НЕИЗДАННОЕ

УЖАС ГАЛИНЫ ПЕТРОВНЫ

Галина Петровна, 59 лет от роду, полная дама и заботливый предок своего потомства, вся находящаяся во власти любимых дум и привычек, обнаруживает себя идущей по асфальтовой дорожке, наверное, где-то за городом — во всяком случае вокруг нее сплошные деревья и кусты с темнеющими из-за сумерек листьями, никого не видно, ни одного человека, даже незнакомого.


Она идет, сумерки все сгущаются, ветка бьет ее по лицу, ей больно. Где-то летит птица, и звук ее улетающих крыльев на миг рассеивает молчание.


Потом опять тихо. Галина Петровна идет, не понимая, зачем она идет, и будет ли что-нибудь в конце. Ей страшно и интересно, как будто она ввязалась в новую игру, и все тайны сейчас разъяснятся, а потом снова можно будет придумать иные условия и начала, чтобы играть. И луны не видно на небе, и звезд — осенние тучи заволокли весь простор, и будто бы у Земли отняли ее кровный выход в космос, и мрачно-серые границы будто загородили огромную бесконечность, полную тайн и светил.


Галина Петровна смотрит вверх и опять идет вперед. На ней резиновые ботики, синий плащ из болоньи, так что дождь и сырость ей не помеха. Она не знает, откуда пришла, и куда идет, но почему-то ей это даже нравится — ведь вокруг не слышно ни звука, и нет ничего опасного, и все остальное скоро разъяснится.


Тьма разбухает неслышной бомбой вокруг нее, леденит окружающее мраком своей природы. Листья дрожат, словно в страхе, на ветру и льнут к лицу Галины Петровны, как испуганные щенки или неразумные мухи, а может, как мотыльки, стремясь сгореть в пламени женских глаз, воссияв вспышками напоследок. Галина Петровна отмахивается от их назойливых темных прикосновений, думая о том, что наступило время что-нибудь выяснить, но теперь уже деревья окружают ее тесным неразмыкаемым кольцом, точно не желая дать проход, и все же расступаясь, но с какой-то неохотой; дубы оттесняют березы и стоят со всех сторон, словно застывшие вертикальные крокодилы, разинув пасти, выпучив глаза и раскинув когтистые лапы, а ольхи, будто пугала, трясут почерневшими листьями и норовят ткнуть в лицо длинные ветки; тополя же хотят подставиться под лоб, их болотистая, похожая на кожуру кора словно заполняет все дыры между деревьями, где еще немного сквозит свободный воздух.


— Черти, как надоели, — негромко говорит Галина Петровна, блуждая в вечернем перелеске.


Порыв ветра несет с деревьев клочки жестких мертвых листьев; они бьются о тело, как птицы о стекло, словно желая влететь внутрь, будто там не внутренности, а комната, где жердочки и интересные вещи. Ветер свистит, как в свисток, и листья все-таки падают на землю, становясь материалом для перегноя. Теперь вообще ничего не видно.


«Да что за черт за такой! — думает уже перепуганная Галина Петровна, ничего не понимая. — Что это — ураган, что ли?»


Она еще идет вперед, хотя становится все труднее и труднее. Под ногами мешают ходьбе пни и сучки, они хрустят, как подожженный хворост, выстреливают осколками вверх, больно бьют по коленям. Неприятно, очень неприятно идти.


Галина Петровна замучилась и потом только обнаружила, что она сошла с асфальтовой дорожки и оказалась в чаще и пробирается непонятно куда через кусты и заросли. Стало даже немного смешно; потом Галина Петровна, наступив напоследок на какой-то гриб (видимо, мухомор), который с хрустом рассыпался под ее ступней, выходит опять на нормальную дорогу, где можно идти и где довольно просторно.


Но зачем она идет? Она не знает, и ей неинтересно — она видит только, что ночь уже наступает, а она еще не дома, прибавляет шагу, но так и не видит следов жизни.


Так она идет и идет. Наконец видит длинное невысокое здание — оно похоже на какой-то склад — совершенно темное; под крышей сидят засыпающие вороны, и от лени даже не желают каркать; Галина Петровна осматривает ворота, на них висит тяжелый ржавый замок.


Галина Петровна останавливается, видимо, понимая, что идти дальше нет смысла, но что делать, она не знает. Наверное, нужно где-нибудь ночевать, конечно, тут холодно, но есть хоть какой-то участок с крышей над головой на случай дождя или снега, и Галина Петровна уже готова лечь спать, но вдруг задумывается.


Она не понимает, с чего у нее начались такие проблемы. Она всю жизнь была респектабельной женщиной, почти всегда знала, что делает, а сейчас вынуждена спать на холодной осенней земле. За что? Потом эти мысли прошли будто сами собой, и, неожиданно даже для самой себя, Галина Петровна начала громко стучаться внутрь здания. Там, видимо, было пусто, так как ее удары гулко отдавались, словно она стучала по огромному барабану. Потом она подумала, что на нее кто-то пристально смотрит. Обернулась и увидела своего пятнадцатилетнего внука, который сидел на дорожке и смотрел вниз.


— Эй, эй, Славик, Славик! Ты как здесь оказался? — засуетилась Галина Петровна. — Встань, простудишься!


Подросток поднял вверх печальные глаза. На лице росла большая белая старческая борода.


— Христос Триждывеликий, — сказал он назидательным тоном, — завещал нам сидеть.


Словно током ударили Галину Петровну — ужас, ужас!


Она закрыла глаза, прошептав: «Заколдовали его, бедного», а вслух сказала:


— Я некрещеная.


— Правильно, — ответил кто-то.


Галина Петровна открыла глаза — ее внук исчез, должно быть, привиделся. Она успокоено вздохнула. Но все другое осталось. И здание, и унылая роща, и асфальтовая дорожка, и порывы ветра. И все-таки нужно где-то ночевать. Завтра взойдет солнце, будет новый день, тогда-то все и прояснится.


Галине Петровне становилось все холоднее и холоднее.


«Черт возьми! — подумала она. — Хоть бы эту дверь открыли! Безобразие!»


Она начала стучать. Все сильнее и сильнее. Потом ее охватила злость. И вот она стучит и стучит в запертую дверь, за которой, может быть, свет, хотя замок и висит снаружи; она стучит уже ногами и кричит уже непонятно кому, плача от обиды, одиночества и негодования:


— Да что же это такое! Да есть там кто-нибудь внутри?! Да когда же я уже выберусь отсюда?!


И бесстрастный голос отвечает ей:


— Никогда. Это ад.

РАССКАЗ О ЙОНАСЕ, КОТОРЫЙ БЫЛ САМЫМ МЛАДШИМ ИЗ НАС

— Да, конечно, я всего лишь слабая женщина, и вы можете меня не слушать, можете не обращать на меня внимания, конечно, я ничего не могу поделать, я ведь только слабая женщина…


Тогда встал Йонас, который был самым младшим из нас, и сказал:


— Мужики! Я больше не могу.


А она все говорила:


— Я не знаю, как это все получилось, я лишь слабая женщина, а вы можете делать со мной что хотите, я лишь слабая женщина, но я прошу вас, я требую, наконец этого требует элементарная порядочность. Я, конечно, не могу вам приказывать, ведь я только слабая женщина, но я знаю, я верю, что вы…


Тогда опять встал Йонас, который был самым младшим из нас, и сказал:


— Мужики! Я больше не могу.


— …вы, конечно, можете надо мной издеваться, делать, что захотите, ведь я лишь слабая женщина, но я знаю, я верю, что вы не такие, что…


Тут опять встал Йонас, который был самым младшим из нас, и сказал:


— Мужики! Я больше не могу.


А Повилас, который сидел рядом со мной, сказал:


— Свяжите его и бросьте в подвал.


Тогда мы Йонаса, который был самым младшим из нас, связали и бросили в подвал, а Повилас, который сидел рядом со мной, сказал:


— Пошли, ребята, обедать.


Пообедав, мы вытащили из подвала Йонаса, который был самым младшим из нас, завалили подвал землей, а Повилас все заровнял бульдозером.


В октябре там уже желтел овес.

МАЛЕНЬКИЙ МИНЕТНЫЙ КОТЕНОК

Он жил с ней в пустой квартире. Ложась спать, они укрывались одним красным одеялом, которое постепенно сползало то в одну, то в другую сторону. Они бешено занимались любовью — это вошло в привычку — и почти уже не замечали друг друга и чувствовали, что существует просто один организм из них и нечего стесняться самого себя. Он привык к ее белому телу под боком, и утром, когда просыпался, видел ее заспанные глаза, слышал сиплое дыхание, и было жарко, а за окном было влажное солнце.


Но жизнь была чем-то эксцентричным в каждом своем мгновении или, по крайней мере, казалась такой. В итоге ничего не было серьезного — он уединился с ней, как в крепости, ему было неплохо, он привык встречать каждое утро новый день.


И он решил купить себе минетного кота. Говорили, что это дорогое и хорошо выученное животное.


Ему предложили двоих, на выбор. Каждого подняли за шкирку.


Один из них был пышный, черно-рыже-белый; он лениво помахивал хвостом и покровительственно улыбался. Презрительно посмотрел этот кот зелеными мудрыми глазами на него. И он не стал его покупать, хотя хозяин говорил, что у кота пятилетняя практика.


Кот важно подбоченился, когда услышал про себя хорошие слова, шерсть встала дыбом. Кот улыбнулся большим беззубым ртом, который, казалось, мог вместить человека, чтобы ему там было хорошо.


Но он не стал покупать этого прожженного кота, потому что чем-то он был похож на потрепанную шлюху, хотя внешне выглядел, конечно, королевской куртизанкой. Все же он был очень телесным, даже комфортабельным, как подставка для ног: отсутствовала в нем душевная светящаяся сила. Кот был большим снобом, и вы чувствовали бы себя неловко в его обществе, когда он смотрел бы на вас хитрыми опытными глазами, ломая кайф.


Рядом с котом-мастером стоял кот помоложе. Хозяин сказал, что молодежь у него перспективная, подает большие надежды.


Он занимался с ней любовью на диване, так, что скрипели пружины, и ночью в комнату входил подающий надежды и с любопытством смотрел.


Она смеялась, поскольку не было ничего серьезного, но иногда чувствовала неясную ревность.


— У тебя же есть я, — горячо шептала она ему в ухо и любила так, что он надолго забывал свое имя.


Он ее любил, как всегда.


И она, как всегда, отвечала ему тем же.


Однажды они трахались очень долго. И он был весь в безликой ней, превращаясь в то, чего ей так не хватало. Он вкладывал в нее свою энергию и цинично усмехался, видя ее поверженной и зависимой от каждого его движения. В ней не чувствовалось никакой гордости и никакой личности. Ее просто не было. А он ощущал себя королем, которому подвластно человеческое тело, на котором он может играть, извлекая мучительные звуки первобытного восторга.


Потом ей захотелось спать. Он тоже очень устал, но решил съесть чего-нибудь и медленно отправился на кухню, вяло раскрывая глаза. Он шел голый и потный по темной квартире и ощущал, как опять огонь резкого бешеного смеха окутывает его, и он понял, что где-то там вдали, во тьме, скрывается тот, который подает надежды.


— Где ты? — крикнул он и расхохотался.


Ему захотелось поноситься за котенком по квартире, чтобы его тело матово блестело в бешеном вихревом оранжевом сиянии.


Он зажег свет на кухне и увидел котенка, который сидел на столе и словно подмигивал ему, подначивая.


Он решил съесть мясо.


— А где мясо? — крикнул он ей.


— В холодильнике, — раздался ее голос с кровати.


Он почувствовал прилив бодрости.


— Приходи, я уже почти засыпаю, — крикнула ему она.


Он съел мясо и уже не хотел спать.


Он подошел к котенку и погладил по затылку. Шерсть была теплой и электрической. У него не было желания уходить от котенка; он смотрел на него с нежностью и любовью и чувствовал, что чем нежнее он смотрит, тем ласковее и лучше на него смотрит котенок.


Он опять расхохотался.


Котенок приблизился к нему вплотную, потерся о ногу шерстью.


А он стоял голый перед котенком и не мог согнать со своего лица бешеную остроконечную улыбку…


На следующее утро он ничего не говорил и был рассеян.


— Будешь завтракать? — спросила робко она его.


На кухню вошел котенок. Он посмотрел на котенка, как на старого знакомого, без стеснения.


С этого дня он превратился в угрюмого человека. Желтый свет, исходящий из котенка, завладел им. Котенок с той поры стал вырастать, превращаясь в огромного кота. День за днем кот становился все добрее, и все больше света исходило из него.


— Ты меня совсем не любишь, — сказала однажды она, когда они лежали в постели под красным одеялом.


Полчаса не происходило ничего.


— Знаешь что, — сказала она, — я, пожалуй, пойду… Не могу спать с мужиком, который лежит и смотрит в потолок…


«Надо догнать ее!» — подумал он.


Он пошел на кухню, как лунатик. Кот сидел и ласково смотрел на него.


Они понимали друг друга как никогда.

ПИСЬМО ВОЛОДИ ЕЖОВА В «СПОР-КЛУБ»

Москва, Шаболовка, 53,

телестудия «Орленок»,

передача «Спор-клуб»

Уважаемая редакция Спор-клуба!


Вчера смотрел вашу передачу, она мне очень понравилась. Вы там говорили об организации досуга, и вообще — о проблеме выбора профессии. Вы просили написать зрителей, кем они хотят быть.


Я хочу быть солдатом. Мне понравилось убивать. Когда мне подарили на день рождения ружье с оптическим прицелом, я сразу понял, что рожден был солдатом и стоять на страже интересов Родины. В школе у нас недавно была лекция о международном положении, и нам сказали, что Великая Отечественная война закончилась уже очень давно, но мы должны быть готовы к новым провокациям империализма. Мы должны быть бдительны ко всяким проявлениям капиталистической идеологии и не поддаваться ей.


Поэтому я хочу быть солдатом. Вообще-то, я хочу стать маршалом или генералом, если получится, и разгромить всех капиталистов. И тогда везде будет коммунизм. А я стану маршалом Советского Союза. Когда мне подарили ружье с оптическим прицелом, я решил, что я должен закалять себя с детских лет и презреть всяческую жалость к капитализму. Как Мальчиш-Кибальчиш. Поэтому я должен делать зарядку каждое утро и ничего не бояться.


На следующее утро, после того, как мне подарили ружье с оптическим прицелом, я выглянул в окно, и увидел, как мой друг Славка играет в мяч. Правда, мы сейчас уже с ним поссорились — он такая сволочь! И вообще, он сын зам. министра какого-то или директора магазина и еврей. И вообще, он однажды презрительно отозвался о Ленине. Я взял ружье, прицелился в него — он был как раз в центре прицела, улыбался, бегал. А я вложил патрон, прицелился еще раз основательно и убил его. Он так смешно повалился на спину, что никто не понял, в чем дело, один только я знал. А потом я спрятал ружье и сел читать книгу — как будто это и не я его убил. Ведь окажись я разведчиком где-нибудь в загранице, я должен уметь проявлять строжайшую конспирацию.


А на следующее утро я убил собаку Оли с одиннадцатого этажа. Собака бегала везде и орала, и многие говорили, что она уже надоела всем своими воплями. Я прицелился — это было очень трудно сделать, ведь она бежала, и выстрелил первый раз мимо. И тогда я с риском для себя выстрелил еще раз. И, слава богу, попал. Собака упала кверху лапами. Но тут Оля стала так кричать и плакать, что мне пришлось убить и ее.


Потом я опять спрятал ружье, чтобы никто не догадался, и вышел гулять сам. Потому что я должен закалять свою волю — ведь я хочу быть солдатом Отечества — и я должен учиться сохранять каменное лицо.


Я вышел, как ни в чем не бывало, и увидел, что Олю с собакой увозят в «Скорой помощи». «Неужели она жива?» — подумал я. И тогда я впервые задумался над техникой стрельбы. Я понял, что мне надо учиться попадать прямо в голову. Для этого я записался в кружок стрельбы и посещал его регулярно. Скоро я научился стрелять довольно хорошо. И, чтоб проверить свои силы, я решил убить взрослого с большого расстояния.


Я долго выбирал, кого мне убить, и наконец остановился на отце своего бывшего друга Славки, которого я убил самым первым. В защиту этого говорило многое: 1) Поскольку Славка был уже мертв, если я убью отца, я не оставлю никого сиротой. 2) Отец Славки был каким-то зам. министра или директором магазина, и, наверное, воровал. 3) Отец Славки был еврей. А все евреи — сионистские шпионы.


Поэтому я стал ждать, когда отец Славки выйдет один на улицу. Ждать пришлось долго, почти неделю, но я должен уметь выжидать обстановку. И вот наконец-то однажды я увидел Славкиного отца, который вел под руку какую-то женщину. Я выстрелил — не зря я все же занимался стрельбой — я попал ему прямо в голову. Тут женщина вскрикнула, и, чтобы не было свидетелей, мне пришлось убить и ее. Потом я спрятал ружье и сел делать уроки, чтобы никто не смог меня заподозрить.


Вообще, против меня нет никаких улик, во-первых, я избавился от всех свидетелей, а во-вторых, мое ружье — игрушечное.


Скоро мне будет восемнадцать лет и я уйду в армию. Я знаю — на войне мне придется много убивать, поэтому я хочу приучить себя к этому с детских лет.


Дорогой Спор-клуб, ответьте мне, все ли я делаю, чтобы достичь свою цель, или этого еще недостаточно? И вообще, ответьте, что нужно делать, чтобы подготовить себя к суровой жизни солдата, который должен бороться с капитализмом и за коммунизм во всем мире?


До свидания, жду ответа, ученик 6-го класса средней школы № 611 имени В. М. Примакова


Володя Ежов.

ЭТО КОНЕЦ?

«Это — конец», — как поет Джим Моррисон в начале известного фильма, приглашающего к путешествию в «сердце тьмы».


«Я был в духе в день воскресный…» — написал Иоанн Богослов на острове Патмос, открывая свои откровения в «Откровении» («Апокалипсисе»), преисполненные, как четыре животных гневом, огнем небесной справедливости, безумными земными бедствиями и светлым восторгом новой жизни через «вторую смерть», данную праведникам, тем, кто не предал истину и веру; и всем тем, кто покаялся и заслужил второго запретного плода — от древа жизни, чтобы уподобиться «Нам», и пить в Граде Небесном чистую воду блаженной Вечности, где нет Зла, но только Добро и Дух, только «благодать со всеми вами».


Вавилон должен быть разрушен!!!


Современная цивилизация овощеподобных human being, сочащихся прозаком и вагинальными выделениями из прокладки, сжимая, замерев, в ладошках детородный член, убаюкиваясь грехом Онана; не ведающих, что творит их спецназ; стремящихся быть счастливыми «здесь и сейчас», приходит к праву на самоубийство через эвтаназию, венчанию однополых, лечению уныния «цветами зла», бесконечному идолопоклонничеству, где молятся то доллару, то Микки Маусу, то Гарри Поттеру, то Гутенбергу; они отрицают Благую Весть как единственную истину, — вообще отрицают существование единственности, «тесных врат», иерархии, того, что жизнь на Земле не ограничивается Землею.


С их точки зрения христианство — заговор неудачников, тех, кто обделен свободным онлайновым доступом к деньгам и гениталиям, а у нас, мол, хуй стоит и деньги есть, «лучше быть богатым и здоровым»; они считают, что мир есть только мир «тут», и ничего нет, и нету Высших, как вообще — Высшего…


Им обещано в «Апокалипсисе» истинное возмездие!


В чем же суть?.. Суть только в том, считаешь ли ты, что этот убогий мир, где мы ограничены во всем совершенном, окончательном, — «конец», или что жизнь — лишь подготовительная борьба за место под райским солнцем, предшествие Вечности, против которой всегда сражается Время — дьявол, пожирающий сынов человеческих.


Если Бога нет, то ты — враг, ибо «если Христа нет, я все равно выберу Христа» — можно перефразировать известный богословский софизм, поэтому в «Апокалипсисе» нам уготовляется расправа над миром-блудницей, и воскресение для тех, для которых сей мир — труп.


Но «чтобы приготовить рагу из зайца, нужно иметь в наличии зайца», а «христианство — это вещь, за которую убивают», как сказал один правовернейший и набожнейший католик — герой Г. К. Честертона.


Я помню год Чернобыля, когда люди бросились читать и отгадывать сокровенное и таинственное «Откровение», когда мой сокурсник Костя Смородин прославился на весь СССР строчкой «сладкий воздух пахнет чернобылью»; и я тоже заглянул в конец Библии, страшась узреть конец света, но обнаружил, что там вообще нет последовательности и времени, как нет света — в нашем понимании — но есть лишь мир греховный, который надо убить, не сберегая, как душу, для того, чтобы обрести «вторую смерть» и «узреть Господа живого». Я облегченно вздохнул, поняв, что еще много всего предстоит здесь, а «там» — всегда «там», и Небесный Заяц обретет разящую плотскую мощь не прямо вот теперь, а можно еще пообывательствовать; но я вижу уже сейчас умственную деградацию человечества, бескрайнюю плоть победившего материализма, почти абсолютную утрату самих представлений о святости, маразм царствующей демократии-толпы и олигофрению властвующей монархии-тирании.


И чего тогда жалеть этот свет?


