НОВЫЕ СТИХИ

Золотые ранеты

А пастор говорил про Небесное Царство,

где будет «вечное блаженство»,

и старушки на скамейках согласно кивали головами,

а я никак не могла представить себе «блаженство»,

тем более «вечное»,

и потому не верила в Царствие Небесное

и возвращалась домой грустная.

А бабушка, которая вела меня за руку,

думала, что ребенок просто устал,

а сама всю дорогу пела.

И мне было стыдно, что бабушка и все остальные

верят, а я — нет,

но мне стыдно было в этом признаться.

Но однажды, когда мы возвращались с вечерней службы

и бабушка по обыкновению запела:

Скоро кончатся мытарства и настанет

Божье царство… —

я вдруг спросила:

«А как ты себе его представляешь?»

И бабушка, прервав пение, покосилась на меня и сказала:

«Там всюду яблони, а на них — всегда яблочки».

«Золотые?» — уточнила я.

«Что? — не поняла бабушка, но, сообразив, добавила: —

золотые ранеты».

И я аж подпрыгнула от радости:

ранеты росли у нас в саду, это были мои любимые яблоки.

Мы отправились дальше, и бабушка снова запела,

а я всю дорогу домой шла вприпрыжку,

потому что теперь тоже верила в Небесное Царство,

как верю в него и теперь,

хотя теперь знаю, что там нет никаких ранетов.

«И хотя стоял только ноябрь…»

И, взяв девицу за руку,

говорит ей: «талифа-куми»,

что означает: «девица,

тебе говорю, встань».

Мк. 5:41

И хотя стоял только ноябрь,

сад выглядел совсем по-зимнему:

всюду лежал снег и деревья были голые

и только на одной яблоне —

черной и усыпанной снегом —

висели яблоки, крупные и красные.

Как будто она только что стряхнула

последний лист,

но вдруг раздалось «талифа-куми» —

и на ней — мертвой и покрытой белым саваном —

тут же, как румянец на щеках, заалели яблоки,

и я впервые подумала,

что воскреснут не только все, но и всё,

например, деревья,

и что, может быть, в раю будет

эта самая яблоня

и, может, вообще, это уже рай,

которого я просто не замечала,

потому что не ожидала,

что он так близко.

«Мне сорок пять — какое счастье…»

Мне сорок пять — какое счастье,

что, например, не двадцать пять,

что страсти сгинули мордасти

и не воротятся опять.

Что от любви и от плакатов

свободна, как сказал поэт,

от ползунков и автоматов

(и жаль, что от тетрадей — нет).

Что так спокойно и смиренно

я день за днем смотрю вперед.

Теперь я знаю: тело бренно,

и все бреннее каждый год.

И я могу не быть красивой —

другим оставлю этот крест.

А в отношениях с Россией —

она теперь меня не съест.

И что мне все на свете храмы,

когда чем дальше, тем ясней:

я скоро стану старше мамы,

я скоро буду вместе с ней.

И хорошо, что стали дети

и выше, и умней меня.

И так прекрасно жить на свете —

и день прекрасней ото дня.

После падения самолета «ТУ-154» 22 Августа 2006 года

Господи,

если захочешь взять,

то не бери частями:

раз у меня забираешь мать —

всю забирай,

с костями!

Ты ведь любого страшней огня,

так забирай помногу:

лучше возьми у меня — меня

всю —

не дитя,

не ногу.

Или весь мир у меня возьми —

с розами и цикутой, —

или со всеми оставь детьми.

Слышишь,

не перепутай!..

«Постою я над папой с мамой…»

Постою я над папой с мамой,

над могильным холмом, точней,

над невидимой миру ямой —

ох, и тесно же будет в ней!

Впрочем, спали же мы все трое

в том бараке и той зимой

в той стране и при том, брат, строе,

что не верится и самой.

Так что все уже это было

и не страшно совсем почти:

ну, подумаешь, ну, могила —

утром снова в детсад идти.

«Вдруг я вспомнила старую дачу…»

Отрадно спать, отрадней

камнем быть.

Микеланджело

Вдруг я вспомнила старую дачу,

свои слезы над телом Христа.

Я теперь о Христе не заплачу

поумнела — и стала не та.

И, привыкшая к виду распятья,

машинально поставлю свечу.

В детстве плакала на день раз пять я

нынче я, словно камень, молчу.

