Ярослав родился по дороге в роддом, в машине. “Скорая” опоздала, и когда роженицу доставили, она уже родила и перепеленала. Листопад — фамилия мамы, Богдан — имя ее отца, по деду записала. Вышло, что у них с мамой одно отчество, как у брата с сестрой. Их так и принимали: мама моложавая была, этим Ярослав в нее, ему доныне больше тринадцати не дают. А настоящего отца даже на фотографии не видел. Не было у мамы его фотографии, ничего от него, кроме Ярослава. Никогда знака не подал. И с мамой они об этом не говорили. Странно: в детстве дитё непременно спросит: “Почему у всех есть папы, а у меня нету?” — а Ярослав не спрашивал. Не потому, что не чувствовал утраты, а потому, что раньше сверстников начал понимать. Да еще от природы — застенчивость, которую плохое зрение усиливало. С малолетства принял: нет у них папки. Тяжело терять, а если не имел, то и тереть нечего. Тем самым избавил маму вымышлять сказку о папе-летчике. Мама замуж не вышла, и не видел Ярослав, чтоб она кого-то водила. Кому нужна с ребенком. Не встретился хороший человек. Жили вдвоем в маленькой квартирке в старом доме без лифта и мусоропровода. Мама — круглая сирота; деда фронтовые раны доконали, бабушка следом умерла. Став старше, Ярослав думал: клеймо что ли какое на определенных людях ставится?… Лишь перед смертью мама повинилась: “Пробачь, Ярику, нагуляла я тэбэ…” Всё-всё рассказала. И плакала: “На кого я тэбэ такого залышаю?…”. Он ее утешал: “Що вы, мамо, що вы… Мэни ли вас судыть…”.
А было так. Было его маме и ее подругам по семнадцати, когда познакомились с солдатами из воинской части. Тем летом их швейное отделение училища в колхозе работало, и солдат туда прикомандировали. По вечерам танцевали в клубе. Выделялся там краснобай, всех лихее. У мамы голова закружилась. Первый в ее жизни. Вот она, вечная любовь, о какой уж давно мечталось. На октябрьские праздники вырвались из училища в ту часть. Подходит к воротам, а ей: отслужили бойцы, отправились по домам. Она и фамилии не знала, об адресе не вспомнила — он же клятвы давал! Стоит, плачет. Ее жалеют, да помочь не могут: солдат тысячи, и все на одно лицо, бритоголовые. Осторожность нужна, девушка. Как тут быть? Как отцовство установить? Откуда девчонке знать про экспертизу крови и всякие штуки. Искать и не пыталась. Зачем он, вечную любовь поправший… Оттого и училище не закончила — надо было на работу идти. Хотя по вечерам шитьем подрабатывала, чтобы сынка не хуже других был: дитя не виновато, что мать дурочка. Пришлось маме хлебнуть сполна. Ей говорили: делай выкидыш, не юродствуй. Особенно после того, как отравилась. Именины справляли, кто-то принес грибов. Все слегли, но только она имела во чреве. Даже врач предупреждал: скорее всего отразится. Но ей и подумать было дико убить свою кровинку. И когда родился мальчик нормального веса, руки-ноги на месте, все облегченно вздохнули. Никто не подумал, что болезнь может неявной быть и не сразу проявиться.
Проявилось через шесть лет. Верней, через шесть лет заметили — а до того, по каким признакам распознаешь? Пусть глаза отроду не единица, да сколько ими в шесть лет пользуешься? Только в школе вовсю и понадобились. Учительница поняла, что он не видит на доске написанного. Пересадила за первую парту, но скоро и оттуда видеть перестал. Повели к врачу, а тот за голову схватился: что ж вы раньше-то, от зрения осьмушка осталась! Стали подбирать очки. Очень сложные у него глаза оказались. Минимальное расстояние, на котором две точки видятся раздельно, — две десятитысячные миллиметра; этого он и представить не мог. Если кровь до глаз не доходит, очки не помогут. Как сам открытие себя воспринял? Со спокойствием. Страшно мгновенное ослепление, разница между днем вчерашним и сегодняшним. А когда почуточке уходит — будто своим чередом. Так люди не замечают, как старятся. Врач посоветовал отдать его в специальную школу: в обычной не сможет физически и морально, всегда будет чувствовать себя хуже всех. Доучивался первый класс в интернате.
Школа имела спальный корпус, там и жить полагалось. У каждого кровать и тумбочка для индивидуального обихода. Дети со всей области, некоторые из других, из Одессы — наверное, в одесской школе мест не хватает. В классах по пятнадцать-двадцать человек. Все — в очках, не считая тех редких, каким не помогают; а для чтения и им выдали. Никто не видел в том зазорного, даже девочки, которые боятся, что за ними мальчики бегать не будут. Здесь девочку считали некрасивой не из-за очков, пусть в самой безвкусной оправе. Скорей бы зрячего затуркали, когда б его сюда занесло. И если кто-то думает, что все очкарики забитые, безропотные, то крупно ошибается. Были у них и свои задиры-заводилы, и первые красавицы. Дискотеки устраивали, нервы учителям трепали. Нормальные здоровые люди. Только не видят. Наибольший интерес у обывателей могут вызвать спецклассы. Так как болезнь часто не ходит поодиночке, для каждого возраста отводился класс умственно отсталых. Были и такие, что ходить не могли, их в комнатах обучали. Есть школы для абсолютно слепых детей, но там Ярослав не бывал, не знает, как у них. В их школе слепых не водилось. Был когда-то парень, мог руками видеть. От белого цвета чувствовал тепло, от черного холод; перемежая цвета, научился читать и даже различать предметы на расстоянии. Учителя его в пример приводили, говорили — можно в себе такое же воспитать. Но никто не воспитал, и что дальше с тем парнем стало, учителя умалчивали. Наверно, пошел в УТОС, как все.
