«Я не знаю, что такое „нигилист“ или „нигилизм“.
Я получал образование в Императорской балетной школе,
где нас не учили значению таких слов».
Из уносимых Фридрихом картонок выпорхнул лист папиросной авиабумаги, который я поймал:
Le Figaro
37, rue de Louvre
Paris 75081
Dear Mon. Lacontre,
To confirm our telephone conversation of this afternoon, I would like to repeat my request to contact Mon. Serge Iourienen, for the purpose of artistic collaboration… *
И подпись нетвердой рукой:
Письмо было послано из Лос-Анджелеса в парижскую газету, где его подкололи к чеку; все еще различим поржавелый след скрепки — помнится, никелированной: западной…
Глядя на листок, который апрельский ветер пытался выдрать у меня из рук, я увидел себя там и тогда — в Париже. В квартале Бельвиль. В старинном доме на рю Рампонно. Сквозь толстые шерстяные носки ощущалась неровность мозаичного пола. Нажимом большого пальца, выбросившим прочное лезвие натовского ножа, чтобы вскрыть долгожданный конверт из «Фигаро».
Я вынул письмо из прошлого.
«Старик, я навел справки. В кругах политической эмиграции никто не слышал о таком. И знаешь? Все это мне не очень нравится. Курт Воннегут, конечно, говорит, что любое приглашение есть приглашение на танец с Богом, но…»
«Но?»
«С ними лучше игр не начинать. Переиграют».
«Думаешь, они?»
«Старик? Я все сказал. Шли на хер. Если не хочешь кончить на Лубянке или в аннигиляторе на бульваре Ланн».
В тот же день пришла последняя открытка.
Из Парижа.
Штемпель был Нейи-сюр-Сен. Именно там назначалось рандеву.
В среду 19 июля.
В 10 утра.
Место, где меня ждали, оказалось трехэтажной виллой. Я вошел за решетку, отомкнул электрокнопкой дверь. Внутри был бель эпок, только весьма запущенный. Мозаичный пол. Мраморные панели. Сумрачное зеркало в раме тусклой позолоты. Постояв в прохладе, решил подать голос. Откашлялся и повторил. Наверху открылась дверь, босо зашлепали по лестнице, и надо мной появилась коротко стриженная брюнетка именно того вида, который соответствовал одной из моих версий предстоящей встречи. Длинноногая и в шортах цвета хаки. Темно-зеленая майка обнажала накачанные плечи. Спускаясь, смотрела она не по-французски, а прямо мне в глаза. Мне захотелось сделать шаг назад — на случай если она набросится.
— Help you?*
Я ответил, что имею appointment*:
— Мистер Массин?
Она кивнула, повернулась и взялась за перила. На левом плече у нее была какая-то наколка, зелено-лиловая.
— Джаст э момент, — сказал я и быстрым шагом вышел на солнце.
Дверь в ограде я оставил распахнутой на случай, если придется стремительно ретироваться. Еще не поздно, думал я, захлопывая решетчатую дверь.
Поднимаясь за этими икроножными мышцами, развил террористический аспект сюжета, который вполне могли передоверить какой-нибудь укрывшейся в Париже ячейке «Роте Армее Фракцьон». Что стоит красным бошам, хладнокровно расстрелявшим у себя в Германии невинного банкира, прихлопнуть беглого антисоветчика? С последующим растворением в азотной кислоте и спуском в парижскую канализацию?
Дом, во всяком случае, явно был необитаем.
На третьем этаже, где потолки были пониже, предполагаемая террористка приоткрыла дверь, по-советски обитую дерматином, заглянула вовнутрь и повернулась ко мне. Татуировка на плече была у нее в виде бабочки.
Я оказался в зале.
Нет, не спортивном. Танцевальном. Вся левая стена была зеркальной, скат крыши стеклянным, пространство наполнял мутный солнечный свет, и в нем разило мускусом. Черная девушка качала мускул ягодицы. Держась за перекладину и сверкая потом. За этим издали наблюдал старичок, затонувший в парусине кресла. Потом старичок взглянул в нашу сторону, гнусаво сказал: «Сэнк ю вери мач, Дженнифер», дверь у меня за спиной закрылась, я приблизился, и на меня обратились чрезвычайно живые глаза:
— Ну, наконец мы встретились. Здравствуйте, дорогой. Меня зовут Леонид Массин, — ударяя на последнем слоге. — Леонид Федорович.
Я поклонился.
— Боюсь, что русский теперь уже не самый лучший из моих языков. Но попробуем по-русски? Садитесь же, не бойтесь.
Провалившись при этом до самого пола, я схватился за обтянутые парусиной железные трубки подлокотников. Я ничего не понимал. Ну, полное несовмещение миров и сфер.
— Вы одни?
Что имеет он в виду? Может быть, намерен предложить мне пару? Нет, экзистенциальное одиночество мое разделено, как я был тогда уверен, до завершения земного бытия.
— Без секретарши?
— Без.
При этом я невольно усмехнулся, но Леонид Федорович, похоже, не шутил. Факт отсутствия секретарши его заметно опечалил. Возможно, qui pro quo? Принимает за кого-нибудь другого? Но на плетеном столике развернута газета с моим рисованным портретом.
Какое-то время мы оба (я не без некоторой визуальной неловкости) смотрели на то, как, держась за перекладину, исходит потом мускулистая девушка, облепленная трико. На ней были длинные толстые носки с обрезанными ступнями. Подошвы босых ног были розовые.
— Это вот Ливи.
