…моим правилом было всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу, изменять свои желания, а не порядок мира и вообще привыкнуть к мысли, что в полной нашей власти находятся только наши мысли и что после того, как мы сделали все возможное с окружающими нас предметами, то, что нам не удалось, следует рассматривать как нечто абсолютно невозможное.
…как же я мыслю конец Кремлевского коммунизма? <…> я всякой революции совсем не поклонник, ни прежде, ни теперь. Она моей природе отвратна <…>. Тогда на что же такие люди, как я, могут надеяться? В душе только на эволюцию советского режима, под влиянием необходимости, угроз и революцией, и войной, но только угроз ими, а не осуществления этих угроз.
В морали, как в искусстве, надо иметь чувство меры, надо знать, где кончается законная правда жизни и где начинается духовная порнография.
Классическая русская проза XIX в. начиналась с исторических романов, первым из которых является «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина, вышедший в 1829 году. По прошествии столетия русская историческая проза, представленная романами И. И. Лажечникова, К. П. Масальского, Р. М. Зотова, Н. А. Полевого, Ф. В. Булгарина, П. Свиньина, А.К. Толстого, Г.П. Данилевского и др., становится одним из самых популярных жанров отечественной беллетристики. В истории мировой литературы Льва Толстого по праву можно считать создателем исторического романа нового типа – романа философии истории, в котором имеет место «перевод дискретного ряда философствования об истории на язык универсальных символов-мифологем» [ПОЛОНСКИЙ В. В.], коим оперирует художественная проза. По мнению историков литературы, к середине XX в. именно Марк Алданов в своей беллетристике кристаллизует тот предел – «абсолютный уровень», которого достиг русский историософский роман. По крайней мере, в русском Зарубежье на протяжении более 40 лет для всякого человека, кто так или иначе сверял свою судьбу с национальной историей, книги Алданова являлись значимым в духовном отношении событием.
Один из самых авторитетных литературных критиков эмиграции «первой волны» Марк Слоним в статье «Романы Алданова» (1925) писал, что обычно исторический роман развивается в двух направлениях: реалистическом, изображающем явления, и психологическом – «драмой глубоких движений ума и сердца». Алданов ко всем этому добавляет «“антикварную находку”, некий “раритет” и не раз на его страницах попадается упоминание о книге, о факте, о подробности быта, которое вызывает мысль о литературном коллекционерстве». И действительно, фактографическая точность принципиально важна для Алданова, как ни для какого другого исторического беллетриста. Например, в письме к другому известному литературно-общественному деятелю эмиграции – Марку Вишняку, касаясь предстоящей публикации своего романа «Заговор», он с огорчением говорит: «Вчера заметил в корректуре две очень неприятные опечатки. <…> у меня было сказано: вода текла “по волосам”, а набрали “по усам” (это при Павле усы!)».
Строя свои произведения на документальных источниках, Алданов скрупулезно следует фактам, стараясь не привносить в текст свои домыслы, а тем более недостоверную информацию. Отсюда вытекает столь трепетное его отношение к книгам, библиотекам и архивам. Так, например, он пишет Рудневу – редактору крупнейшего русского журнала «Современные записки» (Париж): «Дорогой Вадим Викторович, я в ужасе. Сегодня открылась <…> Национальная библиотека. Только что я оттуда вернулся – там тех книг, которые необходимы мне для статьи, нет! <…> И в Тургеневской и на рю Мишле их также нет. Я готов их выписать из СССР, но ведь это займет три недели. Без них начатая мною статья была бы совершенно неинтересна». Подобное стремление к исторической корректности не может не восхищать, особенно в нашу эпоху фэйков и постправды.
Однако Марк Алданов не был лишь только «антикваром» и «коллекционером» исторических раритетов. В первую очередь его книги заявляют особого рода концепцию истории, в которой определяющим фактором является СЛУЧАЙ – феномен неожиданности и непредсказуемости, проявляющийся всегда и повсюду и являющийся, по мнению автора, катализатором всех перемен. Даже Наполеон в алдановском романе «Святая Елена, маленький остров» приходит к этому выводу: «Чтобы развлечь себя и приближенных, Наполеон стал диктовать им историю своих походов. Но скоро понял, что другие ее напишут лучше и выгоднее для него: сам он слишком ясно видел роль случая во всех предпринятых им делах, в несбывшихся надеждах и в нежданных удачах». Сила случая, по убеждению Алданова, не зависит ни от культуры, ни от социального строя, ни от уровня технического прогресса, достигнутого в тот или иной период обществом. Алданов писал о разных эпохах Нового и Новейшего времени – от конца XVIII до середины XX столетия. Но чем менее схожи костюмы, манеры поведения, окружающая обстановка и внешность персонажей в его повестях и романах, тем нагляднее выступает неизменность поведенческих мотивов, общность характеров и непредсказуемость судеб их главных героев и персонажей.
Основоположник русской историографии Н. М. Карамзин утверждал, что человек, читая о далеком прошлом, будет непременно соизмерять его с актуальной реальностью: история «мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие, и государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным судом своим располагает душу к справедливости…».
Поколению русских изгнанников, потерявшему свою Родину, утешение такого рода было особенно необходимо. Размышление о катастрофах прошлого неизбежно приводило к мыслям о том, что совсем недавно произошло с ними самими, о собственном трагичном опыте. Но не только читателю хотелось на примере уроков из прошлого понять причины русской революции, сам писатель испытывал сходные чувства. Смеем предположить, что творчество Алданова было и своего рода переживанием травматического опыта и рефлексивной потребностью найти собственное объяснение случившейся в России исторической катастрофы.
