Глава четвертая

1

Неисповедимы пути наследственности. Хитроумно сложились гены, образовали определенную комбинацию — и вот является на свет человек, похожий и не похожий на других. Индивидуальность.

Судьба (наследственность эта самая) Веру Ивановну почти не обидела, грех жаловаться: фигурка неплоха у Веры Ивановны, симпатичное и милое лицо, в общем, приятная внешность. И даже талантом наградили гены, актерским талантом, который, по утверждению умных людей, встречается редко. Актер не профессия, но человеческое особое свойство.

Вера Ивановна успешно училась в театральном институте, не подозревая, что за трагедия ждет впереди.

У Веры Ивановны оказался мальчишеский голос.

Пока была студенткой, голос еще не мешал, придавал своеобразное обаяние. Играла этаких сорванцов в юбке. А потом, когда подросла и, как говорится, окончательно сформировалась, играть с мальчишеским голосом сделалось невозможно. Не только тембр, не только звучание — все интонации в нем были мальчишеские. Вера Ивановна брала специальные уроки, сажала дыхание на диафрагму, опускала голос до мыслимых пределов. Окраска не исчезала. И дискант, и тенорок, и баритон оставались мальчишескими, словно бы Вера Ивановна нарочно передразнивала мальчишек.

Сцену пришлось бросить. Вера Ивановна устроилась работать на радио. Тогда еще не ценили как следует работников эфира; это в последние годы присваивают дикторам звание заслуженного артиста республики. А раньше и не считали актерами… Вера Ивановна чувствовала себя обделенной; вдобавок пошли семейные нелады. Первое замужество радости не принесло. И Вера Ивановна решила, что участь ее — быть неудачницей. Жизнь не задалась.

«Ну что ж, — думала Вера Ивановна, — расстанемся с мечтаниями и романтическими причудами. Будем смотреть на жизнь реалистически. Спокойно и мудро».

И Вера Ивановна втянулась, постепенно привыкла к новому своему житью. Помогло суровое детство, помогло спартанское воспитание. Не тяготилась Вера Ивановна одиночеством, не сокрушалась, что нет впереди блестящих перспектив. Зачем жалеть о несбыточном?

Распускаться себе она не позволяла, взяла, что называется, организм в ежовые рукавицы. Много работала, много читала, спортом занималась. Установила режим дня, стараясь фигуру сохранить и спортивную форму. Одевалась всегда аккуратно (редкое и ценное качество у актрис) и в комнате своей поддерживала идеальный порядок. Бывало, спать не ляжет, пока не вымоет всю посуду и не выгладит блузку на завтрашний день.

Четкой, размеренной стала жизнь: выработался у Веры Ивановны полезный автоматизм — порой она ловила себя на том, что любой поступок, любое действие рассчитывает заранее и стремится выполнить рационально. Чистит ли она картошку на кухне — лишнего движения не сделает, не потратит лишней минуты; катается ли на лыжах — максимум пользы извлечет из вкусного воздуха, морозца, методично пройденных километров; репетирует ли новую роль — сразу схватывает главное, профессионально запоминая свой текст и опуская, отбрасывая ненужный текст партнеров.

В Доме радио, где служила Вера Ивановна, много было молоденьких девчоночек — монтажниц, секретарш, машинисток, — они бегали по лестницам, одинаково грациозные и свеженькие, с одинаковыми прическами, одинаково похожие на веселеньких собачек. Вера Ивановна им не завидовала теперь.

И службу свою Вера Ивановна не променяла бы ни на какую другую, даже на столичной сцене.

