Одиночество Паскалé


Не знаю толком, как я добежал до стоящей на якоре лодки. Пока я бежал, а может быть, шел, я ничего не чувствовал. Но необычайная тишина прибрежных вод еще больше обострила мое одиночество.

Ни плеска в озере, ни звука в воздухе. Вода отливала свинцовым блеском. Покров тумана опускался на печальный пейзаж, в камышах одиноко мерцала звезда. Луна ушла своим вековечным путем сиять в иные миры. В дремлющих водах реки темный силуэт острова напоминал лодку. Смотреть на остров было так страшно, что я не осмелился остаться на берегу. Подняв якорь и опираясь на тяжелый шест, я оттолкнулся от суши.

«Будет лучше, — смутно думалось мне, — теперь, когда все кончено, если лодка поплывет по воле волн».

Но лодка пустилась в дрейф только спустя некоторое время. В ту ночь ни одно течение не доходило до сонно-неподвижных вод. Удаляясь от берега, она плыла в каком-то магическом оцепенении. Слабое течение вскоре и вовсе выдохлось.

Завернувшись в одеяло, я улегся спать на дно лодки. И с этого часа стал ждать своей участи. Прекрасно понимая, что это будет моя последняя ночь в царстве сонных вод, я хотел провести ее, как все прошлые ночи, лежа на спине на дне лодки, вдыхая сквозь доски ночной запах пресной воды там, где я познал, несмотря на угрозу снов, столько душевного покоя и безмятежного счастья.

Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко. Еще прежде, чем открыть глаза, я понял, что в лодке я не один. Надо мной витал запах дымящегося кофе, поджаренного хлеба и веселой трубки.

— Баргабо, — спросил я, не открывая глаз, — в котором часу мы отплываем?

Баргабо ответил:

— Уже скоро! Выпьем кофе и поплывем домой.

Я встал. На носу лодки Баргабо с длинной трубкой в зубах, присев на корточки перед печкой, — не знаю, где он ее взял, — бережно наливал горячий кофе в большую глиняную кружку.

— Иди сюда, сынок! — крикнул он. — После сна кофе бодрит и разгоняет сон.

Он с довольным видом выпил кофе и своими грубыми руками дикого человека, проворного в еде, потянулся за хлебом. Кофе придал мне немного храбрости.

Я спросил:

— Баргабо, как тетя Мартина?..

— Тетя Мартина? Она тебя ждет.

— Она плакала?

— Плакала.

Это меня приятно успокоило.

— Твой отец, — добавил он, — вернется только в конце недели.

«Слава тебе, Господи!» — подумал я.

Казалось, дела могут уладиться. Я расхрабрился и спросил:

— Баргабо, ты за меня боялся?

Баргабо удивленно взглянул на меня:

— Черт возьми! — воскликнул он, но никак своего восклицания не объяснил.

По его глазам, по интонации я чувствовал, что он, как ни крути, был мною доволен.

Баргабо объявил отплытие, и только тогда я заметил, что, пока я спал, место стоянки лодки переменилось.

Якорь был брошен на другом берегу мертвого рукава, отделенного ровной заводью от проточного русла реки. Сквозь камыши я видел остающуюся позади большую, быструю, светлую водную гладь.

Рядом с крепким бортом лодки плавала другая небольшая лодочка.

Почти ничего. Шесть досок, скамьи нет, но два огромных весла и полная высокомерия мачта.

— Садись в мою лодку, — сказал мне Баргабо. — Твоего «Пастушка» оставим здесь. На ней против течения плыть слишком тяжело. Я скоро за ней вернусь.

Я без восторга пересел в другую лодку.

— Садись впереди, — крикнул он мне.

Сесть пришлось прямо на дно.

— Ветер хороший, — обронил Баргабо с удовольствием.

И поднял парус. Он был старый и в заплатках, но, наполнившись ветром, весело заплескался. Лодка накренилась к воде до уровня планшира[6], и мы отплыли.

Баргабо, голый по пояс, взялся за весла и с силой налег на них. Челн так низко осел, что вода несколько раз попадала мне на руки. Смотреть на то, как утлое суденышко на середине реки под тяжестью паруса наклонялось набок, было страшно. Но челн держался крепко. Баргабо, беззаботный, с веслами в руках, не боялся ни ветра в спину, ни мощи реки. Мы переплывали через черные водовороты и, раскачиваясь с борта на борт, перескакивали через буруны. Все дышало радостью: Баргабо, развевающийся парус, попутный ветер, птицы в небе и расплывчатый силуэт приближающейся земли, уже струившийся на утреннем солнце между ярко-голубой водой и такими же холмами. От всего этого, позабыв свои печали, опьяненный сильным ветром, который ошалело дул над рекой, я с наслаждением вдыхал его.