Первый крупный историософский цикл Алданова – тетралогия «Мыслитель», начинается с Термидора, ознаменовавшего конец якобинской диктатуры, а с ней и наиболее кровавого периода Великой Французской революции, и заканчивается апофеозом роялистской контрреволюции – смертью Наполеона на острове Св. Елены в 1821 г.
Сюжетные коллизии романов тетралогии организуются благодаря точке зрения главного героя, некоего «свидетеля времени». Это вымышленная фигура: достаточно ординарная личность, молодой русский дворянин-офицер Юлий Штааль. Волей случая оказавшийся в Париже, он наблюдает казнь жирондистов, присутствует при «падении» Робеспьера. Штааль, умудрившийся по воле автора в буквальном смысле проспать важнейший исторический момент – низложение Робеспьера в Конвенте 9 термидора (27 июля), никак не влияет на ход истории, все события происходят при его пассивном соучастии в лучшем случае. С другой стороны, даже такое незначительное лицо, пассивный наблюдатель, косвенно влияет на цепь причин и следствий, тем самым оказываясь одним из бесчисленных случайных факторов, которые и определяют развитие истории.
С точки зрения современной теории хаоса здесь Алдановым иллюстрируется «эффект бабочки», который, в свою очередь, у современного читателя вызывает и аллюзию к рассказу Рея Брэдбери «И грянул гром» (1952), где гибель бабочки в далёком прошлом изменяет мир очень далекого будущего, так и к сказке братьев Гримм «Вошка и блошка» (1812), где ожог главной героини в итоге приводит ко всемирному потопу. Подобного рода концепт является важнейшим мировоззренческим принципом, на котором строится вся историософия Алданова-мыслителя.
В предисловии к роману «Чертов мост» (1925) Алданов прямо формулирует ключевые принципы своего подхода к исторической беллетристике: «Критики (особенно иностранные), даже весьма благосклонно принявшие мои романы, ставили мне в упрек то, что я преувеличиваю сходство событий конца 18-го века с нынешними <…>. По совести я не могу согласиться с этим упреком. Я не историк, однако извращением исторических фигур и событий нельзя заниматься и романисту. <…> я <…> никаких аналогий не выдумывал. Эпоха, взятая в серии “Мыслитель”, потому, вероятно, и интересна, что оттуда пошло почти все, занимающее людей нашего времени. Некоторые страницы исторического романа могут казаться отзвуком недавних событий. Но писатель не несет ответственности за повторения и длинноты истории».
Историзм Алданова – не иносказательное изображение той или иной эпохи, это, скорее, документальные фрагменты, наподобие фотографий из семейного фотоальбома, где в чертах людей, живших веком ранее, их потомок улавливает собственные черты. Отметим также, что особый акцент на соответствие изображаемых автором картин, информации, взятой им из достоверных источников – лейтмотив каждого алдановского предисловия в книгах тетралогии, как, впрочем, и в большинстве его других крупных исторических работ.
Помимо снятия барьеров между эпохами Алданов также уменьшает дистанцию между ролевыми историческими фигурами и безвестными обывателями: писатель доказывает, что люди по большей части одинаковы, у всех есть свои слабости, пристрастия, вредные привычки, а героические ореолы великих личностей – не более чем заслуга окружавших их льстецов. Императрица Екатерина, граф Воронцов, Робеспьер, Талейран, – все они говорят банальности, их повседневное поведение лишено какого-то особого величия. Так, во время одного из придворных приемов сиятельный вельможа граф Воронцов, страдая от головной боли, только и думает о том, когда уже всё это закончится, а после встречи со Штаалем отрешенно сидит у камина, «рассеянно подталкивая прутом тлеющие угли». Суворов в романе «Чертов мост» далек от эпического образа полководца, вселяющего ужас во врага. Вместо положенных «по штату» великому человеку глубокомысленных рассуждений он занимается всякого рода чудачествами: капает своему денщику на нос раскаленным воском, облаивает волкодава за три часа до рассвета и забавы ради на обсуждении плана боя презентует графу Бельгарду свои любительские опыты в стихосложении. Наконец, Наполеон на острове Св. Елены развлекается, кидая камешки в воду, жульничает при игре в карты и при перемене настроения становится обидчивым и язвительным. Здесь же отметим, что главной целью Алданова – в отличие от боготворимого им Льва Толстого! – не дегероизация Наполеона, а попытка выделить в образе императора Франции черты обычного человека, с его достоинствами и недостатками.
Вслед за тетралогией «Мыслитель» Алданов опубликовал трилогию о России эпохи Октября – «Ключ», «Бегство», «Пещера» (1929– 1936). В этих его романах картины переломной эпохи предстают как иллюстрации хроники жизни частных лиц из русского интеллигентского сословия – людей мыслящих, но инертных и бездеятельных, а потому не способных хоть как-то повлиять на ход происходящих вокруг них событий. Для Алданова любая революция – это, прежде всего, катастрофа. В своем историософском шедевре – романе «Истоки» (1943) – он, устами одного из персонажей, говорит: «Революция – это самое последнее средство, которое можно пускать в ход лишь тогда, когда больше решительно ничего не остается делать, когда слепая или преступная власть сама толкает людей на этот страшный риск, на эти потоки крови… Там, где еще есть хоть какая-нибудь, хоть слабая возможность вести культурную работу, культурную борьбу за осуществление своих идей, там призыв к революции есть либо величайшее легкомыслие, либо сознательное преступление».