Ливи белозубо улыбнулась в зеркало, и я кивнул ее отражению.
— Вздумала танцевать на холодные ноги и в результате повредила ступню. Ее ждут в Барселоне, на Филиппинах, а Ливи прячется у меня. Дженнифер тоже прячется. И я. Никто в мире не знает, где я сейчас. Кроме вас…
Я кивнул.
— Ливи я нашел в Афинах. Когда ставил «Пир» Аристофана.
До меня, наконец, дошло:
— Вы хореограф?
— Писатель, как я предпочитаю говорить. Писатель танцев. Да, теперь уже только писатель. Тогда как раньше…
Следуя за его взглядом, я обернулся. На стене висело фото в раме из матового алюминия. Большое фото мужской ноги, стоящей на собственных пальцах.
— Я, — сказал Массин. — До катастрофы… Сначала дело. Бизинис, как говорят у нас.
Леонид Федорович был гражданином Соединенных Штатов:
— И вам рекомендую. Это, поверьте, ни к чему вас не обяжет.
— Франция мне нравится.
— Мы с вами художники, а художник должен быть гражданином мира. Что всего легче с американским паспортом. Хотя не избавляет от налогов. В моей жизни это самое ужасное. Платить налоги в разных странах. К счастью, Дженнифер взяла все это на себя. Она, кстати, канадка.
— Где же вы живете?
— Повсюду. Нынче здесь, завтра там. Но, слава Богу, у меня, — сказал Массин, — есть остров.
Я окинул глазами зал, но имелась в виду не метафора:
— В Неаполитанском заливе.
— Целый остров?
— Собственно, там их даже три, но обитаемый только один. Дягилев мне подарил. Царствие ему небесное.
Под наше первое Рождество, когда мы бежали под дождем без зонтов из «Гальри Лафайет», где покупали дочери подарок, я пришел в восторг, заметив на задах Опера табличку, стандартную, синюю с зеленым кантом: Place Diaghilev*. Можно быть русским — и при этом не пропасть. Париж наглядно мне показывал. Обнадежило необычайно.
И сейчас, несмотря на солнце, пот и топот черной балерины, я почувствовал себя, как на сеансе спирит при появлении великой тени:
— Вы знали Дягилева?
Нижинский, дневник:
Русское правительство дало нам наше образование. Дягилев взял меня в Париж.
— А кто забрал меня в Париж? Это из-за него я оставил мою милую родину.
— Когда же это было?
— Сейчас вам скажу. Станиславского я встретил у Кзотовой, которая вскружила ему голову, это была жена чиновника особых поручений Его императорского величества… Он меня увидел в Петербурге в двенадцатом году, когда я танцевал в «Антонии и Клеопатре». А Дягилев… В тринадцатом. И я уехал из России.
— В тринадцатом?
— Да.
— До революции? До первой мировой? До всего?
Человек доисторической эпохи смотрел на меня с непонимающей улыбкой. В уме я произвел подсчет. — Шестьдесят пять лет назад?
Старик смутился:
— Разве?
Мы стали смотреть, как входит с подносом милитарная канадка, как опускается на голые колени, предлагая кофе и воду.
— Итак, — сказал Леонид Федорович. — В начале начал был Дягилев…
В авиаблокноте, которым он меня снабдил, я сделал пометку: характер отношений? Но задавать вопрос раздумал после того, как он строго уточнил:
— Дягилев — и его система объединенных элементов.
— Что это за система?
— Дягилев, как вы знаете, хореографом не был. И в четырнадцатом году, как раз перед войной, он назначил меня в Париже хореографом своих «Русских балетов».
— А кто был до вас?
— Сначала Фокин, а потом, до того, как пришел я, Вацлав. Бог танца, — добавил он, глядя на мое замешательство. — Вацлав Фомич…
Нижинский, дневник:
Дягилев любит Массина, а не меня… Дягилев ужасный человек. Я не люблю ужасных людей, но я не буду причинять им вреда. Я не хочу, чтобы они были убиты. Они орлы. Они не дают жить маленьким птицам, поэтому нужно быть начеку против них. Я люблю их, потому что Бог дал им жизнь, и он один имеет право на их существование. Не я буду им судьей, а Господь, но я скажу им правду. Говоря правду, я разрушу зло, которое они сделали. Я знаю, что Ллойд Джордж не любит людей, которые стоят у него на пути. Дягилев тоже. Дягилев меньше, чем Ллойд Джордж, но он тоже орел. Орел не должен вмешиваться в жизнь маленьких птиц, следовательно, ему нужно давать достаточно пищи, чтобы он на них не нападал. Дягилев — плохой человек и любит мальчиков. Нужно любыми средствами удерживать мужчин, как он, от совершения их дел…
Дягилев — плохой человек, но я знаю, как уберечься от его безобразий. Он думает, что моя жена имеет все мозги и поэтому боится ее. Он не боится меня, потому что я вел себя нервно. Он не любит возбужденных людей, но он нервный, так как всегда стимулировал себя до возбуждения, как и его друзья.
