На полированную, в чернильных пятнах крышку секретера выскользнули слежавшиеся бумажки разного формата, разной плотности и разного цвета. Адвокат опустился на стул, отложил конверт в сторону и раздумчиво поворошил вызволенные на волю музейные экспонаты. Исподволь, с предосторожностями, подбирался к своему прошлому, как Мальчик, отдышавшись, подкрадывался к станции, где ему, может быть, придется коротать ночь в ожидании первой утренней электрички, если эта, убежавшая из-под носа, была и впрямь последней.

Одна из сложенных вчетверо бумажек оказалась гостиничным счетом, другая – ресторанным, однако названия блюд, как ни старался, разобрать не мог, но хорошо помнил, что ели тонкие копченые обжаренные в масле колбаски, фирменное тамошнее блюдо, пришедшееся ему после бутылки крымского вина весьма по вкусу. А вот понравилось ли Шурочке – не знает. Вообще не видит ее там, в сказочной той поездке, хотя понимает, конечно, что она неотлучно находилась рядом: и в троллейбусе, что вез их через горы к морю, и на катере, и в Ласточкином гнезде, где, собственно, и откушивали эти обжигающие, скользкие от жира колбаски, – да, рядом находилась, где же еще, но хоть бы один-единственный ее жест удержался в памяти, хотя бы одна улыбка (тамошняя, крымским озаренная солнцем), одно, пусть случайное, пусть не исполненное какого-то особого смысла слово! Ничего… А ведь считалось, что поехали, главным образом, ради нее: сам-то он крымские красоты уже видывал и решил преподнести в честь двадцатилетия супружеской жизни, пусть и с запозданием в несколько месяцев, этот нематериальный и, стало быть, не подвластный разрушительному воздействию времени щедрый дар.

Адвокат ошибся: время сделало-таки свое, но – выборочно, оставив в неприкосновенности и вкус горячих колбасок, и тепло разогретого солнцем ребристого парапета на набережной, где они привольно сидели, даже газетки не постелив, и быструю прохладу морских брызг, и собственное ощущение счастливой безмятежности, на краткий миг воскресшее в нем через столько лет, когда в минувший выходной катался с Мальчиком в лодке по подмосковному озеру, – все это жило в нем так красочно и ярко, будто только вчера произошло, а вот Шурочка непостижимым образом стерлась. Стерлась начисто! Даже снимок, сделанный на набережной ялтинским фотографом в белой треугольной шляпе с вороньим пером, не вызволил из памяти ее живого образа. Фотографа – того видел так отчетливо, будто вчера расстались, и шляпу видел, и нелепое перо, а вот ее – нет, сколь сосредоточенно ни всматривался в запечатленное на уже потускневшей бумаге молодое Шурочкино лицо.

Зато видел другое. Было в ее позе что-то напряженное, что-то неестественное, причем не только от того, что ее снимают и надо дисциплинированно замереть на секунду-другую, пока, не раздастся освобождающий щелчок затвора, – еще это было и напряжение иного рода, не краткое, не извне навязанное, а проступающее изнутри, хотя, насколько он помнил, никаких серьезных поводов для беспокойства не имелось. Дети большие уже и остались не одни, под присмотром бабушки, которой наказали особенно следить за младшим…

Бабушка наказ выслушала, прикрыв в знак понимания темные морщинистые веки, перекрестилась украдкой от зятя (Адвокат сделал вид, что не заметил), но, конечно же, все внимание ее, вся энергия души отдавались, как прежде, любимому первому внуку. Кажется, она раньше всех распознала, что этот кудрявый, похожий на херувимчика ребенок послан ей, а не дочери и уж тем более не зятю, с которым она никогда не ссорилась (с Адвокатом трудно было поссориться), но и не пребывала в дружбе, – не им, родителям-безбожникам, а ей, слуге Господа. За послушание ее… За покаяние ее… За веру, которую не сумела вложить в сердце дочери, но уж на внуке наверстала, сполна искупив этот тяжкий грех. Тому, для кого деревянный шахматный конь был живой лошадкой, и в голову не приходило усомниться в правдивости бабушкиных рассказов о Боженьке на небесах, об ангелах и вечном царстве. Адвокат всего раз видел его в церкви, куда, полыхая гневом, нагрянул, чтобы собственными глазами убедиться, что старуха тайком водит сюда ребенка, и был поражен красотой его устремленного к алтарю вдохновенного лица. В карих, немигающих, широко раскрытых глазах горели блики – то были отсветы свечей, легкое потрескиванье которых заполнило собой все дымчатое пространство храма.

Старуха намекала, чтобы Шурочку отпевали в церкви, но тут уж Адвокат был непреклонен, даже обсуждать отказался, однако они, бабушка и внук, что-то все-таки организовали. Пусть! Эту обиду он прощал, потому что обида была нанесена ему, а не Шурочке, ей это уже не причинило боли.

Они и раньше, признавал справедливый Адвокат, не причиняли ей боли сознательно, вовсе нет, но они были ее постоянным источником, все более интенсивным, особенно старший, из-за которого Шурочка страдала тем сильнее, чем радостней и безмятежней делалась его устремленная к алтарю душа.

Положив фотографию, Адвокат взял гостиничный счет. Счет был напечатан на тонкой полупрозрачной бумаге – в такую в прежние времена заворачивали масло – и громко захрустел под его пальцами. Хруст этот напоминал хруст денег за пазухой у Мальчика – как раз в эту минуту Мальчик пытался открыть тяжелую, разбухшую от весенней влаги станционную дверь.

По сути дела филькиной грамотой был счет – ни цифр, ни слов не разобрать, китайские какие-то иероглифы, в которые тем не менее Адвокат всматривался почти с тем же вниманием, с каким только что разглядывал на снимке напряженное Шурочкино лицо. В люстре горели все три лампы, но было ощущение, что света недостаточно, полуночник щурился и беспокойно поправлял очки.

Мальчик пытался открыть дверь, а она упиралась и, лишь когда плечом толкнул, нехотя отошла.

Внутри светился один-единственный плафон, да еще из тесного кассового окошка выбивались наружу слабые лучики. На деревянной скамье сидели в полумраке двое; один спал, запрокинув голову, другой неподвижно смотрел на маленького пассажира. Может быть, тоже спал, но с открытыми глазами.

Предстояло выяснить, последняя ли отошла электричка, либо будет еще одна. Проще всего, понимал маленький пассажир, узнать у кассирши, но кассирши он, как ни старался, не мог разглядеть за расходящимися веером прутьями окошка. Да и располагалось окошко слишком высоко, надо на цыпочки вставать, а когда ты на цыпочках, с тобой не больно-то разговаривают. Так рассудил юный психолог, взрослеющий с каждой минутой своего ночного путешествия, и это стремительное взросление приближало его к Адвокату куда неотвратимей, нежели застопорившееся перемещение в пространстве. Нет, он не будет ни о чем спрашивать, просто вежливо попросит билет до Москвы, и тогда уж ему обязательно скажут, ушла или не ушла последняя электричка.

Оба дяденьки – и тот, что спал с закрытыми глазами, и тот, что с открытыми, – по-прежнему не шевелились. Мальчик неслышно проскользнул мимо них к забранному решеткой кассовому окошку. На стекле белела приклеенная изнутри бумажка с цифрами. Все их, конечно, он прекрасно знал, но знал каждую в отдельности, а собранные вместе, они ничего не говорили ему. Тогда он сунул руку за пазуху, достал новенькую трешницу (Чикчириш недовольно заворочался) и негромко, чтобы не разбудить спящих на скамейке, стукнул два раза в окошко.

В ответ – ни звука. Может быть, и там спят? Может быть, спит вообще весь мир, кроме Мальчика и Адвоката? Но вот даже Адвокат, спрятав бумаги в рассохшийся конверт и закрыв секретер, начал не спеша готовиться ко сну.

Еще разок, только теперь уже сильнее, ударил по стеклу Мальчик. Какая-то тень мелькнула в желтом свете, мелькнула и исчезла, а один из спящих на скамейке громко икнул. Так громко, что тень появилась снова, а затем возникла женская голова, вся в длинных металлических штучках, на которые были накручены волосы. Обрадованный Мальчик, еще выше поднявшись на цыпочках, почти повиснув в воздухе, показал деньги. Новенькая трешница стояла, как солдатик, но женщина с накрученными волосами не обратила на нее никакого внимания. Протянув руку, стукнула пальцем по стеклу – точь-в-точь как стучал Мальчик, вот разве что Мальчик стучал робко, а эта по-хозяйски уверенно и явно сердясь.

Губы Мальчика раскрылись и произнесли слова, которые он и сам-то не расслышал, но кассирша поняла, что у нее просят билет, и снова стукнула по стеклу ноготком, напоминающим клюв Чикчириша. И тут Мальчик сообразил (он ведь был сообразительный мальчик), что не столько по стеклу барабанит рассерженная тетенька, сколько по бумажке с цифрами. Они-то и должны были разъяснить все докучливому пассажиру!

И они разъяснили. Мальчик понял, что таинственные цифры означают время отправления следующей электрички, теперь, должно быть, уже утренней, потому что кассирша, догадался он по закрученным волосам, собирается спать и никаких билетов продавать сейчас не намерена. Мальчик расстроился. Голубой бумажный четырехугольничек был для него гарантией, что он не только выберется отсюда, но и отыщет в огромной Москве дом своего защитника, который, конечно же, удивится его появлению, да еще столь раннему (теперь уже не позднему, теперь уже раннему), но удивление его будет радостным. К столу пригласит, причем не к тому столу, за которым едят, а к тому, за которым играют в шахматы.

