Наш дом в переулке Фрайнгпен был разделен на мелкие квартиры и отдельные комнаты. На одной площадке с нами жила одна ирландка, миссис Бёрк. Она была вдова: муж ее, кровельщик, умер через несколько месяцев после свадьбы. Миссис Бёрк была молода, весела, недурна собой, а между тем я терпеть ее не мог. Она возбуждала во мне отвращение не своими рыжими волосами, хотя я терпеть не могу волос этого цвета, а тем, что была рябая, – ее руки и лицо были усеяны бесчисленным множеством веснушек. Я воображал, что эти гадкие желтые пятна легко можно отмыть, а так как миссис Бёрк не отмывала их, то считал ее грязной и неопрятной. Поэтому я не соглашался ни за что съесть куска из ее рук. Она всегда очень щедро угощала меня разными лакомствами, но я отказывался от ее пудингов, говоря, что сыт, а яблоки ее я ел не иначе, как срезав с них толстый слой кожи. Однажды она дала мне несколько печеных картофелин. Я бросил их под лестницу и спрятал в куче сору.
– Что, понравились картошки, Джимми? – спросила она через нисколько минут.
– Да-с, очень, благодарю вас, – ответил я. И в эту самую минуту в комнату вошла ее кошка с картошкой в зубах. Она, вероятно, вытащила ее из сора и принесла теперь своей хозяйке.
С этих пор миссис Бёрк невзлюбила меня. Встречаясь со мной, она всегда смотрела на меня очень сердито и иногда даже называла разными бранными именами. С родителями моими она, напротив, была постоянно очень любезна. Это, впрочем, и неудивительно: отец всегда давал ей много разной зелени, говоря: «Нельзя же не помочь одинокой женщине».
Эту-то миссис Бёрк я нашел в нашей комнате, когда вернулся домой с похорон матери. Было уже почти совсем темно; никто не видел, как я прошел по переулку и свернул на лестницу. Я не спешил домой, хотя не ел с утра и был порядком голоден. Мне смутно казалось, что теперь все в нашей комнате должно быть приведено в прежний вид, но я далеко не был уверен в этом. Я без шума прокрался по лестнице до площадки нашего этажа и выглянул из-за угла. Дверь нашей комнаты была заперта последние дни, теперь она стояла полу открытой. Я увидел часть стены нашей комнаты и, странное дело, на этой стене отражался свет огня.
Никогда в жизни не забуду я того странного чувства, которое овладело мной в эту минуту. Кто мог зажечь огонь в нашей комнате? Конечно, мать, кто же, кроме нее? Я всегда возвращался домой в это же время, вдоволь наигравшись на улице, и заставал мать в хлопотах около печки: она подкладывала дров в огонь и готовила ужин к приходу отца. Может быть, черные носилки, могильная яма и все, что так удивляло меня в последние дни, объяснится каким-нибудь счастливым образом? Вдруг я увижу мать в комнате, как видел ее пять дней тому назад, когда в последний раз входил сюда вечером?
Все эти мысли смутно роились в голове моей, и я, почувствовав какое-то радостное волнение, бросился к дверям, но мечты мои вмиг рассеялись: сквозь полуотворенную дверь я увидел небольшой кусок пола нашей комнаты. Я заметил, что пол этот необыкновенно чисто вымыт, услышал скрип качающегося стула и женское пение; я сразу узнал голос миссис Бёрк. Я приотворил дверь и заглянул в комнату. Действительно, это была миссис Бёрк.
Она сидела у камина в чистом ситцевом платье, в нарядном чепчике, качала на коленях мою маленькую сестру и убаюкивала ее песней. На столе был расставлен чайный прибор, и до меня донесся приятный запах поджаренного хлеба. В этот день все так захлопотались с похоронами матери, что я остался без обеда и потому был страшно голоден. «Хорошо поесть жареного хлебца», – мелькнуло у меня в голове, но мне тотчас же представились веснушчатые руки миссис Бёрк, и я решил, что не стану есть хлеб, до которого она дотрагивалась, а лучше уйду и подожду отца на дворе.