Он, его друг, очень хороший человек, но скучен. Его цель проста. Он хочет стать богатым и выучить все, что знает Дягилев. Он не знает ничего. Дягилев думает, что он Бог Искусства. Я хочу бросить ему вызов так, чтобы весь мир увидел. Я хочу показать, что все искусство Дягилева — полная ерунда. Я работал с ним пять лет без отдыха. Я знаю все его хитрые трюки и привычки. Он был с Дягилевым. Я знаю его лучше, чем он знает себя, его слабые и сильные места. Я не боюсь его. Он богатый человек, так как родители оставили состояние. Испанцы проливают кровь быков и, следовательно, любят убийство. Они ужасные люди, потому что убивают быков. Даже церковь и папа не могут положить конец этой бойне… Дягилев говорит, что бой быков — замечательное искусство. Я знаю, что они оба скажут, что я сумасшедший и нельзя обижаться на меня, потому что Дягилев всего использовал этот трюк; он думает, никто его не понимает. Я понимаю его, и поэтому вызываю его на бой быков. Я этот бык, раненый бык. Я Бог в быке…
— Большое влияние, — продолжал Леонид Федорович, — оказал на меня Пикассо, который жил тогда под Парижем, километрах в шестидесяти. Он стал мне покровительствовать. Я прислушивался к каждому его слову. Массин, говорил мне Пикассо, вам нужно катастрофу. Он был с нами в Неаполе вместе с Кокто. Я помню его замечания, очень интересные. Тогда началась война, Дягилев телеграфировал своим друзьям: «Прекратить или продолжать?» Ответ был: «Serge, arrete-toi!»* Но Дягилев удесятерил свои усилия.
Нижинский, дневник:
Дягилев умный. Василий, его слуга, говаривал: «У Дягилева ни пенни, но его ум стоит состояния».
— В Лондоне роспись занавеса делалась двумя русскими художниками, малозначительными. Пикассо приходил им помогать. Он приносил с собой зубную щетку, чтобы делать ресницы. О балете он говорил очень мало, пока не встретился с нашей танцовщицей Хохловой. Она тогда была в роли Делиситы. В шестнадцатом году в Риме Пикассо окрасил нам все аксессуары «Дамм ле боннер».
Шестнадцатый мы встретили в Испании, Пикассо был там с нами. В отеле «Ритц» в Мадриде в то время жила Мата-Хари. Она атаковала Дягилева письмами, которые хранились у него в испанском сундучке, обитом серебряными лентами. Ответил ли он взаимностью шпионке? Не могу сказать. Не знаю. Но когда мы возвращались, на границе Дягилева задержали двое в очках. Начались расспросы о Мата-Хари. Если бы нашли сундучок, Сереже грозила бы тюрьма.
Немцы обстреливали Париж. Я видел, как на улице разорвался снаряд.
Мы поехали в Лондон. Там тогда разразилась эпидемия испанки. Шестифутовые полисмены падали, как мухи. Тем не менее, все ходили в Мюзик-Холл. Там выступали клоуны и дрессированные собаки. И вот вместо всего этого появился дягилевский балет. Театр назывался «Колизеум». Там было полно щелей и дуло со всех сторон. А до этого, в Риме, Дягилев нашел музыку Россини, который написал, чтобы развлечь друзей, «Альхамбру», пустячок. Дягилев показал ее нашему агенту, Вальдхайму. «Что вы думаете?» Вальдхайм сказал: «Два-три раза сможете дать». И вот премьера в Лондоне. В главной роли у нас Лидия Лопухова. Утром перед премьерой во всех лондонских газетах сенсация. Исчезновение Лопуховой! Оказалось, Лиду увез в провинцию какой-то казак. За три часа до начала спектакля Дягилев предложил ее роль Вере Немчиновой, танцовщице из кордебалета. Спектакль прошел. И раз прошел, и два, и три, и сорок пять раз без остановки.
Теперь про историю «Треуголки». «Треуголка», El Sombrero de Tres Picos, родилась в Испании. Мануэль де Фалья, Дягилев и хореограф Массин. Идея возникла на основе «Correjidor y la Molinera». Дягилев сказал: «Интересная вещь, но в ней нет финала». Мы с Мануэлем добавили хоту на три-четыре минуты, и Дягилев принял «Треуголку». Мы показали ее в Лондоне, в театре «Альхамбра», в 1919 году (5 июня)…
Нижинский, письмо леди «Х»:
«Дорогая мадам,
Я был очень счастлив получить ваше письмо — я понимаю ваше намерение сказать мне, что спектакли Русского Балета не такие хорошие, как были. Также я чувствую, что вы хотели дать мне знать, что Массин хорошо говорил обо мне. Я верю, что он на самом деле говорил хорошо, но в то же время чувствую, что это притворство. Я думаю, это потому, что Массин имеет огромную страсть к Дягилеву, который мне не нравится.
Дягилев ненавидит меня: он пытался посадить меня в тюрьму в Барселоне. Я танцевал в Барселоне — как я делаю всегда — с „любовью“. Массин танцевал без любви, так как предпочитает драматическое искусство. Он хороший мальчик — у меня к нему подлинное чувство, но я не думаю, что у него дружеские чувства ко мне, так как он считает, что я обидел Дягилева. Дягилев сказал ему, что причина, почему я ему не нравлюсь, это потому что я требовал зарплаты, которую я должен был получить в его труппе.
Дягилев не любит платить — Массин со временем это обнаружит. Я хочу, чтобы мне платили пунктуально — у меня есть мать… Массин любит деньги так же, как я. Мне все равно, если Массин занял мое место в вашем сердце. Мне он нравится, и я целую его, как брата, когда мы встречаемся — но он меня в ответ не целует, и это погружает меня в печаль.
Я больше не хочу работать с Дягилевым — в будущем я всегда буду работать без него, потому что наши идеи совершенно отличны. Я надеюсь, что Массин — которого я ценю — перейдет ко мне. Я надеюсь, что он не испугается Дягилева и что он позволит Массину прийти ко мне… Я больше не Нижинский Русского Балета — я Нижинский Бога — я люблю Его и Бог любит меня».
