Я вдруг понял – всё пустое, что случилось со мной. Что нет во мне ни грана обиды на Язвицких. Боже, нет вообще обиды и зла ни на кого в этом мире. Я любил этот портрет, эту невероятную девочку и ее родителей, всех людей вокруг. Мне хотелось плакать, молиться и благодарить судьбу за то, что живу на земле, за то, что добро все равно победит.

– Триста пятьдесят, – Виталик обернулся на толпу.

– Что?! – испугался наркоман.

– Триста пятьдесят рублей, – сонно повторил Виталик, пожал плечами. – Я всегда так беру…

И толпа ахнула, зашумела. Наркоман что-то сказал жене. Она порылась в сумочке и протянула тысячную купюру. Чувствовалось, что она хочет протянуть ее двумя руками.

– У меня сдачи не будет. – Виталик усмехнулся, будто заранее зная, что ему не поверят. – Ничего не заработал пока.

– Сдачи не надо!

– Это много!

– Это мало! Вай ме! Вы что, не видите, как мы все тут стоим?..

Они уходили единой семьей. Постепенно разошлись и люди, но перед этим многие из них благодарили художника, жали руку и трогали плечи, словно прикасались к чуду. Сожалели, что забыли хотя бы сфоткать портрет на мобильник. Странно, что никто не попросил их тоже нарисовать, наверное, чувствовали себя недостойными кисти такого мастера.

Мы пили пиво, ели остывшую еду. Он ел и пил с рассеянным и заторможенным видом. Рядом с нами сидели на заборчике две молоденькие девушки. Эмо их называют, по-моему. Вот уже второй раз подряд они громко прокручивали на телефоне песню “Агаты Кристи” и слушали с трагическими лицами.

– В этой песне хороший посыл, – сказал им Виталик.

Они разом перестали жевать и согласно тряхнули длинными челками.

– Жаль только, мелодия неоригинальная и слова идиотские.

Они посмотрели друг на дружку, молча встали и ушли.

Виталик казался раздраженным. И я подумал тогда, как бы ты не уверовал, какие бы мистические чудеса с тобою не приключались, уныние всегда побеждает и продлевает безысходную обыденность жизни до самого конца.

– Да-а…

– Чего?

– Так. Ничего.

Нам не хотелось расставаться, и мы дошли до Патриарших, а потом, переулками, до Маяковки, самое удобное метро и ему и мне. На площади гремела музыка, и реяли какие-то флаги.

– Ни фига себе сколько “несогласных”! – удивился я.

– Это акция “наших”, – криво усмехнулся Виталик. – Приурочили.

На большой сцене танцевали девчонки в шортах, а молодой парень орал в микрофон.

– Вперед, Россия! Давай, давай! – разносилось над площадью.

Казалось, что и сам Маяковский сжимает кулак в кармане и набирается сил, чтобы что-то закричать и куда-то позвать.

“Куда вперед?! Что давай? – хотелось спросить. – После двадцатого года России уже нет на картах. И ваши организаторы это знают”.

– Когда мы едины, мы непобедимы! – не унимался парень на сцене, и толпы подростков подхватывали этот крик.

– Ура-а! – подпрыгнули и заорали два подростка с проколотыми носами, а потом продолжили общение, серьезное, как у всех подростков.

– Она губу проколола! – сказал один другому. – Ну-у штанга с колечком и цепочка…

– Инновации! Прорыв! Ура! – заорали они вместе со всеми. – А теперь, когда ест или напрягается – у нее струйка брызгает из губы! Прикинь!

Многие из них курили, важно жевали жвачки, медленно и грозно полоскали рот кока-колой. По возрасту они уже могли быть нашими детьми. Было неловко за эту молодежь. За этот патриотический онанизм. И вдруг среди новых девчонок, выскочивших на сцену, я узнал Машу. Показалось, наверное? Нет, точно она. То самое хищное личико. Надо же, какой неожиданный скачок!

