БУНТ АТОМОВ Роман

Глава I Профессор Флиднер в скверном настроении

Профессор Флиднер был сегодня в отвратительном настроении, и это портило для него все окружающее. Деревья на бульварах, подстриженные и выровненные в линейку, казались скучными и ненужными среди каменных стен. Унылая архитектура домов, то нелепо вычурная, то тяжеловесно скучная, раздражала до физической боли. Оглушающий грохот, вырывающийся то и дело из открытых на улицу люков метрополитена, как из отдушин подземного ада, заставлял его вздрагивать, будто новичка, впервые попавшего в Берлин. Уличная толпа, к которой он привык уже за эти годы, снова наседала своим суетливым, мещанским лицом. Сигара казалась особенно безвкусной, и хотелось швырнуть ее в физиономию молодым людям неопределенного вида, наполнявшим Фридрихштрассе.

Положительно профессор был не в духе.

Разумеется, всему были и причины. И даже не одна.

За последнее время Флиднер вообще был раздражителен и недоволен всем окружающим. Совершалось что-то непонятное, не укладывающееся в его голове в тот стройный порядок, который раньше так ясно и отчетливо охватывал жизнь. Происходил какой- то сумбур, в котором немыслимо было (да, по правде говоря, и не хотелось) разбираться. В мир ворвалась крикливая болтовня, замелькали наполовину шутовские фигуры людей, наводнивших собою и улицу, и политику, и всю Германию.

Профессор не был закоренелым консерватором, тем менее монархистом, но рухнувшая на его глазах общественная машина являлась в его глазах воплощением устойчивости и порядка, где каждый чувствовал себя, как камешек, вставленный на свое место в мозаичной картине. А теперь будто капризная рука перепутала цветные кусочки и разбросала их, как попало. Кое-где сохранились отдельные целые и знакомые обрывки, но в общем все безнадежно перемешалось.

Раньше так приятно было ощущать себя в этой стройной машине. И росло чувство гордости в сознании себя сыном великого народа, назначенного судьбой быть вождем человечества, — в этом он был глубоко и твердо убежден.

Но вот уже несколько лет, как камешки перепутаны. Народ задыхается (это ему твердят все), им овладели какие-то политические фантазеры, неизвестные личности, дикие идеи, на политической арене мечутся цирковые клоуны, а Германия… Германия вынуждена просить подачек, ею распоряжаются наглые победители, она низведена до положения какой-нибудь Польши.

Флиднер остановился и в порыве ярости швырнул прочь недокуренную сигару.

Его Германия, великая, могущественная, культурная родина, которую эти наглецы из Парижа покровительственно похлопывают по плечу, запрещают одно, разрешают другое, обещают награду за хорошее поведение.

Черт возьми! — Он гневно взмахнул тростью и чуть не сбил шляпу с круглолицего молодого человека, с недоумением проводившего взглядом высокого седого старика, так бесцеремонно обращавшегося с прохожими.

Но они жестоко ошибаются там, по ту сторону Рейна. Они рано торжествуют.

Все, что есть здорового, истинно немецкого в этой несчастной стране, — все это ставит себе единственную цель, для которой люди живут и работают: исцелить кровоточащие раны, вдохнуть надежду, уверенность в своих силах в больной организм и разорвать, наконец, цепи, которыми опутана Германия со всех сторон… И тогда она опять станет первой среди народов мира и поведет их за собою.

Но путь к этому лежит, конечно, только через победу. Надо смыть кровью позор поражения, надо наступить ногой на горло врагу и продиктовать ему свою волю. И это будет, черт возьми, будет, хотя бы им всем пришлось ходить в крови по колени.

Сильный шум прервал нить размышлений Флиднера. По улице, наполняя ее лязгом железа, двигалась батарея тяжелых орудий, запряженных, вместо лошадей, повозками-тракторами. Машины прерывисто дышали и гремели, за ними горластые пушки, закрытые чехлами, катились с грохотом и шумом.

Рядом шли люди в военной форме, и ехало несколько верховых. Все они казались пигмеями, маленькими, вертлявыми слугами железных чудовищ.

Флиднер остановился. Знакомое зрелище наполнило его удовлетворением и гордостью. В нем он видел побеги того будущего, для которого он сам работал. Машина на службе человека. В этом был залог победы.

Мобилизовать все области человеческого знания и таким образом вернуть выбитое из рук оружие, усилив его в сотни, в тысячи раз. Вот в чем было спасение, и именно этому посвятил он свою жизнь. Надо было овладеть новой силой, которая могла бы создать решительный и сокрушающий перевес тогда, когда пробьет назначенный историей час.

Батарея, громыхая по мостовой, сопровождаемая толпою зевак, уже исчезла из виду, а Флиднер все еще стоял, глядя ей в след и не замечая толчков и ворчания прохожих, с разбегу налетавших на него в непрерывном уличном потоке.

Наконец, сильный толчок, от которого шляпа его съехала на затылок, привел его в себя. По улице по-прежнему катилась лавина автомобилей, такси, автобусов, звенели трамваи, и двигались в неустанном беге людские волны. Флиднер направился к ресторану, в котором он часто проводил полчасика за бутылкой скверного вина и одурманивался сигарой, если хотелось отвлечься от беспокойных назойливых мыслей.

И, вернувшись к событиям этого дня, Флиднер опять очутился во власти мучительного состояния духа.

Да и было от чего. Прежде всего, сегодня утром, в рабочем кабинете, рядом с лабораторией, он обнаружил исчезновение некоторых документов, касавшихся его работы. Кража была совершена ночью с невероятной, почти непостижимой наглостью. Для сохранения в тайне своей работы он производил опыты в небольшом уединенном флигеле, в саду, сзади большого жилого корпуса.

Окна, высоко расположенные над землей, были затянуты железной решеткой, и от них, как и от дверей, была устроена сеть проводов тревожной сигнализации, не говоря уже о ночных сторожах из старых унтер-офицеров.

И все-таки провода оказались перерезанными, решетка распилена, вернее, у краев расплавлена водородным пламенем, а стекло в раме вырезано.

В комнате царил беспорядок. Два ящика стола были взломаны, и содержимое их выброшено на пол. Воры, видимо, торопились, так как не успели тронуть остальных. Но что было хуже всего: оказался взломанным и несгораемый шкап, и один из его внутренних ящиков так же опустошен. Остальные носили следы попыток их вскрыть, но остались целы. Очевидно, что-то спугнуло ночных посетителей, и они поспешно бежали, не успев кончить дела. Это было видно и по оставленным ими следам.

Оброненный у окна, запачканный грязью и сажей носовой платок, капли крови у шкапа, вероятно, от ссадин на руке, и обрывок вчерашней газеты.

Никаких следов в саду обнаружить не удалось; но вызванный профессором полицейский комиссар и агент сыска одобрительно качали головами, осмотрели и уложили в портфель найденные предметы, а затем явились с собакой, которая, выпрыгнув из окна, потащила своих провожатых к каменной стенке, где оказался замаскированный кустами пролом, и дальше через двор в одну из людных улиц Берлина.

Словом, все происходило так, как полагается в таких случаях, но, проводив агентов, уверявших его, что дело идет великолепно, Флиднер не почувствовал ничего, кроме раздражения.

Просмотрев бумаги и документы, он обнаружил отсутствие некоторых из них, содержавших сводку, полученную им за последние месяцы прошлого года. Правда, это были черновые наброски, но в них заключались новые данные, которые он держал в секрете и которые послужили для него звеном в дальнейшей работе.

Хуже всего было то, что во всей этой затее видна была направляющая рука знатока дела.

Ему было отлично известно, что в Нанси производились работы в том же направлении. Маленький сухонький старичок с пронзительным взглядом глубоко сидящих глаз, седым хохолком на лбу и остренькой бородкой, портреты которого он с таким любопытством и злобой рассматривал в «Illustration», руководил всеми исследованиями и протягивал сюда свои жадные, цепкие пальцы. Они не встречались ни разу в жизни, но ненавидели друг друга со всей глубиной чувства, на какое каждый был способен.

Они казались лошадьми, скачущими к одной цели.

От того, кому первому из них удастся решить задачу, овладеть дремлющей вокруг в неизмеримых количествах энергией, взнуздать ее и направить по своей воле, зависел в огромной степени ход глухой борьбы между двумя народами, борьбы, не прекращавшейся в сущности ни на минуту, несмотря на «добрососедские отношения».

Сегодня в этой скачке, в этой игре его противник взял верх.

Уже этого было достаточно, чтобы на несколько дней отравить состояние духа профессора. Но это было не все. Выйдя из дому, по пути к Ашингеру, Флиднер встретил свою дочь оживленно беседующей с человеком, лицо которого показалось ему знакомым.

Его сразу передернуло. Их взгляды, манера говорить, самый характер беседы, в пылу которой они не замечали не только его, но, видимо, и всего окружающего, — были, очевидно, слишком интимными, недопустимыми, наконец, просто неприличными. Разумеется, теперь молодежь живет по-своему. Эти проклятые годы изменили ее до неузнаваемости. Распущенность, отрицание всяких авторитетов, самоуверенность, насмешливый, дерзкий дух необузданного скептицизма… Знакомые черты вырождения, упадка, разнузданности…

И Дагмара, эта едва двадцатилетняя девчонка, давно вызывала в нем чувство досады и вместе с тем недоумения. Он становился в тупик перед ее резкими репликами, обличавшими и острый, ищущий ум, и какую-то растерянность, разбросанность, и умышленно утрируемое стремление к самостоятельности.

Он терялся, не умел ей возразить или говорил такие избитые, пошлые вещи, за которые самому становилось стыдно. А она только усмехалась или досадливо подергивала плечами.

Ему вспомнилось избитое сравнение с курицей, высидевшей утят. Черт возьми! вот что значит, что девочка росла без матери.

