Стоя, говорят, больше съешь, а как больше запихаешь в свои мозги? Мне кажется — лёжа на животе, подперев ладонями подбородок. Локти тогда уходят в мякоть дивана, и книжка лежит уже почти на уровне глаз, так близко, что и строчки делаются мутными. Ну-ка, перетекай всё из неё в меня!
Папа иногда возмущается — так, точно я не выпускница:
— Испортишь же глаза!
Тут же из моих глаз брызгают слёзы — прямо на учебник. При чём здесь мои глаза? До глаз ли…
— Не трогай её, — заступается за меня мама. — Ребёнок идёт на медаль! Она сама чувствует, как ей удобнее учиться…
Я иду на медаль. Остался последний экзамен — химия.
Школу я закончила достаточно давно. По крайней мере, тогда никто не думал, что выпускники будут писать тесты, а по каким предметам — каждый сможет выбирать сам, кроме обязательных русского и математики. Для нас обязательным был набор из семи экзаменов. Их сдавали почти весь июнь. А значит, весь месяц надо было учи-и-ить…
Я неохотно отрывалась от дивана, от книжки, если мама хотела примерить на меня выпускное платье. Платья все шили сами — по журналам, которые брали друг у дружки.
Нежно-розовый шёлк топорщился на мне, платье висело, как ночная рубашка. Мама прикидывала: там убрать, здесь убавить… Не угадаешь ведь, как шить. Талия совсем недавно была ровно 60 — ни сантиметром меньше. А стала уже 57!
Девчонки на уроках кройки и шитья вечно измеряли друг дружку: кто всех тоньше? Теперь-то я, наверно, всех переплюну… Но у меня даже для радости сил не оставалось. Мне было абсолютно всё равно.
Классная, Ольга Ивановна, твердила:
— Поля, это твой последний рывок. Сейчас у тебя один интерес должен быть — химия, один свет в окошке!
Тоже ещё — свет в окошке!
Химию я никогда особо не понимала. Память спасала меня, я добросовестно готовилась к урокам и отвечала на «пятёрки». Это казалось само собой. Учителя говорили, что я артистичная. Так бы и слушали… Но выученные параграфы не складывались в общее целое, они забывались, стоило перейти к чему-нибудь другому. Формулы не держались в голове. Вот если бы я могла воочию увидеть то, что означают они, то я бы, может, что-то и запомнила…
Но на уроках мы опытов не делали, и мне не с чем было связать название того или другого вещества. А ведь на экзамене их надо было описывать: вот, перед нами нечто. Так-то, по жизни, оно бесцветное. А если к нему добавить то-то и вот то-то — будьте уверены, что оно сразу покраснеет…
Или позеленеет?
Я должна сделать последний рывок.
— Ты же вся зелёная! — говорит мама Петрова. — Нельзя так. Я и Серёже своему говорю: учишь-то ты учишь, но не забывай, что надо и на улице гулять. Серёжа каждый день гуляет…
И меня точно облачко окутывает со всех сторон. Лёгким одеялом оно опускается на плечи… Мама Петрова носит его с собой, и стоит ей начать говорить, ты чувствуешь вокруг себя это невидимое облачко.
С мамой Петрова можно подумать, что вокруг — какая-то совершенно другая жизнь. Спокойная… В той жизни, наверно, нет экзаменов. И золотых медалей…
— А что она даёт, медаль? — спрашивает мама Петрова.
— Ну, медаль… — и я пытаюсь показать руками, точно она не знает и того, что медаль — маленькая, круглая. — С медалью будет легче поступать в институт…
— Что, сразу без экзаменов возьмут?
Один экзамен сдать всё-таки придётся. У меня это будет литература, сочинение. То, что у меня получается лучше всего. Наталья Петровна читает мои сочинения вслух, она говорит, что редко встретишь человека с такой фантазией.
Если не напишешь в институте сочинение на «пять», будешь сдавать и остальные экзамены. Таковы правила для поступающих. Но почему, но почему же у меня не будет «пятёрки» за сочинение? Мне кроме «пятёрок» ничего не ставят…
— Она все годы была отличницей, — немного смущённо объясняет моя мама. — И у неё должна быть золотая медаль…
Но мама Петрова, похоже, всё равно чего-то недопонимает.