Оттянув рубашку, Мальчик разжал пальцы, держащие трешницу; трешница скользнула за пазуху немного косо и, видимо, уколола острым уголком спящего Чикчириша. Воробей пискнул, трепыхнул крылом и долго еще ворочался, жалуясь на что-то, пока его спаситель, тихо отошедший к темному окну с широким подоконником, не сообразил, что его друг голоден. Он и сам не прочь был пожевать что-нибудь… Каким вкусным печеньем угощал в прошлый раз хозяин шахматного столика – розовым, с шоколадными цветочками, из большой круглой металлической коробки, которую привез ему в подарок сын из какого-то иностранного города! (Названия города Мальчик не запомнил.) Защитник сказал об этом с гордостью, он вообще беспрестанно хвастался сыночками, хотя и старался скрыть это, но зоркоглазый Мальчик заметил. А еще он заметил, что коробка, когда поставили, была совершенно полной и что сам хозяин не взял за весь вечер ни одного печеньица. Его спросили, младший либо старший сын, и он ответил: ну конечно младший, и это обрадовало Мальчика, потому что, решил он, если младший, то, значит, почти такой, как он.

Чикчириш продолжал возиться среди позванивающих денежных бумажек – просил пищи, и тут привыкшие к полумраку глаза Мальчика различили на подоконнике кусочек хлеба. Это был совсем небольшой кусочек или даже не кусочек, а огрызок, обломок, но воробью-то какая разница! Он, видимо, тоже учуял еду, потому что еще сильнее заворочался и еще громче запищал.

Дяденьки на скамейке все так же спали, один с закрытыми глазами, другой с открытыми, спала, наверное, кассирша с закрученными волосами – никому, словом, не было дела до маленького пассажира, и он смело протянул руку к хлебу. Хлеб оказался твердым, но не слишком, Мальчик без труда раскрошил его по подоконнику, потом осторожно извлек из-за пазухи голодную птицу, поставил на лапки и отвел руку, но отвел недалеко, чтобы, в случае чего, подхватить калеку.

Раненое крыло беспомощно висело, а здоровое Чикчириш поджал; замолкнув, смотрел непонятно куда. Мальчик легонько постучал пальцем по подоконнику – вот так же стучала по стеклу кассирша, объясняя, что последняя электричка ушла и билеты пока что не продаются, но Мальчик-то кассиршу понял, а глупая птица не понимала ничего. Тогда он осторожно наклонил ее головку к крошкам. Бесполезно – клюв не раскрылся. Пришлось взять несколько крошек и рассыпать по ладони, но и это не помогло. То ли аппетит внезапно пропал, то ли Чикчириш и прежде не хотел есть, а просто соскучился за пазухой и желал прогуляться.

Теперь у него такая возможность была. Свободолюбивый Мальчик оставил своего подопечного в покое и, подняв глаза, увидел в черном стекле зыбкое чужое лицо. Настолько зыбкое, настолько чужое, что даже не узнал себя в первую секунду. Какой-то старик был перед ним – уж не Адвокат ли? Адвокат тоже смотрел на себя в эту минуту и тоже не узнавал, хотя свет в ванной горел яркий и зеркало было качественным, не то что темное грязное стекло на забытой богом подмосковной станции.

Что-то тихонько щелкнуло за спиной Мальчика, но Мальчик не вздрогнул, не обернулся, а лишь выше поднял глаза и увидел под мутно белеющим потолком отраженные в окне круглые электрические часы. Перевернутые цифры казались иностранными буквами, как на той, подаренной сыном защитника – младшим сыном! – коробке с печеньем, стрелки, большая и малая, застыли в неподвижности, но терпеливый пассажир дождался-таки, пока большая, дернувшись, не переместилась с тем же щелкающим звуком еще на одно деление.

Адвокат смотрел на себя и не узнавал: широкое, овальное, напоминающее какой-то корнеплод, уже загоревшее (на озере в минувшее воскресенье) лицо, на котором топорщатся густые, с проседью, брови, зато наверху – ни единого волоска, лишь по краям восковой лысины свисают желтовато-белые патлы. Шея – короткая и пухлая, и к ней вплотную подступает снизу густая серебристая растительность, вот здесь уже совсем почему-то не поредевшая. Адвокат, который с молодых лет любит смотреть на себя в зеркало, но вовсе не из-за самовлюбленности, нет, он и сам не умеет объяснить толком, в чем здесь дело, просто зеркало притягивает его, как Мальчика притягивает вода, – Адвокат прекрасно отдает себе отчет в том, сколь неблагообразна его старость. Это не угнетает его. Он даже мрачно любуется собой, смутно улавливая некую потаенную связь между тем, что происходит вокруг, и своей внешностью.

Шурочка не видела его таким. Не видела даже мысленно, в воображении своем – ей и в голову не могло прийти, что он, так крепко и глубоко вросший в землю, такой осторожный (даром, что ли, прослыл специалистом по риску!), такой дальновидный, окажется в один прекрасный день вырванным из земли – корнеплод, форменный корнеплод! – да еще вырванным столь бесцеремонно. Не оттого ли и тянет обратно? Земля тянет, земля – бывая у Шурочки, с вожделением поглядывает на узкий, продолговатый, как раз по росту ему, свободный клочочек.

Она всегда с тревогой вступала в високосный год, а он смеялся над ее суеверием и, выходит, зря смеялся: этот, уже без Шурочки, високосный ударил, как обухом по голове. Он пошатнулся, он зажмурился, он помотал, зажмурившись, головой, но что этот общий оглушительный удар по сравнению с тем, который прицельно нанесла ему своим уходом Шурочка!

Она понимала это. Она, бедненькая, сопротивлялась, как могла, и держалась до последнего, не собственного исчезновения боясь, а того, что они, трое ее мужчин, останутся без нее.

Но по-настоящему без нее остался лишь он один… Старший давно перебрался к бабушке, душа в душу живут, в слепой, восторженно-умиленной любви к Тому, Кто лишен самого главного – надежды на смерть, а вокруг младшего вертится столько народу, что он, кажется, и не очень-то заметил, что одним человеком стало меньше, пусть даже этот как раз человек и произвел его на свет, двухкилограммового заморыша, которого она, прикрывая от боли глаза, кормила вспухшими, потрескавшимися сосками…

Адвокат долго, размеренно, с соблюдением всех стоматологических правил чистил зубы, остатки зубов, а сам втайне предвкушал, как перед тем, как лечь, подойдет к висящему на стене календарю и не спеша, с удовлетворением, которое сейчас столь редко удостаивает его своей милостью, оторвет листок. Мгновенье это сродни тому, когда телефон отключает: той же внутренней патетики исполнено и того же недоброго торжества.

Ополаскивая щетку, вскинул на мгновенье глаза и не узнал того, кто смотрел на него из зеркала. Лишь Шурочка видела его подлинного, видела сквозь внешнее, наносное, возрастное, Шурочка да еще, как ни странно, старший ее обидчик, но тут Адвокату делалось всякий раз не по себе. Будто нагишом являлся перед посторонним человеком (непосторонним для него была только Шурочка), который, к тому же, жалел его… Он, впрочем, всех жалел, это у него, медбрата в богадельне, было, видимо, профессиональное. Не сыновье, в том числе и по отношению к Шурочке, – профессиональное…

Там, в богадельне, все – и опекаемые, и обслуживающий персонал – звали его, говорила с печальной улыбкой Шурочка, малышом, хотя был выше всех ростом, шире всех в плечах: розовощекий богатырь, которому не за старушками ухаживать, а за молодыми девицами. Но к молодым девицам как раз равнодушен. Тут его долю радостей присвоил себе младший братец, даром что щупл и росточком не вышел. Мал да удал! Если один находил общий язык с Богом, то другой – с людьми, которые тоже считали себя божками, да, по существу, и были таковыми, и младший Шурочкин обидчик занимал среди них не последнее место.

Шурочка не гордилась этим. Хотя вся надежда ее была, конечно, на младшего. Мать с отцом не вечны, понимала она, бабушка – тем более, и когда ее первенец останется не свете совсем один, под опекой лишь своего Бога, которому она, как и Адвокат, не шибко-то доверяла, то младший брат не бросит же его! Не должен бросить. (Тут она не ошиблась. Уже сейчас регулярно подкидывает старухе деньжат.)

Закончив вечерний туалет, с ощущением внутренней торжественности отправился к календарю. Ритуал священнодействия был тщательно выверен, и он не просто ровненько, под самый корешок оторвал листок, а, надев очки, внимательно изучил его. Время восхода и время захода как солнца, так и луны (луны, само собой, особенно) сравнил с предыдущим днем, а также с днем, который пришел на смену, и лишь после этого уложил листок на стопку других, прижатых, чтобы не разлетелись, серым ялтинским кругляшом, еще одним сувениром той юбилейной поездки.

Шаркая тапочками, двинулся к уже разобранной постели. В изголовье лежала наготове книга, слабый заменитель снотворного, горело бра, и свет падал в коридор, по которому перемещалась фигура в пижаме. У зеркала остановилась – нелепая, чужая, вся уже во власти Перевозчика с веслом, который, собственно, и придержал ее тут. Ах, как нравился ему сейчас Адвокат – или, вернее, не сам Адвокат, а то, что отражалось в зеркале: призрак, фантом, нематериальная субстанция! Зеркало было как бы окошком в небытие – оно-то, небытие, а вовсе не зеркало как таковое, не жалкая стекляшка, и завораживало Адвоката с молодых лет своей бездонной глубиной и своей надежностью. Вот здесь уже не надо было запирать двери, выдергивать из розеток телефонные шнуры и тщательно пригонять друг к дружке, спасаясь от лунного света, обветшалые шторы. Будь он не Адвокатом, а поэтом, он наверняка сложил бы гимн небытию, благоговейное и страстное песнопение, которое младший Шурочкин обидчик, большой ценитель какофонических безумств, нашел бы ужасным, а старший, встрепенувшись, угадал бы в этих звуках что-то знакомое.