Веришь ли ты в возмездие, во Второе Пришествие или строишь капитализм с человеческим лицом — личное дело каждого, ибо у нас есть свобода, как бы ни старались ее забыть.


После гексаграммы «уже конец» в И Цзине следует заключающая — «еще не конец», но мы не ждем перемен!


Мы взалкали ответов и доказательств; «Апокалипсис» нам обещал их реальность; мы теперь страшимся конца света, одновременно почему-то чая воскрешения из мертвых, что противоречит друг другу, и «все-таки я верю», что мы получим свыше — по полной программе. И уже в этой жизни.


И уже получаем.


Но блаженны те, кто не видели, и уверовали. Это — конец?


Он — всегда.

ОН БЫЛ С НИМИ

Он был тогда с ними внутри застившего все мерзлого вечера, когда фигуры бессловесно тянули колючую проволоку, въедливо вонзающуюся в мыслящую душу, которая молила о колбасе в очередном сне. Молчать начали справа — одинокие лица невидно чернели под отдаленными фонарями, что как столбы освещали ничто над пустой головой личности, имеющей руки. Отрежьте руки, верните жизнь!


Он был с ними — он рассчитывал на участие со стороны их, он надеялся на мрачное одобрение своих действий по натягиванию колючей проволоки; он уже наслаждался своим будущим телом, идущим с ними в одном строю; он предполагал с ними ужинать и грубо молчать, будто он в самом деле всегда был с ними, будто они уже приняли его и завтра возьмут его опять натягивать колючую проволоку, чтобы она колола руки, вонзалась в плечи и губы, разрывала нежный импульс нежного человека, покрываясь кровью царапин чужих тел.


Марлок сказал: «Надо жаться друг к другу, чтобы чувствовать хоть теплое плечо рядом. Давайте попытаемся быть вместе».


Они вместе натягивали колючую проволоку, и она шипела, точно змея в кустах, когда силой человеческих рук продиралась сквозь сухие листья и траву прошлых времен года. На открытой Космосу почве неторопливо образовывался перегной; но обратный поток жизни в виде активного гниения застывал на всепоглощающем морозе. Мороз — есть черная дыра в атмосфере. Он тупо шел вперед, точно мрачная тень в коллективе; и свежая колючая проволока слегка дрожала от морозного ветра; и мысли были пусты, словно бесхребетные ласточки, которые забыли о том, что они должны летать низко над землей, предвкушая ненастье.


Козлов заявил; «Я привык. Надо не обманывать друг друга и пытаться быть приятелями. Нельзя грызть своего товарища за то, что он ухватил большой кусок хлеба».


И одному из некоторых врезали на ужине молотком по зубам, поскольку его черные пальцы упорно тянулись к мясу. А тот, кто был с ними, испуганно сидел, жуя свой нелегкий хлеб; и этого забрали в крови и унесли в холод, где кровь стыла на ветру. А он сидел. И почти уже совсем был с ними. Он ничего не говорил, молчал, как они, и надеялся, что они наконец приняли его в свою компанию, и завтра он, уже совсем, как они, пойдет с ними натягивать колючую проволоку, и черная ночь будет мерзло блистать в заоблачных высях, и лицо будет твердым, как льдышка в холодных руках. Но они не подавали вида, они ели жидкую пищу и почти не смотрели на него; и один из них сказал: «Подай мне чай!» Он подал чай, и на него опустилась блаженная ласка этих суровых слов — его заметили, к нему обратились, он может теперь полностью быть с ними — так, будто всегда с ними был. Но на этом все кончилось. И он пошел обратно, а они молчали, точно им было все равно, что появился новый член коллектива; и он шел, как затравленная собака у ног организованной толпы, он шел и гадал — с ними он теперь или один; но была надежда на завтра, когда проволока будет колоть руки, и они почувствуют наконец его нежность и его принадлежность и причастность к ним.


Ибрагим сказал: «Это кошмар».


Он вышел за дверь в стылую ночь. Повсюду сверкала колючая проволока, бледнея от лунного света, и земля, словно пропасть, чернела внизу.


Он посмотрел вверх — и холодные звезды, расположенные, как нездоровая сыпь на черной от гангрены спине больного, укололи его глаза тысячами белесых прыщей, замучивших мрачную и строгую Вселенную. Звезда над головой термоядерным жаром вызвала лишь каплю слезы из глаза; и хотелось плюнуть ей в рожу, но впереди был вакуум, который не выносит природы.


Он сказал: «Теперь я с ними». И рукотворная природа из всех своих стволов дала утвердительный ответ, и он пошел спать и размышлять о колючей проволоке — ибо он знал, что это — призвание.

УДАЛЕНИЕ В СИНИЙ ПРЕДМЕТ

И вот синь меня пронзает синим цветом в огне происходящего вокруг; как слабость секунды, сила старости и пыль плена; как выход в нечто несвятое, но устойчивое; как газовая свеча внутри чего-то; как часть часа и свет чая и что-то еще.


Я стою пока. Деревья, как ламии, щекочут листьями по челюсти, вмонтированной в кожу прирожденно. Я в плену — мне даны предметы для освящения; мои щеки приобрели румянец, и тьма, как спасение, ожидает меня впереди за углом, где свет, возможно, существует наперекор всем.


Предметы —


как книги голубей, отдельные дела, лысины росы, феномен нового в центре страницы, клен леса, уникальная тайна и свобода себя — нет смысла жить, если можно смотреть, нет смысла видеть, если я хочу синий предмет; и в перерывах между использованием себя, как тела с атрибутами выставленных напоказ частей тела, я вынужден удалиться вон, с тем, чтобы включиться в лес, как в тип дерева в жарких странах, где кленовые пальмы, как водопады медных лбов в солнечном свете, заставят меня почувствовать себя получше и стряхнуть с себя сон в стае.


Любовь превращается в природное занятие. Чувства сдохли в стихах — они ничего не сообщат поискам искалеченного индивида.


Вот все перед глазами —


змея звезды, предмет зла, сакля в жизненной секунде; можно пробовать, сидя, низвести имена и предметы до их ничтожества, чтобы потом сложить их не в единство, не выделяя все абсолютные феномены. Это более простой мир.


Копошась в хаотических системах, если взять их за монадологическую данность, низведя их до ячейки во всеобщих построениях, — нужно ли обязательно иметь выбор ступить на собственный путь? Объединяя все, не скучно ли?


Создание, творение, преображение, сон. Лишь абстрактная жизнь и чувствование каждого конкретного завихрения судьбы дает оптимистичное настроение, чтобы создать то же самое. И почему лишь синий предмет меня тянет к себе — ведь вряд ли женщина будет небом над облаками или звездой в небе; но почему бы не отдаться тому, что нравится, если остальное нравится тоже?


И мне осталось лишь искать сочетание слов, соединять их в красоту выражения общих мыслей; завершать фразу новым поворотом событий — безнадежно сочетать продукты голосовой физиологии, кардиологически в одну строчку зафиксированные некоей синей рукой.


Я сижу здесь —


на завалинке занявшейся зари, в безлобом балконе себя, пусть без тебя, во рту у Бога и среди кастрюль; и вот — Синий Предмет приемлет меня, я плюю на остальное, что где-то есть, и удаляюсь туда, откуда я смогу крикнуть в ближайший населенный пункт свое короткое слово.

УДАЛЕНИЕ В СИНИЙ ПРЕДМЕТ II

Синева переполняет душу одного из многочисленных индивидов, когда-либо существовавших. Сидя посреди заброшенных технических пейзажей, на деревянных занозах или же хладе превращенных в металл руд, он задом чувствует свой кратковременный отдых, будто на каторге; поскольку потом нужно встать и заняться. Неожиданно отнеся груз, поймав минутную дрему до следующей работы, он в это время будто возносится куда-то спиралеобразно, и там — мир ласковых, скатертных, яичных предметов, и сервизы салатного цвета с золотым ободком, и синь переходит в лиловый цвет, и все чинно.


Будто его приемлет домашний молочник, который, как сахар дождя, семья качелей, шипение кофе в соединении со снегом, любовь к синеглазке, гном уютного великолепия!


Он вырос для того, чтобы трудиться, и все равно не хочет участвовать. Ему дан мир, и он готов сузить каждый предмет до присущей только ему изначальности, далее предмет неразложим, хотя им можно пренебречь; и вот он видит многообразие различных именных вещей и их взаимодействия друг с другом. Надоело, однако, соединять несоединимое — достаточно провозгласить этот принцип, чтобы было все ясно. Скиния собрания в яичнице хотя и смешна, но слишком ясна. И все это возможно под луной.


Сколько можно составлять реальностей, используя имена и страны? Твори, но кувалда сама идет тебе в руки. Игра в бисер не нужна даже игроку.


Так что же тогда? А ничего, блаженное ничто, предмет, куда можно удалиться от всех прочих предметов. И если он есть, и мир, который, наверное, есть, гораздо сложнее, чем их религиозный портрет, уж никак не вписывается в одну только мистерию.


Кто-то сидит на завалинке стоящей работы и думает, и может думать так пятьсот, тысячу, девятьсот лет. Если кувалду представить в качестве кувалды и назвать это искусством, то герменевтическое содержание этого акта будет, ей-богу, небольшим. Поэтому остается уйти и заткнуться где-нибудь в мрачном закутке, где сидят люди, перекуривая, и мечтают о сне.


И пусть поэтическое раздумье будет их охватывать при виде мрака надвинутых на лоб сумерек, они имеют мужество, чтобы не скучать там, где все по-старому, и ничего нового не ожидается, они полны собой — эти несчастные люди, своими чувствами и трагедиями; они могут жить, и кто-то даже в грезах своих попадет на графский стол, где стоит кофейный завтрак со сливками, а кто-то может присутствовать здесь наподобие деревянного столба и не наблюдать интересных переживаний в своей голове; но они передают эстафету дальше, а мне остается соединять слова, и без посредства ритма; и может быть, рой смыслов в этих самых словах будет дополнительным эстетическим средством, которым многие пренебрегали.


Осталось не так долго, и в конце концов — дай мне свой пыл, старая любовь!!! Плюю на слово, и хочу веселья сопоставления фантазий. Я создавал пустоту, описывая синий предмет, я балансировал на канате, цепляясь за хитрые построения, но описывал слишком конкретные вещи.


И он сидит пока еще, молодой усталый человек, погруженный в личные словесные фантазии, обдумав невозможный почему-то метафизический комфорт, и улыбается мне и пропадает в синем небе. А я остаюсь здесь и даю тебе свою душу за каплю фантазии и согласен на полную смерть, хотя и удаляюсь в синий предмет — пускай это будет моим временным пустым прибежищем.

КОГДА СХЛЫНЕТ ПУСТОТА

В этом расстройстве стволов, которые, накренившись один на другой, завершали пейзаж, было что-то от блеска накрашенных попугаев. Мой стол тоже дружелюбно светил коричневым сверканием, и даже бабочка, что уселась сбоку, переливалась цветочными свечами, о чем засвидетельствовал приятный сосед с трубкой. Он вырисовывался на общем фоне — гора пепла дымилась, словно Фудзияма, а в руках его небрежно посвистывали бешеные карты червей.


— Выходите из тупика, словно Будда — наискось и вперед.


— Вы узнаете морских животных, которые, как кофе, ждут своего часа.


— Что вы можете мне предложить? — с любопытством нагнулся я к пирогу, потом вдруг превратился в плоскую фигуру и ступил в неизведанные области промежности скатерти и стола.


Бабочка засияла, как новогодний подарок, а обилие дворцов кругом заставляло меня представить, что в них можно будет поспать. Человек — тоже люди, и я уснул, благополучно согнувшись пополам в одной из маленьких комнат загородной виллы.


Пробуждение было беспримерным — все оказалось лишь сном.


Бабочка поцеловала мою ручку и сказала:


— Все, что вы, наверное, хотели поведать мне о своем существе… Впрочем, отдыхайте. Вы знали, что бабочки — это сексуальные животные? Я — половая, я — твоя, милый…


Она застрекотала на меня, а тот, кто был мертв, лишь холодно улыбнулся, глядя на чудачества наши.


— Бросайтесь на что-нибудь, все равно, куда.


— Вы увидите то же самое, как и думали.


— Невозможно же быть таким автоматом? — ознакомился я с меню жизни.


Без чего не бывает любого вечера, так это без цветов — желтых, синих, зеленых. Стоило беспокоить подругу целованием ноздри? Стоило заказывать бутылку шампанского в номер? Стоило летать в небесах?

РАССКАЗ

Он был писатель (прозаик), а она его баба. Они все время ебались напропалую. Однажды, стеная от кайфа, она посоветовала ему, как обычно тихонько сопящему: «А ты попробуй представить себя бабой, как будто у меня хуй, а у тебя пизда, и я тебя ебу со страшной силой. Я уже давно так делаю и кончаю очень клево». (А он был заебанный и никак не мог кончить, а ему очень хотелось.) Тогда он последовал ее совету, и минуты через три кончил, даже несколько покряхтывая, чего он обычно не делал (она же, напротив, кричала, и иногда довольно громко).


А она была беременная, уже примерно с месяц. Но никаких хуевых ощущений у нее почему-то не было.


Наутро он почувствовал себя не очень хорошо. Она посоветовала ему заняться йогой, но он вообще ничего не мог и лежал не поднимаясь. Она-то все время занималась йогой по утрам и вечерам, а потом принимала холодный душ, и на счет этих своих упражнений относила свое клевое самочувствие.


Потом он все-таки встал и вышел с ней за ручку на улицу. Есть он ничего не мог. На углу он скорчился от отвращения к самому себе и его долго тошнило.


Они не были наркоманами, но иногда употребляли различные наркотики. Правда, от гашиша они уже давно отказались, потому что он оказывал нежелательное действие на их психику. На нее трава действовала слабее, а на него очень сильно. Торчать вместе они не могли, потому что он уходил хуй знает куда, а она этого боялась и кричала, чтоб он вернулся, таким образом обламывая кайф и себе, и ему.


Недели за две до описываемых событий они спиздили в Ботаническом саду шесть головок красного мака, белый сок смазали табаком и пошабили, а головки пожевали, особенно он. Но это в принципе неважно.


Вечером ему стало совсем хуево, а на следующий день вообще уже ужасно хуево. Они вызвали «скорую помощь». Приехали две тетеньки в белых халатах. Они (не тетеньки) по причине хуевого состояния лежали голые под одной простыней, а дверь почему-то не захлопнулась, так что тетеньки сразу вошли, и было очень смешно.

РОЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА

У Голованова рождался ребенок, судорожно выцарапываясь из тьмы жены Голованова, и, наверное, пытаясь перевести дыхание после мучительного и трудного пути вниз к свету. Сам Голованов стряхивал пепел сигареты и шел по улице, на которой противно зеленели деревья, и люди сновали туда-сюда, как мыши, шарахаясь от машин.


«Вот еще будет этот маленький бурдючок», — подумал Голованов, и тут подул резкий ветер, который брызнул Голованову пепел в глаза.


— Тьфу ты, черт! — поморщился Голованов, и тут же ему на ногу наступила облезлая бабушка в платке.


«Жизнь — отвратительная, скучная гадость, — думает Голованов, протирая глаза. — Считается, что бабочкам лучше летать над цветами, но они же не могут пьянствовать, сидя в креслах, хотя они и цветные… Ничего не понятно. Надо звонить в роддом, жене, наверное, сейчас трудно, зато она потом будет худой и приятной, ей не будет мешать этот живот, и я буду ее… Впрочем, ребенок все раздерет своим существом. Фигня, пойду в бар».


Голованов шел, уворачиваясь от людей то туда, то сюда. Тут еще машины добавляли раздражения, и солнце светило желтым шизофреническим светом. Но потом он свернул в боковой переулок и стало приятнее.


«Приятно, когда такие цветные домики, словно растения, правда, отсюда никуда не уедешь. Живешь в Москве, и нужно тренировать сознание видеть в этом камне Китай или Данию. Я думаю, надо сейчас выпить, и лишь потом что-нибудь подумать. Надо позвонить в роддом — нужна дружеская поддержка. Поддержка или подвязка. Одно и то же… Господи, как надоели эти штампы».


Мысли вцепились в мозги Голованова, как пчелы в волосы, и ему все это надоело. Опять бульвар — опять люди. Если постараться, то людьми можно пренебречь. Как в математике.


«Да, людьми можно пренебречь, — подумал Голованов. — Тогда на фига еще один? Сын меня. Будет лето — он будет копаться в песочке, будет зима — он будет есть мороженое, пить портвейн или орать в коляске… Молоко, портвейн, сигареты — всего лишь слова, всего лишь названия. Сменяется одно — наступает другое, а я вот так и хожу вокруг да около, а оказывается, все уже сменили вино на гашиш, как меняют школу на работу».


Голованов встал около бара, насмешливо подмигивая своему отражению в стекле.


Он открыл дверь.


— Спецобслуживание! — сказали ему.


«Ну ладно, черт с вами… Пускай грузины дают вам трешки, а мне лень. Мой сын когда-нибудь придет сюда, словно внук или правнук».


Голованов покашлял и долго думал, не закурить ли еще сигарету, и тут случилось событие: к нему подошел человек и попросил закурить. Голованов дал закурить и долго размышлял.


«Они говорят со мной, — думал Голованов. — Со мной заговорил представитель этого фона… Черт, когда же уберется это мерзкое солнце! Впрочем, надо врубаться в психологию. У меня рождается ребенок, я должен буду помнить этот день, будто это событие. Ребенок в конце концов умрет, а я должен буду запомнить все это. Но надо выпить!»


Голованов пошел в следующий бар, а потом ему надоело, и он купил вина в магазине, где очередь толкалась и бурлила, пихая его предметами и руками. Все казалось суетой, если бы мозг не вносил свой порядок во внешнюю сторону событий.


Начался дождь, он лил на Голованова, не понимая, что это — Голованов; люди в конце концов разбежались кто куда, и Голованов остался на площади, мокрый и странный.


«Уйти в подворотню, — думал он, приглаживая мокрые волосы. — Уйти вообще. Уйти в камень. Улететь, как летучая мышь. Уползти в другое пространство. Я уползаю, отложивши яйца. Я отложил яйца в песок, пускай тот, кто придумал, тот думает. Я иду пить вино в подворотню, где был Китай».


На самом деле Китай пообвис от дождя мокрыми растениями, которые перестали напоминать платан, но зато там не было людей, а были мокрые камни и серое небо. Голованову стало сыро и холодно, нужно было скорее выпить, и он смерзшимися пальцами вырвал пластмассовую пробку, словно больной зуб.


«Ура, ура, — думал Голованов, хлебая. — Я пью, я чувствую вкус и цвет. Я вижу пейзаж вокруг меня, то, что было Китаем, да будет Данией!»


Он развеселился, запрыгав от радости. Люди смотрели из залитых дождем окон на пляшущего дурака.


«Дания — страна дождей, пампасов и белых волос. Где-то здесь, среди камней сидит голубой Кьеркегор, который гуляет по Копенгагену. Мне везет больше, чем ему, я люблю свою жену, а сейчас у меня уже будет сын».


Голованов сделал большой глоток; к сожалению, закурить не представлялось никакой возможности — сигареты пропитывались влагой, как вата бензином.


«Мой сын — он будет орать. Он будет какать не там, где все люди, но там, где все дети. Он будет вместилищем штампов. Он будет играть в песочек, потом подрастет, и я буду папой для него — можно или нельзя… Какой маразм! Он будет подсовывать мне внуков. Он будет умирать, и я буду плакать на его могиле, хотя я не люблю быть несчастным. Я люблю Данию — полет по миру продолжается!»


Голованов опять глотнул вина, и ему стало тепло.


Деревья плакали на Голованова, а ему казалось, что они мочились.


«Я словно сижу в землянке во время войны… Стреляют, убивают, кошмар, и мне даже здесь приятно в этих камешках земли… Я вижу в них комфорт горячих ванн», — подумал Голованов, рассмеявшись, потом допил бутылку и бросил ее.


Он сел и сидел еще полчаса. Потом он стал печальным, и ему опять стало холодно.


«Мой сын сейчас Ничто, — думал Голованов, чуть не плача, — и так и останется. Я не увижу в нем проблесков других творений. Он будет — мой, мой, мой… Или — не мой. Может быть, он будет калекой. Это неудобно вообще-то. Но что он сможет мне сказать? Я буду подходить к нему, слушать его глупости, вместо того чтобы он объяснился наконец. Он прочтет все книги и создаст что-нибудь свое. Как бешено бьет тот, кто это придумал. Никто не может вырваться за стену. Или за сферу…»


— Люди, идиоты, не ходите, вас обманули! — крикнул Голованов и подумал, что его сочтут пьяным, хотя он и был пьяным.


«На Ничто мне плевать, как и на штампы… Но другого не надо. Я — преступник, я сделал человека, не осознав этой дилеммы, которую не переступить. Я нарушил закон Природы. Он будет повторять тех, кто ходит по улицам, заучивать их жесты, как обезьяна, и повторять мои выражения. Всего лишь слова и названия. Из тьмы стоит что-то того, чтобы остаться? Теперь я знаю, почему человек смертен… Ничего, ровным счетом ничего, что есть у него, не заслуживает даже самого пустячного внимания… Есть только Дания, где есть ветер, дождь и темное пиво, а что же мне желать с кричащим комком кожи?»


Голованов расстроился окончательно, но ему было лень принимать решения. Он понял, что нужно звонить в роддом, потому что все это — нехорошо с нравственной точки зрения.