Когда она уходит, моя мама пожимает плечами:
— Смешная эта Петрова! Тоже ещё — тебя сравнила со своим Серёжей! Серёже-то что напрягаться? Он знает — «троечку» ему всегда поставят. А если повезёт — то и «четвёрку».
Мне трудно представить, что кто-то может жить легко, без натуги, не заталкивая в себя все скопом выученное когда-то назубок, но вскоре счастливо забывшееся. Ты думала, получишь «пять» — и всё, отстали от тебя? Нет, будешь снова учить — столько, сколько ещё ни разу не учила!
Мама, чтобы я не стала завидовать Петрову, говорит с улыбкой:
— Разве он хотел когда-то в институт? В училище пойдёт, на слесаря учиться. Или на повара, как его мама. И ему будет хорошо…
Серёжа Петров — троечник, маленький мальчик, по ухо мне, вертлявый, юла! В классе три девочки Петровы (из них две близняшки) и только один мальчик.
Единственный наш Ермаков как-то, оглядев класс, изрёк:
— Петров, да у тебя гарем!
Петров вспыхнул, онемел на пару секунд.
И тут же нашёлся, выпалил:
— А у тебя нету зато!
Думал, заставит Ермакова замолчать. Как бы не так! Ермаков бойчее, чем Петров — кто бы сомневался? Он притворно вздохнул, пожаловался:
— Да, что-то гарем мой разбежался. Вот, они и фамилии сменили…
И кивнул мне:
— Вон Полька — из моего гарема. Так ведь, Полька?
Тут я онемела. Это вам не уроки отвечать!
С парнями пикироваться мне ещё не приходилось. А они ближе к выпуску вдруг стали отчаянно, неумело хохмить.
И теперь казалось, что мы вот-вот станем настоящим классом — таким, как показывают в кино.
Все вместе мы часто ездили в город смотреть новые фильмы. Только Аминат с нами не пускали. Её родители объясняли: «Там мальчики будут». И мы не понимали: что, мальчикам теперь в кино не идти?
Аминат иногда просила меня съездить в кино вместе с ней: с подругами её из дома отпускали. Мне больше хотелось дружить с Наташкой, она была самой красивой девочкой, и точно знала что-то, чего не знали остальные. У Наташки уже два года как был мальчик. Сначала этим мальчиком был Ермаков. А потом кто-то в параллельном классе.
Но я не знала, как подойти к Наташке и начать с ней дружить. А Аминат подходила ко мне сама. Поэтому я дружила с ней.
Получалось, что я смотрела одни и те же фильмы по два раза. Но каждый раз было интересно. Тогда делали много фильмов про учеников, про целые классы, которые учились в огромных новых школах с бассейнами. И те киношные классы вечно лихорадило. Кто-то строил против кого-то козни и совершал подлые поступки, зато кто-то красивый и спортивный выводил негодяя-соученика на чистую воду.
При этом и плохие, и хорошие герои были бойкими на язычок и скорыми на неожиданные смелые поступки. Они точно соревновались, кто больше чего выдумает. Наш класс против их классов казался стоячей водой против бурного моря.
— Где они находят таких подростков? — недоумевала Аминат.
Я отвечала неуверенно:
— Может быть, в Москве?
Все знали: после школы я поеду учиться в Москву. Процесс учёбы рисовался мне довольно смутно — я видела в своих мечтах широкие, шумные улицы, на которых вовсю гремела музыка. Видела девчонок, новых своих подруг, похожих на Наташку. Видела парней — высоких, остроумных. Где-то же такие есть?
Впрочем, ближе к выпускному стало казаться, что и наши мальчишки вот-вот дотянутся до тех, киношных. Не все, конечно. Петрову до них как было, так и оставалось далеко, сколько бы он ни тужился. Да он к тому же часто и забывал, что надо тянуться за другими, он и на подначки не всегда пытался отвечать хоть что-нибудь.
Позже, во время экзаменов, он заходил за своей мамой и дожидался её, стоя в нашем коридоре у двери — молча, как тень. Нет, чтобы пройти в мою комнату, и там мы стали бы говорить о будущем, которое ждёт нас, выпускников, о том, как важно найти своё призвание, которому ты посвятишь всю свою жизнь. В каком-то фильме девочка стояла у окна, а парень за её спиной горячо об этом говорил.