К полудню мы причалили к левому берегу. И поели. Баргабо подстрелил утку. У него было большое охотничье ружье, старое, кремневое. После выстрела из ствола вырвался длинный шлейф красноватых искр и приятно запахло огнем и селитрой.

Ночь мы провели под открытым небом.

На следующий день мы плыли так же, как накануне, но ближе к берегу, в более спокойных водах. К вечеру показался остров. Баргабо говорил мало. Все же, показывая на остров, он вымолвил:

— Там все чисто. Они испугались.

И нежно погладил ствол своего ружья. Кажется, он был собой доволен.

— Там больше никого не осталось? — спросил я.

Он покачал головой и замолчал. Я понял, что он что-то скрывает, но спросить не осмелился. Мы обогнули остров, повернулись другим бортом и легко причалили к берегу.

Под вечер мы были уже у дома и прошли через сад.

На террасе, увитой виноградом, горела настольная лампа, освещая накрытый стол. На белоснежной скатерти стояли три тарелки, кувшин с водой и два графина белого вина. В хлебнице лежали большой нож и поджаренный хлеб. Через открытую дверь кухни была видна печка, на которой вкусно шкворчали на медленном огне сковородки и котелки.

У огня, сидя в старом кресле, в белом фартуке и чепце из набивной ткани, завязанном под подбородком, тетя Мартина неподвижно и важно сторожила ужин. Руки ее лежали на коленях, а загорелое лицо дышало верой. Она ждала пропавшего ребенка. Наверно, каждый вечер она готовила еду, накрывала на стол, подвешивала лампу в беседке из виноградной лозы и не отчаивалась.

Теперь, когда я был рядом, она показалась мне, у вкусно пахнущей, любовно приготовленной еды, воплощением души дома. Конечно, я был тогда еще мал, чтобы понять такие серьезные вещи. Но благоговейное, почти святое чувство, исходившее от старой, заботливой, верной женщины, родной моей кровинушки, растопило мое сердце.

Тут я не смог удержаться от рыданий. Она услышала и тихо позвала меня:

— Паскалé, мой золотой, иди ко мне, я обниму тебя.

Я вошел, захлебываясь слезами, в кухню. Баргабо остался на пороге с ружьем в руках.

Уж вы мне поверьте, что я вошел прямиком в сердце тети Мартины. Она называла меня ласково на провансальском наречии: «Petoulet! Vagant! Courrentille!» и другими нежными именами. И мы крепко обнялись с ней у печки с кастрюлями, из которых, будто нарочно для моего успокоения и умиления, исходили запахи тимьяна и всевозможных пряностей. Все еще плача, я понял, что проголодался.

Мы спокойно поужинали на свежем воздухе, после чего меня отослали спать. Но тетя Мартина не ложилась. Баргабо ушел поздно. Они долго шептались. Затем, потушив лампу, разговаривали на террасе. Сверху через открытое окно я слышал их приглушенные голоса. Разумеется, они говорили обо мне. И я заснул с мыслью, что могу спать без страха, так как они охраняли мой сон.

Родители вернулись через неделю. Как ты, дорогой читатель, наверное, догадался, тетя Мартина хранила молчание о моем побеге. Но, соблюдая семейные традиции, она нашла, на что пожаловаться. Для порядка и по привычке ей полагалось жаловаться, особенно когда мои родители доверяли ей дом в свое отсутствие. Это было известно и не вело к серьезным последствиям. Она это тоже знала, но так было необходимо. Священные ритуалы жалоб и упреков должны тщательно соблюдаться.

Доставалось и мне.

— У него бессонница, — утверждала тетя Мартина. — Он слишком много читает. Это малыша нервирует.

— В самом деле, он слишком много читает, — доверчиво повторял отец.

И, повернувшись ко мне, добавил:

— Паскалé, тебе нужно больше гулять. В твоем возрасте необходимо развлекаться.

Мне посчитали пульс. Он был учащенный. Попросили показать язык. Он был белый.

Мама встревожилась.

— Очевидно у него запор, — сказал отец. — Он всегда сидит!..

У меня забрали книги и дали настойки александрийского листа. Я пил ее скрепя сердце, но деваться было некуда. В конце концов, не самое суровое наказание.

Тетя Мартина, чтобы немного утешить меня, тайно испекла медовое пирожное и принесла его мне.

