1

Мне было десять лет, когда я впервые увидел Хандредс-Холл. Стояло послевоенное лето; Айресы еще были богаты и считались местной знатью. Отмечался День империи[1]; в шеренге поселковых ребят я отдавал скаутский салют миссис Айрес и полковнику, которые шли вдоль строя, вручая нам памятные медали; потом мы с родителями уселись за длинные столы (кажется, на южной лужайке) и пили чай. Миссис Айрес выглядела года на двадцать четыре, двадцать пять, муж ее казался немного старше, а их дочке Сьюзен было лет шесть. Наверное, они представляли собой очень красивую семью, но запомнились смутно. Гораздо ярче воспоминание о доме, поразившем меня своим видом настоящего особняка. Помнятся детали благородной старины: обветшалый красный кирпич, пузырчатые оконные стекла, объеденные непогодой угловые наличники. Все это лишало дом четких очертаний, делая его похожим на глыбу льда, слегка подтаявшую на солнце.

Разумеется, никаких экскурсий по дому не предполагалось. Двери и французские окна были открыты, но перегорожены лентой или тесьмой; если кому надо в туалет – пожалуйте в хозяйственный блок, где имелись уборные для конюхов и садовников. Однако у матери еще водились знакомцы среди слуг, и после чая, когда гости разбрелись по угодьям, через боковую дверь она тайком провела меня в дом, где мы немного пообщались с кухаркой и судомойками. Визит меня впечатлил необычайно. К кухне, расположенной в цокольном этаже, вел прохладный сводчатый коридор, чем-то напоминавший темницу в замке. По нему сновала уйма челяди с корзинками и подносами. Судомоек ждала гора посуды, и мать, закатав рукава, взялась им помогать. К моему восторгу, в награду за ее труды мне разрешили полакомиться желе и «финтифлюшками», которые вернулись с банкета нетронутыми. Меня усадили за дощатый стол и выдали из хозяйского сервиза ложку – тяжеленную штуковину потемневшего серебра, едва ли не больше моего рта.

Однако меня ждала еще бо́льшая радость. Высоко на стене сводчатого коридора висела коробка, полная всяких проводков и звоночков; когда один такой звонок затрезвонил, призывая наверх горничную, она взяла меня с собой, чтобы я заглянул за зеленую суконную штору, разделявшую парадную и служебную половины дома. Веди себя хорошо и тихонько жди меня здесь, сказала горничная. Ни в коем случае не суйся за штору – если полковник или хозяйка тебя заметят, выйдет скандал.

Вообще-то, я был послушный ребенок. Но за шторой расходились два вымощенных мрамором коридора, полные удивительных вещей, и потому, едва служанка бесшумно скрылась в одном проходе, я отважно шагнул в другой. Меня охватил изумительный трепет. Я говорю не о страхе от незаконного вторжения, но о восторге, который дом вызывал во мне каждой своей деталью: отполированным полом, потемневшим от времени деревом стульев и шкафов, фаской зеркала и его резной рамой. Меня потянуло к безупречно-белой стене, украшенной гипсовым бордюром в виде желудей и дубовых листьев. Подобное я видел лишь в церкви и оттого после секундного раздумья совершил поступок, который сейчас мне кажется чудовищным: я попытался отломить один желудь; ничего не вышло, и тогда я поддел его перочинным ножом. Мной руководил не вандализм. Я не был злобным разрушителем. Просто, восхищаясь домом, я хотел обладать его кусочком… вернее, мне казалось, что именно мое восхищение, которым, наверное, не проникся бы заурядный мальчик, дает мне на это право. Думаю, я был подобен юноше, жаждущему обладать локоном девушки, в которую он внезапно и безудержно влюбился.

Наконец желудь отвалился, но не так аккуратно, как хотелось, – вылез кусок дранки, осыпалась побелка. Помню, я огорчился. Видимо, рассчитывал, что желудь мраморный.

Никто меня не застукал. Дело-то, как говорится, минутное. Сунув желудь в карман, я шмыгнул обратно за штору. Через минуту появилась горничная; она отвела меня вниз, и мы с матерью, распрощавшись с кухонным персоналом, отыскали в саду отца. Твердый кусочек гипса в моем кармане будоражил до тошноты. Я забеспокоился, что полковник Айрес, мужчина устрашающего вида, обнаружит ущерб и остановит праздник. Но гулянье беспрепятственно катилось до самых синеватых сумерек. Потом в толпе жителей Лидкота мы отправились в долгий пеший путь домой; над тропками кружили летучие мыши, словно подвешенные на невидимых ниточках.

Разумеется, мать нашла желудь. Я беспрестанно вытаскивал его из кармана, и на серых фланелевых шортах остался меловой след. Поняв, что это за странная штучка, мать чуть не расплакалась. Она меня не отшлепала и ничего не сказала отцу – на конфликты ей не хватало духу. В глазах ее стояли слезы, а взгляд выражал недоумение и стыд. Я ждал, что сейчас она скажет: «Такой умный мальчик должен понимать, что делает».

В детстве мне постоянно это говорили. Родители, дядюшки, учителя – всякие взрослые, кто заботился о моем будущем. Их слова меня бесили, поскольку, с одной стороны, хотелось соответствовать репутации умника, а с другой – казалось чрезвычайно несправедливым, что мой ум, о котором я никого не просил, можно использовать как средство, чтобы меня прижучить.


Желудь был предан огню. Наутро в золе я нашел почерневший шишак. Все равно это был последний год величия Хандредс-Холла. Следующий День империи отмечался в большом доме другого семейства, а Хандредс потихоньку начал свой путь к упадку. Вскоре умерла маленькая Сьюзен, миссис Айрес и полковник стали меньше появляться на публике. Рождение их двух других детей, Каролины и Родерика, я помню смутно, ибо тогда уже учился в лемингтонском колледже, мне хватало собственных горестей и забот. Мать умерла, когда мне сравнялось пятнадцать. Оказалось, все эти годы у нее один за другим случались выкидыши, и последний ее угробил. Отец дотянул до окончания моей учебы и возвращения в Лидкот дипломированным врачом. Чуть позже умер полковник Айрес – кажется, от аневризмы.

С его смертью Хандредс-Холл еще больше замкнулся от мира. Парковые ворота почти всегда были закрыты. Крепкий каменный забор был достаточно высок, чтобы служить преградой. Любопытно, что ни с одной точки в округе громадный особняк не просматривался. Отправляясь по вызову, иногда я проходил мимо ограды и думал о затаившемся за ней доме, вспоминая, каким он предстал передо мной в тот день 1919 года: великолепный кирпичный фасад, прохладные мраморные коридоры, полные удивительных вещей.


Когда я вновь посетил этот дом – почти через тридцать лет после первого визита и вскоре после окончания другой войны, – перемены с ним меня ошеломили. Оказался я там по чистой случайности, ибо Айресы числились за моим напарником Дэвидом Грэмом, но тот был на срочном вызове, и заявка семейства перешла ко мне. Сердце мое захолонуло, едва я въехал в парк. Прежде к дому вела длинная аккуратная аллея из рододендрона и лавра, но теперь неухоженный парк зарос, и моей маленькой машине пришлось продираться сквозь кусты. Одолев заросли, я выехал на полоску грубого гравия прямо перед домом и, ударив по тормозам, изумленно застыл. Конечно, дом был меньше того роскошного особняка, что сохранила память, но к этому я был готов. Меня ужаснули следы распада. Мило обветшалые угловые наличники местами напрочь отвалились, и нечеткий георгианский абрис дома стал еще сомнительнее. Разросшийся плющ изгваздал фасад и увял, повиснув спутанными крысиными хвостами. Сквозь щели в потрескавшихся ступенях широкого парадного крыльца буйно лезли сорняки.

Я выбрался из машины, но медлил захлопнуть дверцу. Хоть большой и вроде крепкий, дом выглядел ненадежно. Встретить меня никто не вышел; чуть помешкав, по хрусткому гравию я прошел к крыльцу и опасливо поднялся по растрескавшимся каменным ступеням. Стоял жаркий, совершенно безветренный летний день; я дернул костяную ручку звонка из потускневшей от старости меди и в нутре дома расслышал чистый, ясный перезвон. Следом раздался негромкий, но сердитый собачий лай.