У девочки на лице блуждала счастливая улыбка — и оттого, что перед ней раскрывалось восхитительное будущее, и оттого, что парень, того и жди, сзади подойдёт, обнимет…
Тьфу, кто обнимет, наш Петров? Маленький, точно совсем не выпускник. Кто бы ещё из наших мальчиков стал заходить за своей мамой?
Жили они в соседнем доме, только Петров и мама. И наверно Петрову было скучно, прогулявшись, возвращаться в пустой дом. А может, он боялся там сидеть один.
Мама Петрова ласково кивала ему:
— Сейчас, сыночек. Мы с тётей Наташей только обсудим, какие будем заказывать вам отбивные…
Мама Петрова — повар. Поэтому она приходит к нам чуть ли не каждый день, и они что-то обсуждают с моей мамой. Ведь моя мама — председатель родительского комитета. Она говорит — когда её избрали, она не представляла даже, что взвалила на себя.
Когда я училась, было трудно купить мясо, или конфеты, или апельсины. Апельсинов у нас вообще не продавали, конфеты в магазинах были — только сахарные подушечки, они слипались в один большой-большой комок, и продавщица отрезала от него куски ножом. А мясо отпускали по талонам.
Если в посёлок завозили мясо, люди со всех сторон сбегались к магазину. Очередь сама собой укладывалась в ломаную линию, заполняя всю площадь меж прилавков. Хозяйки спешили отовариться — так это называлось. Малышня носилась под ногами у взрослых, среди этих петель, которыми вилась очередь. Школьники, которых родители посылали постоять, так стоя и читали учебники, не забывая между тем переступать ногами, и так, вместе со всеми, потихоньку двигались к прилавку. Впереди взрослые спорили о коровьих или свиных костях. Кто отоварился уже, тому казалось, что костей досталось много, а те, кто ждал ещё, стыдили его:
— Совесть имей, к мясу и кости полагаются!
Словом, подготовить выпускной вечер с угощением было нелегко! Сейчас такие вечера обычно устраивают в кафе, но у нас это и никому и в голову не приходило. Да и кафе в посёлке было тесное и душное. Под потолком клубился пар, в нём вечно были перемешаны запахи селёдки и компота, а пуще всего лаврового листа, которым приправлялись чуть ли не все блюда. Пять-шесть столиков теснились вдоль окон, к ним стульев не хватало, и наш класс вместе со всеми учителями и родителями в кафе бы ни за что не поместился.
Словом, со школой прощались прямо в школе. И здесь не обойтись было без особенных людей. Особенными же были те, кто «знал ходы», как говорила моя мама.
А мама Петрова как раз таким человеком и была!
Эта тихая, светлая женщина знала тайные ходы, по которым в нашу школьную столовую в день выпускного предстояло прийти и отбивным, и шоколаду, и даже апельсинам.
Мама Петрова называла моей маме чьи-то имена-отчества, какие-то денежные суммы — мне ли было вникать! Само собой, после экзаменов всех ждёт роскошный выпускной вечер, как награда за долгие труды. Тогда я, наконец, смогу выкинуть из головы все эти формулы. «Скорей бы уже стало не надо учить химию», — так думаю я. А взрослые, видно, думают: «Скорей бы закончился тот ужин, на который мы собрали деньги!»
Им боязно: вдруг да кто скажет, что на эти деньги стол можно было накрыть и пощедрее? Хочется, чтобы скорее всё осталось позади…
— Дожить бы до выпускного, — говорит моя мама Петровой.
Та спешно ей кивает. Да, мол, дожить бы.
Я на неё с дивана гляжу снизу вверх. Её лицо в морщинах. Карие глазки сидят в них глубоко, поблёскивают. Взгляд из глубины — таков, что хочется к ней потянуться, обнять за шею…
Разве так делают? Конечно, нет. И я говорю ей вежливо, как взрослая:
— Да уж, дожить бы нам до выпускного!
В день экзамена я плохо понимаю происходящее. Затылок, и уши, и щёки зудят, точно по ним бегают сотни маленьких мурашей. Ладони покраснели и чешутся — это у меня аллергия на какие-то заученные химические вещества, точно я перетрогала каждое из них. Вот так и перетрогала: лап-лап. Кто же к ним прикасается? Видно, они и отравили меня.