Есть на радио скромная отрасль — вещание для детей. Маленькая редакция, бедный штат в несколько душ (обязательно женских). Детское вещание частенько затирают, режут фонды, для записи выделяют самую скверную студию и самую изношенную аппаратуру. На летучках эфир делят «взрослые» киты: общественно-политическое вещание, промышленное, литературно-драматическое, музыкальное; дамы из детского отдела боятся вставить словечко. А этот детский отдел, между прочим, совмещает в себе функции всех китов, всех «взрослых» отделов: юным слушателям нужна и политическая передача, и научно-популярная, и музыкальная, и литературная… Скромные дамы-редакторши, боящиеся слово сказать, на самом деле потрясающие эрудиты, обладатели энциклопедических знаний… Вера Ивановна, отнюдь не редактор, простой исполнитель, и то удивляется порой, какую громадную уйму вещей узнала, работая на радио. Детям рассказывают то же самое, что взрослым, но только интереснее, занимательней. Сегодня Вера Ивановна читает перед микрофоном сказку о волшебнице-химии, завтра — передача о сельском хозяйстве, послезавтра — беседа о музыкальных инструментах. Меняются образы, которые она создает, сотни, тысячи образов. Героический Васек Трубачев и Буратино, Лягушка-путешественница и негритенок Джим, собачка Гав-гавка и Двойка, отметка из школьного дневника… Где, в каком театре был бы такой диапазон?

Непосвященные думают, будто актер на радио не играет, сидит за столиком и бубнит в микрофон. Но актер играет, и как еще играет! Посмотрел бы кто-нибудь на Веру Ивановну, когда она записывает передачу в огромной пустой студии, особенно огромной и пустой оттого, что нет реквизита, мебели, декораций, а только микрофон стоит посреди пола, будто сказочный цветок, поднявшийся над нейлоновой травкой ковра… Затворилась чудовищно толстая, звуконепроницаемая дверь, наполнила студию тишина, полнейшая тишина, как в сурдокамере у космонавтов; за стеклянным окном кивнул головой оператор: «Начали!» Микрофон включен, зажглись предупредительные надписи в коридорах. Вера Ивановна произносит первое слово.

Режиссер ей не требуется. Не бывает у нее ошибок, неудачных сцен и переделок. Начисто пишет Вера Ивановна, филигранно ее мастерство. Она точно знает, где следует окрасить слово, а где затянуть паузу; она подбегает вплотную к микрофону и отдаляется; она кричит из дальнего угла студии, и в ответ слышится эхо, совершенно такое, как надо, — не тише и не громче. Образ, который она создает, полон движения, ритма, экспрессии.

Актеру на сцене помогает вся обстановка, театральный свет, реквизит, декорации; Вере Ивановне ничего не нужно. Из пустоты, из тишины она творит все действие, всю обстановку, создает любые миры — какую-нибудь лесную чащу или подводное царство… И, как господь бог, Вера Ивановна знает, что будет создано на третьей минуте, а что на седьмой; время записи распределено и отмерено, секунда в секунду звучит последнее слово…

Звукооператор и режиссер о чем-то переговариваются за пультом, кивают Вере Ивановне, машут руками; ничуть не уставшая, спокойная, аккуратная, как всегда, и уравновешенная, Вера Ивановна входит в аппаратную. «Ну-с, прогоним!» — говорит режиссер. Вертятся бобины с кофейного цвета пленкой, перематываются обратно, птичьим щебетом звучит голос Веры Ивановны, голос, уже отделившийся от нее, спрятанный в шелковистой пленке, которую деловито и быстро прогоняют сейчас задом наперед. Кончилась бобина, хвостик пленки защелкал, остановился. Его заправляют, укладывают на ролики. В аппаратную заходят дамы-редакторши, еще какие-то люди. «Начали, начали!» — торопит режиссер, и все усаживаются на стулья. Вновь закрутились бобины, пошла пленка. Ожил в углу громадный динамик, величиной с добрый шкаф, подмигивает зеленым глазком. Едва уловимый шорох, как бы дыхание легкое, — и вот с поразительной ясностью и чистотой звучит первое слово, произнесенное Верой Ивановной полчаса назад. Сдержанно улыбаясь, посматривает Вера Ивановна на режиссера, сцепившего руки на коленях и застывшего в позе Демона, посматривает на редакторш, держащих карандаши и блокнотики. Слушает собственный голос, заранее зная каждую интонацию и проверяя, верна ли она. Все верно… Там, в гулком шкафу динамика, живет теперь самостоятельное существо — какой-нибудь мальчишка, или зверек, или говорящая кукла из сказки, — живет совершенно отдельно, независимо от создателя. Ах, как бы удивились миллионы радиослушателей, если бы увидели этого создателя — скромную молодую женщину тридцати с небольшим лет!