Но однажды, бродя по музею

с неизменною жвачкой во рту,

на богов и богинь поглазею

и внезапно наткнусь на «Пьету».

И зайдусь незаметно слезами

над поникшей Его головой:

вот ведь мальчик совсем,

как мой Саня.

И из каменной стану живой.

«А это август близится к Успению…»

А это август близится к Успению

и каждый лист висит на волоске.

Но я теперь не мучаюсь, успею ли,

как я когда-то мучилась в тоске.

Теперь я знаю: всё на свете правильно:

мы все умрем и с нами — Божья мать.

Я утром встала и кровать заправила,

как в детстве научили заправлять.

Идет бычок по досточке, качается —

уже лет сто ходить ему не лень.

Но всё на свете вовремя кончается,

как школьные каникулы: день в день.

«Даже осень — худшее на свете…»

Даже осень — худшее на свете —

мы теперь с тобой переживем.

Дальше всё уходят наши дети —

скоро мы останемся вдвоем.

Что прошло, и вправду стало мило:

жизнь, она не так уж и мала.

Ну по крайней мере мне хватило,

чтобы переделать все дела.

Пусть дожди осенние стучатся,

ни стирать не нужно, ни сушить:

нам осталось только обвенчаться.

Но и с этим некуда спешить.

Десять лет без права переписки

1

Какая русская погода —

почти забытая зима.

Обещанного ждут три года —

жду шесть

и не сошла с ума.

Мне ожиданье как работа,

как жизнь,

как смерть,

как первый бал…

Я научилась ждать без счета:

ты ничего не обещал.

2

Кому — война, кому-то мать родна:

точней не скажешь. Так же и разлука.

Она кому-то крест, кому-то мука,

а мне звезда и свет в окне — она.

И каждый день, вставая поутру,

я вижу смысл во всем: и в том, и в этом,

поскольку,

даже если я умру,

ты возвратишься.

Не зимой, так летом.

3

С каждым годом, с каждым твоим уходом,

мой хороший,

все меньше пустеет вокруг земля,

наполняясь родным и не очень родным народом

от двери —

через двор —

до Кремля —

уходя в поля.

Даже просто взглянуть, не покажется мало,

а ему от меня что-то до смерти нужно —

сейчас и здесь,

и что делать, когда я в упор его не видала —

ты мне всех заслонял —

а теперь его вижу весь.

Ну, одна на весь мир я натку полотна им,

ну, им пир приготовлю на весь христианский мир:

проходили, читали, сдавали, знаем —

это лепта моя, или, как его там, статир.

Пенелопа пускай отдыхает: все буду прясть я,

поварихи в бессрочный отпуск пускай идут:

я учила в школе, что нету на свете счастья,

а оно,

стоит только уйти тебе,

тут как тут…

4

— Извини, не расслышала из-за гвалта:

я в троллейбусе,

еду сейчас домой…

Уезжаешь? Господи, напугал-то!

Я подумала, что-то стряслось с тобой…

Ну конечно, «счастливого» — как иначе,

ну, конечно, «полный» тебе «вперед».

Где-то есть большие дома и дачи —

там теплей, ибо солнце там круглый год…

Уходить — как же это всегда красиво,

ведь «прощай» не то что «пока-пока»!

Согласись, родной, велика Россия,

я бы сузила: больно уж велика.

Только некуда мне отступать — я дома:

ставлю сумки в угол и зажигаю свет.

Он горит всегда по закону Ома,

потому что другого закона нет.

Я, мой свет, не жена тебе, не невеста

и не мать, и тем более не отец

я и. о. начальника свята места:

нас, точнее, двое здесь: я и телец.

5

Десять лет без права переписки —

вот как я бы это назвала,

а стихи —

клочки они,

огрызки,

только чтобы сунуть в глубь стола.

Я ее у Бога не просила,

да Всевышний и не Дед Мороз,

значит, есть во мне такая сила,

чтобы гибнуть столько лет всерьез.

И хотя к концу подходят сроки,

я-то знаю, что конца им нет.

И бегут беспомощные строки

в глубь стола

без права на ответ.

…Я когда-то в школьном пела хоре

(или, может, это был детсад?):

есть любовь,

соленая как море,

не приходят из нее назад.

6

Ох, ты глупая голова,

голова моя золотая,

я же слушаю не слова —

я на голос твой залетаю.