Ноги ступают как-то странно, коленок я не чувствую. И в школе мне не подняться на второй этаж. Ольга Ивановна сбегает ко мне:
— Поля, ты готова?
Само собой, она ждёт, что я скажу да.
И то, что я впервые за столько лет не могу оправдать доверия старших, заставляет меня отчаянно, громко заплакать.
— Ну, ну, девочка, ты же умница, — обнимает меня классная руководительница. — Ты так много сделала, сегодня — последний рывок.
Она тащит меня за собой наверх. Но я слаба для рывка. Мои одноклассники в коридоре повторяют про электронные облака, про соли, кислоты, щёлочи. И я понимаю вдруг, что не знаю из этого ни-че-го. Мало того, я даже слышать о химии больше не могу. И, видно, поняв, что у меня не хватит сил ждать своей очереди, Ольга Ивановна толкает меня вовнутрь. В классе завуч и химичка обе улыбаются мне с невероятным, нереальным состраданием, так что я снова того и гляди стану плакать. Теперь уж от стыда — мне же так не хотелось сюда идти! Учителя меня так любят… А я не то, что они обо мне думают, не то!
Химичка Наталья Игнатьевна сжимает мою руку:
— Ну, всё в порядке?
Оказывается, я уже вытащила билет — и не заметила. Да, всё в порядке. Я это, оказывается, учила…
После мне не верится, что уже всё. Я не чувствую радости. Нет даже облегчения. Класс гудит — шутка ли, последний экзамен позади!
— Вы не удивили меня, — объявляет Наталья Игнатьевна. — Кто как учился, тот так и сдал экзамен. Всё вполне ожидаемо. Вот только Петров удивил…
Я думаю: наверно, Петрову уж очень повезло. Он получил «четыре». А может, даже «пять».
Все глядят на стеснительного Петрова.
— Петров загадал мне загадку, — продолжает химичка. — На экзамен ко мне Петров явился в домашних тапочках. Вот я и думаю теперь, что он хотел продемонстрировать…
В классе раздаётся смех.
Новое слово для нас — «продемонстрировать». Конечно, все слышали его, но это слово не из нашей речи. Или теперь — из нашей? Мы же — выпускники.
Ермаков толкает Петрова в бок:
— Что ты хотел продемонстрировать, а?
Рохля Петров даже не пытается отшутиться.
— Я забыл, что надо надевать ботинки…
Очередной взрыв смеха!
Ну, даёт Петров!
В смехе из нас выходит напряжение семи экзаменов.
И вот, наконец, выпускной. Девчонки уже оценили мою нереально тонкую талию. И чьи-то преображённые жгучей чёрной краской волосы. И чью-то синюю — мертвецкую, как выразился Ермаков — губную помаду. И чьи-то ещё туфельки — переплетенье тонких ремешков, которыми к пятке цепляешь спицу-каблучок на золотой подошве. Кто мог прийти в таких? Только Наташка. Передвигаться в них было просто нереально — как встанешь на ноги, когда закончится торжественная часть?
Все наши молчат про то, как же им жутко. Уже пятьсот раз со сцены нам сказали, что мы больше не дети, нас выпускают в большую жизнь. Я трясу головой, чтобы меня не одолели давешние мураши. Моя золотая медаль путешествует где-то по рядам. Мальчишки по очереди тянут её в рот. Все знают, что золото пробуют на зуб. Правда, никто не представляет, каким оно должно быть. И всё-таки все пытаются её грызть, пока, наконец, медаль не доходит до моей мамы, и мама не прячет её в сумку.
На столах нас ждёт угощение.
Мама Петрова в самом деле знает ходы. Она привела к нам и отбивные, и апельсины, и даже бананы.
Мне хочется попробовать банан, я спотыкаюсь обо что-то — это сброшенная золотая туфелька. Наташка, хозяйка туфелек, уже танцует босиком. Я не вижу её — в сполохах света не поймёшь, где чья рука, чья голова… Мне хочется туда, ко всем. Я оставляю на столе банан. Взрослые толпятся у стены, глядят на нас.
И даже Аминат танцует. Сегодня такой день!
Только Серёжа не отходит от своей мамы. Он так и не начинает танцевать, и после они идут домой. «Тоже мне! Надо ведь ещё встречать рассвет», — думаю я и в это время смутно чувствую, что между мамой и сыном существует редкая общность.