– Какая профанация! – зло сказал я Виталику и показал в сторону Тверской. – Представляю, с каким удовольствием лыбятся олигархи, которые сейчас там проезжают. Во вражеских лимузинах.

– Ладно! – Виталик отвернулся от сцены. – Слова-то хорошие, призывают молодежь к добрым делам. Надо делать добро, только это имеет смысл.

– Какое добро, Виталик?! Ты посмотри на них – это же карьеристы, хуже комсомольцев! Просто реальные пацаны!

– Не злись на них, надо самому стараться быть хорошим. Не делать зла.

Я пожал плечами и посмотрел в небо, там было высоко, спокойно и пресно. Виталик уверовал, ну и бог с ним, не буду спорить.

Вдруг что-то вспыхнуло и загремело.

– Свобода! Свобода! – услышал я крик и увидел парней с фальш-файерами у ограды.

Несколько милиционеров бросились на них и повалили, а затем бодро подняли и потащили к автобусам. Вдруг третий, не замеченный ими парень взметнул вверх листовки, вспоровшие воздух шумом взлетевшей стаи.

– Россия, вперед! – орали со сцены. – Победа будет за нами!

– Свободу! Фашизм не пройдет! – загнанно кричал парень в черном.

А мы стояли и вращали головами.

– Пошли! – дернул меня Виталик. – Что мы тут болтаемся, как лилии в баклуше?

Возле колонн и у входа в метро с заговорщическим видом стояли угрюмые, хилые подростки в черном. На них строго поглядывали омоновцы в кокетливых беретиках, наши ровесники, наверное. Тревожно и значимо вырывались голоса из хриплых раций.

– А что хорошего в Лимонове? – Виталик тоже глянул на них краем глаза. – Вот, провоцирует подростков, а им менты судьбы ломают.

– Да это лучшее, что было в их судьбах! Они эту борьбу будут вспоминать всю оставшуюся унылую жизнь.

– Понимаешь, этот Лимонов борется со старостью и со своей смертью, а дети реально идут на смерть. Нельзя так, грех это.

– Грех детей бить в подъездах, Виталь! И тарифы жэкэха повышать! И…

– Не надо. Россия сама все расставит. Ее спасает только чудо, я верю в это и за это молюсь.

– Понял. Пошли. А то сейчас и нас отоварят и в Интернете покажут.

– В России за одну ночь может все поменяться.

Мы вошли в вестибюль и стали спускаться по лестнице.

– Айболит! Айболит на приеме! – вдруг рвануло сразу из нескольких раций, и тревога пробежала в воздухе. – Принимайте доктора!

Все затрещало, закипело в жесткой и гулкой гранитно-кафельной пустоте. От вспышек запрыгали стены, тени милиционеров то укорачивались, то удлинялись до потолка, скакали по турникетам.

– Лимонов! – вдруг отшатнулся Виталик.

И я увидел, как на эскалаторе вырастает пожилой мужчина. Я и не знал, что он такой пожилой, невысокий и щуплый. И одет, как поколение моего отца, а ведь в Париже жил. Все-таки существует мода поколений. У них такая – кепка “чеченка”, куртка или пальто и черная сумка через плечо. Едва он ступил, как его окружили и стиснули со всех сторон. Сжали так энергично и быстро, что кепка подпрыгнула и слетела с седой головы. Ее быстро подхватили и криво нахлобучили. Он закричал что-то срывающимся, задыхающимся голосом школьного учителя литературы. Его стиснули еще сильнее. Локти притиснулись к груди, кисти заломились, голова неестественно склонилась набок, и перекосились очки, за которыми безумно и храбро блестели глаза. Он был похож на мальчика, больного полиомиелитом, которого дядьки тащили в “скорую”.

– Мужики! Что же вы делаете?! – вдруг во всю свою глотку гаркнул Виталик. – Освободите писателя! Ведь он же правду говорит! Он! Он за народ наш страдает! Вам что, больше делать…

Меня крепко шибанули в плечо. Я отлетел, ударив кого-то затылком, поскользнулся на ступенях и скатился вниз. Толпа ломанулась наверх, комкая и топча мой рюкзак. Шумело и сверкало уже на выходе из вестибюля. Я увидел валяющийся мольберт и белейшие листы ватмана. Виталик сидел возле театрального киоска и держался за лицо.