Это утверждение звучало в те годы резким диссонансом широко распространенным в тогдашнем мировом сообществе социальным иллюзиям. И в СССР, и Западном мире идея Революции, социалистической или консервативной (фашизм), тепло принималась интеллектуалами разного толка. В Революции видели закономерный и неизбежный результат исторического процесса, его катарсис, очищение от накопившегося за века бытийного мусора. Алданов же, как прагматик-реалист, твердо стоящий на почве фактов истории, заявлял совсем иную концепцию.
Со свойственным форме его высказываний ироническим подтекстом он утверждал, что XX в. явно «начитался» Достоевского, герои которого, в свое время явно выдуманные русским писателем, буквально шагнули в жизнь, заселили землю, стали нашими современниками, соседями, друзьями и врагами, политическими деятелями и литераторами [ТУНИМАНОВ]. Таковыми представляются и персонажи многих произведений самого Алданова: например, один из основных участников дела Дрейфуса, помощник начальника контрразведки майор Анри из очерка «Пикар», вождь анархистов Себастьян Фор («Убийство президента Карно»), Азеф из одноименного очерка и многие другие
Алданов, постоянно, отметим, декларировавший свое категорическое неприятие мировоззренческой проповеди Достоевского, тем не менее, всегда ссылался на его человеческие типы, когда дело касалось необычных, выпадающих по своим поведенческим принципам из традиционного общества, личностей: «Какой бы роман мог бы написать о нем Достоевский», «Он был рожден, чтоб стать героем Достоевского».
Малая проза занимает особое место среди произведений Алданова. Его очерки появляются в газетах, преимущественно различных эмигрантских периодических изданиях, с середины 1920-х годов. Объектами изображения в них становились политики и их убийцы, а также всякого рода авантюристы – Мата Хари, например, или графиня Ламотт, чьи судьбы пересекались с миром политики, а скандалы, связанные с ними, имели громкий политический резонанс. Жанр очерка позволял автору отбросить маску резонера и напрямую высказывать свои суждения или предположения и комментировать свои принципы работы с источниками. Читая в 1937–1939 гг. очерки «Сент-Эмилионская трагедия», «Зигетт в дни террора» и «Фукье-Тенвиль», связанные с эпохой террора Великой французской революции, читатель неизбежно проводил параллели с тем, что происходило в СССР, где свирепствовал сталинский террор, сопровождавшийся показательными процессами над «врагами народа». В статьях, посвященных политикам-современникам, автор, декларирующий обычно свое недоверие к политическим пророчествам, делает все же долгосрочные прогнозы. В очерке «Гитлер» написанном за год до захвата Гитлером власти (1932), когда этого одиозного политика никто в Европе всерьез не воспринимал, Алданов пишет: «Разные дороги ведут в фашистский Рим, но, очевидно, диктатура Гитлеру необходима». В 1941 г. он предрекал Муссолини: «либо поражение в войне, либо служба у Гитлера на вторых ролях». В итоге, по воле всесильного случая, реализовались оба сценария. По мнению эмигрантского рецензента Владимира Варшавского, «возможно, что именно эссеизм на историческом материале является литературной формой, наиболее “адекватно” выражающей формальный писательский состав Алданова».
С началом войны, после эмиграции и эвакуацией в США Алданов осваивает жанр рассказа, – более злободневный в его исполнении и часто пишущийся по следам актуальных событий. Некоторые произведения, как например, рассказ «Грета и Танк», отличаются стремительной динамикой, но остаются с открытым, новеллистическим концом, призывающим читателя домыслить финал по своему усмотрению. Другие – это скорее эскизные зарисовки. Среди них неоднозначно принятый американской критикой рассказ «Тьма», повествующий о французском Сопротивлении. В тщательно проработанном на предмет исторических деталей рассказе «Номер 14», центральным персонажем становится Муссолини. После войны в большинстве случаев героями рассказов опять выступают вымышленные персонажи. На их примерах автор либо исследует различные поведенческие модели людей в экстремальных ситуациях, либо сталкивает между собой в конфликтных ситуациях различные человеческие типы («Ночь в терминале», «На “Розе Люксембург”»), либо под прикрытием мелодраматического сюжета делится с читателем своими суждениями о жизни и политике
Ключевая книга для понимания алдановской историософии – «Ульмская ночь», Она написана в оригинальной форме «рефлексивного диалога» между двумя ипостасями автора – химиком Л (Ландау – настоящая фамилия писателя) и литератором А (Алданов – его псевдоним). Шесть диалогов в книге посвящены роли Случая в истории. Этим понятием определяется «совокупность причин, способствующих определению события и не оказывающих влияния на размер его вероятности, то есть на отношение числа случаев, благоприятных его осуществлению, к общему числу возможных случаев». Таким образом Алданов заявляет о бессмысленности каких-либо исторических прогнозов, ибо причинно-следственные цепи не связаны друг с другом, а решения зависят не столько от тщательного расчёта, сколько от случайных, зачастую сугубо человеческих факторов, например, эмоций, а также и форс-мажорных обстоятельств. Противостоять хаосу истории в мировоззренческой модели Алданова способны отдельные сильные личности, которые имеют чуть больше шансов склонить чашу весов в свою пользу. Так, рассуждая об успехе Ленина, Алданов подчеркивает, что в его случае: «личная цепь причинности очень сильного волевого человека столкнулась с гигантской совокупностью цепей причинности русской революции». Вся история человечества, по мнению Алданова, – это борьба со случаем, в которой отлаженная в веках система морально-этических ценностей и приоритетов становится фундаментом развития цивилизации. Претворять эту систему в жизнь надлежит так называемому «тресту мозгов» – аналогу «государства философов» Платона. В Древней же Греции берет начало и центральный для книги принцип «калокагатии» («красоты-добра»), способствующий нравственной гармонизации обыденной действительности. «Красота-добро» проецируется на русскую литературу и культуру – и оказывается, что именно это, а не «бескрайность», является её ключевым принципом.