И все-таки он не думал, чтобы дочь рискнула так себя афишировать.

Флиднер вспомнил, наконец, где он видел и этого высокого, несколько сутулого, с острыми чертами и живым взглядом серых глаз человека. Он был его слушатель, русский инженер, приехавший недавно из этой удивительной страны, где шла такая дикая, не сообразная ни с какими законами здравого смысла и логики жизнь.

Будучи аспирантом, или как там у них это называется, одной из столичных высших школ, он приехал сюда для усовершенствования в специальности. Он слушал лекции у Флиднера, еще кое у кого из его коллег и работал в лаборатории профессора Ферстера. Был он молчаливым, сдержанным человеком, но сквозь маску внешней холодности чувствовалась упорная, напряженная работа, работа мозга, впитывающего, как губка, все окружающее. И вместе с тем в его глазах сверкал подозрительный огонек — не то насмешки, не то угрозы. В вопросах, которые он ставил, всегда сквозила какая-то затаенная мысль, будто он не столько ждал ответа, сколько сам в чем-то испытывал вопрошаемого.

Флиднер особенно осторожно и внимательно отвечал на его вопросы, хотя они вовсе не отличались особенной глубиной или оригинальностью.

Он не любил странного студента, как и всего, что исходило оттуда, из страны, где люди, вещи и идеи, казалось, задались целью стать на голову и доказать всему миру, что они могут стоять в такой удивительной позе так же твердо, как нормальные люди на двух ногах.

Таков был человек, увлеченный интимным разговором, с которым профессор только что встретил Дагмару.

Черт возьми! Этого только недоставало: чтобы под его собственный кров ворвалась дикая азиатчина.

Флиднер вошел в ресторан.

Было, как обычно, шумно и суетливо. Стоял стук ножей и вилок, гомон голосов, в открытые окна доносился грохот улицы, и в волнах сизого дыма чернели котелки, шляпы, сияли лысины, жестикулировали руки, торопливо двигались челюсти, и упитанные лица наклонялись друг к другу, выдавливая непрожеванные слова.

Флиднер прошел через общий зал в один из тихих кабинетов к своему столику, где сидел уже высокого роста худой старик в просторном сером костюме. Его совершенно лысый череп с шишкой на темени открывал покатый лоб, под которым сидели глубоко запавшие, будто выцветшие глаза, усталые и неподвижные; подстриженные седые усы и маленькая собранная к середине бородка не скрывали углов рта, оттянутых книзу в унылой гримасе не то сдерживаемой боли, не то презрительной усмешки.

Он слегка приподнялся навстречу Флиднеру и протянул ему руку с длинными, выхоленными пальцами. Оба молча уселись, и, пока Флиднер заказывал подошедшему метрдотелю обычные «варме вюрстхен» и бутылку рейнского, старик молча, опустив подбородок на охватившие набалдашник трости кисти рук, разглядывал своего соседа.

— Вы, вероятно, нездоровы? — спросил он Флиднера, когда метрдотель ушел.

Профессор снял шляпу, провел рукою по редким волосам, закурил новую сигару и только тогда собрался ответить:

— Нездоров духом…

— О, это теперь вроде насморка — повальная болезнь, — усмехнулся собеседник, — я думаю, что здорового духом человека можно было бы показывать в паноптикуме и сколотить на этом кругленький капиталец.

— Может быть, вы и правы. Но бывают все же дни, когда чувствуешь себя совсем невменяемым, и хочется обломать свою трость о первую попавшуюся башку…

— Ого!.. это уже скверно, дорогой Флиднер. Пожалейте, если не головы, то хоть вашу трость и расскажите в чем дело, если это не секрет.

Флиднер выпустил облако сизого дыма и задумчиво смотрел на собеседника.

Он часто встречался здесь с этим старым циником и скептиком, осевшим в Берлине, одним из обломков, рассыпавшихся по всему миру после русской революции.

Горяинов был еще несколько лет тому назад одним из видных в России инженеров-предпринимателей. С его именем связывали многие смелые проекты, касающиеся железнодорожного строительства, особенно в Сибири.

В нем видели будущего главу министерства в кабинете российской «оппозиции его величества». События перепутали карты, и он очутился в эмиграции с порядочным капиталом, вовремя спасенным в общем крушении. Теперь он отошел от всяких дел, вел жизнь независимого человека, немножко вивёра, немножко литератора (он выпустил в прошлом году томик своих воспоминаний, наделавший много шума в эмиграции); держался в стороне от всех партий, групп и группочек, одинаково надо всеми ими подсмеивался и, как говорили злые языки, натравливал их друг на друга ядовитыми статьями, появлявшимися в газетах враждовавших лагерей под разными подписями.

Флиднер не понимал его, считал немного фразером и пустословом и все же любил беседовать с ним, находя какое-то болезненное удовольствие в циническом, как он считал, безразличии собеседника.

Они часто встречались в этом тихом кабинете, рядом с гомонящим залом, и Флиднер рассказывал инженеру о многом, о чем не рискнул бы говорить с соотечественниками.



И теперь на вопрос Горяинова он задумался не от колебания, говорить или нет, а просто не оторвавшись еще окончательно от своих мыслей.

— Секрет? нет, — ответил он наконец, — да и какой может быть секрет, раз он стал достоянием сыскной полиции?

— О-о! даже до того дело дошло?

— К сожалению. У меня украдены секретные документы, касающиеся моей работы. Понимаете ли, расплавлена решетка, вырезано стекло, проломана стена, — словом, грабеж по последнему слову техники.

— Недурно! — в глазах собеседника зажглись веселые огоньки. — Конечно, друзья из-за Рейна?

— Разумеется. Я больше чем уверен, что эта старая лисица из Нанси дергает ниточки. О, с каким удовольствием я бы ему перервал горло!

— Не будьте так кровожадны, дорогой. Ведь если говорить откровенно, то это был только реванш, не правда ли?

— То есть?

— Мне вспоминается, что года полтора назад очень похожий случай был именно в Нанси… Несколько в иной обстановке, но с тем же результатом. Пропажа бумаг и даже порча кое-каких приборов и установок.

— Ну, и?

— Ну, и в «Temps» высказывалась довольно недвусмысленная догадка, что ниточки дергали… гм, гм… из Берлина.

Флиднер усмехнулся.

— Хотя бы и так. Война есть война. И, естественно, радуешься поражениям врага и досадуешь на свои неудачи.

— А я думал, что мы теперь наслаждаемся миром, которым мудрые пастыри народов навсегда осчастливили своих пасомых.

— Бросьте эту сказку. Ей не верят теперь и грудные ребята.

— Отлично. Значит, так сказать, перманентная война. И когда же вы предвидите ее конец?

— Только тогда, когда эти молодчики за Рейном будут поставлены на колени.

— А как же с молодчиками за Ла-Маншем?

— Придет и их очередь. Рано или поздно. История справедлива.

— Утверждение рискованное… Но допустим, что так. Сказка начинается сначала? Фридрих Великий — вы наверху; Наполеон — вас подмяли; Седан — вы наверху; 18-й год — вас подмяли. В недалеком будущем, допустим, вы — наверху, потом молодчики из-за Рейна опять выкарабкиваются. Знаете, вроде цапли, которая стоит на болоте и качается от головы к хвосту: нос вытащит, хвост увязнет; хвост вытащит, нос увязнет, и так дальше до бесконечности.

— Ну, нет, черт возьми; на этот раз будет конец. Мы их раздавим окончательно.

— Не правда ли? Так что Версаль покажется детской игрушкой? Вот это я называю трезвым взглядом на вещи. А не казалось ли вам иногда, дорогой, что все это достаточно уныло и беспросветно, и не стоит тех бед и той крови, в которой захлебывается человечество?

— Это — борьба за то, что для нас самое близкое и дорогое: борьба за родину и ее торжество. Неужели в вас нет совсем этого чувства и стремления?

— У меня? Нет, многоуважаемый. Я излечился радикально. Я со стороны гляжу на эту игру, не аплодируя никому из актеров. Мне все равно.

Глава II Дух ненависти

Флиднер вставал рано. Это была давнишняя привычка к регулярному образу жизни, которая поддерживала в нем неизменное спокойствие, уравновешенность и медлительную размеренность в словах и поступках, которыми он так гордился. Она сохраняла мозг, нервы и мускулы, держала мысль всегда отчетливой и ясной. И доставляло непередаваемое наслаждение такое точно регулируемое, медленное чередование округленных, законченных идей и образов; точно работа тщательно собранной и хорошо смазанной машины надежной и солидной фирмы.

Правда, за последнее время все чаще и чаще случались перебои.

Это было очень грустно; но, разумеется, всякий механизм рано или поздно начинает изнашиваться. С неизбежным надо примириться. Но все же следовало протянуть возможно дольше, — во всяком случае, пока не будет выполнена взятая им на себя задача. А тогда — пусть приходит старость…

Впрочем, на этом сейчас мысль останавливалась мало; именно сегодня она работала необычайно четко и плодотворно. Флиднер закрывал глаза, и ему казалось, что он чувствует физически, как по серым ниточкам нервов, от клеточки к клеточке ползут, цепляясь друг за друга, длинными прочными цепочками образы, выводы, широкие обобщения, складываясь в ясную, отчетливую картину.

Необыкновенное наслаждение!

И что важнее всего, — это не было самообманом, иллюзией возбужденной нервной системы, — нет: перед ним были реальные результаты, которые он мог ощупать руками. За последние три-четыре дня работа двинулась вперед гигантскими шагами, стало ясно, что еще немного, и будет найден ключ к загадке, которая откроет человечеству дверь в новую эпоху истории. Вопрос недель, месяцев — самое большее.

