Французская писательница Симона де Бовуар была для своего времени, как теперь принято говорить, знаковой фигурой. Всяческие ярлыки на нее навешивали еще при жизни: она и «верховная жрица экзистенциализма», и «французский экзистенциалист номер два». В США с 1948 года ее величали не иначе как «самой истовой экзистенциалисткой из всех экзистенциалистов» (Bair 1990: 354). Оценки личности де Бовуар колебались от восторженных до недоброжелательных, она не раз оказывалась объектом нападок, над писательницей посмеивались, называя ее «великой Сартрицей» или даже «Нотр-Дам де Сартр».
Обычно отсвет славы мужчины падает и на женщину, которая рядом с ним идет по жизненному пути. На Симону де Бовуар упала тень Сартра, и в этой тени померк блеск ее собственных заслуг. Хотя она всю себя посвятила литературе. На ее книгах воспитано не одно поколение женщин, которые видели в судьбе писательницы пример осуществленной мечты о свободной и наполненной творчеством жизни. Заслуги де Бовуар перед французским и мировым женским движением огромны: когда она умерла, за гробом шли около пяти тысяч человек, в основном женщины. Она была «символической матерью» феминизма, и после ее кончины представительницы многих женских организаций выразили скорбь в таких словах: «Мы осиротели». Исследование женской судьбы, осуществленное писательницей в 1949 году в эссе «Второй пол» (см.: Бовуар 1997), принесло ей славу адвоката феминистского сознания и автора одного из самых значительных произведений феминизма. Однако высшую и самую престижную во Франции литературную премию — Гонкуровскую — ей по праву присудили за роман «Мандарины» (1954).
Встречаются люди, знакомство с жизнью которых заставляет нас уверовать в судьбу. Почему Симона де Бовуар, в высшей степени «благовоспитанная девица», делалась вдруг ниспровергательницей традиционных моральных устоев? Надо сказать, что в первых крупных работах, посвященных де Бовуар, поднимался именно этот вопрос (см.: Henry 1961; Hourdin 1962). Позднее де Бовуар привлекала всех главным образом как автор «Второго пола» (см., напр.: Schwarzer 1984). Еще позднее на смену интересу к ее мировоззрению пришел интерес к ней самой как к исключительной личности (см.: Eaubonne 1986; Bair 1990), которая, по признанию Франсуа Миттерана, наложила отпечаток на все наше время. Иными словами, работы, посвящаемые ей теперь, можно охарактеризовать так же, как известный французский литературовед Ж. Бреннер охарактеризовал труды последних лет о Сартре: «Появившиеся посмертно книги о Сартре рассказывают нам больше о человеке, чем о писателе» (Бреннер 1994: 16). Бессмысленно выражать по этому поводу сожаление. Общественный интерес в этом случае, впрочем, как и во многих ему подобных, сместился с того, что делает интеллектуал, на то, какой он человек[1]. «Что можно знать о человеке сегодня?» — так обозначил поле подобных исследований Сартр. По сути, он и наметил движение литературоведческой науки в этом направлении, развивая идеи экзистенциального психоанализа в таких работах, как «Бодлер» («Baudelaire», 1946), «Святой Жене, комедиант и мученик» («Saint Genet, comédien et martyr», 1952) и, наконец, в фундаментальном труде «Идиот в семье. Гюстав Флобер от 1821 до 1857» («L'idiot de la famille: Gustave Flaubert de 1821 a 1857», 1971—1972). Следуя этой тенденции, и мы постараемся подробнее рассказать, каким человеком была создательница «Мандаринов».
Симона де Бовуар родилась 9 января 1908 года, и, казалось, судьба этой малышки записана на небесах. Феи наворожили ей родиться в старинной, хотя и небогатой аристократической семье, которая вела свой род от Гийома де Шампо (1070—1121) — теолога и философа, учителя знаменитого Абеляра. Были все основания полагать, что со временем Симона превратится в очаровательную девушку, удачно выйдет замуж за принца и будет жить с ним долго и счастливо в окружении детей и внуков. Родители постарались, чтобы она получила надлежащее воспитание. В возрасте пяти с половиной лет ее определили в Кур Дезир — руководимое монахинями учебное заведение, из стен которого выходили в мир будущие добродетельные супруги, образцовые матери и ревностные прихожанки. Но, видимо, здесь не обошлось без вмешательства злой волшебницы, изощренно напакостившей в XX веке многим девицам. Отец Симоны вложил все деньги семьи в займы царскому правительству: уж очень соблазнительными показались условия, предложенные Николаем П. Золотой ручеек богатств, накопленных рачительными де Бовуарами со времен крестовых походов, влился в реку французского золота, исчезнувшую в зыбучих песках пролетарской революции, так что и теперь, по прошествии столетия, спорадические требования дотошных французов возместить сторицей потерю этого теперь уже мифического золота не привели к приемлемому для них результату. Свою роль в судьбе Симоны сыграли и те подарки, которыми наградили ее благожелательно настроенные феи. Но и тут не обошлось без подвохов: цепкость ума и настойчивое стремление к ясности мысли[2] имели в качестве оборотной стороны категорическое неприятие любых половинчатых решений, тягу к крайностям и фантастическое упорство[3]. Обуреваемая стремлением раздвинуть горизонты собственной жизни, она, вместо того чтобы вяло влачить монотонное существование, «шла вперед, к невидимой цели, с плотно сомкнутыми губами и остановившимся взором» (Beauvoir 1958: 182).
Трудно отыскать другую судьбу, которая дала бы нам пример столь властного призвания, столь рано созревшего выбора и такого последовательного осуществления честолюбивых дерзаний юности. И если ход жизни зависит от нашего отношения к миру, то Симона де Бовуар с рождения вела себя как удачливая завоевательница: с азартом одолевала препятствия, не теряя веры в свое призвание и тайное покровительство судьбы, а также в собственную исключительность и превосходство над другими людьми. Вспоминая о детстве, она писала: «Бог всегда был на моей стороне» (Ibid: 75). Чем старше становилась Симона, тем более истово она молилась. Девочка мечтала об апостольском служении, об экстаз ах и видениях, полагая, что «нет ничего ужаснее потери веры» (Ibid.: 137). Она была убеждена, что Божьим избранникам уготованы тяжкие испытания, а потому любимой игрой ее детства было воображать себя великомученицей. В ней, несомненно, присутствовали задатки героической личности: она с одинаковым успехом могла превратиться как в проповедницу, так и в воинствующую атеистку[4], ибо была скроена «из того материала, из которого творят святых», и «одинаково подходила и для того, чтобы написать "Второй пол", и для того, чтобы полновластно вершить дела в каком-нибудь монастыре» (Hourdin 1962: 56).
В переходном возрасте, когда дети становятся особенно требовательными по отношению к родителям, Симона и к Отцу Небесному предъявляла серьезные претензии, ожидая, что тот явит себя в конкретном и узнаваемом действии. Долгое время она всерьез надеялась получить от Бога знак, что ее усилия замечены. Но Бог вел себя уклончиво и своего присутствия никак не обнаруживал. А потом настал момент выбора: путь веры или путь дальнейшего интеллектуального развития. Половинчатые решения были не в ее характере, и Симона раз и навсегда предпочла интеллект[5].
Всю жизнь Симону де Бовуар занимали поиски свидетельств уникальности или хотя бы реальности своего существования. Утрата религиозного чувства могла бы роковым образом сказаться на формировании ее личности, если бы место Бога в душе Симоны не заняла литература. Дневник заменил ей исповедь, а книги со временем стали значить то, что прежде значил Бог. Только литература могла подарить ей бессмертие взамен утраченной вечной жизни во Христе. Когда героиня «Мандаринов» Анна утверждала, что книги сохраняют для нее «привкус вечности» и она предпочитает их реальному миру, она высказывала то, в чем с давних пор была убеждена и сама де Бовуар. Эту же мысль де Бовуар доверит развить другому герою «Мандаринов», Анри Перрону: «Он не воображал, что его будут читать вечно, а между тем, когда писал, чувствовал, что погружен в вечность» (с. 86 наст. изд.).
В детстве для нее было живо только то, что записано. «Если в сочинении я рассказывала какой-нибудь эпизод из моей жизни, то он ускользал от забвения, вызывал интерес других людей и был тем самым окончательно спасен»[6] (Beauvoir 1958: 71), — утверждала она. В юности и зрелости для того, чтобы понять смысл происходящего, ей необходимо было это описать[7]. Сколько же часов — «столь дивно оправданных, столь бездарно потерянных» — подарила она своим записям! В пятнадцать лет, отвечая на вопрос, кем она хочет стать в будущем, Симона де Бовуар записала в альбоме подруги: «Знаменитым писателем». В восемнадцать имена Мориса Барреса, Поля Клоделя, Андре Жида и Поля Валери звучали для нее «неземной музыкой». Эти виртуозы пера помогли открыть подлинные ценности: «искусство, искренность, неуспокоенность». Она, вслед за Валери, могла бы сказать о себе: «Тревога — истинное мое ремесло». Постепенно де Бовуар начала осознавать себя частью интеллектуальной элиты, которая во все времена несла тяжкое бремя углубленного самопознания. Она перестала переживать поначалу мучительное для нее «выпадение» из привычной среды: наоборот, теперь Симоне казалось, будто она добровольно покинула ее ради братства мыслителей и ученых, увлеченных поисками истины. И она чувствовала сопричастность их усилиям: настал ее черед узнать, понять и выразить себя. Потеря приданого вынудила де Бовуар воспринимать учебу не как развлечение праздного ума, а как гарантию будущего независимого существования, Подобная позиция заставила бы перевернуться в гробу ее предков, и она не могла не вызывать досады ее родителей, которым казалась унизительной мысль о том, что их дочери придется продавать свой труд. Однако юная Симона со всей решительностью выбрала карьеру преподавателя философии и, несмотря на сопротивление родителей, отстояла право на получение необходимого образования.
Де Бовуар встретила Сартра, когда ей было двадцать лет, и сразу же признала в нем мужчину своей мечты: «Это был мой двойник, в нем я обнаружила доведенными до последнего предела и мои вкусы, и мои пристрастия» (Beauvoir 1958: 344), — признавалась она. Однажды де Бовуар заметила: «Чтобы я признала мужчину равным себе, он должен доказать, что хоть в чем-то лучше меня». Напомним, что Сартр был маленького роста (меньше полутора метров; С. де Бовуар была чуть повыше), с редкими волосами и желтыми от никотина зубами (он безостановочно курил); его правый глаз жутко косил. Но зато он принадлежал к тем, кого женщины «любят ушами»: обладал завидным красноречием и вкрадчивым голосом. По-видимому, де Бовуар была из породы тех, кого стрела Амура поражает именно в ухо, ибо между Сартром и этой чопорной красавицей с яркими и пронзительными голубыми глазами немедленно вспыхнула страсть, сметающая на своем пути все преграды.
Ко времени знакомства с Сартром де Бовуар обладала вполне сложившимся характером. Ее отличали высокий творческий потенциал, вера в собственное призвание, индивидуализм и авантюризм. Проявлению этих черт отчасти способствовали питаемые книжной традицией настроения разочарованности и неудовлетворенности в среде интеллектуалов. Симоне недоставало кумира, и Жан Поль занял вакантное место на пьедестале. Речи Сартра и его друзей были дерзкими, а суждения безапелляционными, вспоминала де Бовуар. Они безжалостно разоблачали любые проявления идеализма и осмеивали духовную жизнь; люди, по их представлениям, являлись всего лишь телами, наделенными потребностями. И Симона, внимая их разоблачениям, двинулась по маршруту жизни к станции под названием «тотальный индивидуализм»[8]. В эпоху модерна любые авангардные течения замешены на отрицании, и потому Сартр, с его едва ли не маниакальной склонностью к теоретизированию, с удовольствием взял на себя труд придумывать обоснования для «эстетики отрицания». С его помощью и де Бовуар все решительнее расправлялась со многими социальными, интеллектуальными и эстетическими ценностями, не замечая, что зачастую при этом терпит урон и незыблемая общечеловеческая мораль.
Де Бовуар была младше Сартра, но быстро догнала его в учебе. В студенческие годы Симону прозвали Кастором (Бобром) не только из-за того, что по-английски ее фамилия звучит как название этого зверька, но и потому, что она, подобно бобрам, очень много трудилась и, снедаемая неутолимой жаждой деятельности, беспрестанно находилась в движении. По свидетельству одного из бывших экзаменаторов, во время конкурсного экзамена на право занимать должность преподавателя философии члены комиссии долго не могли решить, кому из них, ей или Сартру, присудить первое место. В итоге предпочтение отдали Сартру, поскольку он был выпускником Эколь Нормаль, а де Бовуар — студенткой менее престижной Сорбонны; вдобавок «этот бедняга» уже не в первый раз пытался сдать экзамен.
Когда, получив дипломы, Сартр и де Бовуар должны были либо пожениться, либо разъехаться по разным городам, перед ними серьезно встал вопрос о том, чтобы узаконить свои отношения. В воспоминаниях она описывала причины, побудившие их отказаться от брака: «По многим пунктам мы колебались, но наш анархизм был столь же ярко выражен и столь же агрессивен, как и анархизм анархистов былых времен; он предписывал нам, как и им, отвергать вмешательство общества в наши личные дела». Но после громких слов об обществе, которое душит свободу, вскользь приводится более правдоподобное объяснение: «Я видела, как это тяжело для Сартра...» (Beauvoir 1960: 81). Может быть, без этого печального личного опыта не было бы тех страниц «Второго пола», где психологически тонко и убедительно анализируются мотивы, побуждающие мужчин страшиться брака...
В итоге Сартр и Симона заключили между собой договор, суть которого в том, что они обязались хранить «особого рода» верность друг другу. Каждый из них мог иметь любовные связи, но они не должны были влиять на их «союз», обусловленный общностью интеллектуальных устремлений.
Во время учебы и в первые годы самостоятельной жизни излюбленным способом устанавливать отношения с миром стала для них игра. Лишая жизнь реального содержания, игра убаюкивала и ее, и Сартра мыслью о том, что им удалось счастливо избежать диктата реальности, и они вольны не принадлежать ни одному классу, ни одному поколению. Граница между вымыслом и действительностью оставалась зыбкой, и ничто не сдерживало полета их фантазии. Воображение, нестесненное творческое воображение, осваивало все новые пласты опыта, чтобы позднее питать этим опытом книги. Своевольная и жестокая История вершила их судьбы, она таилась где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки, но до поры скрывала грозный лик, словно для того, чтобы в роковые минуты Сартр и Симона в полной мере ощутили силу ее железной хватки. В так называемые «горькие годы» (с 1929-го по 1939-й), накануне всемирного катаклизма, мир пребывал в брожении; классовая борьба то усиливалась, то затихала; социальные идеи возникали и видоизменялись, а де Бовуар «доводила до крайней степени свое неприятие Истории» (Ibid: 372). Уже исходила кровью Испания — первая жертва заигрываний европейских демократий с фашистскими режимами, а Симона, словно зачарованная принцесса, все еще грезила наяву и видела красочные сны о литературе. «Моя шизофреническая приверженность к счастью лишала меня способности видеть политическую реальность» (Ibid.), — вспоминала она.
