Тамбовская область. Деревня Глухово. 1992 год.
Во мраке блеснули бусинки глаз. Крыса выбралась из щели в полу, прислушалась… Всё тихо, спокойно. Не то, чтобы она сильно кого-то опасалась в этой избе, но осторожность не бывает лишней. Бесшумно перебирая лапками, серая тварь подбежала к столу в центре гостиной.
Хлебные крошки на полу. Съела крошки.
Вскарабкалась на стол, принялась вынюхивать, чем ещё можно поживиться. Услышала шорох. Опасность! Далеко убегать не стала – спряталась за мятой перевёрнутой миской.
Крадучись, к столу подошла девочка, взяла надкушенную картофелину, луковицу и скрылась там, откуда и выбралась – в небольшом закутке за печкой.
Крыса была недовольна: девчонка опять опередила, всю еду забрала. Хотя нет, кажется, что-то осталось. Ну-ка, ну-ка… Ага! Голова мелкой рыбёшки в тарелке! Что ж, неплохо, неплохо. Жить можно!
В этом доме воняло кислой капустой, блевотиной и дымом папирос. Мерзкий запах давно впитался в стены, никакой сквозняк не мог его выветрить. Хозяева забыли, что такое уборка. Пыль и грязь были повсюду. Солнечный свет с трудом пробивался сквозь мутные стёкла окон. Подоконники с облупившейся краской усеивали засохшие трупики мух, углы под потолком затягивала серая свалявшаяся вуаль паутины.
Дом с поганым запахом мало отличался от других изб в деревне, в которой всё прогнило, как во рту древнего старика. Этому месту подошло бы название «Уныние», ведь местные жители давно ни на что не надеялись и ни о чём не мечтали. Они просто доживали свои дни в полной деградации. Все у кого были возможность и желание уехать, покинули Глухово с мыслью, что никогда не вернутся в эту дыру. Никто и не возвращался. Дома гнили, подворья зарастали бурьяном. Теперь здесь проживало всего тридцать пять человек, большинство из которых старики и старухи. Раньше в соседней с Глухово деревне был зверосовхоз, но вначале восьмидесятых он сгорел, и восстанавливать его не захотели. Работы не стало.
Изредка в деревушку наведывался грузовик с продуктами – в основном покупали сахар и керосин. Причём сахар скупали мешками, местные нищеброды всегда умудрялись найти на него деньги – нужно же из чего-то самогон гнать? Пойло для них важнее еды, важнее всего. Самогон был тем самым снадобьем, которое помогало им существовать, копошиться, ползать и умирать. Несчастная деревушка, тёмная, полудохлая, почти превратившаяся в призрак. Окружающий её лес в сравнении с ней казался райскими кущами, она была как гноящаяся язва на его фоне.
Несколько лет назад профессор-филолог из московского университета ездил по окрестным деревням, собирал фольклорный материал: сказания, песни. Не обошёл он стороной и Глухово. Пообщавшись с местным контингентом, профессор поспешил отсюда уехать, а точнее даже сбежать. После он рассказывал своим коллегам: «Это мрак беспросветный. Ни единого трезвого человека, и все смотрят на тебя так, словно сожрать хотят. Если начнётся ядерная война, честное слово, радиация это проклятое место стороной обойдёт, побрезгует. И вот что непонятно: чем все эти люди живут? Одним самогоном питаются?»
А питались местные в основном картошкой. Какими бы опустившимися они ни были, но весной древний инстинкт выживания в них всё же пробуждался, и этот инстинкт гнал на огороды. А ещё и лес подкармливал – грибы, ягоды. В городе и на свалках собирали бутылки, цветной металл. Как-то перебивались.
В доме, где пахло кислой капустой, проживало трое: Фёдор, Галина и десятилетняя Маша – единственный ребёнок во всей деревне.
Фёдор, некогда крепкий коренастый мужчина, давно превратился в развалину. В свои сорок пять он выглядел дряхлым стариком. Глаза на землистого цвета лице походили на блёклые стекляшки. Зубы – гнилые пеньки, борода и волосы – сплошные грязные колтуны. Каждое его движение сопровождалось болезненным кряхтением или стоном. Передвигался он так, словно к ногам были привязаны пудовые гири. «Сдохну скоро», – частенько жаловался Фёдор. Вот уж много лет жаловался, но, видимо, даже в аду его не слишком-то ждали.
В последний раз он мылся больше года назад, а одежду и бельё не менял вот уже несколько месяцев. Если кто-то спросил бы его, сколько ему лет – не ответил бы, мозги совершенно прогнили от алкоголя. Он даже свою дочку Машу порой не узнавал, смотрел на неё, как на невесть откуда взявшуюся неведомую зверушку. Впрочем, его глаза-стекляшки на всё смотрели с каким-то испугом, словно разум постоянно пребывал в порождающем чудовищ кошмаре. Фёдор засыпал, а вернее отрубался с этим страхом в глазах, с ним же пробуждался. Проснувшись, начинал по обыкновению скулить: просил выпить. Сам поднести стакан к губам не всегда был в состоянии. На помощь как обычно приходила Галина, она буквально вливала самогон ему в рот. Опохмелившись, он оживал немного – алкогольное топливо включало в сломанном организме ржавые механизмы. И существо по имени Фёдор, вопреки всему, продолжало своё жалкое существование – на пределе, балансируя между мутной явью и чёрным мороком. И так день за днём, месяц за месяцем.