В эту самую минуту кошка миссис Бёрк вошла в комнату, широко растворив дверь, и мяукнула, почуяв свою хозяйку. Миссис Бёрк оглянулась, чтобы узнать, кто открыл дверь, и заметила меня, прежде чем я успел отскочить назад.
– Ах, это ты, голубчик Джимми, – сказала она таким ласковым голосом, какого я никогда не слышал от нее. – Войди же сюда, сядь к печечке.
– Не надо, мне и здесь тепло.
– Полно, будь умницей, садись, пей чай, как маленький джентльмен, – настаивала миссис Бёрк, маня меня к себе указательным пальцем.
Я не посмел отказаться и с угрюмым видом вошел в комнату. Не успел я сделать и шести шагов от дверей, как уже раскаялся в своей неблагодарности к миссис Бёрк. Добрая женщина вымыла и вычистила нашу комнату так, что прелесть. Печка была вымыта, очаг вычищен, вместо нашей согнутой кочерги и ржавой лопатки для выгребания углей красовались блестящие, как серебро, инструменты миссис Бёрк. Пол был вымыт и посыпан мелким песком, а перед печкой был разостлан чистый коврик. Наша глиняная посуда стояла на чайном подносе миссис Бёрк; чайные ложечки, красиво разложенные по чашкам, принадлежали также миссис Бёрк. Вместо жестяной кружки, из которой я обычно пил чай, красовался фарфоровый горшочек с золотой надписью: «подарок из Тенбриджа». В горшочке также лежала ложечка.
Этого мало: миссис Бёрк любила разные безделки, и в ее комнате была целая полка, уставленная стеклянными и фарфоровыми вещицами самой странной формы. В числе этих вещиц почетное место занимала фарфоровая масленка, расписанная зеленой, голубой и пунцовой краской, теперь эта самая масленка стояла на нашей печке с кашкой для ребенка и казалась необыкновенно красивой, когда огонь играл на ее пестром узоре.
– Где же твой папа, Джимми? – спросила миссис Бёрк, снимая с меня фуражку и бережно вешая ее на гвоздь за дверью. – Он остался на кладбище, Джимми?
– Да, недалеко от кладбища.
– Где же это недалеко, душенька?
– В распивочной.
– Он, верно, подошел к прилавку выпить рюмочку с горя. Бедный человек! Не плачь, Джимми (я не плакал и не думал плакать), он скоро придет домой!
– Он не подходил к прилавку, он сидит в комнате с могильщиками.
– А, он там сидит! – сказала миссис Бёрк, принимаясь ласкать мою маленькую сестру. – А что, он плакал, Джимми?
– Нет, он курил трубку и пил водку.
– А тебя он отослал домой, Джимми? Что же он говорил?
– Он говорил одному человеку, что тот, кто сажает и продает спаржу, должен знать, как ее называть, лучше, чем тот, кто изредка нюхает ее, проходя мимо кухмистерской.[3] Должно быть, отец подерется с этим человеком; он говорил, что готов разбить нос всякому, кто называет вещи не так, как следует.
– Верно, этот человек называл твоего отца какими-нибудь обидными именами?
– Нет, он никакими именами не называл папу, он только назвал спаржу как-то не так.
Миссис Бёрк ничего не ответила, но принялась еще нежнее ласкать ребенка. Потом она уложила сестрицу в постель, принесла из своей комнаты половую щетку, подмела золу, просыпавшуюся на пол, протерла своим чистым фартуком фарфоровую масленку и другие вещи. Потом она быстрым взглядом окинула всю комнату, подошла к печке и передвинула немножко масленку, так, чтобы ее великолепие сразу бросилось в глаза всякому, кто войдет в дверь. Убедившись наконец, что все в порядке, она взяла сестру на руки и долго стояла с ней у окна, глядя на улицу. Когда совсем стемнело, она опустила оконные занавески и поставила свечку в медный подсвечник, блестящий, как зеркало. Должно быть, она заметила, с каким удивлением я смотрел на этот сияющий подсвечник.
– Надо вычистить эту грязную штуку, Джимми, – сказала она. – Ты привык видеть ее гораздо чище, не правда ли?
– Нет, он у нас никогда не был таким чистым, – откровенно ответил я. – А теперь это прелесть что за подсвечник!