Обучение проводилось по адаптированной программе, отсутствовали необязательные предметы, рисование, черчение. Иностранный язык — немецкий, потому что самый легкий. Вместо трудов для наиболее плоховидящих — факультатив по музыке; рассказывали о знаменитых музыкантах, что в детстве зрения лишились, среди них автор “Гимна слепых”. На спортплощадке мяч гоняли, в “пекаря” играли. Общее правило — мальчиков не ставили на воинский учет: зрение — от ноль-четыре с коррекцией и ниже, выше сюда не принимались. Врачебный контроль, на каждого личное дело. Лечение, порой принудительное. Ни в одной школе нет столько лингофонной аппаратуры. Учебники с крупным шрифтом, вспомогательные таблицы огромны, у первоклашек буквы азбуки еле в портфель влазят. К доске не вызывали, письменными работами не загружали: не все могут тетрадь в клеточку от тетради в полосочку отличить. Отдельный предмет — грамота по системе Бройля. В библиотеке книги с пухлыми целлулоидными картинками, были и ноты по Бройлю. Журналы для слепых выписывали; страниц там, как в простом журнале, а по объему — больше “Войны и мира”; это какая ж “Война и мир” в переводе на бройльский? Хотя в последнее время такие книги меньше в ходу, кассеты куда удобнее и современнее. Учителя и по облегченной программе много не требовали. Чего зубрить, если дорога одна — УТОС, там кибернетика не нужна. Два слова сказал — отличник. Потому и растянуто обучение на год, восемь классов за девять лет. Экзамены не сдавали, на второй год не оставляли. Для желающих продолжить учение высших специальных заведений нет, на общих основаниях. Но таких желающих находилось очень мало, никчемность образования лучше всего понимали сами ребятишки. Единственное, чему учителя всерьез учили — жизни. Любыми путями добивайтесь группы, она для вас всё. Надо соврать — врите, надо взятку дать — давайте. Не стесняйтесь, вы вправе. И все ученики потом были благодарны за эту науку. Учителя бывают всякие, но в его школе были хорошие. Некоторые даже очки носили. В том бы ничего удивительного, если бы, как узнал Ярослав гораздо позже, очки не с простыми стеклами. Носили, чтобы учеников не превосходить.
Ярослав учился прилежно. В классе он был самый смирный, но не это причина прилежания. Бывает же, что человеку хочется учиться. Матему и физику не любил, притягивала история, литра, природоведение — там можно интересное узнать. Пацаны смеялись: “Секи, в академики собрался! Сиди, не рыпайся, писать-читать научился — и хватит с тебя”. Он это знал и учился. Когда пацаны в комнате балдели, кидались подушками, он в уголке зарывался в книги — лет до двенадцати еще мог читать. Оттого ему доставалось чаще других, дежурил чаще всех. Разочек попробовал научиться курить, и то осечка: пацаны в шутку подсунули сунули сигарету с ногтями. Но вообще школа ему нравилась. Кормят сколько хочешь, одежда бесплатная. Каждый день к кому-нибудь приезжали, гостинцы привозили. Особенно кто далеко живет — тем больше всего чудилось, что дети в заточении. Тогда Ярослав и обратил внимание, что у многих родители плохо видят. И у многих не было отцов. Ну, у слепых родителей слепые дети — ясненько. А вот почему у слепых детей отцов мало?
В школе первый приступ случился. На уроке. В сердце вдруг кольнуло иглой, все завертелось. Так с парты и грохнулся. Очнулся в комнате. Врач сделал укол адреналина. Просветили рентгеном и нашли врожденный порок сердца. Было ему тогда восемь. Мама не гадала о причине: тщетно было ожидать отделаться одним дефектом, плод в утробе отравлен целиком. Ярослав и ростом меньше мамы, хотя сыновья всегда больше. Мама говорила, отец у него высокий, да и она не из мелкоты. По всем статьям быть бы ему статным и зорким. Не пришлось. И белобрысый от того же, в теле пигмента нет, кожа не загорает. Альбинизм. Зато глаза получились голубые. Смотрится приятно — белые волосы и голубые глазенки. Если б они еще видели… И зачем так много ему одному?