В отличие от Фёдора, Галина была энергичная, а скорее даже неугомонная. В деревне удивлялись: «Та ещё забулдыга, откуда у неё только силы берутся? Любого мужика перепьёт».
Все называли Галину Грыжей, потому что она постоянно жаловалась на грыжу и говорила, что ничего тяжелей стакана ей поднимать нельзя. Некоторые в ответ смеялись: «Да такой бабище только вагоны разгружать!» Она была женщиной крупной, мясистой, с жидкими волосами цвета соломы и вечно красным одутловатым лицом. Из пор её грушевидного тела постоянно сочился пот, ноги-колонны покрывала сеть варикозных вен, пустота в глазах часто сменялась ненавистью, казалось, ко всему миру.
В Глухово Грыжа объявилась два года назад. Никто не знал, откуда она пришла, где проживала до этого, почему вообще решила обосноваться в самой гнилой деревушке в округе. Грыжа была бабой болтливой, но, даже сильно напившись ничего о себе не рассказывала.
Поначалу её приютил Васька Куницын – ветеран афганец, потерявший ногу в восьмидесятом году в бою в ущелье Печдара. Но через месяц выгнал – характер у сожительницы оказался поганый. Другой мужичок был более терпеливым, прогнал её через три месяца. Тогда-то Грыжу и подобрал Фёдор, вернее, она сама явилась к нему в дом после совместной пьянки у соседа, и стала с ним жить, а он был только рад – какая никакая, а баба в доме. Жена-то пять лет как померла. А теперь есть кому стакан к его губам поднести, да и пожрать иной раз сообразить, ну и, разумеется, бражки для самогона забадяжить. А то, что иной раз к другим мужикам ночевать ходит – так пускай. Он-то сам на эти дела уже был не способен. И вот ещё польза от Грыжи: она Машку-заразу воспитывает. В строгости, как и полагается.
Дом Фёдора стал для Грыжи даже не приютом, а территорией, где она могла командовать – этого постоянно требовала её стервозная натура. Теперь было кого гонять, на ком злость сорвать. Никаких ограничений. Славное местечко, именно такое Грыжа и искала: здесь, даже если и прибьёшь кого – да хотя бы ту же Машку, – никто в деревне и не заметит. А коли заметит, так слово в упрёк не скажет. Самогон давно сделал из местных бездушных тварей. Впервые в жизни Грыжа чувствовала себя в своей родной среде.
А вот Маша с появлением в доме Грыжи начала чувствовать себя как в аду. Ей и раньше приходилось несладко, а теперь совсем край. И чем дальше, тем хуже. Маша давно привыкла жить впроголодь, стерпелась с вечной вонью и с пьяными рожами. Но свыкнуться с издевательствами и жестокостью Грыжи было не так-то просто. Едва вселившись в дом, эта женщина определила ей место в закутке за печкой: «Твоя конура, козявка. Будешь выползать из неё, только когда я разрешу». Отец на это ни слова не сказал, лишь взглянул мутным взглядом на новую сожительницу и одобрительно закивал головой. Грыжа тогда бросила к ногам Маши две драные, замасленные телогрейки: «На этом спать будешь», и одним махом осушила полстакана самогона.
Из своего закутка Маша выбиралась ночью или когда Грыжи не было дома. Выбиралась осторожно, как мышка, её теперь никогда не оставляло чувство опасности. Если на столе оставалась хоть какая-то еда – картофелина, кусок хлеба, луковица – быстренько хватала и уносила в своё убежище за печкой, прятала под телогрейку. Голод она испытывала постоянно, и часто во сне ей виделась полная кастрюля дымящейся картошки и большие ломти белого хлеба.
Маша была щуплой – кожа да кости. Тёмные волосы грязными патлами обрамляли узкое лицо. Девочка-тень. Она самой себе порой казалась тенью, не человеком. Выразительными были только глаза – крупные, синие, и даже давно поселившаяся в них совсем не детская тоска не могла притушить их яркость. Когда-то отец обронил, что такие же глаза были у её матери. Возможно, так и есть. Но Маша не помнила мать, в памяти она всплывала каким-то размытым серым пятном. Нескончаемая череда унылых дней отлично стирала воспоминания. Да и давно мать померла, Маше казалось, что целую вечность назад, зима с тех пор весной сменялась столько раз, сколько пальцев на руке. А может даже и больше. Помнила лишь, что мать тоже пила. Как все.