Голованов доплелся до телефонной будки, когда кончился дождь, и люди опять засновали туда-сюда. Он набрал номер и спросил, как родился его ребенок. В трубке что-то замерло, потом ему ответили смущенным, даже немного извиняющимся тоном, что его ребенок умер, как только родился, а жена находится в реанимации, но вроде с ней уже все нормально.


— Ну ладно, — сказал Голованов. — До свидания.


Он вышел из телефонной будки, пошатываясь, поскольку был пьян.


«Вот странно, — подумал он. — Жизнь всегда подсунет какую-нибудь штучку, которую ты не предусмотришь. Хотя я сам подписал приговор моему сыну. Что ж — ему не надо было играть во все эти игры и ходить по улицам. Он был Ничто, а стал? Ничто вдвойне? Но это чушь. С другой стороны, несчастья облагораживают человека. Спасибо тебе — тот, кто не знал меня».


Голованов подумал, не самоубиться ли ему, но потом раздумал.


Он шел, опять начался дождь, и он знал, что завтра ему предстоит встреча с женой, которую нужно будет утешать. И злость заиграла у него в крови.


— Послушайте! — сказал он сам себе. — Лично я готов каждую секунду! Мне плевать!


Он смотрел на пейзаж с людьми, которые продолжали идти, тошнотворно передвигая ноги, и подумал, что может в один миг единственным движением стереть весь этот фон, уйти от него и прекратить это цветное однообразие.


«Я должен вас всех любить, — подумал Голованов со злостью. — Но плевать. Я-то все равно никуда не денусь».


И он улыбнулся, словно издеваясь над собой.


«Может быть, только когда-нибудь, когда у меня помутится разум от слабости, я пойму, как и остальные, что был просто идиотом, отказавшись от бытия, когда оно само лезло ко мне в руки. Но кто знает, было бы оно Новым Творением?» — и Голованов заплакал.

Я В ЧИСТИЛИЩЕ

Сам не знаю, как я попал в чистилище. Стоял на лестничной площадке, курил, о чем-то думал, как всегда — ведь человек не может ни о чем не думать — выводил какие-то дурацкие теории, и вдруг — бабах! — оказался в чистилище.


Я даже ничего не успел сообразить, даже не успел затянуться сигаретой, не успел даже додумать очередную фразу, так и осекся на полуслове, как попал в чистилище. И я даже не успел умереть, а уж пройти жизнь до половины и подавно, я вообще ничего не успел понять и чувствовал себя хорошо, только покашливал в перерывах между затяжками. И вот попал в чистилище.


Для начала я огляделся вокруг себя — везде была мрачная равнина, которая точно открытое море заняла все горизонты. Небо надо мной было сумрачное и тяжелое — вот-вот пойдет дождь.


Равнина была вымощена гранитом. И нигде ни одной живой души. Я потушил сигарету, примял ее носком ботинка о гранит и опять посмотрел — нет ли еще чего-нибудь запоминающегося?


Наконец прямо за собой я обнаружил небольшую яму, которая вела черт знает куда, и оттуда доносился очень противный и муторный запах. Это был запах человеческих выделений, которые только можно вообразить. Еще оттуда шло тепло. Должно быть, это был ад.


— Ад, ну и шут с ним, — сказал я. — Хорошо, что я туда не попал… Так… Теперь надо отсюда выбираться.


Я осторожно шагнул вперед. Передо мной была бесконечная гранитная плита, в некоторых местах на ней виднелись отпечатки чьих-то ног. Я сделал еще шаг, потом остановился в нерешительности. Выхода-то не было.


Тогда я смело зашагал вперед и прошел метров триста. Но все было по-прежнему, горизонт не приближался.


Тут раздался резкий удар грома и на меня начал моросить дождь. Он был холодный и мерзкий, но принес свежесть, она доносилась из ада, и мне стало легче дышать. Зато я промок до нитки и мне совершенно негде было спрятаться от буйного, слегка бодрящего, но очень холодного и противного дождя. В чистилище я пока не обнаружил ни одного дерева и на горизонте их тоже не было. А дождь все лил и лил на меня, как из шланга, и оставалось только раздеться и воспринимать это как душ. Но если бы я разделся, я бы вконец замерз. И я свернулся калачиком, закрыл глаза и стал делать вид, что никакого дождя нету.


Так я ушел от дождя.


Я сидел и продолжал размышления, которые прервал на лестничной площадке.


И когда дождь кончился, я почти не заметил этого. Выглянуло солнце — слегка жиденькое, но все же теплое, я почувствовал его лучи на своей промокшей одежде и на своем мокром теле, и мне показалось, что я в бане.


Я осторожно встал, осмотрелся — все было по-прежнему, только на граните, которым было вымощено чистилище, сверкали лужи.


Подул легкий ветер, и я почувствовал, что все-таки мне ужасно холодно и мерзко.


Я снял одежду, выжал ее и пошел дальше. Горизонт был все так же прям и упрям, я не увидел ни одного предмета, ничего нового, что могло бы меня заинтересовать.


Потом где-то вдали показалось черное пятнышко. Оно медленно увеличивалось, и скоро я понял, что это бегущий человек. Он несся прямо на меня со скоростью автомобиля. Когда он приблизился, я увидел, что он в лохмотьях, лицо у него в кровоподтеках, щеки небриты и вид очень замызганный и неприятный.


— Выход?!!! — закричал он мне, когда был в десяти метрах.


— Что? — спросил я, улыбаясь на солнце.


— Выход! Где выход, вы видели?!!!


— Какой выход? Отсюда?


— Да выход же! Выход, выход!..


— Откуда я знаю, где выход, — сказал я ему. — Сам ищу. Откуда я знаю… Я только что здесь оказался и не успел разобраться.


— А! — досадливо отмахнулся от меня пробегавший.


Он длинно сплюнул в лужу справа и побежал вперед еще с большей скоростью.


Его белая слюна тихо и спокойно расплывалась в луже, дождевая вода осторожно обволакивала ее, как жемчуг, и впитывала в себя.


Я пожал плечами и пошел дальше.


Так я шел очень долго, пока не набрел на голую девушку, которая лежала на камнях и загорала.


Она лениво окинула меня взглядом, потом села и спросила:


— Не нашли?


— Что? — спросил я.


— Выхода там нету?


— Да вот не знаю, — сказал. — Я только что сюда прибыл. Давайте познакомимся.


— Давайте, — сказала девушка и протянула мне голую руку.


— Меня зовут Егор, — сказал я.


— Как?


— Егор.


— Ах, Егор… Это вас назвали так псевдорусски.


— Не знаю. Вообще, мое настоящее имя — Георгий, а зовут меня — Егор.


— Но Егор — это же не Георгий, — возразила она и зевнула.


— Нет, почему, — оправдывался я, — Георгий — это и Жора, и Гоша, и Юра, и даже Егор.


— Ах так! — удивилась она. — Ну что ж, меня зовут Маша. Вы извините, Егорушка, что я в таком виде, просто тут очень мало народа и…


— Да что вы, — засмущался я.


— Если хотите, я оденусь.


— Да к чему эти предрассудки, — сказал я и поднял мокрое от дождя лицо к небу. Оно было голубым, а справа сияло солнце.


— Тогда давайте позагораем, а потом пойдем искать выход, — сказала она.


Я сразу же согласился, и мы начали загорать. После того как мы очень мило позагорали, мы оделись и пошли дальше.


Мы шли, взявшись за руки, и обсуждали какие-то проблемы.


— А куда это все хотят выйти? — спросил я.


— Ну как же, Егорушка, это же чистилище…


— А, — засмущался я от заданного невпопад вопроса.


— Либо в рай, либо обратно на Землю.


— А что, это возможно? — спросил я. — Ой, смотрите, какое облако… Оно похоже на какую-то жабу или ящерицу…


Мы остановились.


— Действительно красиво, — сказала она. — Так вот, надо обязательно найти выход. Но сейчас уже близко к вечеру, мы вернемся в город, а уж завтра…


— А что, тут есть город? — спросил я.


— Ну да. А как же! Некоторые старожилы там даже прочно обосновались.


— Понятно, — сказал я.


Я посмотрел вперед. Ярко-красное солнце осторожно опускалось за горизонт и его лучи сверкали везде, отражаясь в лужах, как в море.


— Как здесь красиво! — сказал я. — Только деревьев, жалко, нет.


— Да, Егорушка, жалко…


Наконец мы подошли к городу. На первый взгляд это было обычное лежбище котиков. Только вместо котиков — везде люди, в разных позах. Люди, люди…


Люди лежали на граните и разговаривали.


Кто-то спросил нас:


— Ну как?


— Да нет, — отмахнулась Маша.


— А! — с досадой пробурчал этот человек и затерялся в толпе.


— Слушай, Маша, — сказал я моей спутнице, — мне в этом городе не нравится. Тут очень людно как-то. Пойдем отсюда.


— Ну пошли, — сказала она.


И мы пошли дальше. Мы проходили еще около часа, разговаривая о разных проблемах, и когда уже стало темно, решили заночевать.


Мы легли на граните. Я сжал ее в объятиях.


— Как здесь хорошо, Маша, — прошептал я ей на ухо и поцеловал в теплые губы.


На следующее утро меня разбудили страшные крики. Я перевернулся на спину, открыл глаза и увидел, что в лучах рассветного солнца пляшет человек.


Он кричал:


— Выход, выход, выход!!!


Я потянулся, посмотрел направо — никого со мной не было. Я вскочил, осмотрелся вокруг — все та же гранитная равнина. Солнце нестерпимо жгло, как на юге, оно висело посреди голубого небосвода, огромное и огненное.


Я еще раз осмотрелся вокруг. Никого не было, даже тот человек, который разбудил меня криками, исчез. Я сделал несколько шагов и остановился в нерешительности. Поднял голову и посмотрел прямо в солнце. Глаза мои чуть не ослепли, но солнце сияло так при ………, так весело, так бодро, что я не смог отвести взгляд.


Солнце, теплое, как Маша.


Я упал на колени. Я заплакал от счастья и, не сводя глаз с солнца, судорожно прошептал:


— Господи… Господи… Прими меня, я здесь…


Я почувствовал, как втискиваюсь в огромный сплошной светлый фон Солнца, Солнце стало везде, везде стало одно Солнце, в нем было все, оно кипело и переполнялось одним сплошным дыханием жизни и всем, что может быть. Я был в воздухе, я горел, я несся к Солнцу. Оно радостно раскрыло объятия навстречу мне, я словно увидел там всех, я стал его светом, Солнце заняло все, и наконец я коснулся его руками, я медленно вошел в его свет, в его почву, в его стихию и, растворившись в нем, перестал существовать.

РЕБЕНОК ДЛЯ ОЛЬГИ СТЕПАНОВНЫ

Я должен написать о великой женщине, которую встретил в жизни. Когда я учился в восьмом классе, мы взяли над ней шефство. С этой женщиной связано мое грехопадение и мой первый подвиг, если его можно так назвать. Когда я учился в восьмом классе, я вообще был самым сильным и самым справедливым из всех. Учителя любили меня, и все меня любили, и самому себе я тоже нравился. Правда, иногда говорили, что в человеке должно быть сильно критическое начало, но я не знал, что в себе критиковать, разве что какие-нибудь плохие качества. Но я не знал, какие у меня плохие качества. Я был комсоргом и отличником. Когда мы писали сочинения о том, кем мы хотим себя видеть в жизни, я написал, что хочу отдать всю свою жизнь служению людям, думать только о них, и быть человеком. Я написал, что восхищаюсь подвигами во время войны, и надеюсь, что смог бы совершить подвиг, если бы это потребовалось для общего блага. Не знаю, может, я и струсил бы, но я надеюсь, что я смог бы закрыть дот с вражеским пулеметом, если бы это было нужно. В жизни всегда есть место подвигу. И сейчас. Нам читали статью в газете про женщину, над которой мы потом взяли шефство. Это была великая женщина.


Когда ей было двадцать лет, она совершила подвиг. Потому что так было нужно. Она спасла жизнь другому человеку. Она принесла себя в жертву. Шел поезд, и маленькая девочка лежала на рельсах. А эта женщина бросилась вперед, вытолкнула девочку из-под поезда и потеряла обе ноги. Она спасла жизнь девочке. Ей было двадцать лет.


И когда мы взяли над ней шефство, меня назначили главным шефом. Мы пошли к ней в гости всем классом. Была мокрая осень, лил дождь, я шел с одноклассницей Машей и мы разговаривали.


— Сколько мы там будем? — спросила Маша.


— Не знаю, — ответил я.


— Да, жалко ее.


— Почему жалко? — спросил я. — Ведь она сама этого хотела в принципе.


— Ну как же хотела… Ты же не захочешь, чтобы у тебя не было ног!


— Я не захочу, но если бы мне сказали: вот, у вас не будет ног, зато кто-то другой не умрет, тогда…


— Тогда бы ты отказался, — сказала Маша.


— Не знаю, — сказал я. — Может быть, и отказался. А зря.


— Да ну это все! — сказал Маша. — Какая разница, умрешь ты или кто-то? Ведь вы люди. Допустим, тот человек выживет, но ты-то умрешь или сам лишишься ног… Не все ли равно, кто умрет? Почему ты должен спасать кого-то?


— Ну как же?.. Ничего себе!


Я даже возмутился.


— Погоди, — сказала Маша. — Иди сюда, под зонт.


Я встал под зонт и взял ее под руку.


— Нет, ты не понимаешь! Каждый человек должен, не задумываясь, жертвовать собой, это получается как будто цепочка из жертв, тогда и будет жизнь. Это, как религия.


— А если вот… Никто бы никем не жертвовал, не все ли было бы равно? — спросила Маша. — Была бы такая же жизнь. И так же бы кто-то умирал, кто-то жил… А в твоем случае кто-то должен умирать от жертв, а кто-то жить.


— Но ведь это же бесчеловечно!


Я не понимал, как она может этого не понимать, когда это и так ясно. Ее доводы были даже в чем-то логичны, у меня даже появилось сомнение, но я сразу его подавил.


— Вот если я сейчас попаду под машину, ты меня станешь спасать?


— Тебя? Может быть, если я сама не попаду под машину.


— А так все-таки станешь?


— Если я сама не попаду.


— Но ты же не знаешь, попадешь или нет.


— Тогда не знаю… Трудно сказать. Это зависит больше от чувств. А ты бы стал спасать какую-нибудь старуху из-под поезда?


— Да, конечно, — ответил я.


— Но ведь она скоро умрет!


— Ну и что? — изумился я. — Это бы я был как Раскольников…


— Нет, — сказала Маша. — Раскольников сам убил старуху, а ты-то не убивал! Ты просто не спас.


— Не все ли равно — убить или не спасти?


— Нет, — сказала Маша, улыбнувшись. — Если ты не спас, то ты просто сделал выбор между своей жизнью и жизнью старухи. Почему ты — молодой и красивый — должен умирать, а старуха жить?


— Да я вообще об этом думать не буду. Я брошусь и все…


— А может, ты убежишь подальше…


— Это уже фашизм! — сказал я Маше с чувством.


— Не знаю, — ответила она.


— А вот если бы это была не старуха? А маленькая девочка?


— Какая разница, тоже человек ведь. И ты человек.


— Но ей еще жить!


— И тебе жить.


— А если бы я был стариком? — спросил я.


— Ну… А может быть, ты ценил бы каждый свой час? Опять же: почему ты должен умирать, а не кто-нибудь? Может быть, это у него судьба такая, что он умрет.


— Судьба? Не знаю. Черт его знает! — сказал я.


Мы подошли к обшарпанному желтому дому, мокрому от дождя.


— Заходите, — сказала наша классная руководительница.


И мы вошли в темный подъезд, в котором было гулко и сыро, как в колодце, и начали подниматься по лестнице. Мой мокрый плащ с шелестом задевал за перила. Передо мной шла Маша.


«Зачем я с ней разговаривал обо всем об этом? — подумал я. — Вон она какая. Очень клевая. Лучше с ней целоваться или еще что-нибудь, и не думать обо всем об этом. Тут черт ногу сломит. Можно рассудить так, можно так. Черт его знает! Все эти разговоры ведут к каким-то дебильным ссорам, будто мы затронули что-то личное».


Мы поднимались по лестницам, я чувствовал под ногами каменные стертые ступени, и мне казалось, что я поднимаюсь в святой храм на поклонение Богу. Там, наверху, есть что-то святое. Люди всегда поклонялись тем, кто несчастнее. И все время испытывали вину перед ними. Лично я не могу смотреть на человека, у которого какой-то недостаток. Я думаю: «Почему, по какому праву я лучше его, чем я заслужил это? Завтра я могу выйти из дома и попасть под машину. И буду точно таким же. Господи, спасибо тебе, что я нормальный».


И весь наш класс замолчал, испуганно прислушиваясь к гулу своих шагов.


За окном продолжал бушевать дождь и ветер, и с деревьев ожесточенно летели листья и падали в грязь.


И мы увидели дверь в стене. Коричневую и кожаную.


— Тихо, — сказала классная руководительница. — Это ее квартира.


И она нажала кнопку звонка. Кто-то чуть засмеялся за моей спиной. Раздался мелодичный звон и все мы замерли в тревоге, будто нам сейчас явится что-то таинственное и ни на кого не похожее.


За дверью раздалось поскрипывание и защелкал ключ в замке. Легкая полоска света, как пламя свечи, осветило лестницу и прошла через мое тело.


— Здравствуйте, Ольга Степановна, — сказала классная руководительница. — Мы пришли вас навестить. Как ваше здоровье?


— Спасибо, — раздался женский голос. — Проходите.


Мы вошли в маленькую квартиру и сложили в коридоре свои мокрые плащи. Наш общий шум нарушал ее одиночество.


Ольга Степановна сидела в кресле на колесах и смущенно улыбалась. Ей было лет тридцать пять.


— Проходите, — приветливо сказала она.


Мы вошли в комнату, посреди которой стоял стол, на нем чашки и чайник.


— Садитесь, будем пить чай, — сказала Ольга Степановна.


Все замерли в нерешительности.


— Садитесь.


Наша классная руководительница развернула цветы, которые мы купили, и сказала:


— Вот, это от нас, Ольга Степановна.


— Да что вы! — засмущалась Ольга Степановна и взяла цветы.


Она была одета в джинсовое платье. В ее ушах торчали сережки. Губы были накрашены. Улыбалась она очень мило.


Все, конечно, стали смотреть, действительно ли у нее нет ног. Я подавлял в себе это жестокое любопытство, но все же посматривал на нижнюю часть кресла.


У нее действительно не было ног, не было примерно до колена. Она руками крутила большие колеса кресла и так передвигалась.


Мы сели и стали пить чай.


— Берите конфеты, — сказала она, указывая на коробку конфет.


Я сидел рядом с Машей и изучал комнату. За окном мерцал дождь, бледная лампочка освещала выцветшие занавески, скатерть, которая, как римская тога, спадала с угловатых плеч стола, сервант с посудой, стоявший в углу, и диван. У окна — маленький телевизор. За стеклом серванта стояла фотография Ольги Степановны в молодости. Аппетитная черноволосая девушка, лукаво улыбающаяся. Она была очень похожа на Машу.


— Ольга Степановна, — сказала наша классная руководительница, — расскажите, как вы могли совершить такой поступок? Ведь это же подвиг. Как вы думаете, что движет людей на подвиг?


Ольга Степановна засмущалась, перестала улыбаться и сказала:


— Не знаю… Может, это прямо в человеке… Не знаю… Может, я вам музыку заведу?


— Да вот… — осеклась классная руководительница.


— Я очень люблю старинные чарльстоны. Я раньше очень любила танцевать.


Я сидел и чувствовал себя неудобно.


Ольга Степановна подкатила к проигрывателю, который стоял на подоконнике, достала откуда-то пластинку и поставила ее. Раздался жизнерадостный мотив. «О, Джоэма…» И так далее.


— Мне это очень нравится, — сказала она. — Потанцуйте.


— Да нет, — сказала классная руководительница, — нам вообще-то пора.


И тут Ольга Степановна бросила на нее жалкий, даже оценивающий взгляд и отвернулась к окну.


— Ольга Степановна, — сказала классная руководительница, — к вам будут приходить через день наши ребята. Вот комсорг, — она показала на меня.


Ольга Степановна повернулась и посмотрела на меня в упор.


— Как тебя зовут? — почти прошептала она.


— Егор, — сказал я.


— Хорошо, Егор, приходи ко мне завтра, ладно?


— Ладно, — сказал я.


— А вы посидите еще, — сказала она нам. — Танцевать не хотите, просто посидите.


— Ну хорошо, мы никуда не уходим, мы же ваши шефы, — попыталась улыбнуться классная руководительница.


— Тимур и его команда, — сказала Ольга Степановна. — Хотите еще чаю?


— Спасибо! — раздался нестройный хор.


— У меня еще есть варенье.


И мы пили чай еще и еще. Я сидел рядом с Машей, она молчала, а я с интересом разглядывал женщину, которая совершила подвиг. Но она словно не осознавала своего поступка до конца, она выглядела, как может выглядеть любая женщина, попавшая в несчастье.


— Маша, — сказал я Маше, — пойдем к ней завтра?


Маша обернулась ко мне.


— Нет, это уж ты должен идти. Ты комсорг. У меня будет своя очередь.


— Ну, как хочешь, — обиженно сказал я и отвернулся.