Пока защитник Мальчика укладывался, кряхтя, на просторной, умеренно мягкой, веющей крахмальной свежестью постели, Мальчик тоже устраивался на ночь, вот только пристанищем его стала деревянная скамья, холодная и твердая. Наискосок от него все так же пребывали в неподвижности те двое, один с открытыми, другой с закрытыми глазами, но беглец не опасался их. Ему было немного холодно и немного хотелось есть, противопоставить же тому и другому, догадывался он, можно сейчас лишь одно: полную неподвижность. Маленькое тело искало удобную позу и нашло ее на голой деревяшке гораздо быстрее, нежели Адвокат на своих приятно-прохладных простынях. Но закрывать глаза Мальчик запретил себе: заснув, можно прозевать электричку. Адвокат же глаза, напротив, закрыл, но не потому, что надеялся задремать, а чтобы полнее насладиться ложем, которое принесет ему сегодня столько мучительных часов, но первые минуты на котором доставляли ему всякий раз особого рода наслаждение. Это погружение в холодок замкнутого пространства, это соприкосновение с ним, это привыкание к нему были точно репетицией перед тем окончательным и уже бесповоротным переходом (переправой – уточнил бы Перевозчик, распорядитель и одновременно пленник слов), в предвкушении которого он жил, внутренне заблаговременно обустраиваясь на новом месте.

Не только внутренне. Не только… Его неустанная забота о последнем Шурочкином прибежище была одновременно заботой и о том времени, когда он тоже окажется там, обнесенный той же, что и она, оградой, которую теперь уже придется красить Шурочкиным обидчикам. Вернее, бывшим Шурочкиным обидчикам; его уход, чувствовал он, ознаменуется его полным перемирием с ними, полным прощением, оба снова превратятся в детей. В их детей…

Или, может быть, наоборот? Может быть, это они с Шурочкой трансформируются каким-то непостижимым образом в детей тех, кого родили когда-то? Не склонный к отвлеченным метафизическим забавам, Адвокат, хоть и искусный оратор, не умел облечь в слова свои смутные соблазны, но ему нравилось рисовать себе и эту уже не им выкрашенную ограду, и нагретый солнцем черный мрамор с его именем, и разросшийся цветущий куст жасмина, который он посадил три дня назад, в понедельник утром. Ради него, собственно, и отправился за город, хотя формально это выглядело как визит вежливости, запоздалый ответ на многократные приглашения, которых он, воспитанный человек, не отклонял, но поехать, конечно, не поехал бы, если б не жасминовый куст. Последний раз были там еще с Шурочкой, он даже не мог высчитать, когда именно, помнил только, что Мальчик был тогда совсем крошкой. Потом видел его уже здесь, на Шурочкиной годовщине, куда его захватили с собой родители, и хозяин даже улучил минутку по-быстрому сыграть с маленьким гостем в шахматы – ребенок оказался на редкость сообразителен…

По-прежнему неподвижно и со смиренно закрытыми глазами лежал Адвокат, и тут его настигло короткое забытье, врасплох посещающее в иные минуты тех, кто мается бессонницей. Перед этим он еще успел подумать, что в субботу надо хорошенько полить свежепосаженный куст, напитать влагой на целую неделю – дождей опять не обещают, – и тут же увидел этот свой жасмин, но увидел не за скорбной оградой, а у деревянного штакетника, местами полусгнившего, невысокого, но тем не менее надежно отделяющего четырехугольничек земли от остального двора. Калитка держится не на петлях, а привязана старым электрическим проводом, и, чтобы открыть ее, надо немного приподнять. Под узким рассохшимся топчаном с облезлой краской лежат в прохладе на уплотненной земле небольшой арбуз и две дыньки. Большие мать не покупала; чем меньше, говорила, тем слаще, да им и хватает, двоим-то, но дело, понимал сын, не в сладости и не в том, что хватает, совсем, совсем не в этом…

Мать Адвокату снилась редко и всегда молчащей, всегда пребывающей в странном бездействии, хотя в жизни была неугомонной хлопотуньей. Вот и сейчас высокая худая фигура неподвижна, ввалившиеся глаза внимательно смотрят на сына, жиденькие волосы, все еще рыжеватые, расчесаны на прямой пробор, а на затылке – гребень. Спящий Адвокат видит одновременно, ничуть не удивляясь этому, и лицо, и гребень (двух зубчиков не достает), видит худую шею, которая так прямо держит маленькую голову, видит надетую поверх халата стеганую безрукавку с разномастными пуговицами, одна пришита крест-накрест желтыми нитками, видит черные низенькие, с обрезанными голенищами валенки на ногах, причем оба носка глядят в одну сторону, будто это два левых валенка или два правых.

Мальчика на его деревянной скамье тоже смаривает сон, но сон его полон движения: защитник перемещает то одну шахматную фигуру, то другую, и вот сейчас, сейчас Мальчик выиграет. Оба – и Мальчик, и Адвокат – видят в своих летучих снах обведенные золотой рамочкой картины, но у одного это картины прошлого – далекого-далекого прошлого, у другого – будущего, и будущего близкого, теперь уже совсем рядышком…

Внезапно оба вздрагивают, причем вздрагивают одновременно, словно толкнул кто-то, одного – одной, другого – другой рукой, распахивают глаза. Мальчик озирается – нет ли погони? – а Адвокат неподвижным взором глядит перед собой. Над головой горит бра, но ярко освещена лишь тахта, все остальное погружено во мрак, густеющий ближе к окну, за которым, знает Адвокат, уже вовсю полыхает луна.

Мать – единственное, кроме Шурочки, живое существо, кто любил его больше всего не свете, кто всегда принимал его таким, каков он есть, и никогда, ни при каких обстоятельствах не предал бы его…

Короткое забытье – верный симптом того, что теперь уже до утра не сомкнуть глаз. Адвокат берет книгу с закладкой, открывает, надевает очки и погружается в далекую эпоху. С юных лет привык читать о минувших временах, и не романы, не разные фантастические россказни, а свидетельства реальных людей.

Мальчик озирается – нет ли погони? – но погони нет. Те двое по-прежнему сидят на своем месте, вот только тот, кто был с закрытыми глазами, открыл их, а другой, наоборот, смежил веки. Это настораживает Мальчика, он дает себе слово, что больше не заснет ни на минутку. Подымается, тихо выходит на улицу и застывает, пораженный. Луна – как огромный фонарь, все вокруг залито ее светом, но не таким, как от фонаря, иным, будто бы льющимся не только с неба, но и сбоку, со всех сторон – отовсюду. Это, конечно, – понимает грамотный Мальчик, – обман зрения, тени-то и от столбов, и от деревьев вытянулись в одну сторону… Но нет, вот и в другую, наискосок; бледнее, правда, чем остальные, жиже…

Медленно поворачивает Мальчик голову. У магазина горит над входом лампочка; это далеко отсюда, на той стороне площади, но лампа такая большая и такая яркая (отпугивают беспризорных, из бани, людей?), что машина с подъемным краном, которая почему-то ночует здесь, протянула свою слабую тень аж до самой станции.

Еще светильники горят на пустынной платформе, но в залившем пол-Земли лунном сиянии эти игрушечные фонарики кажутся какими-то ненастоящими. Ненастоящим кажется себе и Мальчик; точно откуда-то сверху глядит на себя – уж не с луны ли? Либо – из того далекого будущего, куда, нетерпеливый, так жадно рвется. (А усталый Адвокат уже прибыл; переворачивая страницу, на часы скосил глаза. Господи, до чего медленно ползет время!)

Что-то скрипнуло сзади. Мальчик быстро обернулся – не дверь ли? – но нет, никто не вышел и уж, конечно, не вошел. А может быть, это приоткрыли дверцу машины с подъемным краном? Что она делает здесь, черная махина? В кабине – тьма-тьмущая, но ведь там вполне может кто-нибудь сидеть и наблюдать, как из норки!

На всякий случай Мальчик отошел немного в сторону. Ступал осторожно, но из-под ног все равно вырывались то слабый шорох, то короткий испуганный хруст; вырывались и летели далеко-далеко – так далеко, что Адвокат в своей московской квартире беспокойно вслушивался. Впрочем, он объяснял растущую тревогу влиянием луны, от губительного воздействия которой его защищала всего-навсего старая Шурочкина шторка.

Плохо защищала… Ненадежно. Вредоносная связь эта не прерывалась, но то была не единственная его связь с внешним миром. Существовала еще одна, тонкая и зыбкая, которую он, выключивший телефон, заперевший дверь на два поворота ключа, порвавший раз и навсегда с Шурочкиными обидчиками, не умел осознать. Но которую хорошо чувствовал Мальчик.

Он озяб и, чтобы согреться, принялся энергично ходить взад-вперед; даже немного побегал, теперь уже не таясь. Вот еще, зачем! Ему нечего бояться, никто не знает его здесь, никто не выслеживает, а дома разве догадаются, что ребенок на станции! Мимо бани пробрался! Мимо беспризорных людей… И тут его чуткое ухо уловило новый звук, посторонний, не от бега его и не от ходьбы…

Мальчик остановился. Мальчик придержал дыхание. Издали тянулся какой-то гул – неясный, густой, будто слипшийся. Приближаясь, звуки постепенно отделялись друг от друга, распадались, и вот уже Мальчик различил в ночи перестук колес, но перестук тяжелый, протяженный. Товарняк шел. Он шел медленно, как время у Адвоката; у Мальчика оно, впрочем, тоже притормозило бег, сделалось ненадолго единым для обоих, но если для одного его воплощал надвигающийся состав (колеса стучали все громче), то для другого, неподвижно лежащего в уже согревшейся постели, ход времени воплощало собственное незримое перемещение. Вот разве что не спасительное перемещение от одного человека к другому, не перемещение из состояния «один» в состояние «два», как это происходило в данную минуту с Мальчиком, а от самого себя к самому себе. Или – просто от самого себя, в никуда, без конечной цели.