«Здесь восклицание вырежем! — объявляет режиссер. — В финале рыдания хороши, но давайте сократим наполовину, будет современней. А в целом, Верунчик, по-моему, блистательно. Для «Золотого фонда» запись».

И умные, интеллигентные редакторши согласно кивают, захлопывая свои неиспользованные, чистые блокнотики.

…Так с благоразумной размеренностью, с четкой определенностью задач и планов, с привычными успехами протекает теперь жизнь Веры Ивановны. Год минует за годом. И, оглядываясь на них, Вера Ивановна ни о чем больше не сожалеет.

Только иногда, крайне редко, случаются у Веры Ивановны какие-то непонятные, необъяснимые срывы. Вдруг беспричинно, словно каприз апрельской погоды, когда туча набежит и протащат по земле, уже привыкшей к теплу, мотающиеся космы снега, и все странно, противоестественно побелеет окрест, — вот так же накатит на Веру Ивановну отчаянно скверное настроение.

И она, славящаяся аккуратностью, звонит поутру на студию, сказывается больной и не идет на работу, какие бы срочные дела там ни ждали ее; не прибирается она в комнате, не делает зарядку. Даже умываться ей не хочется. Больной она себя чувствует, совершенно разбитой, и еще на сердце у нее неспокойно, жутко, и она не может понять отчего. Ей кажется, что она опоздала куда-то, забыла сделать что-то важное, самое главное и необходимое. Но что? Она не может ответить, она только сознает всем существом, что перед этим главным и важным вся жизнь ее, все дела ее и хлопоты никчемны, пусты и бессмысленны, и нет никакой цены достижениям ее и удачам, и даже любые горести, что выпадали ей прежде, в сущности, незначительны и мелки. Все, что создавала она, что берегла и чем дорожила, вдруг начинает рушиться.

Не находя себе места, она бродит по комнате, по неприбранной комнате, где раскиданы вещи, где вчерашняя грязная посуда на столе и где ветер, залетающий в форточку, шевелит и сбрасывает на пол страницы очередной роли. Один только день — а уже ничего не осталось от педантично сберегаемого порядка; комната чем-то напоминает гостиничный номер или вагонное купе, словно человек тут не живет по-домашнему, а только едет сквозь жизнь, терпит дорожные неудобства и ждет свою станцию. Но будет ли когда-нибудь эта станция? Будет ли? Почти с отвращением озирает Вера Ивановна свое жилище, крошечное, замкнутое пространство, пустотелый кубик, абсолютно ненужный ей и чужой-чужой…

Подходит она к зеркалу, безжалостно, жестоко и пристально рассматривает себя, замечает прибавившиеся морщинки, отвисающие мешочками щеки, дряблую кожу на шее, похожую на помятую газетную бумагу. И непонятно Вере Ивановне, зачем изо дня в день с механическим упорством занималась она гимнастикой, на лыжах бегала, проделывала мерзкие косметические процедуры? Зачем? Кому это надо?

Подходит она к единственному окошку в комнате; с высоты шестого этажа виден двор и соседние дома, белые в мелкую клеточку, словно вырезанные из школьной тетради по арифметике; дома новые, одинаковые, состоящие из таких же кубиков, как ее комната; по занавескам мелькают силуэты людей, и много людей во дворе, на скамеечках, и бесчисленное множество детей, играющих в «классы», копающихся в песочном ящике, ездящих на велосипедах. Старухи на тесемочных вожжах таскают ползунков. Вытянулась очередь у молочной цистерны. А вдали, в промежутке белых домов, скользит пригородная электричка, вспыхивают вагонные стекла, длинная строчка стекол, как бегущая световая реклама… И Вера Ивановна сегодня с тоской и болью думает обо всех этих людях, которые сидят в комнатах-кубиках, нянчат детей, спешат куда-то в поездах… Но откуда тоска и боль, и почему Вера Ивановна, как себя, жалеет этих людей, завидует им, понять их старается и все-таки жалеет? Ей неизвестно это.

Ночью ей не спится, хотя приняты снотворные таблетки, припасенные в доме, и невыносимой делается тоска. «Почему, почему, — думает Вера Ивановна, — именно так сложилась моя жизнь? Ради чего прожиты три десятка лет? Зачем это все было?»