Флиднер ощущал внутреннее трепетание, необычайную обостренность всех впечатлений, будто предчувствие назревающего открытия. Уже вчера, глядя в окуляр микроскопа на толкотню атомов на флуоресцирующем поле экрана, он чувствовал трепещущую здесь силу, готовую брызнуть в мир широким потоком по мановению его руки. Еще немного!

Кроме того, вчера вечером принесли из типографии последнюю корректуру книги, издаваемой им сейчас, как подведение итогов многолетней работы. Груда листков с знакомым, приятно возбуждающим запахом лежала перед ним, и на заглавном листке ровными строчками мелкого шрифта бежали слова, как бы охватывавшие кратко историю его жизни: «доктора Конрада Флиднера, профессора и директора высшей школы в Берлине, тайного советника, доктора философии и точных наук»… И так же длинно и многозначительно было перечисление званий и титулов его старого учителя и профессора, памяти которого он посвящал свой труд. Флиднер перечитывал эти строчки, и ему казалось, что минувшие годы общей сумятицы, годы войны и революции, были только скверным сном, от которого он только что проснулся. По-прежнему он — тайный советник двора могущественного монарха, по-прежнему идет трезвая, размеренная, полная ясного смысла жизнь, в которой он твердо знает свое место и значение…

Кажется, сейчас откроется дверь, и ему передадут извещение, что «его величество соизволит принять тайного советника Флиднера в 12 1/2 часов дня в среду в Потсдаме»…

В дверь сильно постучали. Профессор, тайный советник и доктор точных наук, не успел еще вернуться к действительности от картин прошлого, как стук повторился еще громче и нетерпеливее. Флиднер только открыл рот, чтобы откликнуться, как дверь распахнулась настежь, и в комнату ворвалась в образе высокого молодого человека в военной форме, размахивавшего свежим газетным листом, как победным знаменем, сама вопиющая современность.

— Здравствуй, отец, — закричал он еще с порога. — Я к тебе с добрыми вестями! Угадай-ка, в чем дело?

Флиднер уже пришел в себя и смотрел на сына со спокойной улыбкой, в которой сквозила добродушная насмешка над юной горячностью, смешанная с любованием и гордостью.

Молодежь ведь всегда экспансивна. Он вспомнил себя в день последних экзаменов в университете и тихо засмеялся.

— Ну, ну, выкладывай свои новости. Что случилось? Москва провалилась сквозь землю? В Париже моровая язва? Картофель подешевел на полпфеннига? В чем дело?

Человек в мундире поднес газету к самому носу отца и торжествующе указал пальцем на заголовок, напечатанный жирными буквами.

Флиднер невольно привстал и, мертвенно побледнев, впился глазами в газетные буквы, в которых как будто он не мог уловить смысла.

Но так, конечно, только казалось. Самое важное уже врезалось в мозг и проникло в сознание чувством нестерпимой, необузданной радости.

Молодой человек торжествовал, наблюдая произведенное им впечатление, и оглушающе смеялся.

— Недурно, что ты скажешь, а? Москва, к сожалению, на месте, но старая лисица в Нанси взлетела на воздух вверх тормашками со всеми потрохами!

Потом вдруг стал серьезным и сказал медленно и торжественно:

— Теперь, отец, победа твоя, а вместе с ней и Германии…

Оба молчали. Флиднер жадно впивал короткие строки, принесшие первое известие о случившемся, и начинал его осознавать во всем значении. Да, в Нанси произошла катастрофа; страшный взрыв, уничтоживший всю лабораторию, где производились работы его соперника; погиб и он сам, и оба его ассистента, здание разрушено до основания и охвачено пожаром, — вся работа уничтожена безвозвратно и бесповоротно. На этот раз полная, решительная победа! Теперь никто не стоит у него на дороге, и скоро Германия получит из его рук небывалой еще силы оружие, которое сделает ее госпожой мира…

— Да, Эйтель, — сказал он торжественно, — теперь осталось ждать недолго.

Профессор еще раз перечитал газету, уселся глубоко в старое кресло, так уютно облегающее тело, и открыл ящик с сигарами. Курение всегда успокаивало его, а сейчас нервы были слишком возбуждены, и по серым ниточкам, вместо плавного медлительного потока, мчались каскады и брызги пены, и низвергались водопады. Это было нехорошо. Следовало ввести реку в берега.

Он взял сигару и подвинул ящик сыну.

— Кури.

Оба сидели некоторое время молча, охваченные приятной истомой, погруженные в свои мысли, и наполняли комнату сизыми волнами дыма. Отуманенный мозг шевелился вяло и цеплялся за случайные внешние впечатления.

Взгляд Флиднера остановился на военном мундире сына, к которому он все еще не мог привыкнуть в течение года. Эйтель служил в кавалерийском полку рейхсвера и сейчас, перед тем как быть допущенным в офицерский корпус, — отбывал стаж рядовым волонтером.

— Ну, как твои дела? — спросил отец, кивая на галуны воротника молодого человека. Эйтель сразу оживился, и из облаков дыма зазвучал его возбужденный голос:

— О, прекрасно, отец. Ты знаешь, вчера я был первый раз приглашен к завтраку в офицерское казино. Полковник и другие офицеры были очень любезны. Майор Гроссман намекнул, что, может быть, очень скоро я буду допущен в их общество. Подумай, как это было бы хорошо!

Флиднер сидел, по-прежнему улыбаясь, и рассеянно слушал рассказ сына. Мысль перебросилась опять туда, в Нанси, где догорала лаборатория, и лежала обожженная груда костей, — все, что осталось от его соперника.

«Его величество случай», — вспомнились профессору слова Фридриха Великого. — Случай врывается в точно рассчитанную работу, — и все идет прахом, и судьба всего народа ставится на карту… Странно!

— Полковник отозвался с большим уважением о тебе, отец; он говорил, что Германия тебе многим обязана, — продолжал Эйтель, и голос его зазвучал гордостью.

По серым ниточкам мозга все еще перекатывались не упорядоченные, отрывочные каскады мыслей.

«Случай дает победу, случай несет поражение. В сущности и я, конечно, от него не застрахован. Однако: случай ли?»

Но Эйтель уже заметил, что отец его не слушает, и в голосе его прорвались нотки раздражения.

Флиднер усилием воли оторвался от овладевших им образов и вслушался в слова сына.

— Я знаю, что твоя работа очень важная, что она даст Германии новую силу. И, разумеется, она должна остаться тайной. Но мне интересны не детали, тем более что они мне, конечно, и недоступны, а общая идея, основной принцип, о которых, я думаю, ты можешь рассказать. А то ведь я знаю об этом меньше, чем любой фендрик в нашем полку.

Это была правда. Флиднер не любил делиться в семье идеями, касающимися его работы. Отчасти вследствие природной скрытности и склонности к одинокому размышлению, отчасти по какому-то смутному чувству, близкому к суеверному предчувствию. Да, впрочем, вопрос никогда и не ставился так прямо. Семья всегда немного побаивалась его. И вот перед ним сидит этот белокурый юноша и предъявляет какие-то права. Ну, разумеется, ведь он его сын, и старик во многом угадывал в нем самого себя, и это мирило с ним тайного советника Флиднера. Спокойная улыбка снова появилась на лице профессора:

— Да, пожалуй, пора тебе кое-что узнать о моей работе.

— Только ты не станешь мучить меня какими-нибудь сложными выводами или трехэтажными формулами, — с гримасой комического ужаса сказал Эйтель: — а будешь говорить простым человеческим языком?

— Не беспокойся, я ведь знаю, что ты всегда воевал с формулами, — улыбнулся отец и задумался на несколько минут.

— Ты представляешь себе, — заговорил он, наконец, медленно и неторопливо, как всегда, — что главная задача человека на земле — это борьба за энергию, которую он черпает из природы в самых разнообразных видах?

Эйтель кивнул головой.

— Каждое новое взрывчатое вещество, каждая вновь сконструированная машина, каждый открытый пласт каменного угля и нефти, — это новый, более удобный или целесообразный способ и возможность выкачивать из мира энергию, которая движет наши поезда и пароходы, работает на фабриках и заводах, носит по воздуху наши аэропланы, бросает за десятки и сотни километров наши снаряды…

— Да, да, она нам нужна для наших орудий, — прервал Эйтель, — для наших броненосцев…

— Которых у нас нет, — с горечью остановил его отец, качая головой.

— Они будут, или иначе не стоит жить.

— Они будут, — подтвердил как эхо, Флиднер, — и для этого мы работаем. А для них нужна энергия. Но каменный уголь на земле постепенно иссякает, нефть тоже; водопады и сила рек не смогут дать скоро той массы энергии, которую поглощает человек. А, главное, все эти виды энергии связаны с тяжелыми, громоздкими массами вещества и не везде имеются под рукой. Между тем, энергия рассыпана повсюду вокруг нас в неисчислимых количествах.

— Где же? — с недоумением спросил молодой человек, оглядываясь, точно ожидая увидеть что-то в тишине угрюмой комнаты.

— Везде, — ответил широким жестом профессор, — начиная воздухом, которым мы дышим, и кончая пылью под нашими ногами. Знаешь ли ты, что такое атомы?

— Гм, во всяком случае что-то очень маленькое, — улыбнулся Эйтель.

— Вот именно, — засмеялся Флиднер. — Это те мельчайшие кирпичики, из которых складываются все тела вселенной. И самое важное то, что эти частички вещества образованы из электрических зарядов, связанных с огромными количествами энергии. Они похожи в этом отношении на туго свернутые пружины или заряды взрывчатых веществ, которые таят в себе неисчерпаемые запасы силы. В сущности все, что мы видим под нами, над нами, вокруг нас, в нас самих, — это колоссальные склады энергии. Надо только найти ключ, который открыл бы эти сокровища, позволил бы ими распоряжаться по нашему усмотрению.