— Испанские танцы у нас в Лондоне исполнял Феликс Фернандес, который привлек меня тем, что хотел попасть в дягилевский балет. По профессии Феликс был наборщиком. «Когда я набираю, — говорил он, — у меня сами ноги танцуют». Мы определили его к профессорам в Барселоне. Он хотел танцевать «Тарантеллу». Феликс Фернандес был исключительно одаренный мальчик, который умел петь мелодию в одном темпе, а танцевать в другом. И вот беда. Мозги его не выдержали. В Лондоне Феликс стал танцевать по ночам на паперти Трафальгарской церкви и свои дни окончил в психлечебнице.
«Треуголка» имела очень большой успех. В Испании меня заинтересовал бой быков, потому что они, испанцы, делали это танцуя. Тогда я писал роль мельника в «Треуголке», я видел перед собой быка, которого надо было убить, но убить без малейшего реализма: грациозно, танцуя.
Меня всегда привлекала архаика. Танцы американских индейцев. В 24-м году я поставил с этими танцами «Меркюр», который Пикассо оформил в парижском «Опера комик». «Опера комик» — это интересно тем, что есть контакт со зрителем. Кроме «Меркюр», я поставил там еще «Парад».
В Америке с композитором Николаем Набоковым мы сделали «Унион Пасифик». В основе была «Постройка железной дороги» Арчибальда Маклиша. Я помню, что среди ночи мне пришла идея одеть весь кордебалет в шпалы. И эта идея дала балет. Во время антракта пришла идея сделать индивидуальный танец бармена. Я обратился к неграм в Гарлеме и на юге, изучил негритянский строт и ввел его в «Унион Пасифик». Успех был невероятный, настолько, что пришлось опускать пожарный занавес. У меня обо всем этом было уже написано, знаете? Американский дневник «1939–1949». Его украли в Париже. Я обращался в найденные предметы, но пока безуспешно. Вы не устали?
Нижинский, дневник:
Я люблю улыбающихся людей, но не когда улыбка натянута, как у Дягилева. Он думает, что люди этого не чувствуют. Он не понимает людей, но хочет, чтобы его слушались…
Я понимал этого человека, которого Дягилев любил до меня. Дягилев любил этого человека физически, следовательно, он хотел быть взаимно любимым. Дягилев развил в нем страсть к произведениям искусства. В Массине он развил любовь к славе. Меня не привлекали ни произведения искусства, ни слава. Дягилев заметил это и бросил меня. Брошенный в одиночестве я бегал за девочками. Мне они нравились. Дягилев думал, что мне скучно, но мне не было скучно. Я один танцевал и сочинял балеты. Дягилеву это не нравилось. Он не хотел, чтобы я делал вещи один, но я с ним не соглашался. Мы часто ссорились. Я запирал мою дверь — наши комнаты сообщались — и не пускал никого. Я боялся его. Я знал, что вся моя жизнь в его руках. Я не выходил из комнаты. Дягилев тоже был один. Он был раздражен, потому что все знали о нашей ссоре. Он ненавидел, когда люди спрашивали: «В чем дело с Нижинским?» Дягилеву нравилось показывать, что я во всем его ученик. Я не хотел соглашаться с Дягилевым и, следовательно, часто ссорился с ним на людях…
Впоследствии, работая над рукописью, посвященной замечательному русскому танцовщику и хореографу, я очень жалел, что не было тогда, в Нейи, у нас магнитофона. Страницы исходного документа, этого американского авиаблокнота, покрыты такими каракулями, что я разбирал их с мучительным трудом — и только для того, чтобы дать себе труд еще больший, сопряженный с протиранием штанов в библиотеке Оперы, поскольку каждая из записанных тогда фраз превращалась в страницы, а то и целые главы.
Но рукопись не сохранилась.
Что касается фрагментов, то, сознавая их бесценность, привожу, как есть…
Дягилев в последние годы жизни (диабет) в Берлине у Хиндемитта, полетел к нему просить.
Приглашение в церковь Всех Святых (между двумя отелями, Гранд Отель и Эксцельсиор). Двор церкви. Фреска. Вся жизнь Святого Францисска (малоизвестного художника). «С радостью буду работать с вами над этим».
О Фр. Ассизском Леонид Федорович рассказывает, как о Дягилеве. «Азбука слепых». Не помню, как случилось, но он встретился с леди Новерти… Это пьеса, год 38-ой.
Следующая вещь в Перруджи, в католическом храме. На подиуме. Сант-Доминика де Перруджи. Последняя репетиция длилась 24 часа. Я не помню, как пришел в отель, а когда проснулся, нашел себя на полу.
1948. «Священная весна» в Милане (14 вещей в Скала).
1949… Накануне Перруджио.
Сын банкира, покровителя Венеции, разбился вместе с актрисой из Голливуда. В память о сыне банкир построил «Театро Верде». И для этого театра я сочинил историю Пасьон де Крист, но с тем, что Ренессанс принес. И вдруг — дожди день за днем. Из Новой Гвинеи были приглашены черные, замечательные артисты. Рояль уже плавал в оркестре. Мы дали спектакль с подмоченными декорациями.
«Пир во время чумы» Декамерона. Ондрурид ди Перрудижо и кончалась Грузельда…
1969. Лондон — Мозамбик, Мадагаскар…
Главная часть моего творчества имеет
Искусство плюс наука — то, что я сделал сейчас
«Норис»! Вот, чего не хватает в хореографии! Там все есть.