Слов и я знаю через край —

силу их,

высоту

и градус…

Но вот ты говоришь «прощай»,

а я чувствую только радость.

7

Милые бранятся — только тешатся.

От такого счастья впору вешаться.

Я такого счастья не хочу.

Я устала, понимаешь, милый?

Я пошла б к знакомому врачу

и тебя бы вырезала силой

из себя.

Но от меня тогда

в мире не останется следа…

8

Прощай!

Ни в чем не упрекну.

Я наперед тебя прощаю.

Я подойду сейчас к окну

и буду ждать. Я обещаю.

Хоть уезжай, хоть уплывай,

хоть улетай в свое далёко.

Кого-то где-то убивай

иль кем-то будь убит жестоко.

Опохмелись в чужом пиру

иль переспи со всей Россией,

всегда впущу.

Не отопру,

лишь если стану некрасивой.

9

Я ждала не больше, чем другие.

Я любила не сильней других.

…А деревья до того нагие,

кажется, содрали кожу с них.

Как же раньше я не замечала,

что сто лет назад заметил Фет,

то ли раньше горя было мало,

а сегодня вижу на просвет,

а сегодня различаю стуки,

что чужие издают сердца.

…Я терпела не страшнее муки —

просто я терпела до конца.

10

А в Воскресение Прощеное,

свою гордыню истребя,

я за тебя — ведь я ж крещеная! —

прошу прошенья у себя.

Юродивая или дура я —

лишь умной быть не дай мне Боже! —

я столько за тебя придумала:

чего уж там —

прощеньем больше…

Тамарин двор

1

Я снимаю нынче дачу старую,

я живу бок о бок с баб-Тамарою.

Баб-Тамара — золото-брильянт.

И один лишь у нее талант,

но такой, что стоит наших всех.

У соседей — песни-пляски-смех.

А у нас покой и тишина.

И мой стол — у самого окна.

Из него — немытого, без штор —

станция видна — Шатураторф.

2

Все не свое мое — заемное:

и эта дача, и этот сад,

и это небо над ним огромное,

и эти сливы, что в нем висят.

И это чучело огородное,

и шланг змеящийся, и струя.

Вот и в стихах моих слова — народные

и только музыка одна моя.

3

Больше нет у нас очередей,

только эта вот — в дачный ларек:

и, казалось бы, столько людей

и когда еще выйдет твой срок.

Но то этот исчезнет, то тот:

вроде был — и уже его нет.

— Ваша очередь! — кто-то зовет,

и из тени выходишь на свет.

4

Я принесу тебе воды

в бутылке из ларька:

невелики мои труды,

вода моя легка.

Ведь кто-то матери моей

в небесном том краю

сейчас дает вот так же: «Пей!»

как я тебе даю.

5

Красота — это страшная сила,

а горбатых исправит могила.

Но глядишь на красивых в гробу — и

где, скажите мне, их красота?

…Я живу у Тамары-горбуньи,

как за пазухой у Христа.

6

Смотрит «Время» нищая старуха,

хоть глаза давно уже не те,

хоть уже и слышится вполуха:

что ей в нем — на финишной черте?

А она жалеет террористов,

но не всех, а только молодых:

«Это с автоматом он неистов,

а без автомата он жених…»

И скинхедов жалко ей, и черных:

«Тоже люди», — говорит она.

А еще артистов и ученых:

то-то жизнь, поди, у них трудна.

Не клянет погодные прогнозы:

«Это нам дожди одна беда,

а они, — кивает на березы, —

а оно», — на поле у пруда.

Обещают повышенье пенсий —

«Вот спасибо, — говорит, — сынок —

президенту. — Деньги, чай, полезней

мог потратить».

— Господи, не мог!

7

Баб Тамара сидит над кроссвордом,

рядом белый мурлыкает кот,

под шатурским сидит небосводом

вечность, кажется, всю напролет.

И дожди собираются в ванну,

что ржавеет в саду у нее,

и цветы зацветают и вянут,

и то сохнет, то мокнет белье.

Покраснеет малина и снова

помаленечку сходит на нет…

А она ищет нужное слово,

как Последний Великий Поэт.

Новогоднее

Лене

В далеком дачном городке

у разгорающейся печки

в гостях, а значит, налегке,

когда с собою только свечки,

шары, гирлянды, мишура,

для всех и каждого подарки.

