Ольга Гурьян. Мальчик из Холмогор

Часть первая

Глава первая

Мишенька Головин проснулся в своей боковушке. Сквозь красноватую тусклую слюду оконца северное солнце показалось ему жарким. А когда он поднял невысокое окошко, то увидел, что и впрямь припекает уже по-летнему.

Мишенька живо сбежал вниз по лестнице в сени и умылся холодной водой из берестяного ковшика. В сенях пахло навозом от скотины, жившей тут же, за бревенчатой стеной, под одной крышей с людьми.

Мальчик утёрся полотенцем и стал расчёсывать волосы резным гребешком.

Он очень любил этот гребешок и каждый раз, прежде чем начать причёсывать волосы, долго разглядывал его. Зимой отец смастерил этот гребень из кости моржа — морского зверя — и вырезал на нём картинку. Картинка называлась: «Корень ученья горек, а плоды его сладки». Эта надпись была вырезана по краю гребня, пониже было изображено, как учитель сечёт тонким прутом — лозой— ленивого ученика, а прилежный ученик сидит на лавочке и читает большую книгу.

Мишенька каждый раз смеялся, когда смотрел на эту картинку, потому что ленивому ученику было больно и он корчил смешную рожу, а сам Миша уже умел читать большую книгу — псалтырь.

Причесавшись и повесив гребень на поясок, Миша пошёл поздороваться с матушкой. Она дала ему пирог с рыбой и велела идти гулять на улицу.

Мишенька повертел пирог, раздумывая, с какого конца его надкусить, но тут откуда-то сверху прямо на колени ему прыгнул большой пушистый архангельский кот Васька. Он потёрся головой о плечо мальчика и замурлыкал — вот, мол, какие мы с тобой друзья, неужели ты такой большой пирог сам съешь и мне не дашь? Мишенька скорей надкусил пирог и поднял его повыше. Но кот протянул длинную лапу, вытащил кусок рыбы и убежал. А Миша доел остальное и ушёл на улицу.

На улице ребятишки бегали взапуски, и Миша тоже стал бегать, а когда пробегал мимо колокольни, то увидел, что дверь приоткрыта, и решил за ней спрятаться. Живо юркнул он внутрь и, натужившись, захлопнул дверь.

Сразу стало темно и тихо. Он постоял, ожидая, что сейчас прибегут ребятишки искать его. Но никто не шёл. Видно, не успели его хватиться.

Глаза понемногу привыкли к темноте, и Миша уже мог различить высокие ступени круто уходящей вверх лестницы. Наверху едва светлеющими полосками намечался четырёхугольный люк.

Миша поднялся по лестнице, руками и плечом приподнял люк и очутился на втором ярусе колокольни. Отсюда кверху вели ступени ещё уже и круче первых. И наконец, вскарабкавшись по третьей лестнице, Миша выбрался к колоколам.

После темноты свет показался так ярок, что он на мгновение прищурился, а потом открыл глаза и стал смотреть. Он очень любил смотреть сверху на реку Двину.

Под городом Холмогорами Двина делилась на множество рукавов, и каждый из них имел своё название. У села Матигор, где жил Миша, Двина называлась Матигоркой, дальше Матигорка встречалась с Куропалкой, потом переходила в Куростровку. Среди воды зеленели острова. Прямо перед Мишей расстилался низкий Нальё-остров. Сюда ездили на сенокос. А за Нальё-островом Миша смутно различил Куростров.

Оттуда были родом и мать его, Марья Васильевна, и её брат, Михайло Васильевич Ломоносов. Но ломоносовский дом отсюда нельзя было увидеть.

Город Холмогоры лежал налево, на запад, совсем близко, видный как на ладони. Туда было всего две версты, и Миша ясно разглядел высокий белокаменный собор, архиерейский дом с надвратной башенкой и старую звонницу.

Двина у города была широкая, у пристани стояли корабли. Вверх и вниз по реке скользили паруса, прямые и косые.

Тут Миша увидел большую лодку, которая плыла к Матигорам. Она причалила у высокого берега, и из неё вышли пять мужиков. Они спустили паруса, вынесли вёсла, вытащили лодку на берег и пошли прямо к Мишиному дому. Это было очень странно. Что было делать пяти здоровым мужикам в будний день в чужом доме? Ведь не в гости же они приехали! И Миша, сгорая от любопытства, кубарем скатился вниз, перебежал улицу и влетел в сени.

Сверху, из горницы, раздавались голоса. Говорили медлительно, с расстановкой. Матушка приговаривала что-то ласково, нараспев. Вот послышался её смех. Значит, всё-таки гости.

Миша тихонько поднялся, отворил дверь горницы, у порога поклонился и незаметно забрался на печь. Отец был строгий и не любил, чтобы малые ребята без дела толкались среди взрослых людей. С печи всё было хорошо видно, и Миша сразу признал мужиков. Поздней осенью, когда они по первому санному пути уезжали в Петербург, Миша ходил смотреть на их обоз. А теперь, видно, они вернулись и пришли навестить Головиных.

Глава вторая

На столе была расставлена удивительная посуда из голубого стекла. Марья Васильевна поднимала её на свет, тихонько щёлкала пальцем, и посуда звенела тоненьким звоном. А гости объясняли, что посуда с собственной Михаила Васильевича фабрики, что он сам придумал, как окрашивать стекло, и на фабрике делают не только посуду, но и другие стеклянные вещи и бисер.

— Вот из этого бисера кошелёк связан. Это вам от дочки, от Матрёны Евсеевны, подарок.

