МАЛЬЧИК-ВЕК

«И в глубине души он твердо знает, что никакой разум никогда не убедит его, будто нет и не было в мире этой черноглазой племянницы и будто так и не узнает она, каким мучительным и счастливым воспоминанием, — их общим воспоминанием, — одержим он весь день.

«В некотором царстве». И. БУНИН.

воспоминание[1]

Вот вам даль: небо, столб белесого потока, чуть вправо и вниз — дрожит, будто на воде, плоский глазок солнца (день будет жаркий), еще вниз — лиловая перетяжка леса; верхушки уже вспыхнули, над ними, выступив рядком, замерли умытые, поджарые тучки; где-то здесь, у самого края, пространство затянулось в узел, из которого легко и протяжно выскальзывали рельсы — по ним, рассекая надвое запотевшую, в серебристых паутинах, зелень равнины, катился нестерпимый блеск; на пути, шевеля мелко наколотые камушки, прогуливалась важная, как присяжный поверенный, ворона, вертела головой, кланялась и задумчиво тюкала клювом в отполированный до голубизны чугун; тени были еще длинные, косые: от вокзального, крашенного охрой, дощатого строения с островерхой башенкой для часов, от посаженных в линию молоденьких елочек, от сутулой фигуры начальника станции — он только вышел и теперь мучительно кашлял (тень его судорожно сжималась), пугая перепачканных углем кур, сновавших вокруг дерганой механической походкой; его шея была замотана в шарф, пуговицы на шинели тускло отсвечивали, красные глаза слезились; откашлявшись, он засмотрелся вдаль, где над лесом сначала появилось мутное пятно, будто пальцем растерли карандаш, а погодя набухла жирная точка паровоза.

Поезда здесь останавливались неохотно; чаще с грохотом и ветром, весело мелькая окнами, проносились мимо, оставляя после себя внезапную тишину, от которой нехорошо сжимало в сердце. Начальник станции вошел в полутемный пустой вокзал и, присев на скамеечку, закурил; когда он вернулся на улицу, дым, стремительно скошенный назад, уже застилал половину неба.

Надсадно заголосив, поезд ворвался на станцию, заскрежетал тормозами, протянулся по дуге вдоль низенькой платформы, громыхнул буферами и встал.

Никто не сошел; отскучав положенный срок, начальник станции с силой ударил в колокол — раз, другой. Неожиданно дверь из комнаты для господ распахнулась, на платформу выскочил молодой человек в студенческой тужурке и, размахивая необременительным баулом, бросился бежать, нескладно выворотив голову к слепым задернутым окнам; через мгновение, подтянувшись за поручень, он скрылся в вагоне — будто и не было никого.

В узком, застеленном ковром коридоре тихо и душно; босая ступня, освещенная косым лучом, сонно выглядывает из приоткрытой двери купе; только сейчас — глухо, издалека — прозвучал запоздавший третий удар. Вокзал качнулся, поплыл; новый пассажир прошел вагон до середины и нерешительно остановился, тщетно пытаясь погасить невольную улыбку на свежем, едва знакомом с бритвой лице.

Проводник не появился; пассажир толкнул дверь и осторожно вошел в затененное занавеской отделение, где кто-то, отвернувшись к стене, крепко спал среди смятых, приглушенно белевших простыней. Повесив картуз на крюк, пассажир присел на свободный диван — напротив с достоинством покачивался офицерский мундир с нашивкой какого-то неизвестного полка. «Камышин, Василий Андреевич, — мысленно представился мундиру пассажир, — студент», — и счастливо вздохнул: и маменькины многословные хлопоты, и ночной тревожный кашель отца, и скука долгих пыльных дней каникул в захолустном — двадцать верст до станции — городке, что безнадежно проспал все новые веяния и, кажется, так и не заметил чистого и сильного дыхания наступившего столетия, — как все это теперь далеко! Как хорошо, как весело стучат колеса!


Василий Андреевич пошевелил затекшим в неудобной позе плечом и сонно, привыкая к свету, заморгал: навстречу ему приветливо улыбалось смуглое узкое лицо с черными нафиксатуаренными усами; небрежно расстегнутый мундир показался старым знакомым.