Мы пили чай, и пили его почти молча. Ольга Степановна сидела во главе стола, шумно хлюпая чаем и не произнося ни слова. Мы тоже все молчали. Иногда наша классная руководительница вставляла что-то, чтобы поддержать разговор, но у нее ничего не выходило, и она пристыженно замолкала.


Ольга Степановна тоже молчала, насупившись, словно стеснялась нашего присутствия, иногда кидая на меня быстрые взгляды.


Наконец классная руководительница сказала:


— Ну, нам пора, Ольга Степановна. Спасибо вам большое за чай.


— Спасибо вам, — улыбнулась Ольга Степановна. — Приходите. Егор?


— Да, я приду, — сказал я.


Мы вышли в коридор и стали одеваться. Наши мокрые одежды уже почти высохли, а на улице по-прежнему хлестал дождь.


Мы все сказали «до свидания», за нами закрылась коричневая кожаная дверь, и мы вышли на черную лестницу со стертыми ступенями, напоминающими жертвенные камни.


На улице было темно и холодно. Зажглись фонари, и желтые листья сумрачно блестели в грязи. Лужи сверкали и искрились и казались бездонными колодцами.


Мы разошлись в разные стороны, не говоря ни слова.


Я пошел с Машей под ее зонтом.


— Как тебе она? — спросила Маша.


— Черт ее знает! — сказал я. — Что-то в ней есть даже какое-то жизнерадостное и какое-то нездоровое. Жалко ее.


— Но она же хотела этого! — сказала Маша.


— Чего? Нет, как она могла этого хотеть?


— Зачем же она тогда?


— Не знаю, но она же спасла жизнь.


— Значит, она хотела этого, по крайней мере знала об этом.


— Не знаю, — сказал я. — В Японии были летчики-смертники — камикадзе. Они знали, что умрут, и умирали для общего блага. Но что-то такое есть в них отпугивающее. Что-то нездоровое, веющее самоубийством. А, ладно, хватит об этом! Мы сейчас поссоримся, — сказал я.


— Ладно.


И мы пошли дальше во тьму, взявшись за руки, разговаривая ни о чем.


Как приятно все же ни о чем не думать! Это нас, наверное, и спасает от сумасшествия. Не надо ни о чем думать, и надо принимать все легко.


Мы шли с Машей, и мне казалось, что я должен что-то сделать, что я не должен идти просто так, что что-то должно произойти, что — мы оба понимаем, но почему-то стараемся не выдавать своих желаний и прячем их как можно глубже. Но зачем?


Наконец мы подошли к дому Маши.


— Ну, пока, — улыбаясь, сказала она. — Завтра ты, значит, идешь.


— Что? Ах, я и забыл. Ну ладно.


— До свидания, — сказала она.


— До свидания, — сказал я.


И когда она удалялась от меня в свой подъезд, я думал, что ведь еще не поздно, еще все может измениться, но стоял и смотрел, как за ней захлопывалась дверь. «Потом», — думал я. Но я знал, что потом, может быть, что-то и будет, но будет что-то совсем другое, а этого уже не будет, и надо пытаться ловить именно «это».


На следующий день я пошел к Ольге Степановне. Я шел, исполненный чувства долга и представлял свой разговор с ней, она мне должна сказать что-то большее, чем при всех. Даже волнение охватывало меня. Я первый раз в жизни шел домой к женщине, которая сидела одна и ждала меня.


Я вошел в знакомый подъезд, который на этот раз сиял в утреннем свете и поднялся на ее этаж. Стертые жертвенные ступени уходили вниз. Я опять почувствовал себя виноватым перед ней. «А если бы она спасла мою жизнь?» — подумал я. «А если бы это я спас кому-то жизнь и лишился ног?» — опять подумал я.


Я нажал на звонок, он резко звякнул, и я замер. За коричневой кожаной дверью раздался скрип. Наконец дверь открылась, и я увидел Ольгу Степановну. Она сидела на кресле гордо, как королева на троне. На ней было небесно-синяя блузка с декольте, серая юбка и жемчужные сережки. Она улыбалась мне и раскрывала свои накрашенные ресницы.


— Егор? — сказала она нежным голосом. — Проходи. Я ждала тебя.


Я прошел в коридор, разделся, снял куртку и ботинки.


— Тапочек у меня нет, — сказала она. — Иди так.


У нее вообще нигде не было никакой обуви.


Я медленно прошел в комнату, она поехала за мной, небрежно подталкивая вперед свое кресло, и мне показалось, что я пришел в гости к ленивице-аристократке, которая бережет ноги и ее повсюду возит слуга с огромными бакенбардами.


— Садись, — сказала она. — Я очень рада тебя видеть. У меня очень мало друзей.


— Да, конечно, — сказал я чуть слышно.


— Что ты сказал?


— Да, я говорю, да.


— Будешь кофе?


— Ну, можно…


Я был смущен и опять почувствовал себя виноватым.


— Одну секунду.


Она уехала в кухню, а я сидел, не зная, чем заняться. Представлял, что кто-то войдет, а я не знаю, что сказать.


Наконец она появилась, насмешливо улыбаясь. Она везла кофе на подносе.


— Угощайся, — сказала она.


— Ой, спасибо большое, — сказал я смущенно и взял чашку с кофе.


— Может, хочешь чего-нибудь выпить? — спросила она.


— Ну, не знаю…


— Коньяк? Кофе с коньяком. Или ты не пьешь?


— Можно.


Она подъехала к серванту, достала бутылку коньяку и две рюмки.


— За наше знакомство!


И мы выпили.


— А у вас нет сигарет? — спросил я.


— Есть, только учительнице не рассказывай.


Она достала пачку сигарет и протянула мне. Я закурил и почувствовал себя хорошо.


— Ты наливай и пей с кофе, — сказала она.


Я так и сделал.


Мы болтали и пили коньяк.


Я курил сигареты, одну за другой.


Наконец она мне сказала:


— Вам, наверное, в классе рассказывали, что я совершила подвиг, да?


— Вроде да, — сказал я. — Да.


— А я и не знаю, как это вышло. Я спасла чужую жизнь, недавно эта девочка приходила ко мне, ей восемнадцать лет. У нее замечательные ножки! В джинсах…


Когда она это говорила, в ней чувствовался прилив садизма или мазохизма.


— Вообще это, наверное, правильно. Я должна, конечно, была это сделать.


Она выпила коньяку.


— Но жалко, у меня не было ребенка. Сейчас я осталась одна, ну просто не знаю, что делать, а?


Она нервно засмеялась. Потом неожиданно стала серьезной.


— Вот если б у меня был ребенок…


Я сидел ни жив ни мертв.


— И потом бы его кто-нибудь спас… Вот было бы интересно! Я спасла… Меня бы кто спас! Жаль…


Она взяла сигарету и закурила.


— Егор, — спросила она у меня неожиданно, — ты настоящий мужчина?


— Не знаю, — сказал я и задрожал.


Она медленно подъехала ко мне. Колеса вертелись, поскрипывая. Она взяла меня за руку.


— Ты мужественный?!


— Не знаю, — проговорил я в ужасе. Я не мог смотреть ей в глаза.


— Посмотри мне в глаза.


Я медленно поднял голову. Мне было страшно и в то же время дико смешно, до того театрально было все это. Я знал, что это настоящая серьезная минута в жизни, как показывают в фильмах, но что-то тут было ненатурально.


— Посмотри мне в глаза! — повторила она.


Я посмотрел ей в глаза.


— Если я тебя попрошу об одном… одолжении, нет… жертве… Подвиге!


— Подвиге? — тупо переспросил я, не понимая, о чем она говорит.


— Да…


— А что такое? — спросил я бодрым тоном.


— Ты не понимаешь? Ах да, ты же еще мальчик…


— Нет, а что?


Она сжала мою руку.


— Понимаешь, я хочу… Ну, я хочу, чтобы ты сделал мне ребенка.


Я вздрогнул и по моему телу прошел холод.


— Что?


— Ну что… Я не могу больше, — сказала она. — Я ни в чем не виновата. Ты можешь сказать, что я этого хотела. Но как можно этого хотеть? Я поступила честно… Теперь бы я, может быть, сделала по-другому. Я ничего не требую. Если ты отказываешься, то ничего… Может быть, тебе нужны деньги?


— Нет, — тупо произнес я.


В голове промелькнула совершенно дебильная мысль, что я могу много заработать на этом деле. Потом я подумал: «Неужели я сволочь?!» Мне хотелось быть благородным. Но я не понимал, что то, о чем она просит, можно вот так вот просто сделать в этой комнате… Да у нее нет ног! Разве это можно так? У меня нет сексуального опыта. «Ну и в ситуацию я попал!» — со смаком подумал я и представил, как буду рассказывать об этом друзьям.


— Ты отказываешься… — печально проговорила она.


— Нет, но я не знаю, я не могу…


Потом я подумал: «А если я соглашусь? Нельзя же это вот здесь прямо».


Мне хотелось бежать без оглядки. Где-то в глубине я думал, что я сволочь, что я должен пойти на это. Потом во мне родилось холодное спокойствие и расчетливость, не поймешь откуда. Мне стало даже любопытно, будто это происходило не со мной. Словно я наблюдал со стороны на все это и, дожевывая бутерброд, смотрел, чем кончится.


— Я согласен, — холодно сказал я и тут почувствовал, что меня одолевает страшная дрожь во всем теле. У меня застучали зубы.


— Тебе холодно? — спросила она.


— Да нет, ничего.


— Если тебе холодно, я закрою форточку.


— Ничего, — молодцевато сказал я, поняв, что не могу сдвинуться с места.


Она начала расстегивать блузку. Кресло скрипело и каталось туда-сюда. Под блузкой у нее был белый лифчик.


— Отвернись, — сказала она.


Я попытался встать, но во мне родилась еще большая дрожь. Тогда я отвернулся.


— А впрочем, зачем тебе отворачиваться. Помоги мне снять блузку, пожалуйста.


Я сидел без движения.


— Пожалуйста.


Я попробовал подняться, но зацепился за что-то и опять сел на стул. Мне было стыдно и неловко, что я не могу подойти к женщине.


— Ты не можешь?


— Нет, почему, — сказал я, оставаясь на месте. Мне не хотелось ничего делать.


— Ах, черт! — сказала она с досадой. — Я могла бы догадаться. Ты же мальчик. Извини меня, пожалуйста. Извини. Я забыла. Извини.


Она застегнула блузку. Когда я понял, что ничего не состоится, мне стало неинтересно. Но дрожь сразу прошла и спокойная уверенность начала разливаться по телу.


— Нет, почему? — спросил я.


«Неужели я не могу?» — подумал я. Мне стало неловко и стыдно, что я не могу этого сделать не из-за того, что не хочу, а потому что не могу, что я подумал, что я неполноценный, и мне захотелось убежать к чертям и плакать.


— Ты не волнуйся! — сказала она. — С тобой все в порядке.


«Но у нее же нет ног, — опять подумал я. — А как это можно?»


За окном уже стемнело, и она включила свет, подъехав к выключателю.


— Давай еще выпьем! — сказала она.


— Давайте, — печально произнес я.


— Забудь об этом. Все преотлично, мой мужчина!


Она улыбалась и насмешливо смотрела на меня. Мы выпили, потом еще. Я почувствовал, что пьянею.


— Давай я поставлю музыку? — спросила она.


— Ну, хорошо, — сказал я и закурил.


Она завела пластинку.


О, Джоэма!!!


«Где сейчас моя Маша?» — подумал я.


И мне опять захотелось бежать без оглядки, забыв обо всем, ворваться к Маше, броситься перед ней на колени и сказать: «Приди ко мне!..»


А передо мной сидела женщина в кресле-каталке и насмешливо улыбалась.


— Выпей еще, — сказала она.


Я выпил.


— Ты интересуешься всякими журналами с девочками? — спросила она. — Я знаю, ты должен, ты же уже мужчина!


— Ну, так… — сказал я.


Я уже ничего не понимал и ничего не мог оценивать. Она подкатила к какому-то шкафу и достала журнал. Господи боже, что это был за журнал! Все жалкие «Плейбои», которые я смотрел до этого, были ханжеской ерундой по сравнению с этим — чем-то животным и здоровым, грязным, низким и страшно привлекательным.


— Ну что? — спросила меня она.


— Отлично, — пробормотал я.


Каждую фотографию я смотрел по полчаса, запивая коньяком. Наконец я отложил журнал. Мне захотелось делать именно то, что было сфотографировано с таким смаком.


— Пойду вымою руки, — загадочно сказала она. И уехала в ванную.


Я остался наедине с собой и со своим желанием. Я закурил и выпил еще. Потом встал и, шатаясь, пошел в ванную. Раздавался шум падающей воды.


Я постучал.


— Войдите, — сказал насмешливый голос.


Я вошел. Она сидела ко мне спиной, в юбке и лифчике. Я видел ее лицо в зеркале. Оно бесстрастно улыбалось.


Я подошел к ней сзади, обнял кресло, словно девушку, и обхватил ее. Она обняла меня за шею. Это еще больше распалило меня. Я стал часто дышать и залез под лифчик. Я нащупал ее груди — я никогда до этого не дотрагивался до женской груди — и почувствовал что-то неописуемое и странное. Мне всегда казалось, что на самом деле женщина не может этого позволять, что это табу. Но она не сделала ничего и не остановила меня.


«Я щупаю ее груди!» — мысленно прошептал я, подумав, насколько я выше одноклассников.


Она развернула кресло ко мне. Я начал снимать ее лифчик, но она бешено улыбнулась и игриво начала мешать. Мне казалось, что я играю с кошкой.


— Что? — спросил я.


— Пойдем, — сказала она.


Она поехала вперед на кресле. Я шел за ней, ничего не понимая. Передо мной двигался инвалид. Это женщина.


Тут она развернулась, и я увидел, что она без лифчика. Словно током ударило меня, и я пошел к ней. Она погасила свет, небрежно дотянувшись голой рукой до выключателя.


В темноте я почувствовал мрачное шуршание. И я понял, что она уже лежит на кровати под одеялом, и лежит абсолютно голая. Рядом валялась ее юбка.


— Иди ко мне, — прошептала она.


Я стал быстро раздеваться, я совсем уже не стеснялся ее, только немного шатался. Поколебавшись, я снял трусы и залез к ней. Она прижала меня к себе, и тут я понял и осознал, что у нее нет ног. Но растущее желание, которое она как можно сильнее во мне возбуждала, подавило странное чувство, которое я испытывал.


И я забыл обо всем, я весь ушел в нее и в наслаждение. Она тоже шумно сипела, показывая свое возбуждение, или делала вид.


— Я люблю тебя, — шептала она мне в ухо.


А я не мог ей ответить ничего, я словно перестал быть человеком и стал простейшим ординарным существом, с одним чувством.


Через целую вечность я отвалился от нее. Я лежал, как бревно, и шумно дышал. Я до конца еще не понимал, что произошло, но я не хотел ничего анализировать и ни о чем думать. Плохо ли, хорошо, я так устал. Ффу… Я стал мужчиной.


Через пять минут я услышал легкое сопение рядом. Она все еще была здесь. Теперь она превратилась для меня в груду органических соединений. И я почувствовал ненависть к ней. Мне стало муторно. Я вспомнил, что у нее нет ног.


— Спасибо, — сказала она из темноты.


Я молчал. Больше всего мне сейчас хотелось улететь отсюда ко всем чертям со скоростью света. Мне хотелось ее убить.


— Спасибо, — повторила она сухим, серьезным голосом.


Я отвернулся.


Мы лежали молча минут пять.


— Убирайся вон! — сказала она. — Вон отсюда!


Я медленно встал, не глядя на нее, оделся.


Потом меня прорвало. Я посмотрел на колыхающуюся массу на кровати, которая издавала мерзкий приторный запах и потно дышала, и крикнул:


— Я ненавижу тебя, сволочь! Грязная шлюха!


— Что? — жалобно спросила она.


Я осекся и ничего не сказал.


— У меня будет сын, — сказала она металлическим голосом. — У меня будет сын! — радостно повторила она. — У меня должен быть сын! — крикнула она, молитвенно сложила руки и подняла глаза к небу. — А ты что? — спросила она меня. — Уходи!


— И уйду, — тускло сказал я. — Нужна ты мне! Мало ли потаскух на свете! Тьфу на тебя! — И я устало плюнул.


По дороге наткнулся на ее кресло. Колеса испуганно скрипнули.


Шатаясь, я вышел в коридор, надел куртку и оказался на лестнице с жертвенными ступенями.


Было тихо, и каждый шаг стучал, словно цоканье копыт. Я шатался, мне было так плохо, что показалось, будто я умираю. Захотелось не думать ни о чем, но перед глазами стояла она, издавая противный запах, участливо расстегиваясь. Если бы у меня была сейчас палка, я бы избил ее до полусмерти.


Я вышел на улицу, фонари сияли и отражались в бездонных лужах, как день назад.


Я медленно побрел по улице.


Потом мне стало очень плохо, я подошел к желтой стене ее дома и меня вырвало.


Я долго стоял, изрыгая все, что было во мне мерзкого и грязного, потом успокоенно замер и посмотрел по сторонам.


Люди шли туда-сюда, словно черные тени, спеша домой и куда-нибудь еще. Странное умиротворение охватило меня. Все желания перестали иметь надо мной власть.


Я прислонился спиной к желтой стене и воздел руки, словно был на кресте.


— Свершилось, — облегченно сказал я и, постояв еще минут пять, пошел домой.

ВЕТЕРАНЫ ПСИХИЧЕСКИХ ВОЙН

Одна моя родственница, всю жизнь проработавшая на предприятии, разрабатывающем химическое и бактериологическое оружие, рассказывала мне, что тогда в нашей стране, не в пример американцам-добровольцам, офицеров загоняли в какие-то специальные газовые камеры, куда подавалось вместе с воздухом ЛСД. Люди не были предупреждены даже о возможных последствиях такого кайфа; многие потом сошли с ума, тогда ведь никто ничего толком не знал — ни дозы, ни антидотов… И «психоделических гидов» у них тоже не было.


Итак, жертвы психотропного химического оружия существуют, хотя я с ними не сталкивался.


Поэтому, когда я все-таки увидел представителей Общества жертв психотронного оружия, мирно стоящих у входа в бывший Комитет защиты мира, я обратился со вполне конкретными вопросами к их главному человеку — председателю московского отделения информационного центра по правам человека, как он себя назвал, Николаю Ивановичу Анисимову.


— Монопольное право на ЛСД имела швейцарская фирма «Хонда», — бодро сказал он мне. — В пятидесятые годы Советский Союз закупил у нее пятьдесят миллионов доз вот этого наркотика ЛСД.


— Почему «Хонда»? — удивился я. — А как же «Сандоз»?


— «Сандоз» я не слышал. «Хонда». На что их пустили — остается только догадываться… Но у нас есть люди, которые работали в оборонной промышленности, они нам сообщили, что их пустили по психбольницам, чтобы управлять психофизической деятельностью человека.


— Я знаю, что у нас были люди, которые вследствие экспериментов с ЛСД сошли с ума. Вы этим занимаетесь?


— Да, естественно, — тут же ответил он и продолжил: — Была дочь Дзержинского, кажется, по фамилии Кельце, она в двадцатые годы занималась воздействием этих веществ… Ну, ЛСД тогда еще не было, на Лубянке использовали обычное воздействие электромагнитных полей, там стоял гипнотизер, он вводил человека в состояние транса, и тот оговаривал самого себя. В тридцатые годы Запад писал, что у СССР есть какое-то оружие воздействия на людей — и это помимо голода, бессонницы, пыток…


— У вас есть информация о жертвах этих экспериментов, с ЛСД, например?


— У нас есть специальная информация о психотронном воздействии на людей. Во-первых, это осуществлялось с помощью вживленных датчиков — это раз.


— Датчиков? — искренне удивился я. — Как же их вживляют?


— Я слышал, — отвечал он, — что есть такие маленькие радиосхемы, которые обыкновенная выборка — игла, которой делают прививки — может легко вживить. Так вот, помимо этого, человек ведь из себя представляет электрическую машину. Мыслит он электрически. И эти поля можно изменять. Вот чем он мыслит, его ауру — вы знаете — ее можно фотографировать, замерять длину эмоций, так называемые квакеры… И эмоцию можно снять, перепрограммировать и опять внедрить в человека. Вот вам уже и управление человеком!


— А кто это делает, экстрасенсы? — почему-то спросил я, фактически не зная, что сказать.


— Я считаю, — так же бодро и совершенно спокойно отвечал он, — что экстрасенсы — просто ретрансляторы технической энергии. Есть люди, одаренные сильной психической энергией, и у них стоят генераторы психотронного воздействия, получается такой биокомпьютер, который может зомбировать людей. Это все началось еще в двадцатых годах, это делал еще Бехтерев, это даже в печати есть… Бехтерев это делал с помощью радиосети — управлял эмоциями… Человек слушал радиодинамик и…


— А без помощи радио это можно делать? — перебил его я, словно боясь, что он просто не успеет мне поведать все, что может.


— Свободно можно, конечно. Мы все запрограммированы давным-давно. А в семидесятые годы психотронные ретрансляторы, психотронное оружие — можно его так назвать — выведено в космос. В Америке об этом говорилось, а у нас это засекречено.


— Зачем же все это надо? — спросил я, на секунду представив возможный масштаб таких глобальных акций.