Сверстники относились хорошо: он не ябедничал и скатывать давал. Постоянных друзей не завел от застенчивости. Было несколько, с которыми водился, из их “А”-класса, но дружбой бы не назвал. А как кончили школу и разъехались кто куда — это вовсе отошло. На школьные вечера ходил изредка, сидел в сторонке. Хотя девочкам он нравился: не выпендривается, антимоний не разводит, грубого слова от него не слыхали. Воображули тихонями вертят. Хотели научить танцевать, но он своей застенчивостью переупрямил. Из интерната тоже не отлучался, только домой на субботу-воскресенье. С тухлыми глазами не расходишься: все столбы — его, все ямы — его. Особенно зимой, когда снег слепит. Он против этого солнцезащитные очки приспособил. У них другое неудобство, острота притупляется, но что поделаешь? Зимой в пляжных очках. Кожей чувствовал беспардонные взгляды. Впрочем, таких немного было: видят же — слепой, дурной… Разве что кто за спиной громко комментировал, но скоро притерпелся. На всех болванов обижаться — обидчивости не хватит. Он о другом думал: как бы не впиляться? Кто не знает, что такое тоннельное зрение, может легко вывести из названия. Поле настолько сужено к центру, что видишь лишь кружочек — свет в конце тоннеля. Навроде как сквозь замочную скважину глядишь. Человеку по сторонам посмотреть — достаточно глаз скосить, а ему надо голову поворачивать. И поскольку сужено не только с боков, но и сверху-снизу, приходится под ноги глядеть. А если все время гнуться, быстро сутулость развивается. При таком росте только сутулости не хватало. Вот ведь болезнь как корежит. В этом положении ретив не будешь. Лишь на неприятности напорешься. Пошли в кино — чуть не зарезали. Босяки начали к одному приставать, деньги отбирать. Они хотели заступиться. Тут старшие подскочили, с настоящими ножами. Стали спасаться. Бегут по улице, орут — никто не выходит. Побили их очень. Стоит слепящий снег преодолевать, чтобы тырок получать? Последний раз он в кино был. По вечерам в интернате или читал, или лежал. На каникулах мама два раза возила на море, для сердца. Мама была единственным человеком в его жизни.
Так проходили школьные годы. И как после увиделось — лучшие годы. Было на кого рассчитывать, о нем заботились и думали за него. Любое детство остается чудным временем. Пусть разные случаются детства, но перед остальной жизнью это лучшая часть. Плохое забывается, заслоняется хорошим. В детстве и дни длиннее, и кетьки вкуснее, и здоровье крепче, и о смерти не думаешь
А потом умерла мама. Очень рано, тридцати пяти не сравнялось. От рака желудка. Она в столовой работала, хватала с жару — вот и заработала. Сгорела как свеча, за месяц. А скорее — скрывала боли, покуда не свалилась. Подурнела неузнаваемо, от моложавости следа не осталось. Последние ее слова были те же — “На кого я тэбэ залышаю?”. А самой каково — недвижимо ждать старуху с косой. Уж и ходила под себя. Он руками чуял, как из мамы жизнь отлетает. Тяжко… Говорят, тому, кто выдумает лекарство от рака, при жизни поставят памятник из чистого золота. Мало! Ярослав не знал, чего еще, но ой мало одного памятника из золота!
Интернат похоронил. Ярослав в те дни был совсем потерянный, простых слов не мог понять. Квартиру отобрали, сразу жильцы вселились. Мебель продали, кроме мелочи, что он у себя мог оставить. Деньги, с похорон оставшиеся, на сберкнижку ему положили, до совершеннолетия. Его должны были в детдом отдать, но поскольку в интернате он и так жил вроде детдома, решили не мудрить. Учиться оставалось год, опекуном назначили педсостав, по ходатайству. И очень хорошо: говорят, в детдомах плохо, детей бьют — они же безответные. А здесь за каждым учеником — родитель. И ребята все знакомые. Ничего в жизни не изменилось — только мама перестала приходить.