Она убеждает себя, что не могла иначе жить, и все складывалось, как необходимость, неизбежность; и детские годы ее, пришедшиеся на военную пору, и детский дом-интернат, куда она попала после смерти родителей, и все остальные годы. Она убеждает себя и не верит себе.

Длинная ночь, а за окном поезда гудят… Когда-то в молодости Вера Ивановна любила смотреть на ночные поезда. Специально бегала к железной дороге. И часто по-детски фантазировала: хорошо, если бы вагоны сделались прозрачными! Только представьте — гукнет вдали невидимый паровоз, подкатятся и побегут мимо прозрачные, совершенно невидимые вагоны. И только пассажиры видны: они лежат и сидят как бы на воздухе, словно бы невесомые; они спят или разговаривают, и не замечают ничего, и плывут вереницей в странных позах над поблескивающим полотном дороги…

Даже эту свою фантазию вспоминает Вера Ивановна, и с пугающей отчетливостью кажется ей, что сейчас, в эту ночь, она сама катится в прозрачном невидимом поезде, а кто-то стоит у полотна дороги и смотрит…

На другое утро Вера Ивановна поднимается с рассветом и, как бы ни было трудно, берет себя в руки. Зарядка. Открытый на полную катушку ледяной душ. Яростное растирание полотенцем. Включено радио, и под знакомые голоса дикторов (это Женечка наш, а это Иван Ипатыч. Доброе утро, дорогие!) Вера Ивановна до блеска вычищает комнату, наглаживает блузку и юбку. С особенной тщательностью причесывается, пудрится, красит ресницы. И точнехонько к девяти часам является на службу в полной норме. Она не вспоминает о вчерашнем дне. Его попросту не было.

2

Однажды прибежала в редакцию Сонечка Кушавер, внештатный корреспондент. Сонечка вернулась из командировки по колхозам, была переполнена впечатлениями, выложила массу путевых стихов и очерков. Но особенно горячо рассказывала Сонечка об одном сельском учителе — Дмитрии Алексеевиче Лыкове. Он по собственному желанию поехал на периферию, в самый отдаленный район, не побоялся трудностей; молодые специалисты покидают село, прослужив обязательные два-три года, но Лыков уезжать не думает. Ребятишки в нем души не чают, и он их любит беззаветно! А как он организовал внеклассную работу! Чудо, чудо! На пришкольном участке ставит удивительные опыты, создал живой уголок со зверюшками, недавно повел детей в поход за ценной дикорастущей травой… Сонечку слушали, чуть-чуть посмеиваясь: она была экспансивна и часто влюблялась в героев своих произведений. Но материал про учителя Лыкова все-таки дали, короткая информация называлась: «Высокоурожайные травы — родному колхозу!»

За эту информацию редакторша получила выговор. Повсюду велась борьба с травопольем, и высокоурожайные травы, найденные школьниками, совершенно не требовались. Фамилию Лыкова больше не упоминали. Сонечка Кушавер ходила смущенная. Однако спустя какое-то время обстановка переменилась: в центральной прессе вновь заговорили про луга и травы. Сельскохозяйственная «взрослая» редакция спешно разыскала ученого-луговода, который выступил с лекцией.

Нельзя было отставать от веяний времени; Сонечка Кушавер вторично помчалась к Лыкову, иных кандидатур пока не было. Дмитрия Алексеевича привезли в студию.

Вера Ивановна явственно помнит, как он вошел в редакционную комнату — длиннорукий, загорелый, немножко грубоватый, как таежный охотник; чувствовалась в нем внутренняя свобода, достоинство чувствовалось и еще какая-то спокойная ироничность. «У положительных героев западного фильма бывает такая ироничность, — подумала Вера Ивановна, — откуда она у сельского учителя? Забавно…»

Лыкову подготовили текст выступления.

— Верочка, — попросила главная редакторша, — помогите записаться товарищу.

Лыков и Вера Ивановна по запутанным коридорам, по лестницам и переходам спустились вниз, проследовали мимо нескольких студий и аппаратных, где слышались обрывки музыки, актерские голоса, крики, пение, где магнитофонную ленту резали, склеивали, монтировали, и Вера Ивановна с удовольствием заметила, как растерянно смотрит Лыков на всю эту кухню, как побаивается… От ироничности следа не осталось.