— Проснулись, сударь? Ну наконец-то, — и через стол перемахнула широкая белая ладонь.

Фамилия офицера была Вагин. Ехал он из Арзамаса, где хлопотал по хозяйству в имении старшего брата, этой зимой в одночасье умершего от грудной жабы. Как водится, воровал управляющий, бухгалтерия оказалась запущенной, а в весенний паводок — ко всем бедам в придачу — снесло мельничную плотину; потом Вагин заговорил о видах на хлеб и ценах, но, заметив, что студент заскучал, сообщил, что в их вагоне едет хорошенькая барышня Ольга Петровна, художница, бравшая уроки, кажется, у самого Серова. Она возвращается откуда-то с Волги, с этюдов, в сопровождении своего дяди, довольно известного литератора.

— Кольпицкий? — Василий Андреевич пожал плечами.

— И я прежде не слыхал. Правду сказать, порядочный индюк. Ну ничего, — засмеялся Вагин, — ради прелестных глазок можно и литератора стерпеть.

Постучался кондуктор, сухой седой старик в сползших на конец носа круглых очках и, старательно слюнявя пальцы, записал плацкарту студента.

После завтрака — поезд стоял на какой-то маленькой станции — Вагин потянул студента знакомиться.

— Не церемоньтесь, что вы, право, — через плечо уговаривал он и нетерпеливо подталкивал в спину, вперед по коридору. — В дороге, сударь, следует держать себя просто, без всяких там, знаете, тонкостей.

Преувеличенно оживленно потирая руки, офицер представил пассажиров друг другу; барышня в сером дорожном костюме с непокрытыми, собранными в косу русыми волосами и пожилой господин с газетой сдержанно ответили на поклон.

Василий Андреевич присел на край дивана, у двери, откуда был виден в солнечных пятнах коридор с тяжелыми вишневыми занавесками и сорочий профиль господина с трубкой — тот вдруг мягко оступился; в темной раме окна неторопливо прошел телеграфный столб, заскользил, медленно поворачиваясь, горьковатый, весь в ромашках, луг. Господин Кольпицкий извлек из жилета часы на толстой цепочке, скосил к животу глаза и, щелкнув крышечкой, поцокал языком, точно чему-то удивился.

Разговор не получался, то и дело пересыхал. Василий Андреевич чувствовал себя неловко, но уйти почему-то не мог. Господин литератор молчал, снисходительно поглядывая на молодежь, а потом отсел в угол и принялся за газету.

Жестом заправского фокусника Вагин вынул колоду небольших дорожных карт и предложил партию в винт. Кольпицкий отказался; играли втроем, по копеечке.

Вагин играл осмотрительно, а Ольга Петровна все время рисковала, и Василий Андреевич искренне переживал, если она оставалась «без своих». Когда в прикупе пришли два туза, с которыми мог бы выйти «большой шлем», она вдруг по-детски на всех обиделась и едва не заплакала. Вагин посмеивался и все повторял, что к утру непременно повезет.

После обеда договорились продолжить — Ольга Петровна хотела отыграться, но когда вновь сошлись в купе, вдруг передумала и рассердилась, как только Вагин взялся уговаривать.

Господин Кольпицкий почесал пальцем массивный, чисто выбритый кадык и поинтересовался мнением студента о модном нынче философе Ницше. Василий Андреевич ответил, что хотя некоторые умозаключения и оскорбляют общепринятую мораль, все же следует признать в нем блестящий, несомненно, достойный внимания каждого образованного человека ум. Ольга Петровна тоже выказала свое знакомство с творцом Заратустры, отметив превосходный слог.

— Кто знает, — запальчиво воскликнул Василий Андреевич, — быть может, это мы безумны! Когда-то мы отвернулись от Христа, а теперь кидаем камни в нового пророка!

— Тут вы, господин студент, признайтесь, хватили через край. — Вагину быстро наскучил этот разговор, и он машинально помешивал колоду. — Христос и… какой-то философ. Не понимаю, как хотите.