А зимой того же года потерял глаз. Накануне смотрел по телевизору “Слепого музыканта”, порадовался, что у самого не так горько. Наутро получил — чтоб чужой беде не радовался. Никто не знает, что день завтрашний принесет. Тем горьше, что меньше всех из интерната выходил. Что ж это — от судьбы не укроешься? Может, и не случайно то было. Может, тот мальчишка специально в него банкой запустил — откуда ему знать, что он не видит? Наверно, не ведает, как человеку жизнь искалечил. О многих ли последствиях своих поступков мы знаем? Человеку в трамвае на ногу наступили — а у него большая беда, и невольная грубость стала крайней каплей; пришел домой и удавился. Люди неодинаковы: одному — как с гуся вода, другому — рубец на сердце; а сердце не безразмерное… Хотя и телесные раны, с кровью и желчью — не приведи Господь. Мальчишки-хоккеисты сразу разбежались — последнее, что зафиксировала память Ярослава. В первое мгновенье ничего не почувствовал. Глаз всегда успеет закрыться, да разве пулю тонкой кожицей остановишь? Ударило, в обоих глазах сделалось светло-светло, как в полыме, потом потемнело, и он упал. Тут и пришла режущая боль пули, хоть и не знал он, как бывает от пули. Скорчился, схватился за глаз — а глаз тек по пальцам, липкий и теплый. Люди набежали. Слабо сознавал, как поднимали, как несли… В машине его за руки держали, чтоб не лез в рану. Кричал! Вырывался! Боль была будто из глаза медленно тянут нескончаемый нерв, и всё тело сворачивается в струну, один вздох — лопнет, пальцы впиваются в кулаки, вобрать себя в себя… Силился на глаз нажать, запихнуть этот нерв обратно. Хотелось биться, метаться — и оттого, что делали, боль была еще нестерпимее. Сплошной комок боли, никогда больше такой муки не испытывал. В больнице сделали немедленную ампутацию. Неполнолетний, родичей никаких, времени мало — и его не спрашивали. Усыпили и удалили. Проснулся забинтованный, уцелевший глаз едва выглядывает, словно заново видя мир. Но еще не знал, что он у него один. Ему сначала не говорили, чтобы не натворил с собой чего, пока не подживет. Даже чудилось, как растворяются биошвы на склере: совершенно серьезно думал, что глазное вещество можно соскрести с асфальта, вложить и зашить. На пятый день сказали. Он не поверил. “Не шуткуйте, доктору”. Доктор перевидал много ярославов и соплей не разводил: радуйся, что другой не заплыл — это чудо после той грязи, что ты туда нанес. Ярослава как раздавили. Не верил, пока жгуты не сняли. Когда разглядел месиво… Оборвалось что-то внутри. Зачем жить? Если жизнь — череда несчастий, зачем жить? Раньше на глаза сердился, а нынче всё готов был простить, только б вернули. Хоть плохонький глазик, а родной, неразрывный; и покуда жил, была надежда на прозрение. Можно было им посмеяться и поплакать. А как забрали его неизвестно куда — насовсем калека двадцатого века. Нечему прозревать, незачем жить. Может, на другом глазе теперь еще катаракта созреет? И зачем так много ему одному? впервые взбунтовался, и то не явно, чтоб не помешали. Там же, у зеркала, решил: хватит. Сразу и придумал — как. Включит в розетку лампу и ножницами перережет шнур. Сам не знал, откуда такой способ — может, читал где, забыл, а в нужный момент вспомнилось. В больнице не смог бы ножниц отыскать. Пришлось ждать. А состояние меж тем было странноватое. Полное ощущение глаза. Хотелось потрогать, погладить упругий бугорок. Говорят, так же у тех, кому руку или ногу отрезали: и через год всё тянет пальцем пошевелить. Не желает натура с членами расставаться. Бинт меняли каждый день, но самому запретили касаться. А он думал: если занести инфекцию — может, это его убьет? Но то, наверное, было б долго и мучительно. Током надежнее.
В интернате его пустую глазницу встретили равнодушно: не он первый, не он последний. Нескромные интересовались подробностями травмы и операции, а больше ничего. Позволили не ходить на занятия, сколько захочется. В первый же день приготовился свершить задуманное. Когда все ушли, взял их комнатную настольную лампу, нашарил у кого-то в тумбочке ножницы с незакрашенными ручками… И вот тут, когда вспыхнула яркая лампочка, решимость его покинула. Оцепенел над проводом с ножницами в руке, и ничто не могло заставить двинуться. Отчетливо осознал, что всё — в последний раз. И лампа, и комната, и деревья за окном… Больше ничего не будет. Но если там ничего не будет — может, здесь подождать? В конце концов, это всегда успеется. Или уже много времени прошло, обвыкся. Оказалось, и без глаза можно: зрения не убавилось — некуда убавляться. Внешнее уродство поправимо и не самое страшное. Ведь вот и не удивил он никого. А главное, он уйдет — а другие как же? Вернутся ребята с уроков, увидят его на полу… Он же им сниться будет, эта комната навсегда комнатой смерти останется. Никто еще в интернате не самоубивался, во всяком случае, за время Ярослава. Вдруг кинутся его оттаскивать и их тоже убьет? Подумал так — да и отложил ножницы. Посмотрим, что дальше будет. И удивительно — радость ощутил, что остался. Как будто некто его приговорил и освободил. А освободился-то сам.
Потом ему сделали протез в мастерской. Очень хороший протез, по образцу второго. Сто раз перемеряли и сработали. На хрящ надевался, чтобы поворачиваться. Никто не отличал: да ты красивенький! Ему и веко сохранили, действовало. Только плакать больше не мог, задели слезную железу. Но это к лучшему, снег слезу не вызовет. Одно другое искупает. Когда на работу пошел, там и не знали, что у него вставной глаз. Лишь как-то головой неосторожно повел, он с хряща соскочил, к переносице съехал. Весь день так ходил, тут уж и слепые рассмотрели. С тех пор еще тщательнее за движениями следил и повсюду носил карманное зеркальце. Протез многое ему вернул, он уже не выглядел убогим. Ко всему привыкает человек, безногий со временем тоже начинает себе щеголем казаться. Он еще про запас протез заказал. Что до глаза, то поначалу было чувство иного тела, с полгода саднило, потом притерся — не то протез к нему, не то он к протезу. И тем бережнее относился ко второму — последнему, кто у него остался. Временами напоминала о себе глаукома. Ему предписывали щадить глаза и сердце, чтоб повышенное давление не поднималось. Скакнет двести двадцать на сто двадцать — сосуды закупориваются. Он старался не нервничать, быть всем довольным. Это нетрудно, он по природе такой; могли б не говорить — лучше не знать, не думать. Труднее в дни магнитных бурь, над ними не властен. Кровь приливала к “здоровому” глаза, и он выстаивал за двоих. Ярослав явственно ощущал, как кровяные шарики накатывают в глазную впадину, не находя выхода. Глазное давление, как всякое давление, измеряется в миллиметрах ртутного столба; нормальным считается от пятнадцати до двадцати пяти миллиметров. У него доходило до сорока пяти. А при пятидесяти глаза лопаются кровавыми пузырями. И опять он испытывал похожее на то, как из него тянут нервы. В такую пору старался спать. Рядом с постелью наряду с валокардином лежали таблеточки снотворного. Но как бы ни болела голова, никогда не пришла ему мысль, что, приняв таблеток чуть больше, можно со всем покончить. После того случая он уже побыл мертвым. Магнитная буря пройдет — зачем из-за нее, недолгой, отказываться от жизни. Может, чего интересное будет.