Как замечает А. И. Гершун-Колин в некрологе-обзоре «Марк Алданов: С признательностью в дань памяти» [GUERSHOON. Р. 40]: «существовало две грани бытия, которые он уважал и на которые не распространялась его ирония: знание и красота»1. Знание, научный прогресс, как способ устранения страдания и постижения окружающего мира, были крайне значимы для Алданова. Будучи химиком-профессионалом, он был прекрасно осведомлён о могуществе науки, ее способности преображать окружающий мир и одновременно опасностях, которые она в него привносит. В качестве небольшой детали, указывающей на значение энциклопедического знания для алдановской репрезентации своего «Я», отметим следующий факт: как характеристику, особо значимую для его имиджа писателя, Алданов называет заметку о себе в Британской энциклопедии. Так в постскриптуме письма к С.М. Соловейчику от 20 декабря 1955 г.2, касающемся его номинирования <на этот раз, увы, последнего! – С. П.> на Нобелевскую премию по литературе, он пишет: «Можно ли и в этом году, т.е. в наступающем, просить Вас о том же, дорогой Самсон Моисеевич: пошлите в середине января воздушное письмо в Стокгольм, Шведской Академии, – уж если Вы так мило и любезно д<ел>али прежде. Упомяните и о последнем моем произведении, о «Бреде», – так полагается; если же у Вас осталась копия моих “титров”, – переведен на 24 языка, есть в Британской и других энциклопедиях <курсив наш – С. П.>, просто повторите. По-прежнему, ни малейших надежд не имею, но такие письма посылают каждый январь друзья еще 30 писателей разных стран, и их пример действует заразительно. Пеняйте на себя, на свою любезность. Заранее от души благодарю. Кроме Бунина и Вас, меня никто никогда не выставлял». О нобелиане М. Алданова подробнее написано в книге, которую читатель держит в руках. Ссылки на авторитет энциклопедических справочников можно также обнаружить и в текстах Алданова: он нередко ссылается на «Французский революционный словарь», «Русский словарь, вышедший на рубеже веков» и, разумеется, Британскую энциклопедию. В романе «Пещера», например, Браун ищет в энциклопедическом словаре значение понятия «бессмертие». Этот эпизод подается Алдановом в присущей ему иронической манере. Ознакомившись с содержанием заметки на данную тему, Браун недовольно замечает: «Да, это очень ценный вывод». О творчестве М. Алданова написано несколько монографий, десятки статей и научных диссертаций, как в современной России, так и за рубежом. Однако биография писателя до сегодняшнего дня оставалась «терра инкогнита» алдановедения. Возможно, жизнеописание писателя, мыслителя и – по определению Ивана Бунина, «последнего джентльмена» русской эмиграции, не представлялось историкам литературы интересным в силу скромности и неаффективности его личности. К тому же Алданов, как человек, тщательно оберегавший от постороннего глаза подробности личной жизни, не оставил биографам достаточно информации о своей персоне. Поэтому книга Марка Уральского по праву может считаться уникальной, это действительно прорыв в историческом алдановедении. Автору удалось собрать уникальный фактический материал, разыскать и ввести в научный оборот ранее неизвестные документы, касающиеся личности как Марка Алданова, так и его родственников. Вместе с тем книга Марка Уральского не является сугубо научной монографией. Она написана живо, с привлечением разнообразного историко-литературного материала, а потому вполне может быть отнесена к разряду произведений типа «Жизнь замечательных людей». Для поклонников литературы нон-фикшн, новая книга М. Уральского без сомнения окажется интересной читательской находкой.
Если говорить о Марке Алданове как о мыслителе-интеллектуале, то здесь, не в последнюю очередь, должна прозвучать тема его европеизма. Алданов являл собой знаковый для русской культуры образ «русского европейца3 (кн. Антиох Кантемир, кн. П.Б. Козловский, кн. П.В. Вяземский, А.И. и И.С. Тургеневы), человека, для которого русская и европейская культурные традиции образуют единое поле историософского дискурса. Владея несколькими европейскими языками, Алданов при всем том предпочитал французскую культуру, которую считал квинтэссенцией европеизма. В особенности ему импонировал присущий французскому духу скептицизм и уважение к чужому мнению и независимости мышления. Поэтому в актуальных дискуссиях, когда французские интеллектуалы, говоря о событиях в России, восхваляли историю Великой французской революции, Алданов ставил под сомнения их безоговорочные восторги, напоминая оппонентам о реалиях того времени – кровавом терроре, грязных махинациях отдельных революционеров, уничтожении памятников культуры. Видя в русской революции отражение собственной истории, французы в своем большинстве ей сочувствовали, предпочитая списывать все кровавые эксцессы и истребительную Гражданскую войну на «ам слав» – т.е. национальные особенности русского народа. Алданов же, напротив, утверждал вненациональную закономерность происходящих в России потрясений. Он, в первую очередь, видел в них результат высвобождения хаотически-разрушительной стихии, что, по его глубокому убеждению, основанному на анализе документальных фактов, является следствием любого революционного процесса. В своих публицистических произведениях и историософской беллетристике Алданов заявлял французам, что по воле слепого Случая мы имеем все то, что не раз переживали вы сами в своей революционной истории, хотя и в иной исторической парадигме и, конечно, с элементами русской специфики. Однако «русское» в культурологическом плане заявлялось им как составная часть общеевропейского. По своим политическим взглядам, говоря языком современной политологии, Алданов был европоцентристом, заявляющим ценности современной западной цивилизации в качестве эталона мирового культурно-исторического развития. Европейское сообщество, в котором России отводилась бы роль полноправного уважаемого партнера, русский патриотизм без зазнайства, высокомерия и самоуничижения – вот основные идеологические составляющие политической платформы Алданова, мечтавшего после окнчания Второй мировой войны о создание единого европространства по оси Лондон – Париж – Берлин – Москва. Функции управления и стратегического планирования в единой Европе делегированы были бы, как он писал в своем философском трактате «Ульмская ночь», некоему «мозговому тресту» типа современного «совета Европы». Такого рода взгляды, декларируемые Алдановым в его публицистике, историософской беллетристике и обширной переписке с интеллектуалами русского Зарубежья, снискали ему уважение широких слоев русской эмиграции. Недаром в поздравлении к семидесятилетию писателя, опубликованном в «Новом журнале» (1956. № 46. С. 238.) говорится:
В лице М. А. Алданова эмиграция видит не только одного из выдающихся русских писателей нашего времени, сумевшего получить широкое международное признание. Для нее он еще и один из самых любимых писателей, с которым она ощущает себя особенно тесно связанной.