— Это та самая энергия, которую дает радий, не правда ли? — прервал Эйтель.

— Совершенно верно. Энергия радия того же происхождения; его атомы как бы взрываются сами собой и выделяют заключенную в них силу. Но, во-первых, это происходит чрезвычайно медленно, так что энергия получается ничтожными дозами, и ускорить процесс мы пока не в состоянии. А главное — запасы радия и родственных ему веществ на земле ничтожно малы.

— Тогда в чем же дело?

— В том, чтобы заставить распасться — взорваться атомы других веществ, имеющихся у нас под руками в любых количествах: кислорода, которым мы дышим, особенно азота, который с ним смешан, меди, железа, цинка, — словом, любого вещества.

— И это возможно?

— Разумеется. Многое уже было сделано в этом направлении до меня. Резерфорду удалось разрушить атомы азота; затем последовала очередь алюминия, хлора и некоторых других легких элементов. Из них удалось выбить их составные части — ядра атомов водорода, так называемые протоны…

— Значит, задача уже решена?

— Далеко нет. Во-первых, таким образом разрушалась лишь ничтожная часть атомов; а во-вторых, они распадались далеко не целиком, — от них отбивались только маленькие осколки, так что и энергия освобождалась в неизмеримо малом количестве. Практически эти попытки ничего не давали. Они являлись только первыми шагами.

— А если бы удалось разрушить их до конца?

— То получился бы результат, на первый взгляд просто невероятный; приблизительно можно подсчитать, что если бы суметь освободить сразу и использовать лишь часть энергии, заключающейся внутри атомов одного грамма радия, именно ту часть, которую он излучает постепенно во время самопроизвольного распада, то ее хватало бы на то, чтобы в течение суток производить работу паровоза, везущего поезд весом в 300–400 тонн.

— Как ты сказал? Один грамм — и суточная работа паровоза? — Эйтель даже привстал от изумления.

— Вот именно. И повторяю: это сравнительно небольшая доля всей энергии, сосредоточенной внутри атомов материи. Ты понимаешь, какие неисчислимые богатства мы попираем ногами, и что было бы, если бы мы сумели извлечь эти колоссальные дремлющие силы не только из радия, но и из любого вещества, из любого камня, валяющегося на улице, из пыли под нашими ногами, из обломков ржавого железа, из лужи грязной воды, — откуда хочешь! Мы затопили бы мир потоками энергии, за которую борется и из-за которой страдает человек, мы освободили бы его от необходимости нести проклятие труда, мы наводнили бы землю легкими и могучими машинами, которые сделали бы жизнь светлой и радостной, мы…

— Мы напитали бы этой силой, прежде всего, наши орудия и наши броненосцы, наши аэропланы и наши танки, — прервал отца Эйтель, стоя во весь рост посреди комнаты, с блестящими глазами, угрожающе простирая руки со сжатыми кулаками куда- то в пространство, будто всей вселенной.

— Конечно, это прежде всего, — снова эхом отозвался Флиднер, — иначе быть не может. Это не обойдется без потрясений, страшных катаклизмов, но теперь Германия выйдет из них победительницей, вооруженная силой, которую мы ей дадим, и…

— И через кровь и трупы на аркане потащит человечество в землю обетованную? — раздался в дверях скорбный, вздрагивающий голос.

Собеседники смолкли, и наступила тягостная пауза. Флиднер нахмурился и смотрел исподлобья на стоящую у порога девушку. Эйтель презрительно фыркнул и начал насвистывать какой-то пошленький мотивчик, затем уселся в кресло, закинув ногу за ногу, и демонстративно рассматривал в упор сестру далеко не дружелюбным взглядом.

— Я, кажется, вам помешала, — сказала девушка, подходя к Флиднеру. — Доброго утра, отец. Я стучала к вам два раза, но вы так увлеклись разговором, что ничего не слышали. Здравствуй, Эйтель.

Профессор холодно подставил щеку дочери для поцелуя и почувствовал, как его охватывает глухое раздражение и недоумение, которое он испытывал за последнее время очень часто в ее присутствии. Эйтель в ответ пробурчал что-то невнятное, так что трудно было понять, приветствие ли это или протест.

— Вы говорили о войне, — это то, о чем я никогда не могу слушать равнодушно, — словно оправдываясь, заговорила девушка, невольно морщась от табачного дыма, щекотавшего горло.

Собеседники по-прежнему молчали, и Эйтель громко отбивал пальцами на доске стола воинственный марш. Флиднеру было не по себе, но он решительно не знал, что сказать.

Дагмара заметила газетный лист в руках отца, и это дало новую пищу ее мыслям.

— Вот и здесь, — сказала она, — только и разговоров, что о войне. Война не прекращается ни на один день. То в Африке, то в Сирии, то в Китае, то где-то в Мексике или Чили, — но всегда где- нибудь на земном шаре люди рвут друг другу горло… И у нас в Европе только и слышишь: угроза войны с востока, угроза войны с юга, — можно подумать, что человечество с ума сошло! Неужели эта война не была последней?

— А ты согласилась бы, чтобы она оказалась последней, и на Германии остались бы позор и тягость поражения? — спросил Флиднер, чувствуя, что он говорит не то, что нужно, и не так, как нужно.

— Согласилась бы! — горячо воскликнула девушка. — В конце концов ведь когда-нибудь надо покончить с этим, да мы и сами во многом виноваты со своими мечтами о всемирном господстве…

— От которых мы не отказываемся и теперь, — сухо возразил профессор, а Эйтель вскочил, весь дрожа от негодования.

— Вот такие куриные души и привели нас к поражению! Мне противно слушать эти слезливые разглагольствования, — выкрикнул он злобно.

— Ты начинаешь браниться, брат, а это самый слабый из аргументов, — насмешливо остановила его Дагмара.

— Ну, разумеется, где же мне было научиться аргументации! Я не изучал логики одновременно с наукой нежной страсти в трогательном единении с каким-нибудь желторотым буршем!

Девушка вспыхнула багровым румянцем, так что покраснели даже кончики ушей.

— Тебе не стыдно говорить подобные пошлости? — вырвалось у нее.

Флиднер примиряюще протянул руку к детям, чтобы остановить ссору, но его никто не слушал.

— Я привык говорить то, что думаю, и мне кажется, что позорно немецкой девушке забыть хоть на минуту падение родины из-за какой-то гуманитарной чепухи…

— Но именно об этом-то мы и думаем. Ведь этот дух ненависти, жажда мести меньше всего могут послужить тому, чтобы залечить ее раны! — возразила Дагмара.

— Ненависти! Да, да, мы именно на ненависти будем строить свою жизнь; мы ни на минуту не забудем о ней, мы будем радоваться каждому поражению, каждому несчастию врага, — Эйтель скомкал в руках газету, — пока мы не станем ему ногой на горло, пока мы не услышим мольбы о пощаде…

Дагмара растерянно молчала, подавленная силою этого дикого взрыва. Она перевела взгляд на отца, как бы ища его поддержки. Но Флиднер хмуро молчал и машинально сосал уже потухшую сигару.

— Мы никогда не поймем друг друга, — упавшим голосом произнесла девушка, вдруг сгорбившись будто под тяжелой ношей.

— Откровенно говоря, я не особенно об этом и хлопочу, — насмешливо отрезал Эйтель, снова усаживаясь в кресло и делая вид, что очень занят срезыванием кончика новой сигары.

Дагмара молча направилась к двери и не успела еще притворить ее за собой, как услышала:

— Синий чулок!

Она еще больше вобрала голову в плечи, словно спасаясь от удара, и бросилась к себе. Там, зарывшись в подушки у себя на кровати, разразилась тяжелыми рыданиями, нисколько не облегчавшими душу.

Подобные сцены за последнее время бывали в семье нередко, однако такой безобразной она еще не помнила. Дагмаре казалось, что ее самое душит дух ненависти и злобы, которым пропитаны были даже стены мрачного дома.

В кабинете наступило неловкое молчание. Флиднер в сущности был согласен с сыном, но ему претила грубость его выходок.

Разговор больше не возобновлялся, и после нескольких незначительных фраз Эйтель поднялся и сказал, что уходит в полк. Через полчаса вышел и Флиднер и отправился в институт, где у него в десять часов была назначена лекция. Вдоль Фридрихштрассе катился обычный для этого часа поток делового люда. Среди однообразного уличного шума острыми взвизгами вонзались пронзительные голоса газетчиков, вопивших на разные лады о катастрофе во Франции.

— Взрыв лаборатории в Нанси!

— Гибель французского ученого!

— Пожар с человеческими жертвами!

И эти крики почему-то раздражали Флиднера и гасили в душе остатки радости, испытанной при первом известии о случившемся. Ему хотелось заткнуть эти звонкие глотки и скомкать листы, расхватываемые на лету жадными руками. Казалось, что от людского потока поднимались душные испарения и витали над улицей, как невидимый туман, затрудняющий дыхание.

«Дух ненависти», — вспомнились ему слова дочери.

Лекция в институте прошла, как обычно, но после нее произошел маленький эпизод, оставивший в душе скверный осадок.

К профессору подошла группа студентов с вопросом, какова, по его мнению, может быть причина случившейся в Нанси катастрофы. Было известно, что там производились опыты над разложением атомов, и было интересно узнать мнение такого авторитета в этом вопросе, как профессор Флиднер. Он попытался отделаться общей фразой:

— По всей вероятности, просто неосторожность, несчастный случай… — и сейчас же вспомнилась давнишняя мысль: случайность ли?

И будто отвечая на это, задал вопрос Дерюгин, глядя своими проницательными глазами в упор на Флиднера:

— А, может быть, профессор, дело не в случае, а в неизбежном следствии самой работы? Стремясь освободить внутриатомную энергию, получили такой ее поток, который не смогли локализовать? Ведь, кажется, Астон говорил как-то, что подобные исследования — это работа с огнем на бочке с порохом?