И знал ли отец, что где-то у него большой сын, который так страдает? О ребенке, может, и знал, а о том, как ему нужен, не догадывался. И хорошо, что мама не дожила.
По выходу из школы присвоили вторую группу с направлением в Ивано-Франковское отделение УТОСа. На головное отделение многоотраслевого завода. Сюда школьниками на экскурсии ездили, там у дороги звуковой светофор и аршинный знак “ПЕРЕВЕДИТЕ СЛЕПОГО”. Цеха приспособлены для работы ощупью. В УТОСах и зрячие работают, так как есть производства, физической немощи не поддающиеся. Всё руководство зрячее — иначе контакт с внешним миром не выйдет. Но девяносто процентов незрячих, прежде он не встречал столько. И уровень не тот: в интернате была молодежь, а болезнь с возрастом возрастает. После школы стал пенсию получать, минимум заработной платы; тогда это было шестьдесят рублей. За первый год должен себе выработать. Попал в цех катушек стиральных машин. В его обязанности входило их наматывать. Зрение тут не нужно: детали разной конфигурации, наловчился, в каком порядке мастить, — пошло дело. Обертывал болванку бумагой, крепил в шпинделях и включал суппорт. Проволочка сама мотается в два слоя. Важно не перервать и не запутать. Конец фиксируешь и кусачками обрезаешь лишнее. Главная загвоздка — если станок станет, надо наладчика вызывать из зрячих. Называется эта профессия слесарь-сборщик. К слесарству отношения не имеет, но у них всё так называют; хоть двор мети — в трудовой пишется “слесарь-сборщик”. Вместе с трудовой книжкой выдали ему членский билет УТОСа — по нему бесплатно ездить в черте города, кроме такси, а в летнее время брать железнодорожный билет в любую точку страны за полцены. С выслугой лет и категориям инвалидности льготы повышаются, но Ярославу до того еще далеко. Да он и этим не пользовался: куда ему ехать? Работу распространял старший мастер, принимал продукцию мастер цеха, выборное лицо. Ярослав пришел сюда в хорошее время. Сняли “потолки”, и у людей появился стимул перевыполнять план без боязни урезки; раньше-то больше трехсот рублей в сумме заработка и пенсии получать было не велено. А слепым только давай, у них в работе вся жизнь. Если более ни к чему не пригоден — только в труде забудешься. Оттого многие возрастные пенсионеры, несмотря на трудности дороги, ездят на работу. Предания ходили, как люди десятилетиями этой справедливости добивались. Ярославу даже неловко было: проник на готовенькое. Здесь он законодательный устав УТОСа полностью изучил. Это незнание закона не освобождает от ответственности — зато незнание льгот освобождает от льгот. С ним некоторые интернатские ребята работали, большинство же родители по своим УТОСам разобрали. А кое-кого в другие города отправили, на самостоятельную жизнь. Как они там?… Наверное, так же, живут помаленьку.
После школы в интернате держать не стали. И тут ему, наконец, сказочно повезло: получил однокомнатную квартиру в общежитии гостиничного типа. Нормы по обеспечению жильем в области не выполнялись и наполовину. Всё интернат пробил, сам бы он не знал, куда обращаться. Наверное, из-за него кому-то отказали, тоже было стыдно. Но надо же и ему где-то притулиться. Их было восьмеро на этаже, кухня общая. А так всё личное: комната, прихожая, совмещенные туалет и ванная. Ванна сидячая, не утопишься. Первый этаж — видно, и это учли. У коменданта телефон — неотложку вызвать, если сердце. Соседи — люди семейные, солидные, пьяниц-дебоширов нет. Ни он с ними, ни они с ним близко не общались, на кухне здоровались. Промеж собой они его называли “слепун”, от их детей слышал. Из комнаты выходил пореже, по крайней кухонной нужде — боялся что-нибудь чужое разбить. Была у него большая мечта: достать электросковородку. Чтоб обделывать надобности не выходя. Электросковородка означала для него свой мир.