Напряженно всматривался беглец в нарастающий и пока незримый шум. Но нет, вот уже не совсем незримый, вот уже различил небольшое круглое пятно света. Вкрадчиво приближалось оно – так вкрадчиво и так неспешно, будто не имело никакого отношения к ошалелому стуку колес. Легкий поворот, и прожектор, ожив, огненно вспыхнул, в самые ударил зрачки, после чего снова потускнел, сделался похожим на одинокий померкший глаз, за которым тянулись, уходя в бесконечность, темные спины вагонов. На некоторых поблескивали лунные блики, а вместо других чернели провалы, точно состав в этом месте прерывался, и непонятно, какая волшебная сила тянула следующие вагоны.

На самом деле ничего, конечно, не прерывалось, просто то были низкие пустые платформы; Мальчик понял это, когда они с нетерпеливым деловым грохотом начали протягиваться мимо него. Платформы, цистерны, снова платформы, теперь уже с грузовиками, потом опять цистерны. Казалось, этому не будет конца, как не будет конца ночи, но юркнул и убежал последний вагон, пронесся, долгое время спустя, уже в обратную сторону, от Москвы, пассажирский поезд, прогромыхал еще один товарняк, тишина наступила, какая-то особенно полная, особенно напряженная тишина – предутренняя! – ив ней-то, предвещая скорый рассвет, подал голос воробей. Не Чикчириш, другой, снаружи, Чикчириш же встрепенулся в ответ – хрустнули новые денежные бумажки.

Это был сигнал. Мальчик вернулся в помещение станции и очень удивился, не увидев тех двоих, что спали, один с открытыми, другой с закрытыми глазами. Куда делись они? Дверь-то одна, и он не видел, чтобы кто-то выходил из нее.

Сунув руку за пазуху – рука была холодной и будто не своей, – достал деньги. На сей раз стучать по стеклу не понадобилось: кассирша, уже без металлических штуковин на голове, сама открыла окошко. Затрещал билетный аппарат, легкая голубая бумажка легла в пластмассовую вертящуюся чашечку – Мальчик испугался еще, что бумажка улетит, но ее тотчас прижали сверху, звякнув, монеты. Пассажир – теперь уже не просто Мальчик, теперь уже законный пассажир – взял не спеша билет и сдачу, спрятал в карман и уверенной походкой вышел на улицу.

Луна сияла не так победоносно, как прежде, но он не обратил на это внимание – что ему луна, если билет в кармане! Билет, который был не только гарантией, что теперь-то уж он уедет, но и залогом (наивный Мальчик!), что он обязательно отыщет в Москве своего защитника и что защитник обязательно окажется у себя – где же ему быть в такую рань! Похожие на кустики брови полезут вверх, синие глаза заулыбаются (Адвокат понятия не имеет, какими синими могут быть его старые глаза под двойными солнечными лучами: сверху и снизу, от воды), губы же приоткроются, чтобы произнести вроде бы строгим, а на самом деле добрым голосом: «Из дому сбежал?» (Адвокат понятия не имеет, каким добрым может быть его голос, когда солнце светит сразу с двух сторон: снизу и сверху.)

Мальчик не знал, когда первая электричка, но чувствовал: осталось недолго. (По-видимому, Адвокат тоже чувствовал это: не по себе было Адвокату.) К станции, издали предупредив о своем приближении шумом двигателя, подкатила легковая машина. Быстро вышел водитель, к багажнику направился, а из другой дверцы тем временем вылезала задом наперед толстая тетенька. Когда, наконец, она выбралась, у ее ног уже стояла огромная, покрытая чем-то белым плетеная корзина. Шофер явно спешил, и это было еще одним доказательством, что вот-вот подойдет электричка.

Не по себе было Адвокату, хотя многолетний опыт подсказывал, что к утру воздействие луны должно ослабнуть, и это давало надежду если не заснуть, то хотя бы забыться, причем забыться не на минуту или на две, как уже случилось сегодня, а сравнительно надолго. На часок! Часок – это уже немало; первую половину дня, во всяком случае, можно продержаться в неплохой форме. А вторая половина для пятницы – не столь существенна, тем более на нынешней его службе… Не по себе было Адвокату, но он не знал истинной причины растущей тревоги (Мальчик был еще далеко) и напряженно вслушивался в обступившую его тишину: опасность, догадывался он, исходит извне.

Тишина, впрочем, была относительной: изгнанные днем ярким светом, а теперь дождавшиеся своего часа ночные звуки лезли отовсюду, точно зверьки – маленькие усатые существа с мокрыми носами. Шорохи какие-то, шепоты, шелесты… Происхождение их оставалось загадкой для Адвоката, но кое-что он распознавал. Вот где-то далеко, днем бы ни за что не услышал, проехала машина, вот печально крикнула, пролетая, ворона – то и другое было предвестником скорого утра, а уж когда зажужжал после долгого молчания лифт, то это и вовсе можно было квалифицировать как его, утра, начало. Хотя как знать! Быть может, лифт несет в себе не утреннего, поднявшегося ни свет ни заря человека, раннюю птаху, а человека ночного, припозднившегося гуляку?

Сколько раз лежали вот так с Шурочкой и безропотно, обреченно вслушивались! Оживал лифт, и в тот же миг оживала надежда, которая становилась тем сильнее, чем ближе к их этажу подбиралась незримая кабина. Но это всякий раз был не он, не младший Шурочкин обидчик; именно Шурочкин, потому что специалист по риску довольно быстро открыл способ, как избавиться от мучительного и бесполезного – главное, бесполезного! – ожидания. Тогда еще снотворное не было таким дефицитом, как теперь, он глотал таблетку, и все: ниточка, которая, натягиваясь, больно дергала, будто что-то из самого нутра вытаскивали, – ниточка между ним и его шатавшимся невесть где отпрыском провисала, ослабевала и в конце концов исчезала совсем, словно кто-то предусмотрительный незаметно вынимал из розетки телефонный штепсель. Он и Шурочку уговаривал выпить таблетку (вынуть штепсель!), она молча слушала его, не спорила и доводы его не опровергала, но пить не пила, предпочитая пытку ночного одинокого дежурства. В раздражении убеждал он, горячась, – и это она тоже выслушивала без единого слова, – что для молодого человека естественно время от времени пропадать по ночам (отпрыск пропадал не время от времени, а чуть ли не ежедневно, но она и тут не возражала), он и сам, было дело, возвращался домой под утро, тогда совсем еще юнец, без отцовского, к тому же, присмотра – и ничего, не сгинул бесследно, а кое-чего добился в жизни. Разве не так?

Так… Конечно, так – он всегда умел найти убедительные доводы, вот только, успокаиваясь ненадолго за младшего, начинала еще сильней переживать за старшего, что мирно почивал себе через стенку. Уж ему-то давно пора проявить интерес к тому, что столь рано и столь бурно закрутило его братца, а он, большеглазый детина, кровь с молоком, словно бы не замечал вокруг себя никаких соблазнов. Или замечал, но игнорировал? Бессознательно отторгал весь тот грешный мир, что бушевал за толстыми белеными стенами с крестом на куполе. (Зато братец принимал все без разбору.) Шурочка поняла это раньше своего мужа, профессионального как-никак аналитика, – поняла и смертельно испугалась. Поздние возвращения были ничто по сравнению с тем, что преподнес, сам того не желая, ее первенец, потому-то и оказавшийся главным обидчиком. Главным и самым страшным, ибо не ведал, что творит.

Настало время, осознал это и Адвокат, – или даже не столько осознал, сколько на собственной почувствовал шкуре, но произошло это много позже, когда один остался, без Шурочки, и его блаженный наследничек, перепутав, видимо, дом с богадельней, где охорашивал ветхих старушек, предложил родителю свои услуги. Хоть завтра переедет от бабушки в отчий дом.

Для него это была жертва и жертва огромная: с малолетства души в бабушке не чаял. С малолетства рвался туда, терзая Шурочку, которая видела, что теряет сына, но сделать ничего не могла, и когда он ушел-таки – ушел насовсем! – уже не оправилась. А теперь, стало быть, вернуться надумал: как же ты здесь один, папочка?

Вот тут-то Адвокат, у которого аж в глазах защипало от умиленной растроганности, впервые испугался по-настоящему. Вот тут-то и заголосил в нем переполошившийся специалист по риску. То, что прочитал он в доверчиво устремленных на него, полных сострадания, таких родных – снова родных! – глазах, было куда опасней заморских деликатесов в раскрашенных металлических коробках… Ни в коем случае, пробормотал он, тщетно пытаясь придать голосу, старчески задребезжавшему вдруг, твердость и металлическое звучание. Ни в коем случае…

Легкий короткий звук заставил Адвоката вздрогнуть (внутренне; большое, отяжелевшее к утру размягченное тело оставалось неподвижным) – вздрогнуть и открыть глаза, ибо звук не снаружи донесся, как все остальные, и даже не из соседней комнаты, а произошел совсем рядом. Что-то вкрадчиво-осторожное было в нем, скорбное, пожалуй, заключающее в себе сразу начало и конец; звук, который не имел, не мог иметь продолжения. Сосредоточившись, Адвокат бережно удерживал его в сознании и одновременно проделывал то, что на его ученом языке именовалось идентификацией: отыскивал в кладовой памяти точно такой же. Это усилием воли удерживаемое напряжение еще больше обострило его чувства, и он снова ощутил приступ смутной тревоги. И снова не связал ее с Мальчиком, хотя тот как раз в этот момент вспрыгивал в вагон подошедшей электрички. (Старая, ушедшая в землю платформа была низкой, и приходилось именно вспрыгивать, чего толстая тетенька с корзиной сделать, при всем своем желании, не могла; сперва корзину просунула, а уж после вскарабкалась сама.) Дверцы электрички съехались, и их упругий резиновый хлопок, неясно уловленный оголенным слухом Адвоката, поднял, точно брошенный в воду камень, другие звуки, мирно покоящиеся на донышке памяти. Этого оказалось достаточным: Адвокат выловил то, что искал. Идентификация состоялась: он понял, что минуту назад слышал звук упавшего листа.