По ночам Маша выбиралась на улицу, сидела на крыльце или бродила по двору. Ей нравилось смотреть на звёзды и луну, в такие моменты снисходило странное спокойствие и на какое-то время притуплялись все печали. Маше луна казалась живым существом – добрым, понимающим. Иной раз даже мерещилось, что у ночного светила есть глаза. Сидя на крыльце в ночной тишине, Маша мысленно жаловалась луне на отца и Грыжу, на пьяниц, что постоянно приходили в гости, на голод. Жаловалась – и вроде как легче становилось.
А прошлым летом ночное светило её излечило, не дало умереть.
Это случилось в июле. Жара стояла невыносимая, вонь в доме была особенно густой и в этом смраде летало полчище мух. Фёдор в кои-то веки нашёл в себе силы и отправился с мужиками в город, клянчить денег у двоюродного брата. Грыжа, обливаясь потом и непрерывно ворча, занялась стряпнёй во дворе: побросала дрова в чёрную от копоти печку-буржуйку, развела огонь. Сделала перерыв, во время которого глотнула самогона, затем уселась на нижнюю ступеньку крыльца и принялась чистить картошку. Для неё это был настоящий подвиг, обычно она так не утруждалась и варила картофель в мундире, но сегодня как-никак праздник – Фёдор за деньгами отправился, хоть немного, но у брата выпросит. Обещал селёдки купить. Только бы по дороге не окочурился, урод болезненный.
Как обычно днём Маша сидела в своём закутке за печкой. Рассматривала в полумраке картинки в потрёпанном журнале «Вокруг света». У неё под телогрейкой лежало целых пять журналов – настоящие драгоценности. И во всех много красивых картинок, на которых изображены странные огромные дома со множеством окон, синие озёра, корабли, чудные животные. А ещё у неё были две открытки с цветами – такие яркие! На них хотелось смотреть и смотреть, как на луну.
Пить хотелось невыносимо, у Маши даже слюны во рту не осталось. Возле входной двери на лавке стояли ведро с водой и железная кружка, но выбираться из убежища было боязно – попадёшься на глаза Грыже, и по голове получишь. Та всегда била по голове, хоть чаще всего и ладонью, а всё равно больно. Но хуже, когда она орёт – это пугало сильнее побоев. В такие моменты Грыжа, словно в размерах увеличивалась, а её глаза превращались в какие-то тёмные ямы. Настоящее чудовище. Когда она орала, брызжа слюной, у Маши внутри всё холодело, ноги становились ватными, и хотелось стать крошечной, незаметной.
Но Грыжа сейчас была во дворе. Может, рискнуть и выбраться? Это ведь совсем чуть-чуть времени займёт – юркнуть к лавке, зачерпнуть воды кружкой и быстренько напиться. После мучительных сомнений, Маша решилась: тихо-тихо вылезла из своего закутка, поднялась на ноги и, с гулко бьющемся сердцем, подкралась к лавке. Она слышала, как на улице ворчит Грыжа – совсем рядом, на крыльце. И печка-буржуйка потрескивала. С опаской покосившись на приоткрытую дверь, Маша взяла кружку, зачерпнула воды, не обратив даже внимания, что в ней плавали мухи, и принялась жадно пить. На миг забылась – утоление жажды сопровождалось едва ли не эйфорией. Хоть и тёплая вода, но всё равно очень приятно.
Дверь распахнулась, в проёме возникла фигура Грыжи. Паника даже не нахлынула, а ударила, как молот, и Маша, поперхнувшись водой, выронила кружку, тут же попыталась её поймать, но вместо этого начала терять равновесие. Нога зацепилась за ногу. Рука машинально ухватилась за край ведра. Маша грохнулась на пол, ведро упало рядом, вода расплескалась по всему коридору.
В воздухе повисла тишина – тяжёлая, точно надгробная плита. Маша лежала в луже, не в силах пошевелиться. Тело сковало оцепенение, в груди набухал холод.
Лицо Грыжи стало из красного пунцовым, глаза превратились в две узкие щёлки. Втянув голову в плечи, она переступила порог, подошла к Маше, схватила её за волосы и поволокла к двери. Она впечатывала свои ноги-столбы в пол как разъярённый носорог, дыхание было хриплым, словно бы окаменевшее лицо лоснилось от пота. Маша повизгивала от боли. Грыжа выволокла её из дома, протащила точно мешок с мусором по лестнице крыльца, сбив ногой стоящую на нижней ступеньке кастрюлю с картошкой. А потом, заревев как зверь, ринулась к печке-буржуйке и впечатала щёку Маши в раскалённый металл.
– Почему? – злобно прошипела Грыжа. – Почему ты мне жить мешаешь, а? Тише… тише, мразина… Тише, отродье… Вот что бывает с теми, кто мешает мне жить! Вот что бывает…
Но Маша не слышала её слов – боль затмила всё. Перед глазами взрывались алые пятна, из глотки вырвался вопль. Обжигающие импульсы метались по нервам и острыми лезвиями вонзались в мозг.