И, наконец, троекратно подчеркнутое мной тогдашним:
В данный момент я предпринимаю шаги, направленные к Тинторетто…
Нижинский, дневник:
Мне нравились парижские кокотки, когда я был с Дягилевым. Он думал, что я дурак, но я убегал к ним. Я бегал по Парижу, ища дешевых кокоток, но я боялся, что люди заметят мои действия. Я знал, что у этих женщин нет болезней, так как они под специальным полицейским наблюдением. Я знал, что все, что я делал, ужасно и что, если меня обнаружат, я пропал. В те дни я делал много глупых вещей. Все молодые люди делают глупые вещи. По улицам Парижа я шел в поисках кокоток. Я искал долго, потому что хотел, чтобы девушка была здоровая и красивая — иногда я искал целый день и не находил никого, потому что был неопытен. Я любил нескольких кокоток каждый день. Я шел на прогулку по бульварам и часто встречал кокоток, которые меня не понимали. Я прибегал к самым разным трюкам, чтобы привлечь их внимание, так как они обращали его очень мало на меня, потому что одет я был просто. Я был одет скромно, чтобы не быть узнанным. Однажды я шел за кокоткой, когда заметил молодого человека, который смотрел на меня. Он был в экипаже с женой и двумя детьми. Он узнал меня, и я почувствовал себя ужасно униженным, так что весь покраснел. Но я продолжал мою охоту. Если моя жена прочитает это, она сойдет с ума, ибо верит мне. Я солгал ей, сказав, что она была первой женщиной, которую я узнал. До моей жены я знал много других…
Однажды я любил женщину, которая научила меня всему. Я был шокирован и сказал ей, что это жалко — делать такие вещи, как это. Она сказала, что, если она не будет их делать, она умрет от голода, но я сказал, что я не хочу ничего, и я дал ей денег. Она умоляла меня остаться, но я не согласился, потому что чувствовал себя униженным из-за нее. Я оставил ее одну. Я находил комнаты в маленьких отелях. Париж ими полон. Я знаю много отелей этого рода, которые существуют, сдавая комнаты на час или два для свободной любви. Я называю это «свободной любовью», когда мужчинам нравятся возбуждающие женщины. Я ненавижу возбуждение, и, следовательно, я не хочу есть мяса…
Я знаю, доктора скажут, что все это ерунда — что мясо необходимо. Но оно не необходимо; оно возбуждает похотливые чувства. Эти чувства исчезли с тех пор, что я не ем мяса. Я знаю, что дети, которые едят мясо, часто практикуют злоупотребление собой. Мужчины и женщины по отдельности и вместе так же практикуют злоупотребление собой. От этого развивается идиотизм. Человек теряет весь разум и чувства. Я терял разум тоже, когда практиковал злоупотребление собой, и дрожал, как в лихорадке, и имел головную боль. Я был болен. Я знаю, что Гоголь делал то же самое, и мастурбация была причиной его падения. Гоголь был чувствительный человек. Я знаю, как он себя чувствовал, его чувства становились тупее и тупее день ото дня. Он знал, что приближается смерть, и порвал свои последние работы. Я не уничтожу свой труд…
Мой друг Серж Боткин вылечил меня от тифозной лихорадки в Париже во время моего дебютного года. Я выпил воды из кружки, потому что был бедный и не мог пить минеральную воду… Я продолжал танцевать, а вернувшись домой вечером, почувствовал огромную слабость в теле. Дягилев вызвал доктора Боткина — он хорошо его знал. Серж Боткин был одним из царских врачей… Боткин посмотрел на мою грудь и увидел сыпь. Я испугался, потому что он стал очень нервным и отозвал Дягилева в другую комнату. Этот отель уже снесли. Это был бедный отель, но на те маленькие деньги, что я имел, я не мог жить лучше. В этом отеле Дягилев сделал мне предложение жить с ним, когда я лежал больной в горячке. Я согласился. Дягилев сознавал мою ценность, поэтому боялся, что я его оставлю; в то время я хотел бежать. Мне было двадцать лет. Я боялся жизни. Тогда я не знал, что Я был частью Бога. Я плакал и плакал, и не знал, что делать. Я боялся жизни, моя мать тоже боялась жизни, и я унаследовал от нее этот страх. Я не хотел соглашаться. Дягилев сидел на моей постели и настаивал поступить так. Я боялся его, боялся, и я согласился. Я рыдал и рыдал; я понял смерть. Я не мог убежать, будучи в горячке. Я был одинок. Я ел апельсин; мне хотелось пить, и я попросил Дягилева дать мне апельсин, и он принес мне несколько. Я заснул с апельсином в руке; когда я проснулся, он скатился и лежал на полу. Я спал долго, не понимая, что произошло со мной. Я потерял сознание. Я боялся Дягилева, не смерти…
— Все кругом так запутанно, так бесчувственно, и во многих случаях бездарно…
День был, в виде исключения, без солнца. Несмотря на кофе, я подавлял зевки. Восьмидесятитрехлетний, укутанный пледом, в балетном зале своей виллы в Нейи Массин подводил итог:
— Вкратце говоря, моя позиция сейчас это… позиция давно прочувствованная… это безграмотность балета повсюду, которую не замечают или не хотят заметить, потому что это касается многих окружающих элементов. Есть здесь, что называется, и шкурный вопрос.