В 1947 году в эссе «Что такое литература?» Сартра увлекла идея «толкования сновидений», обволакивавших значительную часть французской интеллигенции предвоенной поры, и он создал не лишенную недостатков (но достойную упоминания здесь хотя бы потому, что де Бовуар ее полностью разделяла) теорию, согласно которой во Франции тогда сосуществовало «три поколения» писателей (об этом см.: Полторацкая 2000; Сартр 2000).
Для первого поколения авторов, начавших писать до войны 1914 года (Андре Жид, Франсуа Мориак, Марсель Пруст, Жорж Дюамель, Жюль Ромен, Поль Клодель, Жан Жироду), литература была «маргинальным» занятием, и благодаря своей материальной независимости они сохраняли веру в «абсолютную бескорыстность искусства».
Писатели второго поколения — сюрреалисты — появились на сцене после 1918 года, и ценностная позиция этих «блудных детей» класса буржуазии строилась на отрицании. В ряду писателей сюрреалистического толка Сартр называл Пьера Дриё Ларошеля, Андре Бретона, Бенжамена Пере, Робера Десноса и Поля Морана и увязывал их искания с кризисом объективистского взгляда на мир. Сюрреализм был в «воздухе времени», которым дышали Сартр и де Бовуар. Именно его наследием стали эстетика скандала и пафос отрицания, и от него к ним позднее пришло убеждение в том, что подлинное искусство всегда революционно, а его требования спонтанно согласуются с требованиями Революции с большой буквы. Под влиянием сюрреализма сформировалось и опосредованное книжной традицией отношение де Бовуар к безумцам и маргиналам. Ее привлекала и раскрепощенность этих людей, и выставление ими напоказ самых подспудных устремлений, и отказ от моральных норм, и неодолимая сила фантазии, порождающая бред и причудливые галлюцинации. Поль, героиня «Мандаринов», вспоминая о времени, когда она страдала психическим расстройством, говорит подруге Анне: «<...> ты не можешь себе представить, каким богатым был в то время мир; любая вещь имела десять тысяч граней» (с. 476 наст. изд.). Однако безумный герой романтической, символической и, наконец, сюрреалистической литературы — это, увы, совсем не то, что обычный пациент психиатрической больницы, в котором трудно разглядеть черты провидца, хранителя нетленной мудрости или поэта.
Писатели третьего поколения, к которому Сартр относил и себя, заявили о себе незадолго до Второй мировой войны, когда наметился разрыв между литературным мифом и исторической реальностью. Эти писатели «не уделяли внимания истории, хотя одни объявляли о своей принадлежности к прогрессивным левым, а другие — к революционным левым силам: первые оказались на уровне повторения в духе Кьеркегора, а вторые — на уровне мнимого синтеза вечности и бесконечно малой частицы настоящего» (Сартр 2000: 189—190). Де Бовуар, как и Сартр, полагала в те годы, что французский роман переживает кризис, и предпочитала учиться писательскому ремеслу у заокеанских коллег, в первую очередь у Хемингуэя. Она ценила в его рассказах отказ от описаний, претендующих на объективность, простоту диалога и интерес к мелочам жизни. Американский автор детективов Хэммет научил ее и весьма полезному правилу: «<...> всякий диалог должен продвигать действие» (Beauvoir 1960: 353).
Важной особенностью мировосприятия де Бовуар была ее неизменная устремленность в будущее, и этим качеством она впоследствии наделит многих своих героев[9]. «Выбирать жизнь — значит всегда выбирать грядущее. Без этого порыва, который увлекает нас вперед, мы оказались бы всего лишь плесенью на поверхности земли» (Beauvoir 1945: 82), — настаивала она в 1945 году, уже после того, как на собственном печальном опыте познала, какие чудовищные формы способно явить нам будущее. Воистину, идеи, которые носятся в воздухе, не ведают границ. Устремленность к будущему охватила с начала XX века многомиллионные массы людей, подчинила себе настрой их мыслей, их желания и мечты. Вряд ли кто-нибудь успел позабыть, сколь притягательными оказались в ту пору образы светлого будущего и для нашего народа!
Осмысливая позднее вместе с Сартром свои представления о необходимости жить наполненной жизнью, С. де Бовуар утверждала, что им всегда необходимо было, «чтобы всякая минута чему-то служила, чтобы тело доходило до предела своих возможностей, в том числе и та часть его, какой является мозг» (Beauvoir 1981: 452). В те годы они были верноподданными и законопослушными гражданами «книжного мира» и из дальнего далека взирали на грубую реальность столкновений политических сил.
В предшествовавшие Второй мировой войне десятилетия коммунизм был уже не призраком, бродившим по Европе, а, как заметил французский писатель Клод Руа, рослым, полным жизни детиной, который устрашал и воспламенял мир. Сартр и де Бовуар терпеливо ожидали всемирного пожара и очистительного катаклизма — на меньшее они не были согласны. Им глубоко претил реформизм, и они верили, что общество должно измениться сразу, кардинально и бесповоротно. Их общую позицию в 1936 году, в пору создания Народного фронта, Сартр оценивал так: «В теоретическом плане мы были экстремистами настолько, насколько это возможно» (Ibid.: 540). Практически же революционная фраза существовала для них отдельно от революционного дела, и этих молодых интеллектуалов полностью удовлетворяла игра абстракциями. Они тогда были настолько интегрированы в «книжный мир», что им казалась курьезной мысль о непосредственном участии в политической жизни. «Я верила, что писательский труд должен оставаться аполитичным» (пит. по: SBSJC 1966: 209), — вспоминала об этом времени де Бовуар. Заметим попутно, что в 50-е годы подобная отстраненность казалась ей верхом политической наивности, а в 70-е снова увлекла. Завершая разговор об эволюции взглядов писательницы на перспективы изменения общества, приведем одно из последних ее высказываний на эту тему, относящееся к 1982 году: «Я не хочу <...>, во всяком случае теперь, совершения революции, жестокой и кровавой <...> И речи нет о том, чтобы изменить общественное устройство сверху донизу. Нужно просто немного улучшить во Франции то общество, которое уже существует» (Schwarzer 1984: 126-127).
С самого начала занятий литературой де Бовуар мечтала о создании романа: только такая форма подходила для выражения особого видения действительности, которое сформировалось у нее в результате занятий философией. Преобладание умозрительных конструкций в ее произведениях во многом объясняет и слабые, и сильные стороны дарования писательницы, а потому не случайно в ее первой книге, задуманной как собрание тонких психологических зарисовок[10], издатель увидел (к изумлению де Бовуар) не вполне убедительную картину нравов. Когда де Бовуар обсуждала неудачу книги с Сартром, тот посоветовал ей: «Смелее наделяйте своих героинь собственными чертами; вы гораздо интереснее, чем все они вместе взятые». Писательница последовала этому совету при работе над романом «Гостья» («L'Invitée», 1943), за который ее впоследствии выдвинули на две литературные премии: «Ренодо» и Гонкуровскую (хотя ни одну не присудили).
В 1938 году, когда над Европой клубились темные тучи фашизма, грозясь пролиться огненным дождем, а История уже без утайки примеривалась «схватить за горло» принцессу книжного мира, де Бовуар это мало волновало. Симону буквально заворожил крах ее заветной мечты о чете писателей, чьи произведения влияют на общество, в котором они живут; о чете интеллектуалов, идущих рядом по дороге жизни. Оказалось, что Сартр в любой момент может покинуть ее, определив ей место где-нибудь на обочине. Оказалось также, что есть ситуации, когда мы не властны над другим, какие бы усилия для этого ни прилагали. Осознание непрочности уз, связывавших ее с Сартром, повергло де Бовуар в ужас, и в ней навсегда поселился страх потерять самого близкого по духу человека. «Гостья» — свидетельство титанического труда, затраченного де Бовуар на то, чтобы оплакать свою разбитую мечту и заново склеить ее из обломков. Симоне это вполне удалось, но за это пришлось заплатить приятием хрупкости своей мечты и необходимостью до конца дней своих мириться со все новыми трещинами, покрывавшими ее тайное сокровище[11], и до последнего вздоха терпеливо скрывать их от посторонних глаз. С начала 1944 года она начала понемногу отдаляться от Сартра, между ними больше не существовало никакой иной близости, кроме близости интеллектуальной, и он все чаще тяготился ее обществом. А она... она упорно, до последних дней жизни, употребляла местоимение «мы» всякий раз, когда определяла свою позицию, подчеркивая тем самым неизменную солидарность с Сартром. «Мы всегда пытались помочь друг другу выпутаться из затруднительных положений, поскольку опасались, как бы взаимные претензии не привели нас к разрыву» (Beauvoir 1960: 579), — настаивала она в своих воспоминаниях. В действительности так вела себя только де Бовуар, а Сартр не слишком заботился о том, чтобы подобрать для своих поступков щадящие достоинство де Бовуар объяснения.
Симона де Бовуар начала работать над «Гостьей» в октябре 1938 года, а закончила роман летом 1941-го. За это время произошли события огромной важности: Европа вступила в войну. Однако эти события не нашли отражения в книге, написанной для того, чтобы выразить прошлое, с которым де Бовуар «только что покончила», как не нашли в ней отражения ни «странная война», ни оккупация Франции. Зато в этом произведении присутствуют идеи, сформировавшиеся у нее еще до войны, хотя от многих из них к середине 1941 года она уже успела отказаться. Вот почему разговор об этой книге уместно отнести к периоду жизни писательницы, предшествовавшему началу войны. «Я с упоением воплощала в жизнь свои мечты шизофренички, — писала она, вспоминая эти годы. — Мир существовал как сцепление мириадов извилин (и распутывание их всегда было приключением), а совсем не как место приложения сил, способных мне противостоять» (Ibid.: 154). Ей понадобилось пережить войну и оккупацию, чтобы понемногу отказаться от «квазисолипсизма и иллюзорной независимости», чтобы почувствовать свою связь с другими людьми и оборотную сторону этой связи — ответственность. «То, что Сартр называл прежде моей "шизофренией", распалось под ударами разоблачений, осуществленных реальностью. Я наконец признала, что моя жизнь была не историей, которую я сама себе рассказывала, а компромиссом между миром и мною» (Ibid.: 498).
В пору создания романа де Бовуар умела многое: ею был разработан критический метод исследования психологии героев, сформулированы теоретические предпосылки объяснения поступков людей, она своим опытом дошла до разоблачения «дурной веры»[12]. Она с полным основанием считала, что ей есть о чем поведать миру, и требовался лишь толчок, сильное переживание, некий импульс, чтобы начать писать. Ведь литература, по ее мнению, возникает тогда, когда в жизни что-то разлаживается; главное условие — чтобы реальность перестала восприниматься как нечто само собой разумеющееся. Случилось так, что влюбленность Сартра в Ольгу Козакевич потрясла основы представлений де Бовуар о взаимоотношениях людей. Хотя годы, которые предшествовали началу Второй мировой войны, были на редкость богаты событиями общечеловеческого значения, де Бовуар занимали в первую очередь ее любовные неурядицы. В жизни каждого человека на первый план попеременно выходят то явления общественного порядка, то глубоко личные переживания. Тяжелая болезнь или несчастная любовь приобретают тогда первостепенную важность и способны (как это случилось с де Бовуар) безраздельно завладеть всеми мыслями человека, сведя до минимума интерес к мировым проблемам.
Герои романа «Гостья» — чета интеллектуалов, вступивших в пору зрелости, Пьер и Франсуаза, — имеют много общего с Сартром и Симоной. Исповедальность всей прозы писательницы обусловлена настоятельной потребностью в самоанализе. «Если мое существование станет достоянием тысяч сердец, тогда, казалось мне, это существование, обновленное и преображенное, будет, некоторым образом, спасено» (Beauvoir 1960: 578), — полагала де Бовуар. Итак, Пьер и Франсуаза сближаются с юной Ксавьер (прообразом которой стала Ольга Козакевич, бывшая ученица де Бовуар, дочь белоэмигранта и француженки) и попадают под влияние этой девушки-подростка. В своих воспоминаниях писательница объяснит «культом молодости» и трудностями перехода к зрелости историю с Ольгой Козакевич, использованную в романе «Гостья»: историю странной зависимости двух взрослых людей от капризов юной и своенравной девицы. Пьер все сильнее тянулся к Ксавьер и заметно отдалялся от Франсуазы. В романе переданы тончайшие оттенки состояния, которое переживает женщина, теряя любовь. Испытанная героиней романа ревность — это еще и метафизическая тоска из-за невозможности «аутентичной коммуникации». Общение неизбежно скрывает желание утвердить собственную свободу, осуществление которой возможно только за счет свободы другого. Именно священная для экзистенциалистов вера в необходимость отстаивать автономию своего сознания от посягательств на нее другого, а вовсе не банальная женская ревность заставит главную героиню в финале романа убить соперницу.
В реальной жизни, утверждала де Бовуар, знакомство с Ольгой Козакевич натолкнуло ее и Сартра на дерзкую мысль: создать «трио» — союз трех любящих, двух женщин и одного мужчины. Но весь этот глубоко продуманный план при воплощении в жизнь рухнул под действием незыблемых законов психологии: оказалось, что ревность невозможно устранить волевым решением[13]. И в этом смысле написание «Гостьи», по словам де Бовуар, было для нее своеобразным катарсисом, очищением от подавленной, но непобежденной враждебности по отношению к Ольге. Определяющая черта женского характера, настойчиво культивируемая воспитанием, — пассивность, в принципе исключающая стремление заставить мир считаться с нашими взглядами и волей. Эта заданная от рождения ситуация помешала бы осуществиться и призванию де Бовуар, но она преодолела ее так, как это делают люди исключительные: обратила себе на пользу. Женская судьба, женские горести и тайные муки стали источником ее вдохновения и главной темой творчества.