Вскоре гавканье стихло, на долгую минуту наступила тишина. Потом справа послышалось неравномерное шарканье, и через мгновенье из-за угла дома появился Родерик, сын семейства Айрес. Он подозрительно на меня сощурился, но заметил мой саквояж. Вынув изо рта размякшую самокрутку, он спросил:

– Вы врач, да? Мы ждали доктора Грэма.

Сказано это было весьма приветливо, но чуть вяло, словно мой вид его уже утомил. Я спустился с крыльца и, представившись партнером Грэма, объяснил, что коллега на срочном вызове.

– Спасибо, что выбрались в воскресенье да еще в такую жуткую жару, – учтиво ответил хозяин. – Прошу сюда, так быстрее, чем через дом. Кстати, я Родерик Айрес.

Вообще-то, мы уже не раз встречались. Но он этого явно не помнил и на ходу небрежно сунул мне руку. Ощущение было странным: местами она казалась по-крокодильи шершавой, местами – необычно гладкой; я знал, что на фронте он получил ожоги рук и доброй части лица. Если б не рубцы, он был бы хорош собой: ростом выше меня и в свои двадцать четыре все еще по-мальчишески строен. Наряд его тоже был мальчишеский: рубашка-апаш, полотняные брюки, замызганные парусиновые туфли. Шел он неспешно и заметно хромал.

– Полагаю, вы знаете, зачем вас позвали? – спросил Родерик.

– Мне сказали, к одной из ваших служанок.

– К одной из? Мило! Бетти – наша единственная служанка. Кажется, у нее что-то с животом. – Он замялся. – Точно не скажу. Мы-то сами обычно обходимся без врачей. Простуды и мигрени переносим на ногах. Однако пренебрежение здоровьем слуг ныне считается тягчайшим преступлением, им следует уделять больше внимания, чем себе. Так что мы решили вызвать врача. Здесь осторожнее, пожалуйста.

Он показал на пятачок, где гравийная дорожка, бежавшая вдоль северной стены дома, обрывалась, сменяясь предательскими выбоинами и колдобинами. Я осторожно их обходил, любопытствуя глянуть на дом с другой стороны; увы, и там царило полное запустение. Сад превратился в крапивно-вьюнковую чащу. Из забитых водостоков шел явный душок. Большинство окон в засохших потеках скрывались за ставнями, и только стеклянные двери, венчавшие обвитые вьюнком изящные каменные ступени, были открыты. За ними виднелась большая неприбранная комната: заваленный бумагами стол, край парчовой занавеси… Больше я увидеть не успел. Мы подошли к узкой боковой двери, и Родерик посторонился, пропуская меня вперед.

– Прошу, входите, – махнул он изрубцованной рукой. – Сестра внизу. Она проводит вас к Бетти и все расскажет.

Лишь позже, вспомнив о его искалеченной ноге, я сообразил: он не хотел, чтобы я видел, как он ковыляет по лестнице. А тогда я счел это бестактностью и молча прошел в дом. С улицы послышалось удаляющееся шарканье микропористых подошв.

Дальше я зашагал в одиночку, припоминая, что когда-то мы с матерью украдкой проникли в дом именно через эту узкую дверку. Я помнил голые каменные ступени, что вели в темный сводчатый коридор, так меня впечатливший. И вот снова огорчение. В памяти коридор выглядел как склеп или темница, а в жизни его блестящие оливковые стены напоминали полицейский участок или пожарное депо; каменные плиты пола прикрывала циновка из кокосовой соломки, в ведре кисла швабра. Поскольку никто меня не встретил, я тихонько вошел в приоткрытую дверь, за которой виднелась кухня. И вновь разочарование: я очутился в большой унылой комнате с грубо выскобленными прилавками и разделочными столами. Лишь старый дощатый стол, тот самый, за которым я уплетал желе и «финтифлюшки», напомнил о моем тогдашнем восторге. И только он нес признаки хоть какой-то жизни: на столешнице возле миски с помутневшей водой и мокрым ножом высилась кучка немытых овощей, словно кто-то взялся за готовку, но отвлекся.

Я вернулся в коридор; видимо, скрипнул мой ботинок или зашуршала циновка, ибо вновь, на сей раз угрожающе близко, раздался злобный собачий лай, а через секунду в коридоре возник старый черный лабрадор, готовый меня атаковать. Приподняв саквояж, я замер, но собака неистовствовала, пока в коридоре не появилась молодая женщина.

– Ну все, дурило, будет, – спокойно сказала она. – Плут! Хватит!.. Пожалуйста, извините. – Женщина приблизилась, и я узнал в ней Каролину, сестру Родерика. – Ведь знаешь, я терпеть не могу, когда ты беснуешься. Плут! – Она потянулась шлепнуть пса по заднице, и тот угомонился. – Ты балда. – Каролина ласково потрепала его за уши. – Вообще-то, он трогательный. Думает, всякий чужак хочет перерезать нам глотки или стянуть фамильное серебро. А нам не хватает духу его известить, что все серебро сгинуло… Мы ждали доктора Грэма. Вы доктор Фарадей? Кажется, мы толком не знакомы?

Она улыбнулась и протянула мне руку. Ее рукопожатие было крепче и сердечнее братниного.

Прежде я видел ее лишь издали – на улицах Уорика и Лемингтона или на праздниках. Каролина была на два-три года старше брата, и я часто слышал, как ее характеризуют «доброй душой», «записной вековухой» и «умницей»; иными словами, она являла собой весьма невзрачную, излишне рослую женщину с толстоватыми икрами и лодыжками. При надлежащем уходе ее русые волосы казались бы красивыми, но я никогда не видел их уложенными – вот и сейчас они паклей свисали на плечи, словно их вымыли хозяйственным мылом и забыли расчесать. Вдобавок я еще не встречал женщину, так безвкусно одетую. На ней были мальчиковые сандалии и дурно сидевшее легкое платье, которое невыгодно подчеркивало ее широкие бедра и большую грудь. В профиль ее вытянутое лицо со светло-карими глазами над выпиравшими скулами казалось приплюснутым. Пожалуй, лишь рот был хорош: удивительно большой, красиво очерченный и подвижный.

Я объяснил, что Грэм на срочном вызове и потому их заявку передали мне. Каролина повторила слова брата:

– Спасибо, что потрудились приехать. Бетти у нас недавно, еще нет месяца. Ее родные живут за Саутгемом – слишком далеко, чтобы их дергать. Да еще, говорят, мать у нее непутевая… Вчера вечером Бетти пожаловалась на живот, утром лучше не стало, и мы решили не рисковать. Вы ее посмотрите? Она вон там.

Еще не договорив, Каролина зашагала на крепких ногах, и мы с псом двинулись следом. Наш путь лежал в комнату в самом конце коридора, где, вероятно, прежде жила экономка. Комната была меньше кухни, но, как и весь полуподвал, обладала каменным полом, высокими подслеповатыми окошками и стенами в казенной оливковой покраске. Обстановку составляли чисто выметенный узкий камин, обшарпанное кресло, стол и шкаф, в который с глаз долой убиралась кровать-раскладушка. Сейчас в ней лежало существо, облаченное в исподнее, то ли ночную сорочку, такое маленькое и щуплое, что поначалу я принял его за ребенка, но затем разглядел в нем подростка-недомерка женского пола. Увидев меня, девочка попыталась приподняться, однако бессильно упала на подушку.

– Значит, ты Бетти? – сказал я, подсаживаясь на кровать. – Меня зовут доктор Фарадей. Мисс Айрес говорит, у тебя болит живот. Как ты себя чувствуешь?

– Ой, доктор, шибко плохо! – Ее просторечье резало ухо.

– Тебя тошнит?

Она помотала головой.

– Диарея? Знаешь, что это?

Бетти кивнула, потом опять помотала головой. Я открыл саквояж.

– Ладно. Давай-ка тебя осмотрим.