— А я согласна с Василием Андреевичем, — сказала Ольга Петровна, и студент заметил, как зардело ее ушко, прикрытое сбежавшими от расчески легкими золотистыми завитками. — Даже если вам что-то не нравится, надо спорить, а не отвергать с порога!

— Видите ли, господа, — вздохнул литератор, — что немцам в самую пору, нам может оказаться и великовато. Мы ведь такой народ, что из любой философии способны изготовить бомбу да и бухнуть в какого-нибудь несчастного больного генерала.

За окном тянулись провислые телеграфные проволоки, по плоской равнине, сползавшей к скошенному набок горизонту, растеклась, как озеро, овальная тень от широкого белого облака; внезапно к окну прибился, загородив небо, березовый лесок, замелькал стволами, просветами и оборвался в высохшее, усеянное желтыми кочками болотце. Поезд вбежал в грохот моста, сквозь часто мелькавшие фермы которого сверкнула и тут же исчезла заросшая кугой речка. В купе заглянул проводник, проворный малый с плутоватыми глазками на белом рыхлом лице, и предложил чаю. Через минуту он появился снова, смахнул со столика, расстелил салфетку и, расставив стаканы, выжидательно замер у входа.

— Часом не к Мурому подъезжаем? — полюбопытствовал Кольпицкий.

— К Мурому, ваше превосходительство.

— Ступай, голубчик.

Вагин потеснился, чтобы дать место у столика господину литератору, студент, помедлив, подвинулся к барышне.

— Но вы же не станете отрицать влияния Ницше на современную поэзию, — продолжил беседу Василий Андреевич,—

И притом самого положительного!

— То, что сейчас печатают журнальчики, вы называете поэзией? — удивился Кольпицкий и потер красную, измученную пенсне переносицу. — Нет уж, увольте, все это в лучшем случае стишки, так сказать, забава для неразборчивого вкуса.

— А Блок?!

— Как вы сказали — Блок? Должно быть, еще один выскочка из черты оседлости. — Кольпицкий утвердил на носу пенсне и стал похож на толстую черную птицу.

— Блок — дворянин! — Василий Андреевич взволнованно вскочил с дивана.

— А вот Пушкин не читал вашего Ницше, и ничего, уцелел! — весело заметил Вагин, помешивая картишки.

— А ведь верно! — Влажные глаза Ольги Петровны озорно заблестели; она повернулась к студенту: — Какой вы, право, горячий. Просто огонь. А можно я буду называть вас Васенькой? Во-первых, я старше вас, а во-вторых… во-вторых, Васенька вам больше к лицу.

— Почту за честь, — с серьезным поклоном буркнул Василий Андреевич, вернулся на диван и тотчас, не выдержав своей серьезности, по-детски застенчиво улыбнулся.

— И правильно! — поддержал Вагин. — Какие церемонии! — И, приложив руку к сердцу, представился Ольге Петровне: — Николенька.

Ольга Петровна рассмеялась и захлопала в ладоши, как это во все времена делали девочки на детских утренниках; она посмотрела на насупленного дядю, наморщила полные губки, но не удержалась и прыснула. Вагин, развязно подмигнув студенту, обратился к Кольпицкому:

— А вас, сударь, как маменька величала?

Вагоны наехали друг на друга, затолкались из стороны в сторону, и пол неприятно задрожал от натужного тягостного звука.

— А вот я знаю! — Вагин хлопнул себя ладонью по колену и захохотал, открыв кривые, обкуренные зубы. — Маменька величала вас Липочкой!

— Вовсе нет, — добродушно откликнулся Кольпицкий. — Если вам угодно, маменька звала меня Масиком. Да-с, Масиком. Почему? — Он пожал плечами, вздохнул: — Теперь, увы, не узнать. Да-с.

Поезд остановился; прямо против окна утвердилась белая колокольня, окруженная черными невзрачными домишками в зарослях гигантских лопухов.

Василий Андреевич нечаянно встретился взглядом с Ольгой Петровной и словно окаменел: какие глаза! Точно сирень в росе, на восходе!

— А я была Лелей. Вы ведь помните, дядя? — Глаза Ольги Петровны, мерцая влажными выпуклыми белками, медленно уплыли.