Матрёна была Мишина старшая сестра. Она уже год жила в Петербурге. Марья Васильевна живо поставила на стол стаканы, взяла кошелёк и, прижимая его к груди, даже не стала разглядывать, а впилась глазами в лица гостей:

— Как она там без отца, без матери?

— Хорошо живёт в дядином доме, всем довольна. Михайло Васильевич её наравне с родной дочерью держит. Одел её в городское платье. Не признать тебе родную дочь, если бы увидела. Совсем барышня-щеголиха. Ходит на высоких каблучках, волосы кверху зачёсаны, пучком на макушке.

Миша на печи сердито фыркал. Он не мог себе представить Матрёшу барышней. Ловкую и весёлую Матрёшу, с косой ниже пояса, Матрёшу, которая бегала быстрей Миши, плавала дольше, ныряла глубже. А барышень он раза два видел в Холмогорах и тогда же решил, что они чучела. Одеты не по-людски, в широкие юбки на обручах, затянуты-перетянуты. Такую щёлкнешь — она со своих высоких каблучков сразу повалится и носом клюнет.

А между тем отец взглянул на матушку, и она, покраснев, положила кошелёк, отставила новую посуду на полку и начала накрывать на стол, хлопотать, угощать гостей. Гости отнекивались — они-де зашли только посылку передать. Но Марья Васильевна кланялась, и они, расстегнув кафтаны так, что стали видны новые нарядные рубахи, степенно сели у стола. А Миша с печи слушал медлительную беседу.

Гости рассказывали:

— Сам Михайло Васильевич хоть и профессор академии, и в больших чинах, и у самой царицы во дворце принят, перед земляками своими не важничает. Встретил он нас на просторном крыльце, как был по-домашнему, в белой рубахе нараспашку, в халате. Распорядился накрыть дубовый стол. Матрёна Евсеевна сама на погреб за пивом бегала, а Михайло Васильевич до ночи нас угощал...

— Кушайте, дорогие гости, — перебила Марья Васильевна, — не побрезгайте нашей деревенской едой.

— Что ты, Марья Васильевна! — отвечали гости. — Мы и так сыты. А вкусней твоих пирогов и в Петербурге не пекут... Поднесли мы наши гостинцы Михаилу Васильевичу — треску да морошку...

— Кушайте, дорогие гости. Треска жирная да свежая!

— Благодарствуй, Марья Васильевна, сыты мы... А такой трески, как твоя, и в Архангельске не сыскать... И ещё привезли мы Михаилу Васильевичу в закупоренных склянках морскую воду, как он нам прошлый год наказывал...

— Что ж вода, — заговорил Евсей Фёдорович. — Вино крепче. Выкушайте, дорогие гости.

— Благодарствуй, Евсей Фёдорович. За твоё здоровье, Марья Васильевна! А Михайло Васильевич морскую воду-то не для питья просил привезти, она ему для его работы нужна, а для чего, это нам не известно. Михайло Васильевич наши подарки принял и много расспрашивал про родные края и про морские плавания. Велел нам опять к нему быть на другой день и в своей карете возил нас в Адмиралтейство. А там всё адмиралы и генералы, и он нам приказал при них говорить, и опять нас расспрашивали про морскую воду, и когда-де она замерзает, и много ли льдов в Белом море, и про другие дела. А потом опять нас к себе повёз в своей карете и опять до ночи угощал и всё про тебя расспрашивал, Марья Васильевна, и про Мишеньку про твоего: как-то мой племянник и крестник растёт, велик ли вырос, понятлив ли?

До поздней ночи угощали отец с матерью дорогих гостей. Мише давно было пора спать, но ему не хотелось уходить в свою боковушку. Он долго таращил глаза, но глаза сами закрывались. Он заснул, потом проснулся — гости всё ещё сидели. А когда он опять проснулся, гостей уже не было, и мать с отцом негромко о чём-то беседовали. Матушка плакала. Миша вскочил, бросился к ней, но отец прикрикнул:

— Ты чего не спишь?

И Миша ушёл к себе и лёг. А на другое утро в доме стало твориться что-то необычное.

Глава третья

С утра Марья Васильевна пошла в подклеть, где хранились сундуки и укладки. В подклети было темно, окон не было, и свет падал через открытые двери. Марья Васильевна достала холсты и начала перебирать их. Откладывала одни, убирала другие, подносила их к свету, опять откладывала. Наконец набрала столько свёртков, что едва поместились в руках, и понесла наверх. На лестнице они рассыпались, и Миша помог подобрать их, а Марья Васильевна жалобно улыбнулась и сказала:

— Это тебе на рубашечки.

Миша удивился, зачем ему на рубашки столько холста, что на целое приданое хватило бы. А Марья Васильевна разложила холсты на столе и принялась кроить. Потом вдруг, бросив холсты неубранными, опять ушла вниз и принесла станок, на котором ткут пояски.

— Почини, Мишенька. Станочек, без дела лёжа, рассохся. Я тебе поясок вытку.

Миша удивился, зачем ему новый поясок, когда старые ещё хороши, но ничего не сказал и стал чинить. А Марья Васильевна села рядом и, сложив руки, смотрела на него. Потом вдруг вскочила и сказала:

— Мишенька, тащи вёсла, на Куростров поедем! — и пошла на берег.

Миша приволок вёсла и положил их на дно лодки. Марья Васильевна поставила парус, и лёгкое судёнышко поплыло вниз по Матигорке. Марья Васильевна сказала:

— Давно мы с тобой на Курострове не были. Как там ломоносовский дом? Цел ли стоит или уже завалился?