Она чуть приоткрыла детский рот, позволив пропихнуть в него термометр, но вздрогнула и замычала, когда я, оттянув горловину сорочки, приложил холодный стетоскоп к ее груди. Коль она из местных, мы могли встречаться и раньше, скажем на школьных прививках, но я ее не помнил. Такие не запоминаются. Волосы блеклые, обкорнаны и на виске прихвачены заколкой. Лицо плоское, глаза серые, широко расставленные и, как почти у всех светлоглазых, бездонные. Щеки бледные, но чуть порозовели от смущения, когда я, осматривая живот, приподнял сорочку и явил на свет несвежие фланелевые панталоны.

Однако стоило мне коснуться живота выше пупка, как пациентка, охнув, вскрикнула и даже чуть ли не взвизгнула.

– Ничего, ничего, – успокоил я. – Где сильнее болит? Здесь?

– Ох! Повсюду!

– А как болит? Режет, ноет или печет?

– Ноет, а потом как зарежет! И еще печет! Ой! – Она снова вскрикнула и наконец-то широко открыла рот, в котором я увидел необложенный язык, чистую гортань и ряд мелких кривых зубов.

– Хорошо. – Я опустил сорочку и, помешкав, обернулся к хозяйке, в компании лабрадора беспокойно переминавшейся в дверях. – Мисс Айрес, вы не могли бы на минутку оставить нас вдвоем?

– Да, конечно. – От серьезности моего тона Каролина нахмурилась.

Толкнув пса, она вывела его в коридор. Когда дверь за ними закрылась, я убрал стетоскоп с термометром и защелкнул саквояж.

– Ну что, Бетти? – негромко сказал я, разглядывая бледную пациентку. – Возникла щекотливая ситуация. За дверью мисс Айрес, которая вся исхлопоталась, чтобы тебя вылечить, а вот он я, который вовсе здесь не нужен.

Служанка на меня уставилась, и тогда я выразился яснее:

– Думаешь, у меня нет других дел, кроме как в свой выходной пилить за пять миль от Лидкота ради того, чтобы валандаться со скверной девчонкой? Вот возьму и отправлю в Лемингтон, чтобы тебе вырезали аппендикс. Ты здорова.

Бетти залилась краской:

– Нет, доктор, я хвораю!

– Признаю, ты хорошая актриса. Здорово вскрикиваешь и мечешься. Но когда я хочу посмотреть спектакль, я иду в театр. Кто мне платить-то будет, а? Знаешь, мой визит недешев.

Упоминание денег ее испугало.

– Мне худо! – с неподдельной тревогой сказала она. – Взаправду! Вчерась меня тошнило. Шибко тошнило. И я подумала…

– Что неплохо бы денек поваляться в кровати?

– Нет! Неправда ваша! Мне впрямь было паршиво! Просто я подумала… – Голос ее набух, серые глаза подернулись слезами. – Я подумала… – запинаясь, повторила она, – коль я так занедужила… может, лучше побыть дома. Пока не оправлюсь.

Бетти отвернулась и сморгнула. Набежавшие слезы двумя прямыми струйками скатились по ее детским щекам.

– Так в этом все дело? Тебе хочется домой, верно? – спросил я, а девочка закрыла руками лицо и расплакалась.

Врач видит много слез, подчас весьма трогательных. Дома меня ждала куча дел, и мне вовсе не улыбалось, чтобы меня попусту от них отрывали. Но девочка была такая молоденькая и жалкая; я дал ей выплакаться. Потом взял ее за плечо и твердо сказал:

– Ну все, будет. Рассказывай, что стряслось. Тебе здесь не нравится?

Из-под подушки Бетти достала мятый голубенький платок и высморкалась.

– Нет, не нравится.

– Почему? Работа очень тяжелая?

Девочка уныло дернула плечом:

– Работа нормальная.

– Ведь ты не одна все делаешь, правда?

Бетти помотала головой:

– Миссис Бэйзли работает до трех каждый день, кроме воскресенья. На ней стирка и готовка, на мне все остальное. Бывает, садовник заглянет. Мисс Каролина кое-что делает…

– Не так уж плохо.

Девочка не ответила, и я поднажал: по родителям соскучилась? Бетти скорчила рожицу. По мальчику? Она еще больше скривилась. Я взялся за саквояж и привстал:

– Ну, коль ты молчишь, я не смогу тебе помочь.

Лишь тогда она выговорила:

– Это все… дом!

– Дом? А что с ним?

– Ох, доктор, он какой-то не такой! Огроменный! Полдня идешь, пока до места доберешься. И тишина такая, что мурашки ползут. Днем-то еще ничего, когда работаешь и миссис Бэйзли рядом. А ночью я одна-одинешенька. Не слышно ни звука! Страшные сны снятся… Все бы ничего, если б не надо было ходить по черной лестнице. Там столько закоулков, не знаешь, чего тебя ждет… Когда-нибудь с перепугу я окочурюсь!

– В таком чудесном доме? Тебе повезло, что здесь живешь. Ты об этом подумай.

– Повезло! – хмыкнула Бетти. – Да все подружки говорят, я спятила, коль пошла в служанки. Смеются надо мной! Ни с кем не вижусь, никуда не хожу. Все мои кузины устроились на фабрику. И я б пошла, да папка не пустил! Не нравится ему. Мол, все фабричные девчонки оторвы. А мне надо годок здесь послужить, выучиться домашней работе и манерам. Целый год! Вот ей-же-ей, помру от страха. Либо со стыда. Видели б вы жуткое старое платье и чепец, какие мне велят носить! Ох, доктор, это нечестно!

Она скомкала промокший носовой платок и швырнула его на пол.

– Господи, из-за чего сыр-бор… – Я поднял платок. – Год быстро пролетит, вот увидишь. А как повзрослеешь, он мгновеньем покажется.

– Сейчас-то я не старуха!

– Сколько тебе?

– Четырнадцать. Но здесь чувствую себя как в девяносто!

Я рассмеялся:

– Ладно, не дури. Что ж нам делать-то? Я должен как-то отработать свой гонорар. Хочешь, я переговорю с хозяевами? Уверен, они не желают тебе зла.

– Им нужно, чтоб я работала, и все.

– Может, мне связаться с твоими родителями?

– Умора! Мамаша шляется с мужиками, ей плевать, где я. Отец никудышный. Только и знает, что глотку драть. Целыми днями вопит и скандалит. Потом утихнет и ведет мать домой. И так каждый раз! Он потому и отдал меня в служанки, чтоб я не стала такой, как она.

– Тогда зачем тебе домой? Выходит, тут лучше.

– Я не хочу домой. Просто… сил моих нет.

Лицо ее потемнело в неприкрытом озлоблении. Теперь она казалась не ребенком, а кусачим зверенышем. Бетти заметила мой взгляд, и тень ее раздражения угасла. Ей снова было жалко себя – она всхлипнула и прикрыла опухшие глаза. Мы помолчали, я огляделся в этом тусклом подземелье. Бетти сказала правду: полная тишина как-то придавливала. Прохладный воздух был странно тяжел, – казалось, ты чувствуешь над собой дом и даже крапивно-сорнячный хаос сада.

Я подумал о матери. Наверное, она была моложе Бетти, когда нанялась в Хандредс-Холл.

– К сожалению, дорогуша, иногда мы вынуждены мириться с тем, что нам не по нраву, – сказал я, вставая. – Такова жизнь, и снадобья от этого нет. Может, порешим так: ты весь день проведешь в постели, будем считать это каникулами. Я не скажу мисс Айрес о твоем притворстве, но пришлю тебе желудочную микстуру – посмотришь на пузырек и вспомнишь, как едва не лишилась аппендикса. И еще я непременно попрошу мисс Айрес сделать так, чтобы твоя жизнь здесь была чуть веселее. А ты дашь дому еще один шанс. Что скажешь?

Секунду Бетти сверлила меня своими серыми бездонными глазами, потом кивнула и печально прошептала:

– Спасибо, доктор.

Она отвернулась к стене, показав бледный загривок и маленькие острые лопатки.

Коридор был пуст, но пес услышал хлопнувшую дверь и вновь залаял; стуча когтями, он выкатился из кухни. На сей раз псина неистовствовала слабее, а вскоре успокоилась до того, что радостно позволила себя погладить и потрепать за уши. В дверях кухни возникла Каролина; пропуская полотенце меж пальцев, она вытирала руки, как заправская домохозяйка. За ее спиной я разглядел коробку с проводками и звоночками, по-прежнему висевшую на стене, – надменное устройство для вызова слуг к царствующим особам.