Большой Шурочкин цветок сбрасывал листья каждую весну, Адвокат подбирал их, совсем еще зеленые, разве что чуть вяловатые, но видеть или хотя бы слышать, как падают они, ему до сих пор не приводилось. С трудом приподняв над подушкой тяжелую бессонную голову, пошарил по паркету взглядом и сразу же увидел в разжиженном свете бра темное пятно умершего листа.

Голова опустилась в теплую уютную вмятину на подушке, но напряжение – странное дело! – не ушло, тревога оставалась и даже, чудилось ему, продолжала расти. (Электричка набирала скорость.) Нынешняя ночь чем-то явно отличалась от других подобных ночей – ночей полнолуния, – но чем именно, Адвокат понять не мог, и от этой неопределенности делалось еще больше не по себе.

Может, что-то не доглядел на том ялтинском снимке? Да, он уловил неестественность то ли в позе Шурочки, то ли в выражении лица, но чем вызвана она? Им было так хорошо там, одним, – совсем-совсем одним, вдали от обоих обидчиков, оставленных на попечение бабушки. Гуляли по набережной, но не в людном центре, оглашаемом визгливой музыкой, а на отшибе, где было тихо и пустынно, катались на катере, а однажды на прибазарной площади спустились по крутым каменным ступенькам в винный погребок. Под сводчатым потолком было прохладно и сумрачно, голоса пьющих звучали удивительно тихо для заведения подобного рода, удивительно мирно, было много парочек, а самое укромное местечко облюбовали – и кажется, надолго, – три тучные старухи в светлых детских панамах. Одна даже нацепила на шею нечто вроде пионерского галстука… Они с Шурочкой взяли по стакану муската «Ливадия», холодного и нежного, с ароматом, который давал о себе знать после каждого глотка, но лишь на долю секунды, потом исчезал, и, чтобы вернуть его, требовалось еще пригубить. Что они и делали с удовольствием. Смаковали…

Когда выбрались наружу, яркое, горячее южное солнце ослепило их. Он зажмурился, точно кот, – так хорошо, так безмятежно было ему! – но, открыв глаза, увидел лицо Шурочки, и от его парящего настроения не осталось и следа. Куда-то в сторону смотрела та, кого он так любил в эти минуты, куда-то вниз и вбок – тускло, отреченно, обреченно смотрела, но длилось это мгновенье или два, не больше. Почувствовав его взгляд, вздрогнула, быстро повернулась, точно ее уличили в чем-то нехорошем, жалко, виновато заулыбалась… Он не стал допытываться, о чем, вернее, о ком думала она, – он прекрасно знал это. Знал, с кем мысленно была – даже здесь, даже сейчас, после стакана царского напитка, волшебно заставляющего людей забывать о всем неприятном.

На Шурочку не подействовало. Обидчики и здесь достали ее – они доставали ее всюду, особенно в те минуты, когда ей было хорошо. Когда ей могло быть хорошо… На страже стояли – что младший, с головой погруженный в свои темные делишки, что старший, для которого не существовало никаких темных дел. Вообще тьмы, мрака – в вечном свете купался со всеми своими живыми деревяшками, начиная от бесхитростного шахматного коня и кончая вырезанным из темного дерева, пригвожденным к кресту вездесущим бородачом. Они доставали ее и мучили, мерзавцы, терзали, не отпускали от себя ни на шаг, но, кажется, она и не хотела, чтоб отпускали. Не хотела! Без них, понял вдруг Адвокат, неподвижно глядя на скудно освещенный Большой цветок, обронивший (уж не под воздействием ли луны?) мертвый лист, – без них ей было одиноко, даже с ним, единственным ее мужчиной, но она, боясь обидеть его, скрывала это. А тогда не удалось. Тогда, под ялтинским солнцем, выдала себя, но он, предусмотрительный человек, специалист по риску, предпочел не заметить, лишь бы не портить такой день, такой не портить час, такую минуту… Снова зажмурился, но уже не от яркого света, а чтобы не видеть взывающего к прощению и снисходительности лица. Адвокат вообще терпеть не мог обряда прощения: человека, считал он, не прощать надо, а оправдывать, слой за слоем снимая вину с помощью тонкого хирургического инструмента – уж он-то таким инструментом владел в совершенстве. (Если, разумеется, речь не шла о близких: профессиональная этика не дозволяет защищать родственников.) Он зажмурился, но теперь уже солнечные лучи не подействовали на него так, как минуту назад. Мгновенье не повторилось – во всяком случае, тогда, на ялтинской прибазарной площади, но потом оно повторялось неоднократно (ритуал повторения – излюбленный прием Перевозчика), и последний раз – совсем недавно.

Усилие потребовалось Адвокату, чтобы вспомнить, когда именно. В минувшее воскресенье, на озере с нелепым названием Галошевое. Хотя формой своей оно, кажется, и впрямь напоминало галошу. Глубиной тоже… Он давно не брал в руки весла, лет двадцать, наверное, но тяжелая, неповоротливая на первых гребках лодка скоро подчинилась ему и слушалась беспрекословно, что, к веселому удивлению Адвоката, доставляло ему тщеславное, почти детское удовольствие. А тут еще с таким обожанием, с таким восторгом и таким доверием смотрели на него детские глаза! Гребец бережно уложил весла на теплые от солнца борта лодки, и та мало-помалу остановилась. К молчанию – умница Мальчик не лез с разговорами – прибавилась неподвижность, но это были не то молчание и не та неподвижность, в которых пребывал сейчас Адвокат. (Да и Мальчик тоже: электричка встала, Мальчик прижался лбом к стеклу, но не увидел ни единого фонарика.) Молчание, когда ты один, и молчание, когда ты вдвоем, – вещи принципиально разные, Адвокат давно понял это и давно предпочитал первое второму, но сейчас вдруг поймал себя на том, что ему приятно вспоминать о той воскресной лодочной прогулке. Это встревожило его. Он снова надел очки и раскрыл книгу.

Мальчик прижался лбом к стеклу и отчетливо разглядел широко уходящий во все стороны темный лес, над которым низко висела уже бледнеющая, но такая же большая, такая же полная, такая же грузная луна. Будь Мальчик склонен к метафорическим забавам, он бы отметил, что это была уже не царица ночи, не всевластная хозяйка неба, а собравшаяся восвояси усталая гостья, но любознательный Мальчик метафорические забавы, равно как и метафизические, оставил Перевозчику, сам же заинтересовался феноменом сугубо оптическим: рассматривал зыбкое прозрачное отражение вагона, неподвижно зависшее по ту сторону стекла.

Вагон был наполовину пуст, и всех, кто сидел поблизости, Мальчик, пока ехали, исподтишка изучил, но сейчас, за стеклом, это были совсем другие, словно впервые увиденные им люди. Толстая тетенька с корзиной, та самая, которую подвезли на легковушке, выглядела невесомой, как воздушный шар, а сидящий напротив Мальчика небритый мужчина помолодел: жесткая, сизая от седины щетина волшебно исчезла с носатого лица. Он тоже смотрел в окно, но смотрел не на лес, не на луну, не на парящую в сидячем положении высоко над землей тетеньку с корзиной (корзины, впрочем, видно не было), а на Мальчика – только на него. Мальчик сделал вид, что любуется пейзажем, хотя любоваться-то особенно было нечем, лес он и есть лес, – но его сосед по-прежнему не спускал с него глаз. Вот только не с того, что сидел на твердой скамье здесь, в вагоне, а с того, полупрозрачного, что, как и тетенька, висел за стеклом. Но так было даже хуже. Здесь его надежно защищала плотная, не проницаемая для взгляда одежда, а там, за стеклом, одежда сделалась тонкой, почти растворилась в призрачном свете, смеси лунного с отраженным вагонным, – и вдруг обнажила тайник за пазухой? Вдруг небритый человек видит и Чикчириша (Чикчириш, слава богу, спал), и новенькие блестящие денежки? Стоит шевельнуться, и они захрустят на весь вагон – такая всюду стояла тишина. Всюду – и по ту сторону стекла, и по эту, что делало мир единым целым, как будто не существовало больше никакой металлической перегородки между вагоном и обступившим его лесом.

Но это как раз не пугало Мальчика. В отличие от Адвоката, стремящегося замуровать себя в каменной оболочке дома, ему нравилось открытое пространство, что ни в коей мере не переходило в боязнь пространства замкнутого.

Мальчик не страдал клаустрофобией, если только не считать таковой страх оказаться запертым в самом себе.