Василию Андреевичу сделалось жарко; он почувствовал, как разом взмокла спина, как между лопатками щекотно прокатился шарик пота, как дернулось и оборвалось в пустоту сердце; он судорожно, со всхлипом, вздохнул:

— Что-то душно, — и, пряча глаза, поспешно вышел из купе.

— Разбили вы сердце нашего студента, — догнал его смеющийся голос Вагина.

Вдоль кирпичного вокзала, придерживая рукой шашку, взад-вперед прохаживался высокий жандарм; иногда он замедлял шаг, смотрел сверху вниз на сидевшего у дверей одноглазого нищего и, наморщив лоб, вышагивал дальше. Мужики, ладно одетые, курили крепкие, с голубым дымом, папиросы и что-то грубыми голосами кричали своим бабам в просторных сарафанах, пока те как-то боком, неловко, лезли в вагоны. Звонко перекликались белоголовые мальчишки, разносчик в красной рубахе предлагал горячие пироги, но никто не покупал — жарко; степенно, оберегая корзинки с домашней снедью, направлялись к своим вагонам мещане; чуть поодаль, кружком, веселились нарядные молодые люди, и барышни в белых блузках, по всему, провожали франтоватого, с черными усиками и расчесанными на пробор блестящими волосами инженера-путейца: выстрелило шампанское, взметнулся белый факел пены, визг, смех, толкотня, сейчас же откуда-то вынырнул малый со стаканами на подносе, хлопнула пробкой еще одна бутылка, жандарм обернулся и глубоко, до слез, зевнул; сквозь дробный гул голосов важное чуханье паровоза, уютно несло березовым дымом, колесной мазью, навозом; а то вдруг теплый ветерок настигал волнующим запахом горячего хлеба.

Василий Андреевич вошел в вокзал — здесь было прохладно, сумрачно, тихо, только мухи гудели и бились в пыльные стекла. В третьем классе, прямо у буфетной стойки, он выпил пива, зачем-то накупил ворох газет и снова вышел на платформу. «А ведь все это было», — подумал он. И эта станция, и развязный, но милый поручик, и похожий на толстую птицу литератор, и — Ольга Петровна, будто знал ее с детства, Лелечку, наряженную снежинкой; на Рождество в лотерею ему всегда доставалось не то, чего хотелось, так, какой-нибудь малоинтересный пустяк; однажды на елке у Карсавиных он спрятался под сваленные в передней шубы; «Васенька» — искали его, а он не отзывался. И нынче его имя, исполненное виолончельным голосом Ольги Петровны, будто отмылось от времени и сделалось новым и чистым, как в детстве; мятное «с» в середине ознобно светилось голубым — «Васенька». А дальше — обморочные, с миндальным привкусом поцелуи, упоительная шелковистость кожи в ямке над ключицей, разметанные по подушке, отливающие золотом волосы и сильные, со стоном, объятья, в которых бесследно исчезает душа: «Боже мой, противный мальчишка, ну что ты со мной делаешь!», а потом… потом осенняя промозглая ночь среди огромных теней вагонов и разбегающихся рельсов; раскачиваются на ветру фонари, хлопают полы распахнутой шинели, лязгают буферами пущенные с горки вагоны и — глухой выстрел в висок из револьвера, купленного по случаю у оборванного бродяги.

Рядом с паровозом, полным внутреннего напряженного гуда, тяжко ухавшим раскаленным чугуном, озабоченно сновали рабочие. Василий Андреевич остановился против красного, в густом желтом масле колеса и весело спросил чумазого смазчика:

— А скажи, братец, докатится это колесо до Москвы?

Смазчик не ответил, блеснул белыми глазами и сутуло прошел мимо.

— Вот тебе пролетарьят! — счастливо засмеялся студент.

Он вбежал в вагон, зашвырнул на полку ненужные газеты, сел, стараясь не встречаться взглядом с Ольгой Петровной, точно у него с ней была уже какая-то невозможная тайна, и, не в силах усидеть, — в первый раз ударили в колокол, — вскочил и, звонко хлопая дверями, зашагал через вагоны.