– Все в порядке? – спросила Каролина, когда мы с псом направились к ней.

– Легкие желудочные колики, только и всего, – не мешкая ответил я. – Ничего серьезного, но ваше решение вызвать меня было абсолютно верным. Когда нелады с животом, лучше перестраховаться, особенно в такую погоду. Пару дней не очень ее нагружайте, а я пришлю микстуру. И вот что еще… – Я понизил голос. – Мне показалось, она сильно скучает по дому. Не замечали?

– Вроде нет, – нахмурилась Каролина. – Полагаю, через какое-то время она обвыкнется.

– Как я понимаю, ночью она здесь одна? Наверное, ей одиноко. Она сказала, что боится ходить по черной лестнице…

– Ах, так вот в чем дело! – Взгляд Каролины прояснился и стал насмешливым. – Я думала, она выше подобной чепухи. Казалась весьма разумной девицей, когда пришла наниматься. Этих деревенских никак не разберешь: то цыплятам головы запросто сворачивают, а то бьются в припадках. Скорее всего, насмотрелась дурацких фильмов. Наш дом тих, но в этом ничего странного.

– Вам виднее, – помолчав, сказал я. – Но можно же как-то ободрить девочку?

Каролина сложила руки на груди:

– Может, сказки перед сном читать?

– Она совсем ребенок, мисс Айрес.

– Не бойтесь, мы ее не мучаем. Платим непосильное для себя жалованье. Ест она то же, что и мы. Ей-богу, во многом ей живется лучше, чем нам.

– Да, ваш брат говорил нечто подобное.

Реплика моя прозвучала холодно, и Каролина некрасиво вспыхнула: сначала покраснела шея, затем пошло пятнами суховатое лицо. Она отвела взгляд, словно пытаясь сдержать раздражение, и уже чуть мягче сказала:

– По правде, мы очень стараемся, чтобы Бетти здесь было хорошо. Понимаете, нам нельзя ее терять. Приходящая домработница делает, что может, но одной ей не справиться, а нанять служанку стало целой проблемой – автобус от нас далеко и все такое. Последняя горничная продержалась три дня. Это было еще в январе. До появления Бетти почти все я делала сама… Я рада, что с ней все в порядке. Очень.

Румянец постепенно сошел, но лицо ее обмякло, она выглядела усталой. За ее плечом виднелся кухонный стол с кучкой уже почищенных и вымытых овощей. Я перевел взгляд на ее руки и впервые заметил, какие они натруженные: короткие обломанные ногти, покрасневшие костяшки. Мне вдруг стало жалко эти, в общем-то, красивые руки.

Наверное, она перехватила мой взгляд, потому что, неловко потоптавшись, скомкала полотенце и кинула его в кухню, где оно приземлилось подле грязного подноса.

– Давайте я провожу вас наверх, – сказала Каролина, словно завершая мой визит.

Мы молча поднялись по лестнице; сопя и хрюкая, под ногами путался пес. У двери черного хода мы столкнулись с Родериком.

– Тебя мать ищет – интересуется насчет чая, – сказал он. – Привет, Фарадей. Диагноз поставили?

Учитывая, что ему двадцать четыре, а мне почти сорок, этот «Фарадей» меня покоробил. Прежде чем я успел ответить, Каролина шагнула вперед и подхватила брата под руку.

– Доктор Фарадей считает нас извергами, – сказала она, хлопая ресницами. – Дескать, мы гоняем Бетти в дымоход и прочее.

– А что, это мысль! – чуть усмехнулся Родерик.

– С девочкой все в порядке, – доложил я. – Легкий гастрит.

– Ничего заразного?

– Определенно.

– Однако мы должны подавать ей завтрак в постель и целыми днями всячески баловать, – продолжила Каролина. – Какое счастье, что я умею готовить! Кстати… – Она взглянула на меня. – Не убегайте, доктор. Если нет срочных дел, выпейте с нами чаю.

– В самом деле, оставайтесь, – все так же вяло поддержал Родерик.

Приглашение Каролины звучало искренне. Наверное, она хотела загладить нашу стычку из-за Бетти. Отчасти по той же причине, но в основном из-за возможности посмотреть дом я согласился. Хозяева расступились, пропуская меня вперед. Одолев последние ступени, я очутился в небольшой уютной прихожей с аркой, занавешенной зеленым сукном, куда в 1919-м меня привела добрая горничная. Каролина поддерживала медленно поднимавшегося брата, но в конце лестницы оставила его и небрежно отдернула штору.

Коридоры выглядели сумрачными и неестественно голыми, но в остальном все было так, как мне помнилось: дом раскрылся, точно веер, – взмыли потолки, каменные плиты сменились мраморным полом, казенная окраска стен уступила место шелку и лепнине. Тотчас я поискал взглядом бордюр, из которого некогда выломал желудь; глаза мои привыкли к сумраку, и я ужаснулся: казалось, после меня здесь побывала орда юных вандалов – местами лепнина целиком обвалилась, остатки же потрескались и выцвели. Да и вся стена выглядела не лучшим образом: немногие изящные картины и зеркала перемежались темными квадратами и прямоугольниками от снятых рам. Кое-где порванную муаровую обивку кто-то подлатал, заштопав, как носок.

Я ожидал сконфуженных извинений, но хозяева повели меня сквозь разруху, нимало не смутившись. Мы двинулись правым коридором, куда свет проникал лишь сквозь дверные проемы комнат, расположенных по одной стороне; поскольку многие двери были закрыты, даже в нынешний солнечный день проход полнился глубокими озерами тени. Шлепавший по ним черный лабрадор то исчезал, то вновь появлялся. Под прямым углом коридор свернул налево, и там наконец-то возник размытый клин солнечного света, падавшего из довольно широко приоткрытой двери. Каролина поведала, что в этой комнате, издавна носящей имя «малой гостиной», они проводят большую часть своего времени.

Я уже понял, что в Хандредс-Холле термин «малый» весьма условен. Комната футов тридцати длиной и двадцати шириной имела несколько вычурный декор в виде лепнины на потолке, стенах и внушительном мраморном камине. Как и в коридоре, во многих местах бордюры потрескались, оббились, а то и вовсе рухнули. На взгорбившихся скрипучих половицах внахлест лежали ветхие дорожки. Продавленный диван был прикрыт клетчатыми пледами. У камина расположились два высоких кресла в потертой бархатной обивке, возле одного из них стояла цветастая ночная ваза с водой для собаки.

И все же в облике комнаты проглядывала неизбывная прелесть, словно увядшая красота на разрушенном временем лице. Здесь пахло летними цветами – душистым горошком, резедой, левкоем. Казалось, мягкий, чуть окрашенный свет пребывает в объятьях бледных стен и потолка.

Открытое французское окно выходило на еще одно изящное каменное крыльцо, спускавшееся к лужайке с южной стороны дома. На террасе миссис Айрес только что скинула сандалии и вталкивала обтянутые чулками ступни в туфли. Она была в широкополой шляпе, которую поверху перехватывал светлый шелковый шарф, не туго завязанный под подбородком. Увидев мать, Родерик и Каролина рассмеялись.

– Мам, ты будто с картинки «На заре автомобилизма», – сказал Родерик.

– Точно! А еще похожа на пасечника! – подхватила Каролина. – Жалко, у нас нет ульев, был бы свой мед. Это доктор Фарадей из Лидкота, коллега доктора Грэма. Он закончил с Бетти, и я пригласила его на чай.

Скинув шарф на плечи, миссис Айрес сняла шляпу и протянула мне руку:

– Здравствуйте, доктор Фарадей. Наконец-то мы познакомились, очень приятно. Надеюсь, вы простите мой воскресный наряд – я садовничала… если наши дикие заросли можно назвать садом. Однако странно… – Тыльной стороной ладони она отвела со лба прядь. – В моем детстве воскресенье означало белые кружевные перчатки и лучшее платье, в котором ты сидишь на диване, боясь вздохнуть. Нынче же по воскресеньям ты работаешь мусорщиком и соответственно одет.