— Если бы даже было и так, — сухо ответил Флиднер, — то это все же следствие неосторожности. Такой результат предвидеть можно и при систематической, правильно поставленной работе, его не трудно ликвидировать.

Дерюгин чуть заметно пожал плечами и отошел прочь.

У Флиднера было много дела как в институте, так и у издателя, и в типографии, и возвращаться к этой мысли было некогда. Но, отодвинутая в глубину сознания, она шевелилась на дне души неясным, беспокойным предчувствием.

Глава III Взбунтовавшаяся материя

На следующий день Флиднер вернулся домой, по обыкновению, перед самым обедом, и его беспокоила мысль о том, как он встретится после вчерашней сцены с дочерью.

Они всегда обедали вместе; Эйтель, когда бывал свободен от службы, присоединялся к ним. Четвертым лицом была жившая у них в доме после смерти жены Флиднера его тетка, заплесневевшая старая дева, взявшая на себя заботы по ведению хозяйства племянника. Эти собрания за обедом сохраняли внешний признак семейного очага, хотя для всех участников являлись тягостной повинностью.

Они проходили обычно в полном молчании, особенно когда не бывало Эйтеля; в его же присутствии обеды кончались неизбежной пикировкой между братом и сестрой. И все же Флиднер требовал неуклонного соблюдения внешнего декорума, боясь сознаться самому себе, что в сущности это была только инсценировка, а не семья, которая давно развалилась.

Сегодня, придя к обычному часу в столовую, он застал в просторной темной комнате только тетку Марту, гремевшую ключами и выговаривавшую что-то прислуге.

С началом боя часов, оба сели за стол, и обед начался в обоюдном молчании. Наконец, Флиднер не выдержал. Когда прислуга внесла новое блюдо, он спросил ее как бы вскользь:

— Разве фрейлейн нет дома?

Девушка растерянно взглянула на тетку Марту; старая дева заморгала безбровыми глазами и произнесла испуганным голосом:

— Но, Конрад, мы думали, она тебя предупредила. Она вероятно, уехала куда-нибудь на несколько дней, так как взяла с собой чемодан и оделась по-дорожному.

Рука Флиднера с куском дичи на вилке остановилась на полпути к месту назначения.

— Что вы сказали, тетушка? — переспросил он, опуская вилку на стол, — уехала с чемоданом? Когда?

— Фрейлейн оставила письмо для господина профессора, — почтительно прибавила горничная, остановив на Флиднере соболезнующий, как ему показалось, взгляд. Он сделал над собой усилие и сказал спокойно, обращаясь к тетке:

— Да, теперь я вспомнил, — она собиралась уехать на несколько дней к подруге, куда-то в Целендорф. Вы говорите, она оставила письмо? — переспросил он девушку.

— Я положила его на столе, в кабинете господина профессора, — наклонила голову горничная. Старая дева отвела взгляд от глаз племянника и ничего не сказала. Обед кончился в молчании.

Флиднер, как всегда, отправился к себе в кабинет обычной размеренной походкой. И только когда захлопнулась за ним дверь, он сбросил маску равнодушия и порывисто подошел к столу, где среди педантического порядка белел на зеленом поле беленький квадратик письма. Дрожащими пальцами он вскрыл конверт и вынул коротенькую записку, написанную нервной рукой.

«Я ухожу, отец. Прости, если огорчу тебя этим, но оставаться дольше в нашей семье я не в состоянии. Вчерашняя капля переполнила чашу. Я ухожу от духа ненависти и попытаюсь искать истину на других путях.

Дагмара».

Флиднер грузно опустился в кресло. В голове у него шумело; не хватало воздуха, — так что он разорвал ворот сорочки, чтобы освободить дыхание, ноги стали омерзительно мягкими и дряблыми. Такого оборота дела он не ожидал.

Его дочь, маленькая Дагмара, которая так недавно еще карабкалась к нему на колени и путалась пальчиками в его седеющей гриве, теперь этой запиской оставляла ему целый обвинительный акт и уходила в жизнь на свой риск и страх, отказываясь иметь что-либо общее с родным домом. В чем же дело? Разве он не делал для нее всего, что следовало делать отцу, разве он не кормил, не одевал, не заботился о ней? Разве, преодолев свое отвращение к деятельности женщины вне семьи, он не разрешил ей поступить в высшую школу? Или именно за это он и несет теперь расплату?

Он положительно растерялся; он чувствовал, что в жизнь врывается что-то дикое, совершенно непонятное, эта странная, новая улица с ее многоголосым ревом, фантастическими бреднями, дыханием миллионных толп.

Это чувство растерянности господствовало надо всем остальным. Похоже было на то, будто из тихой заводи он попал внезапно в бурное течение, широким бурлящим потоком с грохотом и воем, среди пены, брызг и тумана несущее его на утлом челноке без весел и руля в неизвестную даль, — то ли в открытое море, то ли под кручу водопада. Раздался резкий стук в дверь.

И опять, как раньше, не успел еще он откликнуться, как в комнату ворвался Эйтель, на этот раз не радостный и торжествующий, а с лицом, искаженным злобою и негодованием.

— Ты знаешь, отец, это переходит всякие границы, — воскликнул он вместо приветствия, — ты знаешь, я встретил сейчас Дагмару. Она ехала по Унтер-ден-Линден, в авто, вдвоем с этим рыжим идиотом, которого ты мне как-то показывал… ну, как его, русский, с одной из таких дурацких фамилий, которые нельзя выговорить, не сломав языка.

— Дерюгин? — переспросил Флиднер, почти беззвучно, сорвавшимся голосом.

— Да, да… и он держал ее за талию, как какой-нибудь клерк, отправляющийся со своей возлюбленной на прогулку в Тиргартен. Черт возьми! Всему есть границы! Так себя компрометировать! Это немыслимо! Ее надо прибрать к рукам!

Флиднер молча протянул сыну раскрытую на столе записку. Эйтель сначала, видимо, не понял, в чем дело. Он вопросительно взглянул на отца.

— Что это значит? — спросил он недоуменно.

— Она ушла, — тем же сдавленным голосом ответил тот.

— С этим… с этой русской свиньей!

Эйтель почти задохнулся от бешенства. Глаза у него стали круглыми, как у хищной птицы, кулаки сжались, голос перехватило.

Флиднер сидел, как пришибленный. Итак, вместо трагедии — нелепый фарс, водевиль скверного тона. Он вспомнил встречу с дочерью и Дерюгиным несколько дней назад на улице. Как он не догадался?

Значит, идеи идеями, — а финал — бегство с любовником из-под отцовского крова. Недурно, черт возьми!

И в голове его вдруг мелькнула трусливая мысль: в хорошенькое положеньице он будет поставлен среди сослуживцев. Особенно эта остроносая, с птичьей физиономией фрау Шенбейн, — вот кто будет торжествовать! Дочь профессора Флиднера сбежала из дому с русским студентом и гуляет с ним под ручку по Унтер-ден-Линден! Это позор, посмешище!

И, как бы отвечая на его мысли, Эйтель стукнул по столу кулаком:

— Но что будет, если эта история дойдет до полковника и общества офицеров! Как я покажусь им на глаза! Разве мне удастся быть принятым в офицерский корпус?.. Ну, сестра, разодолжила ты нас, нечего сказать! — и Эйтель забегал по комнате, как пойманный зверь, и грозил в окно кулаками.

— Послушай, отец, — остановился он, наконец, — ее надо вернуть, во что бы то ни стало…

Флиднер пожал плечами.

— Ты сам не знаешь, что говоришь. Она — совершеннолетняя и может жить, где хочет.

— Черт бы побрал эту свободу! — и Эйтель, не простившись, выбежал вон, хлопнув дверью, так что задребезжали стекла в окнах.

Флиднер хотел было его остановить: еще наделает глупостей сгоряча.

Но его вдруг охватила внезапная апатия, ноги все еще были будто набиты ватой, тело казалось грузным и расслабленным, двинуть даже рукою стоило неимоверного труда. Да, это была старость… Он остался сидеть в кресле, пытаясь понемногу вернуть самообладание и собрать мысли.

Опять они прыгали каскадами, так что нельзя было за ними уследить. Как-то невольно вспомнил он такое же беспорядочное, хаотическое движение атомов на флуоресцирующем поле экрана. И это привело, наконец, за собой новую мысль, четкую, ясную, за которую он поспешил уцепиться, как за якорь спасения.

Конечно, в его личной жизни произошла крупная неприятность, которая может вызвать события, быть может, очень грустные. Но независимо от личных невзгод шла его работа, и он должен идти к намеченной цели, несмотря ни на что. Это было несомненно и очевидно, и было странно, как раньше не пришло ему в голову.

Ведь как раз сегодня он должен был начать новый опыт, пустить в ход только что сконструированный аппарат, от которого он ждал решительных результатов.

Понемногу привычный ряд выводов и соображений овладел окончательно его вниманием. Флиднер поднялся и, захватив с собой записки и схемы работ, направился в лабораторию. В саду было тихо; издали доносился ослабленный расстоянием уличный шум; вечерний сумрак скрадывал очертания.

Среди темных силуэтов деревьев мерцали рядом две звезды, да вставало молчаливой тенью небольшое уединенное строение, из одного окна которого лился свет на расчищенные дорожки и кусты смородины у самой стены. Это работал его помощник в маленькой комнате, в левом углу здания. Флиднеру не хотелось встречаться сейчас с кем бы то ни было. Но на стук открываемого замка ассистент встретил профессора у дверей маленькой лаборатории с молчаливым поклоном. Флиднер протянул ему руку и сказал мягко:

— А вы работаете до сих пор, Гинце? — и не ожидая ответа прибавил. — Вы не беспокойтесь, пожалуйста; я сейчас повожусь немного один. Мне хочется попробовать новую установку, а завтра мы займемся ею систематически.