Наступила темнота.
Очнулась Маша на земле возле печки. Тут же завыла, корчась от невыносимой муки – боль колотилась в щеке и пульсирующей волной растекалась по всему лицу. Рассудок едва-едва удерживался за кошмарную реальность, балансируя на краю обморочной бездны.
Грыжа стояла рядом, возвышаясь над ней мрачной горой. Лицо из пунцового снова стало красным, ненависть в глазах сменилась отстранённостью. Она выглядела так, будто ничего не случилось. Капелька пота упала с кончика мясистого носа. Грыжа ладонью зачесала прилипшие ко лбу волосы назад, собрала рассыпавшуюся картошку в кастрюлю и вошла в дом.
Маша уже не выла, а скулила, делая порывистые вздохи. Ей хотелось снова провалиться в обморочную яму, чтобы ничего не чувствовать, ни о чём не думать. Она лежала на боку, мокрые растянутые треники и выцветшая рубашка липли к телу, взгляд застыл на небольшом участке земли, по которому ползла маленькая зелёная гусеница. Маша ей позавидовала, ведь у этой козявки ничего не болит. Ползёт себе и ползёт. Никто её не ударит, не сожжёт в печке-буржуйке.
Солнце палило нещадно, Маше казалось, что его лучи вонзаются в обожжённую щёку, причиняя ещё больше мучений. Жестокое солнце, не лучше Грыжи. Другое дело – луна. Прикрыв глаза, Маша представила себе ночное светило, и вроде как легче стало. Совсем чуть-чуть. В голову пришла здравая мысль: «Нужно уходить с солнцепёка. Уползать в свой закуток за печкой. Как гусеница».
И она поползла.
Каждое движение отдавалось дикой пульсацией в щеке, перед глазами всё расплывалось. С каждым, будто последним выдохом, с губ срывались капли слюны. На карачках поднялась по прогнившим ступеням, протиснулась в приоткрытую дверь. Силы покинули её ровно в тот момент, когда она заползла в своё ненадёжное убежище. Свернувшись калачиком на телогрейках, Маша всхлипнула и потеряла сознание.
А в комнате Грыжа откупорила бутыль мутного самогона, сделала несколько глотков прямо из горлышка и направилась в коридор, где в луже всё ещё валялось ведро. Нужно было снова топать к колодцу за водой, и Грыжу это бесило: таскать тяжести с её-то болью в животе? Но больше ведь некому, а картошку сварить надо.
Маша то пробуждалась, то впадала в беспамятство. Озноб сменялся жаром. Вечером из города вернулся Фёдор, он привёл с собой троих мужиков. Началась пьянка. Лёжа на телогрейках и тихонько постанывая, Маша слышала хохот, ругань. К постоянному кислому запаху добавилась густая вонь табачного дыма. К ночи гости ушли, в избе всё стихло.
У Маши поднялась температура. В бреду ей мерещились раскалённые угли. Не в состоянии контролировать себя, она принялась выть. Посреди ночи, пьяная Грыжа вытащила её за ноги из убежища и поволокла из дома. Маша не понимала, что происходит, перед глазами всё кружилось и в этой полной жгучей боли круговерти вспыхивали угли.
Грыжа, пыхтя и отдуваясь, с трудом держась на ногах, дотащила её до собачьей будки возле покосившегося сарая. Пробормотав что-то невразумительное, она оставила Машу лежать на земле, а сама отправилась в дом.
Ночь была тёплой, ясной. В тёмном океане неба сияли россыпи звёзд. Серп луны излучал чистый хрустальный свет. Издалека, из глубин лесных чащоб, доносился тихий многоголосый волчий вой – печальная музыка ночи.
Порождённые горячечным бредом угли начали затухать. Постанывая, Маша ворочалась на земле. Она всё ещё не понимала, где находится, но в голове постепенно прояснялось. Свежий воздух шёл на пользу, но главное – лунный свет, касаясь ожога, чудным образом усмирял боль. Маша ощущала это живительное прикосновение. Теперь было почти терпимо. До ушей доносился вой волков, и этот звук почему-то не пугал, а успокаивал.
Маша приподняла голову, осмотрелась. Ей понадобилось время, чтобы сообразить, где она находится. Двор. Собачья будка. Кобель по кличке Шарик помер давным-давно, но здесь всё равно воняло псиной – ни зимние холода, ни летний зной, ни дожди не смогли выветрить этот запах. Впрочем, Маше он был более приятен, чем тот, которым пропиталась изба.
Она легла так, чтобы лунный свет постоянно падал на ожог. Закрыла глаза. Раскалённые угли перед мысленным взором вспыхнули разок и погасли, сменившись приятными образами – картинками из журналов. Скоро Маша уснула и ей привиделись огромные дома в лунном сиянии, широкие улицы, по которым расхаживали чудные животные. Под утро, когда воздух наполнился сырой прохладой, она пробудилась, залезла в будку и, прежде чем снова уснуть, подумала: «За что мне всё это?» Без обиды подумала, но с глубокой тоской.