Ее скуластое сердцевидное лицо озарилось улыбкой, в красивых темных глазах промелькнул шаловливый огонек. Было трудно представить кого-нибудь менее похожего на мусорщика, чем эта холеная женщина в стареньком полотняном платье, над воротничком которого небрежно заколотые длинные волосы открывали изящную шею. Миссис Айрес перевалило хорошо за пятьдесят, но фигура ее сохранилась, а волосы остались такими же темными, как в тот день, когда она вручала мне памятную медаль и ей было меньше лет, чем сейчас ее дочери. То ли шарф, то ли великолепно подогнанное платье и движение стройных бедер под ним, но что-то придавало ей облик француженки, слегка противоречивший английскому виду ее белесых детей. Жестом она пригласила меня в кресло у камина и сама села напротив. Я обратил внимание на ее лакированные туфли, темно-коричневые с кремовой полоской, явно довоенной выделки; на мужской взгляд, они, как всякая хорошая женская обувь, были подобны хитроумной безделушке и смущали своей излишней вычурностью.

На столике возле кресла кучкой лежали старомодные крупные перстни, которые миссис Айрес один за другим нанизала на пальцы. Шелковый шарф соскользнул на пол, и Родерик, неловко согнувшись, поднял его и обернул вокруг ее шеи.

– Наша мама как мальчик-с-пальчик, – сказал он. – Куда ни пойдет, повсюду оставляет за собой метки.

Миссис Айрес поправила шарф, в глазах ее вновь промелькнула озорная искра.

– Видите, как собственные дети меня обзывают? Чувствую, я окончу свои дни оголодавшей забытой старухой, которой никто не подаст даже стакана воды.

– Ах ты, бедняжка! Ну уж разок-другой косточку тебе подбросим, – зевнул Родерик, садясь на диван.

Неуклюжесть его движений бросалась в глаза. Заметив, что он сморщился и побледнел, я лишь теперь понял, насколько сильно его донимает искалеченная нога и как старательно он это скрывает.

Каролина отправилась готовить чай, забрав с собой пса. Миссис Айрес спросила о Бетти и была очень рада услышать, что с ней ничего серьезного.

– Мы доставили вам столько хлопот, – сказала она. – Наверное, вас ждут действительно тяжелые больные.

– Я семейный врач и в основном имею дело с сыпью и порезами.

– Не скромничайте. Удивляюсь, почему об умелости врача надо судить по числу его тяжелых пациентов? Как раз все наоборот, если уж так.

– Любой врач любит иногда повозиться с трудным случаем, – улыбнулся я. – В войну я долго работал в военном госпитале в Регби. Скучаю по тем временам. – Я взглянул на Родерика, который, достав из кармана жестянку с табаком и бумагу, скручивал сигарету. – Мне доводилось заниматься массажем, электротерапией и прочим.

Родерик хмыкнул.

– Когда я разбился, мне хотели назначить что-то подобное. Все некогда, по дому дел полно.

– Жаль.

– Наверное, вы знаете, что Родерик служил в авиации? – спросила миссис Айрес.

– Да. Как я понимаю, бывали в переделках?

– Из-за этого так решили? – Родерик выставил изуродованное лицо. – Нет, в основном я летал на разведку, так что особо похвастать нечем. Как-то раз неудачно сгоняли к южному побережью – нас сбили. Второму пилоту, бедняге, не повезло еще больше, ему и штурману. Я отделался вот этой красотой и размозженной коленкой.

– Сочувствую.

– Думаю, в своем госпитале вы видали кое-что похуже… Черт, какой я невежа! Желаете сигарету? Я смолю так часто, что уже сам этого не замечаю.

Взглянув на его кошмарную самокрутку (студентами мы называли ее «гробовой гвоздь»), я отказался. В моем кармане лежали приличные сигареты, но я не хотел оконфузить Родерика и просто покачал головой. К тому же мне показалось, что предложение закурить было лишь поводом для смены темы.

Видимо, миссис Айрес подумала о том же; она бросила на сына обеспокоенный взгляд и, улыбнувшись, обратилась ко мне:

– Война кажется такой далекой, правда? А всего-то два года прошло. Знаете, одно время у нас квартировали военные. После них в парке остались всякие странные штуки – колючая проволока, железяки, – и все заржавело, словно лежит уже целый век. Бог его знает, сколько еще проживем без войны. Я перестала слушать новости, слишком тревожно. Похоже, миром правят ученые и генералы, которые играют бомбами, точно мальчишки.

Родерик чиркнул спичкой.

– Здесь мы в безопасности, – сказал он, зажав во рту сигарету, вспыхнувшую слишком близко к его обожженным губам. – У нас тут первобытный покой.

По мраморному полу коридора защелкали, точно костяшки счет, когти Плута, которым вторили шлепки сандалий Каролины. Пес носом открыл дверь, что, видимо, ему было привычно – косяк засалился от собачьей шерсти, а нижняя филенка прелестной старинной двери несла на себе следы когтей лабрадора или его предшественников.

Каролина вошла с подносом, на вид тяжелым. Родерик ухватился за подлокотник дивана, пытаясь встать и помочь ей, но я его опередил:

– Позвольте мне.

Взгляд Каролины выразил благодарность – не столько за себя, сколько за брата, – но она сказала:

– Ничего. Я же говорила, мне привычно.

– Ну, я хоть стол расчищу.

– Нет, я сама! Когда придет время зарабатывать на жизнь официанткой, я должна знать, как это делается… Плут, не суйся под ноги!

Она пристроила поднос на заваленный книгами и бумагами стол, разлила и подала нам чай в чашках старинного тонкостенного фарфора. Я заметил, что те, у которых ручки были подклеены, достались ее родным. Затем мы получили тарелки с фруктовым кексом, нарезанным тончайшими ломтиками, что говорило о попытке выжать все возможное из его весьма скудного запаса.

– Вместо лепешек, джема и сливок или даже хорошего бисквита, – получив свою порцию, сказала миссис Айрес. – Я о вас сокрушаюсь, доктор Фарадей, мы-то никогда не были сладкоежками. И конечно… – глаза ее вновь озорно блеснули, – на столе молочных фермеров не стоит ждать масла. Весь ужас карточной системы в том, что она убила гостеприимство. Вот что жалко.

Она разломила кекс на кусочки, которые изящно обмакивала в чай без молока. Свой ломтик Каролина сложила пополам и съела в два приема. Отставив тарелку в сторону, Родерик докурил сигарету, потом лениво выковырнул из кекса изюм и цедру, а все остальное отдал собаке.

– Родди! – укорила его сестра.

Я думал, Каролина сожалеет о разбазаренной еде, но, как выяснилось, она была недовольна тем, что собаку балуют.

– Ах ты, негодяй! – сказала она, глядя псу в глаза. – Ведь знаешь, что клянчить нельзя! Ишь ты, косится! Видали, доктор Фарадей? Старый проныра!

Каролина скинула сандалию и босой ногой, загорелой и весьма волосатой, легонько пихнула пса под зад.

– Бедняга! – вежливо посочувствовал я Плуту, смотревшему обиженно.

– Не верьте ему. Он тот еще артист. Верно, эй? У-у, выжига!

Очередной легкий пинок перешел в грубоватую ласку. Сначала пес пытался противостоять толчкам, но затем с ошеломленным видом беспомощного старика повалился на пол и задрал лапы, выставив напоказ лысеющее брюхо. Нога Каролина заработала энергичнее.

Миссис Айрес покосилась на мохнатую голень дочери:

– Дорогая, ты бы надела чулки, а то доктор Фарадей сочтет нас дикарями.

– В чулках жарко, – засмеялась Каролина. – Было бы очень странно, если б врач никогда не видел голых ног!

Чуть погодя она все же убрала ногу и постаралась сесть приличнее. Разочарованный пес еще полежал, задрав скрюченные конечности, затем перевернулся на живот и с чавканьем принялся грызть собственную лапу.

В жарком неподвижном воздухе плавал сизый табачный дым. Какая-то птичка в саду запустила отчетливую трель, к которой мы все прислушались. Я вновь окинул взглядом поблекшую прелесть комнаты и, повернувшись к окну, лишь теперь заметил открывавшийся из него удивительный вид. Ярдов тридцать-сорок заросшей лужайки, окаймленной цветниками, тянулись до кованой оградки, за которой начинались луг и парковое поле, раскинувшиеся на добрые три четверти мили. А дальше, за едва видневшимся каменным забором Хандредс-Холла, нескончаемой перспективой простирались пастбища, пашни и нивы, тающие цвета которых сливались с дымкой горизонта.