Сейчас, впрочем, он даже хотел этого, ибо существовала угроза, что небритый попутчик может проникнуть в его тайну. Если уже не проник: Мальчику показалось, что отражение соседа подмигивает ему. Он отвел глаза, нахмурился, будто стараясь разглядеть что-то за стеклом, и тут электричка дернулась, судорогой пробежал из конца в конец металлический лязг, и освещенные луной деревья медленно поползли назад, а зависшая в воздухе полупрозрачная тетенька, и он сам, и подмигивающий мужчина остались неподвижны. Мальчик отвернулся от окна, но не рассчитал и угодил взглядом на своего невежливого спутника, теперь снова обросшего щетиной. Тот улыбался. Не подмигивал – больше не подмигивал, – а просто улыбался. Затем вытянул ладонями вниз руки, сплошь покрытые татуировкой, приставил одну к другой, и получилась птица. Синяя птица с распростертыми крыльями, которая медленно и очень похоже летела, когда руки шевелились. Таких татуировок Мальчик еще не видывал.

Электричка, наверстывая упущенное время, набирала скорость; колеса стучали так громко, что если б даже Мальчик пожелал сказать что-либо, его все равно б не расслышали. Но он не желал. Да попутчик и не ждал от него никаких слов – просто ему, видать, захотелось похвастаться птицей.

Мальчик тоже мог похвастаться, и не нарисованной, а живой, настоящей, но, во-первых, Чикчириш спал, а во-вторых, было бы предательством обращаться с раненым другом, как с игрушкой. Хотя в этом его как раз и обвинили. (Несправедливо! Они были несправедливыми людьми, Мальчик давно знал это.) Просто им хотелось избавиться от больной птицы, вот и придумали, что это, мол, тебе не игрушка, надо ее на волю выпустить (где ее моментально слопал бы кот), и он буркнул в ответ что-то такое, что можно было принять за согласие, а сам спрятал воробья в банку и прикрыл черепицей. Теперь его долг передать Чикчириша в надежные руки; так чувствовал Мальчик, хотя торжественное слово «долг» не произносил даже мысленно.

Зато Адвокат произносил его часто. Он был человеком долга, Адвокат, законник, страж порядка, поборник справедливости, – он был человеком долга, и уж тем более человеком, отдающим долги, смертельно боящимся, не осталось ли за ним случайно какого-нибудь маленького должка. Маленького, забытого, старого должка – новых давно уже не делал. Даже когда сами предлагали какую-нибудь услугу и предлагали бескорыстно, от души, обижаясь, что отказывается. Не делал…

Он и Шурочкиным обидчикам старался привить это чувство – великое чувство долга, но младший чесался, вертелся и ничего не слушал (он и в жизнь-то не вошел, а ввертелся этаким победоносным штопорком), а старший глядел, не мигая, своими большими карими глазами и ничегошеньки не понимал.

Неужели ничегошеньки?

Вот так же в книгу глядел сейчас измученный бессонницей любомудрый Адвокат, но вместо печатных строчек увидел вдруг эти беспомощно-доверчивые – ничегошеньки не понимал! – глаза, и сердце его трепыхнуло, словно то было и не сердце вовсе, а раненый воробей в сложенных утюжком ладонях.

Медленно опустил Адвокат книгу. Ни о каком воробье он, разумеется, не думал, он понятия не имел, что ему везут на предмет спасения какого-то Чикчириша (Мальчик, коснувшись рубашки, ощутил сквозь ткань мягкий комочек), но сердце трепыхнуло, это точно, и потому-то мученик ночи, опустив книгу, принялся – в который уж раз! – тщательно, как принятое к производству дело, просматривать свои отношения с детьми.

Не с обидчиками – с детьми. Все в порядке было там – в абсолютном порядке, свой родительский долг он выполнил сполна, равно как выполнила его и Шурочка (Шурочка с лихвой), и не их вина, что один получился чересчур медлительным – медлительным настолько, что никакой жизни не хватит ему, чтобы вырасти, а другой – слишком шустрым.

Иное дело – Мальчик, этот мог поспеть в самый раз, врасплох застав его со своим воробьем. Электричка вошла-таки в график и к очередной платформе подкатила тютелька в тютельку. Пассажиров на этой ранней платформе не было – ни единого человечка! – никто не вошел и никто не вышел, но поезд все равно послушно отстоял положенное. Это неукоснительное соблюдение порядка, это следование букве закона, как выразился бы Адвокат, вселило тревогу в малолетнего нарушителя. Незаметно пощупал он в кармане билет – билет был на месте, но все равно могут подойти, обыскать могут, спросить, откуда деньги. (О Чикчирише не спросят, на этот счет Мальчик не волновался.)

Мимо двух станций пролетели, не останавливаясь и даже не замедляя хода (ускорили, показалось ему), хотя на одной платформе стояли люди. Тут уж порядок нарушался, – во всяком случае, с точки зрения здравомыслящего Мальчика, – а раз так, раз порядок нарушается, то и ему тоже бояться нечего. Мальчик успокоился и ему даже снова, только еще сильней, чем на станции, захотелось есть. В тот же миг явственно ощутил запах колбасы, и это не было плодом его голодной фантазии, вовсе нет: колбасу лопала тетка с корзиной, не нарезанную, от целого куска отхватывала, сдирая толстыми пальцами сухую легкую кожицу. У Мальчика аж слюнки потекли, а Адвокат в задумчивости опустил книгу, вслушиваясь в себя.

Мужчина с вытатуированной на руках птицей встал, подмигнул проголодавшемуся и, на ходу доставая сигареты, направился, покачиваясь (поезд летел изо всей мочи), в тамбур.

Адвокат в задумчивости опустил книгу, вслушиваясь в себя, и понял, что голоден. Прекрасно! Стакан горячего молока, размеренно выпитого в предрассветный час маленькими глотками, нередко выполнял роль пусть запоздалого, но снотворного. Откинул одеяло, медленно, тяжело, с кряхтеньем сел (ему не то что нравилось чувствовать себя стариком, нет, просто изношенность собственного тела, несколько преувеличиваемая им, была для него своего рода гарантией, что путь, который отмеривают выпадающие из карниза держатели, – путь надежный и не столь уж долгий), нашарил припухлыми ступнями тапочки, поднялся, тоже с кряхтеньем, и, шаркая ногами, двинулся в кухню.

В доме напротив светились на последнем этаже несколько окон. Они всегда светились, каждую ночь, причем интенсивность освещения менялась, а за шторами двигались неясные тени. Эта ночная таинственная жизнь интриговала Адвоката, но он не предпринимал ни малейшей попытки узнать, что за люди обитают там. Более того, если б ему вдруг вздумали рассказать об этом – например, дежурящие у подъезда дозорные: уж эти-то все знали, – он бы не стал слушать, уклонился под благовидным предлогом. (А вот Мальчик так жадно всматривался в горящие маленькие, почти игрушечные окошки узкого высокого дома, мимо которого проползала электричка, что перестал даже ощущать запах колбасы.)

Включив свет, Адвокат достал из холодильника пакет с молоком, налил в кастрюльку ровно стакан – глаз у него был точен. Опыт этот он приобрел давно, когда Шурочкины обидчики были еще не обидчиками, а обыкновенными детьми, его сыновьями, продолжателями рода. Хлопот, конечно, приносили немало (как же без хлопот? Он понимал, что без хлопот нельзя), но не причиняли страданий. Старший хоть и принимал деревянную шахматную фигуру за живую лошадку, но это еще никого не смущало, а младший не курил втихаря, не балдел от хриплых песен и не спекулировал дисками. Из всех, кого он любил, лишь Шурочка не обманула его, не предала, не причинила боли (разве что смертью своей; тем не менее мертвую он стал любить ее еще больше) – Шурочка да мать. Она и относилась к нему как мать, угадывала желания, которые, случалось, он и сам-то не успевал осознать. Это она однажды ночью, когда его донимал кашель, принесла в постель чашку горячего молока, заставила выпить; он, разумеется, сопротивлялся, а молоко не только сняло кашель, но и чудесным образом усыпило. Так оно не всегда действовало, лишь после нескольких изматывающих бессонных часов, но сегодня он это условие честно выдержал. По сути дела, уже не ночь, уже утро, и хотя проклятая луна все еще дежурит по ту сторону дома, силы ее идут на убыль.

Силы луны идут на убыль, а покой не снизошел на Адвоката. Все так же возбужден, тревога растет, вот только на луну ее теперь не спишешь. Зябко передернув плечами, прошел в ванную, накинул халат.

Молоко только-только начало подергиваться пенкой, а он уже выключил плиту, как это делала Шурочка, у которой никогда ничего не пропадало: ни черствый хлеб, ни засохший сыр, ни тепло в разогретой конфорке. Он подтрунивал над ее расчетливостью, но, конечно же, прекрасно понимал, какая она замечательная хозяйка. В отличие от ее обидчиков, он всегда знал ей цену, но неужели и впрямь мертвую стал любить больше?

Мертвую – больше?.. Почти каждая бессонная ночь одаривала каким-нибудь открытием, часто не очень приятным – и теперь он в смятении размышлял, не является ли это усиление любви свидетельством того, что прежде он любил ее недостаточно?

Пенка затянула всю поверхность молока и мелко-мелко дрожала. Точно рябь шла по морской глади… Адвокат, взяв тряпку, снял кастрюлю, перелил молоко в чашку. Пригубив – горячо! – поставил на стол, а кастрюлю положил в раковину. Вымоет потом все сразу, чтобы лишний раз не стирать, откручивая кран, прокладку. Сам-то не сумеет заменить, а вызывать слесаря – целое дело. Надо что-то говорить, надо как-то давать деньги – раньше всем этим занималась Шурочка. Да, она была расчетлива, как и положено быть хозяйке, а он на старости лет сделался мелочным —

Адвокат умел взглянуть на себя трезво. Трезво и беспощадно, и если б действительно обделял ее своей любовью, то не побоялся бы признаться себе в этом.