После полудня из дома вышел Фёдор. Проблевавшись возле полуразвалившегося курятника, он, как неприкаянный, побродил по двору, жалуясь самому себе на плохое самочувствие, затем подошёл к собачьей будке. Мутным отрешённым взглядом он долго смотрел на дочь, которая лежала на боку в тени крыши сарая и вялыми движениями отгоняла мух и слепней от ожога на лице. Фёдор хмурился, морщился, словно вёл какую-то борьбу с самим собой. Наконец отрешённость в его глазах сменилась робкой осмысленностью.
– Она ведь воспитывает тебя, – он произнёс эти слова так, будто оправдывался. Словно понимал, что всё происходящее – чудовищно, недопустимо. Вот только его совесть давно превратилась в кораблик-призрак в океане гнили – ещё не затонул, но уже почти. С трусливым смирением Фёдор принимал всё, как есть.
Маша ему ничего не ответила. Лишь взглянула на него устало, и прикрыла глаза. С плаксивым выражением на лице Фёдор заковылял к дому. Минут через десять вернулся и положил на землю возле дочери миску с тремя варёными картофелинами, кусочком селёдки и горсткой квашеной капусты. Рядом с миской поставил старый помятый чайник с водой.
– Она воспитывает, – повторил он сипло. – Это хорошо. Кому-то ведь нужно…
Постояв с минуту с поникшей головой, Фёдор отправился топить кораблик совести в самогоне.
Весь день Маша пролежала на траве между будкой и сараем. Она засыпала, а вернее – ныряла в тревожную черноту, пробуждалась, снова засыпала. Боль то усиливалась, то немного унималась. Вокруг стрекотали кузнечики, по небу плыли пушистые облака, из леса доносилось пение птиц.
Когда солнце уже клонилось к закату, Грыжа сварила на печке-буржуйке картошку в мундире и больше во дворе не появлялась. Сумерки сгущались, из-за тёмного гребня леса показался месяц. Едва его призрачный свет посеребрил землю, Маша словно бы ожила, апатичный туман из её глаз улетучился. Она съела всё, что принёс отец – не спеша, кряхтя и морщась от боли, ведь каждое движение челюстью будоражило рану. Выпила воды из чайника, и уселась, прислонившись спиной к будке.
Как и прошлой ночью, лунный серп своим сиянием усмирял жжение в щеке. Маша погрузилась в странное состояние – вроде бы и не дрёма, но и не бодрствование. Что-то пограничное. Ей мерещилось, что сама ночь обволакивает её тело точно коконом. Перед взором медленно кружились созвездия, до слуха доносился шелест трав, кваканье лягушек, стрёкот насекомых. Все эти звуки сплетались в приятную мелодию, от которой в груди Маши что-то сжималось. Она никогда не знала, что такое свобода, всю жизнь для неё были только дом и двор, но теперь отголоски свободы доносились в виде мелодии ночи – не так как раньше, а по-иному. И несмело, осторожно ей в голову пришла удивительная мысль, что когда-нибудь она собственными глазами увидит всё, что изображено на картинках в её драгоценных журналах. Когда-нибудь. Маша впервые мечтала о чём-то большем, чем кастрюля с горячей картошкой, и это было так странно, словно в потоке непрерывной серости вдруг появились яркие краски.
Её мечтательный транс прервал незнакомый женский голос:
– Эй!
Маша встрепенулась, испуганно заозиралась, а потом увидела чёрную фигуру за низенькой калиткой. Лунного сияния оказалось достаточно, чтобы рассмотреть, что это какая-то старуха.
– Подойди ко мне! – эти слова прозвучали как приказ.
Маша колебалась, в голове мелькнула мысль залезть в будку и притаиться. Ничего хорошего от ночной гостьи она не ожидала, и на то были серьёзные основания, ведь люди только и делали, что причиняли ей зло.
– Не бойся девочка, – голос старухи смягчился. – Подойди.
Эта мягкость немного успокоила Машу. Она поднялась и осторожно, как зверёк, готовый в любую секунду убежать и спрятаться, подошла к калитке.
Лицо ночной гостьи испещряли глубокие морщины, из-под тёмного с белыми цветочками платка выглядывала прядь седых волос, глаза смотрели внимательно. Не менее минуты старуха изучала Машу пытливым взглядом, затем заговорила с лёгкой хрипотцой в голосе:
– Я сразу заметила… Луна любит тебя.
Машу эти слова взволновали. Они подействовали, словно какое-то заклинание, и остатки недоверия улетучились. Появилась полная уверенность: эта старуха не причинит ей зла. Только не она.
– Жди здесь, – велела гостья, коснувшись взглядом ожога на щеке Маши. – Я скоро вернусь.