– Вам нравится вид, доктор Фарадей? – спросила миссис Айрес.

– Очень. Когда построили этот дом? Наверное, в тысяча семьсот двадцатом или тридцатом?

– Какой вы догадливый! Его закончили в тысяча семьсот тридцать третьем.

– Ага! Кажется, я понимаю замысел архитектора: темные коридоры выходят в большие и светлые комнаты.

Миссис Айрес улыбнулась, а во взгляде Каролины вспыхнула радость.

– Мне тоже это очень нравится. Некоторым темные коридоры кажутся мрачноватыми… Но видели бы вы наш дом зимой! Хоть все окна кирпичами закладывай! В прошлом году два месяца мы кое-как перебивались в этой комнате. Притащили матрасы и спали здесь, точно бездомные бродяги. Трубы замерзли, генератор сломался, на крыше сосульки в три фута. Было страшно выходить из дома – того и гляди прибьет… А вы живете над своей амбулаторией, где прежде обитал доктор Гилл?

– Да. Поселился там как его младший партнер, да так и не съехал. Дом простенький, но пациенты к нему привыкли, и холостяку он вполне подходит.

– Доктор Гилл тот еще тип, правда? – Родерик сбил пепел с сигареты. – Мальчишкой раза два я у него бывал. Он показал мне огромную стеклянную банку, в которой держал пиявок. Напугал меня до смерти.

– Ты всего боялся, – вмешалась Каролина. – Такой был трусишка! Помнишь здоровенную девицу, что служила у нас кухаркой? Мама, ты ее помнишь? Как же ее звали? Мэри, что ли? Ростом шесть футов два с половиной дюйма, а сестрица ее еще на полдюйма выше! Как-то папа велел ей примерить его ботинки. Он поспорил с мистером Маклеодом, что башмаки окажутся малы. И выиграл! А руки у нее были – это что-то! Белье она выжимала лучше всяких валиков. И вечно ледяные пальцы – точно сосиски из морозилки. Родди всегда плакал, когда я его пугала: мол, по ночам служанка пробирается к нему в спальню и греет руки под его одеялом.

– Ах ты, дрянь! – хмыкнул Родерик.

– Ну как же ее звали?

– Кажется, Мириам, – задумчиво сказала миссис Айрес. – Мириам Арнольд. А сестру ее – Марджери. Еще одна наша горничная, не такая крупная, вышла за парня, который служил у Тапли; они уехали из нашего графства и где-то устроились шофером и поварихой. От нас Мириам перешла к миссис Рэндалл, но там не приглянулась и прослужила всего месяц-другой. Не знаю, что с ней сталось.

– Может, пошла в душители? – предположил Родерик.

– Или поступила в цирк, – подхватила Каролина. – Ведь у нас служила девица, которая сбежала с цирком?

– Она вышла за циркача, – сказала миссис Айрес, – чем разбила сердце матери и кузины Лавендер Хьюит, которая тоже была в него влюблена. Когда парочка сбежала, кузина отказалась от еды и чуть не умерла. По словам матери, ее спасли кролики. Девушка могла устоять перед любым блюдом, кроме тушеного кролика, приготовленного матушкой. Мы позволили ее отцу выловить в нашем парке всех кроликов, и они ее спасли…

История текла, Каролина и Родерик дополняли ее деталями. Выключенный из разговора, я разглядывал семейство и наконец-то уловил их сходство друг с другом, не только в наружности – длинные конечности, высокие скулы, – но также в жестах и речевой манере. Меня кольнуло раздражение, и шевельнувшееся в душе недоброе чувство к ним слегка подпортило удовольствие от пребывания в милой комнате. Наверное, во мне заговорил простолюдин. Ведь дом построили и содержали те самые люди, над которыми сейчас они потешаются, думал я. Через двести лет слуги лишили особняк своего труда и своей веры в него, и тогда он стал рушиться, словно карточный домик. Семейство же самозабвенно играет в дворян, оставшись среди щербатой лепнины, до дыр протертых турецких ковров и подклеенного фарфора…

Миссис Айрес вспомнила еще кого-то из слуг.

– Ох, та была полная идиотка, – сказал Родерик.

– Вовсе нет, но и впрямь ужасно туповата, – спокойно возразила Каролина. – Как-то раз она спросила, что такое «пастель», и я ответила, мол, особый воск для натирки постели, а потом велела ей поработать над папиной кроватью. Вышел полный кошмар, и бедняжка получила жуткую взбучку.

Она смущенно тряхнула головой и рассмеялась, но, поймав мой неприязненный взгляд, постаралась загасить свое веселье.

– Мне стыдно, доктор Фарадей. Вижу, вы не одобряете мой поступок и абсолютно в том правы. Мы с Родом были сорванцами, но теперь стали гораздо лучше. Наверное, вы подумали о несчастной маленькой Бетти?

– Вовсе нет. – Я прихлебнул чай. – Знаете, я вспомнил свою мать.

– Почему? – В вопросе еще звучал отголосок веселья.

Наступило молчанье.

– Ну да, ведь здесь ваша мать служила няней, – сказала миссис Айрес. – Помнится, я о ней слышала. Когда это было? Вероятно, незадолго до моего появления.

Она говорила так мягко и ласково, что я устыдился своей резкости.

– Кажется, мать оставила службу году в семнадцатом, – уже спокойнее ответил я. – Здесь она познакомилась с отцом, он был посыльным бакалейщика. Этакая любовь с черного хода.

– Забавно, – промямлила Каролина.

– Не правда ли?

Родерик молча стряхнул пепел с сигареты.

– Погодите… – Миссис Айрес встала. – Кажется… если не ошибаюсь…

Из обрамленных семейных фотографий на столе она выбрала одну и, держа на отлете, пристально в нее вгляделась, но затем покачала головой.

– Без очков не вижу, – сказала она, передавая мне старинное фото в черепаховой рамке. – Возможно, тут есть ваша мать, доктор Фарадей.

На твердой коричневатой карточке был изображен южный фасад дома – я узнал высокое французское окно, растворенное, как сейчас, навстречу полуденному солнцу, и комнату, в которой мы сидели. На лужайке перед домом расположилось все тогдашнее семейство Айрес, окруженное внушительным штатом прислуги. Экономка, дворецкий, ливрейный лакей, кухарки и садовники являли собой группу буднично одетых людей, которые не особо желали увековечиться и выглядели так, словно их оторвали от дел и согнали на полянку благодаря фотографу, запоздало осененному идеей общего фото. А вот члены семейства держались весьма непринужденно: в шезлонге восседала хозяйка дома – старая миссис Беатрис Айрес, бабушка Каролины и Родерика; положив одну руку ей на плечо, а другую небрежно сунув в карман мятых белых брюк, рядом стоял ее муж. У их ног чуть неуклюже развалился худенький пятнадцатилетний юноша, который потом станет полковником; на фото он был очень похож на Родерика. Возле него на клетчатом коврике расселись младшие сестры и братья.

Я вгляделся: самого маленького из них, извивающегося младенца, держала на руках светловолосая нянька. Когда «вылетела птичка», она откинула голову, оберегаясь от молотящих воздух ручонок, и потому вышла смазанной.

Каролина покинула диван и тоже склонилась над фотографией.

– Это ваша мать? – тихо спросила она, заправляя за ухо мочалистую прядь.

– Возможно. Хотя… – Я растерянно хмыкнул, ибо за нечетко получившейся девушкой увидел другую служанку, тоже светловолосую, в таком же платье и чепце. – А может, эта… Не знаю.

– Ваша мать жива? Что, если показать ей фото?

Я покачал головой:

– Мои родители умерли. Мама скончалась, когда я учился в школе, отец – чуть позже, от сердечного приступа.

– Прощу прощения. – Каролина вернулась на диван.

– Ничего. Кажется, будто все случилось давно…

– Надеюсь, вашей матери здесь было хорошо, – сказала миссис Айрес. – Как вы считаете? Она что-нибудь говорила о нашем доме?