Гинце молча наклонил голову и ушел к себе; Флиднер повернул выключатель и закрыл за собою дверь. Вспыхнувший свет озарил давно знакомую картину, сразу охватившую душу тишиной и покоем рабочей атмосферы. По стенам тянулись провода строгими линиями; рубильники торчали между ними, как костяные пальцы; поблескивали стеклянные приборы на столах и полках; отсвечивали желтоватыми бликами металлические части аппаратуры; мраморная распределительная доска с ее цветными лампочками и приборами придавала комнате вид холодный и торжественный.

На большом каменном столе, у задней стены, была собрана установка, с которой должна была начаться работа. Флиднер остановился около нее с чувством внутреннего удовлетворения и трепетного ожидания. Все, что здесь было, являлось отблеском и воплощением его мыслей. Этот же новый аппарат был всецело его детищем. К обычному способу расщепления атомов при помощи бомбардировки их ядрами гелия, вылетающими из радиоактивного вещества, он прибавил действие электрического поля огромного напряжения, чтобы ускорить движение этих микроскопических снарядов. А сегодня предполагал еще попробовать влияние некоторых примесей к разлагаемому азоту, рассеянных в трубке с газом в виде мельчайшей взвешенной пыли.

Здесь каждый рычаг, каждый винтик и виток проволоки, каждый контакт проводников, — все до последней мелочи, — было тщательно продумано, взвешено и рассчитано. Теперь оставалось просмотреть схему всей установки и пустить ее в ход.

Флиднер еще раз внимательно проверил аппаратуру, установил микроскоп над флуоресцирующим экраном и включил ток.

Раздалось глубокое, грузное жужжание умформера[1]. Будто в окна из мрака ночи бился крыльями и гудел гигантский шмель, потрясая своими ударами бетонные стены.

Профессор погасил свет и взглянул в микроскоп. Там была обычная картина: будто падающие звезды в тихую августовскую ночь, мерцали по темному полю слева направо, по направлению тока, вспышки мечущихся атомов; огненные линии, следы разрушающихся микрокосмов, бороздили поле зрения, местами перекрещиваясь между собою, сталкивались, гасли, снова вспыхивали, и странной была мертвая тишина, в которой рождались эти таинственные катастрофы.

Тогда поворотом маленького крана Флиднер впустил в трубку аппарата облачко пыли, которая должна была служить возбудителем и усилителем процесса. И сразу же изменилась картина в темном поле прибора. В поток огненных линий ворвались целые вспышки лучей, разбрызгивающихся то там, то здесь во все стороны от одной точки, будто бесшумные взрывы миниатюрных снарядов. Так оно и было на самом деле. Отдельные осколки, отбиваемые этой удивительной бомбардировкой и чертившие свои огненные пути по экрану, заменились теперь взрывами целых атомов, разлетавшихся на десятки и сотни обломков. Рушились микроскопические миры, беззвучно грохотали катастрофы, один за другим брызгали потоки лучей. И по-прежнему стояла тишина, нарушаемая однообразным гудением умформера.

Итак, задача была решена, — по крайней мере, ее главная половина, — ожидание не обмануло Флиднера.

Хлопнула выходная дверь, — вероятно, Гинце кончил работу и ушел к себе. Этот звук напомнил профессору о внешнем мире, и вдруг воспоминания пережитого дня нахлынули на него огромной волной. Он с досадой откинулся в кресло и постарался отогнать докучные мысли, но это не удалось: они точно ждали тишины, чтобы среди нее овладеть его вниманием. Да, надо было сознаться, машина начинала работать из рук вон плохо.

После нескольких бесплодных попыток сосредоточиться — Флиднер попробовал обмануть этих невидимых, назойливых врагов, отдавшись на время их власти.

Хорошо, продумаем до конца всю историю, — решил он, — и тогда отбросим ее окончательно. Дагмара ушла к Дерюгину. Прекрасно. Каковы бы ни были ее побуждения, это сделано в такой форме, что она, очевидно, спешила сжечь за собой корабли. Следовательно, дело бесповоротно и непоправимо. Возврат от любовника под крышу его дома — вещь немыслимая. С этой стороны надо считать вопрос поконченным. Каких можно было ждать теперь последствий? Поскольку дело касалось Дагмары, — это уже было неважно и неинтересно. Она — отрезанный ломоть… Да, но все-таки в душе оставалась царапина, которая, пожалуй, не так скоро затянется. Ведь он все-таки любил ее по-своему. Вот что самое скверное.

На него нахлынула вдруг волна нежности, выдавившая из глаз слезы. Ну вот, этого только недоставало, — расплакаться здесь, в холодной, торжественной тишине лаборатории. Ведь он же хотел продумать систематически до конца всю нелепую историю, а не проливать над ней слезы.

Сколько прошло времени в этой сумятице мыслей, — Флиднер не мог отдать себе отчета. Вероятно, не больше четверти часа, — а может быть, и полчаса, — он не мог сказать наверное.

— Нет, так работать нельзя, — сказал он, наконец, почему- то вслух и наклонился снова к микроскопу, перед тем, как остановить аппарат. То, что он увидел, было настолько неожиданно, что он даже вскрикнул. В поле зрения уже не было отдельных огненных линий или пучков лучей, — весь круг был охвачен бушующим огненным морем; дыбились и кружились пламенные вихри, уносясь слева направо по направлению тока. Все это было так необычно, что Флиднер инстинктивно схватился за рубильник и выключил электричество. Умформер умолк, и настала мертвая, пустая тишина, от которой сжалось сердце в зловещем предчувствии.

Картина под микроскопом изменилась мало. Так же бушевало огненное море, только не было теперь течения его в одном направлении, и вихри мчались, сталкивались и разбегались во все стороны в полном хаосе. Он отодвинул прочь стерженек с радием в трубке газа, — все оставалось по-прежнему.

Флиднер протянул руку к выключателю и осветил лабораторию. Это его успокоило. Стояли на своих местах аппараты, реторты, склянки, торчали со стен костяными пальцами рубильники, темнели окна ночною темью, и сияла яркая красноватая звезда, вероятно, Арктур. И тишина не казалась уже жуткой; все вокруг было простое, знакомое и понятное. Чего он, в сущности, испугался?

Глупая игра расходившихся нервов… померещился взрыв в Нанси; показалось, что сейчас дикая сила разнесет вдребезги и лабораторию, и все, что вокруг. Какая глупость. Ну вот, он остановил работу аппарата, и все благополучно.

Правда, процесс, видимо, не остановился; ну, так что же? это доказывает, что он добился своего, что атомы разрушаются целиком, или почти целиком, — это пока сказать трудно, и, следовательно, выделяется скрытая в них энергия; ее он и видел в образе этих буйных огненных вихрей над флуоресцирующим экраном.

Он взглянул на аппарат сбоку. Под объективом микроскопа сияла видная простым глазом яркая точка. Нагнувшись ближе, он с удивлением убедился, что стеклянная трубка проплавилась, и что бледно-синеватая огненная звездочка вздрагивала снаружи у медной оправы.

Неприятный холодок снова побежал по спине.



Он инстинктивно протянул руку к блестевшей точке, но тотчас ее отдернул, — пальцы обожгло, как от прикосновения к раскаленному железу. Он смотрел растерянно на странное явление, не отдавая еще себе отчета в том, что случилось. И вдруг ему показалось, что сверкающая точка растет на его глазах, что это уже не точка, а шарик величиной с горошину. Он протер глаза, взглянул и почувствовал, что волосы на голове у него зашевелились, а лоб покрылся холодной испариной.

Не отдавая себе отчета в том, что он делает, он схватил стакан с водой, стоявший рядом на столе, и выплеснул его содержимое под микроскоп. Раскаленная трубка с треском лопнула и осколки стекла посыпались на пол, облачко пара поднялось с шипением из- под огненного шарика, а сам он, слегка качнувшись, отодвинулся вправо и остановился над мраморным столом, чуть вздрагивая, будто пульсировала в нем еле сдерживаемая сила. И теперь было совершенно очевидно, что он растет с каждой минутой — медленно, но неизменно.

Флиднер вдруг почувствовал, что у него прыгает нижняя челюсть, и зубы стучат друг о друга. Он схватился руками за голову и стоял неподвижно с помертвевшим лицом и дико вытаращенными глазами.

Мысль работала лихорадочно быстро, и каждый прыжок ее сотрясал все тело тяжелым ударом.

Это — катастрофа, катастрофа, какой еще не бывало на земле, как ни дико было об этом думать. Вызванный им распад атомов в крупинке газа оказался настолько энергичным, их осколки с такой быстротой и силой разбрасывались во все стороны, что, наталкиваясь на соседние молекулы, разбивали их в свою очередь, и теперь процесс распространялся неудержимо от частицы к частице, освобождая скрытые в них силы и превращая их в свет, тепло и электрические излучения. Это была искра, из которой должен был вырасти мировой пожар. И уже ничто не было в состоянии остановить начавшееся разрушение. Ничто! Разумеется, ведь мы совершенно не умеем влиять на процессы внутри этих, в сущности почти неизвестных нам микрокосмов.

Ничто! И мир еще ничего не знает, не предчувствует, что здесь, в тиши лаборатории, повеяло первым дуновением бури, которая должна разнести в космическую пыль земной шар. Никто ничего не знает. Спят, ходят, едят, работают, смеются, заняты миллионом своих маленьких делишек, а между тем в мир идут смерть и разрушение. И это сделал он, Конрад Флиднер… Маленький, седенький старичок, тот самый, у которого сбежала дочь…

Он вдруг начинает смеяться все громче и громче; зубы стучат, нижняя челюсть прыгает, как на веревочке, — потом он вдруг бросается к двери и, распахнув ее, бежит без шляпы, с развевающимися волосами, по темным дорожкам сада, наталкиваясь на деревья, падает, снова подымается и опять бежит к дому, не переставая смеяться.