— Постарайтесь не шуршать листочками, — сказала Вера Ивановна, усадив Лыкова за столик с тремя микрофонами. — не волнуйтесь, мы сначала пробную запись сделаем. Главное — естественная интонация… Пусть не будет впечатления, что вы по бумажке читаете.

Лыков попробовал говорить, губы у него не слушались; у всех новичков губы не слушаются, вдруг становятся деревянными, и учитель Лыков, похожий на западного киногероя, не составил исключения.

— Прекрасно, — ободряюще сказала Вера Ивановна. — Только языком не надо цокать. Если оговорились, сделайте паузу и начните все предложение сначала… Про живую интонацию не забыли?

— Знаете, — сказал Дмитрий Алексеевич жалобно, — я или по бумажке зачитаю, или от себя скажу. А так все равно не получится.

В редакции был принят курс на живой репортаж, а унылое чтение по бумажкам искоренялось. Вера Ивановна подумала, что, если Лыков будет мямлить по тексту, передачу обругают. А если он заговорит от себя, пускай с ошибками, с оговорками, ленту можно почистить. На студии есть специалисты, которые способны вырезать фальшивую ноту из оркестровой записи. Они переставят слова, поменяют их местами, уберут всяческие заикания. Вдруг что-нибудь получится…

— Хорошо, — согласилась Вера Ивановна. — Давайте своими словами, но ближе к написанному тексту.

Лыков помолчал, очевидно собираясь с мыслями. Достал платок и трубно высморкался. Помотал головой, хмыкнул.

— Ребята, — сказал он неожиданно, — я вот сижу в студии, передо мной микрофоны стоят, целых три штуки. Комната пустая, голая, и я тут один как перст. И говорить мне не очень удобно, верней — совсем неудобно: я ваших лиц не вижу. А я бы хотел их видеть, и еще бы хотел, чтобы со мной были ученики нашей Жихаревской школы…

Вера Ивановна не знала, остановить пленку или нет. На памяти Веры Ивановны еще никто так не начинал выступления; обычно выступающий говорил: «Я, конечно, волнуюсь…» — и редакторы пропускали эту живую деталь, она даже нравилась. Но зачем обрисовывать обстановку студии, зачем объяснять, что тебе неловко и неудобно?

А Лыков между тем стал рассказывать о своих учениках. И опять это получилось не так, как нужно: Дмитрий Алексеевич не перечислял отличников, не приводил положительные примеры, он попросту набрасывал портреты мальчишек и девчонок — этот вот такой, а эта такая, вдруг обращался к неизвестному Павлику: «Сейчас я и про тебя расскажу!» — и действительно рассказывал, но совершенно постороннее: у Павлика большая семья, и корова у них сдохла от ящура, сам же Павлик бегает в школу за пять километров… Если откровенно признаться, все это было довольно-таки любопытно; Вера Ивановна перестала замечать, что Лыков прищелкивает языком и делает неправильные ударения; ей понравились незнакомые мальчишки и девчонки, и она почувствовала привязанность Лыкова к ним. И все же Вера Ивановна помнила, какая нужна передача, и сердилась немного, что Лыков не о том говорит…

— А где высокоурожайные травы? — спросила она, когда Дмитрий Алексеевич умолк и микрофон выключили.

— Да я подумал, что лишнее это… — Лыков сконфузился, но давешняя ирония все-таки промелькнула во взгляде. — Понимаете, об этом сейчас и говорят и пишут везде… Надо бы мне сразу отказаться, а я… Извините. Я подумал, что если вот так просто… по-человечески о ребятишках… может, это какие-то чувства вызовет. Не получилось, наверно?

— Не знаю, — честно призналась Вера Ивановна.

Выступление Лыкова зарезали на очередной летучке. По скромности своей Вера Ивановна возражать не могла, впрочем, она так и не решила, надо ли заступаться. Но ей сделалось жалко Дмитрия Алексеевича, она послала ему письмо в деревню Жихарево.

Так все нелепым образом началось — с переписки, будто у пограничника и школьницы, — и спустя несколько месяцев, на каникулы, Дмитрий Алексеевич снова приехал, но уже только за тем, чтобы повидаться с Верой Ивановной.