Часы двенадцать бьют — «ура»!

На дачах фейерверки ярки,

при том, что в дефиците свет.

Мороз и елка. С винегретом.

И может, смысла в этом нет.

…Но смысла нет не только в этом.

«Любимый мой играл в рулетку…»

Любимый мой играл в рулетку —

и дни, и ночи напролет.

А я ревела — впрочем, редко.

А я ждала — за годом год,

хотя надежды было мало,

ведь страсть, она до гроба страсть.

Я просто ясно понимала:

без нас двоих ему пропасть.

«Но если нет у смерти жала…»

Сыну

Но если нет у смерти жала,

то, значит, нам нельзя не быть…

Я не затем тебя рожала,

чтобы налил воды попить.

Я не затем стихи писала,

чтоб заглушить загробья тишь.

Ведь жизни не бывает мало:

ее, брат, столько — не вместишь.

«У меня, как у всех, нынче есть свой e-mail…»

У меня, как у всех, нынче есть свой e-mail,

нынче есть, как у каждой собаки, мобила.

Но кто письма писал, тот теперь онемел,

и ушел, кто звонил и кого я любила.

И уходит день за день земля из-под ног,

мои дети уходят — свои и чужие.

Только вскрикнешь по-бабьи: «Куда ты, сынок?..»

А они всё идут — все такие большие.

Даже буквы срываются нынче с листа

и летят, словно клин, а потом —

словно точка…

Я стою на ветру, я совсем сирота,

одиночка ли мать, капитанская ль дочка,

хоть горшком назови, хоть совком —

не боюсь:

я как мертвый, который не ведает сраму.

…А ночами мне снится Советский Союз, тот,

где мама моя моет вечную раму.

«Я б уходящим потеряла счет…»

Я б уходящим потеряла счет,

когда бы всех и каждого считала…

А в жилах кровь по-прежнему течет,

но кажется, совсем осталось мало.

…Я почему-то не машу им вслед:

то нет платка, то нет руки свободной,

а то меня во всем народе нет —

смешно сказать: меня-то,

всенародной.

«Ей, казалось бы, так повезло…»

Ей, казалось бы, так повезло,

этой глупенькой бабочке в храме!

А она отдохнула на раме

и опять стала биться в стекло.

И чего ей не нравится тут,

где не слышен ни грохот, ни скрежет,

не стреляют, не ловят, не режут —

ставят свечки себе да поют?

И чего она рвется туда,

где и листья давно облетели

и — моргнуть не успеешь — метели,

а в канале застыла вода?

А ведь бьется, на ладан дыша,

словно там у ней малые дети!

Уж не так ли об твердь на том свете

материнская бьется душа?

В Степанакертском музее

На стенах — фотографии убитых,

в витринах — пули,

сумки,

фляжки —

быт их,

и мама-Галя, наш экскурсовод,

нам говорит про маленький народ

и про одну его большую душу,

про танки,

«грады»,

вертолеты,

Шушу…

Такая уж досталась ей работа.

— А этот? — Был у матери один, —

ее рука скользит от фото к фото.

— А эти? — Братья.

— А вон тот? — Мой сын…

«Тот грузин, на рынке продавец…»

Тот грузин, на рынке продавец,

торговал домашней «изабеллой».

Рынок срыли. И пришел конец —

не застольям,

а эпохе целой.

Целой жизни — уж какой была,

и любви — какая уж досталась.

Я б в гробу хрустальном проспала

бабий век оставшийся и старость.

…Мне его вовеки не забыть —

как звезда, рубинового цвета.

«Что мне пить?» — в ответ:

«Куда ж нам плыть?»

Впрочем, я и не ждала ответа.

«Я пропела это дело, проспала…»

Я пропела это дело, проспала,

и меня не дозвались колокола,

хоть под утро и приснился мне их зов…

Было больше, чем одиннадцать часов.

Было больше, чем двенадцать.

Или — час.

Бог не выдал — это да,

но и не спас:

я пришла, когда на двери был замок:

что ж роптать теперь — он сделал все,

что мог.

И несолоно хлебавши, и — без слез

шла я гордо мимо зелени и роз,

мимо птицы и яиц с табличкой «Бой»,

мимо нищенки, вздохнувшей: «Бог с

тобой…»

Воспоминание об Алексее Дидурове

Я говорила — дурочка, коза:

«Как жалко, что в стихах у вас нет Бога…»

И округлялись у него глаза,

а я, не видя, продолжала строго,

что, мол, стихи его — сплошная плоть…

Не ведая, а может, забывая,

что во плоти явился нам Господь

и тем она бессмертна, что живая.