Он умолк, а я напротив — оживился. Да, рука моя так и записала: «…шкурный вопрос». Неужели русские выражались подобным образом уже в 1913 году, когда носитель языка покинул родину? Я смотрел на Леонида Федоровича в ожидании грязи, но он себя не уронил:
— Не так давно парижская Академия балета попросила меня прочесть лекции по хореографии. Я им телеграфировал: «С большим удовольствием, когда я сам буду знать, что такое хореография».
— Вы не знаете?
— Нет.
Нижинский, дневник:
Когда я сочинял этот балет [«Послеполуденный отдых фавна» — С.Ю.], я не думал об извращениях. Я создавал его с любовью. Весь балет я создал самостоятельно. Я также дал идею для декорации, но Леон Бакст не понял, чего я хотел. Создание этого балета потребовало много времени, но я работал хорошо, ощущая присутствие Бога. Я любил этот балет, поэтому я заставил публику полюбить его так же. Роден написал хорошую критику о «Фавне», но он был под влиянием: он написал критику по просьбе Дягилева. Роден — богатый человек; ему не нужны деньги. На него оказали воздействие и попросили написать — он никогда не писал критику до этого. Он был в отчаянии и нервничал, потому что не любил писать.
Он хотел рисовать меня, желая сделать с меня мраморную статую. Он посмотрел на мое обнаженное тело и нашел, что оно совершенно, поэтому он уничтожил свои наброски. Я чувствовал, что нравлюсь ему, и ушел…
Я чувствовал себя слабым и не мог продолжать сочинение балета «Игра». Это был балет о флирте, и неудачный, потому что я не имел к нему чувства… История этого балета о трех юношах, занимающихся любовью между собой. Я начал понимать жизнь, когда мне было двадцать два года. И этот балет я сочинил сам. Дебюсси, известный композитор, хотел, чтобы сюжет был на бумаге. Я попросил Дягилева помочь мне это сделать, и с Бакстом они записали это на бумаге. Я рассказал Дягилеву свою идею.
Дягилев любит говорить, что это он создал этот балет, потому что любит похвалы. Мне все равно, если Дягилев говорит, что он сочинил истории «Послеполуденного отдыха фавна» и «Игру», потому что, когда я сочинял их, я был под влиянием «моей жизни» с Дягилевым. «Фавн» — это я, а «Игра» — это жизнь, о которой мечтал Дягилев. Он хотел иметь любовниками двух мальчиков. Он часто говорил мне об этом, но я отказывался. Дягилев хотел делать любовь с двумя мальчиками одновременно и хотел, чтобы эти мальчики делали любовь с ним. В этом балете две девушки представляют этих двух мальчиков, а молодой человек — это Дягилев. Я изменил персонажи, потому что любовь между тремя мужчинами не может быть представлена на сцене. Я хотел, чтобы люди чувствовали такое же отвращение к идее плохой любви, как я, но я не мог кончить балет. Дебюсси тоже не нравилась тема, но ему заплатили десять тысяч золотых франков за этот балет, поэтому он должен был его закончить…
— Важно понять, — говорит Массин мне жизнь спустя, — в чем сила и начало.
— А в чем оно?
— В чувстве, конечно. Чувство и движение! Если движение прочувствовано, если движение идет от внутреннего состояния, которое толкает вас на разработку темы, не обращаясь к «инородным элементам», тогда будет удача. Не следует касаться музыки — прежде всего. Сила того, что ты хочешь сказать, сама породит и форму, и ритм. Последние дни я слушал «Бориса Годунова». И дивился, насколько это продуманная и прочувствованная вещь. И поэтому она имеет огромную силу.
Я дам вам маленький пример. Когда я остался один в Риме после того, как меня выключили из балета, я взялся за музыку. Андре Дюран предупреждал: «Массин, погодите, не торопитесь, подумайте». Но я потерял под собой почву и решил пойти по более легкому пути. Я взял музыку Иоганна Штрауса и выбрал то, что мне показалось подходило к мысли, которая у меня была. Там в маленьком масштабе происходит следующее. Труппа: Менеджер, Акробат, Танцовщица. На этом фоне — праздничный день. Проходит военный, гусар. Оружие, характер, бравура — он притягивает к себе интерес. Танцовщица узнает в гусаре старого любовника и срывет с него ордена. Гусар останавливается посреди сцены и безмолвно стоит: то есть — к нему возвращается прошлое…
Нижинский, дневник:
Мне не нравился Дягилев, но я жил с ним; я ненавидел Дягилева с первых дней нашего знакомства, потому что я знал его мощь. Я был беден, и 65 рублей было недостаточно, чтобы уберечь мою мать и меня от лишений. Мы снимали двухкомнатную квартиру за 35 рублей в месяц…
Я любил музыку. Однажды я познакомился с русским князем, который представил меня польскому графу. Я забыл его имя, потому что этого хотел. Я не хотел ранить его семью. Этот граф купил мне рояль. Я его не любил. Я любил того князя, а не графа. Айвор представил меня Дягилеву, который предложил мне прийти в отель «Европа», где он жил. Мне он не понравился из-за его слишком самоуверенного голоса, но я пошел искать своего счастья. Я нашел мое счастье. Сразу я позволил ему заняться со мной любовью. Я дрожал, как лист. Я ненавидел его, но притворялся, потому что знал, что иначе моя мать и я умрем с голоду. Я понял Дягилева с того первого момента и сразу притворился, что согласен с ним. Нужно было жить, и поэтому мне было все равно, какие жертвы должен я принести. Я тяжело работал над своими танцами и был всегда усталый. Но притворялся, что я не устал, чтобы Дягилеву не было со мной скучно. Я знал, что он чувствует, он любил мальчиков и поэтому не мог понять меня. Я не хочу, чтобы люди думали, что Дягилев — негодяй и что его надо посадить в тюрьму. Я бы плакал, если бы люди обидели его. Я не люблю его, но он человеческое существо… все будут шокированы, читая эти строки, но я хочу опубликовать их при моей жизни, зная их эффект. Я хочу дать впечатление чего-то живого и правдивого.