Я помолчал, вспоминая мамины рассказы о службе в Хандредс-Холле. Например, о том, как по утрам экономка проверяла ее ногти, или о том, как миссис Беатрис Айрес тайком приходила в комнату горничных и рылась в их баулах, досконально исследуя пожитки…

– Думаю, здесь мать нашла хороших подруг, – наконец ответил я.

– Рада это слышать. – Во взгляде миссис Айрес читалось удовольствие, если не облегчение. – Разумеется, слуги жили в своем мире. У них были свои развлечения, свои скандалы и забавы и даже свой рождественский ужин.

Ее слова всколыхнули во мне новые воспоминания. Я не отрывал глаз от фотографии; честно говоря, я был слегка ошеломлен тем, что неожиданное явление маминого лица (если это ее лицо) так меня разбередило. Наконец я положил фото на столик возле кресла. Мы заговорили о доме и саде, о том, что усадьба знавала лучшие времена.

То и дело я посматривал на фотографию и, вероятно, был заметно рассеян. Чаепитие закончилось. Выждав пару минут, я взглянул на часы и сказал, что должен идти.

– Мне будет приятно, если вы возьмете фотографию, доктор Фарадей, – мягко сказала миссис Айрес.

– Что вы! – испугался я. – Нет-нет, я не могу.

– Возьмите. Забирайте прямо с рамкой.

– Правда, берите, – прервала мои возражения Каролина. – Не забывайте: до выздоровления Бетти вся уборка на мне, и я ужасно рада, что одной вещью для протирки будет меньше.

– Спасибо, вы так любезны… – Я покраснел и запинался. – Ей-богу, вы слишком добры…

Фотографию упаковали в старую оберточную бумагу, и я спрятал ее в саквояж. Потом распрощался с миссис Айрес и потрепал пса за теплые черные уши. Каролина хотела проводить меня к машине, но Родерик ее остановил:

– Не беспокойся, я провожу доктора.

Сморщившись от усилия, он встал с дивана. Каролина бросила на него озабоченный взгляд; поняв, что брат решительно настроен меня сопровождать, она промолчала и подала мне натруженную, но красивую руку:

– До свиданья, доктор Фарадей. Я очень рада, что нашлась эта фотография. Смотрите на нее и вспоминайте нас, ладно?

– Обещаю.

Коридорный сумрак заставил меня сощуриться. Следом за Родериком я свернул направо, миновал несколько закрытых комнат, но вскоре коридор стал светлее и шире, и мы вышли в вестибюль.

Я замедлил шаг и огляделся – прихожая была великолепна. Пол, в шахматном порядке выложенный розовым и кроваво-красным мрамором, своим отблеском окрашивал в багрянец светлые деревянные панели стен. Но главной здесь была лестница красного дерева: отполированные перила змеились единой непрерывной линией в изящной угловатой спирали, которая поднималась на два этажа, образуя лестничный колодец в пятнадцать футов шириной и шестьдесят высотой, освещенный прохладным мягким светом из матового купола крыши. Я застыл, глядя вверх.

– Впечатляет, да? – сказал Родерик. – В затемнение ох и намучились мы с этим куполом.

Он потянул большую парадную дверь. Разбухшая и покоробившаяся створка с жутким скрежетом проехала по мраморному полу. На крыльце нас окатило жаркой волной.

– Черт, так и парит, – поморщился Родерик. – А вам еще ехать, не завидую… Что у вас за машина? «Руби». Как она вам?

Базовая модель «остина» ничем примечательным похвастать не могла, но, угадав в Родерике заядлого автомобилиста, я продемонстрировал ему свою малышку и даже открыл капот, чтобы он посмотрел, как установлен двигатель.

– Сельские дороги – сущее наказание, – сказал я, захлопывая крышку.

– Да уж. Приходится много ездить?

– В легкий день – пятнадцать-двадцать вызовов, в тяжелый – свыше тридцати. В основном колесишь по округе, но еще есть парочка приватных пациентов в Банбери.

– Вы занятой человек.

– Иногда чересчур занятой.

– Да, сыпи и порезы… Ох, чуть не забыл! – Родерик полез в карман. – Сколько я вам должен за визит?

Памятуя о щедром подарке миссис Айрес, я хотел отказаться от денег, но он был неуступчив, и тогда я сказал, что пришлю счет.

– Послушайте, на вашем месте я бы брал, пока дают, – засмеялся Родерик. – Сколько обычно вы берете? Четыре шиллинга, больше? Ну же, говорите! Мы еще обходимся без благотворительности.

Я нехотя согласился на четыре шиллинга – за осмотр и микстуру. Родерик достал горсть мелочи и отсчитал мой гонорар. Ссыпая мне в ладонь нагретые в кармане монетки, он неловко переступил и сморщился, видимо опять потревожив искалеченную ногу. Я чуть было не сунулся с советом, но сдержался, не желая его смущать. Родерик сложил руки на груди – мол, все в порядке – и вяло махнул мне, когда я сел в машину и тронулся с места. В зеркало я видел, как он мучительно взобрался на крыльцо, а затем исчез в темной утробе дома.

Аллея свернула в нестриженые кусты, на рытвинах машину подбрасывало, и мне стало не до особняка.


Как часто бывало по воскресеньям, ужинал я с Дэвидом Грэмом и его женой Анной. Срочный вызов Грэма оказался непростым, но завершился благополучно, и мы долго его обсуждали; лишь за яблочным пудингом я сказал, что вместо Дэвида съездил в Хандредс-Холл.

– Ух ты! – позавидовал он. – И как там? Я уж сто лет у них не был. Говорят, усадьба в разрухе и вконец засвинячена?

– Все так изменилось, что сердце кровью обливается. – Я описал состояние дома и сада. – Похоже, Родерик ни черта не смыслит в хозяйстве. Такое сложилось впечатление.

– Бедняга, – вздохнула Анна. – Он всегда был славным парнем. Можно лишь ему посочувствовать.

– Потому что весь изранен?

– Этому тоже, но больше тому, что человек выбит из колеи. Как все его ровесники, он слишком быстро стал взрослым. Сначала заботы об имении, потом война, а он пошел не в отца.

– Может, оно и к лучшему, – сказал я. – Полковник был та еще скотина, нет, что ли? Помню, мальчишкой я видел, как он вызверился на шофера, – дескать, машина испугала его лошадь. Потом соскочил с седла и врезал ногой по фаре.

– Да уж, он был с характером. – Грэм подцепил яблочную дольку. – Этакий сквайр старой закваски.

– В смысле, старый бузотер.

– Такая жизнь мне даром не нужна. Имение уже было убыточным, когда полковник его унаследовал. Поди, голову сломал, как вылезти из безденежья. В двадцатые он распродавал земли; помню, отец говорил: это что мертвому припарка. Болтали, долги после него остались астрономические! Как Айресы еще держатся на плаву, ума не приложу.

– А что там с ногой Родерика? Кажется, дело паршиво. Думаю, курс электротерапии ему помог бы… при условии, что он к себе подпустит. По-моему, они гордятся тем, что живут как семейство Бронте – претерпевают боль и все такое… Ничего, что я полез в твои дела?

– Да ради бога! – пожал плечами Грэм. – Говорю же, я так давно у них не был, что вряд ли считаюсь их врачом. Я помню его ногу: скверный перелом, кость срослась неправильно. Да еще ожоги… – Он задумчиво отправил в рот ложку пудинга. – Когда Родерик вернулся, у него и с психикой было не все ладно.

Этого я не знал.

– Вот как? Наверное, ничего серьезного? Сейчас-то он вполне уравновешен.

– Для них это было достаточно серьезно, чтобы о том помалкивать. В подобных делах этакие семьи весьма щепетильны. По-моему, миссис Айрес даже сиделку не нанимала. Сама ухаживала за сыном, а в конце войны вызвала домой Каролину, которая успешно служила в каком-то женском подразделении то ли морфлота, то ли ВВС. Девушка чертовски умненькая.

Как все характеристики Каролины, какие я слышал от разных людей, в устах Грэма «умненькая» тоже было синонимом «некрасивой». Я не ответил, в молчании мы прикончили пудинг. Наплывали сумерки; Анна закрыла окно от мошкары, что плясала вокруг пламени свечи, освещавшей наш поздний ужин.