Между тем назначение слабительного лекарства, вместо того чтобы поднять дух, вызвало в моем здоровом теле необъяснимую слабость. Каждый объяснял это по-своему. Отец считал, что это из-за печени. Мама — из-за селезенки; тетя Мартина — из-за легких. «Он дышит с трудом, — говорила она. — Послушайте хорошенько. У Паскалé — одышка». И правда, я много вздыхал, может быть, от тоски, может быть, из-за чего-то еще. Но я сам не больше своих близких понимал причину этих вздохов, настолько мое недомогание было неопределенным.

Оно возрастало, но явным не становилось. Мне вернули книги. «В конце концов, — ворчал отец, — если ему нужно, то пусть он их читает!». Но я не читал книг. Они мне наскучили.

Наступил июнь. Потом июль, время жатвы и хорошей погоды. Прохладные утра, светлые ночи, легкое солнце, теплые вечера. Даже в августе лето грело, а не палило деревню. Чистые родники не иссякали ни на один день.

Я по-прежнему изнывал. Непонятная тоска пала мне на сердце. Дни казались долгими. Я бродил без дела то тут, то там, по полям, в саду, под старыми платанами.

Иногда, устав от дома и его угодьев, я усаживался у дороги на берегу канала. И там без радости ждал.

Без радости и без надежды. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь пришел, неважно кто: почтальон, собака, может быть, ослик…

Баргабо больше к нам не заходил. Что с ним случилось? Никто о нем никогда не вспоминал. Его отсутствия будто не замечали. А ведь он всегда, особенно в жаркие месяцы, раз в неделю приносил нам рыбу. Теперь Баргабо не было, и никто о нем не беспокоился.

А я думал о нем. Мысли о Баргабо часто мешали мне спать и печалили меня. В сентябре моя тоска стала невыносимой. Даже виноград мало радовал, а ведь урожай был на диво. В больших чанах-давильнях виноград бродил так избыточно, как никогда раньше, сколько помню, он у моих родителей не бродил.

Ожидалось, что год закончится удачно, так как октябрь был сухой и ноябрь почти без дождей. Река не рокотала, ее усмиренные воды не заливали наши поля и не мешали пахоте.

От всех этих подарков судьбы, поражавших воображение нашей семьи, мне легче не становилось.

Я был в такой меланхолии, что даже рождественские холода, настоящие, сильные и, как правило, бодрящие, меня не тронули. Мне пришлось прожить долгую, тяжелую и безрадостную зиму.

К тому же я часто думал о Гатцо. Где он? Иногда на склоне дня очень высоко, под облаками, пролетал сквозь метель треугольник уток. Их дикие крики проникали мне в самое сердце.

Родители, заметив мою молчаливость, тоже стали молчаливыми. Они все испробовали, чтобы я переменился, но ничто не шло мне на пользу. Напротив, я заразил их своей задумчивостью.

Между тем наступила весна: подул теплый ветерок, прилетели птицы, засвистел дрозд. А я все еще вздыхал. Сам толком не зная, от чего — от радости или печали.

— Он вздыхает, — говорила тетя Мартина, — может быть, это от весны. Я тоже вздыхаю, хоть я уже стара, это апрельские вздохи.

По ее совету меня перевели вниз, где была ее комната. У тети Мартины был невероятно чуткий сон, и, стоило мне шевельнутся на мягком матрасе, она звала меня по имени, проверяя, сплю ли я или только ворочаюсь во сне. Из страха разбудить весь день трудившуюся старую тетю Мартину, я старался во время бессонницы не вертеться в постели. Я прислушивался к ее дыханию, и, может быть, это была единственная нить, связывающая меня с жизнью.

А однажды мне приснился сон. Вот как это произошло.

Наверно, я уже задремал, но еще не спал, по крайней мере, крепко. И сначала это был легкий сон. Я хорошо помню, что, засыпая, видел, как через приоткрытые ставни на меня смотрели две звездочки. Потом мне показалось, что ставни таинственно раскрываются, и постепенно отверзлось бездонное небо, и звезды одна за другой появились в моей комнате. Вскоре стены дома вовсе исчезли, незаметно уступив место странному трепетно мерцающему пейзажу. Чуть позже он оказался дном ночной реки, загадочно освещенной невидимыми огнями. Их неясный свет заливал подвижный экзотический мир растений и водных существ. Я видел, как медленно дышат могучие корни огромных деревьев, погруженных в царство воды гораздо глубже, чем обычно думают. Из глубоких тайных убежищ выплывали чудовища со светящейся чешуей, у некоторых на головах, ощетинившихся шипами, горел зеленый либо золотой огонь. Они лениво и одновременно угрожающе пробивались сквозь гигантские водоросли и цветущую уруть[7]. Сильное течение несло и несло все новых невообразимых существ молочного цвета с меняющимися на моих глазах формами, пронизанных смутным мерцающим светом. И медленно двигались между ними голубые звезды, и прятались в хрупких коралловых зарослях никому неизвестные прозрачные раковины…