3

Конечно же, конечно, не был похож Дмитрий Алексеевич Лыков на западного киногероя — это лишь показалось вначале. Русский он был человек, и лицо у него было русское, доброе, простодушное, и характер был типично русский. Вот, пожалуйста: Дмитрий Алексеевич, не любивший притворства и неискренности, все-таки не отказался выступать по бумажке. Конфузился, внутренне сопротивлялся, но решительно возразить не смог. И, прояви Вера Ивановна настойчивость, прочел бы всю заметочку об урожайной траве. Потом, разумеется, очень бы переживал и клеймил себя бесконечно, терзался бы… А зачем, если поздно?

Когда Лыков, закончив институт, отправился преподавать в Жихаревскую школу, в самый глухой район, мать не поехала вместе с ним. И все эти годы Дмитрий Алексеевич страдает, что мать его, человек больной и старый, живет в городе одиноко.

— Ну забери ее к себе! — говорила Вера Ивановна.

— Ты же знаешь, — отвечал Лыков, — ей больница необходима, ей на уколы через день ходить. Как я заберу? Это невозможно.

— Тогда сам переезжай в город.

— И переехать не могу, тоже знаешь. В школе учителей не хватает, совмещаем уроки, тянем из последних сил… Пение преподает учитель физкультуры, ты представляешь, что это такое? Как я уеду?

— Но если положение безвыходное, — сердилась Вера Ивановна, — то зачем изводить себя? Что ты изменишь?

— Не могу я спокойно.

— Господи, как ты объясняешь ученикам жизнь, если сам в ней запутался? Возьми себя в руки, ты же сильный человек! У всех твоих сложностей очень простые решения!

— Никому в голову не придет, — морщась, быстро и нервно говорил Лыков, — никому в голову не придет, что современная физика, например, проста и бесхитростна. Тысячи людей мучаются, бьются… над крошечным решением бьются! А жизнь проста. Вот вся эта жизнь — вместе с физикой, химией, искусством, любовью, смертью, — она, видите ли, проста… И никто не мучается. И не было гигантов, гениев, которые с ума сходили, не зная, как дальше жить…

— Ответь мне, пожалуйста, — однажды попросила Вера Ивановна, — есть ли в твоих переживаниях смысл? Надо ли всю жизнь метаться, искать, мучить себя и других, сходить с ума, как ты выражаешься, — и все для того, чтобы в конце жизни понять: жил неправильно?..

Лыков помедлил.

— Наверное, — произнес он неопределенно.

Вот каким был Дмитрий Алексеевич Лыков. И таким он остался в отношениях с Верой Ивановной. Уже понятно было обоим, что любят они и любимы, что порознь существовать не могут; наконец оба поняли, что больше нельзя ждать, годы уходят. Скоро, совсем скоро уже нечего будет мечтать о настоящей семье, о детях, о полном счастье. И все равно Дмитрий Алексеевич на последний шаг не решался. То говорил, что необходимо довести учебный год до конца, то вдруг начинал уговаривать Веру Ивановну бросить работу, перебраться к нему в Жихарево…

— Тебе сложно сообразить, — но выдержав, кричала Вера Ивановна, — что я в деревне останусь без дела? Совершенно! А ты и здесь можешь работать, в любой школе?!

— Я все соображаю, Верка!

— Так что же?

— Ну не могу я. Самому будет противно, в душе будет противно, ты подожди немного, Вера.

И смотрит обиженно своими глазищами, прозрачными глазищами в темных обводах, несчастный человек.


— Был у Веры Ивановны давний приятель, тоже детдомовец, Слава Серебровский. Он еще в школе надежды подавал, умный мальчик: отличался веселостью, живостью, общительностью и, как Вера Ивановна помнит, никогда врагов не имел. Слава между делом, между разнообразными жизненными удовольствиями — охотой, туризмом, ранней женитьбой, — защитил с блеском диссертацию; между делом перебрался в Москву, неощутимо перебрался и безболезненно, словно из гостиницы в гостиницу; между делом занял ответственный пост в Министерстве просвещения и пошел вверх по служебной лестнице, быстро пошел и легко, наживая одних только друзей. Приезжая в командировки, Слава непременно звонил Вере Ивановне, впрочем, он всем приятелям и товарищам звонил, вокруг него всегда была кутерьма, веселье, многолюдность, разговоры за полночь и дружеские пирушки; он любил, чтобы много народу встречало его и провожало.