Лодка начала огибать острую песчаную косу, похожую на птичий нос. В этом месте Матигорка сливается с Куропалкой. Тут Марье Васильевне немало пришлось повозиться с рулём и парусом, чтобы не налететь на берег и не сбиться с пути. Но когда они поплыли по Куропалке, Марья Васильевна села и, глядя внимательно Мише в лицо, сказала вдруг:

— В последний раз мы с тобой так-то вдвоём едем.

Миша побледнел, услышав страшные слова «в последний раз». То ли матушка больна, то ли сам он заболел и ещё не знает об этом? То ли собрались его женить на чужой, на взрослой девушке, не посмотрев на то, что ему всего восемь лет, раз уж он такой рослый и грамотный? Миша знал немало случаев, когда женили ребят лишь немногим его постарше. Наверно, поэтому и рубашки ему будут шить.

А Марья Васильевна продолжала:

— Недолго тебе быть с нами.

Миша зарыдал. Он представил себе, что уже не матушка будет ласково приказывать, а чужая сердитая девушка будет на него кричать. Чужая семья в далёкой деревне примет его в дом, и будет он вместо батрака выполнять тяжёлую, не по силам работу и есть впроголодь.

— Не плачь, сынок! — воскликнула Марья Васильевна и сама вытерла глаза рукой. — Чему быть, того не миновать. Мы с отцом долго думали и порешили, что так лучше будет. Лучше это, чем в море промышлять, плавать в бурю и непогоду, пока не потонешь в холодной пучине, как дедушка твой потонул.

— Маменька, — сквозь слёзы спросил Миша, — кого вы за меня сосватали?

Марья Васильевна так удивилась, что слёзы сразу высохли на её щеках.

— Что ты, Мишенька! — сказала она. — У нас этого и в мыслях не было. Да ты же ещё молоденек, рано о женитьбе думать.

— Маменька, а как же Петьку женили двенадцати лет, Ванюшку соседского — по десятому году...

— Не плачь, чудачок, — сказала Марья Васильевна. — Мы тебя не женим. Женят малолетних тогда, когда ребят в семье много и кормить их нечем, а ты у нас один сын. И ещё женят тогда, когда хотят работницу даровую в дом взять, а я ещё не старая, с хозяйством справляюсь. Мы с отцом тебя любим и никогда тебе зла не причиним. Наша разлука ещё не очень скорая, и мне она тяжелей, чем тебе, а тебя ждёт хорошая жизнь, и радость, и всё самое лучшее.

Тут лодка обогнула Нальё-остров и поплыла по Куростровке, и Миша увидел стоящий на отлёте ломоносовский дом.

Глава четвёртая

Дом Ломоносовых стоял особняком от других домов и был сложен из тяжёлых неотёсанных брёвен, поседевших от времени и непогоды. Дом был высок — «клеть с амбаром», как называют такие дома в тех местах. Внизу, в амбаре, вовсе не было окон. Над ним, в жилой избе, почти под самой крышей были прорублены редкие и маленькие окошки. Слюда в них потускнела и подёрнулась паутиной. Оттого дом смотрел исподлобья и подслеповато. Как во всех домах в той местности, сбоку был прирублен скотный двор, а над ним, справа от жилой избы, — сеновал-поветь.

Со двора туда вёл бревенчатый помост — взвоз, по которому мог взъехать прямо на поветь воз с сеном. Но взвоз был чист, словно подметён, ни одного клочка сена на нём не валялось. Давно возы, не въезжали, а ветры развеяли последние былинки.

Марья Васильевна с Мишей поднялись из пустых сеней по покосившейся, скрипящей под ногами лестнице. Ступив на шаткую ступеньку, Марья Васильевна, охнув, сказала:

— Как бы лестница не обрушилась! Обветшала вся! — но всё-таки пошла дальше.

В темноватой горнице было холодно и тихо.

— Сынок, — сказала Марья Васильевна, — пойди в огород, поиграй на солнышке. А я тут проветрю немного.

Она подняла оконце. Ворвался солнечный луч, в нём заплясали пылинки.

Миша сбежал вниз, обогнул дом и очутился на обширном, заросшем сорняком пустыре. Он медленно пошёл вперёд, протаптывая путь среди высоких, по пояс, трав, пока не увидел у своих ног четырёхугольный пруд.

Там он присел на берегу и стал смотреть в воду. Тёмная и мутная вода слегка зыбилась, и сперва в ней ничего нельзя было рассмотреть. Потом глаз привык, и Миша заметил, как на дне что-то блеснуло, померкло, вновь заблестело и вновь замутилось. Как будто не то двигалось что-то, не то вода, набегая, качала травы и они скрывали и вновь открывали таинственный блестящий предмет, отливающий золотом и серебром.

«Сокровище морского царя!» — подумал мальчик. Мать рассказывала ему про Садко, про новгородца. Такой храбрый был молодец, что не побоялся спуститься на дно морское. Там он сыграл царю на гуслях, и царь за это подарил ему всякие сокровища, золото и серебро. Новгородцы плавали далеко и даже добирались до Поморья, до Холмогор. И, может быть, Садко тоже приплыл сюда и перед смертью спрятал свои богатства в этом пруду.

Тут Миша засмеялся своим мыслям, потому что очень хорошо знал, что место только теперь стало пустое, а раньше, когда дедушка Василий Дорофеевич Ломоносов был жив, здесь был огород и дедушка сам выкопал этот пруд, и тогда пруд был проточный, а теперь зарос. С той горки стекал сюда ручей, а по эту сторону вода сливалась вниз. Дедушка сажал в этот пруд рыбу и, чтобы она не ушла, загородил вход решёткой.