По замечанию французской исследовательницы Натали Иник, «Гостья» выглядит как попытка наметить переход от классической фигуры женщины — покорной жертвы, находящейся под угрозой разрыва с любимым, к современной фигуре независимой женщины, приемлющей такую же свободу в любовных отношениях, какую нередко позволяет себе женатый мужчина. Но это лишь иллюзия перспективы: за этой версией просматриваются тупики нежизнеспособной ситуации и уловки самообмана. В результате свободная женщина готова защищать свое место рядом с любимым, не останавливаясь даже перед убийством соперницы (об этом см.: Heinich 1996 ).
Сартр и де Бовуар тяжело восприняли позорное поражение Франции в войне и, несмотря на трудности, связанные с оккупацией, не оставили писательской деятельности. Однажды, в начале 1943 года, писатель и публицист Жан Тренье в присутствии де Бовуар обсуждал с Сартром проект публикации сборника статей, в которых отразились бы идеологические тенденции времени. «А вы, мадам, вы — экзистенциалистка?» — спросил он у нее. Поначалу де Бовуар не уловила смысла этого слова, только что пущенного в обращение основоположником католического экзистенциализма Габриелем Марселем. Когда Гренье растолковал де Бовуар смысл поразившего ее определения, она согласилась написать эссе для его сборника и тем самым внести свою лепту в попытки мыслителей разного толка исследовать становление человеческого мира в его зависимости от деятельности экзистенциального субъекта. Де Бовуар увлекла идея разработки «морали свободы в духе экзистенциализма», к тому же захотелось более отчетливо обозначить отличия собственной философской позиции от позиции Сартра. Если Сартр полагал, что только ситуации бывают разными, а свобода у всех одна, то, по мнению де Бовуар, и свобода свободе рознь.
Три месяца потратила она на написание «Пирра и Цинеаса» («Pyrrhus et Cinéas», 1944). Сюжет эссе заимствован у Плутарха: Пирр перечисляет страны, которые мечтает покорить, а Цинеас предлагает ему отказаться от бессмысленных завоеваний. Что предпочтительнее: деяние или созерцание? Де Бовуар приходит к заключению, что всякое действие чревато риском и угрозой поражения. Долг человека перед собой в том, чтобы соглашаться на риск, но отвергать даже мысль о грядущем поражении.
Когда в начале 1943 года во Франции усилилось «интеллектуальное» сопротивление, Сартр и де Бовуар, верные своим философским взглядам, приняли решение жить так, как если бы были уверены в том, что ситуация скоро изменится к лучшему и цензура не помешает их произведениям найти своего читателя. Вот почему в самые трудные годы войны де Бовуар начала писать роман о Сопротивлении «Кровь других» («Le Sang des autres», 1945). Он проникнут атмосферой разочарования в обещаниях счастья и прогресса, щедро раздариваемых буржуазной цивилизацией. В нем де Бовуар рассмотрела проблемы ответственности человека за все, что делает он сам, и за поступки, на которые толкает других. Когда в 1948 году «Кровь других» опубликовали в США, роман восприняли там как «учебник экзистенциализма», и не без оснований. Морис Бланшо отнес это произведение к «романам идей», и де Бовуар была вынуждена признать справедливость его критики. Слишком сильным оказалось ее желание немедленно, в назидание всем, облечь опыт войны в слова, признавала она. Это желание заставило писательницу забыть о том, что «идейное произведение не только ничего не показывает, но и доказывает одни банальности» (Ibid.: 560). Идейный роман, полагает она, навязывает одну истину, которая затеняет все остальные и замалчивает бесконечный круг спорных вопросов.
Пьеса «Бесполезные рты», созданная де Бовуар под непосредственным впечатлением оккупации, вобрала в себя ее мысли о смерти и цене человеческой жизни. Премьера состоялась 29 октября 1945 года в театре «Каррефур», и спектакль выдержал 50 представлений. Сюжет она заимствовала из итальянских хроник, но перенесла действие во Фландрию. Тиран осадил город, и, чтобы избежать голода, жители склоняются к тому, чтобы изгнать женщин, стариков и детей — короче, все бесполезные рты. В пьесе поднимается вопрос: можно ли пожертвовать конкретными людьми ради интересов всего общества? Поначалу усматривают выход в том, чтобы принести эту жертву, которую многие считают необходимой. «А потом они понимают, что не могут пожертвовать половиной населения и принимают решение выйти всем миром на битву, чтобы победить врага или умереть вместе» (цит. по: Bair 1990: 308), — поясняла де Бовуар сюжет пьесы в письме к матери. Критики подметили, что «Бесполезные рты» — не столько пьеса, сколько драматизированное по форме изложение позиции в вопросе о моральном выборе. «Средства неотделимы от цели, — утверждает де Бовуар, — вступая в противоречие с нею, они ее извращают» (Beauvoir 1945: 132).
В первые послевоенные годы долгие отлучки Сартра, который многие месяцы проводил в США, вынудили де Бовуар самостоятельно отстаивать в созданном ими журнале «Тан модерн» общие политические позиции. Это время, которое позднее было названо «эрой разрывов», требовало особой четкости формулировок и строгости в обосновании любого решения. Де Бовуар по-прежнему оставалась «излюбленным цензором» Сартра и с карандашом в руках прочитывала все его труды. Тогда, по разным причинам, ей нередко приходилось писать статьи, которые затем появлялись в «Тан модерн» за подписью Сартра. Тогда же ею были написаны и несколько собственных эссе. В определенном смысле де Бовуар оценивала их как «прелюдию» к самому главному из того, что она написала о себе — к «Мемуарам» и «Мандаринам».
Работа «Литература и метафизика» («Littérature et métaphysique»), опубликованная в «Тан модерн» 1 апреля 1946 года, — единственный ее труд в области литературной критики. По убеждению де Бовуар, только философия экзистенциализма предлагает систему, в рамках которой писатель может свободно выражать свой неповторимый жизненный опыт. Романист пишет для того, чтобы понять себя, ибо процесс создания вымысла выявляет скрытые черты личности автора. И сама она всегда искала ответы на встающие перед нею вопросы и бралась за создание художественных произведений только тогда, когда не находила их в книгах.
«Литература и метафизика» послужила толчком для написания еще двух эссе, объединенных в книгу под названием «За мораль двусмысленности» («Pour une morale de l'ambiguïté», 1947), где рассматривается проблема свободы личности и невозможности достижения такой свободы в условиях, когда другие люди ее лишены. Реальность, в представлении де Бовуар, выходит за пределы всего, что можно сказать о ней. «Нужно противостоять ей в ее двусмысленности и непрозрачности, а не сводить ее к смыслам, которые позволяют выразить себя словами» (Beauvoir 1947: 15). По мнению Жоржа Урдена, де Бовуар в этой книге выдвигала на первый план противоречивость и двойственность человеческого удела. В системе ее взглядов человек является субъектом, наделенным сознанием, среди объектов и вещей, которые его окружают. При этом материализм отрицает сознание, идеализм отрицает вещи, а экзистенциализм отнюдь не выступает философией абсурда: «это философия выбора» (Hourdin 1962: 15). В конце жизни де Бовуар признавалась, что только этот опус вызывал в ней недовольство собой.
Если профессиональная деятельность Симоны де Бовуар складывалась в послевоенные годы вполне успешно, то личная жизнь причиняла одни огорчения. Сартр пылко влюбился в американскую актрису Долорес Ванетти и отказывался участвовать в когда-то придуманной ими игре. Де Бовуар, упорно поддерживая миф о счастливой чете интеллектуалов, была вынуждена играть за двоих, изображая, под критическими взглядами публики, почти семейную жизнь в паре с актером, который то и дело пропускал свой выход и забывал необходимые реплики. Благодаря ее усилиям, за тринадцать лет (с 1947 по 1960 год) миф о чете писателей получил-таки всеобщее признание. В начале 60-х годов этот миф приобретет для нее первостепенное значение, и два последних тома воспоминаний писательницы свидетельствуют о ее горячем стремлении его поддержать и упрочить[14].
Но все это произошло позднее, а тогда, в 1946 году, не имея других способов справиться с отчаянием, которое внушало ей положение брошенной женщины, де Бовуар преображала свою боль в чеканные строки, следуя правилам экзистенциализма. Мрачные мысли роились в голове, и писательница изливала их на бумагу. Так родился ее единственный фантастический роман «Все люди смертны» («Tous les hommes sont mortels», 1946).
«Мы умрем», — сказала женщина, чью мудрость восхваляет Священное писание во Второй Книге Царств. Фоска, герцог одного из итальянских городов начала XIV века, презрел божественный порядок и, желая возвыситься над человеческим уделом, выпил эликсир бессмертия. Однако вскоре выяснилось, что без перспективы смерти ему нечего желать и не на что надеяться. Ни одно из человеческих чувств, в том числе и любовь, не способно выдержать испытания вечностью: такой вывод не утешил де Бовуар, но работа над книгой помогла пережить черные дни. Если литература желает преодолеть отчуждение там, где оно кажется особенно несокрушимым, она должна говорить о тоске, об одиночестве, о смерти, потому что таковы в действительности ситуации, которые самым неотвратимым образом кладут предел нашей самобытности, полагал Сартр, и де Бовуар была с ним полностью согласна. Главной героиней романа, чью жизнь разрушила встреча с бессмертным Фоской, стала актриса Режина — женщина, стремящаяся доминировать над себе подобными и не терпящая никаких ограничений[15].
Невольно возникает вопрос: почему даже тогда, когда любовь между ней и Сартром умерла и была похоронена, они не расстались? Ответ может быть только один: де Бовуар была Сартру идеальным товарищем в том, что было для него дороже всего: в интеллектуальной жизни. Мышление диалогично, и без умного собеседника наши идеи с трудом проклевываются из тьмы небытия. Сартру и де Бовуар повезло: они нашли и поддержали друг друга. Кто возьмет на себя труд определить, кому из них повезло больше?
Хотя критики встретили это фантастическое произведение де Бовуар холодно, ей оно нравилось куда больше, чем, например, тепло принятый роман «Кровь других». В 1982 году она признавалась, что «Гостья» и «Все люди смертны» затрагивали ее «непосредственно», тогда как «Кровь других» и «Бесполезные рты» — это «соединение вымысла с философией». В 1947 году в Голливуде рассматривался проект экранизации романа[16], но до съемок дело так и не дошло. Однако созданный писательницей образ Бессмертного и полвека спустя не утратил привлекательности: в 1994 году роман «Все люди смертны» все-таки был экранизирован.
В начале 1947 года де Бовуар четыре месяца провела в США с курсом лекций по современной французской литературе. Для нее, как и для всей французской, да и европейской, интеллигенции важно было заново определить позицию по отношению к американцам и американской цивилизации. К тому же писательницу увлекла задача исследования культурного пространства, разделяющего Францию и США. Впечатления от поездки она использовала для создания эссе «Америка день за днем» («L'Amérique au jour le jour», 1948). Еще до посещения Соединенных Штатов ее, как и Сартра, не устраивали «конформизм американцев, их шкала ценностей, их мифы и фальшивый оптимизм», вкупе со склонностью закрывать глаза на трагические стороны бытия. Поездка помогла ей оценить, с позиций европейца, роль американской интеллигенции в политике. В романе «Мандарины» де Бовуар высказала свое мнение об этом устами Анны: интеллектуалы, заметила та, «могут жить здесь в безопасности, потому что сознают свое бессилие» (с. 293 наст. изд.). Американцы, по ее наблюдениям, снисходили до Европы с высокомерной небрежностью, и спорить с ними оказалось столь же бессмысленным, как «спорить с параноиком».
В годы, когда Сартр и де Бовуар много сил и времени отдавали созданному ими журналу «Тан модерн», политика стала для них «семейным делом». Когда утром они разворачивали основанную участниками Сопротивления газету «Комба», у них было такое чувство, будто они распечатывают собственную корреспонденцию. Это ощущение вторжения политики в частную жизнь хорошо выразил Альбер Камю, высказывание которого де Бовуар приводит в своих воспоминаниях: «Политика неотделима более от индивидов. Она являет собой прямое обращение человека к другим людям» (Beauvoir 1963: 14). Но ведь как раз обращение к людям и составляет главный смысл писательского труда, и отсюда следует, что в подобной ситуации именно писателю должна быть отведена одна из ведущих ролей. Новая эпоха с надеждой взирала на творческую интеллигенцию. Интеллигенция поверила, что так будет всегда. Она ошиблась.
Уже в период между 1947 и 1960 годами у Сартра и де Бовуар наметилось довольно значительное расхождение в жизненных позициях. В то время как Сартр мало-помалу отходил от литературы и его бойкое перо нацеливалось на объяснение собственной политической позиции в свете философии экзистенциализма, интересы де Бовуар все более смещались в сторону ее внутреннего мира. Однажды в юности Сартр заявил Симоне де Бовуар: «Я хочу быть Спинозой и Стендалем» (Beauvoir 1981: 203). Но тогда он еще и помыслить не мог о том, чтобы писать книги по философии: в его намерения входило выражать философию, которую он исповедовал, в романах. Что же касается Симоны де Бовуар, то духовный мир всегда привлекал ее сильнее, чем внешний, а потому она сразу и навсегда сделала выбор в пользу литературы в самом высоком смысле этого слова. Когда Сартр безоглядно увлекся политической борьбой, де Бовуар не последовала за ним по этому тернистому пути, и на то имелись по меньшей мере две причины. Во-первых, жизнь научила ее тому, что никто не станет с должной серьезностью воспринимать политические выступления женщины. И это была весьма разумная позиция: за последние полвека положение женщин изменилось заметнее, чем за предшествующие тысячелетия. И как же обстоят дела теперь? «В большинстве стран политика по-прежнему остается областью, закрытой для женщин. <...> Напрашивается банальный вывод: политика — это все еще мужское занятие» (Lipovetsky 1997: 265—266), — констатирует французский философ и социолог Жиль Липовецкий. «Писатель сам по себе никогда не выполняет работу политика, однако когда я создавала эссе "Правая мысль" и "Долгий путь"[17], то делала это для того, чтобы рассеять некоторые заблуждения и выразить определенные политические идеи» (пит. по: SBSJC 1996: 210), — писала позднее Симона де Бовуар. Как бы то ни было, но ей потребовалось очень много энергии, упорства и настойчивости, чтобы, появившись на свет женщиной, прожить такую жизнь, какую прожила она. Другая причина отказа Симоны де Бовуар от активной политической деятельности была личного порядка: по натуре застенчивая, она не любила выступать перед людьми. А если и появлялась на публике, то только для того, чтобы поддержать Сартра. Она приходила в отчаяние из-за незначительности влияния, которое сам он мог оказать на развитие политических событий.