– Ну, так и быть, значит, можно оставить. Ведь твой папа такой строгий, Джимми, он, пожалуй, будет недоволен этой старой грязной масленкой!
– Какой масленкой?
– Да той, которая стоит на печке с детской кашкой.
– Эта масленка не грязная. Здесь все чисто, только…
– Что «только»? Что здесь не так? Говори скорее! Ну же!
Миссис Бёрк покраснела от гнева и проговорила эти слова очень сердитым голосом. Это было, может быть, счастьем для меня: мне по глупости показалось, что все было чисто, исключая ее веснушчатое лицо и руки, и я собирался сказать ей это. Ее гнев испугал меня, я схитрил и произнес смиренным голосом:
– Да вот я не совсем чист, у меня руки грязные.
Я тотчас же получил наказание за свою хитрость. Миссис Бёрк вскрикнула так, как будто никогда в жизни не видела грязных рук (а мои были еще чище, чем обычно), положила ребенка на постель, отвела меня к себе в комнату и там задала моему лицу и рукам такую стирку желтым мылом и жестким полотенцем, что у меня слезы выступили на глазах. После этого она намазала мои волосы своей помадой, причесала своей гребенкой и сделала мне по завитку на каждом виске. Затем мы вернулись в нашу комнату. Она посадила меня на стул возле печки и спросила:
– Хочешь теперь пить чай, Джимми, или подождешь папу?
Я уже давно с жадностью поглядывал на кучу кусочков хлеба, поджаренных в масле. Голод мучил меня, но он был не в состоянии победить моего предубеждения против веснушчатых рук, которыми миссис Бёрк, конечно, брала хлеб, разрезая его.
«Может быть, поджариваясь, хлеб очистился?» – мелькнуло у меня в голове. Это так, но ведь она его мазала маслом. А, вот отлично! Все масло с верхнего куска стекло вниз. Если она предложит мне кусочек хлеба, думал я, возьму верхний. Но, к несчастью, в ту самую минуту, когда она спросила, хочу ли я пить чай теперь, она смахнула какую-то соринку с масленки, и ее веснушчатая рука дотронулась до корки намеченного мной куска.
– Благодарю вас, я лучше подожду папу, – проговорил я грустным голосом.
Миссис Бёрк занималась обычно тем, что шила мешки для картофеля. Услышав, что я не хочу пить чай сейчас, она пошла в свою комнату и принесла оттуда три готовых мешка и холст для четвертого. Готовые мешки она положила на стул возле себя, надела передник из толстой парусины, чтобы не запачкать своего чистого ситцевого платья, и принялась за работу.
Не знаю, сколько времени шила миссис Бёрк свой мешок, должно быть, очень долго. Свеча сгорела на большой кусок, а мне страшно захотелось спать, и я начал немилосердно ерошить себе волосы. Она выбранила меня за это самым сердитым образом.
– Поди сюда, поросенок! – закричала она. – Держи-ка мне лучше свечку, чем храпеть да чесать голову.
Я подошел и стал держать свечу, пока она не дошила мешок. В это время угли перегорели и, обрушившись, перепачкали очаг; поджаренный хлеб совершенно пригорел; какой-то уголек вдруг вспыхнул ярким пламенем, которое дотянулось до фарфоровой масленки и закоптило ее.
Я подошел и стал держать свечу, пока миссис Бёрк не дошила мешок.
– Черт возьми все эти чаи! – воскликнула с гневом миссис Бёрк, хватая масленку. – Сиди здесь да жди, а он там пьянствует, как свинья! Вот уж правда, не стоит метать бисер перед свиньями!
Несколько минут она ворчала, сердясь главным образом на меня, как будто я был виноват во всех ее неприятностях, потом вдруг спохватилась, запела какую-то веселую песню и сказала самым спокойным голосом:
– Не беда, Джимми, на свете бывают несчастия и похуже.
Успокоившись таким образом, она поправила огонь, стерла сажу с масленки, переложила куски хлеба, пригладила мне волосы, положила оконченный мешок к трем остальным и принялась шить новый. Я задремал, сидя на стуле, и меня разбудили тяжелые, неверные шаги отца, поднимавшегося по лестнице.
Он распахнул дверь и вошел в комнату.