Маша кивнула, решив, что будет стоять здесь и ждать хоть всю ночь. Происходило что-то хорошее, впервые в жизни. Она это чувствовала. Старуха довольно бодро для пожилой женщины зашагала по улице. Проводив её взглядом, Маша почесала зудящую из-за вшей голову и уставилась на серп луны. Так и простояла, пока спустя минут пятнадцать не вернулась старуха.
– Вот, – она протянула небольшую стеклянную банку с пластмассовой крышкой. – Здесь мазь. Мажь её ожог. А тут, – сунула в руку Маши полотняный мешочек, – шарики из спрессованных трав. Съедай два шарика в день, только сразу не проглатывай, подольше пережёвывай. Это тебе силы придаст. Уяснила?
Маша порывисто закивала, прижав к груди подарки. Ей не верилось, что всё это происходит наяву. Мазь от ожога, шарики из трав. Неужели нашёлся кто-то, кто её пожалел? Пока это с трудом укладывалось в голове. Получается, не все люди причиняют зло? Даже горький комок к горлу подкатил от такого открытия, на глаза навернулись слёзы.
– Скоро всё изменится, – пообещала странная гостья. – Не завтра и не через месяц… но скоро. А до поры – терпи.
– Я буду терпеть, – произнесла Маша. Впервые за долгое время она заговорила, и собственный голос прозвучал для неё непривычно, словно был чужим.
Старуха вынула из кармана чёрного платья три карамельки и сунула их в руку Маши.
– А теперь прощай. Но мы ещё увидимся и поможем друг другу.
Теперь уже не спеша она побрела прочь.
– Как вас зовут? – спохватилась Маша.
– Аглая, – последовал ответ.
Омытая призрачным лунным светом фигура старухи удалялась, удалялась, пока не растворилась в тёплой июльской ночи. Маша вернулась к будке, уселась на траву, положив перед собой подарки. В её голове ещё долго звучал хрипловатый голос: «Аглая… Аглая… Луна любит тебя…»
Маша мужественно вытерпела дикую боль, когда смазывала ожог мазью. А после, чтобы «подсластить пилюлю», сунула в рот карамельку… И обомлела. Она даже представить не могла, что существует такой невероятный вкус. Это было настоящее чудо. Даже боль ушла на задний план. В блаженстве прикрыв глаза, Маша смаковала карамельку и вспоминала слова Аглаи: «Скоро всё изменится».
Проглотив остатки конфеты, Маша с трудом поборола искушение съесть ещё карамельку – рука так и тянулась к сладкому чуду, и пришлось мысленно прикрикнуть на себя: «Нельзя! Такую вкуснятину нужно приберечь на завтра!» И шарики из полотняного мешочка она решила начать есть утром – очень уж не хотелось, чтобы сладкое послевкусие во рту перебилось какой-то спрессованной травой.
Подарки Аглаи Маша завернула в листья лопуха и спрятала в будке. А потом уселась, обхватив чумазыми руками коленки, и до утра смотрела в небо. Она мечтала – теперь уже более смело.
Один жаркий день сменялся другим. Маша так и жила в будке, чему была рада. Больше всего она боялась, что Грыжа заставит её снова вернуться в вонючий дом, в тёмный закуток за печкой.
Живое мясо на щеке затянулось тонкой розовой кожицей. Рана ужасно чесалась, но Маша на уровне подсознания чувствовала, что это хорошо: чешется – значит заживает. Мазь Аглаи и лунный свет отлично помогали. Да и шарики из спрессованных целебных трав не только притупляли боль, но и прибавляли сил. В полотняном мешочке их было много. Маша съедала один шарик утром, один после полудня. Как и посоветовала Аглая, она их очень долго пережёвывала. Вкус был горьковатый. Съев такой шарик, Маша ощущала бодрость, голова становилась ясной, мысли рождались позитивные, полные надежд.
Фёдор приносил воду и еду – то пару картофелин с капустой, то кусок хлеба. Видимо, тот факт, что его дочь живёт в будке, как собака, не давал совести покоя. Иногда он пьяный вываливался из дома, подползал к Маше на карачках и принимался мямлить что-то невразумительное, словно оправдываясь. Бывало, что отрубался прямо там же – весь в соплях, воняющий мочой и давно немытым телом.
А Грыжа демонстративно не обращала внимания на Машу. Даже мимолётного взгляда не бросала. Да и гости-собутыльники, которые наведывались едва ли не каждый вечер, воспринимали девочку с обожжённым лицом возле собачьей будки с тупым равнодушием. Словно это было нормально, и удивляться тут нечему.