Написанное де Бовуар в 1949 году эссе «Второй пол» по праву считают «Библией феминизма». В конце жизни она гордилась тем, что помогла современницам «лучше понять себя и свое положение». В этом полемически заостренном произведении избранная автором форма методичного анализа чувств сочетается с неизменной готовностью доходить в своих рассуждениях до крайностей и шокирующих подробностей, до неприятных истин, которые многие предпочитают замалчивать. При работе над книгой де Бовуар сознательно придерживалась установки на скандал, на обострение всех противоречий описываемой ситуации. Писательницу часто обвиняли в том, что тон ее высказываний излишне резок. «Если хочешь, чтобы воздушный шарик лопнул, надо вонзить в него ногти» (Beauvoir 1963: 342), — возражала она. Появление подобного произведения в творчестве де Бовуар отнюдь не случайно. С годами ее все настоятельнее интересовали способы обретения женщиной независимости, и в конце 40-х годов она почувствовала невозможность сочинять романы до тех пор, пока основательно не изучит, что это значит на самом деле — родиться женщиной. Де Бовуар отказывалась считать женственность сущностью женщины и ее природным качеством. Женственность, полагала она, — это результат ситуации, созданной человеческим обществом на основе определенных психологических предпосылок. Ее раздумья над многообразием ситуаций, в которых оказывались в разное время женщины разных национальностей, как раз и привели к появлению «Второго пола» — исследования женской судьбы, основанного как на строгом рассмотрении данных медицины, истории, социологии и статистики, так и на блестящем анализе памятников культуры — от древнейших мифов до современных французских, американских и английских романов.
Симона де Бовуар никогда не заявляла о намерении написать автобиографический роман, но, по крайней мере, в «Гостье» и «Мандаринах» автобиографический элемент очень силен. Однако в отечественном литературоведении издавна сложилась традиция подчеркивать глубину различий между этими романами. Если, вслед за Е.М. Евниной, считать «Гостью» «типично экзистенциалистским произведением» и «прежде всего психологическим романом, раскрывающим интимную драму нескольких людей», то, по мнению той же исследовательницы, в «Мандаринах» «объективно-реалистическое отображение действительности особенно настойчиво врывается в ткань произведения, взрывая и почти полностью уничтожая его экзистенциалистские предпосылки» (Евнина 1962: 123; см. так же: Зонина 1955). Однако подобные утверждения не согласуются с оценками самой де Бовуар. Так, в воспоминаниях она отмечала: «Перечитала с начала до конца "Гостью" и сделала пометки относительно того, что думаю об этой книге. Я нахожу в ней, почти слово в слово, то, о чем говорю <...> в "Мандаринах". Впрочем, у меня нет причин это отрицать: каждый человек всегда пишет только свои книги» (Beauvoir 1963: 439). С мнением Симоны де Бовуар можно согласиться, если принять во внимание установку ее творчества на передачу «особенностей пережитого» и «вкуса собственной жизни». Если же говорить об оценке Е.М. Евниной, то и она небезосновательна. Все дело в том, что со времени написания «Гостьи» значимые перемены, которые произошли в жизни де Бовуар, повлекли за собой изменения в самом характере «пережитого». Личные проблемы писательницы отошли на второй план, когда она, следуя по проложенному Сартром пути, сосредоточила усилия на решении грандиозной задачи создания идеологии послевоенного времени. Эта новая идеология была призвана, раскрывая перед человеком его ситуацию, одновременно предлагать ему и образ действий. Как мы видим, де Бовуар не отказалась от передачи опыта «пережитого», просто «вкус» ее жизни стал иным. «Мандарины» — единственное произведение в ее творчестве, соединившее личный опыт с раздумьями о ключевых проблемах, волновавших умы всей творческой интеллигенции послевоенной поры. Себя в качестве автора этого романа она определяла как «писателя» и «женщину» — именно с таким распределением родов. Ей удалось создать верный по существу портрет французской интеллектуальной элиты конца 1940-х годов — с ее надеждами, противоречиями, борьбой и поражениями. И не случайно она обратилась к этой тематике именно в те годы: в истории Франции описанный ею 1946 год стал временем усиления конфронтации между различными политическими силами («эрой разрывов»).
Симона де Бовуар начала работать над «Мандаринами» в октябре 1948 года и потратила на создание этого произведения четыре года, ежедневно проводя за письменным столом от шести до семи часов и не отступая перед необходимостью снова и снова возвращаться к тому, что уже сделано[18]. Изменению подверглось даже первоначальное название романа: «Выживших» сменили «Мандарины». Слишком искусно выстроенная интрига первой версии произведения не удовлетворила де Бовуар, которая, отвергая традиции современного ей «французского романа», хотела применить на практике то, чему научили ее «романы англоязычные», и постаралась «воспроизвести хаотичность жизни, ее случайность и незавершенность».
В начале 1950-х годов левые, по наблюдениям де Бовуар, интересовались политикой достаточно, чтобы обсуждать эту тему в барах, но не настолько, чтобы видеть в ней смысл жизни. Размежевание во французском обществе достигло крайних пределов, и де Бовуар чувствовала себя неуютно в условиях жесткой полярности политических взглядов. Ей казалось, что новый роман никому не будет нужен. «Не оставалось места для тех, кто отказывался примкнуть к одному из двух лагерей, — писала она. — Мы с Сартром думали[19], что я не сумею угодить ни левым, ни правым: хорошо еще, если у меня наберется три тысячи читателей! Этот провал, в котором не приходилось сомневаться, печалил и сам по себе, и потому, что в нем проявлялась наша отверженность: всякое политическое действие стало для нас невозможным, и наша литература готова была кануть в Лету» (Ibid.: 274). Сартр и де Бовуар ошиблись: она сумела угодить и тем, и другим: «Мандарины» были благожелательно встречены прессой. «Против ожидания именно буржуазные критики посчитали, что мой роман имеет привлекательный налет антикоммунизма, тогда как коммунисты в нем-то и увидели свидетельство симпатии; что касается некоммунистических левых, то я как раз и пыталась говорить от их имени. Только некоторые социалисты и крайне правые с яростью обрушились на меня» (Ibid.: 336), — констатировала она. Возможно, причину успеха романа следует искать в том, что его «суперангажированная» создательница парадоксально воспринимала борьбу партий. В 1965 году Сартр писал, что его всегда поражало отношение де Бовуар к политике. «Она ни в грош ее не ставит. Нельзя сказать, что она относится к ней совсем уж наплевательски, но она и слышать о ней не хочет» (цит. по: Bair 1990: 368). Подобная внутренняя «невовлеченность» помогла де Бовуар рассматривать жгучие политические проблемы с импонирующим читателю объективизмом.
Одна из важнейших задач литературы, по мнению де Бовуар, состоит в том, чтобы обнаруживать двусмысленные и противоречивые истины, которые никогда не стыкуются; только в редких случаях их удается все-таки соединить, вписав в некий воображаемый объект. И, полагала она, лишь роман способен «выявить многочисленные и неустойчивые значения» изменившегося мира, в котором де Бовуар оказалась, в частности, в августе 1944 года: мира нестабильного и не стоящего на месте. «Он увлекал в своем движении и меня, а вместе со мною и то, во что я верила, — счастье, литературу» (Beauvoir 1963: 283), — писала она. Из глубины сердца шли слова, в которых выражены настроения де Бовуар тех лет: «Мне причиняет несчастье одно то, что я не чувствую себя счастливой»[20] (Ibid.: 275). Содержанием книги стала агония общих надежд после поражения Сопротивления. «Чтобы говорить о себе, нужно было говорить о нас в том смысле, какой вкладывали в это слово в 1944 году[21], — писала де Бовуар. — Опасность бросалась в глаза: мы были интеллектуалами, особой породой, с которой романистам не советуют связываться;[22] описывать специфическую фауну, авантюры которой представляют собой лишь анекдотический интерес, — подобный проект меня не увлекал. Но мы, в конце концов, тоже люди, только несколько больше других озабоченные тем, чтобы облечь нашу жизнь в слова» (Beauvoir 1963: 283).
В определенном смысле Симона де Бовуар добровольно взяла на себя труд тех, кто пожелал бы сформулировать задачи, которые ставила перед собой писательница при работе над этой книгой: она сама их изложила в воспоминаниях и ответила на достойные внимания упреки прессы. С досадой восприняла де Бовуар распространенную критиками легенду о том, что она создала верную фактам хронику. «Мой вымысел в таком случае обретает черты бесстыдства или даже доносительства» (Ibid.: 339), — сокрушалась она. Как и сны, романы порой оказываются вещими, но только потому, что в них обыгрываются возможности[23]. Так, Камю и Сартр, прототипы главных героев «Мандаринов», поссорились[24] через два года после того, как она поведала о разрыве дружбы между Дюбреем и Перроном.
Чтобы полнее представить французскую интеллигенцию послевоенной поры, де Бовуар ввела в роман большое число персонажей, а в качестве главных героев выбрала двух писателей левых взглядов: Анри Перрона и Робера Дюбрея. Хотя основную интригу книги составляет ссора, а затем примирение между этими героями, значительное место отведено и Анне — жене Дюбрея. Многое из того, о чем хотела рассказать писательница, связано с положением женщины в обществе. Рядом с Анной, от лица которой ведется повествование, де Бовуар поместила и мужчину-рассказчика — Анри Перрона, чтобы, пользуясь разными взглядами на мир — мужским и женским, показать сложность нашего мира. Кроме того, ей хотелось, чтобы историю отношений между Дюбреем и Перроном кто-нибудь пережил «изнутри». Нельзя было отдать весь личный опыт де Бовуар одной Анне еще и потому, что тогда книга сделалась бы исследованием частного случая, а это не входило в намерения автора. Анна наделена тягой к смерти, вкусом к абсолюту и пассивностью; в ее настроениях — острый привкус страхов самой писательницы, усиленных тем, что во время работы над романом у де Бовуар обнаружили опухоль, которая, к счастью, оказалась незлокачественной. Анри, в отличие от Анны, писательница изобразила активным и деятельным. Таким образом, две точки зрения, которые в тексте то и дело сменяют друг друга, даны очень непохожими людьми. Поднимая завесу над частной жизнью Анри Перрона, де Бовуар желала показать писателя в его «величии и чудаковатости». Важное место отведено и другому писателю — Дюбрею, куда более, чем Анри, «вовлеченному» в политику: по отношению к Дюбрею определяются и Анна как его жена, и Анри как его друг. После публикации романа де Бовуар упрекали в том, что она не вывела в нем женщину, которая наравне с мужчинами участвовала бы в политической и профессиональной деятельности. Писательница отвечала, что и не ставила перед собой такой задачи.
Один эпизод, как признавала де Бовуар, оказался мало связанным с основной интригой романа: любовь между Анной и американским писателем Льюисом. В 1955 году Симона де Бовуар встречалась в Париже с Ильей Эренбургом, и тот поведал ей, что в Москве вся интеллигенция, владеющая французским, прочла «Мандарины». Хотя по цензурным соображениям публикация романа в СССР была в то время невозможна, наши соотечественники отзывались о нем одобрительно. Правда, любовная история многим показалась лишней. Однако нельзя упускать из виду, что книга родилась именно из потребности де Бовуар написать «своего рода воспоминания», в которых отразился бы жизненный опыт, полученный ею во время поездки в США, и прежде всего ее любовь к Нелсону Олгрену (прототипу Льюиса). Кому-то эта история могла показаться «сором», но, как известно, из подобного «сора» и растут, «не ведая стыда», произведения искусства. И все-таки когда де Бовуар дошла в повествовании до встречи с Нелсоном Олгреном, то поняла, что у нее не хватит духу рассказать о своей любви от собственного лица. «Мне надо было найти способ сказать правду, не говоря ее; в конце концов, литература и есть не что иное, как обман, который исподтишка протаскивает правду», — писала она Нелсону Олгрену в октябре 1947 года. Найденный ею способ оказался не из простых: словно по иронии судьбы, «прекрасная и банальная любовная история» послужила отправной точкой для романа, ставшего классикой ангажированной литературы.
Отношения с Нелсоном Олгреном много значили для де Бовуар. Она, как и большинство представительниц ее круга, полагала, что даже тридцатилетняя женщина и то слишком стара для любви (самой ей было тогда 39 лет). Принято было считать, что опасный «бальзаковский» возраст пробуждает в женщине несвоевременные, а потому разрушительные и достойные порицания страсти. Внезапно возникшее между Олгреном и де Бовуар пылкое чувство достойно изумления, оно, собственно, и не переставало изумлять всех, кто достаточно хорошо знал обоих любовников: Симону, которая из-за свойственной ей расчетливой рациональности получила от одной из подруг прозвание «часы в холодильнике», и Нелсона, замкнутого в своей скорлупе и не способного поддерживать сколько-нибудь длительные отношения с женщинами, истинного «волка-одиночку». Возможно, причиной их сближения как раз и было то, что, они, по замечанию прежней возлюбленной Нелсона, стали друг для друга «полной экзотикой». Свое чувство к Олгрену (и, соответственно, чувство Анны к Льюису) де Бовуар считала подарком богов и не уставала благодарить судьбу за обновление души, давно простившейся с любовью.
В какой мере можно отождествлять Анну с де Бовуар? Писательница утверждает, что отдала ей собственные вкусы, чувства, реакции и воспоминания. Часто она говорила устами Анны. «Однако у нее нет ни моей жажды жизни, ни, особенно, независимости, даруемой моей профессией» (Beauvoir 1963: 288), — отмечала де Бовуар. Анна помогла ей выразить отрицательные стороны своего жизненного опыта: головокружение от предчувствия небытия, тщету земных радостей и стыд забвения. Зато с Анри де Бовуар поделилась опьянением деятельностью и удовольствием от творчества. «Он похож на меня, по крайней мере, так же, как Анна, а может быть, и больше» (Ibid.: 289), — утверждала писательница. Ибо Анри, что бы там ни говорили, это не Камю. Оба они молоды и темноволосы, оба возглавляют газету, и на этом сходство заканчивается, настаивала писательница. Глубокая враждебность, которую испытывал Камю к коммунизму, создавала между ними непроходимую пропасть. К тому же в политическом плане Анри Перрон ближе к Сартру и Мерло-Понти, чем к Альберу Камю.
Отождествление Дюбрея с Сартром не менее ошибочно, замечает де Бовуар. Дюбрей старше Сартра на двадцать лет, и, в отличие от Сартра, будущее его пугает, а политику он предпочитает литературе. Их жизни имели мало общего: если Дюбрей с энтузиазмом занимался созданием движения левых сил, то Сартр без особого рвения сотрудничал с группами, которые его об этом просили, и в те годы ни на один день не отказался бы от писательского труда ради этой деятельности. И он без колебаний опубликовал «Советский кодекс исправительных работ», как только познакомился с ним.