Русская революция расщепила древо отечественной культуры на две составляющих, которые, развиваясь независимо друг от друга, всегда, как утверждал Алданов, оставались «в духе» частями единого целого. В этом целом явили себя два культурологических феномена – советская литература и литература русского Зарубежья. Одной из самых ярких фигур, которых выпестовала русская диаспора, несомненно, был Марк Алданов, писатель, горячо ратовавший за вестернизацию русского общества в тот исторический период, когда оно насильственно модернизировалось в духе идей марксизма-ленинизма.
В своей работе «Оправдание черновиков» [АДАМОВИЧ (VI)] крупнейший литературный критик русского зарубежья Георгий Адамович отмечает, что в литературных текстах писателей-эмигрантов существуют своего рода семантические подуровни, напоминающие своеобразную криптопись. Поэтому, если в процессе их прочтения использовать особый методологический «ключ», то читателю открываются новые, а подчас и совершенно иные по сравнению с обычным подходом, смысловые ходы и оттенки, связанные с особым ракурсом эмигрантского видения и мировосприятия. Об этом феномене пишет также В. Набоков в постскриптуме к русскому варианту «Лолиты» (Ardis, 1976) и В. Яновский в своих мемуарах «Поля Елисейские», где упоминает в этой связи и творчество Алданова, которое особенно насыщенно такого рода эмигрантскими реминисценциями.
Эти же замечания, несомненно, применимы и к анализу прижизненной критики произведений Алданова. Они позволяют нам дать более достоверное истолкование жизнетворческой поэтики, присущей культуре эмиграции, и таким образом достигнуть лучшего понимания того, что старались донести до своих читателей эмигрантские мыслители-интеллектуалы. Дополнительным подспорьем здесь служат отзывы о Марке Алданове, выбранные из перписки, мемуаров и рецензий и содержащие сведения, излагаемые с точки зрения своего рода автобиографической поэтики. Все они, несмотря на запредельную субъективность, позволяют, тем не менее, «вжиться в образ персонажа», войти в глубинную сущность его творческой лаборатории, воссоздаваемой на основании свидетельств «живых лиц». Пример такого подхода с успехом демонстрирует автор книги «Марк Алданов: писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции».
Глеб Струве в обзорном труде «Русская литература в изгнании», на протяжении многих лет служившем важнейшим, а порой и единственным пособием для тех, кто занимался эмигрантикой, писал: «Из всех эмигрантских писателей Алданов имел наибольший успех у не-русского читателя». И действительно, творчество Марка Алданова, отстаивающего идею вестернизации русской культуры, находится в своего рода послании к западному читателю. Не даром же он так гордился количеством переводов своих книг на иностранные языки. В письме от 9 марта 1948 года Бунину по поводу издательства «Истоков» на бенгальском языке мы можем прочитать: «Это мой двадцать четвертый язык. Когда будет двадцать пятый, угощу Вас шампанским. Вы верно за 25 языков перевалили?» [ГРИН (II). С. 140]. Как видно из книги М. Уральского, об этом факте упоминают и А. Бахрах, и Б. Зайцев, и А. Седых. Двадцать четыре языка стало в какой-то степени крылатым выражением, когда речь заходит об Алданове. Владимир Варшавский, анализируя схемы преемственности западной культуры в творчестве Алданова, предполагает, что он может остаться в истории русской эмиграции и русской литературы как самый известный автор публицистической беллетристики, написанной под влиянием западных моделей: «Недавно еще я слышал: на одном литературном собрании критик N., возмущенный успехом книг Алданова у эмигрантской читающей публики, говорил: “как будто бы никто не знает, что это заимствованный жанр”. В качестве первоисточника критик назвал какого-то английского автора. Я не читал этого автора. Может быть, действительно, Алданов ему подражает, но может быть английского в Алданове только та “первосортность”, о которой он говорит, описывая Лондон: “здесь все первосортно…” На западе, во Франции например, культура публицистической беллетристики очень высока. По русски же хороших книг этого жанра очень мало. Алданов начинает почти на пустом месте» [ВАРШАВСКИЙ (I)].
В рецензии на роман «Ключ» В. Варшавский обращается также к алдановской европейскости: «Одно из самых больших очарований книг Алданова заключается в какой-то их европейской элегантности и первосортности. Но этот “хороший тон”, европейское благообразие, отсутствие неистового и неграциозного, не приводят к сухости и условности. Благородная простота словесного материала не мешает ритму слов передавать ритм мыслей, и Алданов часто заставляет забыть о том, что между его мышлением и сознанием читателя стоят слова. Если прав Бергсон, в этом единственная тайна и единственное условие хорошей прозы» [ВАРШАВСКИЙ (II)].