«И видела я, как снимают кино…»

…над вымыслом слезами обольюсь.

А. Пушкин

И видела я, как снимают кино.

Да что там «я видела» — я в нем снималась,

я кем-то была, и не все ли равно,

что этой меня была самая малость.

Была у героя жена на сносях,

в другой сериал героиня спешила…

А всё же работали все не за страх

и жизнь, а не шило меняли на мыло.

Колодец потемкинским был там — и дом,

и дети, которые льнули к окошку

(но правда, она заключается в том,

что все умирают всегда понарошку).

Искусства едва ли там было на треть

(и те, кто снимал, это видели сами),

но кто-то кино это будет смотреть

и (в том его смысл!) обольется слезами.

«И помню я не мамин гроб…»

И помню я не мамин гроб,

не чей-то черный шелк

и не ее холодный лоб,

а то, что дождь пошел.

И то, что гроб стоял в траве —

забыли табурет.

И бабочек. Их было две.

…А гроб не помню, нет.

«Мы с моим четырнадцатилетним сыном…»

Мы с моим четырнадцатилетним сыном

пришли на Троицу в храм.

Пол в храме был посыпан травой,

а вдоль стен стояли березки.

«Благодать!» — подумала я, вдыхая запах свежей зелени.

«Бедные! — вдруг сказал мой сын,

кивая головой на березки. —

Такие молодые, им бы еще жить и жить…»

Я вспыхнула: «И что хорошего?

В конце концов их изрезали бы ножами

любители березового сока,

порубили на дрова любители шашлыков

или они засохли бы сами,

а так они попали в рай, —

я перевела дыхание, —

потому что ведь это только нас, людей,

ждет Царствие Небесное,

а растения исчезнут без следа,

а вот эти, —

я обвела рукой храм, —

сподобились…» —

«Все равно, — упрямо сказал сын, —

они здесь совсем завяли

(я пригляделась: листья на березах

действительно подсохли),

а у тех, что растут у нас во дворе,

такие клейкие листочки…»

«Ты что… читал „Братьев Карамазовых“?» — опешила я.

«Карамазовых? — переспросил мой сын. —

Не-е… Стругацких — читал…»

И я усмехнулась, ох уж эти мне русские мальчики,

потому что видела,

что мой сын не согласен заплатить листком березы за рай,

и подумала, что это здорово, хоть он и не прав.

«Сворачивается, сорвавшись с губ…»

Свора-

чива-

ется,

сорвавшись с губ,

сегодня стих:

так самый воздух груб,

как будто в нем повсюду разлита

смертельная для слова кислота.

Стих не жилец, и дело его швах,

и потому он стынет на губах

поэта,

где не сохнет молоко,

мед-пиво,

гоголь-моголь

и Клико.

«Великим, Господи, постом…»

Великим, Господи, постом

Тебя прошу я о простом,

но страшно трудном почему-то

мое унынье превозмочь.

Чтобы и день любить, и ночь,

и утро, Господи,

и утро!..

«Зимой, когда страшно просто взглянуть в окно…»

Зимой, когда страшно просто взглянуть в окно —

не то что куда-то ехать, хороший мой,

когда по утрам за окном до того темно…

короче, нашей отечественной зимой,

когда я со всеми вместе иду к метро

и в сумке бездонной моей вся война, весь мир,

все слезы мира, все зло его, все добро —

и йогурт, а иногда кефир,

когда я штурмом, как крепость, беру вагон,

где глупо держаться и трудно порой дышать,

где я засыпаю стоя и вижу сон,

где ты не ушел и где живы отец и мать,

где все до того близки мне — со всех сторон,

что чья-то ушанка мне лезет упорно в рот, —

я вдруг понимаю, что я — это, в общем, он,

прости за пафос, имея в виду народ.

И если меня не грохнули в тридцать пять,

и если я не повесилась в сорок семь,

то, значит, надо как-нибудь доживать

не чтоб назло или на радость всем.

А просто — проехали — всё — не вернешь билет,

и с каждым годом светлее моя печаль,

и смысла теперь умирать никакого нет,

поскольку старых, их никому не жаль.