По ночам Маша бродила по подворью, наслаждаясь каждым движением. Ела чёрную смородину и малину, кусты которых росли среди бурьяна вдоль забора. Иногда она подолгу стояла возле калитки в ожидании, что вдруг объявится Аглая. Но нет, не объявлялась. А так хотелось услышать от неё ещё что-нибудь ободряющее вроде тех слов: «скоро всё изменится». Маша часто мысленно повторяла эту фразу, она для неё была сродни таинственному содержимому запертого сундука, ключ от которого ещё предстояло найти. Именно эта таинственность, неопределённость больше всего и волновала, давала простор для воображения. Маша всё чаще и чаще представляла себе всё, что находится за пределами двора, деревни. Её фантазию питали не только картинки из журналов, но и разговоры тех пьяниц, которые она вынужденно слушала, когда раньше сидела в своём закутке за печкой. Образы, которые вырисовывались в голове походили на лоскутное одеяло, сшитое из абстрактных картинок. Это было сродни тому, как человек средневековья пытался осмыслить природу звёзд, громовых раскатов, вспышек молний и извержений вулканов. Хитросплетение реальности и домыслов.
В начале августа зачастили грозы.
Когда по небу ползли тучи, у Маши портилось настроение. Зарождался и набухал, словно чирей, страх. Она пряталась в будку и дрожала. Ей казалось, что нечто невероятно злое бредёт по небу. Оно ревёт громовыми раскатами и швыряет в землю стрелы молний. Почему-то эта злая сила представлялась Маше в виде огромной женщины с бледным, как снег, лицом и чёрными извивающимися волосами. Воображение рисовало этот образ настойчиво, с каким-то странным упорством вытесняя другие образы.
Однажды, во время вечерней грозы, Маша увидела, как из дома вышла Грыжа. Облачённая в ночную рубашку массивная фигура медленно спустилась с крыльца, прошествовала до середины двора. Мрачное небо пронзали спицы молний, гром грохотал так, что земля сотрясалась, в воздухе вибрировало напряжение перед грядущим ливнем.
Грыжа стояла и покачивалась, словно повинуясь звучащему в её голове ритму. Лицо походило на застывшую маску, в его чертах не отражалось никаких эмоций. Она глядела в небо, а вокруг ветер гонял сор, шелестела листва.
Но вот молния сверкнула в очередной раз, и Грыжа заорала, выпучив глаза. Через мгновение этот вопль стал частью громового раската. Маше казалось, что из своей будки она сейчас глядит на абсолютное, ничем не замутнённое безумие. Стало до того жутко, что аж затошнило. Больше всего она боялась, что Грыжа обратит на неё свой взор. Но нет, та пребывала в каком-то трансе и смотрела только на небо.
Мир тонул в тяжёлых свинцовых сумерках. Ветер становился всё сильнее. Вспыхнула молния, и Грыжа снова заорала. Её засаленная ночная рубашка была мокрой от пота, на шее и лбу вздулись жилы.
Маше в голову пришла мысль, что Грыжа своими воплями переговаривается с той огромной женщиной, что шествует по небу среди туч. Возникнув, эта безумная мысль сразу же стала восприниматься как истина. И страх нахлынул с новой силой. Грыжа стояла всего в нескольких шагах от будки, и Маше казалось, что от неё исходят злые волны – они накатывали перед очередной вспышкой молнии, и отступал после раскатов грома.
Напряжение в воздухе достигло своего пика и, наконец, разразилось мощным ливнем. Грыжа опустила голову, как-то вся обмякла, словно из неё выпустили всю энергию, а потом она побрела к дому, медленно переставляя ноги. Маша с трудом различала её серую фигуру за пеленой дождя.
В середине сентября Грыжа велела Маше вернуться в закуток за печкой. Свежий воздух снова сменился вонью, солнечный свет – полумраком. Слова Аглаи «скоро всё изменится» теперь звучали в голове Маши как далёкое эхо. Ничего ведь не менялось. В избе по-прежнему пьянствовали. Все те же пропитые рожи приходили и уходили. Луна рождалась и умирала.
В конце зимы Маша подслушала разговор, после которого у неё внутри всё похолодело, и душевная изморозь не развеивалась ещё долгое время. В доме была обычная попойка – самогон, скудная закуска, туман из табачного дыма, ругань и жалобный скулёж. Но вот кто-то завёл разговор о тех, кто за последние месяцы в деревне помер. Начали перечислять. Вспомнили и Кольку и Нюрку, и Макара. Разумеется, выпили за упокой их душ. А потом Маша к своему ужасу услышала такие слова: «Аглая, ведьма старая, тоже скопытилась. Так и лежит мёртвая в своём доме». Как выяснилось, кто-то из деревенских отважился спьяну заглянуть в окно её избы, и увидел, что она на кровати лежит, сложив руки на груди. Через день ещё кто-то заглянул – та же картина. Хоронить её никто не собирался. Она как-то заявила, что если кто переступит порог её дома, сдохнет страшной смертью. Местные жители боялись Аглаю и в её угрозы верили. Как заявил один из участников той пьянки: «Пускай гниёт в своём доме. Поделом ведьме старой. Хоронить её – дураков нет».