Второстепенные персонажи «Мандаринов» тоже отличны от своих прототипов. Все материалы, которые де Бовуар черпала из памяти, она дробила, искажала, перековывала, растягивала и перекручивала, иногда даже переставляла в обратном порядке и всегда воссоздавала заново. Писательница неоднократно подчеркивала желание, чтобы в ее романе видели не автобиографию и не репортаж, а «воскрешение в памяти».
Де Бовуар считала своей заслугой то, что ей удалось описать в книге определенный способ переживания послевоенной поры, не навязывая решения волновавших героев проблем. Одна из главных тем, выделенных в повествовании, — тема повторения в том смысле, какой придает этому слову Кьеркегор: чтобы по-настоящему овладеть благом, надо сначала его потерять, а потом вновь обрести. В конце романа Перрон и Дюбрей возобновляют прерванную дружбу и возвращаются к литературной и политической деятельности. Они опять оказываются в исходной точке, однако отныне, вместо того чтобы убаюкивать себя бездумным оптимизмом, принимают и трудности, и провалы, и скандалы, которые таит в себе любое начинание. «Суровость сознательных предпочтений приходит у них на смену энтузиазму слияния с общественным движением» (Ibid.: 289—290), — подчеркивала де Бовуар.
Главное кредо де Бовуар — быть искренней. Настаивать на своей искренности — давняя традиция французских писателей. «Это искренняя книга, читатель», — такими словами еще в XVI веке начинал Монтень свои знаменитые «Опыты». О намерении передать «вкус собственной жизни» возвещает и Анри Перрон, когда утверждает, что его «единственная установка — быть искренним и просто получать от этого удовольствие». Анри понимает, что нельзя сказать всего, но «все-таки можно попытаться передать истинный вкус своей жизни: у каждой жизни есть вкус, свой собственный, и надо рассказать о нем, иначе не стоит и писать. <...> Искренность — это и есть та самобытность, к которой должно стремиться, единственный наказ самому себе, которому необходимо следовать» (с. 45-46 наст. изд.). Однако в свои рассуждения об искренности де Бовуар вносит крохотное уточнение, которое способно определенным образом изменить всю картину: цензуру ответственности за сказанное. Ответственность способна потребовать от искреннего человека замалчивания кое-каких фактов. Эту позицию выражает в романе Анри Перрон: «<...> все, что сегодня публикует Дюбрей, читается в контексте, о котором он обязан помнить; но я не думаю, что это влияет на его искренность <...> Творчество человека, который исповедуется с предельной искренностью, но безответственно, не станет правдивей и наполненней творчества того, кто берет на себя ответственность за все, что говорит» (с. 181 наст. изд.).
По мнению де Бовуар, опасность возникает тогда, когда часть истины недобросовестно пытаются выдать за истину в последней инстанции: частичная истина при этом превращается в ложь (см.: Beauvoir 1965: 82—85). В культурной традиции выбор между искренностью и достоверностью, в известном смысле, имеет решающее значение. Едва тяга к достоверности превысила стремление к искренности, как экзистенциализм уступил позиции структурализму. Искренность — это ориентация на науки о духе, тогда как достоверность — ориентация на естественные науки.
Роман, как ни странно может показаться, дает автору возможность рассказать о своей жизни с большей полнотой, чем мемуары. Это подсознательно чувствовала де Бовуар; на это обращал внимание и Анд ре Жид, когда писал: «Мемуары всегда только наполовину искренни, как бы велика ни была забота о правдивости: все всегда сложнее, чем говорят. Может быть, ближе подходишь к правде в романе» (Gide 1972: 278). Об этом же толковал Франсуа Мориак, когда раздумывал, почему с такой неохотой работается над собственными воспоминаниями: «Не в том ли настоящая причина моей лени, что наши романы выражают главное в нас? Только вымысел не лжет; он приоткрывает в жизни человека потаенную дверцу, через которую проскальзывает без всякого контроля его непознанная душа» (Mauriac 1953: 14).
Подобные высказывания, по мнению французского литературоведа Филиппа Лежёна, представляют собой непрямую форму автобиографического обязательства. Читателя приглашают читать романы не только как «вымысел, отсылающий к истине человеческой природы», но и как «разоблачающие индивидуума фантазмы» (Lejeune 1975: 42). Если бы авторы не оставляли нам автобиографических текстов, никто никогда и не увидел бы, какого рода истину следует искать в их романах. Суть не в том, где больше правды — в романе или в автобиографии. Суть в том, что эти тексты определяются один по отношению к другому, создавая «автобиографическое пространство», то есть реальность автора, обеспеченную всеми его текстами.
Заметим кстати, что в иных современных литературоведческих теориях интерпретацию любого произведения понимают как наполнение текста смыслом — вне постановки вопроса о соответствии «истинному» значению. Быть может, именно это и примирит искренность с достоверностью, установив между ними переход, подобный переходу между точными и гуманитарными науками, о котором говорил французский философ Мишель Серр. По его мысли, существует переход между точными науками и науками о человеке. И этот переход подобен узкому ледяному лабиринту, соединяющему Атлантику и Тихий океан, — Северо-Западному проходу (см.: Serres 1980: 18). На наших глазах происходит примечательная смена ролей, и в постмодернизме мы наблюдаем завязанность интерпретации не на фигуру Автора и не на сам Текст (как того требовал структурно-семиотический подход), а на Читателя.
В одной из ранних работ М. Бахтин справедливо подчеркивал: «Если <...> принять во внимание все случайные факторы, обусловливающие высказывания автора-человека о своих героях: критику, его настоящее мировоззрение, могшее сильно измениться, его желания и претензии <...> практические соображения и проч., становится совершенно очевидно, насколько ненадежный материал должны дать эти высказывания автора о процессе создания героя» (Бахтин 2000: 35). В этой связи полезно еще раз вспомнить о Камю как прототипе Анри Перрона. Когда Камю познакомился с Сартром, ему было 30 лет, то есть на восемь лет меньше, чем Сартру. Иными словами, возраст Камю приближался к возрасту большинства членов «семьи» Сартра — молодых людей, которые существовали в основном на деньги Сартра и де Бовуар и входили в их свиту. Однако Камю, как бы ни мечтал Сартр заполучить его в «семью», не считал себя «человеком свиты» и настоятельно подчеркивал это. Оба они — и Сартр, и де Бовуар — страдали вуайеризмом, испытывали нездоровое любопытство к личной жизни других людей. В юности, оставшись дома одна, Симона брала в руки отцовский театральный бинокль и часами смотрела в окна соседей. Ей нравилось наблюдать, как люди занимаются повседневными делами, не подозревая о том, что за ними кто-то следит. Для нее «подглядывать за другими означало жить» (Bair 1990: 102). Камю вызывал у Сартра и де Бовуар особенно жадный интерес, но сам он в откровения не пускался и никаких возможностей удовлетворить страсть к вуайеризму не предоставлял. Это вызывало у них глухое раздражение. В романе де Бовуар предлагает в высшей степени изящное решение проблемы приручения подобной независимой личности: дочь Дюбрея Надин, словно «deus ex machina»[25], создает условия для естественного и безболезненного вхождения Анри Перрона в «семью».
Образ Поль, еще одной героини «Мандаринов», являет нам собирательный образ женщины, которая в игре под названием «жизнь» сделала ставку на любовь мужчины — и проиграла. Де Бовуар полностью разделяла мысль Байрона о том, что в области чувств не существует равенства между полами, ибо «в жизни мужчины любовь представляет собой лишь одно из занятий, тогда как для женщины она и есть жизнь»[26] (Бовуар 1997: 832). Испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет объясняет такое неравенство различиями в проявлении внимания у разных полов. Женская душа, по его наблюдениям, «более концентрична, более сосредоточена на своих интересах, более эластична», и она «предпочитает иметь не более одной оси заинтересованности». По сравнению с концентрической структурой женской души внутренний мир мужчины всегда имеет несколько эпицентров. Одна часть его души «отдана политике или коммерции, в то время как другая посвящена интеллектуальным интересам, а еще одна — плотским удовольствиям» (Ортега-и-Гассет 1991: 159).
Симона де Бовуар всегда гордилась тем, что с детства обладала, как заметил еще ее отец, «мужским умом». В юности она исповедовала культ «ясности ума» и, читая книги, зачастую идентифицировала себя с героями-мужчинами (такими как Франсуа Сорель из «Большого Мольна» (1913) Ален-Фурнье). Но, сколь бы «ясным» ни был ум Симоны, душа ее оставалась женской. Де Бовуар с возмутившей многих читательниц холодной отстраненностью исследовала уловки Поль, направленные на то, чтобы удержать мужчину, не замечая, что и ее ум, в полном соответствии с открытым известным моралистом XVIII века законом, с завидной регулярностью бывал «обманут сердцем». Поль закрывает глаза на пугающую ее правду; Анна, в которой так много от де Бовуар, вроде бы старается трезво оценивать ситуацию. Но это только обманчивая видимость. Когда Анна теряет любовь Льюиса, она попадается в ту же ловушку и прибегает к тому же «шантажу чувств», что и Поль. После очередного мучительного объяснения Льюис признается, что ее поведение просто не оставляло ему возможности говорить ей правду: «Я сказал то, что вы хотели от меня услышать» (с. 431 наст. изд.). Описанный в романе крах любви Анны — это весьма отредактированная версия того, что довелось пережить де Бовуар. В действительности все было гораздо хуже[27]. То, что выглядит как доверительный разговор между двумя любовниками, настроенными на трезвый анализ своих отношений посредством «ясного ума», в реальности может оказаться придуманным интеллигентными женщинами на погибель интеллигентным мужчинам способом цепляться за мужчину. И даже осознание Анной того, что она действует «с обычной неуклюжестью нелюбимых женщин: слишком много пыла, много вопросов, много рвения», ничего не меняет: в чем-то она повторяет путь Поль. Де Бовуар утверждает, что намеренно придала Анне подобные черты, поскольку, избегая исключений, старалась описать женщин такими, какими их видела — лишенными цельности. Поль, любящая Анри, не способна удержать его с помощью традиционных женских уловок и страдает до безумия; Надин, дочь Анны и Дюбрея, не в состоянии ни приспособиться к своему женскому положению, ни отказаться от него; Анна больше, чем другие, приближается к истинной свободе, но и ей не дано ее достичь. И ни одна из этих женщин, с точки зрения феминизма, не может считаться положительной героиней.
Нетрудно увидеть сходство между Анной и Симоной, однако есть немало оснований говорить и о сходстве между Симоной и Надин. Максимализм, к которому тяготела де Бовуар в юности, наряду со стремлением и в добродетели, и в пороке до конца следовать избранному пути, роднили ее с юными бунтарками Ксавьер и Надин. Если бы она не использовала опыт собственной жизни, ей вряд ли удалось бы представить этих девиц с таким блеском и художественной убедительностью. Конечно, у них были прототипы, но все-таки свою закваску они получили от де Бовуар. Надин, несомненно, близка Симоне и тем, что «обожает разговоры о себе, хотя любое суждение, пускай даже благожелательное, ранит ее» (с. 147 наст. изд.).
«Самооборона» — так хотела назвать свой первый роман де Бовуар, но по настоянию издателя его переименовали в «Гостью». По сути, если рассматривать созданные писательницей к тому времени произведения как глубоко личные[28] и исследующие положение женщины в нашем изменчивом мире, то нельзя придумать лучшего названия, способного объединить их в единую серию, чем «Самооборона». В этом смысле убийство Франсуазой разлучницы Ксавьер в «Гостье» предстает перед нами как пример одного из приемов «самообороны». В «Мандаринах» использованы другие, менее радикальные приемы, такие как «самоусмирение» Анны и «приручение» Надин посредством брака.
На протяжении романа существенно меняются взгляды главных героев на политику. Когда в начале 1945 года Робер Дюбрей заявлял: «<...> нельзя больше оставлять политику — политикам» (с. 9 наст, изд.), он выражал взгляды многих французских интеллектуалов. В иные моменты истории творческая интеллигенция действительно «приходит» в политику, но потом политика опять оказывается в исключительном ведении профессионалов. Надо заметить, что чувство сопричастности истории появилось в 1945 году не только у французской интеллигенции: тогда ему отдали дань почти все европейские интеллектуалы разных убеждений. Политика заставляла писателей пренебрегать занятиями литературой[29], но так не могло продолжаться долго. Интеллигенция не способна длительно сохранять высокую политическую активность, как кризис не может долгое время пребывать в острой фазе. Обычно в этом случае довольно скоро в игру вступает извечный цинизм власти.
Роман начинается с описания встречи нового, 1945 года, который во Франции провозгласили «нулевым годом»: с ним связывали надежды на небывалую и счастливую жизнь. В те переломные годы, когда с окончанием войны должна была закончиться одна эпоха и начаться другая, на нее не похожая, интеллигенция видела в занятиях политикой свой высокий долг. Идеи социализма, который мыслился как отрицание бездуховности и культа наживы, мечты о «поющем завтрашнем дне» и о торжестве справедливости особенно манили людей в ситуации нестабильности и брожения общественных сил. Устами Дюбрея де Бовуар выражала энтузиазм тех прогрессивно настроенных писателей, которые готовились принять на себя ответственность за идеологию послевоенного общества: «<...> впервые левые держат судьбу в своих руках, впервые можно попытаться создать объединение, независимое от коммунистов, не рискуя при этом сыграть на руку правым» (с. 35 наст. изд.). Занятия политикой представлялись французским писателям левого толка полезным и, главное, эффективным делом, в то время как литературный труд рассматривался в новых условиях как побочное увлечение. А тех, кто уклонялся от занятий политикой, дружно осуждали. В романе приговор им выносит Анри Перрон: «<....> люди, которые заявляют о своей аполитичности, неизбежно оказываются реакционерами» (с. 346 наст. изд.). В такие переломные эпохи никому — ни левым интеллектуалам, ни тем правым, которые старались держаться в стороне от политических битв, — не избежать искуса политикой: «Вы во все привнесли политику! Если хочешь помешать тому, чтобы мир целиком политизировался, приходится заниматься политикой» (с. 444 наст, изд.), — сетовал Ламбер. Минуло немного времени, и все погрязли в интригах, теперь «любая дружба омрачалась оговорками и обидой, ненависть выветрилась; никто уже не был готов отдать свою жизнь или убить» (с. 351 наст. изд.). Однако и эта ситуация не затянулась надолго: скоро французские писатели пришли к осознанию своего бессилия и отступились от политики. «Для интеллектуала не остается больше никакой роли» (с. 393 наст, изд.), — с горечью признал Дюбрей. Примечательно, что поначалу французские писатели верили, что политическое бессилие — удел американских интеллектуалов, а во Франции влияние творческой интеллигенции неоспоримо. Но со стороны, наверное, виднее, и будущее незамедлительно доказало правоту американца Филиппа, который заметил: «Действовать — это сущее наваждение для всех французских писателей. Ведь они отлично знают, что решительно ничего не могут изменить, так что обнаруживаются любопытные комплексы» (с. 515 наст. изд.).