Я смотрю на других одноклассников, идущих со мной по серой улице, на их мам и пап. Нет, ни у кого больше такой общности с родителями нет.
Вскоре меня снова ждали экзамены — вступительные в институт. Сочинение я написала на «четыре», и когда мы — толпа абитуриентов — попросились посмотреть свои ошибки, у меня в двух местах было подчёркнуто волнистой линией. Девушка, показавшая нам наши работы, только пожала плечами:
— Подчёркнуто — значит, по-русски так не говорят! Стилистика…
И по её лицу я поняла, что разговор окончен. Почему-то было невозможным спросить у неё что-нибудь ещё.
Следующим надо было сдавать английский. Надо так надо. За него я нисколько не боялась. Английский у нас в школе был поставлен так как надо. Это был один из любимых уроков. На нём можно было сколько угодно фантазировать. Даже такие тихони, как Петров, включались в общую игру.
Ольга Ивановна всем нам дала английские имена — меня, конечно, звали Полли. Как по-русски, почти так и по-английски.
Мы были — английский класс. У каждого из нас была английская семья. Впрочем, детали можно было менять. В зависимости от темы урока мои родители побыли и безработными, и учёными, плававшими на большом научном корабле, и даже придворными короля Ричарда Третьего, жившего, как известно, в пятнадцатом веке.
Прочтя в учебнике очередной рассказ, требовалось дописать его и разыграть в лицах продолжение. Мы спорили, что будет дальше с персонажами, и Ольга Ивановна разрешала нам шуметь — лишь бы все говорили только по-английски.
— My name is Polly, — улыбнулась я двум экзаменаторшам, предвкушая интересный разговор, — and I’m from…
Я назвала свой посёлок.
— What? What? — прервала меня женщина с чёрным каре. — What is your name?
— Polly, — машинально повторила я. У меня ведь мозги уже переключились на английский.
— Здесь написано: «Радюхина Полина Константиновна». Разве Полина — это Polly?
— Sorry, — сказала я. — But our English teacher…
— Teacher, — поправило чёрное каре.
— Sorry, — поправила и её напарница.
— Сори, — в испуге сказала я, чувствуя, что мураши уже покусывают мой затылок и вот-вот поползут по ушам вперёд — на щёки. Захотелось чесаться.
— What is full name for Polly? — спросило чёрное каре.
— Don’t you know, the full name for Polly is Maria? Not Polina — Maria!
Я переспросила:
— Вот?
Чёрное каре обратилось ко мне с длинной тирадой. Я наполовину разобрала, наполовину догадалась, что мне предлагают не тратить зря своё и чужое время, а перейти к вопросам из билета. Но только я стала говорить, меня снова прервали. Мурашки ползали по щекам, и не понимала, что мне говорят. Слова, лишённые налёта игры, к тому же произносимые без тени доброжелательности, становились неузнаваемыми. Вдобавок, и выговаривались-то они иначе — наверно, правильнее. Преподавательницам вузов само собой полагается иметь настоящее английское произношение.
Впоследствии я не раз замечала, что люди, для которых родной — наш русский, придают особое значение правильному выговору всяких там английских «S» и «R».
Наверно, со школьных времён мне удалось улучшить своё произношение, хотя от акцента всё равно никуда не деться. Много раз мне приходилось по разным поводам перекинуться словечком с англичанами, американцами и прочими носителями языка. И я точно знаю, что никто из них, уловив акцент, не станет относиться к тебе с таким пренебрежением, как наши, полагающие, что их английский выговор чуть лучше твоего.
И только много позже — когда я поступила таки в университет, и когда закончила его и работала по записанной в дипломе специальности — «журналистика», и в самом деле моя работа была связана с поездками по разным городам, меня ждало большое удивление. В большом портовом городе я брала интервью у фирмача вместе с коллегой, местным журналистом, который, болтая по-английски, даже не думал задирать к нёбу язык, чтобы нащупать какие-то там альвеолы. Он совершенно без комплексов, по-русски свистел в «I see», рычал в «to run», «to read» и во всём прочем, содержавшем «r». Это было немыслимо, и в изумлении я ляпнула:
— Слушай, а почему у тебя такое плохое произношение?