Подводный мир тревожил мой сон, и я неосознанно стремился выбраться из этих ирреальных мест, где отовсюду за мной внимательно следили враждебные чудовища. Было ли мое желание столь сильным, или небо пришло мне на помощь, но из моего сна вдруг исчезли иллюзорные создания, а их бесчеловечно жестокая красота тихо сменилась знакомой зарей, утренним небом и осенним деревенским пейзажем, где лениво текла моя подруга — река. Теперь я радостно бродил по знакомым местам, по заросшему камышом острову, по скалам, дубравам, по берегу, где струился родник. Тут меня восхищало все: птицы, цветы, свободная жизнь и особенно маленький скалистый залив, где во времена сонных вод я порой задерживался, любуясь их чистотой.

Это было особенное место. Природа создала здесь чистое дно из кристаллических пород, где тихие волны очищались.

Их прозрачность была несравненна, свет проникал в воду так же легко, как в воздух, и дно переливалось на солнце. На рыжем песке было много камешков, голубых, розовых или полосатых. Под скалой между камнями иногда появлялся пузырек воздуха, признак бьющего из-под земли источника, скрыто питающего его прозрачную котловину. То был вклад зимних дождей и снега, выпадавших зимой в долинах. Все это придавало заповедному родничку необычайную чистоту и запах свежей пронизанной солнцем воды.

Речные обитатели запросто заплывали сюда, и я представлял себе, что они найдут тут и убежище, и речной сад для забав и прогулок. И тут они не будут глотать друг друга, так, по крайней мере, мне казалось…

Под водяным лютиком жила стайка просвечивающихся коньков. Робкие и одновременно суетливые, они исчезали при малейшем движении.

Несколько раз форелька, соблазненная свежестью воды, замирала у котловины, или серебристые уклейки задерживались, трепеща от удовольствия. Реже пестрая корюшка демонстрировала здесь свои блестящие доспехи. Отливающий золотом линь, сбившись с привычных охотничьих мест, заплывал иной раз в эти светлые воды. Он нерешительно что-то выискивал и вскоре ускользал из этого ископаемого мирка на широкий простор. Более привычная в этих водах лягушка-древесница, подруга чистых глубин, ныряла, расставляя в стороны все четыре лапки, и падала на песочное дно. Безупречно зеленая, она выныривала на поверхность, выставив из воды изящную головку. Ее золотистые глаза замирали от счастья, околдовывая мое неподвижное лицо…

И тут от этой двойной неподвижности я заснул на самом деле.

Спустя некоторое время меня разбудил стук в окно.

Я не испугался, но сердце мое бешено заколотилось.

«Это он, — подумал я. — Он вернулся».

Я выскочил из постели и, подбежав к окну, спросил:

— Это ты, Гатцо?

Голос прошептал мое имя. Он был немного хриплый, но я его узнал.

— Мне так много надо тебе рассказать, — сказал Гатцо.

В своей комнате вздохнула тетя Мартина.

— Подожди, — сказал я. — Пойдем лучше к колодцу.

Я вышел на улицу, и мы направились к колодцу. Тут было хорошо. Чистая луна мирно поднималась на небо на стыке с лугом, теплым и душистым.

Тогда Гатцо заговорил. Он рассказал мне свою историю. Я взволнованно слушал его. Внезапно он замолчал.

— А потом? — спросил я.

Он ответил мне просто:

— Дед Савиньен умер.

Я взял его за руку. В это мгновение тетя Мартина тихонько открыла ставни. Увидела ли она нас?..

Она позвала меня:

— Паскалé, малыш, с кем ты разговариваешь?

Я машинально поднялся и потащил Гатцо к дому.

— Ах! — воскликнула она. — Кто это с тобой?

— Это мой друг Гатцо, — ответил я.

Она шумно вдохнула воздух:

— О, от него пахнет, как от дикаря!

Я набрался смелости добавить:

— Тетя Мартина, он остался совсем один на свете. Она что-то пробормотала. Потом сказала:

— Пусть войдет. А завтра вымоем его с ног до головы. Гатцо вошел. Тетя Мартина зажгла свечу.

Увидев Гатцо, она сказала:

— Какой серьезный мальчик. У него искреннее лицо. Завтра поговорю о нем с твоим отцом.

Что она ему сказала, никто не знает. Отец был растроган. Бог довершил остальное.

Так Гатцо стал моим братом. А его историю я когда-нибудь, быть может, расскажу…

Загрузка...