— Ну, в прошлые годы это было надо, чтобы создать психически послушное население — и вот все по команде поднимали руки… Я написал об этом книжку «Психотронная Голгофа». А направление нашей организации — защита граждан от психотронного терроризма.


— А как же их защитить?


— Пресечь это очень сложно, — ровным тоном произнес Николай Иванович. — Нужен закон…


— У нас и так полно законов! — воскликнул я.


— Такого закона нет, к сожалению. Психотронное оружие относится к одному из видов, как мы его называем, нелетального оружия. Есть несколько типов…


«Он абсолютно напоминает штатного лектора по гражданской обороне, — подумал я. — Может быть, все это правда?»


— Психотронное оружие, — размеренно продолжал он, — относится к третьему типу нелетального вооружения. Первый тип выводит из строя технику, капитальные сооружения и так далее… Это физические, химические типы оружия — я сейчас не могу сказать… Так вот, по поводу химического оружия есть конвенция, по поводу биологического есть — женевские, хельсинкские конвенции, а по психотронному и нелетальному — мы еще называем его гуманным оружием или гуманной бомбой — нет. Как писала «Вашингтон пост», а «Комсомолка» тоже это опубликовала, у американцев существует страх, что мы их опередили в разработке психооружия, которое может блокировать солдат в районах развертывания ядерного оружия — они просто не нажмут на кнопку либо ракета полетит не туда.


— А вы-то считаете, что это — так? — в лоб спросил я.


— Это — так! — торжественно ответствовал он. — Вспомним Лебедя. Лебедь сказал, что такой быстрый слом советского общества неестествен, когда люди сразу забыли все, что было… Все ценности советского общества. И он сказал, что наше нынешнее общество смоделировано, и давным-давно.


— А много ли людей подвержено такому… психотронному воздействию?


— Я считаю, что все население, — совершенно просто сказал он, будто констатировал, что русский народ принадлежит к европеоидной расе. — И не только в районе психотронных станций, а психотронные станции назвал еще член-корреспондент Секрецкий, это — Киргизия, Киев, Москва, десять городов, которые собирались бомбить американцы…


— А сколько людей с датчиками? — настаивал я.


— Почему — датчики? — вдруг сказал он, пожав плечами, словно датчики были в самом деле не при чем. — Вы говорите только об одной из технологий, ведь можно управлять людьми без всяких датчиков. Я вам объяснил, что человек представляет собой что-то типа транзисторного приемника или электрической машины… И можно изменять его электромагнитные поля.


— А экстрасенсы? — вспомнил я почему-то опять экстрасенсов.


— Я считаю, что никаких экстрасенсов не существует. Есть просто психически одаренные люди, и если их вооружить…


— А они вооружены? — перебил я его, словно жадный до жареного репортер.


Он замолчал, вопросительно посмотрев на меня, и совершенно спокойно сказал:


— Ну, я считаю, что многие из них работают на психотронных станциях. А сами психотронные технологии основаны, конечно, на оккультных науках, которые развивались на протяжении столетий…


— А какая цель? — спросил я, как дурачок.


— Ну можно же управлять населением!.. — удивленно воскликнул он. — Это же самое страшное оружие.


— И управляют?


— Естественно. Вот Любимов написал в «Совершенно секретно», убрав, правда, психотронику, что нужно было показать народу псевдокапитализм, псевдодемократию, а потом вернуть одураченное население на прежний социалистический путь. Но это сейчас и происходит, между прочим. Только с помощью психотроники. А дело в том, что ЦК КПСС состояло из кланов — это Горбачев говорил. Был комфашистский клан, который существовал с 17-го года — вы же знаете, что коммунистическая и фашистская идеологии идентичны. Так вот, в семидесятые годы СССР уже не мог участвовать в гонке вооружений из-за огромных затрат, экономика уже не позволяла. И появились большие бреши в «железном занавесе»; информация, как могут нормально жить люди, вовсю начала поступать в «империю зла». Нужно было что-то менять в этой стране. И возник план — делать перестройку. Ее делал Горбачев, хотя он делал в основном внутрипартийную перестройку… Но он все равно должен был знать, что для этого применяли психотронику, хотя, конечно же, будет молчать, так как это — преступление века.


— А что, применяли… психотронику? — переспросил я, пытаясь переварить новый взгляд на историю СССР.


— Конечно. Так вот, нужно было создать класс предпринимателей. Было три варианта. Согласно первому варианту, нужно было показать народу псевдокапитализм и псевдодемократию, потому что разве это настоящий рынок — из карманов людей?..


— Да, — согласился я.


— Так вот, нужно было создать класс предпринимателей — и создали. Из кого? Из спекулянтов, из разных сволочей, из жуликов и воров. Ну, поднялись они туда. А коммунисты вернулись. Сначала заняли Думу, затем все ключевые посты. И вот первый вариант — вернуться опять на социалистические рельсы. Второй вариант — пойти по пути Китая. А третий вариант, если два первые не проходят — твердо встать на капиталистические рельсы. Не получается. Значит, надо вернуться к старому. Но как? Еще древние говорили, что в одну реку нельзя войти дважды. Значит, мы можем прийти только к самому страшному государственному устройству, название которому — комфашизм.


— Как же тут задействована ваша психотроника? — спросил я, совершенно запутавшись в вариантах и путях.


— Так и задействована, поскольку народ, вместо того, чтобы улучшить эти вот демократические преобразования, рвется сейчас назад. Сейчас проведите опрос по Москве — хотите вернуться к тому, что было? И большинство скажет: «Хотим». Вспомнят хлеб по 16 копеек… Просто третье управление КГБ обрабатывало население через телевизионные приемники.


— А сейчас разве не обрабатывают? — живо воскликнул я, почуяв неожиданную прыть. — А реклама? — Я осекся и подавленно добавил, вопрошая: — Реклама — тоже психотроника?


— Естественно, — тут же отреагировал он. — Это делали и в Америке, и в Японии… Снимали банку «кока-колы» на каждый какой-то там кадр… Потом это запретили. Потому что это воздействие на человека! А когда воздействуют на мозг — гипнотизер, например, в мозгу выделяется серотонин. И когда он выделяется в больших дозах, он убивает клетки мозга.


Я осмотрелся по сторонам. Мы стояли у здания бывшего советского Комитета защиты мира; около нас тусовалась кучка самых разных людей — молодых и старых. Некоторые из них пристально смотрели на нас, пытаясь вслушаться в беседу.


— А кто это стоит? — спросил я Николая Ивановича Анисимова. — Жертвы психотронной войны?


— Тут люди с различными программами, — уклончиво ответил он. — Я вас предупреждаю об этом. Вот он будет вам говорить, что у него в глаза машинки вшиты, но это же — клоунада. Вам надо говорить с людьми, которые компетентны в этом деле!


Очевидно, он имел в виду самого себя.


— Я слышал, что появилось второе Общество жертв психотронного оружия…


— Если вы хотите знать историю этого движения, так вот: в 86-м году мною официально занялся КГБ за антикоммунистическую агитацию и пропаганду. Я тогда был репрессирован… на немножко. Потом, в 87-м году, ко мне присоединились уже дистанционно. И стали обрабатывать. Вначале мне показали полтергейст и все такое… Все это я видел, все прошел… Я видел такие чудеса, что вы мне не поверите… Это и перевернутые машины — чего только мне не показывали!.. Потом — подключение соседей, подключение людей, любых людей; все, кто вступал со мной в какой-нибудь контакт, подпадали под такое же воздействие, что и я. Они мне продемонстрировали все технологии, но стали говорить, что это делают инопланетяне, хотя если посмотреть мою историю, все следы ведут на Лубянку. Кроме нее, некому; ко мне, например, был подключен агент КГБ, который был зомби. Была публикация в «Московском комсомольце» «Исповедь стукача» в 90-м году, в которой было рассказано, что меня и еще троих политических деятелей Новосибирска хотели уничтожить. Я сам — новосибирец. Меня сюда пригласил профессор Назаров, после конференции СБСЕ, когда было решено включить в Конституцию статью о запрещении каких бы то ни было экспериментов на людях без их согласия. Но опыты как проводились, так и продолжают проводиться. Я мог бы показать вам семь томов нашей деятельности под террором. Там есть фотографии людей в черных рамках, людей, которые занимались составлением документации, теперь они все в земле, включая профессора Назарова, который получил от меня киевские документы о создании оружия психотехники. Я хотел начать работать над законопроектом. Если бы вы знали, как я живу, под каким террором, вы поймете, что это такое — даже не психотронный, а психофизический террор… Он же не действует только на голову, а на весь организм, на все, как говорится, чакры… Это сожженные половые органы, сожженное анальное отверстие, сожженная грудь, сожженные уши…


Я смотрел на Николая Ивановича — интеллигентного, вполне нормального с виду человека в очках, и не мог понять, имеет он в виду себя или же ВООБЩЕ.


Я всячески поблагодарил Николая Ивановича Анисимова и обратился к каким-то дедушке с бабушкой, которые стояли рядом и пытались внимательно слушать его и меня:


— А на вас действует психотронное оружие?


— Конечно! — весело улыбаясь, ответил старик. — Лазеры замучили, каждый день…


— Он как сядет в кресло, весь трясется, — бойко поддержала его бабушка. — Руки, ноги… Это все… воздействие!..


К сожалению, все, что мне было и стало известно, это то, что есть оружие психотропное, основанное на воздействие различных веществ на мозг. Оно ужасно, и оно существует. Что же касается оружия психотронного, все вот это — единственная информация, услышанная мною. И исходила она от очень несчастных или же, наоборот, от счастливых людей. Которым удалось как-то упорядочить свой разум. Которым удалось как-то вписаться в нашу тяжелую жизнь, где как будто нет очевидных врагов.

НЕЗНАЙКА НА ЛУНЕ

Чистое, не знающее пределов веселье, иссушает ум и сметливость, приводя душу в заблуждение относительно собственной природы.


Задумавшись, Незнайка неторопливо брел по лунной тропке, иногда срывая травинку, чтобы сосать. Его огненно-рыжие волосы сияли под солнцем, голубые глаза были печальны и светлы; с грустью он слушал вздохи радости, доносящиеся отовсюду, и даже блистательное море не могло успокоить роящихся в нем мыслей.


— Эй, друг, пошли, а ну, давай! — услышал он за спиной веселый клич.


Это был Козлик, щеки его были розовыми от восторга, и слюни уже готовы были течь с губ его поглупевшей головы.


— Ну что, брат Козлик… — рассудительно начал ответ Незнайка, — все дело в том, что убогость и тщета всегда присутствовали как в подлунном мире, так и в мире лунном, — в этом я мог убедиться на собственном опыте; и даже не то страшно, что царство Скуперфильдов и Жадингов отторгает духовное человеческое существо от вверенного ему Божьего мироздания, но печалит меня их глубокая внутренняя правота, ибо мы — всего лишь коротышки, как бы ни жаждали мы чего-то высшего и лучшего; и нет никакой разницы между тобой, Козлик, и Жулио, между мной и Скуперфильдом. Нас привезли на этот Остров дураков с целью превратить в баранов. Так вот, Козлик, мы бараны и есть! И грустно мне все это, поскольку, думаю, что и вся Луна — это тоже Остров дураков, а я пришел из другой страны.


Козлик задумался и сразу посерьезнел.


— Незнайка! Ты тысячу раз прав! — сказал он. — Прости меня, грешного, за то, что я забыл все твои речи и заветы, ибо ты — ученый, Незнайка, и ты знаешь, что я сам записывал твои слова, даже когда ты мне говорил, что я пишу все неверно. Но здесь я усомнился во всем этом, ибо даже Эразм Роттердамский хвалил глупость, и вот видишь — ты сам признаешь, что нет разницы между борьбой и бездеятельностью, между умом и глупостью, между тобой и Скуперфильдом. Но страшно мне от сомнений моих, и я каюсь и прошу тебя простить меня.


— Я не прощаю! — горячо воскликнул Незнайка. — Я сам никто, я здесь только посланник другого мира! Тысячу и тысячу раз повторял я вам — верьте в иное пришествие, ибо великий Знайка должен сойти к вам на Луну и накормить всех голодных своими гигантскими растениями! Я лишь предтеча, и мука ждет меня, но я сам верю в счастливое будущее всех коротышек на Луне!


Козлик подпрыгнул, и озорство засверкало в его взоре.


— Эх, Незнайка! А есть ли какая-то разница между растениями гигантскими и нормальными?!.. Стоит только захватить власть и убить Жадингов и К°, и мы засеем всю Луну множеством съедобных плодов и красивых цветов! Конечно, я верю в Знайку, но где он? Почему не прилетает? Почему он оставил нас?


Слезы закапали из глаз Незнайки, и он миролюбиво посмотрел в небо.


— Я не знаю, — сказал он. — Может быть, он хочет испытать нас. А может быть, его нет. И вообще, — он рассмеялся, — может быть, стоит действительно плюнуть на все и погрузиться в последнее веселье? Может быть, это — рай, ниспосланный нам Знайкой, а баран есть высшая стадия развития коротышки?


Козлик расцвел, как образец гигантского цветочного растения, и встал, словно ребенок, приобнимая друга за плечо.


— Вперед, товарищ! Вся Луна — безвидна и темна, и нам остается только воспринять все это как есть! Блаженны дураки, ибо у них есть свой остров!


— Верно, дружище! — весело согласился Незнайка. — Единственно, что я знаю, это то, что я ничего не знаю, и, может быть, глупо искать Знайку там, где его нет! Мы будем пить! Неси же вина, дорогой Козлик, зови прекрасных женщин, и мы переселимся в мир иной под чарующие звуки зурны!


Они побежали вперед и вперед, спускаясь с холмов к морю, где обнаженные красавицы и приятные дамы ждали их общества, соблазнительно расположившись на лунном грунте, и музыка гремела повсюду, и вкусные яблоки росли прямо у воды. Словно было воскресенье или просто прекрасный день, лица занимающихся кайфом коротышек были лишены всего неприятного и гневного, и, казалось, что только дурак может вернуться отсюда в страшный ад индустриального города!


Незнайка снял штаны и отбросил их далеко-далеко, как будто кончал со своими комплексами и умствованиями и начинал новую жизнь, возвращаясь в животное неведение добра и зла, которые остались где-то вдали от здешнего счастливого места, по ту сторону Острова дураков. И Козлик тоже ухмылялся и тер ладони, предвкушая неземные радости.


Все было чудесно, и жаль, что Знайки не было с ними, ибо они, наверное, разбили бы его толстые очки, приглашая его душу к соединению с возлюбленными ближними.


В глазах некоей девы Незнайка прочел любовь и уважение к своей особе, и, запечатлев поцелуй на ее томном рте, он занялся любовью с чудесной лунной негритянкой, которая рдела на жарком песке, словно Аэлита, убежавшая на необитаемый остров.


Козлик обхаживал двух светских дам, не желающих приступить к приятному единению без предыдущей философической беседы.


— Вы, мадам, — говорил Козлик, откусывая кончик сигары, — хуже понимаете значение теории структур, нежели вы, мадам. Вы сами являетесь этой структурой, так же, как и я, мадам. Связь между нами функциональна, как и между нами, мадам.


Дамы расположились в шезлонгах и целовали у Козлика ручки. Козлик был счастлив и смотрел на горизонт, утверждаясь в мысли, что Луна — кругла, как апельсин.


В это время Незнайка, зайдя в чудный кабачок, пил маленький двойной и размышлял о сущем.


Потом он встал и пошел к Козлику.


— Эй, Козлик! — крикнул он, высматривая друга в методичном покачивании трахающихся на пляже тел.


И спустя какое-то мгновение недовольное личико приподнялось над поверхностью.


— Незнайка, нельзя так обламывать! — сказал ему женский голос, грозя пальчиком. — Козлик сейчас занят, подождите его чуть-чуть.


Незнайка сел на камень, закурил.


Козлик пришел — полуголый и счастливый.


— Это — дама, приятная во всех отношениях! — сообщил он, приобняв друга за талию.


— Я знаю, Козлик, — сказал Незнайка. — Но грустно мне опять почему-то. Ведь мы в клетке, мы здесь, словно обезьяны, зачинающие детенышей на радость людской толпе. Я осмотрел почти всех коротышек, но все они слишком мелкие. Нам нужна власть, понимаешь, Козлик, потому что мы все равны; и несправедливо нам с тобой сейчас кайфовать, в то время как наши братья в городах не имеют никакой работы и ночуют под мостами и на скамейках!..


— Ты прав, конечно, но что же нам делать?


— Мы должны восстать и свергнуть для начала руководство Острова дураков.


— Незнайка, — вкрадчиво произнес Козлик, — но здесь же слишком вредный воздух. Пока мы будем все это делать, мы обязательно превратимся в баранов, а тогда — прощай, великие идеи! Я считаю, что нам нужно бежать отсюда, бежать во что бы то ни стало, и там — за океаном образовать подпольную партию с целью свержения руководства Острова дураков!


— Нет, брат, — резко сказал Незнайка, — ты это брось. Здесь моя судьба, и я разделю ее с моими ближними. Чем я лучше самого последнего из здешних коротышек?


— Ты — самый умный из нас, — серьезно ответил Козлик.


Они помолчали, думая о чем-то своем.


Потом Козлик крякнул, ударил себя по коленям и сказал:


— А может, ты и прав, черт этакий! Пойдем, пропустим по рюмочке в честь нашей победы!


— Вот это другой разговор, брат! — улыбнулся Незнайка, и они пошли.


Был уже вечер, свет мерк внутри лунной тверди, и где-то вдалеке, наверное, голубела загадочная Земля, на которой росли гигантские растения.


В баре им налили виски, и Козлик хватанул стакан, не закусывая. Незнайка попросил содовой и медленно потягивал напиток, не в состоянии избавиться от тревожных настроений. Они пьянели, чувствуя недостижимость своих задач.


Незнайка вдруг ударил по столу кулаком, словно готовый сопротивляться до последнего.


— Козлик… — мучительно произнес он. — Пошло все к черту… Где эти… бабы… как их там…


— Успокойся, брат, я сейчас, — сказал Козлик, что-то шепнув бармену.


— Козлик… — повторил Незнайка, оседая на стол. — Где эти тупые голые тела… этих ярких женщин…


— Не волнуйся, друг, все в порядке, ты лучше поспи, — озабоченно тараторил Козлик, выпивая стакан водки.


— Козлик… — опять повторил Незнайка, потом крикнул что-то очень громкое и рухнул на пол, извиваясь в судорогах, словно готовился стать матерью.


— Что с тобой? — спросил его Козлик, наклоняясь.


Но Незнайка, ударяясь головой о пол бара, уже ничего не мог слышать; он дергался и кривлялся, точно больной, закрыл глаза, словно возбужденная женщина, и повторял онемелым языком только одно членораздельное слово — «бараны» — совсем как Распутин в фильме Элема Климова.


— Оставьте его, — улыбнулся бармен. — Не видите разве, что он уже шерстяной?


— Нет! — вскричал Козлик, отступив. — Только не он… Ты видишь? — сказал он, подняв глаза кверху. — Ты слышишь? И ничего не сделаешь? Так будь же проклят!


Он бережно погладил уже вполне баранью мордочку Незнайки и вышел из бара, ни на кого не оглядываясь.


Позже, жарясь в виде шашлыка к столу Скуперфильда, Незнайка так и не знал, где же есть его бессмертная душа, и вошла ли она в иную реальность.


Рассвет погружал всю Луну в радостное сияние надежды, но все было тщетно и бессмысленно в этом забытом всеми подземном мире.


Знайка был в Солнечном городе.

ЦАРЬ ДОБР

1. Уроки истории

В середине XXI века православной эры (у них, кажется, это называется третьей декадой Пепси-Хиджры) Земная Россия стонала, раздираемая конфликтами Полного пиздеца — так один журналист тогда метко охарактеризовал страшный кризис, окончательно разрушивший жизнь великой страны.


Дальний Восток и Сибирь заселили китайцы, практически изгнав плохо размножавшихся русских с обжитых мест и перемешавшись с якутами и прочими северными монголоидами. В конце концов Пекин заявил о создании Новой Поднебесной империи, которая заняла пол-Азии и рвалась дальше на Запад, за Урал. Но там ее сдерживала Татаро-Башкирская орда, подчинившая огромную территорию, включающую Поволжье и даже треть Костромской области. Только Республика Мария оставалась последним русским бастионом среди расплодившихся тюрков, но тамошнее коренное население буквально выживало славян, не брезгуя любыми средствами, включая даже строительство концлагеря Кацапий Освенцим.


Куда было деваться русскому человеку?! С севера угрожали пробудившиеся после долгого исторического сна скандинавы, почти без боя взявшие некогда грозный Санкт-Петербург, жители которого будто и не заметили перемены власти. Отряды финнов двигались к Москве, объявив ее своей прародиной и поставив цель «выгнать туземцев обратно в днепровские степи», но там процветали воинственные украинцы, которые вместе с поляками медленно, но верно покоряли и заселяли западные территории. Юг, после окончания Третьей Чеченской войны и победы в ней Объединенных сил Кавказа, колонизовался Турцией, а она, будучи членом НАТО, совершенно не препятствовала повсеместному созданию в Краснодарском и Ставропольском краях бесчисленных миротворческих баз, сводящих на нет начавшееся было казачье сопротивление. Ивановская область пока еще не ощутила на себе гнет чужеземцев, поскольку про нее просто забыли, и в Кремле оставалось русское правительство, с которым все заинтересованные стороны вели бесконечные переговоры.