В 1949 году, в пору работы де Бовуар над романом, для левых писателей и журналистов был очень щекотливым вопрос об отношении к Советскому Союзу. Просочившаяся на Запад информация о сталинских репрессиях выглядела достоверной, но невероятной. Рассуждая в «Мандаринах» о возможности сделать эту информацию достоянием гласности, Дюбрей утверждает, что «обязанности интеллектуала, верность истине — все это вздор. Единственная проблема — это понять: за или против людей ты действуешь, изобличая лагеря» (с. 322 наст. изд.). Сложность реальной жизни огорчает и Анри Перрона: «Если бы только можно было быть целиком за или полностью против!» (с. 289 наст, изд.) — восклицает он. Анри с трудом решился на публикацию материалов, порочащих Советский Союз как социалистическую державу. Однако его статьи, разоблачившие существование в Советском Союзе так называемых «трудовых лагерей», те самые, из-за которых велись столь жаркие споры, не сказались на результатах выборов. Французских интеллектуалов постепенно охватывало разочарование в роли, которую они, в частности писатели и журналисты, играли в современном им мире. Да и способна ли литература как-то влиять на политику? «А почему я пишу?» — спрашивает себя Дюбрей. «Потому что не хлебом единым жив человек и потому что я верю в необходимость чего-то еще. Я пишу, чтобы спасти все то, чем пренебрегает действие: правду момента, правду личного и непосредственного» (с. 394 наст. изд.). Таким образом, он отказывается от мысли «оседлать» действие и берет на себя заботу об эфемерном, о том, что без его кропотливого труда осталось бы в тени, на периферии внимания.
Событием, потрясшим мир своей бессмысленной и чудовищной жестокостью, стала атомная бомбардировка американцами японских городов Хиросима и Нагасаки. Столь грубая и бесчеловечная демонстрация силы кардинально повлияла на отношение левой интеллигенции к политикам. «Они рады показать <...>, на что способны: теперь они смогут проводить нужную им политику, и никто не посмеет возразить» (с. 212 наст, изд.), — возмущался Дюбрей. Если в начале романа убеждения Дюбрея строились на том, что политику нельзя оставлять политикам, то в финале он думает иначе: «Для интеллектуала не остается больше никакой роли» (с. 393 наст. изд.). Не меньше разочарований выпало и на долю Анри Перрона; они заставили его в полной мере почувствовать себя «французским интеллигентом, опьяненным победой 1944 года и доведенным ходом событий до ясного осознания своей бесполезности» (с. 471 наст. изд.). В итоге сложилась ситуация, когда прогрессивный итальянский писатель переезжает в Париж, французский писатель (Анри Перрон) намеревается уехать в Италию, а американский писатель «не желает больше и ногой ступить» в Америку. «Все трое в одинаковом положении. <...> Писатели, которые занимались политикой и сыты ею по горло. Уехать за границу — вот лучший способ сжечь все мосты» (с. 523 наст. изд.). Но похмельная горечь столь же преходяща, как и сладость опьянения. «Мне смешно, когда вы говорите, что с политикой покончено. Вы такой же, как я. Вы слишком много ею занимались, чтобы не заняться вновь. Вы опять попадетесь» (с. 530 наст, изд.), — говорит Дюбрей своему другу Перрону. Он не прав: попадутся не все. Правда, Сартр, прототип Дюбрея, попадется, и ничего хорошего из этого не выйдет.
Анна говорит своему мужу: «Вы всегда хотели быть одновременно интеллектуалом и революционером» (с. 321 наст. изд.). Того же хотел и Сартр. Если до 1966 года он «не принимал в расчет ничего, что левее компартии» (Beauvoir 1981: 563), то с 1968 года Сартр начал вырабатывать новые представления о роли интеллигенции в современном мире. «Классическому интеллектуалу он противопоставил нового интеллектуала, который отрицает в себе интеллектуальный момент ради обретения статуса народного интеллектуала; такой интеллектуал пытается раствориться в массе во имя торжества истинной всеобщности» (Ibid.: 13—14). Сколь же причудливые изгибы должна была претерпеть мысль Сартра, чтобы рафинированный интеллигент и почетный гражданин «книжного мира» дошел до отрицания в себе «интеллектуального момента»! Де Бовуар не оспаривала его позицию (это было против ее правил), но и не присоединялась к ней безоговорочно, как делала это раньше. Прежняя максималистка к старости научилась вести себя уклончиво. Зато Сартр открыто одобрял маоистов за желание «возродить революционную жестокость» вместо того, чтобы «усыплять ее», как это делали левые партии и профсоюзы. Разрешенные действия — петиции, митинги — бесполезны, утверждал он, надо переходить к незаконным действиям. В 1971 году, после поражения студенческого движения, когда Сартра увлекали поиски новой тактики действий, эти поиски привели его к убеждению в правомерности любых акций, выражающих протест против существующего строя, включая террористические акции. И теперь мы вдыхаем ядовитый аромат «цветов зла», взращенных не без участия Сартра.
О, волшебная сила искусства! Полвека назад герои де Бовуар с горячностью обсуждали перспективы террористического действия. Надин, бунтарка дебовуаровского разлива, уже тогда обнаруживала пристрастие к политическому терроризму. «Если решиться взлететь вместе с ним (с Салазаром. — Н. П.), его наверняка можно было бы прикончить» (с. 85 наст, изд.), — утверждала она. Тему политического терроризма, обнаружившего столь печальную злободневность в наши дни, исследовал и Альбер Камю в эссе «Человек бунтующий» (1951). По приведенным им данным, «в 1892 году происходит более тысячи покушений динамитчиков в Европе и около пятисот — в Америке» (Камю 1990: 240). Современный терроризм имеет куда более грозный лик, чем в конце XIX века или в середине 20-го столетия: если покушений не стало меньше, то количество их невинных жертв выросло во много раз. И вряд ли кто-нибудь из современных прогрессивных интеллектуалов поддержал бы теперь подобные идеи.
Во всех произведениях, созданных после «Мандаринов», де Бовуар оставалась верна себе и своим предпочтениям. Так, эссе «Надо ли сжечь маркиза де Сада?» («Faut-il brûler Sade?», 1955) создавалось, по ее признанию, с твердым намерением разрушить традицию представления де Сада бесцветным и замороженным, какими мы обычно видим изображения на гравюрах XVIII века. Передать «вкус жизни», если не своей, то чужой, — вот в чем видела она первейшую задачу. Де Бовуар всегда проявляла интерес к маргинальным личностям. В преступниках и она, и Сартр были склонны видеть жертву, а не виновника, а всю ответственность за злодеяния возлагали на общество, «на ужасную систему для производства безумцев, убийц, чудовищ» (Beauvoir 1960: 155). Из-за пронесенной через всю жизнь любви к маргиналам Симона и встанет на защиту творчества маркиза де Сада.
Самым значительным из того, что создала де Бовуар после «Мандаринов», стали ее воспоминания. Она была добросовестным летописцем, однако цель ее была не в том, чтобы создать документ эпохи, а в том, чтобы «разоблачить мир», год за годом фиксируя в мемуарах эволюцию поколения интеллектуалов, переживших один из самых страшных катаклизмов истории. Странная штука жизнь. В каждое отдельное мгновение она открыта нашему взору, но вместе с тем совершенно непроницаема. Она раздроблена на события, рассеяна, разрублена на кусочки, но, наперекор всему, сохраняет единство. Многоликая и текучая реальность ускользает от определений, и только самым отчаянным упрямцам хватает терпения плести словесные сети, пытаясь уловить неуловимое. К числу таких упрямцев с полным основанием можно отнести и де Бовуар, соблазненную однажды мыслью рассказать историю о том, как неотступным усилием воли она сотворила собственную необыкновенную судьбу. Рассказ получился, во-первых, объемистым: четыре тома воспоминаний и две примыкающие к ним автобиографические книги — «Очень легкая смерть» (см.: Бовуар 1968а) и «Церемония прощания» (см.: Beauvoir 1981), рассказывающая о последних годах жизни Сартра — насчитывают свыше двух с половиной тысяч страниц. Во-вторых, рассказ получился занимательным и весьма поучительным, ибо личная биография писательницы образовала прочнейший сплав и с литературной историей, и с историей идей ее времени.
Первый том мемуаров — «Воспоминания благовоспитанной девицы» (см.: Beauvoir 1958) — посвящен детским годам и юности Симоны де Бовуар. В книге описаны этапы духовного становления незаурядной личности, проникнутой настроениями своей эпохи. Пятнадцать лет жизни, описанных де Бовуар во втором томе — «Зрелость» (см.: Beauvoir 1960), — тоже вместили в себя многое. Бунтарке, которая не видела разницы между сумасбродством и истинной независимостью, жизнь преподала суровые уроки. Де Бовуар эти уроки усвоила. Из женщины, отказывавшейся взрослеть из-за упрямого нежелания потерять хотя бы малую толику «радикальной свободы», она превратилась в философа и писательницу, утверждавшую ответственность перед лицом Истории каждого человека за всех людей. Третий том ее воспоминаний — книгу «Сила обстоятельств» (см.: Beauvoir 1963) — французский критик Пьер Абраам справедливо определил как историю женщины и историю событий, а через это — историю определенной части французской интеллигенции, группы интеллектуалов, в основном писателей и журналистов левого направления (об этом см.: Abraham 1963). «Я была обманута» (Beauvoir 1963: 686), — такими словами завершила она эту книгу. Вспоминая мечты юности, она пришла в ужас от их несостоятельности. Из-за того, что де Бовуар писала воспоминания, отбросив многие иллюзии, часть публики увидела в ней женщину разочарованную, сломленную наступлением старости. Она, однако, желала, чтобы пессимистические настроения, которыми отмечен эпилог «Силы обстоятельств», были расценены именно как настроения. В последнем томе воспоминаний — «В конечном итоге» (см.: Beauvoir 1972) — она подводит иной итог своему существованию: «Сопоставление моих прежних иллюзий и нынешнего трезвого взгляда на действительность жизни больше не шокирует меня» (Beauvoir 1972: 225). Много места в книге отводится философским принципам, положенным в основу творческой деятельности де Бовуар, рассказывается о смысле и содержании работы писателя; о его отношении к действительности, к языку и к своей роли в обществе. Симона де Бовуар различает два вида чтения: информативное и коммуникативное. В первом случае читателю предоставляется возможность сохранить свое место центра вселенной и он лишь понемногу пополняет свои знания о ней. Во втором — перед автором стоит другая задача: не сообщить информацию, а передать смысл прожитой жизни, и тогда в процессе чтения читатель «влезает в шкуру другого». Все свои художественные произведения она создавала в расчете на коммуникативное чтение.
Фортуна переменчива, и постоянна в ней только легкость, с какой она меняет своих любимцев. Уже в начале 1960-х годов на интеллектуальном горизонте Франции в зените стояли три новых светила: Лакан, Деррида, Барт[30]. Однако, по мере того как влияние экзистенциализма падало во Франции, оно возрастало в мире. Об этом можно судить по количеству приглашений посетить разные страны, которые сыпались на Сартра и де Бовуар словно из рога изобилия. Жизнь де Бовуар в 1960-е годы легко можно представить в виде одного нескончаемого, с «политическим подтекстом», отчета о поездках. В 1960 году она посетила Бразилию и Кубу, в 1966-м — Японию, в 1967-м — Израиль и Египет, и это не считая ее пребывания в Югославии, Бельгии и Нидерландах. Писательница тогда часто давала интервью и публиковала статьи на политические темы.
В 1962—1967 годах она вместе с Сартром неоднократно посещала Советский Союз, и воспоминаниям об этих путешествиях отданы многие страницы книги «В конечном итоге». Ей довелось, в составе делегации Европейского сообщества писателей, встретиться с Н.С. Хрущевым в его летней резиденции в Грузии. Симона де Бовуар, воспитанная в аристократических традициях и вдобавок болезненно обидчивая по характеру, сохранила об этой встрече незабываемые впечатления. Европейские писатели ожидали, что Хрущев встретит их радушно. Ничуть не бывало! «Он честил нас так, словно мы самые настоящие поборники капитализма, — вспоминала писательница. — А потом восхвалял прелести социалистического строя и взял на себя ответственность за советское вторжение в Венгрию. После всей этой головомойки он вдруг вымучил несколько любезных слов: "В конце концов, вы тоже против войны. Значит, мы все-таки можем вместе выпить и закусить"» (Beauvoir 1972: 324).
Вскоре события в Чехословакии побудили Сартра и де Бовуар навсегда отказаться от визитов в Советский Союз. Россия «интересовала и интриговала» писательницу, но — увы! — нельзя сказать, что она сумела полюбить нашу страну: «Как это ни парадоксально, но нас приворожила Америка, политический режим которой мы осуждали, а СССР, где накапливался опыт, которым мы восхищались, оставлял нас равнодушными» (Beauvoir 1960: 147), — признавалась она.
В прологе книги «В конечном итоге» де Бовуар замечает, что ни одно общественное или личное событие истекшего десятилетия не оказало существенного влияния на нее. «Я не изменилась, — констатирует она. — У меня нет больше ощущения, что я двигаюсь к какой-то цели, я лишь неотвратимо приближаюсь к могиле» (Ibid.: 10). И в этом есть своя мудрость, которая оказалась недоступна Сартру, не желавшему мириться с собственной старостью и пытавшемуся забыть о ней, окружая себя плотным кольцом молодежи.