«Это решётка там, в глубине. Солнышко в воде блещет, подводные травы над решёткой качаются», — подумал мальчик.

Он вздохнул, лёг на спину и стал смотреть на колыхающиеся над ним травы.

«Если б я был Садко, я не стал бы просить золота и серебра. На что они? Вот у нас бокальчик серебряный в шкафу, из него и не пьёт никто. — Он стал вспоминать, что ещё есть у них золотое и серебряное, и ничего не вспомнил. — Нет, если б я был Садко, я бы попросил, чтобы он меня по дну морскому поводил. Я бы там всё как следует рассмотрел. И какие там травы растут на самом дне, и куда солнце уходит, когда оно вечером опускается в воду, и какие ледяные горы споднизу — гладкие или шершавые. Рыбы наловил бы полную пазуху и кита посмотрел бы, какой он чудо-юдо рыба-кит...»

— А я кита видел, — раздался вдруг совсем рядом чей-то хрипловатый голос.

Миша поднялся и прислушался — говорили за забором. Миша хотел было влезть на забор, но брёвна были трухлявые — того и гляди, вместе с бревном скувырнёшься рассказчику на голову.

— Я кита видел, — повторил голос.

Миша подвинулся к забору. Сквозь вывалившийся из доски сучок он увидел, что у самого огорода в холодке присели три мальчика — давнишний Мишин приятель, десятилетний Андрейка Шубный, и два постарше, незнакомые, крепкие, плечистые парнишки.

Тут Миша не выдержал и перемахнул через забор. На ребят посыпались щепки и мусор. Они возмущённо подняли головы, но Андрейка узнал Мишу и, молча улыбнувшись, потянул его за руку и усадил рядом с собой. Незнакомый мальчик, презрительно усмехнувшись, продолжал свой рассказ.

Глава пятая

— Я его издалека увидел. Сперва подумал, будто качается на волнах тёмный остров и из чёрной скалы бьёт кверху вода. Струя высоко взвивается и падает вниз, рассыпается брызгами. А это не остров, а рыба — кит. Огромный — страх! Вот не соврать, на спине целую деревню можно выстроить и ещё останется место для выгона — коров пасти. А пасть у него будто ворота тесовые: такой вышины, такой ширины — целый корабль, распустив паруса, может заплыть...

— А ты не врёшь? — спросил второй паренёк и рассмеялся.

— Может, и прибавил маленько — ведь я его не мерил. На него издалека смотреть и то страшно. И подумать, такая громадина, а тоже играет, резвится. Хвостом по воде бьёт, из ноздрей воду кверху мечет...

— Эка невидаль! — небрежно прервал второй. — Кита издалека видел! Мы этих китов промышляли.

— Уж ты промышлял! Тебя там не хватало! — обиженно возразил первый.

— Раз в лодку взяли, значит не хватало. Я могу рассказать, если желаете слушать. А врать не стану.

— Расскажи! — попросил Андрейка.

— Расскажи! — повторил за ним Миша.

— Выехали мы на охоту в четырёх лодках. Как подплыли, стал гарпунщик кидать в кита гарпуном... Ты, Андрейка, видал гарпун?

— Каждый день вижу! — гордо ответил Андрейка. — У нас дедушка Фома Иванович раньше был гарпунщиком. У нас на стенке его гарпун висит. Такая палка крепкая, на одном конце у неё крючок острый, железный, а к другому концу привязан длинный канат...

— Метнули гарпунщики гарпуны, впились крючки в кита, и как начнёт кит метаться, в воду нырять, а наша лодчонка мечется за ним на этом канате. Такое кит волненье поднял, прямо бурю! Бьёт хвостом, рвётся, хочет уплыть. Одну лодку у нас волной захлестнуло, перевернуло кверху дном. Люди выбрались, на перевёрнутой лодке сидят, будто зайцы на бревне в половодье. А мы им даже помочь не можем, потому что кит, как угорелый, нас самих по морю мотает. Только кричим им: «Держитесь, братцы!» Потом уж, когда кита убили, сняли их, лодку помогли обратно повернуть. Только вёсла пропали.

— А я... — начал Андрейка.

Но первый парень перебил:

— Китов я, конечно, не промышлял, а в настоящую бурю попал. Не в такую, что кит хвостом поднял, а в самую настоящую. Вот страх-то был! Унесло нас в открытое море. Волны высокие, выше гор...

— Опять врёшь! — перебил китолов.

— Не вру — это я всё сам видел, вовек не забуду! Вынесет нас на верх волны, а потом вниз обрушит. Отец меня ремнями к скамье привязал, чтобы за борт не смыло. После буря улеглась, а нигде берега не видать — унесло нас. Мы в бочке с пресной водой замесили ржаную муку, стали есть. Целую неделю этим тестом кормились. Оно прокисло, запах такой нехороший, а мы его едим. Но уж когда добрались до становища, тут уж мы хлебушка поели!

— А я... — начал Андрейка.

— А мы другой раз... — перебил китолов.

— Да не мешай ты ему рассказать, ему тоже рассказать хочется! — крикнул первый парнишка. — Рассказывай, Андрейка.

— Меня отец прошлый год взял на промыслы, — начал Андрейка скромным и тихим голосом, — и нас буря застала далеко от становища. У нас там на мелком месте вёрст на пять был растянут ярус — такая снасть...

— Знаем, — перебил китолов: — верёвки длинные, на якорях укреплены, а к длинным верёвкам короткие привязаны, с крючками, с наживкой...