В последний его приезд, уже на вокзале, Вера Ивановна вдруг подумала, что Серебровский сумеет ей помочь. Торопясь, она рассказала ему всю историю, рассказала нескладно, сбивчиво: куцые минутки оставались до отхода поезда. А Серебровский договорить не дал, тотчас уловил суть.

— Старушка… — зашептал он, обнимая ее одной рукой и успевая одновременно прощаться с остальными провожавшими; суета была кругом, смех и крики. — Старушка, ради тебя чего не сделаешь! Я его силком переведу!

Проводник в белых нитяных перчатках опустил металлическую платформочку над подножкой.

— Граждане, прощу занять места! Серебровского подталкивали в спину, вот-вот вагон тронется.

— Телефон! — сказал Серебровский, смеясь. — Как — чей? Твоего барсука деревенского телефон!..

Вера Ивановна опомнилась, вырвала листок из записной книжки с адресом Лыкова; тронулся без гудка состав, поплыло запотевшее окно.

— Славка, сумасшедший!.. — кричали провожающие. Серебровский опять обнял Веру Ивановну, совершенно счастливый; ему нравилось, что за него волнуются, и нравилось вот так, в последние секунды, решать что-то важное, вершить человеческую судьбу.

— Старушка, все будет улажено! Приеду в конце июля. Позвоню. Пусть собирает чемодан!

Серебровский чмокнул Веру Ивановну в щеку, догнал вагон, спортивным красивым прыжком взбросил себя на ступеньку, обернулся и еще долго стоял в открытой двери, на ветру, сияя ослепительной улыбкой, словно бы заключенной в рамочку модной кудрявой бороды, лучась шальными, счастливыми глазами, белея крахмальной рубашкой с модным плетеным галстуком, сбившимся на сторону и как бы летящим в воздухе…

Вера Ивановна знала, что Серебровский не подведет. Все будет сделано, как он пообещал. И впервые за многие месяцы Вере Ивановне стало спокойно. Свалился с плеч камень, главные заботы кончились. Хорошо ли, худо ли она поступила, обратясь за помощью к Серебровскому, это неважно, разберемся потом. Важно, что решение принято.

4

В середине июля Вера Ивановна приехала к Лыкову.

Пожалуй, первая неделя была самой прекрасной в жизни Веры Ивановны. Они с Лыковым не ссорились, не вспоминали о переезде в город; Вера Ивановна не хотела сразу сообщать новости, Лыков тоже помалкивал. И будто все исчезло в мире — все дела и проблемы исчезли, все прошлое и будущее, — осталась крохотная тесовая деревенька в лесах да несколько летних, томительных, затопленных солнцем дней.

Лыков жил в пустой избе на краю деревни; старая, сумрачная изба сыровата была и прохладна; внутри на посмуглевших бревнах и потолочных балках поблескивали капли смолы, стеклянно-прозрачные, как роса; в затянутых фиолетовой тенью углах что-то поскрипывало, щелкало тихонечко, дребезжащим звоном отдавалось на чердаке. И пахло в избе деревенским — старой овчиной, печным дымом… А квадратные маленькие окна сияли нестерпимо, как бы дрожа, трепеща от яростного напора света и зноя. Прямо у окон, два шага ступить, начиналось ржаное поле, огороженное кривыми старыми жердями с отставшей корой; утром на жердях рядочком усаживались воробьи, наверно, молодые еще, вчерашние птенцы, они трещали, как десяток пишущих машинок. Вера Ивановна крошила им хлеб и выставляла тарелку с водой, чтоб купались. Когда птицы смолкали, был слышен ветер, текущий над полем. Редкая с проплешинками рожь пожелтеть не успела, она была цвета молочной пенки и временами еще дымилась под ветром, и шелест ее казался мягким, скользящим и вроде бы с тихим причмокиванием.