– Вы помните их первую дочку Сьюзен, которая умерла маленькой? – спросила Анна, вернувшись за стол. – Хорошенькая, вся в мать. Я была на ее дне рожденья, когда ей исполнилось семь. Родители подарили ей серебряное кольцо с настоящим бриллиантом. Ой как мне хотелось такое же! А вскоре она умерла… Кажется, от кори или еще чего-то.

Грэм салфеткой вытер губы:

– По-моему, от дифтерии.

Анна сморщилась, припоминая:

– Верно! Так ужасно… Я помню похороны: маленький гроб, весь в цветах. Море цветов.

Оказалось, я тоже помнил эти похороны. Когда траурная процессия двигалась по Хай-стрит, мы с родителями стояли в толпе. Молодая миссис Айрес была вся в черном, будто новобрачная горя. Мать тихонько плакала, отец держал меня за плечо; моя новенькая необмятая школьная форма источала кисловатый запах.

Отчего-то я вдруг сильно приуныл. Анна и служанка убирали со стола, а мы с Грэмом заговорили о делах, и наш разговор меня еще больше расстроил. Дэвид был моложе, но гораздо успешнее: он стал практиковать, имея за спиной отца-врача и его деньги. Я же начинал кем-то вроде подручного доктора Гилла, которого Родерик изящно охарактеризовал «типом». Вообще-то, старикан был жуткий лодырь; прикидываясь моим покровителем, он постепенно продал мне свою практику, но перед тем долгие годы платил сущие гроши. Перед войной Гилл вышел на пенсию и поживал себе в милом деревянно-кирпичном доме неподалеку от Стратфорда-на-Эйвоне. Я же лишь недавно стал получать хоть какой-то доход. Но тут замаячила система здравоохранения, грозившая покончить с частниками. Вскоре все мои небогатые пациенты смогут выбрать себе другого врача, чем нанесут непоправимый урон моему бюджету. Из-за этого по ночам я не мог уснуть.

– Я всех растеряю, – сказал я, устало потирая лицо.

– Не глупи, – возразил Грэм. – Поводов уйти от тебя не больше, чем расстаться со мной, Моррисоном и Сили.

– Моррисон не скупится на микстуры от кашля и желудочные порошки, а людям это нравится. Сили обходителен, умеет подъехать к дамам. Ты милый, симпатичный семьянин, что тоже очень привлекает. А меня не любят и никогда не любили. Я непонятный: не охотник, не играю в бридж, не увлекаюсь дартс и футболом. Я недостаточно благороден и для знати, и для работяг. Врача хотят боготворить, никому не надо, чтобы он был ровней.

– Ерунда! Все хотят одного: чтобы он знал свое дело. А ты – бесспорный дока. Вот только чересчур въедливый. У тебя слишком много времени для самоедства. Женись, и все пройдет.

– Ну да! – рассмеялся я. – Себя-то еле содержу, какие там жена и дети!

Все это Грэм уже слышал, но терпеливо дал мне побурчать. Анна принесла нам кофе, и мы проговорили почти до одиннадцати. Я бы охотно еще посидел, однако распрощался, понимая, что супругам редко удается побыть вдвоем. До моего дома на другом краю поселка было всего десять минут ходу, но вечер стоял теплый и тихий, и я неспешно побрел кружным путем, остановившись лишь для того, чтобы закурить, скинуть пиджак и ослабить галстук.

Первый этаж моего дома занимали кабинет, смотровая и приемная; кухня с гостиной расположились этажом выше, а спальне досталась мансарда. Я не лукавил, сказав Каролине, что дом весьма прост. Мне вечно не хватало времени и денег, чтобы его подновить, а потому со дня моего поселения он не претерпел никаких изменений: все те же унылые горчичные стены, крашеные «в гребенку», все та же тесная неудобная кухня. Приходящая домработница миссис Раш убирала в комнатах и готовила еду. Почти все свободное время я проводил внизу – готовил микстуры, читал и писал. Нынче я сразу прошел в кабинет – глянуть план на завтра и собрать саквояж – и лишь тогда вспомнил о фотографии, подаренной миссис Айрес. Сдернув оберточную бумагу, я всмотрелся в группу на лужайке. Личность светловолосой няньки по-прежнему вызывала сомнения, и я поднялся наверх, чтобы сравнить снимок с другими фотографиями. Из шкафа в спальне я достал старую жестяную коробку из-под печенья, набитую всякими бумагами и семейными реликвиями, которые собрали родители, отнес ее на кровать и стал просматривать содержимое.

В коробку я не заглядывал очень давно и уже забыл, что в ней находится. Как ни странно, многие чудные вещицы были связаны со мной: метрика, извещение о крестинах; в порыжелом конверте лежали два молочных зуба и локон младенческих волос, невероятно мягких и светлых. Колючая мешанина скаутских и спортивных значков, школьные табели и похвальные грамоты. Бумаги были собраны вперемежку: за порванной газетной вырезкой, извещавшей о моем окончании мединститута, шло письмо школьного директора, где он «горячо рекомендовал» меня на стипендию. К своему изумлению, я нашел ту самую памятную медаль, которую в День империи вручила мне юная миссис Айрес. Аккуратно обернутая салфеткой, она тяжело шлепнулась в мою ладонь: цветная лента ничуть не засалилась, бронза лишь слегка потускнела.

А вот родительских вещиц оказалось удручающе мало. Видимо, было нечего оставить на память. Пара открыток военной поры с короткими ласковыми посланиями, изобилующими орфографическими ошибками, счастливая монетка на шнурке, букетик бумажных фиалок – и все. Я помнил, что были какие-то фотографии, но в коробке нашелся только один снимок с обломанными уголками. Фото размером с почтовую карточку было сделано на местной Мочальной ярмарке[2] и представляло моих родителей влюбленной парочкой, которая на фоне Альп миловалась в бельевой корзине, изображавшей гондолу воздушного шара.

Поставив рядом ярмарочный и групповой снимки, я переводил взгляд с одного на другой. Ракурс, в котором была снята моя воздухоплавательная матушка в шляпке с печально поникшим пером, ничего не прояснил, и я оставил попытки найти ответ. Родительская фотография меня тоже разбередила, а заботливо сохраненные вырезки, фиксировавшие мои успехи, пронзили стыдом. Чтобы оплатить мое обучение, отец по уши залез в долги. Видимо, это подорвало его здоровье и отняло последние силы матери. А что в результате? Я обычный хороший врач. В иных условиях мог бы стать светилом. Но уже в начале карьеры я был обременен собственными долгами и за пятнадцать лет службы сельским эскулапом все еще не достиг приличных гонораров.

Я вовсе не брюзга. Моя занятость не оставляла времени для брюзжанья. Однако случались дни, когда накатывала мрачная безысходность и вся моя жизнь казалась никому не нужной, горькой и пустой, как гнилой орех. Вот и сейчас меня охватил приступ хандры. Я забыл свои скромные врачебные успехи и помнил одни лишь неудачи: ошибочные диагнозы, упущенные возможности, минуты трусости и разочарования. Всю войну я неприметно проторчал в Уорике, а мои юные коллеги Грэм и Моррисон служили в Королевских военно-медицинских войсках. Пустой дом напомнил о девушке, в которую я, студент-медик, безоглядно влюбился. Она была из добропорядочной бирмингемской семьи, родители ее считали, что я ей не пара, и в результате возлюбленная меня бросила. После такого удара я разуверился в романтической любви и в своих немногочисленных интрижках был весьма равнодушен. При воспоминании о бесстрастных объятьях и прочей неодухотворенной механистичности меня окатило волной отвращения к себе и жалости к тем женщинам.

В мансарде было жарко и душно. Погасив лампу, я закурил и опрокинулся на кровать, усеянную реликвиями из коробки. В распахнутое окно с отдернутой шторой смотрела безлунная летняя ночь, полная тревожных шорохов и писков. Я пялился в темноту, и вдруг передо мной возникло странное видение Хандредс-Холла, прохладные благоуханные просторы которого вбирали свет, подобно вину в бокале. Я представил его обитателей, спавших в своих комнатах: Бетти, миссис Айрес, Каролина, Родерик…

Еще долго я смотрел в пустоту, забыв о тлеющей сигарете.

Загрузка...