— С наживкой... — повторил Андрейка. — Я рассказываю, а не ты!.. У нас уже часть яруса была выбрана. Треску с крючков снимаем...

— Называется «трясём треску», — перебил китолов.

— Не хочешь слушать, молчи или уходи! — крикнул первый паренёк. — Рассказывай, Андрейка.

— Трясём треску, а тут ветер поднялся. Начало нашу плоскодонку швырять, точно щепку, по волнам. Но мы за ярус ухватились, стали за него держаться. Якоря выдержали, мы на этих якорях и отстоялись. А трепало так, что чуть о каменную мель не разбило.

— Ми-шень-ка! И-ди сю-да!

Это звала матушка.

Миша вскочил и побежал к ней. Она уже ждала его на пороге, и они пустились в обратный путь. Летом ночи на севере белые. Солнышко окунётся в реку и, обмывшись, тотчас опять вынырнет. Тем только и отличается ночь ото дня, что всё тихо. Птицы не поют, и люди спят.

В белой сонной реке тихо плескались вёсла. Миша задремал на корме.

Дома их встретил отец, сказал как ни в чём не бывало:

— Пока вы ездили, я подрядился соль на Мурман, на промыслы, доставить. Завтрашний день уеду и Мишу с собой беру.

Марья Васильевна ахнула и изменилась в лице.

— Мал он ещё, — прошептала она.

— Плавание не опасное, прибрежное, — ответил отец. — А паренёк на море скорей подрастёт.

«Вот она, разлука! — подумал Миша. — Чего ж матушка испугалась? Ведь она раньше знала. А может, не знала и не про эту разлуку шла речь?.. Всё равно хорошо уйти в плавание!»

Глава шестая

Большая ладья, на которой ехали отец с Мишей, всё плыла и плыла на северо-запад. У Архангельска вышли из Двины в Белое море. Берега становились всё суровее. Густые ельники сменились скудными болотами, низкими холмами, буграми. Лишь изредка росли на них берёзки, искривлённые ветрами.

Однажды Миша увидел, что за левым бортом клубами стелется белый, пар, пеленой заволакивает берег, так что почти ничего не видать.

— Что это? — спросил Миша.

Отец ответил непонятным словом:

— Нёнокса! — А потом объяснил: — Солеварни это. Отсюда соль повезём на промыслы.

Ладью нагрузили солью и поплыли дальше и наконец доплыли до промыслов.

Гранитные горы спускались к морю, будто два диковинных зверя, согнув зубчатые хребты и низко опустив плоские головы, пришли на водопой. Среди двух этих мысов лежала полукруглая маленькая бухта, а в глубине, среди острых скал, виднелось ущелье. И на берегу и в ущелье в маленьких избушках, кое-как сбитых из корявого леса и обложенных галькой и песком, жили рыбаки.

Миша вскоре со всеми познакомился и подружился. И теперь ему уже не хватало длинного дня, чтобы переделать все свои дела.

Он просыпался оттого, что тёплый предутренний ветерок с моря щекотал ему лицо. Потом бежал к морю смыть сон с глаз и, зажав в руке кусок хлеба, спешил навестить друзей, узнать, что сегодня будет.

От берега отчаливала неуклюжая «шняка» — плоскодонка с высокими бортами из еловых досок. Из шняки звали:

— Миша, едем с нами! — И сильные руки, подхватив его поперёк туловища, словно щенка, подымали на воздух и бережно опускали на скамейку рядом с кормщиком.

Шняка шла на вёслах, и, случалось, весельщик давал Мише подержаться за весло — учись, мол, грести. А иногда кормщик протягивал ему конец верёвки, привязанной к рулю, и говорил:

— Помоги править, что без дела сидеть!

Так они доплывали до того места, где был растянут ярус, и тут Миша знал, что друзьям уже не до него, и старался не мешать, а если удастся, и в самом деле помочь.

Начиналась спешная и трудная работа. Кормщик правил, стараясь не зацепить ярус. Весельщик подгребал. Шняка, приплясывая, двигалась толчками вперёд. Рыбаки вытягивали ярус, и на каждом крючке трепетала серебряная рыбина. А Миша старался им помочь, и если ему не под силу было оглушать треску колотушкой, зато мог он подавать наживку, мелкую морскую рыбёшку, и сам уже научился наживлять крючки.

Миша возвращался на становище, облепленный рыбьей чешуёй, с исколотыми руками, гордый и голодный. Но поесть ему было некогда, и приходилось глотать на ходу большой кусок белоснежной трески, потому что уже ждали новые дела.

— Миша, иди помогай! — звали его со всех сторон. — Миша, идём рыбу солить!

И мальчик бежал помогать солить. Рыбу потрошили тут же, на берегу, и тугими рядами укладывали в яму, вырытую в песке и выложенную дёрном. На кучи брошенных внутренностей слетались чайки. Хитрые птицы часами качались на волне, ждали улова, чтобы потом жадной стаей накинуться на корм.

Но хотя работа кончалась лишь поздним вечером, Мишу ждали ещё новые дела. Он спешил от избушки к избушке навестить не встреченных ещё сегодня друзей. Суровые, усталые рыбаки подвигались, чтобы дать ему место, и говорили:

— Здравствуй, ласковый, хороший наш! — и просили: — Спой нам или стишок прочти!

Под гул моря и крики дерущихся чаек Миша пел тонким голосом песни и говорил:

— Я прочту вам мои любимые стихи. Их придумал Михайло Васильевич Ломоносов.

— Прочти, родимый! — отвечали рыбаки.