Но такого не было. Он любил Шурочку, он берег Шурочку, он был ей верен – да, верен! – ибо нельзя же принимать всерьез грешки молодости, быстротечные командировочные романы, сдобренные, к тому же, алкогольным дурманом. Она догадывалась о них – он столько раз убеждался в ее проницательности, хотя она никогда не демонстрировала ее, – догадывалась, но, умница, значения не придавала. Она была счастлива с ним – пусть счастлива не столько своим счастьем, не столько своими успехами, сколько его. Но обидчики не сумели дать ей даже этого, ибо то, что они принимали за счастье, то, что они принимали за успехи, таковыми в глазах ее не были… Собственно, только теперь, после ее смерти, и проявилась по-настоящему его верность. Она-то и возросла – верность возросла, а вовсе не любовь, как это почудилось мнительному человеку.

Удовлетворенный, сделал несколько маленьких глотков и раздумчиво поставил чашку. Неполным все же было удовлетворение – нет, неполным: загадочное беспокойство так ведь и не покинуло его. Откуда оно? Откуда ощущение, будто ему что-то угрожает, причем с каждой минутой опасность приближается? (Электричка с Мальчиком, свистнув, отошла от очередной платформы.)

Рука снова потянулась за чашкой, но застыла на полпути; что-то мелькнуло справа, чуть повыше головы – Адвокат приметил это подозрительное движение боковым зрением и медленно, настороженно повернулся, уже догадываясь, что за гость пожаловал на огонек.

Так и есть: моль. Пищевая моль! Эта летучая тварь с посеребренными крылышками была его лютым врагом – как, впрочем, и всякая другая живность, что в обилии заводилась в его продуктовых запасах. Жучки и гусеницы, черные букашки и белые черви… Он боролся с этой мерзостью как мог, он промораживал муку и крупы, он прокаливал их в духовом шкафу электрической плиты, он перебирал их и просеивал, но отвратительные домочадцы, на время исчезнув, появлялись вновь. Снаружи все выглядело вполне благопристойно, он, великий чистюля, следил за порядком: подметал, стирал регулярно пыль, все клал строго на место – словом, ухаживал за своим жильем почти так же самоотверженно, как ухаживал за Шурочкиной могилкой, но внутри, в скрытой от глаз темноте, шла своим чередом гнусная жизнь.

Цветы дополняли сходство с последним Шурочкиным пристанищем. Здесь – комнатные, там, у нее, – грунтовые, но суть-то одна и та же. Вот и еще одно растеньице посадил в понедельник утром, посадил по всем правилам, щедро полив – дважды за водой ходил на другой конец кладбища. Дни, однако, стоят жаркие (выпорхнувшая невесть откуда тварь, за которой Адвокат настороженно следил взглядом, – еще одно подтверждение тому), и влаги может не хватить до субботы.

Не это ли, подумал он, и причина его странного беспокойства? Не засыхающий ли куст зовет на помощь? Послезавтра отправится туда с самого утра – уже не послезавтра, уже завтра, – но не будет ли поздно?

Моль устроилась на потолке, и он, сгорбленно поднявшись, взял тряпку, слегка помочил, взгромоздился на табурет и несильно, чтобы не испачкать потолок, который белила еще Шурочка, прижал отвратительное насекомое…

Теперь он знал, чем займется в ближайшие вечера: генеральной ревизией запасов. Работа не из приятных, но все же работа, целенаправленная деятельность, а это всегда было для него главным.

Адвокат слез с табурета, вытащил из-под ялтинского кругляша листок отрывного календаря и, держа его наготове, слегка приоткрыл тряпку. Случалось, пленница прикидывалась мертвой, даже серебрила пыльцой влажную ткань, но стоило разжать пальцы, вырывалась на волю. Поэтому специалист по риску был бдителен. Осторожно переложил полусмятое тельце из материи в бумагу, свернул бумагу – раз, другой, третий, сжал, с брезгливым удовлетворением ощутив под пальцами податливую мякоть, и лишь после этого выбросил шуршащий комочек. Тут уж волей-неволей пришлось открывать кран (бедная прокладка!) и мыть руки. Заодно наполнил водой кастрюлю – пусть отмокает.

Молоко поостыло, пока охотился за молью, и Адвокат допил его безо всякого удовольствия. (Голод поутих. И Мальчику, когда толстуха управилась наконец со своей колбасой, тоже расхотелось есть.) Окна в доме напротив горели уже не столь ярко – ночь, по сути дела, закончилась, но долгожданное утро не принесло облегчения. Даже молоко не оказало на сей раз успокаивающего эффекта. Адвокат нервничал и не собирался возвращаться в постель.

Мальчику расхотелось есть или, может быть, он просто забыл о голоде: Москва была уже близко, уже проплывали на фоне сереющего неба многоэтажные здания с темными окнами, одно из которых вспыхнуло прямо на глазах Мальчика. Он встрепенулся, выпрямился, почувствовал, как в расширившихся зрачках зажегся ответный огонь.

Удалившийся курить мужчина с татуировкой в виде птицы не возвращался из тамбура – быть может, вышел уже? Но тогда он был единственный, кто вышел: все ехали до Москвы, электричка все больше заполнялась людьми, особым утренним народом, серьезным, неразговорчивым, с неспешными размеренными движениями. Ни тетка, пожиравшая колбасу, ни мужчина с птицей утренними людьми не были, а вот Адвокат был – во всяком случае, на Галошевом озере. Каждый входящий в электричку пассажир, каждый новый утренний человек напоминал Мальчику того, к кому он стремительно и самоуправно приближался.

Один раз дверь раздвинулась особенно широко и особенно резко, однако никто не вошел, только спустя несколько секунд появилась большая темная овчарка. Остановилась, обвела взглядом вагон, как бы проверяя, нет ли какой опасности, и только потом лениво двинулась дальше. Следом, придерживая поводок, шел хозяин. На первых двух скамьях места не было, он пристроился на третьей и мягко хлопнул собаку по спине, ближе к хвосту. Она не сразу, но села, и все смотрела, смотрела не мигая на Мальчика. Чикчириша почуяла?

Воробей тоже, видимо, учуял пса, потому что совсем не шевелился, хотя уже вовсю расцвело утро и в электричке погасили свет. Даже когда подъехали к вокзалу и все стали выходить, не сделал за пазухой ни единого движения. Деньги и те обрадованно всхрустнули, а перепуганный Чикчириш не подавал признаков жизни.

Толстуха с корзиной шла впереди Мальчика; он обогнал ее, обогнал человека с овчаркой, но дальше пассажиры двигались по узкой платформе так плотно, что протиснуться между ними не было никакой возможности. Еле плелся, теряя драгоценное время. (Время работало на Адвоката – уж он-то не упустит ни минуты.) Еле плелся, зато на площади припустил; к светящейся букве «М» летел, под которой стояла группка людей.

Не входили, не выходили – стояли… Озадаченный Мальчик принялся было пробираться к стеклянной двери, но тут в толпе громко сказали, что метро еще закрыто. Не ему сказали, другому кому-то, но Мальчику все равно сделалось стыдно, что не понял такой простой вещи. Он остановился и с безразличным лицом, будто думал о чем-то важном, не имеющем к метро никакого отношения, стал прислушиваться. Говорили о каком-то Семене Витальевиче, о гречневой крупе (совестливый Мальчик вспомнил пакеты с рисом и пшеном в шкафу и незаметно потрогал деньги за пазухой), о сломанной ноге, о ценах на бензин. Наконец, чуткие уши, делающие своего хозяина похожим на тушканчика, выловили то, что искали: один голос (женский) спросил, когда же открывают, а другой ответил: через десять минут. И поправился (на часы, вероятно, взглянули): через двенадцать.

Мальчик расслабился. Голоса, которые только что звучали совсем близко, отступили, стерлись, смешались с гулом привокзальной площади. Двенадцать минут… Если вот так стоять и ждать, то это, конечно, ужасно много, а если отправиться погулять – совсем ничего. (Аналогичную проблему решал и Адвокат: уляжется сейчас обратно в постель – время потянется с изнурительной медлительностью, а займется поисками гнезда, откуда выпорхнула моль, – полетит как сумасшедшее. В сущности, это было мгновенье – одно из мгновений – когда они совпали в случайном тождестве, но ни тот ни другой не догадывался об этом.)

Мальчик, стремительно мудреющий с тех пор, как сбежал из дома, нашел золотую середину: он повернулся спиной к запертой стеклянной двери и отправил на прогулку вместо себя глаза. Взгляд его обежал стоящие у вокзала машины, скользнул по разноцветным киоскам, задержался на белом, с синими полосами, иностранном автобусе, уткнулся в серое здание на той стороне площади и пополз вверх. Точно по лестнице, бежал по этажам, пока не остановился завороженно на последнем, ярко освещенном еще невидимым за домами солнцем. Это был четырнадцатый этаж, а Адвокат жил на тринадцатом – стало быть, еще немного, и солнечные лучи озарят кухню, посреди которой стоял в халате снедаемый смутной тревогой защитник Мальчика. Он решил, что ложиться не будет: уснуть все равно не удастся – попробует скоротать время за шахматами… В туже секунду, словно что-то кольнуло, вспомнил Мальчик чудесный – никогда прежде не видывал такого – шахматный столик. Они сыграют сегодня, обязательно сыграют, и может быть, даже не одну партию, как тогда, а несколько: сейчас ведь никаких гостей не будет, лишь он да защитник.

И опять кольнуло что-то, но уже не изнутри, а снаружи. Мальчик оторвал взгляд от освещенной макушки дома, быстро опустил и встретился глазами с толстухой из электрички.