Так и повелось: утром — на работу, вечером — с работы. На завод ездил автобусом. Имеется у них несколько “газиков” — вот, кстати, где еще зрячие рабочие нужны — что собирают по утрам первогруппников. На Ярослава это право не распространялось, за ним не заезжали, но невдалеке жил незрячий из цеха, и к половине восьмого Ярослав подходил к его подъезду. Все так делают, очень удобно. К сожалению, это только в пределах города, — а многие живут за окраиной. Как своим ходом добираются — лишь они знают. Два-три часа на дорогу, да каждый раз проси, чтоб перевели или подсадили. Только тягой к работе можно объяснить.
Ярослав быстро освоился. Цех небольшой, тридцать человек. На втором этаже, что тоже важно — а то, говорят, некоторые общества инвалидов в бывших бомбоубежищах ютятся. У него свое рабочее место. Над станками плафоны, станки в два ряда, между ними транспортер заготовки подвозит. По другую сторону ящик с инструментами: не всё ж механическая работа, иногда надо подкрутить-почистить. Спецодежда не предусмотрена, халат сам приобрел, вместе со щеткой для уборки. Готовые катушки складывал в коробку и отправлял по транспортеру в цех крупной сборки. Катушки двух классов — с двумя выходами и четырьмя. За семь часов полагалось делать сто тех, сто тех. А он за четыре уж всё поделал. Ему вначале сокращенный день давался, но и от этого отказался. Жалко, что много усердия пропадало зазря. Производство поставлено нехорошо. Не потому, что не справляются, а потому что материал поступает бракованный, отходный. Может, с тем и присылали, что похуже, — потом на слепоту свалить. За качеством должны мастера следить, но у них свои трудности: завернешь, а нового не пришлют — и останутся люди без денег. Все и соглашались. А если кто критиковал, мастер говорил: “Ну що вы хвылюетэсь? Чи вам цим корыстуватысь?”. Что мог на это ответить Ярослав? Получше исполнять свою часть работы. Не удивляйтесь, зрячие, что на свете столько некачественных вещей — они на ощупь слеплены. И не спешите осуждать: всё, что от них зависит, слепые люди делают на совесть. С переработкой хорошую пенсию наработал. Он попросил, чтобы ему и пенсию, и зарплату на книжку переводили, благо касса через дом. Берет, когда надо, сколько надо. А много ли одному надо? Мог бы и на пенсию прожить, но чем тогда заняться? Не для хлеба же работает — для работы. Деньги насильно суют и они скапливаются. Богатый жених, а никто не знает.
Тогда же на учет в спецмагазине встал. Его день был шестнадцатого. Для этого отдельная книжечка с вырезными талонами. Как других, не знает, а его этот магазин почти освободил от хождения за продуктами. И в промтоварах для них спецотделы есть. На заводе тоже отоваривали, давали даже сгущенное молоко в стеклянных банках. Для правильного распределения создан рабочий контроль из двух человек; один — обязательно зрячий, второй — представитель слепых. Придут свитера или шарфы — контролеры и за качеством следят, чтоб слепым требуху не подсовывали. Ярославу даже многовато было. Сигареты, например, другим отдавал. Этим быстро авторитет заслужил. Хотели его в районные группорги по контролю выбрать, но он из стеснительности отказался.
В УТОСе, в общем, хорошо. Люди, конечно, как всюду, разные. Невидящих можно разделить на две группы. Одни, познав тяжесть утраты, становятся мягче и никому не желают того же. Другие озлобляются на весь свет. Трудно сказать, каких больше, — может, и тут уравновешено. Был у них в цеху парень из Афгана, оба глаза выбило. Но носился как буря, словно злобу выплескать хотел. На дороге не становитесь — собьет, пусть и сам ушибется. Попадется под ноги ведро с краской — отшвырнет с размаху: “Слепые ходят, а тут понаставили!…” — и всё через мать-перемать, слова без матюка не скажет. Разве можно ему пережить. Ему душу фугасом исковеркали. Пил беспробудно. Три года, что Ярослав его знает, в одних штанах ходит: все заработки на выпивку. Эстетических протезов не носил, даже черепных очков — на всё уже начихать. Неопрятность характерна для незрячих. Одеты в старое, не пригнанное, цвет одинаково блеклый или крикливо яркий, какой только подслеповатого привлечет. Хотя есть в блеклости практическая цель: где-нибудь непременно мазнешься, на темном не так видно. У кого зрячие в родне — помогут, но обычно и родня такая же, варятся в своем соку. Особо на женщинах заметно. Толстоногие от долгого сидения, нечесаные, некрашеные. Какими природа сотворила. А ведь любую помыть, прогладить — принцесса будет. Некрасивых женщин нет — есть, которые за собой не следят. Думают: зачем наряжаться, кавалеры дальше носа не видят. Да не только внешне, женщины УТОСа нравом неотесаны. Если за день хоть разок не обложат — удивительно. Этому тоже слепота способствует, в темноте языки развязываются. Подчас одно название, что женщины. От них тоже подальше, особенно от старух. Особенно от бывших зрячих: слепые от рождения и апатичны от рождения. Он всегда знал, что лучше не иметь, нежели потерять. Болезнь меняет характер. Наверно, и он будет таким — растолстеет, огрубеет… Или нет? Держать себя в руках — от тебя зависит. Несмотря на окружение. У них не только невидящие. У соседки по станку ноги колесом. А в штамповочном цехе четверо глухих. Для них сделаны УТОГи, но когда глухота сочетается со слепотой, слепота перевешивает. И всякие другие отклонения. И все работают. Словом, очутишься тут — поневоле и тебе понравится. На заводе Ярослав и магнитофон получил за полстоимости; а сейчас бесплатно, но по одному в руки, не бездонный колодец. Фонотека большая, новинки быстро озвучиваются. Утосовцы “читают” мало, семейным некогда, и Ярослав стал самым активным посетителем. “Войну и мир” прослушал; не упомнить, сколько там кассет. Спасибо в пояс артистам за то, что не экономят голоса: они знать не знают, какую пользу делают — чему еще слепому порадоваться? И музыки много, Ярослав музыку очень любил. Но не современную, дрыг-дрыг. Хотя ничуть не возражал — пусть пляшут, кто хочет. Ему нравилась спокойная, слова послушать. Тут непревзойден Высоцкий, его песни-рассказы. Когда слушаешь без света — кажется, он в комнате с тобой беседует. У Ярослава полно его записей, даже редкости, “Гори, гори моя звезда…”. А еще юморески, Остап Вишня и Павло Глазовый. Мог их слушать по тысяче раз. Смех — лучшее на свете, без него жизнь была бы не в радость.