Давно не было у Веры Ивановны, а может, и никогда не было вот такой бездумной свободы, чтобы не вставать по часам, не торопиться куда-то по делу, не заботиться о режиме дня. Вера Ивановна просыпалась, когда хотела, и дремала днем, если хотелось, и обедать садилась вечером, не волнуясь о сохранении фигуры. А рядом был Дмитрий Алексеевич, Димка, подметавший пол и мывший посуду; Вера Ивановна нарочно все оставляла неприбранным, кидала на пол кофточки, носки, полотенца и смотрела, жмурясь, как Лыков подбирает. Она чувствовала, что глаза у нее сделались туманные, с поволокой.

— Димка, ты меня любишь? — спрашивала она.

— Ну! — отвечал Лыков, посмеиваясь и опускаясь перед ней на колени.

Вечерами ходили с Лыковым над рекой, обнявшись, будто совсем молоденькие; Вера Ивановна представляла себя деревенской девчонкой с горячим, стянутым от свежего загара лицом, с шершавыми руками, с цыпками на ногах и воображала, что побежит сейчас корову доить, а потом спать ляжет на сеновале, вместо с курицами. Ей не стыдно было дурачиться, но сквозь эту дурашливость, сквозь детские радости временами слышала Вера Ивановна какую-то звучащую в сердце неспокойную струну, томило ее что-то, возникали безотчетно-тревожные впечатления, странные, безнадежные, будто вспоминала она о чем-то давно отболевшем и невозвратимом. И вдруг слова являлись в сознании, глупые слова, над которыми она прежде бы смеялась: «Какие дни уходят… Какие дни уходят!..»

Наконец она рассказала Дмитрию Алексеевичу про Серебровского.

Лыков словно бы не обрадовался и не огорчился, только глаз прищурил иронически:

— Значит, без меня — меня женили?..

— Понимаешь, Дима, как-то внезапно вышло… Я и не собиралась ему говорить, а тут в последнюю минуту словно подтолкнул кто… И поезд уже отправляется, и раздумывать некогда. В общем, само собой все получилось…

Лыков мял пальцами крупный, с рыжеватой щетиной подбородок, щурился. От этой привычки — щуриться — в уголках глаз у него пропечатались морщинки, светлые на темном. И когда Лыков серьезен, все равно кажется, что он с усмешкой глядит.

— Само собой, значит.

— Разве это плохо, Дима? Будет официальный перевод. И объяснять никому не надо.

— Кроме самого себя.

— Ты опять?

— Да нет, просто так.

— Дима, ведь все равно пришлось бы. Если ты не передумал, если у нас с тобой серьезно…

— Серьезно.

— …то все равно пришлось бы. Разве нет?

— Пришлось бы.

— Так в чем дело?

— Я и не говорю.

— Нет, у тебя такой вид, словно я неправильно поступила. А всего-навсего будет меньше хлопот и возни.

— Да, конечно, — сказал Дмитрий Алексеевич.

Наверное, они устали немножко от первой недели совместного житья, от всей ошеломительной полноты ощущений, и была необходима разрядка, чтобы дух перевести. Разрядка наступила после этого разговора. Лыков стал наведываться в свою школу, какие-то дела появились на пришкольном участке; ребятишки деревенские начали к нему забегать. Вера Ивановна не противилась. Она понимала, каково сейчас Дмитрию Алексеевичу; лучшая поддержка заключалась в том, чтобы не надоедать ему, не травмировать. Пусть Дмитрий Алексеевич даже обидится, ему только легче станет… И Вера Ивановна покорно позволила Лыкову отправиться с ребятишками в лес на трое суток. В неведомых торфяных озерах задыхалась рыба, Дмитрий Алексеевич собирался там чего-то прокапывать, не то спускать воду, не то добавлять воду.

— Разумеется, Дима, я не против! — сказала Вера Ивановна.

— Мы к воскресенью вернемся. Ничего?

— Вот и хорошо. Идите спокойно.

Вера Ивановна проводила всю их ватагу, стараясь казаться веселой и непринужденной, шутила по дороге, передразнивала голоса мальчишек. Лыков, кажется, ушел довольный.

А через день принесли вызов на переговорный пункт. Давний приятель Серебровский не забыл-таки, сдержал обещание.

Загрузка...