И Миша, волнуясь и бледнея, читал:

Когда по глубине неверной

К неведомым брегам пловец

Спешит по дальности безмерной;

И не является конец;

Прилежно смотрит птиц полеты,

В воде и в воздухе приметы...

Глава седьмая

Когда в конце августа Миша вернулся домой с промыслов, он бросился на шею матери. Марья Васильевна, смеясь, обнимала его, удивлялась его росту и силе.

— В дядюшку ты пошёл, в Михаилу Васильевича, — говорила она: — такой же статный и высокий.

Но Мишу матушкин смех не обманул. Он видел, как она похудела, и заметил, что тайная забота её не оставила.

Через несколько дней Марья Васильевна сказала ему:

— Едем, Мишенька, на Куростров, с Шубными прощаться.

— Как же прощаться? — спросил Миша. — А ты не ошиблась, маменька? Ведь я только что приехал. Значит, здороваться?

— Ах, сынок, вижу я — ты совсем уж большой стал, если смеешь задавать матери вопросы, — ответила Марья Васильевна.

И Миша смущённо замолчал.

Когда они сели в лодку, Миша попросил:

— Маменька, зачем тебе грести? Я теперь здорово выучился, меня весельщики обучили.

Но мать ответила:

— Не такой ты ещё большой, чтоб я тебе лодку доверила.

У Шубных их встретили радостно. Все были дома. И старик Фома Иванович с внуком Андрейкой и племянник Фомы Ивановича, Иван Афанасьевич Шубный, с вдовой-матерью Евфимией, с сыновьями, с замужней дочкой.

Тотчас начали накрывать большой стол.

— Ой, гости дорогие, чем мне вас угощать? — приговаривала бабушка Евфимия, в то время как дочь, невестка и племянница бегали взад и вперёд, неся блюда, миски и кувшины. — Не чаяла я, что сегодня вас увижу. Недаром кошка всё утро умывалась и хвост у ней на юг указывал. Куда хвост, оттуда и гость. Надо бы мне, глупой старухе, тут же, с утра, тесто поставить, пирогов напечь...

А между тем стол был уже накрыт и заставлен обильной едой. На самой середине стояла диковинная, резная из кости солоница, которую выточил Федот Иванович Шубный, младший сын Ивана Афанасьевича, когда ещё был дома. Теперь он уже несколько лет жил в Петербурге.

— А мы хотим по первому снегу послать Мишеньку в Петербург, в ученье, — сказала Марья Васильевна.

Миша в углу горницы хвастался перед Андрейкой своей силой. Услышав матушкины слова, он ахнул так громко, что все обернулись. Не обращая ни на кого внимания, он бросился к матери и схватился за её сарафан. Марья Васильевна погладила его по голове, но посмотрела строго. Он тотчас присмирел.

— В ученье? Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Превзойдёт там все науки.

— Он у нас уже учён! — похвасталась Марья Васильевна. — Чему могли, всему дома обучили, а дальше и сами не знаем. Уж мы его к дьячку посылали. Походил месяц, а потом дьячок пришёл, говорит — мне его обучать нечему. В Холмогоры в школу отдать бы его, да туда не примут. Все знают: не поповский он сын, а крестьянский. Хоть и не барские мы, не крепостные, а государственные крестьяне, но всё ж в школу его не возьмут. Вот и приходится в Петербург отправлять. Там Михайло Васильевич обещался его всему обучить.

— Ни мы, ни деды наши в школы не ходили, — заговорила бабушка Евфимия. — Наукам не учены, а живём хорошо, богато. Рыбой, солью промышляем, корабли водим, жемчуга добываем. Чего лучше? А псалтырь читать без школы обучится.

Марья Васильевна не посмела спорить с почтенной старухой, только вздохнула и сказала:

— А он у нас уже читает псалтырь, и писать может, и стихи знает наизусть.

— Стихи знает? Это хорошо, — сказал Фома Иванович. — А скажи, скажи стишок! Да погромче, да поотчётливей, — пусть и бабушка Евфимия послушает, а то она у нас глуховата стала.

И сам, приложив руку к уху, подвинулся поближе.

Миша растерянно посмотрел на мать, но она шепнула ему:

— Читай, не бойся!

Миша, смущённый, вышел на середину избы, обдёрнул рубашку и, крепко держась руками за поясок, медленно начал:

Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастный случай берегут;

В домашних трудностях утеха

И в дальних странствах не помеха...

Тут он запнулся, набрал дыханье и скороговоркой закончил:

Науки пользуют везде,

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наедине,

В покое сладки и в труде...

— «В покое сладки и в труде». Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Это правильные стишки, разумный человек их придумал. Это он верно сказал: учёный человек нигде не пропадёт, и всем людям он полезен и приятен. Так-то, бабушка Евфимия! А откуда ж эти стишки будут?

— Это Михайла Васильевича Ломоносова! — важно ответил Миша и пояснил: — Дяденьки Михайла Васильевича сочинение.

— А я твоего дядюшку Михайла Васильевича грамоте обучал, — заговорил Иван Афанасьевич. — Сам-то я с малолетства писать умел, крупно да старательно. Меня иной раз и взрослые мужики звали вместо них в бумагах расписываться. А Михайло Васильевич с отцом на море ходил много раз, уж велик подрос, а грамоты не знал. Но когда захотел обучиться, то обучился у меня в короткое время совершенно. Охоч был книги читать и притом имел у себя природную глубокую память.

— Глубокую память? Это хорошо, — заговорил Фома Иванович. — А у меня память с чего-то плоха стала: что вчера было или в прошлом году, того я совсем помнить не стал. И какой сейчас год пошёл, и того не помню.