Толстуха смотрела на него так, будто он украл у нее ту самую колбасу. Он отвернулся, нахмурился, принялся как ни в чем не бывало рассматривать площадь. Но теперь уже ничего не видел, чувствовал лишь всем своим озябшим вдруг, съежившимся телом: глядит! Глядит, ведьма! Давно, видать, выслеживает его, с той самой минуты, как оказались в одном вагоне. А он, дурень, не догадался пересесть в другой.

Если успеет проскочить в метро, там его, конечно, никто не поймает. (Перевозчик отметил это безотчетное, искаженное, сублимированное, как сказал бы Адвокат, стремление под землю), но метро закрыто, и он даже не знает, сколько еще осталось ждать. Опять стал вслушиваться в голоса вокруг, но о метро, как нарочно, не говорили. О погоде, о сломанной ноге (все о той же?), о каких-то суточных цыплятах… Множество людей столпилось перед черной дырой, которая вот-вот проглотит их всех (Мальчика – тоже; зря, зря волнуется, что кто-то оставит его наверху), но никто не думает об этом, пустяками забиты бренные головы. Пустяками или зряшным страхом. Не будь его, приметливый Мальчик наверняка увидел бы, как солнце переместилось вниз по дому и осветило следующий, тринадцатый, как у Адвоката, этаж. (Адвокат придирчиво разглядывал вспыхнувший потолок – не осталось ли следа от придавленной моли?)

На толстуху с корзиной Мальчик старательно не смотрел, но все равно видел ее грозную большую неподвижную фигуру. Неподвижную, как памятник… И вдруг шевельнулась. Беглец с ворованными деньгами за пазухой сжался, готовый юркнуть в сторону, но в то же мгновение понял, что шевельнулась не только толстуха, а и все остальные. Толпа ожила, задышала, смолкла разом и стала медленно втягиваться в разверзшуюся воронку.

Следа от придавленной моли не осталось – убедившись в этом, Адвокат отправился к шахматному столику, к вчерашней позиции, которая терпеливо дожидалась своего творца и теперь стала оживать под его взглядом. Внимания и сосредоточенности требовала она, быстрого счета – увы: тяжелая после бессонной ночи голова отказывалась работать. (А вот на Мальчика бессонная ночь не подействовала; спустившись в метро, быстро сориентировался в хитросплетениях линий и пересадочных узлов.) Но дело, конечно, не только в бессонной ночи, а еще – и Адвокат прекрасно сознавал это – в возрасте. Сейчас, наедине с собой, он не ощущал его так уж сильно, зато рядом с молодыми, особенно с детьми, чувствовал себя стариком.

Это не угнетало его. Напротив, испытывал род странного удовлетворения, как это было, например, когда за этим самым столом играл с Мальчиком. Видя горящий детский взгляд, почти физически ощущал усталую холодность своего потухшего взора, а летучая быстрота легкого жадного ума утяжеляла пирамиду его долгого опыта.

И вдруг… Вдруг случилось нечто противоположное: он помолодел, полегчал, распрямился, в глазах вспыхнул огонек (и это было не только отраженное солнце), а мускулы налились силой. Он греб, и весла слушались его, и лодка слушалась, и Мальчик слушался – слушался внутренним своим естеством, радостно и самозабвенно подчиняясь взрослому красивому человеку. (Невероятно, но Адвокат чувствовал себя тогда красивым.) Им восхищались, ему верили, и в те минуты на Галошевом озере он ни за что не обманул бы этой веры. Мальчик вызвал, всколыхнул, пробудил в нем почти такие же чувства, какие он испытывал когда-то к Шурочкиным обидчикам. Адвокат, забывчиво сжимавший в руке ладью, понял это – понял только сейчас! – и испарина покрыла большой бледный лоб. В страх превратилась смутная тревога, в отчетливый пронзительный страх. Специалист по риску чувствовал, что допустил тогда непростительную оплошность, и оплошность эта может обернуться для него катастрофой. (Коварный Мальчик уже переходил с кольцевой линии на радиальную, которую Адвокат привычно называл своей.)

Поставив ладью на прежнее место, пошел в спальню – здесь все еще царил полумрак, – стал раздвигать шторы, В карнизе заклинило, и он взгромоздился на стул, дернул легонько, потом сильней, и услышал хруст ломающегося металла, а следом – тихое мелодичное звяканье. Пал еще один держатель… От облицованного плиткой дома напротив отражалось солнце, но этот вторичный свет не шел ни в какое сравнение с тем, что заливал кухню. Спустившись со стула, без труда отыскал погибший держатель и, точно отмерив взглядом расстояние, положил мертвую железку на подоконник. Следы Шурочкиной кисти виделись сейчас не так отчетливо, как вечером, в ярких закатных лучах, но он все же разглядел их. Кисть, целехонькая, лежит на своем месте, и скоро он снова пустит ее в дело. Каждое лето освежает ограду…

И тут его осенило. Он знает, куда должен идти, и идти сегодня, сейчас, не откладывая ни на минуту, чтобы успеть вернуться к началу рабочего дня, как успел в понедельник, когда сажал привезенный с Галошевого озера куст. К Шурочке… Она, конечно, удивится его неурочному визиту, но, если он сегодня же не польет жасмин, куст погибнет.

Усталость как рукой сняло. Усталость сняло, а вот тревога не отпускала. Он спешил, боясь то ли опоздать (Перевозчик улыбается: как можно опоздать туда!), то ли быть застигнутым врасплох. (Мальчик поднялся с сиденья; на следующей станции ему выходить.) Проворно, но тщательно распрямляя каждую складочку, застелил постель – Адвокат никогда не оставлял постель не убранной, побрился, стараясь не встречаться в зеркале с собственным взглядом, надел чистую рубашку. Он был возбужден и возбужден нехорошо, суетливо, страх не отпускал специалиста по риску, хотя, спрашивается, чего бояться ему – в собственном-то доме! С выключенным телефоном! (На всякий случай бросил взгляд на телефон; все правильно – выключен.) Полнолуние, по обыкновению, началось для Адвоката днем, задолго до появления на небе ночной блудницы, но – и это уже против обыкновения, – не закончилось на сей раз с ее уходом.

Зажмурившись, беглец (теперь уже не Мальчик был беглецом, теперь уже беглецом был он) – зажмурившись, несколько мгновений стоял посреди комнаты, вспоминая, не забыл ли чего, и одновременно пытаясь хоть немного успокоиться. Точно в реку бросался, не умея плавать, в темную холодную реку, а челнок между тем покачивался рядом, и терпеливый Перевозчик держал в руке натруженное перо. Множество гостей перебывало в его утлом суденышке за десятилетия неустанной работы, и среди них – дорогие ему люди, самые дорогие, но он и их не пощадил, переправил, еще живых, в царство теней, за что и поплатился, навечно став его, собственного царства, пленником. Назад, под солнышко, под цветущую сливу и воробьиный грай, не возвратиться больше – конец, стало быть, пришел транспортным операциям. Но, апологет порядка, он не мог завершить их произвольным обрывом, на полуслове, – собрался-таки силами для заключительного аккорда…

Подойдя к двери, специалист по риску глянул в глазок, причем очень осторожно глянул, чтобы на той стороне ничего не заметили. Но на той стороне никого не было – да и кто мог быть там в столь ранний час! Тем не менее Адвокат, которому показалось, что замок щелкнул слишком громко, выждал некоторое время, прежде чем еще раз повернуть ключ.

На лестничной площадке горела, потрескивая, люминесцентная лампа; она горела тут круглые сутки, зато этажом ниже не зажигалось с наступлением темноты вообще ничего. Заперев дверь, нажал на ходу кнопку лифта (на ходу, потому что знал: не засветится), к боковому спустился.

Кабина ползла долго – очень, очень долго, с первого, видать, этажа. Наконец дверцы разъехались и почти тотчас снова сошлись, заточив пассажира в кромешной тьме.

Озираясь, Адвокат вышел из подъезда. Ни души… На том месте, где его подстерегли вчера дозорные, валялась семечная шелуха, но она не оскорбила болезненной чистоплотности Адвоката. Его всегда спасало умение дистанцироваться – или даже не столько умение, сколько искусство. Великое искусство, которым он владел в совершенстве.

У булочной, вплотную к двери, стоял синий фургон; пахло, как в детстве, горячим хлебом. Из глубины доносились голоса, покашливанье и протяжный скрип, но Адвокат на эти звуки не обратил внимания: опасность, чувствовал он, исходит не оттуда. Зато когда к остановке подкатил автобус, придержал шаг и стал с беспокойством всматриваться издали, не выйдет ли кто.

Зря волновался: Мальчик только-только подымался на эскалаторе вверх – это во-первых, а во-вторых, ни на каком автобусе не собирался ехать, решил, что пойдет пешком, как шли в прошлый раз. Только бы вспомнить название улицы…

Пешком собрался было идти к метро и Адвокат, но внезапно передумал – страх обострил интуицию, – и когда подошел следующий автобус, совершенно пустой, быстренько вскочил на подножку.

Закомпостировав талончик, сел на прохладное сиденье, вытянул ноги и закрыл глаза. Все, опасность миновала! Он не знал, что это за опасность, и не надо, не это главное. Главное, что он едет к Шурочке, к своей Шурочке, он летит к ней сквозь каменную громаду просыпающегося города, еще безлюдного, похожего на кладбище в будний день, летит как на крыльях – на крыльях любви! – а тем временем навстречу движется по залитому утренним солнцем пустынному тротуару его маленький спаситель с мертвой птицей за пазухой, последним клиентом уходящего на покой Перевозчика.

Загрузка...