В первые послевоенные десятилетия главным в жизни де Бовуар были оказание помощи и поддержки Сартру и ее собственная писательская деятельность. Она публично выступала бок о бок с Сартром даже тогда, когда он сменил роль писателя, нацеленного в первую очередь на художественное творчество, на роль философа, признающего письмо лишь в качестве закономерного и общепринятого способа выражения политической ангажированности[31]. Когда он с головой ушел в политику, де Бовуар довольствовалась тем, что сочувственно следила за его деятельностью, по возможности в нее не вмешиваясь. Впоследствии она вспоминала об этом времени: «Я не хотела играть абсолютно никакой политической роли. Вот почему, когда я читала те же книги, что и Сартр, и рассуждала на те же темы, что и он, для меня это было совершенно бесполезным занятием» (Beauvoir 1963: 351). Но де Бовуар предпочитала держать свое мнение на эту тему при себе, что было совсем нетрудно, поскольку никто (включая Сартра) этим мнением не интересовался. Однако в глазах других она не выглядела столь отстраненной, как это ей представлялось. Раймон Арон, французский философ и автор концепции индустриального общества, оказался в числе тех, кто критиковал ее с позиций своей теории. Он утверждал, что де Бовуар можно уподобить слепцу, который готов без колебаний судить о живописи, и что ее писания неоспоримо свидетельствуют о политическом невежестве (об этом см.: Aron 1956). По мнению американского литературного критика Дейдры Бэйр, теперь, когда осела пыль десятилетий истории и подробно проанализированы сложные отношения между Сартром и Ароном, видно, что это замечание в действительности имело своим адресатом Сартра (см.: Bair 1990: 418). В подобных нападках на де Бовуар проявлялось то, что можно было бы назвать «эффектом тени»: обрушивая удары на тень Сартра, контуры которой различались при взгляде на де Бовуар, многие мечтали поразить именно его.
Особое место в творчестве де Бовуар занимает книга «Очень легкая смерть», примыкающая к воспоминаниям и описывающая мучительную смерть от рака матери писательницы. Картина болезни воссоздана с убийственными подробностями, и некоторые критики даже обвинили писательницу в том, что она будто бы вела подробные записи у постели умирающей. Причины, побудившие де Бовуар взяться за перо, чтобы запечатлеть столь мучительное для нее событие, иного рода. По ее убеждению, несчастье, которое отыскало слова, чтобы поведать о себе, перестает быть полностью отчужденным и становится не таким уж нестерпимым, а боль, разделенная с другими людьми, перестает быть печатью изгнания.
В 1966 году де Бовуар опубликовала свой самый короткий роман «Прелестные картинки» (см.: Бовуар 1968б). В этом произведении нет традиционных для писательницы героев — интеллигентов левых взглядов. Симону де Бовуар увлекла идея исследовать феномены, сопутствовавшие формированию «общества потребления», начиная с диктата рекламы и заканчивая нормами поведения женщин, весьма отличными от манер «благовоспитанных девиц» поколения де Бовуар.
В 1968 году увидела свет ее книга «Сломленная» («La Femme rompue»), куда вошли повести «Возраст молчания» («L'Age de discrétion»), «Монолог» («Monologue») и «Сломленная» (см.: Бовуар 1992), посвященные давно волновавшей писательницу теме: теме умирания любви и многообразия способов утешительного самообмана, к каким прибегают ее героини в кризисные периоды жизни. Все три повести описывают ситуации, в которых оказываются женщины, полностью посвятившие себя семье и мало что получившие взамен. Мужчины без особых мучений избавляются от старых жен, предпочитая им более молодых подруг, ибо, как давно замечено, то, что для женщин трагедия, для мужчин всего только драма.
Приверженность к самоанализу не оставила де Бовуар и тогда, когда она окончательно вступила в «третий возраст». У писательницы появился новый психологический опыт — опыт переживания старости. И потому в 1970 году появилось эссе «Старость» («La Vieillesse»). По замыслу де Бовуар это эссе должно было стать ее последней книгой. («Церемония прощания» писательницей не планировалась и создавалась с единственной целью: как-то пережить смерть Сартра; это была ее манера «носить траур».) В работе о старости де Бовуар осуществила бесстрашный анализ будущего, навязываемого нам тем неоспоримым фактом, что «все люди смертны». В современном обществе, старательно насаждающем культ молодости, говорить о старости так же неприлично, как прежде неприлично было упоминать о сексе. Когда де Бовуар скрупулезно рассмотрела различные аспекты этой «запретной» темы и с помощью научных данных развеяла убаюкивающие иллюзии, к которым склонны прибегать люди на пороге старости, она вызвала у читающей публики нешуточное раздражение.
После 1970 года де Бовуар заметно изменилась. Она все чаще стала «выпадать» из «магического круга» «семьи» Сартра, неуклонно пополнявшейся юными членами. Для разговоров о политике, которая по-прежнему привлекала Сартра, у него теперь были другие собеседники. Де Бовуар не испытывала к ним особой симпатии. Ее затягивало женское движение, теперь она много времени уделяла сотрудничеству с различными феминистическими организациями. В книге «В конечном итоге» писательница объяснила, чем привлекла ее та новая разновидность феминизма, которая сложилась в начале 70-х годов. Ее восхищал радикализм неофеминизма, который «берет на вооружение лозунг мая 1968 года: изменить жизнь сегодня же. Не рассчитывать на будущее, а действовать без промедления» (Beauvoir 1972: 492). Особенно активно писательница включилась в женское движение в 1974 году, когда создала «Лигу прав женщин» и начала вести в журнале «Тан модерн» рубрику «Обыкновенный сексизм»[32].
В течение шести лет, на которые де Бовуар пережила скончавшегося в 1980 году Сартра, память о нем не оставляла ее. «Его смерть нас разлучила, — писала она. — Моя смерть не соединит нас. Это так. И все-таки хорошо, что когда-то наши жизни на время переплелись» (Beauvoir 1981: 176). До последних дней жизни де Бовуар осталась верна «сартровской» теме: в 1981 году она опубликовала «Церемонию прощания» (воспоминания о последних годах его жизни) и «Беседы с Ж.-П. Сартром» (см.: Ibid.); в 1983 году — два тома писем Сартра («Письма к Кастору и к некоторым другим» — «Lettres au Castor et à quelques autres»). Искренность, доведенная до безжалостности к себе и близким людям, — такова отличительная черта книги «Церемония прощания». Писательница старалась никогда не приукрашивать жизнь. Она не посмела приукрасить даже те отвратительные увечья, которые старость и болезни наносят духу человека. Для Сартра, каким он предстает перед нами в «Церемонии прощания», давно миновали дни, когда он нес восхищенным народам благую весть экзистенциализма. Сияние его славы померкло, но все еще окутывало слабым золотистым ореолом, отблески которого падали и на тех, кто держался поблизости. Эти золотые искры и притягивали к нему ретивых молодых людей, не брезговавших возможностью манипулировать им в собственных целях и изо всех своих недюжинных сил оттеснявших от Сартра прежних соратников. Под их напором приходилось отступать и де Бовуар.
Симона де Бовуар с молодых лет страдала своего рода «манией интерпретаторства»: поиски различных объяснений поступков и высказываний друзей и знакомых всегда увлекали и ее и Сартра. Множественность подходов к фактам биографии любого человека не могла смутить того, кто горячо ратовал «за двусмысленность морали». Вот почему, написав автобиографию, в которой, казалось бы, поведано о себе все, что достойно упоминания, Симона де Бовуар незадолго до смерти согласилась помогать своему биографу, американской исследовательнице Дейдре Бейр — ради «игры биографических зеркал, ради бесконечных отражений и неуловимой правды этих многочисленных отсветов» (Bair 1990: 14). Согласиться с правом людей судить о ней иначе, чем она сама того хотела, — это был ее способ хранить верность себе. Может быть, именно поэтому она столь бережно относилась ко всему, что сберегала память. И может быть, поэтому о жизни писательницы, как и о жизни Сартра, сохранилось так много свидетельств, что существует мнение, будто таких свидетельств больше, чем о жизни любого другого деятеля XX века.
Трудно, очень трудно было де Бовуар, которая от избытка сил всегда готова была «гореть ярче, чем кто-либо другой, и не важно, в каком пламени» (Beauvoir 1958: 308), смиряться со все ближе подступающей после ухода Сартра тьмой, казавшейся ей особенно враждебной. Но она покорно сносила померкнувший свет своего существования. А потом и этот свет угас: 14 апреля 1986 года она, всего восемь часов не дожив до шестой годовщины со дня смерти Сартра[33], умерла. В течение пяти лет де Бовуар с особой торжественностью отмечала этот знаменательный день. Ей было далеко не безразлично, когда умереть. Тогда, на пороге кончины, она, наверное, напрягала последние силы, чтобы дожить до заветного дня и тем самым сотворить красивый конец мифу о чете интеллектуалов, которые, как в сказке, жили счастливо и умерли в один день. Иными словами, в один и тот же весенний день — 15 апреля, пусть даже с разницей в шесть лет. Ей это почти удалось. Какая жалость, что это удалось ей почти.
Существование, по Сартру и де Бовуар, предшествует сущности, и смысл человеческой жизни как бы отложен до того момента, когда смерть все расставит по своим местам (ср.: Derrida, 1996). «Как физику невозможно определить одновременно положение частицы и длину волны, которая ей соответствует, так и у писателя нет способа говорить одновременно о событиях жизни и о ее смысле. Ни один из этих аспектов реальности не является правдивее другого» (Beauvoir 1963: 523). Мы довольно подробно рассказали о событиях жизни писательницы, и настало время сказать несколько слов о другом аспекте: о смысле прожитой ею жизни.
Те, кто хорошо знаком с историей далеко не простых отношений между Сартром и де Бовуар, привыкли с большой легкостью употреблять выражение «миф о чете интеллектуалов», заслуга создания которого, несомненно, принадлежит де Бовуар. При этом слово «миф» используют в его приземленном значении, словно речь идет о какой-то фантазии или иллюзии. Однако если вдуматься, то в данном конкретном случае мы имеем дело именно с мифом. Начнем с того, что к созданию его де Бовуар приступила, имея за плечами солидный научный багаж. Ведь не напрасно же в эссе «Второй пол» она дотошно исследовала, начиная с древнейших времен, все мифы, связанные с положением женщины. Стоит перечитать посвященные этой теме страницы, и сразу станет понятно: писательнице отлично известно, что такое архетипы[34]. Она знает, что очень немногие из едва ли не сотни стереотипов поведения реализуются в нашей жизни, ибо, как заметил швейцарский психолог Адольф Гуггенбюль-Крейг, «для того чтобы активизировались архетипы, необходимы определенные условия, тенденции, которые, как правило, соответствуют духу времени» (Гуггенбюль-Крейг 1997: 50). Сотворенный де Бовуар миф о чете интеллектуалов был опережающей время попыткой активизировать женский стереотип «мудрой, мыслящей женщины, самостоятельной, несексуальной, но охотно помогающей мужчинам» (Там же: 48), которую в нашем восприятии символизирует Афина. В последние годы подобную роль пытаются исполнять супруги американских президентов; не так давно на нее претендовала Раиса Горбачева, и все мы помним, какое неприятие вызывали у многих ее усилия. Каково же было де Бовуар справляться с этой ролью полвека назад, без опоры на традицию! Но она сумела одолеть все трудности, и к 60-м годам XX века миф о чете интеллектуалов получил мировое признание. Мы уже вскользь касались вопроса о том, насколько этот миф отражал реальность. Сейчас для нас важно другое: его культурное значение. А оно бесспорно. Этот миф послужил одним из толчков для пробуждения пока довольно редкого женского архетипа, который, безусловно, получит широкое распространение в обществах третьего тысячелетия, когда на смену демократии придет обещанная нам футурологами меритократия. Иными словами, когда восторжествует социальная система, в которой вознаграждение и служебное положение будут распределяться в зависимости от заслуг, а не исходя из унаследованных факторов, таких как принадлежность к определенному классу или полу.
Задержим внимание читателя еще немного и снова вернемся к роману «Мандарины», знакомство с которым происходит у нас в стране с опозданием на полстолетия. Следует признать, что такое опоздание поместило произведение в иной культурный контекст, решительно отличающийся от всего, с чем мы имели дело в 50-е годы XX века. «Мандарины» предстали перед современниками как подлинные «золотые плоды» модернистской литературы, а содержавшиеся в них «косточки» постмодернизма были до поры отброшены за ненадобностью. Капля, как известно, камень точит, и потому мерная капель лет, омывая произведение, проявляет в нем прежде незримые черты.
Как уже говорилось, главное достоинство романа «Мандарины», отмеченного в 1955 году Гонкуровской премией, — тонкое исследование умонастроений французской левой интеллигенции послевоенной поры. Возможно, для современного читателя это и не слишком животрепещущая тема, но произведение не утратило своего значения. Только акценты при его прочтении теперь будут расставлены немного иначе: читатель увидит в нем контуры более общей проблемы, какой является проблема места интеллигента в мире. При этом особая ценность романа для российского читателя заключается в том, что в нем нашли отражение аспекты, которые, в силу исторических особенностей национальной ментальности, зачастую ускользают от нашего внимания. Со времен Некрасова утвердилось и на разные лады до сих пор повторяется мнение, что поэт в России больше чем поэт и что высокая гражданственность — его неотъемлемая черта. Во Франции, где традиции индивидуализма в высшей степени сильны, в многогранном облике поэта заметнее акцентированы иные черты: он — «проклятый», точнее даже «проклятый безумец». В обеих странах за Поэтом (читай: за творческой интеллигенцией) признают провидческий дар, но если в России на него по этой причине возлагают миссию Учителя жизни, то во Франции поэт выступает скорее в роли вещей Кассандры, не находящей отклика у сограждан; его голос — глас вопиющего в пустыне. История не пренебрегает ни одной возможностью: она создает и такие ситуации, когда народы прозорливцам верят и за ними идут, и такие, когда их клеймят и преследуют.
Позволим себе небольшое отступление. Если идеология[35] устаревает, общество отбрасывает ее подобно тому, как змея во время линьки сбрасывает кожу: сначала эта кожа лопается у нее на голове, потом рептилия, томимая невыносимым зудом, трется о неровности рельефа, чтобы побыстрее от нее избавиться, — и вот уже, освобожденная, она влажно поблескивает на солнце новыми яркими узорами. Интеллектуал-маргинал — тот, кто начинает подспудно вырабатывать эту будущую радужную прелесть задолго до того, как змеиная кожа превратится в выползок. В гордом одиночестве подготавливает он неповторимый рисунок бытия. Но есть другие одиночки, и сотканные их воображением узоры способны создать иное расположение цветовых пятен[36]. Интеллектуалы-маргиналы предстают перед нами как «ересиархи» любой господствующей идеологии, они, по словам Сартра, «вечные отщепенцы», ремесло которых — критиковать, протестовать и изобличать, ибо «политик, предоставленный самому себе, всегда выбирает самое удобное средство, иначе говоря, скатывается по наклонной плоскости» (Сартр 2000: 246). Совсем другую позицию по отношению к миру занимают интеллектуалы-«праведники». В одной из лекций о современной французской литературе писатель Жюльен Грак построил примечательную антитезу литературы по Клоделю и литературы по Сартру, которую уместно будет вспомнить. Известного писателя-католика Поля Клоделя отличает, по его мнению, не столько католицизм, сколько «определенное основательное отношение к миру», которое Грак называет ощущением принятия — глобальным «да» — без колебаний, почти ненасытным по отношению к Творению, взятому во всей его целостности. Здесь нет места для выбора, и, как замечает Грак, Клод ель соглашается со всем — и с благородным, и с недостойным; он соглашается с Богом, с Творением, с Папой, с обществом, Францией, Петеном, де Голлем, деньгами, хорошо обеспеченной карьерой, с потомством патриарха, с крепким домом, на котором, как он говорит, он женился в присутствии нотариуса. У Сартра, утверждает Грак, все как раз наоборот. Его отношение — это инстинктивное «нет». Нет природе, нет другим, нет существующему обществу, нет сексуальности, нет даже литературной славе (об этом см.: Gracq 1961: 92—93).