Когда же передовой финский отряд под предводительством жестокого Юкки Маллинена занял район метро «Сокол» и выдвинулся к «Аэропорту», администрация Президента поняла: надо что-то делать, иначе все, полный пиздец. Россия исчезнет с лица Земли.


Взять штурмом Кремль для той эпохи было крайне просто, но там, по данным всех разведок, могла оставаться мощная водородная бомба, о которой постоянно как о последнем и главном аргументе заявлял в пространных речах пресс-секретарь Президента; да и сам Президент, когда его иногда показывали по телевизору, хмурил старческий взор, бывший в молодости стальным и надменным, и как-нибудь намекал, что, мол, рано вы празднуете победу, поскольку, если мы захотим, сможем все взорвать — и себя, и вас. А поскольку нам по хую, вам придется с нами считаться.


И тогда государственный секретарь США Максуд Аль-Макдональд озвучил свой безумный план.

2. Американцы, папы и конец Израиля

Этот план, названный впоследствии Великим американским предложением, заключался в следующем: эвакуировать русских и вообще Россию на Марс.


Когда Аль-Макдональд впервые сказал это публично, подавляющее большинство людей во всех странах сочло, что он свихнулся. Но это, увы, было не так. Тайные переговоры шли давно, просто ни журналисты, ни обыватели об этом совершенно не догадывались. Да и кто мог бы даже представить такое, о, мой православный Бог?!


Дело в том, что Америка в середине печального XXI века п.э. продолжала оставаться мощнейшей сверхдержавой. После бесплодной войны с арабами, которая все никак не могла закончиться, наступило, как это назвали в истории, Великое замирение Креста и Полумесяца — был подписан Пакт дружбы и солидарности; Аллах отныне стал Богом-Отцом (кем Он, собственно, всегда и являлся), а Его Сын Иса (Иисус Христос) остался Сыном Бога, как и было, однако Он стал и Отцом Пророка (Мухаммеда) — в этом заключался компромисс. Святой Дух стал исходить из Каабы в Мекке, но, как Ему свойственно, дышал и жил, где хотел. Троица зазвучала так: Аллах, Иса-Сын и Дух Пророка Святой; «аминь» остался; духовенство внесло некоторые коррективы в свои одежды, языки молитв признавались все, но предпочитались английский и арабский, а церкви и мечети повсюду увенчались крестом, обрамленным справа полумесяцем. Папа Римский сохранился, но его власть еще более поубавилась: единственное, что ему удалось отспорить, так это само свое наименование, правда, он назывался отныне Папою Всех Муфтиев Рима. Наступили мир и благоденствие; две религии, еще недавно схватившиеся в смертельной битве, плавно сливались воедино, теологическая мысль переживала бурнейший расцвет, а недовольны были только ортодоксы, которые оказались в поразительном меньшинстве, потому что к середине XXI века п.э. (третьей декады Пепси-Хиджры) верующих всерьез практически не осталось. Так что американцы и арабы, забыв распри, в результате настолько проросли друг в друга, что зачастую их называли в остальном мире СШАА — Соединенные Штаты Америки и Аравии.


Вот так случилось к моменту наитрагичнейших для нашей великой Родины событий, когда госсекретарь Аль-Макдональд выдвинул свой чудовищный проект.


Когда я думаю обо всем этом, я негодую и недоумеваю: как это все могло произойти? Куда, наконец, смотрели евреи, а?! Как же Израиль, который всегда был яблоком раздора, который не давал двум мирам сойтись в дружбе и унаследовать всю Землю?! Ну, не всю, ну… Китай тут ни при чем, там — свои дела, с ним тоже можно договориться. И ведь договорились… Но вернемся к евреям, поскольку именно этот ключевой, поворотный момент русской истории я всегда обсуждал со своим отцом, от которого, собственно, все это и узнал.


Папа, когда я подрос, любил распить со мной на тесной кухне бутылку оранжерейной водки «Гагарин» из пшеничной соломы и поговорить о жизни, затрагивая вечные вопросы: кто мы? откуда мы? и какого хуя мы тут, на Марсе, очутились?


— Да как это могло быть!.. — кипятился я. — У Израиля была атомная бомба!!! В Америке существовало сильнейшее еврейское лобби!!! Да и как они вообще могли… После взрывов, после всего… А Холокост?!! А… Крестовые походы?!!


— Ты мыслишь категориями XX века, сын, — меланхолично замечал папа, отпивая глоток. — А мы с тобой говорим о середине XXI!.. В XX еще была это… культура, литература… Идеалы, наконец! Люди читали книжки, думали… Понимаешь?.. Потом это постепенно начало поглощаться… как это тогда называлось… попсой. Общий уровень культуры и, соответственно, человечества снижался, снижался, снижался… Люди деградировали; никто уже ничего не знал, не помнил, и самое главное, ничем не интересовался, кроме личных событий своей жизни. Знания люди черпали из американских фильмов, понимание насущных проблем — из теленовостей, которые становились все более примитивными. Так вот и пришли к интеллектуальному уровню трехлетнего ребенка, на этом все же остановились, видимо, сработал инстинкт самосохранения, а то бы наш вид сменили какие-нибудь собаки. Зато получили все, присущее этому возрасту: доверчивость, невежество, самолюбование и глупость. Вот таково было большинство людей в то время. Тебе кажется диким слияние христианства и ислама? Но тогда подавляющее число и христиан, и мусульман на самом деле ничего не знали ни о Христе, ни о Мухаммеде, а просто ходили в кино, смотрели телевизор и читали иллюстрированные журналы. А там им сняли парочку-другую «исторических» фильмов — и глядишь, получается, что никакой новой религии и нету, а всегда была только такая. Понял?..


— Но у них же была атомная бомба!!! У евреев была… бомба!!! — кричал я, напившись.


Папа всегда игнорировал еврейский вопрос, но в тот раз он ответил.


— Они верили в Бога, — тихо сказал он.


— Ну и что?! — Я не понял, как это может согласоваться со всем тем, что он сказал до этого.


— Ну, смотри… — серьезно проговорил отец. — Ты можешь погибнуть, своим самоубийством погубив врагов, а можешь выжить, затаиться на время, а потом опять… возродиться, идти опять к своей цели… Кто это решает?


— Я, — брякнул я.


— А если у тебя есть Бог?! Если у тебя есть… владыка?!


— Тогда Он, наверное, — отреагировал я. — Но откуда они… откуда я узнаю, каков Он… и чего Он хочет… и вообще?!!


— А разве ты не знаешь, каков Он?! — спросил отец и улыбнулся.


— А ты?


— Я могу уповать, — почему-то вдохновенно произнес отец и грозно посмотрел на меня, показав всем своим видом, что разговор окончен.


И все же, я думаю, Израилю еще повезло: народ, несмотря ни на что, сохранился на планете, и Святая Земля существовала, и Иерусалим; а вот что касается нас, русских, и России…


О, мой православный Бог!

3. Небесная Россия

Я всегда любил разыгрывать главную сцену нашего национального позора в лицах. Стоит зажмуриться, я прямо-таки вижу, как все произошло на самом деле, и слышу мерзкие голоса, торгующие моей Родиной.


Вот Кремль, а в нем закрылся в далеком кабинете наш Президент, хмуро посматривающий в окно, где за зубчатой стеной отныне начинался новый, чужой мир. Запасов продовольствия и воды было достаточно, но и они когда-нибудь кончатся; водородная бомба в самом деле существовала — и что?.. Взрывать всех этих гадов и… себя?! Неужели нету никакого выхода?


Вот, после бесчисленных переговоров и согласований, на вертолете на Соборную площадь приземляется американский президент Даглас Дак, или, как его звали, Даг Дак, или просто Дак. Американец прибыл, увешанный взрывчаткой и в респираторе; если его попытаются взять в плен или убить, он будет взорван по радио. Его костюм напичкан сенсорами и видеокамерами — ЦРУ внимательно следит у мониторов за происходящим.


Тайная встреча в верхах начинается.


Беседа происходит по-русски — таково условие; в костюм Дака вмонтирован компьютерный переводчик, который практически одновременно с его английской речью выдает русский перевод низким, бесчеловечным тоном безжалостного киборга. Иногда компьютер тормозит; тогда вмешивается ангельский женский голосок — это Моника Гуччи, переводчик из Госдепартамента, приходит на помощь своему Президенту.


Дак располагается в кресле, кивает и приступает сразу к делу.


ДАК. Мы можем буквально через пять лет запустить девяносто девять космических кораблей, на борту которых будут по девяносто девять отборных русских пар — мужчин и женщин… Каждый сможет выбрать жену; командиру полагаются две. Корабли достигнут поверхности Марса через два года, топлива хватит только на путешествие в один конец. Таким образом…


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Стоп! Стоп!!! Подождите, мы еще ни о чем не договорились… Я не понимаю прежде всего… зачем вообще нужна такая… ху… в общем, вот это?! Там же получается… сколько…


ДАК (женским голосом). Девять тысяч восемьсот один человек!


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Ну, еб… Пардон. А нас — сто миллионов! Нас тьмы, и тьмы, и тьмы…


ДАК. Мы не имеем в виду эвакуацию всего русского населения… Мы не хотели… спасать всех русских! Мы хотели… спасать… Россию! Россия — слишком ценная вещь, чтобы просто так сгинуть… Как, скажем, Израиль… А ваши миллионы, это — рассеявшееся по всему миру, почти ассимилировавшееся, как вы называете… (женским голосом) быдло! (Тоном киборга.) Часть — в Китайской империи, большая часть — среди татар; в Средней России (Южной Финляндии), кстати, почти все повымерли. Десять, двадцать, тридцать, сто, наконец лет… Ну, и… Фьюить! (Женщина свистит.) Не услышишь русской речи! Вот в чем… проблема-то!


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Ну и отстаньте тогда от нас!.. Если вы так печетесь о России… Ценная вещь! Что вы к нам привязались?! Что мы вам сделали?! Вот возьмите да и уйдите… отовсюду… А мы тут уж как-нибудь здесь… Проживем.


ДАК (сурово). Не можем. Вы нам — как кость в горле. Всем, всему миру! Вы же видите, что происходит? Люди повсюду устали воевать, им надоело спорить, ссориться… Человечество хочет жить, и хочет жить хорошо! Впервые за всю нашу кровавую историю мы всерьез начали договариваться и делиться друг с другом… Великие принципы всех религий наконец осуществляются! Мы с арабами, Китай и Япония, Африка и Южная Америка подтягиваются, Европа… этот замшелый заповедник… Европа, впрочем, не в счет, это — большой музей, который принадлежит всем… Но вы нам не нужны! Вы не нужны нашей планете, вы не нужны никому! Просто так получилось — вы же видите?.. Лично я против вас ничего не имею, да и никто, наверное. Более того, подавляющее число вашего народа нормально растворяется в новой цивилизации, которая, в отличие от всех других, создается на основе любви и процветания… Земля — наш дом, и отныне мы хотим жить в мире и согласии. Ну, а для России как таковой… просто не нашлось места! Извините, конечно, но что мы можем сделать?! Вот мы и предлагаем…


НАШ ПРЕЗИДЕНТ (кричит в запальчивости). Никогда!!! Ни за что!!! Мы — сами по себе! Мы — Россия!!! Великая Россия!!! И наше место…


ДАК. Правильно, на небесах! Вот мы вам и предлагаем…


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Да что за ху…


ДАК. У вас же писатель сказал: подлец-человек ко всему привыкает! Конечно, под человеком он имел в виду русского. Да вы где угодно выживете! Да лучших людей для колонизации далеких планет… в частности, Марса… просто не найти!


НАШ ПРЕЗИДЕНТ (гордо). Так точно!


ДАК. Ну вот…


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Что — ну вот? Пошлите наших людей на Марс, хорошо… Но оставьте нам Россию!


ДАК. Так Россия там и будет! Настоящая, Небесная Россия, о которой грезили все русские!!! Смотрите — мы отберем самых лучших, здоровых, сильных, умных русских мужчин и русских женщин… Без них здесь нет будущего. Но здесь у вас и так его нет!!! Оно там, наверху, в небе, на Марсе! Вы станете авангардом человечества… Вы будете первыми… И вообще, подумайте: вам же отдается целая планета во владение!


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Там же нечем дышать! Там же… холодно!


ДАК. Ну, и у вас холодно — не привыкать… А дышать… Вы знаете, что наш марсоход нашел на Марсе воду? И мы сконструировали такой агрегат… Короче, он будет давать вам кислород. А там обживетесь, приспособитесь… Как писал ваш поэт… (Женским голосом.) Будут… яблони… цвести! Вы везде выживете — уж я-то точно знаю! И проложите путь… остальным!


НАШ ПРЕЗИДЕНТ (мрачно). Это через триста миллионов лет, что ли, вы к нам присоединитесь?


ДАК. Да раньше! Я уверен, что раньше!


Напряженная пауза.


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. И что — больше ничего нельзя сделать?


ДАК. Ничего… (женским голосом) э-э-э-э… ни… хуя… (Строго.) Мы все обо всем договорились. Азия дает рабочих, Африка — место для запуска, арабы — энергоресурс, мы — технологии, ну, и доллары, конечно… Без долларов же как?


НАШ ПРЕЗИДЕНТ (тихо). Тут есть один момент.


ДАК. Да, я знал, что мы дойдем и до этого. Русский царь всегда почитал свою жизнь важнее всех других… Извините. Что вы хотите для себя?


НАШ ПРЕЗИДЕНТ (волнуясь). Я сейчас отключил связь, точнее, создал помехи, есть только несколько секунд… Домик… в Венеции… В Небесном Петербурге… Всю жизнь хотел… Ну, и деньги…


ДАК. А вас не убьют?


НАШ ПРЕЗИДЕНТ. Ну, у вас же есть там… как она… программа защиты свидетелей… Пластическая операция там… Вот.


ДАК. Понял. Сделаем. Ну? По рукам?!


Вот так наш Президент за обеспеченную старость у Венецианской лагуны продал Родину. Об этом, конечно, узнали, но его так и не нашли. Может быть, Венеция прозвучала тогда для отвода глаз (кто-то ведь разобрал этот гнусный диалог в помехах), а он, гад, остался где-нибудь в Подмосковье за высоким забором, чтобы не видеть финские рожи, и умер в России, которую безжалостно предал. Его имя было проклято нашим народом; под страхом смерти запрещалось его упоминать, и теперь оно нам неизвестно.


О, мой православный Бог! Почему в такую суровую годину ты ниспослал управлять нами столь ничтожного человека?!!


Однако дело было сделано. Кремль был сдан врагу (Юкке Маллинену), Президент исчез, и уже через четыре года на Марс полетел первый корабль с двумя разведчиками — Акакием и Прокопием. Никто не знает, что в точности с ними произошло, обломки корабля нашли через семьдесят лет. Сохранились и мощи космонавтов; на этом месте теперь стоит церковь, названная в их честь, а сами Акакий и Прокопий канонизированы и признаны великомучениками.


Отбор переселенцев осуществляла международная комиссия во главе с упоминавшимся госсекретарем США Максудом Аль-Макдональдом. Никто, конечно, не хотел никуда улетать, но с беднягами не церемонились — загнали, как скот, в корабли, усыпили, погрузив в недавно открытый наукой анабиоз, и дали старт. Когда все проснулись, было уже поздно. Радиоуправляемые корабли уверенно приближались к Марсу.


И практически все они долетели. Так началась история Небесной России — гнусное издевательство над вековечной мечтой нашего многострадального народа.


Но поскольку мы выжили, мы обязаны вернуться.


Вернуться и отомстить!

4. Жизнь на Марсе

Меня зовут Иван Жуев. Я родился и вырос в местечке Грязновка — рядом с Большим Каналом, как эту унылую пустошь меж двух горных хребтов называли древние астрономы, когда смотрели на Марс в телескоп. Недалеко от нас располагались две деревни — Большая и Малая Кузя, а дальше, на протяжении двухсот верст, до губернского центра Новосвердловск, не было ничего — только красные горы, камни, жестокие ветры и мрачное инопланетное захолустье, охватывающее редкого путника, возжелавшего стать призраком, чувством абсолютной заброшенности и совершенного одиночества. По крайней мере, мне так кажется — откуда я знаю, что ощущают призраки, да и есть ли они вообще?


Прошло почти сто пятьдесят лет после нашего позорного изгнания. Первое время, примерно каждые два года, приходила гуманитарная помощь — с неба сбрасывались спускаемые аппараты, наполненные разной ерундой. Там были и замороженные американские гамбургеры, и инструменты для поддержания наших кислородных агрегатов, какая-то одежда, крупы, рации и семена, среди которых были и яблочные семечки, что всеми воспринималось как издевательство. И никакой водки!


В первые пять-десять лет восемьдесят процентов долетевших до Марса русских умерло по тем или иным причинам; остались самые крепкие и несгибаемые. Среди выживших особенным авторитетом пользовался некто Козлов — убийца-рецидивист, отсидевший на Земле десять лет из пожизненного заключения и бывший, кажется, чуть ли не единственным, кто прилетел сюда по собственному желанию. Козлов проявил тогда недюжинный талант организатора, пресек панику, распределил очередную гуманитарную помощь, создал что-то типа войска из своих приспешников, наладил работу первого кислородного агрегата, поставленного у большого ледяного месторождения воды, и основал первый марсианский русский город — Ленинград, ставший столицей. Как ни странно, уцелевшие люди поверили ему, хотя за мельчайшую провинность он мог безжалостно казнить любого.


Таким образом, Козлов официально венчался на царство и стал царем русского Марса — Григорием Первым. Разве русские могут жить без царя, о, мой православный Бог?


Ленинград был построен из марсианского камня и остатков космических кораблей, на которых наш народ прибыл в это ужасное изгнание. На дворец царя пошло целых пять кораблей; говорили, что там внутри есть настоящий пруд с теплой голубовато-зеленой водой, обсыпанный грунтом, на котором каким-то непостижимым образом удалось вырастить карликовую березу. Рассказывали, что все свои решения Григорий принимает, плавая в пруду, и эта традиция затем перешла к его сыну, внуку, правнуку и так далее. Сейчас нами правит Григорий Шестой (Козлов), но кроме придворных и некоторых важных лиц планеты, никто его в глаза не видел — телевидения и газет у нас так и не возникло. Однако есть радио, сооруженное из раций, по которому мы ежедневно слушаем патриотические передачи об успехах нашей жизни на Марсе, об особой миссии России и о блистательном будущем, которое нас ждет.


Последняя гуманитарная помощь пришла с официальной бумагой на бланке ООН. Там было написано всего два слова: «Fuck off!!!» Стало ясно, что поддержки больше не будет; и в самом деле, с Земли мы более не получали ничего — ни корабля, ни весточки; и радиоэфир молчит, как ни пытались мы его наладить, так что мы вообще не знаем, что там сейчас происходит.


Григорий Первый, пересчитав остающуюся в живых кучку поселенцев, поделил их на разнополые пары, наказал тех, кто впал в уныние и неверие (ленинградская тюрьма была построена чуть ли не раньше дворца), и объявил свой указ: «Плодитесь и размножайтесь!» Отцу первого же рожденного ребенка он пообещал в качестве премии бутылку водки. Через девять месяцев родилось тридцать два младенца. Столько водки у Григория не было; он поплавал в пруду, и его осенило.


На главной площади, куда все пришли в скафандрах, он сказал народу:


— Я раздам всю водку, которую тайно вывез с Земли… Но так мы не решим нашу проблему. Нам нужны оранжереи, чтобы выращивать пшеницу и рожь! Нам нужны самогонные аппараты, а значит, надо искать металл… Нам нужно производство — и химическое тоже, поскольку нам потребуются и дрожжи! Так что — никто нам не поможет, если мы сами себе не поможем! Сегодня — выходной, пусть все пьют и гуляют, а уже завтра… за работу, товарищи! Вперед! Мы будем строить, будем трудиться… в поте лица… И получим вожделенную награду — то, без чего немыслим русский народ, куда бы его ни заслала жестокая судьба! У нас будет водка, много, много водки!!!


Григорий выставил двадцать бутылок, которые были немедленно распиты, а на следующий день началась новая эра самоотверженного труда и подвигов. Все понимали, что быстро ничего не сделается, но говорили своим подрастающим детям: «Уже твое поколение застанет прекрасное время, когда водки будет — хоть залейся!»


Только один человек — некто Ковалев — осмелился перечить Григорию. На очередном воскресном молебне, в наскоро построенной из космических обломков церкви, он вышел вперед и поднял руку.


— Наша цель неправедна! — выпалил Ковалев. — Нас выгнали с Земли, потому что мы как нация полностью спились, и теперь вы хотите опять, опять, опять…


Народ неодобрительно зашумел.


— Чем ты недоволен, а?! — прищурился царь. — Тем, что тебе жены не досталось? Или ты язвенник-трезвенник?


Народ рассмеялся.


— Не можешь жить сам, не мешай жить другим! Ты смотри, что происходит! Мы построили оранжереи, посадили семена, скоро получим первый урожай, будем есть настоящий хлеб, а не это замерзшее американское говно, и пить не эту… кока-колу… а водку! И первый завод у нас заработал, и железную руду, кажется, нашли — там, на востоке… Что тебе не нравится?