Глава IV Первая жертва

В маленькой комнате в четвертом этаже мрачного серого дома на Лейбницштрассе было сумрачно и почти темно, хотя давно уже прогудел автомобиль, развозящий молоко, и схлынула толпа рабочих и мелкого люда, рано начинающего день.

Моросил мелкий дождь; окно комнаты глядело на унылую нештукатуренную стену соседнего здания. Было тихо, только в смежной комнате уныло и надсадно переругивались два голоса, точно тявкали друг на друга две охрипшие, безголосые собачонки.

Дерюгин лежал, вытянув ноги и подложив руки под голову, на клеенчатой кушетке, скрипевшей и стонавшей при каждом его движении.

Он ожесточенно курил папиросу за папиросой, так что рядом на столике выросла уже целая гора окурков, и кучки пепла сыпались с этой пирамидки на вязаную скатерку, имевшую претензию придать уют угрюмой комнатке.

Дерюгин лежал, курил и думал. Эти несколько последних дней выбили его из колеи привычной рабочей, жесткими углами разлинованной жизни. Перед ним встали задачи, требовавшие разрешения, и хуже всего было то, что они казались настолько неясны и запутаны, что, пожалуй, вовсе и не являлись задачами. Для его прямолинейного ума это было сущей пыткой.

Здесь нельзя было перечислить ясно все за и против и ответить: да или нет, нельзя было измерить, взвесить и рассчитать. Он наткнулся на уравнение со многими неизвестными.

Когда Дерюгин приехал сюда из Москвы и с головой окунулся в работу — все представлялось ясно и просто. Надо было прочесть книги, которых не оказалось дома, надо было произвести ряд исследований, невыполнимых там по тем или иным причинам, предстояло прослушать ряд лекций, ознакомиться с постановкой некоторых производств, — дела было уйма, но дело было свое, привычное и интересное.

С тех же пор, как он встретил в одной из аудиторий эту удивительную девушку с пепельными волосами и печальными серыми глазами, перед ним встало запутанное уравнение, к которому неизвестно было, как подступиться. На него не налетала молниеносная любовь, испепеляющая и всеохватывающая, — Дерюгин даже не мог сказать с уверенностью, была ли это вообще любовь. Но было удивительным наслаждением будить в тревожно ищущей душе еще нетронутые струны, намечать новые пути, протягивать товарищески руку, чтобы помочь выбраться из сети старых условностей, из затхлой атмосферы, пропитанной унылыми, заплесневевшими традициями, духом эгоистичной и национальной ограниченности.

Однако с некоторого времени серые глаза заслонили собою радость преодоления ветоши идей и стали чем-то самодовлеющим, чем-то таким, от чего оторваться было бы, пожалуй, довольно трудно. И в глубине этих глаз Дерюгин читал кое-что, заставлявшее сердце сжиматься в странной истоме. Была ли это любовь? Отсюда начиналась уже путаница и неизвестность.

На днях Дагмара заявила, что она решила окончательно порвать с домом, где она чувствовала себя чужой и ненужной, где мелочная неустанная борьба за право по-своему думать, по-своему устраивать жизнь — делала жизнь непереносимой. Это было ясно.

Но затем опять следовало уравнение со многими неизвестными. Что же будет дальше? Несомненно, на нем лежала большая доля нравственной ответственности за этот шаг, а значит, и за все его последствия…

И самое главное было даже не это, а вот именно вопрос: как дальше? Прежде всего ей попросту нечем будет жить; жалкие гроши, которые у нее были, растают в несколько недель. Найти работу в переполненном безработными Берлине… Гм! Гм! И помощи оказать он был не в состоянии, — просто потому, что Дагмара ее не приняла бы. Опять эти дурацкие предрассудки! Ведь они были чужими друг другу. Вчера она из дому не посмела даже приехать прямо к нему, а оставила свой чемодан у какой-то подруги и, только встретив его в институте, рассказала, что бросила дом, и попросила помочь устроиться. Это было так просто, по-товарищески. Они вместе мыкались по городу в поисках сносной и в то же время недорогой комнаты и так ничего и не нашли, так что временно пришлось взять маленький, хотя и довольно уютный номер в меблированных комнатах в Шенеберге.

Комнаты попадались, но добродетельные хозяйки, поджав губы, подозрительно рассматривали молодых людей и, узнав, что комната требовалась для одной фрейлейн, пожимали плечами и заявляли, что она уже сдана.

Часы в соседней комнате начали бить.

Дерюгин считал машинально удары: десять. Это как будто послужило сигналом: перебранка за стеной прекратилась; было слышно, как еще по разу тявкнули оба голоса, и затем наступила тишина. Бой часов напомнил Дерюгину, что он пропустил важную и интересную лекцию в институте, — этого с ним еще ни разу не бывало. Он поднялся с кушетки, но не успел еще выйти из комнаты, как в коридоре послышался знакомый голос, называвший его фамилию.

От неожиданности Дерюгин несколько растерялся; поспешно бросившись к двери и распахнув ее, он на пороге столкнулся с Дагмарой.

— Это вы? — невольно вырвалось у Дерюгина. — Какой счастливый ветер занес вас сюда? — и сейчас же оборвался, заметив по лицу посетительницы, что ветер далеко не был счастливым. Девушка была бледна и еле держалась на ногах. Дерюгин не успел еще задать ей вопроса, который так и замер у него на губах, как она протянула ему газету, и сама почти упала на стул, стоявший у двери. Из тьмы коридора выглядывали уже две любопытные физиономии. У одной даже кулак был сложен в трубочку около уха, чтобы не проронить ни слова.

Дерюгин с сердцем хлопнул дверью и схватил измятый печатный лист; взгляд его сразу же упал на подзаголовок, напечатанный крупным шрифтом: «Самоубийство профессора Флиднера».

Его даже качнуло, как от удара. Лихорадочным движением развернув газету, он наткнулся на коротенькое сообщение о том, что сегодня в три часа ночи у себя в кабинете выстрелом из револьвера покончил с собой директор института, ординарный профессор, тайный советник Конрад Флиднер. Записка, найденная на столе, давала основание предполагать, что причиной самоубийства явился припадок острого душевного расстройства.

Дерюгин стоял, растерянно держа перед девушкой, беспомощно уронившей руки на колени и устремившей неподвижный взгляд куда-то в угол стены, газетный лист.

Он читал по искаженному лицу ее душевную муку и не решался заговорить, боясь причинить ей лишнюю боль.

Дерюгин опустился на стул рядом с ней, взял ее руку и тихонько гладил, чувствуя, как пронизывает его острая жалость.

— Послушайте, фрейлейн Дагмара, — наконец заговорил он, — я знаю, о чем вы думаете. Но ведь это не то, совсем не то; нельзя допустить и мысли о какой-либо связи между этим несчастием и… вашим вчерашним шагом.

Девушка слабо всхлипнула и, спрятав лицо в ладонях вздрагивающих рук, зарыдала. Дерюгин, тихо проводя рукою по склоненной перед ним голове, по этим пепельным волосам, от запаха которых слегка кружилась голова, продолжал:

— Фрейлейн Дагмара, — будьте же благоразумны, вспомните: ваши отношения с отцом были не настолько дружественны, чтобы это могло его поразить так глубоко.

— На меня это свалилось, как удар грома, — заговорила, наконец девушка, подняв голову, — я растерялась, я не знаю, что думать…

— Я вас понимаю, — ответил Дерюгин, — вас поразило это совпадение по времени, но ведь это же иллюзия, какая-то нелепая случайность. Согласитесь, что ваш уход не мог быть причиной такого несчастия. Ее надо искать в чем-то другом. Если хотите, мы поедем туда и…

— Я боюсь, — прервала Дагмара, сжимая его руку, словно ища в ней спасения и поддержки, — но я знаю: мне надо его увидеть, во что бы то ни стало… И потом эта записка… О чем он писал? О чем он думал в последние минуты?

Девушка тихо плакала и казалась такой беспомощной, что чувство жалости заслонило для Дерюгина все остальное. Он ласково уговаривал ее еще несколько времени, пока она, наконец, несколько успокоилась.

— Благодарю вас, — сказала она, поднимаясь, — может быть, вы и правы. Но я должна узнать. Если можно, поедем туда сейчас же.

Через четверть часа молодые люди звонили у подъезда знакомого дома на Доротеенштрассе. Им открыла горничная с суровым лицом, сразу говорившим о том, что в доме стряслась беда.

— Фрейлейн, — сказала она, почтительно наклонив голову и вопросительно взглянув на Дерюгина, — господин профессор…

— Я знаю, — прервала Дагмара, — где фрейлейн Марта?

— Фрейлейн чувствует себя нездоровой; она у себя в комнате.

— Я пройду к ней. Проводите господина… Дерюгина в кабинет отца, — он там подождет меня.

Горничная подняла брови, но не сказала ни слова и пошла вперед, шурша накрахмаленным платьем. Дагмара на момент остановилась, как будто вдруг решимость ее исчезла, но потом, бросив быстрый взгляд на Дерюгина, пошла во внутренние комнаты. Молодой инженер последовал за прислугой.

Они миновали несколько комнат, на которые Дерюгин не обратил внимания. Подойдя к небольшой одностворчатой двери в глубине просторной комнаты, не то гостиной, не то приемной, девушка отворила ее и остановилась, пропуская вперед посетителя. Дерюгин вошел и сразу бросился в кресло подле большого письменного стола. Он был рад остаться на несколько минут один, чтобы попытаться осмыслить происшедшее. Невольно он обежал глазами комнату: ведь здесь, быть может, сидя в этом кресле, старый профессор сегодня ночью кончил свои счеты с жизнью.