Коллега только рукой махнул:
— Они же понимают меня, и без проблем. Так почему я должен стыдиться своего акцента?
И он добавил с пафосом:
— Я русский человек — что, надо издеваться над собой, чтоб это скрыть?
Было похоже, что его спрашивали об этом уже не раз, ответ был наготове. Может, в своё время коллеге порядком доставалось за его выговор. Он, например, мог тоже провалиться на экзамене…
Чёрное каре произнесло мудрёную фразу, в которой я кое-как разобрала, что мне подумать надо было, прежде чем ехать поступать в Москву.
Дома меня устроили на работу — в посёлке, на завод. Место нашлось в химической лаборатории. В какие-то растворы надо было добавлять что-то ещё и следить, когда именно они покраснеют. Или позеленеют. Мне объяснили, что я стала взрослой, а взрослым часто приходится делать совсем не то, что любишь.
Аминат поступила в строительный техникум. В группе с ней учились одни мальчики, и её по-прежнему не отпускали в кино. Я думала, что это уже не имеет для неё значения. По утрам она выходила из дома в 5-30, чтобы успеть на занятия. Многие из нашего посёлка работали или учились в городе. Народу набивалось полным-полнёхонько, и Аминат должна была возненавидеть и автобус, и саму дорогу в город. Но она, как прежде, по выходным просила меня съездить с ней в кино. А после сеансов мы ещё катались по городу в троллейбусах — от конечки до конечки.
Однажды, уже после Нового года, в троллейбусе Аминат сказала:
— Смотри — Петров!
— Где Петров? — переспросила я без всякой радости. Мне казалось, что все подряд смотрят на меня и думают: «Она закончила школу с золотой медалью, но не поступила в институт».
— Вон тот — Петров.
На задней площадке стояло несколько парней, все — выше меня ростом, и Петрова я не узнала бы. Надо же было так вытянуться! Они говорили о чём-то, не замечая нас.
— Он в кулинарном училище, — сообщила Аминат. — Поваром будет.
— Как его мама, — сказала я.
— А мама умерла, ты знаешь? — спросила Аминат.
Мама Петрова умерла в августе, когда я провалилась на экзаменах. И дома мне, конечно, об этом рассказали, как только я вернулась из Москвы.
Я старалась не думать о том, что этой странной, светлой женщины больше нет. От этого мир казался ещё более неуютным, чем обычно. Смерть мамы Петрова была ещё одним звеном в цепочке доказательств того, что жизнь вовсе не добра к нам и во взрослом мире царят зло и несправедливость. В этой цепочке был и мой провал на экзаменах, и бесконечные мои пробирки в лаборатории, и та засиженная мухами глыба, от которой продавщица отрезала сто или двести грамм конфет «подушечки сахарные»… Ни о чём этом я не хотела думать — мне становилось холодно и на затылке появлялись мураши.
— Нам выпускной вечер подготовила и умерла, — задумчиво сказала Аминат. — Она ведь говорила: надо до выпуска Серёжиного как-нибудь дожить.
— Как это — говорила? — вздрагиваю я. Ведь это не она, это мы ей говорили, с мамой! Но Сурине — она-то откуда может это знать?
Она пожимает плечами:
— Мамке говорила моей. Да что ты — она ведь знала, что умрёт. И Петров знал. Она же на уколах жила.
— На каких уколах?
— Ну, чтоб не больно было. Она говорила — и не больно, сколько-то часов после укола. Только голова кружилась у неё. Петров поэтому её всюду водил. Она заглянет к моим зачем-нибудь, и Петров тут же, следом. Встанет у двери. Она ему: иди, мол, не беспокойся. А он стоит, ждёт её…
Позже я думала, что надо было подойти к Петрову, сказать что-нибудь — тогда, в троллейбусе. Но что бы я сказала? И надо ли это было ему? Он не заметил нас или сделал вид, что не заметил. Мы были — из его прошлой жизни. Из детства, когда была мама, и он знал, что скоро её не будет.
Больше я никогда не видела Петрова и не знаю, как сложилась его жизнь. Остался ли в нём хотя бы отблеск этого тихого, едва уловимого света, который шёл от его мамы? Есть ли в его жизни место той любви, которую она распространяла вокруг себя в те дни, когда мечтала дожить до нашего выпускного вечера?