Ожог на щеке в своё время доставил Маше меньше боли, чем новость о смерти Аглаи. Это было крушение надежд. Слова «скоро всё изменится» теперь казались ложью, ведь Аглая обещала, что они с Машей ещё встретятся и помогут друг другу. Соврала. А значит, и остальным её словам верить нельзя. Ничего не изменится. Этот вонючий дом, эти пьяные рожи – они будут всегда. Картинки в журналах так и останутся картинками. Больно. Маша чувствовала, как внутри неё разливается холод. Вкус конфет, старушка за калиткой теперь ей виделись чем-то нереальным, ложной памятью, обманом.
Прошли недели. Апрель сменился маем. Как и раньше Маша выбиралась по ночам во двор и разговаривала с луной. Но разговоры эти теперь были вялыми, пустыми. Слова «скоро всё изменится» забылись. В сознании поселилось тоскливое смирение.
Но всё изменилось.
Однажды.
И начало перемен походило на адский спектакль.
В тот день небо хмурилось, а к вечеру вдалеке зарокотал гром. Первая весенняя гроза приближалась.
В доме были гости. По обыкновению пили, ругались. Фёдор заснул прямо за столом, уткнувшись лицом в грязную тарелку. Пьянка в этот вечер продлилась недолго – в какой-то момент Грыжа неожиданно и беспричинно рассвирепела и с истеричными воплями выгнала всех собутыльников. А потом она уселась на табурет возле окна и долго всматривалась сквозь мутное стекло в тёмное, озаряемое вспышками молний, небо. Затем поднялась и принялась расхаживать по комнате. При этом она что-то неразборчиво бормотала, глядя в пол перед собой.
Маша наблюдала за ней из-за печки. В свете керосиновой лампы фигура Грыжи отливала медью. По стенам плясали тени. Гроза уже была совсем близко. Отблески молний врывались в окна, от громовых раскатов вибрировал воздух.
Грыжа уже не бормотала, а ревела как зверь, задрав голову к потолку. Она мелко дрожала, в глазах горело безумие. А Фёдор спал себе за столом. Из его приоткрытого рта в тарелку текла слюна. Маша глядела на Грыжу, сердце гулко колотилось в груди, в голове пульсировало единственное желание, чтобы гроза поскорее ушла, чтобы наступила тишина.
Но гром грохотал всё сильнее, а молнии сверкали яростнее. Пламя в лампе отчаянно трепетало. Балки на крыше скрипели под мощными порывами ветра.
Внезапно Грыжа захохотала. Это был чудовищный хохот – неестественный, сквозь стиснутые зубы. Лицо исказила жуткая гримаса, глаза превратились в узкие щёлки. На мгновение Маше почудилось, что там, в комнате, стоит и каркает огромная жирная ворона.
Распахнулась форточка, в дом ворвался ветер. Драная, засаленная занавеска вздулась точно парус. Пляска тени и света превратилась во что-то бешеное, безумное.
Хохот Грыжи стал обрывочным. Она словно бы иногда вспоминала, что в её груди теснится хохот и выпускала его в виде каркающих звуков. Выражение её лица постоянно менялось – то оно было как застывшая маска, то превращалось в какую-то сатанинскую гримасу. В таком состоянии Грыжа вышла из дома. Вернулась спустя несколько минут, и в руке она держала топор.
У Маши перехватило дыхание. Мало того, что снаружи бесновалась стихия, так ещё и в доме назревало что-то плохое. И спрятаться негде – закуток за печкой слишком ненадёжное убежище. Оставалось лишь внушать самой себе, что всё обойдётся, что всё не так ужасно, как кажется. Увы, внушение не работало, страшное предчувствие усиливалось.
Грыжа не спеша проследовала в комнату. Она по-прежнему издавала звуки, отдалённо похожие на смех. Сверкнула молния. От громового раската задребезжали стёкла в окнах. Ворвавшийся в форточку сильный порыв ветра выдул из блюдца окурки и разметал их по столу.
Хлынул ливень.
Маша видела, как Грыжа подошла к спящему отцу, как схватила его за шкирку и опрокинула на пол вместе со стулом. Фёдор даже не проснулся, лишь пробормотал что-то невразумительное, шамкая слюнявыми губами. А потом случилось то, отчего Маша едва не заорала – в последнее мгновение сумела сдержать крик, зажав рот ладонью.
Грыжа, издав резкий каркающий звук, взмахнула топором. Молния сверкнула ровно в тот момент, когда лезвие обрушилось на шею Фёдора. Ещё взмах…
Перед глазами Маши потемнело. Ей почудилось, что она уснула и попала в вязкий кошмар. Она была готова к любым ужасам в этом проклятом доме, но то, что творилось сейчас в комнате… Это не могло быть правдой. Страшный сон. Горячечный бред. Крик всё же просочился сквозь сомкнутые губы в виде стона. Маша хотела отвернуться, закрыть глаза, но какая-то подлая сила заставляла смотреть. Сквозь мутную пелену перед глазами она видела, как опускался и поднимался топор в руках Грыжи. Слышала звуковой хаос, в котором преобладали глухие удары.