— Надо не руду искать, а… нефть!!! — волнуясь, воскликнул Ковалев. — Если мы тут обживемся, мы сдадимся! И сопьемся! Мы должны… восстановить корабли… и вернуться!!! Вернуть Землю, вернуть Россию! Вот наша цель, а не водка!!!


— И как же ты без водки вернешь Россию? — спросил тогда Григорий Первый.


Народ захлопал в ладоши.


— Тьфу на вас! — срываясь на фальцет, крикнул Ковалев. — Рабья… нация! Так вас и отсюда… выселят! В… безвоздушное… пространство…


Все зашумели, окружили Ковалева; кто-то успел врезать ему в челюсть, прежде чем Григорий грозно рявкнул:


— Стойте!!!


Народ замер.


— Не будем его убивать. Он хочет найти нефть — пусть ищет нефть, пусть ищет. Мы дадим ему немного воздуха и воды, а дальше… пусть сам как-нибудь.


— Я… Я… — испуганно залепетал Ковалев.


— Вон отсюда, изменник!


Толпа подтолкнула его к выходу, он еле успел надеть скафандр.


— И если тебя кто-то увидит среди нас, любой имеет право тебя убить! Я сказал! — торжественно объявил царь.


Народ возликовал; Ковалева вытолкали взашей.


О, мой православный Бог! Как же я его понимаю! Я ничего не имею против водки; более того, в каком-то смысле она явилась тогда главной причиной нашего здесь выживания и обустройства, но все же… Настоящая цель действительно заключается в том, что мы должны найти горючее, построить корабль… Да что строить? Все же знают, что один из тех самых кораблей остался целым до сих пор; его хранят на всякий случай в тайном ангаре где-то рядом с царским дворцом, а вокруг — караул головорезов, держащих пальцы на спусковых крючках арбалетов, ибо огнестрельное оружие так и не удалось изготовить, и они готовы застрелить любого, кто подступит…


А Ковалев невольно превратился в первого призрака. Многие потом его видели, хотя остальные им не верили, утверждая, что выжить на Марсе без кислорода и воды невозможно. Говорили, что он нашел ледяную глыбу, как-то ее грел и пил, но чем он дышал и почему не замерз, было непонятно. Говорили также, что он появлялся в сумерках — почти голый, в набедренной повязке; на губах сияла страшная, загадочная улыбка, а кожа стала синего-синего цвета, словно толща Северного океана.


Впрочем, может быть, это все полное вранье, но, тем не менее, слухи дали начало целому общественному движению — «Уйти, чтобы остаться»; многие потом мужчины и женщины, не найдя себя в марсианской жизни, как-то не вписавшись в реальность или по убеждению, уходили в призраки. Остались они живы и превратились в такие синие существа либо сразу умирали, нам неизвестно. Во всяком случае, никаких трупов найдено не было.


И хотя я, положа руку на сердце, ни в каких призраков всерьез не верю, одно понял точно, когда узнал от отца всю эту историю. Мы пойдем другим путем! Не таким путем надо идти! Нужен тайный заговор… Нужно захватить корабль, а там уж… Лететь назад, любым способом, в любом количестве, как угодно! Вернуть себе истинную Родину, а не приспосабливать душу, дух и даже тело к этой красной холодной тюрьме! Вот моя цель, цель жизни Ивана Жуева. И за это я готов отдать, о, мой православный Бог, и собственную жизнь и, если потребуется, жизни всех существ, если они встанут у меня на пути!

5. Моя борьба

В детстве я был хилым и низкорослым, боялся соседских мальчиков постарше, почти ни с кем не дружил, редко выходил гулять на пустынные просторы нелюдимой каменистой красноты, ненавидел скафандр и почти все время проводил за чтением немногочисленных книжек по истории человечества и России, что были в библиотеке отца, доставшейся ему от предка-первопоселенца.


Мой отец Фрол Жуев работал на фабрике, где выплавлялось мутное марсианское стекло, из которого потом делали бутылки для водки, стекло для окон, рюмки и прочие необходимые вещи. Все производилось вручную; часто кислородный агрегат ломался или возникал пожар, а бывало, что потолок и стены ни с того ни с сего обваливались — жертв бывало много: по десять-пятнадцать человек в год гибли либо становились калеками.


Утро начиналось, когда фабричный дневальный обрушивал одну специально оборудованную каменную плиту на другую; раздавался грохот, кое-как разносящийся в разреженной атмосфере по окрестностям. В общем, некий отдаленный стук был слышен, и рабочие пробуждались и нехотя вставали. Моя мать обычно к этому времени уже была на ногах и готовила завтрак — кашу из пшеничной шелухи и кипяток, куда добавлялась вместо сахара кисло-горькая таблетка с витаминами. Таблеток нам наслали в виде гуманитарной помощи, наверное, на тысячу лет вперед — может быть, именно из-за них население наше не только не вымерло, но еще и приумножилось.


Отец был стеклодувом: он умел изготавливать милые каждому русскому сердцу почти прозрачные бутылки, которые потом, на спиртовом заводе заливались вожделенной водкой. За особое мастерство ему выдавали каждую пятницу лишнюю бутылку — к двум, которые полагались всем. Обычно с мамой они выпивали эти три бутылки пятничным вечером, после работы, потом надевали скафандры и шли гулять возле дома, может быть, воображая, что вокруг — восхитительная майская ночь в средней полосе России, цветет сирень, стрекочут сверчки, пахнет уже летним теплом, и под каждым кустом их ждет мягкая зеленая трава, на которую они, поцеловавшись, рухнут, скидывая легкую одежду и обнимаясь, и соединятся в порыве страстной весенней любви в блеклом лунном сиянии…


Когда я совсем подрос, я заменил маму — она практически перестала выпивать, ограничиваясь одной рюмкой, а я, пойдя в шестнадцать лет на фабрику, присовокупил тем самым к отцовским трем еще свои две бутылки, так что мы с папой могли нормально напиваться и общаться целые выходные. И это были, наверное, лучшие дни моей жизни — еженедельные островки счастья, полные любви, надежд и упований. И, конечно, бесконечных споров о судьбе нашей Родины, которую мы потеряли.


Школы у нас не было, и на всей планете дети вырастали просто так, ничего не зная о прошлом и практически ничего не желая в будущем, поскольку оно у всех, в общем, было одинаковым: фабрика, или завод, или какой-нибудь рудный карьер, водка, женитьба и бесконечная борьба за существование в бесчеловечных условиях.


Все мои сверстники до того, как пойти на работу, гуляли по гористой марсианской пустоте днями напролет, ухитряясь даже играть во что-то наподобие футбола, найдя более-менее округлый камешек и построив каменные ворота. Но мне все это было неинтересно: я читал книги, общался с папой и хотел все узнать и все понять.


У меня был только один друг, с которым я иногда гулял и разговаривал. Его звали Володя Турищев, и он, в отличие от меня, был рослым, сильным и веселым парнем.


Когда мы беседовали с Володей, гуляя по дорожкам среди скал, забираясь на какие-то остроконечные пригорки, рискуя порвать скафандр, играя в войну или в покорение индейцев, которые, как нам представлялось, засели тут повсюду, сжимая натянутые луки, Володя совершенно меня не понимал и лишь отшучивался, переводя разговор на что-то обыденное и очевидное. Я выходил из себя, я начинал кричать — но все было тщетно; мы шли рядом, перекидываясь словами, как двое глухих, существующих в разных мирах, неожиданно сошедшихся в этой точке пространства.


— Разве ты не хочешь в Россию — нашу Родину? Разве тебе не снятся березы, запах снега, золотая осень, старый дуб в древнем парке, погосты, церкви-маковки, балалайки, наконец?.. — восклицал я.


— Я этого не знаю, — весело отвечал он и махал рукой. В моих наушниках возник какой-то писк, который потом тут же стих, словно его прогнал бодрый Володин голос. — Вот мы идем, вот — Марс, здесь я родился, здесь мой дом, мои родители… здесь, наконец… мой царь! А твоя береза для меня существует еще меньше, чем те индейцы, которых мы сейчас завоевываем… Я могу поверить, что вон там, за той скалой, притаился вождь краснокожих, хотя знаю, что все это — игра, несерьезно…


— Между прочим, про индейцев тебе рассказал именно я, потому что прочел об этом в книжке! А может, я соврал?! В любом случае — почему ты веришь в индейцев, а не в Россию?!


— Мне все равно, — безразлично говорил Володя. — Давай играть в Россию.


— Давай!!!


Это была моя любимая игра; глаза мои наливались слезами, когда я начинал почти полностью верить, например, в то, что я — древний русич, стоящий у бойницы стены родного Пскова или Козельска, и сжимающий сосуд с расплавленной смолой, чтобы вылить ее на мерзкую узкоглазую рожу пришедшего на нашу Землю с мечом врага! Врагом был Володя, который обычно, получив отпор, кричал, падая со скалы, и бился в конвульсиях. Тут я выбегал из укрытия и длинным камешком как бы поражал его в сердце, произнося сокровенные слова: «Кто на нас с мечом пойдет…» И так далее.


Разновидностей игры в Россию было много: иногда я был Сталиным, а Володя — немецко-фашистским оккупантом, и тогда я брал Рейхстаг, а его расстреливал из автомата Калашникова (продолговатого каменного обломка); порой я становился Кутузовым и весело забавлялся, глядя на то, как Турищев-Наполеон мерз в Московском Кремле; а однажды я даже объявил себя генералом Ермоловым и ввел в столицу поверженного Володю-Шамиля, который рухнул на колени, войдя в игровой раж, и взмолился: «Не казни мене, русский цар! Ты же добр, ты ж лучший цар в Поднебесье!»


Я задумался и гордо произнес:


— О, да! Я добр, потому что велик! Я — самый великий, поскольку Россия — самая великая держава Вселенной. Живи, басурманин, и расскажи об этом всякой твари по всем уголкам Галактики! И всегда помни…


Тут Турищев встал и засмеялся.


— А давай играть… в конец. В погибель Русской земли! Я буду Аль-Макдональдом, а ты… ты… Прези…


— Никогда!!!


Я бросился на него, пытаясь ударить под дых, но руки скафандра плохо слушались; Володя пнул меня ногой, и я упал, ударившись об острый камешек, который прорвал мою герметичность. Струя вырывающегося воздуха зашипела; Володя испугался и подбежал ко мне, склоняя голову в шлеме. Я задыхался, мне становилось холодно, но я сжал руки в кулаки и попытался представить великий красно-кирпичный Кремль, над которым реют сразу три русских флага: красно-сине-белый, бело-желто-черный и красный с серпом и молотом.


— Гибели нет! — из последних сил вскричал я. — Играть будем… в возвращение… в спасение…


Я отключился и очухался только на кровати в родной хижине; надо мной стояла мать и нежно гладила по щекам.


— Ну, вот, — ласково сказала она. — Еле выжил… Выпей рюмку водки, согрейся! Если бы не Володя… Он тебе жизнь спас! Донес тебя… на руках!


— Володя…


— Ты обязан ему всем! Не забывай это, сынок…


Больше нас не выпускали гулять далеко — только возле дома. А играть в Возрождение России мы могли в моей комнатке. Здесь трудно было устраивать мощные баталии и драки, зато мы представляли, что сидим в штабе заговорщиков и придумываем план, как вернуться на Родину.


Мы писали мелом на черной доске — однажды этих школьных комплектов прибыло очень много в гуманитарной помощи; горела лампа, работающая, как и все на Марсе, на солнечных батареях; и мы придумывали различные истории — вот, мы, наконец, после долгих приключений, добираемся до единственного оставшегося неразобранным космического корабля, захватываем его и с финальной огненной вспышкой старта, в которой сгорают все наши враги, летим вперед, вверх, назад — на Землю, в Россию, домой!


— Главное — взлететь, — говорил я. — Потом врубим солнечные батареи и будем дрейфовать в пространстве, пока не достигнем Земли!


— Так мы сто лет продрейфуем! — возражал Володя. — Нужно дать сразу большую скорость. А для этого надо топливо, бензин или… взрыв, направленный взрыв… Что тут вообще, на этом долбаном Марсе есть?!


— Не знаю, — пожимал я плечами. — Призраки, может быть, знают!


— Ты в них веришь?


— Не особенно… Стоп! — осенило меня. — Я не верю в то, что наше правительство… наш царь… Что они ничего не знают! Что у них ничего нет! Я не верю, что связей с Землей больше не существует! Слышал позавчера грохот?!


— Да, — мрачно кивнул Володя.


— Откуда ты знаешь, что это — не запуск?! Может быть, они все время летают туда-сюда-обратно?! Почему, ты думаешь, у нас до сих пор все работает? Свет горит… лампочки появляются? Даже рейсовые вездеходы ходят?! Да мы бы тут не выдержали ни секунды без помощи извне! Мне кажется, они могут, гады, летать на Землю! Царь, ну, и… прочие. И помощь приходит, просто нам ничего не говорят! Они хорошо тут живут, у царя есть пруд, он всем правит… А захотел — слетал в Россию, постоял в березовом лесу, умилился, сорвал гриб… А может, он вообще — всегда там?! Откуда мы знаем? Мы же его не видели! Вдруг все правительство — давно уже там! Сидят на дачах, кайфуют… А нам шлют приказы, указы, ну, и… самое необходимое!


Володя остолбенело замолчал, потом, наконец, сказал:


— Да как тебе только могло прийти такое… в голову?


— Надо ехать в столицу, в Ленинград, пробиваться во дворец, к кораблю… И увидеть, что там! Вот тогда мы поймем, как все обстоит на самом деле!


— Но там же охрана… У них арбалеты! Кстати — если бы они летали туда-сюда, у них были бы и пистолеты!


— А если есть?! — крикнул я, все больше убеждаясь в своем предположении. — Нет, пока сам не увижу… Царя и корабль…


— Тебя убьют, — тихо произнес Володя.


— У меня тоже кое-что есть…


Я встал, пошел в отцовскую комнатку, подошел к шкафу, открыл маленькую дверцу, немного порылся, достал небольшой сверток и вернулся.


— Что это?


— Смотри!


Я осторожно развернул; в свете лампы сверкнуло лезвие.


— Настоящий земной кухонный нож… — восхищенно промолвил Володя. — Настоящая сталь… и пластмасса… Но что ты сможешь этим сделать против арбалета… пистолета? И ты… — он опустил голову, — готов… убить человека?


— Ради России я готов на все!!! — торжественно объявил я и потряс ножом.


После этого случая Володя от меня несколько отдалился; все реже и реже он заходил в гости, сознательно избегал разговоров на патриотические темы, а потом и вовсе куда-то пропал.


Когда я спросил отца, куда подевался мой лучший друг, папа тяжело вздохнул и ответил:


— Они уехали в столицу…


— Как?!


— Отец Володи — военный, точнее, работник Комитета госбезопасности… Он возглавлял тут местное отделение… А сейчас пошел на повышение… Вот так вот!


«О, мой православный Бог! — подумал я тогда. — Как же так! Я дружил с сыном гебиста, стукача, мусора, падлы! Как это могло случиться?! Он же мог все рассказать обо мне… о моем ноже… о наших планах… Моих планах! Пора действовать, надо что-то делать… Но что?! Боже, да он же, наверняка, все знал — где царь, как там Земля… и ничего, ничего мне не сказал! Сволочь!»


— Что ж… — выдавил я из себя. — Повезло… Вове. Он всегда был… везучим.


— Да уж, — кивнул папа. — Горбатишься тут всю жизнь… на этой фабрике! Блядь!!!


Это был первый раз, когда отец при мне ругнулся.


Вскоре я сам устроился на работу и, к своему ужасу, довольно быстро стал походить на типичного рядового жителя Марса, жизнь которого состояла из ненавистной рабочей смены и праздничных попоек. Но мечта о России продолжала жечь мое сердце; цель начиналась там — в Ленинграде, нож лежал в столе, а душа рвалась ввысь — назад, в березовый зеленый край, где пахнет грибами после дождя, и у покосившихся изб сидят старушки и смотрят вдаль: на поля и золотые кресты церквей.


И однажды я не выдержал. Проснувшись рано-рано, до общего подъема, я схватил самый большой кусок мела, нацепил скафандр и побежал к зданию фабрики. Сейчас я понимаю, какая все это была глупость, — но я больше не мог тупо гнить в Грязновке и ничего не делать, я должен был начать борьбу.


Когда рабочие, матерясь после тяжелого сна, подошли к фабрике, они увидели громадную надпись: «ДОЛОЙ ЦАРЯ!!! ДА ЗДРАВСТВУЕТ РОССИЯ!!!»


Я думаю, они ничего, конечно, не поняли, надпись быстро стерли, а мной занялся отдел КГБ, который возглавлял уже не папа Володи Турищева, а какой-то капитан Александр Иванов.


Он мгновенно меня расколол, да я и не отпирался. Я сказал ему все, что думаю. Он выслушал, а потом почему-то отпустил меня домой.


Вечером пришли папа и мама, которых тоже вызывали, вслед за мной.


Папа был грустен, мама бледна.


— Отца выгнали с работы, — тихо сказала она.


— Но… почему не меня? При чем тут папа?!


— Ты несовершеннолетний. Мы решили сегодня уйти.


— Уйти?! — задрожав, переспросил я. — Куда?


— Туда, — ответил папа, взмахнув рукой. — Мы, вообще-то, давно хотели… Мы больше так не можем… Все эти скафандры, агрегаты, шлемы… Мы хотим стать призраками. Если они существуют. В любом случае, наша жизнь сейчас — это не жизнь, а так… говно! И если нам суждено умереть — мы лучше умрем… как настоящие русские люди, с гордо поднятыми головами, без всех этих шлемов и питательных таблеток! Станем марсианами, раз так хочет Господь, раз Он решил, что наш дом — здесь…


— Мама! Папа! — завопил я. — Вы погибнете! Призраков нет! А если и есть… Это же окончательная капитуляция! Нас выперли с Земли именно для этого! Чтобы мы как-то приспособились, чтобы у нас была синяя кожа, чтобы не было пути назад… И наш царь тоже этого хочет! А сам сидит сейчас где-нибудь у русской реки и наслаждается закатом…


— Чушь, — сказал отец. — Царь здесь!


— Откуда ты знаешь?


— Я не знаю, — горько улыбнулся отец. — Но ты же помнишь? Я могу уповать!


— А я буду бороться!!!


В ту ночь они ушли.


Они покинули наш дом, взявшись за руки, и в скафандрах — я их упросил, чтобы не видеть сразу их смерти или жуткого превращения.


И я остался один.


Больше я ничего не знаю о своих родителях, хотя мне говорили, что кто-то иногда видел мужчину и женщину в набедренных повязках, которые быстро пробегали вдали, у самого горизонта, с легкостью горных коз прыгая по скалам. Вроде даже слышали их громкий веселый смех и какой-то звериный клич, а их кожа стала синей-синей, и волосы выгорели, превратившись в бронзовую гриву, цвета гор в сиянии марсианского восхода. Кто-то рассказывал, что у них выросли крылья, и они летают, но во всю эту чушь я не верил, внутренне смирившись с тем, что нету у меня больше ни отца, ни матери, и ничто отныне не препятствует моей борьбе.


Я продал дом соседу, получил много водки, приобрел воды и консервированной каши и взял билет на рейсовый вездеход, следующий до Новосвердловска, с тем, чтобы оттуда напрямик отправиться в столицу.


Я перекрестился и поехал навстречу будущим ужасам судьбы. Но я был счастлив тогда, о, мой православный Бог!


Моя борьба началась!

6. Преступление

Я помню, как мы ехали тогда по бескрайнему Марсу, огибая вырезающиеся в жидком голубовато-желтом небе красные остроконечные гряды гор, словно пытаясь обнаружить где-нибудь там — за краем пустого окоема — человеческий мир с заливными лугами, свежим дыханием хмурого утра в измороси и реальный ветер; мы ехали, будто надеясь, что где-то там есть проход в русский уют — с валенками, печкой и запахом снега в сенях, куда ты вернулся после долгих странствий в чужеземных пространствах, в которых нет ничего, кроме каменной стужи и вечной песчаной пыли, настырно бьющейся, как птица, в стекло иллюминатора. Или в чудо верил я один, напряженно смотрящий вперед, где так ничего и не менялось?..


Остальные люди спали в креслах; кто-то посапывал, кто-то похрапывал. О, мой православный Бог! неужели им все… все равно, все по хую — говоря по-русски?! Может быть, поэтому нас так легко выперли с родной планеты? О, мой народ! Что же нужно сделать, чтобы ты наконец проснулся?!!


В Новосвердловске, в каком-то пересадочном ангаре, я купил билет до столицы на вездеход, отправляющийся завтра на рассвете, съел последнюю баночку каши, выпил полбутылки водки и уснул. Несмотря на то, что всю ночь ревел кислородный агрегат, накачивающий воздух в ангар, постоянно бродили люди и орал ребенок, я спал очень крепко и даже видел небольшой сон, который тут же забыл, когда проснулся и обнаружил, что у меня украли весь запас водки.


Это было ужасно — я даже не мог теперь купить бутылочку воды! Вода на Марсе — вещь очень ценная, хотя ее и нашли в огромном количестве в виде мощных ледников, откуда, собственно, мы и получили воздух и вообще возможность здесь жить. Но без водки у нас — никуда; вся наша жизнь держалась на водке; не случайно именно из-за нее у нас и началось тут, на Марсе, хоть кое-какое производство и худо-бедно продолжалась дерьмовая жизнь!