— Год сейчас тысяча семьсот шестьдесят четвёртый, — сказал Иван Афанасьевич, — а месяц кончается август...

— Месяц-то я знаю, — перебил Фома Иванович, — нечего над дядей подшучивать! А годы считать я и вправду забыл. Уж очень много их прожил. Вот что раньше было, то я всё хорошо помню. Помню, как Михайло Васильевич из отцова дома ушёл в Москву. Я ему сам в том помог.

— Расскажи, пожалуйста, Фома Иванович, — попросила Марья Васильевна. — Пусть детки послушают.

— Расскажи, дядюшка, — сказал Иван Афанасьевич. — Про Михайла Васильевича Ломоносова всем послушать полезно.

И старик начал свой рассказ.

Глава восьмая

— Твой дедушка, Мишенька, а наш сосед — Василий Дорофеевич Ломоносов, — начал Фома Иванович свой рассказ, — был к сиротам милостив, а с соседями обходителен, только грамоте не учён. Как умерла его жена, Михайла Васильевича матушка, он вторично женился. А как та жена тоже вскоре померла, то женился он на третьей, на Ирине Семёновне, твоей бабушке. Всем бы хороша была Ирина Семёновна, но невзлюбила она Михайла Васильевича. Не по нраву ей пришлось, что он ученью больше был предан, чем хозяйству, что за книгами сидит, а в дому от этого занятия прибыли не видать. И теперь из женского полу многие так считают, а в те времена и подавно, и винить её не приходится.

Стала она возбуждать в Василии Дорофеиче гнев против сына. От криков и попрёков прятался Михайло и в подклети и на повети. По целым дням сидел за своими книгами не евши, лишь бы в дом не возвращаться.

А зимой сколько раз видал я на задворках по глубокому снегу одинокий след! Спрятался, сердечный, где-нибудь подальше от людей. Сидит в пустом сарае и окоченелыми пальцами страницы перевёртывает.

А тут надумал его отец женить: дескать женится — переменится. И сговорил за него хорошего отца дочь. Но Михайло Васильевич не захотел жениться, а хотел учиться, и стала ему жизнь в отцовском доме непереносима. А кроме того, слыхал он от людей, что кто хочет обучаться наукам, должен сперва узнать латынь, потому что учёные книги все по-латыни пишутся. Латыни же обучиться можно в Москве, а ближе негде.

Пришёл Михайло Васильевич к нам в дом за советом, говорит:

«Я отцу в ноги кидался, просил меня отпустить, он не соглашается. Не отпустит меня добром — я потайно уйду».

Я ему говорю:

«Куда ты уйдёшь, Михайло, без паспорта да без денег? Тебя, беспаспортного, на Москве поймают и будут на площади палками бить, будто беглого. Одумайся!..»

А Михайло Васильевич говорит:

«Я на всё согласен и всякое мученье приму, такая во мне жажда к наукам».

Тут, видя его упорство, обещался я ему помочь. В Холмогорах был у меня знакомец, который этими делами ведал. Я с ним поговорил, и он согласился выдать Михаилу Васильевичу паспорт, что отпущен он в Москву сроком на год.

Дал я Михаилу Васильевичу паспорт, дал ему новое полукафтанье, чтобы было в чём в Москве ходить, и ещё заимообразно три рубля денег. Деньги немалые, если зря не тратить, на них бы ему полгода пропитаться можно.

Сделал я это и жду, что дальше будет. А ничего нет. Каждое утро просыпаюсь, думаю: «Ночью не ушёл ли?» Нет, не ушёл.

Сколько-то дней протекло, а тут из нашего села отправлялся на Москву обоз с мёрзлой рыбой. Все люди на улицу вышли провожать. Смотрю — и Михайло Васильевич здесь. Я его тихонько спрашиваю:

«Вот бы тебе попутчики?»

А он говорит:

«Я из любопытства смотрю: всем любопытно и мне тоже».

Ушёл обоз. А Михайло Васильевич как ни в чём не бывало домой воротился, словно его это не касается. Я нарочно мимо прошёл — вижу, во дворе дрова колет, на меня и не глядит, будто и не брал у меня паспорта и денег.

А у меня, хоть я ещё не стар был, уже в те времена сон был стариковский, короткий. Все спать лягут, а я ворочаюсь, а не то по горнице брожу или во двор выйду, посмотрю на небо, на звёзды — какова завтра погода будет?

Вот заснули все, и у Ломоносовых, вижу, тоже огни погашены. Вышел я во двор, хожу взад-вперёд, под валенками снег поскрипывает. И почудилось мне, будто не я один шагаю, а ещё чьи-то шаги слышу. Я остановился, а скрип громче. И вдруг передо мной Михайло Васильевич.

«Ухожу я, — говорит. — Прощай, Фома Иванович! Спасибо тебе, вовек не забуду».

«Прощай, Михайло, — говорю. — Как же ты идёшь? И котомки у тебя не видать».

«Всё моё при мне, — отвечает. — Две рубахи надеты и нагольный тулуп, а две книжки любимые за пазухой».

Обнялись мы с ним, простились, и он ушёл. Всё, слышу, скрипит снег, скрипит всё тише, и вовсе ничего слыхать не стало.

— Дедушка, а он догнал обоз? — спросил Андрейка, когда Фома Иванович замолчал.

— Догнал, милый. На третий день догнал, да приказчик отказался его с собой взять. Другой бы обратно вернулся, а Михайло Васильевич стал дожидаться. В монастыре псалтырь читал, его за это кормили. А вскоре дождался он другого обоза и с ним уже пошёл в Москву.