В «Русской литературе в изгнании» Глеб Струве повторяет мысль, высказанную Владимиром Вейдле, по которой за алдановскими романами стоит традиция не русская, а западноевропейская, по преимуществу французская.
В современном алдановедении, например, в предисловии к французскому переводу «Самоубийства», вышедшего в 2017 г., Жервез Тассис развивает также идею европейскости алдановской исторической беллетристики [TASSIS (III)]. Со своей стороны, Марк Уральский однозначно утверждает: «В мировоззренческом плане Алданов являет собой культурно-исторический тип русского “западника”. В ряду такого рода знаменитостей – от Петра Чаадаева, Виссариона Белинского, Тимофея Грановского и Александра Герцена, до Дмитрия Мережковского и Максима Горького, Алданов ближе всего стоит к Ивану Тургеневу». С этим трудно не согласиться. Прожив во Франции в общей сложности около 35-ти лет, в совершенстве владея французским и зная французскую культуру на энциклопедическом уровне, Алданов не мог не офранцузиться. В изысканно-ясных с точки зрения русского языка текстах его произведений просвечивают французские структуры мышления, нередко встречаются галлицизмы, а то и целые французские выражения. Однако – на этом настаивал еще Г. Адамович, – несмотря на искушение французского культурно-интеллектуального окружения, Алданов остался верен русской литературе: «Казалось бы, в изгнании ему легче было, чем другим, сделаться Джозефом Конрадом или Анри Труайя. Давно бы уже был “бессмертным” <т.е. членом французской Академии – С.Г.>. Вместо этого предпочел влачить тяжелую жизнь русского писателя заграницей и не изменять русскому языку» [АДАМОВИЧ (I). C. 119]. Да и сам Алданов в письме к Г. Струве говорит: «Очень медленно, в течение ряда лет, пишу очень длинную, тяжелую и вероятно, скучную философскую книгу. По необходимости пишу ее по-французски, так как русского издателя для такой книги не найти. Художественной книги я никогда на иностранном языке писать не стал бы, но философскую можно. Называется она “La Nuit d’Ulm” <“Ульмская ночь”> (название из биографии Декарта)» [СТРУВЕ (III)].
Нина Берберова писала: «Большинство из нас, во всяком случае большинство “молодых” – и в том числе и я – с благодарностью и благоговением брали от Франции, что могли. Все мы брали разное, но с одинаковой жадностью <…>. Между двумя войнами нам было из чего выбирать: Алданову и Ремизову, Бердяеву и Ходасевичу, Поплавскому и Набокову было что “клевать”, и не только клевать, но и кормить своих детенышей» [БЕРБЕРОВА (III). С. 565].
Эмигрантская критика небезосновательно прибавляла к влиянию Л. Толстого на Алданова, также и влияние Анатоля Франса. В предисловии к «Самоубийству» Алданов характеризуется Адамовичем как «русский Анатоль Франс» [АДАМОВИЧ (VI)].
В рецензии на «Одиночество и свободу» критик замечает, что «Алданова не раз сравнивали с Анатолем Франсом, подчеркивая общий для обоих романистов уклончиво иронический скептицизм (не так давно в печати промелькнуло сравнение более причудливое: “наш современный Петроний…”). Но при всем своем прирожденном западничестве, при всем своем европеизме Алданов в глубине творчества ведет и продолжает линию скорей традиционно русскую, чем анатоль-франсовскую». В. Варшавский, рецензируя «Портреты Алданова», настаивает на флоберовском влиянии на алдановское творчество [ВАРШАВСКИЙ (III). С. 221]. Александр Кизеветтер чувствует в тексте Алданова отсылку к стихотворению «Chanson d’automne» («Осенняя песнь») Поля Верлена [КИЗЕВЕТТЕР. С. 478]. Известна высочайшая оценка, которую не приемлющий в целом модернизма Алданов давал прозе Марселя Пруста: «Думаю, что именно в изумительном знании людей, соединенном с огромной изобразительной силой, главная сила Пруста» [АЛДАНОВ (ХХ)].
В предисловие к бунинской книге «О Чехове», которое является исключительно интересным с литературоведческой точки зрения, Алданов ставит пример Чехова на французскую почву: «Перед кем, например, из французских писателей так рано открывался доступ в Академию, в Comédie française, кому из них издатели платили такие деньги?». Как бы проводя параллель своей жизни с чеховской биографией, Алданов-критик обращает внимание на тот факт, что внимание Чехова также занимали переводы его книг на иностранные языки: «В одном из своих писем он отмечает – очевидно, как “событие”, – что его перевели на датский язык, и забавно добавляет: “Теперь я спокоен за Данию”» [АЛДАНОВ (ХХI)].
В этой перспективе для Алданова становится важен вопрос: как Запад относится к творчеству двух последних классиков русской литературы? Он выделяет тот факт, что на Западе у Чехова больше ценятся пьесы, а не рассказы, у Бунина же знаменитым является вестернизированный рассказ «Господин из Сан-Франциско», а не насыщенную русским колоритом «Жизнь Арсеньева».