«Когда от мужчины уходит женщина…»

Когда от мужчины уходит женщина,

она,

как беременная в животе,

уносит весь мир с собой: горы, трещины,

и лист, и бабочку на листе.

Она уносит всё без остатка,

поскольку дело идет к зиме.

Забудет разве что лишь перчатку

на совершенно пустой земле.

И поднимает ее мужчина,

не зная,

к чему ее приложить:

ей нету пары — и вот причина,

что, в общем, незачем дальше жить.

…Когда же мужчина навек уходит,

он не берет с собой ничего:

и солнце всходит, и леший бродит,

и, Боже, столько кругом всего!..

«Жизнь, она настолько не мала…»

Жизнь,

она настолько не мала,

что сегодня,

рано поутру,

я почти с испугом поняла:

если ты уйдешь, я не умру.

«Я всё меньше люблю жить…»

Я всё меньше люблю жить

и всё больше люблю спать,

потому что во сне нить

всё цела — и жива мать.

Потому что только во сне

иногда навещаешь ты.

Не грущу о прошедшем дне,

а сильнее жду темноты.

И мне снится моя страна —

вся довольство и красота,

и чем глубже сон, тем она,

словно в детстве,

родная,

та…

Всё спала б я ночной порой

и дневною (хоть это дичь).

И любимый теперь герой

мой —

Обломов.

Илья Ильич.

«Пора, мой друг, и нам с тобою…»

Пора, мой друг, и нам с тобою

замыслить собственный побег.

И я уже готова к бою

за нас, мой главный человек.

Давай поселимся на даче —

не на своей, так на чужой —

и станем жить с тобой иначе,

точней, как все: как муж с женой.

Прощай, эпоха романтизма —

цветов, свиданий и разлук…

Да будет дом, семья, отчизна.

Да будет Бог! Пора, мой друг…

«А если, как тряпку, меня отжать…»

А если, как тряпку, меня отжать,

что у меня остается?

Мать.

А если еще посильнее?

Муж.

Хоть он ходок.

И игрок к тому ж.

А если совсем — чтоб один лишь вздох.

А если совсем — чтобы вздох один?

Что у меня остается?

Бог?

Нет, у меня остается сын.

«Рухнул дом, и не светит свет…»

Рухнул дом, и не светит свет,

но осталась кариатида;

так сегодня и ты, поэт:

не показывая вида,

держишь то, чего больше нет.

«Моя домработница Шура…»

Моя домработница Шура

вечно просит взаймы,

и я, как последняя дура,

достаю из своей сумы,

потому что учила в школе…

Но настал двадцать первый век:

что я, маленькая, что ли?

Кто тут маленький человек?

Кто мы — сестры с ней или братья?

Кто — она или я — народ?

…Я дарю ей свои платья,

и она кое-что берет…

«Что есть стихи?..»

Что есть стихи?

Цель или средство?

Искусство выше или жизнь?

Талант правее или сердце,

и кто — нормальный или шиз?

Растут баллады из навоза?

Поэту писан ли закон?

Где прошлогодний снег?

А розы?

В раю или в аду Вийон?..

«А ведь летом здесь была малина…»

А ведь летом здесь была малина,

и краснее не было куста.

А сейчас какая-то могила:

снежный холмик, только без креста.

Неужели этот снег растает?

Ведь осталось времени в обрез…

Неужели этот день настанет?

Неужели вправду Он воскрес?

«Вот так сквозь текст старославянский…»

Вот так сквозь текст старо —

славянский,

как через лес —

густой и вязкий, —

который впору прополоть,

бредешь —

и выведет Господь…

«Мне у ног Твоих, Господи, было сидеть недосуг…»

Мне у ног Твоих, Господи, было сидеть недосуг,

вечно я то латала, то шила, то штопала…

Не хватало мне в сутках часов, не хватало мне рук,

но слова Твои я повторяла в трудах моих шепотом.

Повторяла, когда бесконечные мыла полы,

повторяла, когда обмывала умершего брата я,

и тогда мне не сутки — столетия были малы

и мой дом был мне крест, на котором была я распятая.

И устала я так, век за веком держа этот дом,

дом, в котором я каждую щелку и угол излазала,

что, когда Ты придешь, я в углу буду спать мертвым сном

и меня разбудить тяжелей Тебе будет, чем Лазаря.

Загрузка...