— Каково ему, сердечному, было от родного дома, от отцова хозяйства столько вёрст за санями по морозу вышагивать! — сказала, горестно вздохнув, бабушка Евфимия.

— Не горюй, мамаша, — ответил Иван Афанасьевич. — Всё по-хорошему кончилось.

— А я тоже так пошагаю? — испуганно спросил Миша. — За санями по морозу?

— По морозу — это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Морозец, он бодрит. Лишь бы валенки целые были. Я сам, моложе был, сколько вёрст отшагал.

— Маменька, а у меня валенки целые? — спросил Миша. — Прошлогодние-то я проносил, помнишь?

— Да что ты, Фома Иванович, что ты, Мишенька! Разве мы с отцом тебя так отпустим?. С отцовского согласия парнишка едет, а не против его воли. И я, небось, ему родная мать, а не мачеха, — ответила Марья Васильевна. — И не нужно это вовсе. Как можно? Нет, как санный путь станет, пойдёт в Петербург обоз с рыбой. А обоз поведёт хороший человек — Евсею Фёдоровичу давнишний знакомый, Иван Макарыч. Может, вы его тоже знаете? Из Холмогор он. Уж мы с ним договорились, и он обещает Мишеньку доставить и сдать Михайлу Васильевичу на руки в целости.

— В целости — это хорошо! — сказал Фома Иванович, и все засмеялись.

А Миша посмотрел матери в лицо и, увидев, что она улыбается, тоже засмеялся.

Глава девятая

— Марья Васильевна, уже весь обоз прошёл, одни наши сани остались, — сказал Иван Макарыч и, ловко обхватив Мишу, поднёс его к матери, чтобы она могла его благословить. — Долгие проводы — лишние слёзы.

Заплаканный, с распухшим от слёз лицом, Миша обеими руками ухватился за матушку и не мог оторваться. Марья Васильевна, уже выплакавшая все слёзы, болезненно улыбаясь, отводила его руки.

— Мишенька, не надо! Сынок мой родной, пора! Прощай, голубчик мой! — А сама, обхватив его, ещё крепче прижимала к себе.

— Марья Васильевна, прощайся, пора! — повторил Иван Макарыч.

— Прощай, Мишенька! Будь хорошим! — проговорила Марья Васильевна.

— Прощай, сынок! — сказал отец.

Иван Макарыч усадил Мишу на передок саней и хлестнул лошадей. Миша, повернувшись спиной к лошади, ещё увидел, как матушка качнулась, а отец подхватил её и повёл к дому.

Тут сани повернули, и родители скрылись с Мишиных глаз. Миша свернулся комочком и застыл молча, только иногда вздрагивая.

Иван Макарыч бежал рядом с санями, погоняя лошадей и изредка поглядывая на Мишу. Когда выехали за околицу и догнали обоз, он прыгнул в сани, достал из-за пазухи кусок пирога и сунул его Мише:

— Может, покушаешь?

Но Миша дёрнул плечом, не подымая головы. Прошло ещё несколько времени, и Иван Макарыч сказал:

— Смотри, Мишенька, сполохи играют.

— А пусть! — ответил Миша.

— А я бы на твоём месте посмотрел. Подыми голову-то, — сказал Иван Макарыч. — Может, таких и не увидишь больше. В Петербурге бывают, да слабее. Вот приедешь в Петербург, Михайло Васильевич спросит: «Сполохи видал?» А ты ответишь: «А пусть». Это ему не понравится.

— Почему? — спросил Миша и поднял голову.

— А как же? Он сам до чего на них смотреть любил! Как разгорится сияние, он выбежит из дому, ляжет наземь, на спину, и неотрывно на небо глядит. И как уже потухнет свет, а Михайло Васильевич всё ещё лежит и смотрит. Растолкают его, растормошат, он очнётся, подымется, уйдёт в дом... Смотри, Миша, уж зори отыграли, стали лучи раскидывать.

Миша поднялся и посмотрел на небо. По всему небу бежали молочно-белые лучи. Они становились всё ярче, краснели, зеленели, и радужные столбы заиграли, сдвигаясь и раздвигаясь, наливаясь багрянцем. Потом замерцали, словно задышали, бледнея и вспыхивая, и погасли.

Миша вздохнул и прошептал:

— Мне есть захотелось! Ты давеча предлагал...

— А поешь, поешь, милок! — поспешно ответил Иван Макарыч и сунул ему пирог. — Вот приедем на ночлег, щи с рыбой есть будем, жирные.

Миша вздохнул и спросил:

— А зачем Михайлу Васильевичу сполохи нужны?

— А ему всё нужно. Он всё знает. Он в небе все звёзды пересчитал и дно морское сквозь воду рассмотрел. Он ночью видит, как днём, и приковал гром к высокому столбу. Мудрый человек! Но ты его не бойся!

— Я не боюсь, — сказал Миша. — Я тоже научусь звёзды считать и узнаю, отчего столбы на небе играют и на чём радужный мост стоит.

— Узнаешь, — ответил Иван Макарыч. — А может, хочешь по свежему снежку пробежаться? В гору-то лошадкам тяжело сани тащить.

Миша выскочил из саней и побежал вперёд.

Снежок заскрипел под новыми валенками, мягкие снежные звёзды ложились на тулупчик и таяли на руках. Вот так бы бежать до самого Петербурга! Но уже Иван Макарыч махал ему руками, звал в сани садиться. Миша дождался, пока лошади поравнялись с ним, ловко прыгнул, сел и рассмеялся.

— Ты чего? — спросил Иван Макарыч.

И Миша ответил:

— День-то какой хороший!

Загрузка...