В книге «Одиночество и свобода» Г. Адамович с похвалой отмечает художественные особенности алдановских романов: «Есть во всем, что пишет Алданов, одна особенность, которую не могут не ценить читатели: необычайная “занимательность” чуть ли не каждой страницы»; «У него – особый, редкий дар: он как бы непрерывно заполняет пустоты в читательском сознании, ни на минуту его не отпуская, но при этом нисколько не утомляя». Адамович указывает на объективность алдановского письма и отсутствие в нем субъективно-личностных взглядов: «Алданов как будто стесняется занимать читателя самим собой, т.е. подчеркнуто личным взглядом на что-либо, каким-либо исключительно индивидуальным чувством». Алдановские мысли и присущее ему мировидение остаются неуловимыми в его романах: «Алданов, при внимательном и долгом чтении его книг, становится близок и ясен в целом, но то, что обычно определяется как “мировоззрение” – т.е. не психологический склад, а мысли и взгляды, – это остается неуловимо (по крайней мере, в романах его)». «Ни один из современных русских писателей не создал чего-либо достойного сравнения с романами Алданова по сложной стройности частей, по законченности и четкости архитектоники. Композиционный дар, обнаружившийся давно, уже в исторической алдановской трилогии, – явление у нас исключительное, а кому кажется, что композиция в повествовании не бог весть как важна, тому следовало бы вспомнить пушкинские знаменитые слова о “едином плане дантова Ада…”». Им также приводятся примеры стилистического параллелизма между Достоевским и Алдановым, не ведущие, однако, к общему складу написания прозы: отсутствие природы, отвлеченность тем в диалогах, действующие и говорящие герои, «загадочно-двоящийся» тон фабулы. «Смелость» и «твердость» являются также двумя существенными художественными характеристиками алдановского творчества. Выходя за вопросы литературной техники, Адамович отмечает у него отсутствие поэтического вдохновения, что ведет его прозаизм к прочной композиции романов. И в отсутствии поэтического критик видит глубокий общечеловеческий смысл [АДАМОВИЧ (III). С. 129, 130–131; 144; 148].
Интересная черта алдановской поэтики отмечается в рецензиях на роман «Бегство» В. Вейдле: «Люди привлекают его не поскольку они неповторимы, а поскольку они повторяются» [ВЕЙДЛЕ (II)], и М. Цетлина: «Критика уже отмечала, что к современности Алданов подошел отчасти как исторический романист. Мало того, связанные единством личности их автора его герои имеют порой нечто схожее между собой, известный air de famille4» [ЦЕТЛИН (I)]. Варшавский в рецензии на роман «Ключ» описывает пустотность, картонность мира алдановских романов, основанных на реальности движения в пустотном пространстве: «Люди Алданова, несмотря на всю их жизненную несомненность, вдруг представляются слегка картонными, как бы пустыми внутри, лишенными реальных душ. Они только брызги и пыль, мелькание какого-то движения. Возможно, что это движение – единственная реальность, о которой рассказывается в “Ключе”. Но это необъяснимое в самом себе движение свершается как бы на краю пустоты, так как мир Алданова ничем не объемлется и ни на чем не зиждется» [ВАРШАВСКИЙ (III). С. 221].
На примере последних глав «Заговора» Г. Адамович разрабатывает концепцию фрагментарности/эпизодичности, складывающейся в единое эстетическо-этическое целое: «ведь романы Алданова по самой природе “отрывочны”. Они составлены из ряда ярких картин или эпизодов; каждый из эпизодов живет самостоятельной жизнью, все вместе складываются в нечто цельное, – складываются, но не сливаются. Это отличительная черта алдановской манеры» [АДАМОВИЧ (VII)].
Помимо уникальной для русской литературы «поэтики вестернизации», литературный успех Алданова можно объяснить и тем, что, уходя в историческую событийность, он всегда опирается на эмигрантскую современность. При этом он «ни к чему не призывает, он не столько проповедует, сколько внушает, и, не мешая никому жить, “как хочешь”» [АДАМОВИЧ (III). С. 149]. Здесь можно также привести в качестве примера алдановскую пьесу «Линия Брунгильды». Михаил Цетлин писал: «успех пьесы Алданова не случаен. Действительно, не только своей темой, но всем своим “воздухом” – языком, духом – она связана с эмиграцией. Хотя ее действиe происходит в сравнительно далеком прошлом, но прошлое это для нас так живо, как едва ли жив и вчерашний день, ведь этo перелом нашей жизни, бегство, начало эмиграции» [ЦЕТЛИН (II)].
И все же современники не раз задавались вопросом: художественна ли, в самом деле, алдановская проза, «та сочиненность его, – как писал Набоков-Сирин, – о которой глухо толкуют в кулуарах алдановской славы» [СИРИН]? Васили Яновский критически относившийся к алдановской прозе, считал, что: «Алданов, талантливейший, культурнейший публицист, почему-то задумал писать бесконечные романы. И это была роковая ошибка» [ЯНОВСКИЙ В.]. В рецензии к «Портретам» Владимир Варшавский, поднимая этот вопрос, писал: «Образы героев сделаны на основании чисто фактического материала. И все-таки, я думаю, что эта книга художественная литература, а не публицистика; если, конечно, критерием художественности признавать не какие либо формальные определения, а соответствие требованию, что бы произведение являлось “бескорыстным”, неутилитарным выражением души писателя и того, как в ней отображается мир» [ВАРШАВСКИЙ (III). С. 221].