В ресторане было накурено и приторно пахло ванилином; он занял место у окна, спросил водки и теперь не отрываясь смотрел, как двинулся назад вокзал, как медленно поворачивает голову жандарм, как быстро редеет, будто просеивается через сито, толпа, как размашисто шагает, размахивая вскинутой вслед поезду рукой, бородатый мещанин и все больше отстает; вот потянулся скучный одноэтажный городок, на него углом стал наползать лес и вскоре вовсе закрыл.

— Муром, — тихо сказал Василий Андреевич и снова повторил это сказочное имя, с которым отныне было связано что-то хорошее.

От водки сделалось тепло и спокойно; стук колес, однообразное мелькание деревьев с покрасневшими на закате вершинками, дым, клубами застревавший в придорожных кустах, позвякиванье посуды на столах — за всем этим, казалось, скрывается прекрасная и страшная истина, в которой — тайна самой жизни; казалось, лишь тоненькая бумажная перегородка отделяет от нее, лишь протяни руку, и она горячо забьется в ладони, как пойманный птенец: «Боже мой, противный мальчишка, ну что ты со мной делаешь!»

Василий Андреевич выпил одну за другой две чашки кофе, расплатился и длинным, с множеством дверей и окон, коридором, спотыкаясь на грохочущих переходных площадках, пустился в обратный путь.

В купе было тихо и сумрачно; Кольпицкий, привалясь к стене, дремал, сложив руки на животе; поручик и Ольга Петровна сидели за столиком друг против друга, и тот объяснял, выкладывая карты, какой-то сложный пасьянс; рама окна была приспущена, хлопала занавеска, завитки на смутно белевшем виске нежно трепетали. Ольга Петровна сказала с упреком:

— Куда же вы запропастились, Васенька? Мы уже успели соскучиться.

— Да вот, как-то… — развел руками Василий Андреевич, и лицо его расплылось в улыбке. — Как-то вот так…

Он присел на диван, и, все продолжая улыбаться, смотрел на Ольгу Петровну: ее склоненный профиль на фоне вечеревшего окна, ее маленький, с зажатым белым платком, кулачок, подпиравший точеный подбородок, ее выпуклый, мерцающий белком глаз — все это было непереносимо хорошо; казалось, что внятен даже неуловимый фиалковый запах платка.

— Валет сюда, король ушел, а вот куда прикажете деть шестерку, чтоб ей пусто было?

— А вот же, сюда! — воскликнула Ольга Петровна и, выбросив руку, быстро переложила карту.

— Превосходно, — одобрил Вагин, — теперь мы можем передвинуть и этого туза. Именно так!

— И вот так! — засмеялась Ольга Петровна.

Мелодичный смех Ольги Петровны рождал в Василии Андреевиче сладкую томительную дрожь; странная смесь тревоги и счастья распирала грудь и просилась наружу бессмысленным животным криком: «Боже мой, противный мальчишка, ну что ты со мной делаешь!» И глухой выстрел из револьвера промозглой осенней ночью.

«Конечно», — будто бы сказал кто-то невидимый; сердце замерло да так и стояло, а откуда-то из бесконечной дали на него смотрели расширившиеся от ужаса влажные глаза…


Он сошел на неизвестной темной станции, жадно закурил. Под единственным на площади фонарем стояла пролетка, на козлах, сгорбившись, дремал извозчик. Был долгий подъем в гору среди спящих тихих домов, гулко звучала мостовая, отдаваясь в мертвых окнах; у вздымавшейся, как скала, церкви свернули и вскоре встали у плохо освещенного подъезда. Гостиница воняла керосином, плохо подкрученные фитили ламп коптили; заспанный лакей проводил в душный, с холодной печью нумер и тотчас исчез. Василий Андреевич, не раздеваясь, бросился на кровать, лицом в подушку, и дал волю слезам. «Ибо этот старый Бог не жив более: он основательно умер». Так говорил Заратустра, забирая с собой прошлую жизнь и даря надежду. Плечи студента тряслись все тише, тише; он заснул, и дыхание его было чистым и сильным, а век был еще совсем юный, с нежным розовым румянцем на щеках — МАЛЬЧИК-ВЕК.

Загрузка...