Леонид Федорович отпил из бокала минеральной воды «эвиан». Без газа. «Плоской» в дословном переводе. Промокнул губы и продолжил:
— Это у меня сильней всего теперь — простота. Я думаю, что по этому пути надо идти и явится новая форма, так, как я ее чувствую. «Борис Годунов» дает мне надежду думать, что я не собьюсь с дороги.
Теперь я хочу сказать о теории. Моей теории хореографического творчества.
Геометрия: разделение на интервалы. Совершенные и несовершенные (которые обладают большей гармонической ценностью, чем совершенные). Отсюда следующее — в моем понимании я вижу… э… общность нашего тела подобно очень маленькому оркестру, который, однако, служит в будущем; прибегая к этому принципу и к расширению всех правил… Необходимость правила… и к массовому движению.
Так как я нашел твердую музыкальную опору — замечательную книгу Иоганн Fux, который разбирает композицию. Движение против движения, два против одного… контрапункт — универсальное понятие. Синкопа. «Цветущий контрапункт» — который дает возможность самой интересной форме, потому что нет уже никаких границ, лишь бы было исключительно хорошо представлено. Отсюда: идя по этому пути, мы принуждены ограничиться одним движением части тела против одного движения другой части тела. Музыкальные моменты, которые известны всем, кроме балета.
«Цветущий контрапункт» — это вопрос воображения. Бизе «Кармен», скажем.
Секвенция — короткая форма, которая повторяется много раз, пользуясь планами сцены.
Искать контрапункт в теле.
Гармония несовершенных движений?
Все движения на 45 градусов, на 90, на 135 — их можно считать совершенными. Все, что между ними, считалось несовершенными. Это был спор в балете.
Не спорили.
Fux упоминает не только о несовершенных движениях. Он дает советы, как перейти от одного совершенного движения к одному несовершенному, от несовершенного к совершенному… все наши движения характеризуются тремя видами — oblique — наклонное, параллельное и контрэр — расходящееся. Одна часть тела есть круглая нота.
Лигатура/связка.
Движение и музыка — здесь нет прямого соответствия, но постоянная аналогия. И «цветущий контрапункт» открывает поле воображению. Ритм есть, но нет гармонии. В Калифорнии «Снегурочку» Корсакова.
Обязательно достаньте эту книгу. Запишите себе:
Johann Joseph Fux «Steps to Parnassus, The Study of Counterpoint», 1943.
Моя жизнь проходит в одиночестве. Поиск был бесперспективен, пока не встретился с Хиндемитом (Йель, 1943). Его музыкальные указания.
Отказался от упрямства. Помимо того, что замечательный композитор, теоретик, Хиндемит играл на многих инструментах, 12 медных инструментов (Италия. Амальфи).
— Вы не устали?
— Нет, но, — сделал я жест. — Прошу прощения…
Я вышел на лестничную площадку, извлек из нагрудного кармана пачку «житана».
Вторая дверь вела в душевую комнату, довольно запущенную. Умывальник выглядел еще более старомодно из-за выложенных предметов туалета. Баллончик пены, бритвы. Я выглянул в окно. В саду на шезлонге лежала голая и выбритая до молочной белизны канадка в солнцезащитных очках.
Я пустил воду на окурок и завернул кран.
Нижинский, дневник:
Голова у Дягилева больше, чем у других, но в его голове плохие чувства. Ломброзо сказал, что нельзя судить о чувствах по форме головы… Я не ученый, но хорошо понимаю людей. Я знаю трюки импресарио, Дягилев тоже импресарио, у него труппа. Дягилев умеет обманывать других импресарио. Он не любит, чтобы его называли импресарио, так как думают, что все импресарио воры. Дягилев хочет, чтобы его называли «покровителем искусства», он хочет войти в историю. Дягилев обманывает людей и думает, что никто не видит его насквозь. Он красит волосы, чтобы выглядеть моложе. Волосы у Дягилева седые. Он покупает черную краску и втирает ее в них. Я видел эту краску на подушках Дягилева — его наволочки черны от нее. Я ненавижу грязное белье, поэтому был отвращен этим видом. У Дягилева два передних зуба вставные. Когда он нервничает, он толкает их языком. Дягилев напоминает мне сердитую старуху, когда он двигает этими двумя вставными зубами. Прядь волос спереди он красит в белый цвет. Он хочет, чтобы его замечали. Однажды эта прядь стала желтой, потому что он купил плохую краску. В России она выглядела лучше…
Дягилев любит, чтобы о нем говорили, поэтому носит монокль. Я спросил его, зачем он его носит, потому что я заметил, что видит он очень хорошо и без него. Дягилев сказал, что одним глазом он видит не очень хорошо. Я понял, что он солгал мне, и почувствовал себя глубоко уязвленным. Дягилев обманывал меня. Скоро я перестал ему верить во всем и начал развиваться независимо, притворяясь, что остаюсь его учеником. Он чувствовал это, и не любил меня, но он знал, что он тоже притворяется, поэтому продолжал меня держать. Я стал ненавидеть его открыто, и однажды на улицах Парижа я толкнул его, чтобы показать ему, что я его не боюсь. Дягилев ударил меня тростью, когда я захотел уйти от него. Он знал, что я хочу его бросить, поэтому побежал за мной. Я перешел на медленный шаг. Я боялся, что обратят внимание. Я видел, что люди смотрят. Я почувствовал боль в ноге и толкнул Дягилева, не сильно, потому что то, что я чувствовал к Дягилеву, было не гневом, а скорбью. Я плакал. Дягилев оскорблял меня. Он скрежетал зубами, и я чувствовал себя угнетенным, как будто кошки скреблись на душе. Я не мог больше контролировать себя и начал идти медленно. Дягилев тоже. Мы шли медленно. Я не помню, куда мы пришли.