Уже после кончины Алданова, как бы подводя итог, Г. Адамовича писал И. Чиннову 20 ноября 1957 года: «Поверьте, я знаю и понимаю, почему Вам <…> и другим Алд<анов> кажется плоским и пустым. Вы на 9/10 правы: он никак не художник, ни в чем. Но у него есть грусть, а грусть – это все-таки эрзац поэзии, и мне этот эрзац лично по душе больше, чем подделки иные. Кроме того, он – не притворяется ничем и никем. Он – то, что он есть, и, во всяком случае, не выдает фальшивых драгоценностей за бриллианты от Фаберже. Я это в нем ценю и люблю. <…> “il n’y a pas de plaisir à vivre dans un univers où tout le monde triche”»5 [ЕСЛИ_ЧУДО. С. 44]. Из более позднего письма от 30 апреля 1960 года к тому же адресату мы видим, что критерий правдивости, «человеческого документа» чрезвычайно важен для критика в его оценке алдановского творчества: «Алданов – предмет моего вечного расхождения со всеми литературными сливками, и я остаюсь, при своем, твердо. Кое в чем Вы (т. е. Вы все) правы, но мне дорого у Алд<анова> анти-жульничество, которого Вы (опять все, все) не хотите оценить» [ЕСЛИ_ЧУДО. С. 55].
Поэт Юрий Терапиано писал из Парижа литературоведу из эмигрантов «второй волны» В.Ф. Маркову в Лос-Анжелес 27 марта 1957 года: «Очень огорчила здесь всех смерть Алданова. Оставляя в стороне его значение как писателя и мыслителя, человечески многие очень его любили. Явление редкое – А<лданов> действительно был хорошим коллегой, не сплетничал, не завидовал и никого не ругал, как Бунин, например» [ЕСЛИ_ЧУДО. С. 277]. Георгий Иванов в письме к М. Алданову за 6 февраля 1948 года, приведенном в книге М. Уральского, особо отмечал присущее этому русскому писателю «безукоризненное джентльменство – и житейское, и литературное». Писательское сообщество, как известно, состоит из людей язвительных, самолюбивых, завистливых, склонных к различного рода эффектам, в том числе клевете и эпатажу. В эмиграции, где писательская братия чувствовала себя особенно обойденной вниманием, никому не нужной и неустроенной, эти качества проявлялись особенно остро. Например, в «Полях Елисейских» желчный Яновский пишет: «все знали, что Осоргин и Алданов никогда ни от каких “обществ” или частных жертвователей субсидий не получали и не желали получать. Но это вызывало только циничные замечания Иванова, стригшего без зазрения совести и трусливых овец, и блудливых волков». И далее уже про Алданова: «даже на его доброжелательности, услужливости, порядочности был какой-то налет лжи, которую так ненавидел обожаемый Алдановым Лев Толстой» [ЯНОВСКИЙ В.]. Но все эти выпады против личности Алданова, отмеченные нами для полноты исторической картины, – капли в море славословий, расточаемых современниками в адрес этого, по определению Бунина, «последнего джентльмена эмиграции».
Представляется вполне закономерным, что взгляды на феномен русской эмиграции могут отличаться. В культурно-исторической оценке ближних своих представители эмиграции часто бывали предвзяты или излишне субъективны. Это, в частности, проявляется и в отношении ближайших современников к алдановскому наследию. В «Полях Елисейских» Яновский вспоминает о своем разговоре касательно романов Алданова с Ильей Фондаминским, бывшим одним из редакторов журнала «Современные записки», в котором они всегда публиковались:
– Почему вы так дурно отзываетесь об Алданове? – спросил меня раз Фондаминский. Я объяснил, потом добавил:
– Через двадцать лет после смерти автора никто серьезно не вспомнит про его романы.
Фондаминский отрицательно покачал головой:
– Вы ошибаетесь. Не через двадцать лет, а гораздо раньше! – и рассмеялся».
<…>
Когда Адамович хвалил Алданова, ему, вероятно, казалось, что большого греха в этом нет, через пятьдесят лет все равно лопух вырастет…[ЯНОВСКИЙ В.]
Да и сам Алданов невысоко ставил значение своей прозы в сравнении со значимостью его же научных работ в области физической химии – см. в книге его письмо к И. Бунину за 7 июля 1936 года. И писатель, и вышепоименованные его собратья по перу ошибались. Прав оказался лишь их общий товарищ Андрей Седых, напророчивший: «Алданова не забудут» [СЕДЫХ (I). С. 54]. И действительно, по прошествии 30-ти лет со дня смерти писателя его открыли в России, где его книги и собрания сочинений стали издаваться внушительными тиражами. В родном отечестве Алданова прочли заново, свежим взглядом, и продолжают читать и изучать по сей день. В чем же действительно состоит тайна Алданова – мыслителя, «русскоцентриста», «франкофила» и беллетриста-историософа, на этот вопрос, можно полагать, ответит время.
Один из ведущих современных алдановедов филолог-славист Жервез Тассис пишет в начале своей книги, опубликованной в Швейцарии в 1995 году, что о подробностях личной жизни Марка Алданова историкам литературы почти ничего не известно [TASSIS. С. 3]. Через неполных четверть века появилась на свет книга М. Уральского «Марк Алданов: Писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции», впервые представляющая читателю подробное жизнеописание этого писателя. Автору удалось, почти что ex nihilo, вводя в научный оборот открытые им архивные материалы и фактические данные, тщательнейшим образом препарированные из алдановской переписки и воспоминаний современников, осуществить широкомасштабную реконструкцию алдановской биографии. Кроме того в книге М. Уральского приводятся обширные сведения о русской эмиграции «первой волны», что позволяет «читателям, интересующимся дальнейшей судьбой “живых образцов” за горизонтом “правдивой повести”», осмыслить особенности жизненного пути Алданова в контексте истории того времени.
В заключении хотелось бы пожелать, чтобы книга «Марк Алданов: писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции» стала бы своего рода краеугольным камнем биографической галереи писателей русского Зарубежья, чьи биографии в большинстве своем не написаны.