Я вышел из ангара и посмотрел ввысь. Солнце застилали мутные тучи; где-то вдали клубился песчаный смерч; долина передо мной была красно-коричневой в пасмурной полутьме, а справа возвышалась одинокая зубчатая скала. Я испытал отчаянье; слезы набухли под веками, разъедая глаза горестной едкостью.


И тут — не знаю, что случилось: из-за скалы выбежала синяя яркая тень, мгновенно примчалась ко мне, на миг замерла и положила на твердый красный грунт небольшой предмет. Я испуганно отшатнулся, отвернувшись, но затем заставил себя посмотреть. Улыбающееся лицо было прекрасным, воздушным, искрящимся. Губы что-то шептали; прозрачные руки указывали куда-то вверх.


— Папа?! — неожиданно прошептал я.


Тень немедленно вскочила, подпрыгнув в небо, образовала из себя сияющую протяженность, похожую на большую птицу, если смотреть на нее в расфокусированный бинокль, и, вспыхнув напоследок радужными бликами, исчезла за скалой.


Я зажмурился, затем открыл глаза — ничего не было, все оставалось неизменным, только у моих ног что-то лежало; я нагнулся, опасливо дотронувшись пальцем до гладкой поверхности, и лишь потом схватил и поднял совершенно реальную бутылку водки.


Что это?! Откуда она взялась?! Наверное, это ты — мой православный Бог — не оставил меня в трудную минуту. Или это был… папа?! Призрак…


Папа, как он говорил, мог уповать, я же решил, что буду действовать — сам, без всякой помощи. Значило ли то, что сейчас произошло, что прав я? Да, я был в отчаяньи, в греховном унынии, в тоске, но я все равно собирался совершить то, что решил. Может быть, это и было моим упованием?


Я вернулся в ангар, снял скафандр, подошел к пищевому ларьку и купил на всю водку большой запас воды и множество баночек каши.


— Нет, ты только посмотри! — услышал я за собой осуждающий, пораженный возглас. — Он водку — водку! — на еду меняет! Прямо не русский какой-то!


Я улыбнулся, отойдя от ларька, даже не посмотрев на того, кто это сказал.


Остальное мое путешествие проходило без приключений.


Наконец мы въехали в столицу Русского Марса Ленинград, главный наш поселок в изгнании. Стояла ясная тихая ночь, но кое-где горели фонари, которых я до этого в жизни не видел.


Ленинград был совершенно не похож на Грязновку, состоявшую из неказистых жилищ за каменными заборами; здесь высились двух- и даже трехэтажные здания; дорожки были выложены камнями, словно всамделишные улицы, а впереди, когда мы подъехали к центру, сиял резкий свет.


— Что это?.. — изумленно спросил я у грузного седого мужичка, сидящего справа от меня.


Это были мои первые слова за всю дорогу; мужичок изумленно посмотрел в мое лицо, потом усмехнулся и ответил:


— Дворец, ебеноть!..


— А как они его освещают?


— Никогда здесь не был, что ли?.. Да хуй их знает. У них там, кажется, вообще, все заебись. Батареи, аккумуляторы… Хуй знает. Вот там памятник Григорию Первому, а вот — памятник Водке. А вон там, если пройти Дворцовую площадь, будет ангар с космическим кораблем, который не стали переплавлять…


— Что?!! — вскричал я.


— Чего ты орешь?.. — мужичок грозно приблизил испитое лицо.


— И что… в корабль-то можно зайти? — тихо спросил я.


— А зачем тебе? Хотя мне по хую, у каждого свои дела… Хочешь его запустить? Так там бензина нету, хотя я не знаю… Да иди вон туда, там и вход. Только там часовой. Может, ты с ним и добазаришься, дашь ему пару бутылок…


Я выбрался из вездехода и отрешенно, как лунатик, побрел вперед, через светлую площадь. Разве случаен был этот разговор с мужичком, который мне тут же выдал всю информацию?! Нет, мною правила отныне Божественная Русская Сила, я стал ее орудием, и теперь мне ничего не страшно, и никто меня не остановит, даже сам царь, если он действительно здесь есть!


В резко начавшейся тьме можно было все же различить высокое мощное здание, сложенное из больших камней, плотно подогнанных друг к другу. В арке, где были двери — железные?! — стояла человеческая фигура в скафандре; у пояса что-то висело — арбалет?! Пистолет?!


Я вытащил нож и начал осторожно приближаться. Человек заметил меня, стал вначале по стойке «смирно», затем, увидев у меня в руках нож, блеснувший в дворцовом свете, заметался, отцепил то, что у него висело у пояса, и направил на меня.


Мы посмотрели друг на друга; за шлемом я не видел лица и никак не мог понять, что же он держит в руке.


— Стой! — раздался окрик в моих наушниках. — Кто идет?! Кто ты?


Голос был поразительно знакомым.


— Корабль здесь? — почему-то спросил я.


— Здесь! Кто ты?! Стоять!!! Дальше нельзя! Положи…


— Вовка? — произнес я.


— Старший сержант Турищев, — поправил он. — Часовой Его Величества. Я знал, что ты все-таки придешь, Иван Жуев… Придешь со своим кухонным ножом… Но надо же было так случиться, что сегодня сюда поставили именно меня!


— Вовка! — обрадовался я и бросился вперед.


— Стой!!! — рявкнул он, отпрянув.


— Вовка, это же я, твой друг, и мы сейчас вместе… У корабля!!! Мы можем его захватить, найти горючее, лететь, лететь… в Россию, как мы хотели, мечтали… Помнишь?! Наши планы, наш…


Я был почти рядом с ним; он попятился и взмахнул тем, что держал в правой руке.


Теперь я мог рассмотреть — это был настоящий металлический пистолет. Я резко встал, не дойдя до него совсем чуть-чуть, не зная, что делать.


— Так, значит… — сказал я. — Значит, все — правда?! И ты меня убьешь, застрелишь… Значит, есть и оружие, и топливо, а царь…


— Царь здесь, — ответил Володя. — И здесь наш дом… Здесь настоящий мир! Правда — совсем не та, что ты думаешь… Да, это — пистолет, но это — муляж, видимость… И патронов у меня никаких нет, они не нужны больше… Пойми, нас выгнали из России, потому что мы ценили некую абстрактную цель… выше жизни, выше реального человека, выше… вот этого настоящего, здесь, сейчас! Мы больше не должны повторять этой ошибки; мы будем жить здесь, на Марсе, по-новому, по-другому… Мы приспособимся! Больше никого никогда не убьют во имя… чего угодно! Как ты мог подумать, что я тебя… застрелю?! Ведь я же спас тебе жизнь — разве ты не помнишь?!


Я помолчал, потом крепче сжал нож.


— Не понимаю, о чем ты говоришь! На Марсе ужасно! Здесь нет России, здесь нет настоящего мира, здесь ничего нет!!! Здесь только водка и какое-то дерьмо… Вместо величия нашей страны, нашей Родины…


— К черту Родину! — выпалил Володя. — Она у тебя внутри, а не там — на небе, в виде этой синей звездочки… Как ты не понимаешь, что ты сам — намного больше, чем любая Родина, чем Россия, чем все эти отвлеченные…


— Да что ты такое говоришь! — заорал я в микрофон. — Как тебе… мозги промыли! Да оглянись ты вокруг! Все спиваются, ненавидят друг друга, и эти долбаные скафандры со шлемами… Ты говоришь — будем жить здесь, приспособимся… Ты кого имеешь в виду — призраков?! Это они, что ли, приспособились?! Да их нет вообще, это — наши глюки, бред, сказки!.. Пошли, захватим корабль, у меня — нож, у тебя — пистолет, это реально, и мы объявим народу, что полетим назад, в Россию, на Землю…


— Призраков нет, — совершенно успокоившись, сказал Володя. — Есть марсиане. Русские марсиане…


— Все! — крикнул я. — Не могу больше слушать твою чушь! Предатель! Отойди… Если ты не можешь меня убить, хотя бы отойди…


— Я не могу отойти, — грустно проговорил Володя. — Мой долг — стоять здесь. Забудь о корабле, твой дом — тут, где ты сейчас… Вот твои родители…


— Что ты о них знаешь?! — рявкнул я и прыгнул к нему, приставляя к его груди нож.


— Я ничего не знаю. Я могу только уповать! Понял?!!


Я замер на какой-то долгий, нескончаемый миг, вспомнив отца, всю свою жизнь, наши беседы на кухне; представив сверкающую радугой летящую тень, бескрайние, пустые марсианские просторы, черноту неба и маленькую-маленькую синюю звездочку.


— Отойди, — сказал я.


— Не могу, — отозвался он. — Я защищаю… моего царя и наш… мир.


— Тогда умри, придурок! — крикнул я и вонзил нож в его тело, пробив оболочку скафандра, одежду и кожу.


— Тревога… — тихо простонал Володя и упал на грунт головой вперед — я едва успел отскочить.


Видимо, он успел нажать какую-то кнопку тревоги, потому что тут же, откуда ни возьмись, выбежали люди. На меня набросили что-то вроде сети, потом отобрали нож и связали.


И вот так, не добравшись буквально совсем чуть-чуть до своей цели, я был пойман, арестован и отправлен в тюрьму, в пригород Ленинграда, в Москву-3.


Володя умер прямо там, у ворот — я пробил ножом его сердце.


Теперь я сижу в камере и жду приговора, который мне должны объявить без всякого суда и разбирательства. Но самое главное — то, что мне так и не удалось ничего узнать.


Что было за этими воротами? Корабль? Царь? Марсианские сады будущего или проход сквозь звезды в любимый русский березовый край? Что Володя так защищал, не пожалев своей жизни?! Призраков, которых нет?


Я не стану призраком!


Я не сопьюсь на какой-нибудь фабрике этого долбаного Марса!


Я никогда не перестану верить в настоящую Россию! Я никогда не сдамся!

7. Казнь

Ночь кончалась — камера, сквозь маленькое окошко, наглухо закрытое толстым стеклом и мелкой решеткой, уже начинала заполняться предрассветным серым сумраком — блеклым, подкрадывающимся, как вор, предшественником победной вспышки утреннего солнца. Звезды пропадали в мутнеющем небе, и я терял свою Землю из виду. Сегодня мне должны объявить приговор и, наверное, убить, несмотря ни на что — неужели никогда в жизни я не увижу Небесную Родину, блистающую в черном провале Вселенной?.. Я не знаю — теперь от меня ничего не зависит.


Сердце мое забилось быстро-быстро, когда я отчетливо услышал медленные неотвратимые шаги. Они приближались — неужели все случится вот так, запросто?! Но они же не могут меня убить! Ведь Володя… Но почему я должен ему верить?! Каждый отвечает за себя; и это он — он сам! — не захотел лишать меня жизни, которую однажды спас, а я — лично, по своему желанию! — убил его. Я — сволочь, я, а не он и не они; они пока мне ничего не сделали и… Может быть, я действительно заслужил наказания, смерти, презренного конца?!


Я хотел спасти свой народ, а в результате зарезал лучшего друга.


Шаги приблизились к двери камеры и прекратились.


Раздался лязг открываемого замка; я в страхе вжался в угол стены; дверь распахнулась, внутрь вошел человек в красном плаще и в красной маске с прорезью для глаз. Вот уж не думал, что все будет выглядеть настолько банально!


— Кто вы? — задрожав, спросил я.


— Я — никто, — надменным басом отвечал он. — Я исполнитель, служитель, длань царя, карающая и освобождающая!


— Вы… пришли меня… освободить?


— Идем, — сказал человек в плаще и вышел из камеры.


Я боязливо последовал за ним. Мы шли долго, поднимаясь вверх по каким-то неровным ступеням и иногда спускаясь вниз; наконец, коридор кончился, приведя нас в круглую комнату с большой железной дверью.


На полу лежал скафандр; человек остановился, поднял его и подозвал меня.


— Надевай! — скомандовал он.


— Вы меня отпускаете?!!


— Я оглашу тебе приговор. Приговор царя! Итак, Иван Жуев, гражданин России, вы признаны виновным в убийстве с отягчающими обстоятельствами и поэтому, руководствуясь нашими законами, царь приговаривает вас… к смерти!


— Но вы же решили больше не убивать! — вскричал я. — И… зачем этот… скафандр? И объясните… У вас же ничего нет?.. Патронов нет… А пистолет… муляж…


— Патронов нет, — повторил человек. — Пистолет — муляж. Но есть стрелы!


Он вытащил откуда-то из складок плаща арбалет, потрогал пальцем тетиву, так, что она зазвенела, и достал небольшую стрелу с острым каменным наконечником.


Я отшатнулся. Вот и все.


— Слушай меня, Иван Жуев! Ты только что услышал приговор царя! Царь правит нашим миром, настоящим миром!!! Царь всемогущ — только на него ты вправе надеяться, только ему ты обязан служить, только он распоряжается твоей жизнью и смертью… Но тебе повезло — нам всем повезло! Наш царь… добрый! Он способен сделать с тобой все, что угодно, но он — добр!!! Сейчас я открою дверь, и ты пойдешь вперед — навстречу своей судьбе, которая никому не известна, но только царю.


— То есть… я могу уйти? А вы… можете меня убить или не убить?! Это ужасно!


— Дурак! Это же твоя судьба! Могу убить сейчас, могу убить потом, я вообще ничего не могу! Может царь. А царь — добр! Ты опять ничего не понял?!


— Н-нет… А… как же призраки? Вы меня изгоняете? Вы хотите, чтобы я стал призраком?!


— Я не знаю никаких призраков, их нет. Есть русские марсиане. Все принадлежат царю, и всем управляет царь! Мир — здесь, ощути его, не беги от себя! Помни о моей стреле, которая всегда наготове. Ты свободен. Призрак или рабочий, Земля или Марс — нет разницы. Живи в настоящем мире, где есть настоящий царь. Забудь о всяких целях, стань собой, знай правду! Она — здесь, и она там — за дверью.


— Но стрела-то наготове! — отчаянно воскликнул я.


— Но царь добр, — тут же ответил человек, взмахнув арбалетом.


Я понял, что на этом беседа кончена. Я опять ничего не узнал. Я даже не знаю, что меня ждет в следующую секунду. И отныне никогда не буду этого знать. Но, может быть, это и есть окончательная истина?!


Я надел скафандр и подошел к двери. Теперь я не мог больше слышать этого палача; я остался один, наедине со своей судьбой, которой распоряжался неведомый мне царь.


Но ведь царь — добр!


Неожиданная легкость охватила меня; страх прошел, сменившись веселым безразличием.


Я вышел наружу — передо мной расстилался безбрежный, восхитительный, бесконечный Марс, зажигающийся огнями рассвета. Где-то на горизонте мелькали синие, радужные, прекрасные тени — они ждали меня, они звали меня, или это только казалось?! Будь что будет — этот последний миг, готовый протянуться в Вечность, я должен пережить как самое лучшее в своей жизни, а этот мир передо мной пусть будет единственным и настоящим.


«Царь может тебя убить или миловать, — повторил я про себя, — он может возвысить тебя до небес или втоптать в прах… Но царь… добр!»


Царь добр… Так вот в чем дело!


Я могу уповать — понял я.


Я улыбаюсь, испытав абсолютное счастье, оглядываюсь назад, видя человека в красном плаще, наставившего на меня арбалет со стрелой, и смело иду вперед, отстегивая шлем, — в бездонный свет свершившейся вспышки нового восхода.

ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ (По поводу романа «Я»)

Я сижу перед окном, как перед стеклом, — зеркало без имени, но с объектом ночных крыш. Надвигается пыль — можно зевать, потому что понятно все остальное — спать, целовать себя со стороны, словно в последний, первый, предпоследний раз. И то, что стирало с лица Земли, то, что заставляло корчиться в судорогах на Земле, то, что набивало протухший рот комьями земли, превращается в акт, в сновидение, в слово, в идею, в роман, наконец… Снова горячий, я чувствую за собой материнскую утробу, я смотрю вперед и вижу — стекло, окно, зеркало. Хаос стал простым, как дом, в котором я жил, наверное, там даже есть космонавты. И разделилось все остальное — отдайте же слова словам! И будет пыль, и ее прибьет дождь, и дождь заткнет мой рот, поцелует меня со стороны, дождь — без ассоциаций.


Все потеряло свои разломанные швы, из которых вылетали искры ассоциаций, и все предметы стали протяженны.


У меня нет достаточной наглости, чтобы описать вас всех такими, какие вы есть, и я вижу знакомый предмет и рождающееся в нем «я», и стремлюсь подать ему руку. Когда вы плевали в мой мозг, я сходил с ума от чувства своей болезни, теперь я здоров и готов здороваться за руку.


Однажды я решил попробовать на вкус то, что всегда стыдно и закрыто — помойку и протухшую кровь. Я тянулся вверх к затхлости, и у меня болел живот. Теперь я чувствую, что готов упасть до свежего мяса, и у меня больше нет дурных желаний. Но ломать нечего, нечего строить, нечего принимать. Прощай, я. Зеркало стало прозрачным, как писали поэты. И слова — лишь воздушные знаки на леске. Бывало и хуже, и я вас слушаю с вниманием, Иванов!!! И сижу перед окном — всего лишь.

МАНДУСТРА

Мандустра — эстетическая суть Всего, святой дух мира и не-мира, воспоминание о настоящем. Это есть единственно неуничтожаемое, единственное, что нельзя убить. Ибо как убить сам принцип убийства? Как уничтожить уничтожение? Если ты умираешь, то стань смертью, останови миг, чтоб он был абсолютным, стань самой идеей сгнивания, сгнивая, будь любой верой или неверием — что можно тогда сделать с тобой?


Бог кайфует от тебя, как от своего персонажа. Стань на его точку зрения.


Мандустра — благодать, одинаково присутствующая во всем. Если здесь дерьмо, то она есть его дерьмистость, если там верх, то она — верховность, если тут убийство, то она есть сам принцип его существования в мире и не-мире. Она есть эстетическая подоснова, а эстетичны даже хаос, ужас, мерзость и мрак. И скука, и случайное, и то, на что можно наплевать. Если ты бабушка или слесарь с одной рукой, или красивый парень, живущий в бывшей советской стране, и ты идешь по искореженной льдом весны хмурой многолюдной улице, и дух агрессии окружает твою лысую голову, и вонь бьет в твои сопливые ноздри, заставляя жмуриться дебильным раскосым глазом, ты — счастлив. Поскольку это — реальность, эта улица — одна, здесь, сейчас, в этом льду, в этой вони, в этом совершенстве, которое нарушит любое вторжение, но приведет его к новому совершенству, ты — счастлив. Но ты не знаешь этого, и ты счастлив вдвойне.


Ты просыпаешься в своем маленьком унылом захезанном городке, который любишь и ненавидишь, будто это — Лесбия у Катулла. Ты печально встаешь, чтобы идти на какую-нибудь идиотическую работу, или радостно торговать ошметками заграницы. Между тем и тобой нет разницы. Мандустра везде. Мандустра переполняет твой унылый городок, она есть этот унылый городок. Мандустра есть твоя идиотическая работа. Мандустра — это ошметок.


Ты не можешь ее унизить, потому что она — низ, ты не можешь ее возвысить, потому что она — верх; как ты можешь унизить само унижение?


По принципу искусства устроен мир, который рождает искусство, устроенное по принципу этого мира. Сущность этого принципа — мандустра. Ты можешь оскорбить мандустру, сказать: «Мандустра — это гадость», и это будет чистой правдой, поскольку гадость мандустриальна.


Политика — это кайф, искусство — это кайф, мир — это кайф, война — это кайф, скука — это кайф, богатство — это кайф, бедность — это кайф, арбуз — это кайф, Космос — это кайф. Здесь мандустра. Наиболее глобально осознавшие это из русских — Пушкин и Толстой. За рубежом почти вплотную к этому подошел Пруст. Джойс сопротивлялся мандустре, пытаясь ее выблевать Богу обратно в рожу, но в результате воспел ее, как никто. Шри Ауробиндо хотел преобразовать весь мир в чистую мандустру, точнее, абсолютно проявить ее в мире, где ее постоянно ощущают лишь существа, овладевшие более высшей энергией, и она возникает яркими вспышками в отдельные мгновения для всех остальных. Если я живу в Москве в 1993 году, в условиях социального кризиса или благоденствия, это меня совершенно не касается, потому что это, наоборот, замечательно. Это не означает, что я не плачу горючими слезами, мечтая о пальмах, улыбках и сверкающих бассейнах. Но как раз в этой скорби о солнечной иной легкости под гнусной московской изморозью и присутствует мандустра. Ибо каждый пенек неповторим, и существует его суть, его пеньковость. И если это русский пенек, тем более или все равно.


Мандустра со мной, она открывает путь к самой себе, путь к невозможному, но можно на него хотя бы вступить. Будда считал, что нужно, чтоб тебе было все по фигу. Христос считал, что надо возлюбить. Но ты стань всем по отдельности. Не Всем, а чем-нибудь в каждый миг. Спасай вещи, а не душу. Ощути их дух. И ты прикоснешься к мандустре.


В своих мандустриальных очерках я собираюсь охватить различные стороны нашей реальности, всегда делая нужный вывод в виде соответствующей мандустриальной морали, если можно употребить здесь это слово из чуждого нам этического лексикона.


Мандустру нельзя определить. Ее можно лишь попробовать описать. Я попробую описать современную жизнь, пытаясь увидеть и утвердить в ней мандустру. Чтобы она возникла для нас, хотя бы на миг.

Загрузка...