После этого мы жили вместе долгое, долгое время. Я жил грустно, и горевал в одиночестве. Я плакал в одиночестве… Я боялся жизни, потому что был очень молод. Более пяти лет я не был женат. С Дягилевым я жил тоже более пяти лет… Я знаю, что мне было девятнадцать лет, когда я встретил Дягилева. Я искренне восхищался им, и, когда он сказал мне, что любовь к женщинам — ужасная вещь, я ему поверил. Если бы я ему не поверил, я бы не сделал эти вещи, которые сделал. Массин не знает жизни, потому что его родители преуспевающи. Они не испытывают нужды ни в чем.
— Вы из Москвы?
— В том числе, — сказал я.
— Я в Москву вернулся почти через пятьдесят лет после того, как уехал. В шестьдесят первом году.
— Стоило того?
— Не знаю. Москва показалась мне грустной, серой и без радости. Я жил в «Метрополе» — тот самый отель, где Дягилев пригласил меня заграницу. Посетил Звенигород, где живет племянница. Ее отец, муж моей сестры, имел неосторожность в середине тридцатых, сказать, что, по его мнению, в СССР не абсолютное равенство, а «относительное». Забрали на следующий день. Во Францию мне дошло письмо: «Саша умер от собственных мук». Брат мой Михаил Мясин, офицер, которому в революцию спасли жизнь солдаты, стал ученым по физике. Его выпустили в Лондон, где он просил меня помочь выбраться заграницу. Я обратился к Маркони, но, несмотря на все усилия, Миша не смог попасть в Лондон. Он умер в 1963. Но кое-кто еще был жив. Из наших. Чудинов… Оставил его прекрасным юношей, а встретил совсем седым. Марина Рейзер. Я так боялся ее в училище, я ложился на перила, чтобы съехать и не видеть ее… Бессмертная, познакомился с ней, был на выпускном ее. Мне тогда обещали два спектакля, в Москве и Ленинграде. — Он засмеялся. — До сих пор жду, когда назначат дату. Ну, да это не главное.
— А что главное?
— Самое главное — найти себя, и тогда работа идет большими шагами вперед. Что бы я ни делал в смысле формы, той или иной, я обращаюсь к поэзии. Я хотел бы, чтобы рядом со мной был серьезный автор, который дает мне все для развития. Помогите мне найти такого автора.
Раздался звонок.
Дженнифер передала ему трубку. Звонили из Гран Опера. Секретарша библиотеки Виолетт Верди заверяла, что готова оказать мне всяческое содействие.
Я втягивался в обязательства по работе, которая казалась мне безмерной, но вопрос о финансовом обеспечении все не возникал.
— Что же, — сказал Массин. — Продолжим работу у меня на острове?
— Когда?
— Можете ехать с нами. Завтра ночным с Лионского вокзала.
Дочь была в Швейцарии, в скаутском лагере «Витязь», куда ее устроил Никита Струве. Но у меня путевого документа, позволяющего пересекать границы, еще не было.
— Жаль. Приезжайте, когда сможете. Там, на острове, я все вам расскажу.
Массин взял у меня свой блокнот и на последней страничке написал адрес:
Ufficio Postale
S.Agata sui Duebolfi (NA)
Italia
Tel (89)878 02 95
Атлетически сложенная канадка с бабочкой на плече и русский старичок с глазами, живыми, как изюм, они стояли внизу в дверном проеме, имея на заднем плане неубранную старомодную кровать с высокими железными отвалами, под которой я заметил сплющенные кожаные шлепанцы — две пары.
Я поднял глаза на Дженнифер.
Спутница Массина слегка улыбнулась, подтверждая то ли мою догадку, то ли свой выбор в этой жизни.
Из Парижа мы выбрались только через год, но с собой я вез тяжелую машинопись, которая имела шансы превратиться в книгу.
Пересадка в Риме.
И на юг.
На Центральном вокзале в Неаполе, где нужно было пересаживаться на паром, я купил «Интернэшнл Геральд Трибюн», которую развернул в отеле «Казанова» на сон грядущий. На последней странице, внизу, извещалось о кончине героя моего труда. Не на островах Галли в заливе, до которого мы добрались, а почему-то в Западной Германии:
«Американский танцор и хореограф русского происхождения, родился в Москве в 1896. Воспитанник Московской Императорской балетной школы, был принят в компанию „Русские балеты“ и…»
— Гибель Помпеи.
Да простит мне бог Огня дурную символику того жеста, но свой манускрипт я бросил в кратер, и то, что вы прочли, не есть, конечно, никакой роман — просто составленная в надежде на небезынтересность компиляция из клочков, после всех переездов каким-то чудом сохранившихся в многострадальном архиве эмигранта.
Больше с балетом я дела не имел.