Подобная позиция отрицания может быть оправдана, ибо реальность становится жертвой ситуации, как только обретает окончательные формы. Современная философия учит: все, что заполнено, недоступно для творчества. Превратившись в нечто организованное, непроницаемое и жесткое, реальность выступает как тормоз. Прежде всего, данное предупреждение важно в политическом отношении: развитию реальности всегда препятствует избыток полноты, упорядоченной и насыщенной всякого рода запретами, которые, получая дальнейшее развитие, в конце концов тормозят развитие общества и исключают любую эволюцию в нем[37]. Вот почему реальность надо очистить от всех запретов и предписаний, вводя пустоту как основу для дальнейшего развития. Снятие кодификации — а любая кодификация есть не что иное, как паралич реальности — открывает простор для инициативы (об этом см.: Жюльен 1999: 136).
Дело интеллектуала-маргинала — продумывать возможности[38], и только история выносит окончательное суждение относительно того, какая из них будет реализована и какие формы изберет для себя переменчивый дух времени. Вот она, боль маргиналов: а ну как их жизнь пройдет на обочине истории, вдруг люди никогда не признают правоты их суждений, навсегда определив им незавидный удел лжепророков? В романе «Мандарины» на эту тему размышляет Анна: «Робер твердо придерживался определенных идей, и до войны мы были уверены, что когда-нибудь они воплотятся, станут реальностью; он не жалел сил, чтобы обогатить их и претворить в жизнь: а если предположить, что это никогда не произойдет?» (с. 44 наст. изд.).
«Разве можно любить интеллектуала! — сетует Надин, дочь Дюбрея. — У вас вместо сердца весы и крохотный мозг на кончике хвоста» (с. 149 наст. изд.). У девушки злой язычок, но суть она уловила верно: интеллектуал-маргинал — довольно редкий («специфический», по выражению де Бовуар) вид в человеческой фауне, он может быть очаровательным и безобидным, но может быть и весьма неприятным; для одних его ценность сомнительна, для других — безусловна, и они настаивают на необходимости его защищать. И этот фантастический зверь способен принимать разные обличья. В одном из них явлен в романе Скрясин, примечательный тем, что «любит компанию людей, которых не любит» (с. 237 наст. изд.). Его позволительно ненавидеть, но нельзя изменить: созидая себя, он «воспользовался своими пороками и недостатками; его можно разрушить, но не вылечить» (с. 64 наст. изд.). Для Симоны де Бовуар маргинальность — одна из отличительных черт истинного интеллектуала.
Получившее широкое распространение в эпоху постмодерна понятие «маргинальность» используют в социальной философии и социологии для анализа пограничного, накладывающего определенный отпечаток на психику и образ жизни положения личности по отношению к какой-либо социальной общности. Для французского философа-постструктуралиста Ролана Барта маргинальность синонимична стремлению к новому на пути отрицания самых разных культурных стереотипов и запретов, которые унифицируют власть всеобщности и «безразличия» над единичностью и уникальностью. Интеллектуалу-маргиналу свойственно воспринимать господствующую идеологию как нечто сковывающее и остро чувствовать ее ограниченность. Маргиналы отказываются принимать современную им господствующую парадигму мышления; нередко это помогает им обнаруживать реальные противоречия и парадоксы магистрального направления развития культуры. Маргинальный субъект и маргинальное существование возникают в «просвете», «зазоре» между структурами, обнаруживая свою пограничную природу при любом изменении, сдвиге или взаимопереходе структур. Однако в постмодернистском искусстве понятие господствующей, доминирующей, «высокой» культуры исчезает, а потому влияние маргинальных течений усиливается.
Для маргиналов главным способом освобождения от пут господствующей идеологии может выступать «ускользание» от определенностей любого рода — определенностей как негативных, так и позитивных. «Ускользание революционно», — настаивали французские философы, создатели шизоанализа, Жиль Делез и Феликс Гватари (см.: НФС 1998: 817). Интеллектуал обязан делать выбор в пользу шизофрении, искусства и науки, то есть в пользу индивидуального поведения, ориентированного на процесс и производство, а не на цель и выражение.
Как мы видим, за годы, прошедшие со времени создания «Мандаринов», интерес французских интеллектуалов к политике не утихал. Они продолжали судить о ней (без этого они не могут), но делали это иначе, чем ангажированные интеллектуалы сартровской закалки. Так, интеллектуалы 80-х годов утратили всякий вкус к участию в деле революции. Это приводит французского философа В. Декомба к весьма пессимистичным выводам: «Сегодня, после всего лицемерия ангажированного интеллектуала, проблематичным должно ощущаться именно понятие "политики" для философов, я хочу сказать — политики, строго ограниченной оценкой Причины, не принимая во внимание почтенность ее представителей и политическую своевременность принятых инициатив, своевременность, о которой следует судить только с позиции тех, кто испытывает на себе ее последствия» (Декомб 2000: 212). По его мнению, само понятие «политика интеллектуалов» хотя и обладало смыслом, подлежавшим обсуждению, но требовало своего исследования, коль скоро интеллектуалов связывали с какой-либо высокозначимой целостностью. Интеллектуалы либо способны образовать духовную власть — и в этом случае они составляют часть целого, объединяющего в себе власть преходящую и власть духовную, которую можно представить себе как земное приближение идеального Государства духа, — либо представляют собой авангард — в этом случае они, по сути, часть великой армии, работающей над созданием мирового Государства свободных трудящихся. При этом интеллектуал, как пытался доказать в своих работах Мишель Фуко, не признает значения никакой целостности — ни идеальной, ни реально существующей.
Если вернуться на грешную Землю и вглядеться в идеальный образ общества, предлагаемый нам современными «праведниками», мы увидим такую картину. Сдвиг в идеологии, произошедший за последние полвека, очевиден: «Антитеза демократии и тоталитаризма сегодня принимается большинством людей, тогда как какие-то двадцать лет назад она отбрасывалась как американское изобретение. И точно так же лозунг "Вся власть трудящимся!" отныне заменен лозунгом "прав человека"» (Декомб 2000: 212). Но так же очевидно и то, что упрямые контр-эксперты («ересиархи») без устали созидают в тиши своих кабинетов небывалые определения реальности. И вчерне подобные определения уже готовы, ведь не случайно все чаще и громче звучат голоса тех, кто утверждает, что демократия полностью исчерпала себя и в третьем тысячелетии грядет переустройство общества на принципах меритократии. Конечно, в своем романе «Мандарины» Симона де Бовуар не предложила определения той реальности, которая ожидает нас в будущем. Однако она показала (и показала психологически убедительно), каким трудом, какими борениями, ценой каких болезненных компромиссов и мучительных потерь разрушают старое и творят новое в образуемой идеологиями области символических значений: в той области, которая невидима глазу и чье воздействие узнают только по результатам. Спасибо де Бовуар за это.
Aron 1956 — Aron R. M-me de Beauvoir et la pensée de droite // Le Figaro littéraire. 1956. 12 janv. P. 6.
Abraham 1963 — Abraham P. Notre temps // L'Humanité. 1963. 12 déc. P. 7.
Bair 1990 — Bair D. Simone de Beauvoir. P., 1990.
Beauvoir 1945 — Beauvoir S. de. Les bouches inutiles. P., 1945.
Beauvoir 1947 — Beauvoir S. de. Pour une morale de l'ambiguite. P., 1947.
Beauvoir 1955 — Beauvoir S. de. La pensee de droite aujourd'hui // Privileges. P., 1955. P. 91-200.
Beauvoir 1957 — Beauvoir S. de. La Longue Marche. P., 1957.
Beauvoir 1958 — Beauvoir S. de. Memoires d'une jeune fille rangee. P., 1958.
Beauvoir 1960 — Beauvoir S. de. La Force de l'age. P., 1960.
Beauvoir 1963 — Beauvoir S. de. La Force des choses. P., 1963.
Beauvoir 1965 — Beauvoir S. de. Berger I., Faye J.P., Ricardou J., Sartre J.P., Semprun J. Que peut la litterature? P., 1965.
Beauvoir 1972 — Beauvoir S. de. Tout compte fait. P., 1972.
Beauvoir 1979 — Beauvoir S. de. Quand prime le spirituel. P., 1979.
Beauvoir 1981 — Beauvoir S. de. La Ceremonie des adieux suivi de Entretiens avec Jean-Paul Sartre. Aout-septembre 1974. P., 1981.
Beauvoir 1990 — Beauvoir S. de. Lettres a Sartre. 1940-1963. P., 1990.
Derrida 1996 — Derrida J. Mourir — s'entendre aux «limites de la verite». P., 1996.
Eaubonne 1986 — Eaubonne F. de. Une Femme nommee Castor: Mon ami Simone de Beauvoir. P., 1986.
Gerassi 1992 — Gerassi J. Sartre, Conscience haie de son siecle. P., 1992.
Gide 1956 — Gide A. Journal: En 2 vol. P., 1956. Vol. 1. 1889-1926.
Gide 1972 — Gide A. Si le grain ne meurt. P., 1972.
Gracq 1961 — Gracq J. Preferences. P., 1961.
Heinich 1996 — Heinich N. Etats de femme: L'identite feminine dans la fiction occidentale. P., 1996.
Henry 1961 — Henry A.-M. Simone de Beauvoir ou l'echec d'une chretiente. P., 1961.
Hourdin 1962 — Hourdin G. Simone de Beauvoir et la liberte. P., 1962.
Lejeune 1975 — Le jeune P. Le pacte autobiographique. P., 1975.
Lipovetsky 1997 — Lipovetsky G. La troisieme femme: Permanence et revolution du feminin. P., 1997.
Mauriac 1953 — Mauriac F. Ecrits intimes. Geneve; P., 1953.
Mauriac 1958 — Mauriac F. Bloc-notes. 1952-1957. P., 1958.
Sartre 1943 — Sartre J.-P. L'Etre et le Neant. P., 1943.
Sartre 1946 — Sartre J.-P. L'existentialisme est un humanisme. P., 1946.
SBSJC 1966 — Simone de Beauvoir par Serge Julienne-Caffie. P., 1966.
Schwarzer 1984 — Schwarzer A. Simone de Beauvoir aujourd'hui: Six entretiens. P., 1984.
Serres 1974 — Serres M. Jouvenence: Sur Jules Verne. P., 1974.
Serres 1975 — Serres M. Feux et signaux de brume. Zola. P., 1975.
Serres 1980 — Serres M. Le Passage du Nord-Ouest // Hermes: En 5 vol. P., 1980. Vol. V. P. 18.
Thibaudet 1935 — Thibaudet A. Gustave Flobert. P., 1935
Бахтин 2000 — Бахтин М. Автор и герой: К философским основам гуманитарных наук. СПб., 2000.
Бергер, Лукман 1995 — Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. М., 1995.
Бовуар 1968а — Бовуар С. де. Очень легкая смерть /Пер. с фр. Н. Столяровой. М.: Прогресс, 1968.
Бовуар 1968б — Бовуар С. де. Прелестные картинки /Пер. с фр. Л. Зониной. М.: Молодая гвардия, 1968.
Бовуар 1992 — Бовуар С. де. Сломленная / Пер. с фр. Б. Арзуманян // С. де Бовуар. Очень легкая смерть: Повести. Эссе. М.: Республика, 1992. С. 261— 360.
Бовуар 1997 — Бовуар С. де. Второй пол / Пер. с фр. А. Сабашниковой, И. Малаховой, Е. Орловой. М.; СПб., 1997.
Бреннер 1994 — Бреннер Ж. Моя история современной французской литературы. М., 1994.
Гегель 1999 — Гегель Г-В.-Ф. Феноменология духа/Пер. с нем. Г. Шпета. СПб., 1999.
Гуггенбюль-Крейг 1997 — Гуггенбюль-Крейг А. Брак умер — да здравствует брак! СПб., 1997.
Декомб 2000 — Декомб В. Современная французская философия. М., 2000.
Делез 1992 — Делез Ж. Представление Захер-Мазоха // Л. фон Захер-Мазох. Венера в мехах. Ж. Делез. Представление Захер-Мазоха. 3. Фрейд. Работы о мазохизме. М., 1992. С. 189-313.
Евнина 1962 — Бенина Е.М. Современный французский роман: 1940—1960. М., 1962.
Жид 1991 — Жид А. Фальшивомонетчики. Тесные врата. М., 1991.
Жюльен 1999 — Жюльен Ф. Трактат об эффективности. М.; СПб., 1999.
Зонина 1955 — Зонина Л.А. Искания французской интеллигенции: О романе С. де Бовуар «Мандарины» // Иностранная литература. 1955. № 6. С. 177—183.
Камю 1990 — Камю А. Человек бунтующий // Иностранная литература. 1990. № 5. С. 240.
Ницше 1990 — Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Собр. соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1.
НФС 1998 — Новейший философский словарь / Сост. А.А. Грицианов. Минск, 1998.
Ортега-и-Гассет 1991 — Ортега-и-Гассет X. Этюды о любви //Звезда. 1991. № 12. С. 139-174.
Полторацкая 1992 — Полторацкая Н.И. Большое приключение благовоспитанной девицы: Книги воспоминаний Симоны де Бовуар. СПб., 1992.
Полторацкая 2000 — Полторацкая Н.И. Меланхолия мандаринов: Экзистенциалистская критика в контексте французской культуры. СПб., 2000.
Сартр 2000 — Сартр Ж.-П. Что такое литература? СПб., 2000.
Фокин 2000 — Фокин С. Альбер Камю: Роман. Философия. Жизнь. СПб., 2000.