– Ах, суки менты! – понял я. – Исподтишка ударили!

– Да причем тут менты! – сказал он сквозь ладони. – Журналистка объективом долбанула!

Всякий крепкий удар встряхивает мозги, переключает их в другом направлении. И я видел растерянного и беззлобного человека, лишь весело недоумевающего, типа, во я дал, ну и дела!

– Пойдем, пойдем, Виталь!

– Как же мне стыдно за свой крик! – Он кривился на эскалаторе и тер пунцовую скулу. – Но они так смотрели с мучением, и Лимонов этот, а потом старый уставший мент, что его тащил.

– Виталь! Слава богу, не забрали. Там еще кто-то начал выступать и махаться!

– Как же мне стыдно… Синяк, наверное, будет?

– Ты молодец! Какой же ты молодец… На, приложи пять рублей.

– Спасибо! – он приложил к скуле пятак, смотрел униженно, потерянно. – Как же я рисовать буду с фингалом?

– Очки наденешь темные.

– В очках нюансов не видно, – в горестном рассеянии соображал он, как ему быть.

– Виталь, поехали к нам! Юльдос тебя давно не видела. Она к тебе неравнодушна. Борща поедим. Переночуешь у нас.

– Спасибо, Вась. Мне надо побыть одному. Не обижайся.

Мы постояли в центре станции. Мимо нас шли обычные люди, в основном молодые и жизнерадостные, они спешили на свидания, в кафе и театры, что-то обсуждали и тараторили по телефонам. Группа таджиков жалась к колонне и ждала работодателя. Даже странно, как это все рядом и мгновенно происходит. Меня мучило, томило возбуждение и неудовлетворение нелепостью, обыденностью и какой-то незавершенностью этого митинга. Все кончилось, а я чего-то ждал и страдал, как от прерванного полового акта. Лучше бы эта журналистка меня ударила своим фотоаппаратом.

– Ну пока, Вась.

– Пока. Не прощаемся.

– Не прощаемся, да, ты прав.

– Увидимся... А может, я тебя все же провожу?

– Нет, Вась. Надо побыть одному.

Он резко отвернулся и пошел, нелепо желтея покоцанным мольбертом. Он потянул из моей души грустнейшую нить расставания, она жгла мне сердце. Уже стих вой его поезда, но нить не прерывалась.

– А что делать, кому сейчас легко? – Парень с девушкой пронесли мимо меня эти слова.

У нее была очень красивая фигура.

– Что делать? – громко сказал я им вслед. – Добро! Все остальное бессмысленно!

Парень обернулся и замер на секунду – он подыскивал, что ответить.

Вася

Пятого ноября я провожал Виталика в Питер. Он уезжал навсегда. В Москве он больше не мог – комната стоила пятнадцать тысяч, а за работу в Интернете платили тринадцать. В Питере его ждала девушка, о которой он никому ничего не рассказывал и не спрашивал ничьего мнения – так всегда, когда любишь по-настоящему. Я только знал, что ее зовут Лена и у нее есть маленький сын.

Я ждал его на “Речном вокзале” и грелся под калориферами, висящими на козырьке станции. Во вселенной шел мокрый, холодный дождь и где-то на подлете к земле превращался в снег.

Было уже начало двенадцатого ночи. Виталик появился из переулка, окруженный вещами, как бомж, – тащил огромный чемодан с нагроможденными на него пакетами и сумкой, а на спине длинный рюкзак. На нем было много разных одежд. Мы вошли в метро, и контролерша стала орать, что за багаж надо платить отдельно.

– Это Москва так с тобой прощается, – сказал я ему.

У него было спокойное и светлое настроение.

Праздник, и весь вагон залит чем-то липким, желтым, красным. На сиденье в конце вагона спала бабушка бомж, и мы стали рядом с нею, будто здесь наше гетто.