Домашним хозяйством обзаводиться пришлось с ничего; от прежнего только транзистор “Альпинист” остался — единая память о маме. В комиссионке купил стол, стул, тахту, шкаф. От разных гарнитуров, но ему не все ли равно, лишь бы пользоваться можно. Стол колченогий, он его пробкой от бутылки подбил. В шкафу под лекарства нашлась, все баночки строго своей формы, для него этикеток не существует. Коврик постелил. Штор не взял, эта услада для глаза ему незачем, как и люстра. Только занавески повесил, чтоб с улицы в голое окно не заглядывали. Не менял: с чего им грязниться — он не курит и руки о них не вытирает. Окно тоже не мыл: снаружи дождик смоет, а изнутри — с чего грязниться? Хватит с него посуды. Посуда на одного, рубашек пара, пальто осенне-зимнее, боты… Что еще? Вроде всё. Так, по мелочи, гвоздики-тряпочки. Ни телевизора, ни холодильника. Слушать и радио можно, а холодильник не нужен. Через завод можно хороший холодильник взять, да что в нем хранить? И одалживаться лишний раз не хотел, довольно уже для него сделано. Зеркала не было, бриться и приглаживаться давно привык “на память”. Брился станком, им можно через день. Одно время хотел бороду отпустить, но росла плохо, даже щупать неуютно, уж лучше порезанному. Убирался редко — много ли наубираешься, когда вместо глаз пальцы? Веничком по углам проведет, паутину смахнет, столик протрет. Большей частью старался в ходе жизни не сорить. Может, стороннему глазу неприглядно покажется, пятна на ковре, прусаки лазят… но он не видит и не печалится. А в гостях у него ни разу никто не бывал. Унитаз тоже чистил вслепую; и славу богу, что не видят, как ему это удается. О ремонте и говорить не приходится. Осталась его квартира в том виде, в каком дом сдавали, с теми же обоями и замком на двери. Больших аварий пока не случалось, потолок не валился, трубы не лопались; если где протечет и он не заметит, то на первом этаже никого не зальет. Для него главное — других не тяготить. Воры не залезали — наверное, знали, что у него брать нечего. Газет-журналов не выписывал. Показания счетчика снимал электрик из ЖЭКа и удивлялся, что так мало накручивает; Ярослав света почти не жег, у него и звонка нет. Коммунальные услуги оплачивал в сберкассе, там его знали и всё заполняли. Белье отдавал в прачечную. Питался в столовой на соседней улице, раз в день после работы. Не надо объяснять, как удобно: сам он и картошки не почистит, разносолами не испорчен. Там обсчитывали без стеснения, с кассиршей всегда едоки ругались. Кроме Ярослава: если здесь поссориться, надо другое искать, а где? Пусть считают его подарком судьбы, у них зарплаты маленькие. Он и с собой брал на воскресенье, когда столовая не работает. А то так обходился, чаю попил и сыт. Его еще в интернате дистрофиком звали. Ему много есть нельзя, сердце нагружать. Может, и перестраховывался, но он очень берег свое сердце: других важных органов по паре, а оно одно-одинешенько. И воскресений не любил. Скорей бы завтра да на работу.