– Это правильно, что ты едешь именно в Питер. – Я будто бы успокаивал его. – Ты морской человек, а Питер – морской город.

– Это правда! – обрадовался он. – Я стараюсь всех своих героев привести к океану. В его пакете лежала подушка, одеяло, какие-то свитера и тряпки. Он постоянно связывал ручки, чтоб этого было не видно, а они развязывались.

Это не багаж был, это грустные годы его жизни собрались вокруг и жались к ногам.

– Какой у тебя классный чемодан, Виталь!

– Это мне Лена передала.

– Какая она хорошая.

– Это правда. Она в мужчине ищет бога.

– Ты только там не нудись, пожалуйста. Знаешь, мы ругаем правительство, брюзжим на законы, а женщинам кажется, что это все оттого, что мы ими недовольны, это их мучает.

– Выпьем с тобой на вокзале, – сказал он. – Я коньяк взял.

– Виталь, я не буду, печень болит.

– Ну я сам выпью.

В зале Ленинградского вокзала по центру сидели люди, и казалось, что они уже едут куда-то.

38-й отправлялся в 0.44. Мы шли по перрону. Сыпал дождь. Вдруг сзади что-то брякнулось. Это был пакет.

– Мой, что ли? – удивился Виталик.

– Да, это у тебя рюкзак развязался.

– Что там у меня? – Он зачем-то стал разворачивать пакет и достал комок носков. – Носки, – показывал их мне и смущенно улыбался.

Как хорошо, что интернетовская работа не имеет границ, как хорошо, что в Питере его ждут, – у него сразу будет какая-никакая работа и крыша над головой, почти бесплатная.

У второго вагона стояла молоденькая, замерзшая проводница.

– Какая у вас красивая форма! – сказал я. – Она вам очень к лицу.

Я говорил, чтобы она не ругала Виталика за багаж.

Она и не заметила, а форма ей и вправду шла, она была, как из дореволюционного времени.

Вагон почти пустой, сумрачный и тихий. Загрузили багаж. Как они с той девушкой будут тащить это вдвоем?

Мы вышли. Стояли под дождливым фонарем. Он вынул из пакета бутылку, кока-колу и запечатанные стаканчики. Я понял, что он готовился и радовался, что мы выпьем напоследок.

– А чего ты мне не наливаешь?

– Так печень…

– Наливай, такое дело, какая может быть печень! Я даже завидую тебе, Виталь.

Он промолчал.

– Это хороший город, там творческая грусть. Там хорошая литературная тусовка. А ты Лене подарок купил?

– Не купил… Я ей там куплю, нижнее белье. Женщины любят.

– А Юльдос не любит.

– Почему?

– Да я ей всякое развратное белье покупаю.

Мы выпили за счастливую дорогу и закусили батончиками “Баунти”. Невыразимо сладок был этот горький дешевый коньяк. Потом мы выпили за нас. Потом за Лену и Юльдоса.

– Вася! Какой ты мне хороший совет сегодня дал – не нудится! Я только об этом и думаю. Я ведь всегда нудился, а не понимал, что раню женщину.

Потом он сказал, что скажет мне то, чего никому не говорил. Он сказал, что шел сегодня и плакал. Он оставлял в Москве маленького сына. Об его маме, Гале, он говорил только, что она захотела от него ребенка.

– Ну ты же его не бросаешь? Да в таком возрасте отцы и не очень нужны.

– Очень нужны, Вася. Очень.

Потом мы еще пили. За новую жизнь. За возвращение. За удачу. За новых друзей.

Возвращался я в неком сиянии, вокруг меня, словно бы наэлектризованного, нимбом сияли дождинки. Я шутил с ментами и говорил комплименты таджикам и бомжам. Как хороши все люди! Как хороша жизнь! Как уютно горит свет, и все эти проститутки и бомжи будто бы в световых пузырях и нишах. Как прикольно и безмятежно спят в своих стаканах эти пожилые контролеры у турникетов и эскалаторов.

Я бежал вприпрыжку по ярким переходам, скакал по лестницам. Сколько уже километров я отмотал за эти годы – радостных, грустных, порой, казалось, безысходных!?

В дальнем конце вагона сидели молодые ребята – два парня и девушка – тоненькие, в облегающих черных одеждах, наверное, студенты театрального или циркового училища, они разыгрывали пантомиму. Перебрасывали друг другу что-то невидимое, тяжелое и ловили, и постепенно груз этот становился все легче, легче и под конец стал поднимать их под потолок вагона и раскачивать там. Потом они сшивали себя нитями, и если кто-то из них дергал невидимый кончик – все остальные вздрагивали и приближались к нему. Какая красивая, умная и тонкая молодежь! Они вышли на “Рижской”. В абсолютно пустом вагоне я во все горло орал песню: “Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве. Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне-е-е-е… Удачи!”

Старый дед таксист поджидал меня на выходе из метро.

Он с ходу стал жаловаться на засилье “черных” таксистов. Я выслушал и понимающе покивал головой. А потом стал мягко подкатывать, типа, а нет вовсе черных и белых, что надо любить людей, даже через силу и ненависть, и вдруг я понял такую прекрасную вещь, что попросил остановить машину.

– Что такое? Проехали? – испугался дед.

– Вы понимаете, что мир прекрасен?! И это не потому, что я пьян, а потому, что так есть на самом деле, как же я раньше этого не чувствовал?

– А-а, – разочарованно протянул он.

И когда мы подъезжали к дому, словно бы специально, заиграла моя самая любимая песня.

– А можно я посижу, дослушаю? – попросил я. – Я очень ее люблю.

Дед кивнул и стал терпеливо слушать вместе со мной. А потом мы с ним попрощались, почти как родные люди.

Все окна нашего улья были темны. Уже на подходе к своему подъезду я не поверил своим глазам: в темном окне нашей спальни на втором этаже торчала голова Пети.

Сын ждал моего возвращения. Мы смотрели друг на друга. Я ведь что-то обещал ему.

А утром болела голова и вкус опилок во рту. Доехал до “Маяковской”. Выскочил из метро и замер, ослепленный солнцем.

– Как красиво, Тань!

Две девушки стояли на тротуаре. Сестры или подруги.

Поразилась красоте младшая. Она выказала свое восхищение с такой провинциальной трогательностью, что у меня что-то дрогнуло в душе.

Солнце вставало где-то за Кремлем, но сияло и горело все. Окна квартир были освещены так, будто свет шел изнутри, от гигантских люстр. На боковых окнах холодно переливались кляксы и завитушки. Взбухали от серебра жестяные детали крыш и водостоков. Слепо блистали билборды, болтались и взрывались на солнце растяжки и дорожные знаки. Розовели башни вдали. Высоко в небе пропадал и снова вспыхивал клочок дыма. Сиял даже инверсионный след невидимого самолета.

– И такое чувство, как будто мы здесь уже были, да? – вдруг сказала старшая девушка. – Как будто уже все это видели…

Они направились вниз по Тверской, а я свернул в Оружейный, купил молока и творожных колец. Вышел и закурил. В пространстве между переходом и Оружейным все так же стоит очередь менеджеров “Билайна”. Корпоративной маршрутки не было, и чудилось, что это очередь в пустоту, наивная и беззащитная какая-то. Сзади пристраиваются опоздавшие, а передние постепенно растворяются. Они ждали терпеливо, покорно и, казалось, прятали от меня глаза.

– Я понял, – выдохнул я вместе с дымом.

Наша прародина – Красота и Добро. ТАМ нам все рассказали, показали и научили любви. И все мы безошибочно определяем, что есть Красота и Добро, всегда узнаем и приветствуем, но в этом мире и вообще на земле так много некрасивого и злого, что душа устает, все это угнетает ее.

Я докурил и пошел на стоянку. Солнце сияло шаром над головой. Когда я буду идти назад, оно спустится и замрет на уровне моих объятий.


Загрузка...