Кроме работы из дома только в магазин отлучался. Погулять — роскошь роскошная. Даже плохо знал, что в мире делается. Город средней величины — а ему необъятным представлялся. Почти незнаком. Где-то польские домики, которые туристам показывают, — он их никогда не видел. Универмаг “Прикарпатия” — город в городе. Туда войдешь, с минуту привыкаешь, пока в глазах распогодится. А сзади и спереди сразу толкают: дай дорогу. На витринах ничего не разглядишь. Спросишь продавщицу — она в ответ: “Дывыться, усэ пэрэд вамэ”. Второй раз спросить не возможно. Лучше не заходить. А тут еще все стало дефицитом. День проходишь, разыскивая помазок или батарейки для “Альпиниста”, и ни с чем воротишься. В транспорте еще хуже, там людей плотно. Место ему не уступали. Он и не просил: стоять-то может. Когда-то, когда еще было два глаза, его застыдили, что он сидит, а рядом старичок стоит: “Диду, дайте ему по глазах, щоб вин вас бачив”. Всем ненаобъясняешься. С тех пор всегда стоял: чем неудобней место занимаешь, тем меньше обвинят. И пихаются в автобусе немилосердно. Он кого-нибудь заденет, и его норовят; он нечаянно — а его специально, да посильней, чтоб опять не вздумал. А попробуй не зацепить, если со всех сторон руки торчат и автобус уже по швам расползается. Глаз выдавят и растопчут. Лучше не заходить. А на улице того пуще. Не смекнешь, как дорогу перейти. Он по людям ориентируется, но они частенько на красный свет бегут; и если они видят, с какого боку опасности ждать, то он таким кругозором не располагает — вот и принаравливайся… Офигенно утомительно ходить по улицам. Такую уймищу подробностей надо учитывать — каждую ступеньку, каждую щербинку на асфальте. Подступы к дому записал на магнитофон в голове — что тут записывать? раз нос расквасить — однако весь город не запишешь. Если б мир застывшим был, еще б можно поднапрячься и запомнить. Но предмет вчера здесь стоял, а сегодня его другим заменили. Отвыкать от заученного трудно, мешанины в мозгах прибавляется. Оттого и стриг себя сам, беспрепятственно. Всюду спички носил. К подъезду подходит — прислушивается: не выходит ли кто навстречу. Если на лестнице шаги — пережидает пока выйдет. А тот не торопится, у почтового ящика ключами гремит; зимой это очень долгим кажется. Люди — ведущая сила в этой круговерти. Хоть и видят, что с палочкой, всё одно задевают, оттирают… И куда спешат? Одному ему не к спеху — и нет ему места среди людей. Поскорее домой, в свой мирок, где не потревожат.
Вот на кладбище никто никуда не спешит. Он скоренько дорогу к маме заучил. Приходил каждое воскресенье, когда не холодно. Часами рассказывал новости с прошлой встречи, о чем думал, какую книжку слышал… Между могилок тихо. Он маме чего-нибудь приносил, конфеток, хлебушка. Она брала — не находил же он их в следующий приход. Так до конца и не поверил, что мама умерла, под землей лежит. Уехала и когда-нибудь вернется.
О семье пока не думал. И женщины не хотелось — наверно, не дорос. Еще и стеснительность эта: знал, что не герой, что наверняка будет отвергнут, и не приставал. Зрячая за него не пойдет, а на слепой жениться — какой смысл? Женятся для того, чтобы поддержать. Ему советовали брать такую же, не будет чувствовать себя ущербным. Совет вконец запутывал. У слепых так и принято, тянутся друг к другу — и слепуны не переводятся. Все хотят ухватить кусочек счастьица. Как же вырваться из круга? Многие жены слепых мужей в грош не ставят: чего мерсикать, если самой всё прибивать-привинчивать приходится. Зачастую с тем и сходятся, квартиры ради или еще что. И всё? Хоть не дорос и не снилось ничего такого, а уже не раз было грустно входить в дом, где никто не встречает. Завести, что ли, какую зверюшку? Но ее надо выводить, она от него сбежит, заблудится. Птичку? Ей тоже надо клетку чистить и постоянно в клетке держать, чтоб часом не раздавить. А вдруг заберут его в больницу — кто ее кормить будет? Нет, и птичка не для него. За себя он спокоен, а за другое существо ответственность принимать имеет ли право? Жена не зверюшка, еще тоньшего ухода требует — он же мужчина…
Если уж честно, нравилась ему одна девочка из комплектовочного цеха. Тоже после школы. Наверно, симпатичная, все девочки симпатичные. А и нет — с лица воду не пить, тем паче слепому. И росточка небольшого, очень бы ему подходила. Но она повесилась два месяца назад. Ее мама, из того же цеха, рассказывала, что в детстве Инночка занималась в балете. Всё у нее было — и фигура, и шаг, и пластичность. Но зрение уже тогда падало, а потом ослепла. Девочка до последних дней помнила студию, сиреневые и розовые комнаты. Балетная душа, мечтавшая о блеске, славе, поклонниках. Жизнь уготовила ей однообразную работу среди отсталых, неразвитых людей. Свары об отвертках, распределителях, коэффициент трудового участия… обмеры, обсчеты… Она не выдержала.
Эх, слепота — горючесть. Но можно себе утешение придумать. Может, он с другой планеты, где все такие. Случайно сюда попал и скоро улетит. Крот не знает, что такое солнце, роется весь век и роется. Вот и он из кротов. Подумаешь, зрения нету. Поменьше гадости видеть будет.
Так думал Ярослав бесконечными зимними вечерами, лежа на продавленной тахте в черной комнате и слушая магнитофон.
И жил дальше.