Дерюгин невольно вздрогнул. Комната была обставлена тяжеловесно, несколько угрюмо, но просто и деловито. Стояли темные шкапы с книгами, два бронзовых бюста по углам: Гельмгольц и Гете; несколько тяжелых резных кресел; на полу лежал большой ковер, скрадывавший шаги. Против стола на нем виднелось большое влажное пятно, — вероятно, след замытых пятен крови. Кроме этого, ничто не напоминало о происшедшей здесь драме. Чинный, угрюмый порядок царил во всем, и каждая вещь, казалось, пригвождена была к своему месту.

Так прошло, вероятно, минут десять, пока взгляд Дерюгина не упал на клочок бумажки, белевшей на темной зелени стола. Он так нарушал общую симметрию и порядок, что рука невольно потянулась к нему, и глаза машинально побежали по строчкам, неровным, прыгающим почерком, пересекавшим квадратик из угла в угол.

«Мировой пожар… Неизбежная, неумолимая смерть, всеобщее разрушение… Астон оказался прав. Это сделал я, седенький маленький старичок, у которого…» — дальше несколько слов было тщательно зачеркнуто, и в конце стояло: «он растет с каждой минутой… немыслимо, невероятно… я больше не могу…».

Очевидно это и была та записка, на которую намекала газета.

Вот о чем думал здесь старик, склонившись над этим столом сегодня ночью…

«Это сделал я»… — и вдруг тревожная, но смутная еще мысль пронизала мозг. Стало вдруг жутко, будто предсмертный ужас, воплощенный в этих строчках, упал на него своей тенью. — «Это сделал я»…

Послышались шаги, и в оставшуюся открытою дверь быстро вошла Дагмара. Глаза ее были полны слез, дышала она тяжело и порывисто, еле сдерживая рыдания.

— Я видела его… — сказала она дрогнувшим голосом, не решаясь подойти к Дерюгину, будто после случившегося здесь, в стенах дома, где лежал худенький старичок с восковым лицом, к холодному лбу которого она только что прикладывалась, — такая близость была бы предосудительна. Дерюгин, однако, ничего не заметил. Протягивая девушке записку, он сказал тихо:

— Я боюсь, что случилось что-то ужасное…

Дагмара почти вырвала из его рук клочок, бумажки, угадывая, что это такое, но сейчас же подняла на молодого человека недоуменные глаза.

— Я ничего не понимаю…

— Возможно, что я ошибаюсь, но… можете ли вы сказать, что делал профессор вчера вечером… перед этим?

— Тетка Марта говорила, что до поздней ночи он работал у себя в лаборатории…

— Я так и думал. Ради бога, идем туда скорее!.. Сию минуту!

— Но… в чем дело?

— Я сам еще не знаю, но ради всего святого идем скорее! Ведь это, кажется, тут же, близко?

— Да, в саду, — отвечала девушка, чувствуя, что заражается непонятной ей тревогой.

— Идем, идем, — твердил Дерюгин, и они почти побежали по анфиладе комнат, провожаемые изумленным взглядом прислуги.

По саду Дерюгин уже мчался, не ожидая отстававшей Дагмары, угадывая в темной массе, видневшейся между деревьями, здание лаборатории. У самых дверей он столкнулся с Гинце. Ассистент не сразу узнал русского инженера в этом запыхавшемся, взбудораженном человеке, вихрем налетевшем на него и чуть не опрокинувшем его с ног.

— Что с вами, молодой человек? — спросил он недоброжелательно.

— Послушайте, Гинце, — заговорил, задыхаясь, странный посетитель, — надо сию минуту осмотреть лабораторию профессора, нельзя терять ни секунды времени.

— Позвольте, — прервал его ассистент, — по какому праву…

— Дело не в праве! Понимаете ли, — там что-то случилось, что-то такое, что может вызвать неслыханную катастрофу! Может быть, сейчас еще не поздно ее предотвратить, но нельзя буквально терять ни одной минуты… — Гинце слушал с возраставшим удивлением эту горячую тираду, не зная, на что решиться, когда к собеседникам подошла Дагмара.

Молодой ассистент поспешил к ней навстречу.

— Доброе утро, фрейлейн. Я в отчаянии, что встречаю вас в такой ужасный день. Это невознаградимая потеря для всех нас, и мы…

Дерюгин не дал ему кончить.

— Фрейлейн Дагмара, уговорите господина Гинце открыть лабораторию! Мы теряем время на разговоры, а между тем каждая минута может принести непоправимые последствия.

На вопросительный взгляд ассистента Дагмара умоляюще протянула руку.

— Если можно, господин Гинце. Я боюсь, что там действительно что-то произошло.

Гинце пожал плечами.

— В сущности, я не имею на это права. Но если у вас есть основания предполагать несчастье… К сожалению, я оставил дома свой ключ. Придется обратиться к сторожу, чтобы попасть туда. Вот он идет к нам.

От сторожки в глубине сада, слегка прихрамывая, приближался высокий худой старик с пышными седыми усами, с багровым шрамом вдоль правой щеки. На нем был костюм военного покроя, в руках толстая суковатая палка, на которую он опирался. Он остановился в нескольких шагах от собеседников, приложив пальцы правой руки к козырьку в знак приветствия.

— Здравствуйте, Шпильман, — кивнул ему головой Гинце, — лаборатория заперта?

— Да, сударь, я позволил себе ее закрыть ночью, так как господин профессор забыл это сделать, по всей вероятности, когда уходил к себе. Прикажете открыть сейчас?

— Да, пожалуйста, Шпильман, и войдите с нами, — вы мне поможете переставить шкаф в весовой комнате.

Щелкнул замок, и все четверо вошли в дверь, предупредительно открытую старым солдатом.

Гинце шел впереди. На пороге большой комнаты он вдруг остановился и невольно прикрыл глаза рукой. Дагмара испуганно вскрикнула, а Дерюгин стоял неподвижно, весь бледный, рассматривая представившуюся их глазам картину. На мраморном столе, где была собрана новая установка, сиял нестерпимым блеском пламенный шар, величиной с человеческую голову. Он вздрагивал и как будто пульсировал. На ослепительном фоне его пробегали синеватые жилки, и вся комната была наполнена голубоватым туманом. В том месте, где шар касался мрамора стола, слышалось легкое шипение и потрескивание. В комнате было жарко и душно, как бывает перед сильной грозой, чувствовался странный острый запах…

Посетители стояли, как изваяния, не смея тронуться с места и не отводя взглядов от страшного явления, хотя глазам становилось нестерпимо больно.

Первым нарушил молчание сторож, вошедший в комнату с железным прутом, обмотанным на конце тряпкой, которой он смахивал пыль.

— Господин Гинце, — воскликнул он, с удивлением глядя на неподвижно стоявших посетителей, — ведь там горит что-то!..

И не успел никто из присутствовавших его остановить, как Шпильман бросился к столу и ткнул прутом в огненный шар. Раздался сильный, сухой треск.



Ослепительная искра, наподобие короткой молнии, вырвалась из пламени к концу палки, и старик упал навзничь, раскинув руки и глухо стукнувшись головою о пол. Тело его передернулось судорогой и осталось неподвижным.

Все это произошло настолько быстро, что никто из посетителей не успел пошевелиться. Когда Гинце бросился к старику и нагнулся, пытаясь его поднять, тот уже не дышал…

— Убит, — растерянно сказал ассистент, невольно отступая назад.

Дагмара стояла, опершись на стену, будто пригвожденная к ней, с широко раскрытыми глазами. Дерюгин повторял машинально одну и ту же фразу:

— Я это знал, я это знал…

Глава V Шар на свободе

Прошло по меньшей мере минут пять, пока все трое сколько-нибудь пришли в себя. Мужчины подняли тело старика и перенесли его в ассистентскую; здесь они долго старались привести его в чувство, но все оказалось бесполезным: сторож был мертв.

— Что же это такое? — вырвалось у Дагмары болезненным стоном, когда стала очевидной бесплодность этих попыток, и ее спутники отошли растерянно от трупа.

— Это? — переспросил Дерюгин, и звуки его голоса казались ударами грома в наступившей тишине. — Это — бунт атомов, возмутившихся против разбудившего их человека.

— Вы думаете, что здесь… — неуверенно начал Гинце.

— Я думаю, — жестко прервал его собеседник, — что здесь началось разрушение материи, которое, вероятно, уж ничем остановить нельзя. Вам известно, чем был занят вчера вечером профессор?

— Да. Он хотел испытать новую установку, имевшую целью ускорить и усилить энергию распада атомов азота…

— Ну, вот. И перед вами результаты этого опыта и первая жертва в ряду тех тысяч и миллионов, которые за нею последуют.

— Но почему же это должно грозить такой катастрофой? Если даже и случилось то, что вы предполагаете, то процесс не выйдет за пределы лаборатории и здесь же будет ликвидирован.

— Ликвидирован? Это говорите вы, ассистент профессора Флиднера? Разве мы не бессильны перед этой стихией? Разве мы можем хоть чем-нибудь повлиять на то, что совершается внутри этих проклятых атомов? Разве мы в силах остановить рост этого огненного вихря?

— Рост? — новая мысль заставила Гинце броситься опрометью назад, в главную комнату лаборатории.

— Именно рост, — сказал Дерюгин, следуя за ним, — это то, что толкнуло на смерть профессора, то, о чем он говорит в своей предсмертной записке, и что таит в себе перспективу непоправимой катастрофы.

Действительно, на глаз было заметно, что клубящийся пламенем шар, все еще вздрагивавший над мраморным столом, сантиметра на полтора-два увеличился в поперечнике за полчаса, проведенные ими здесь.

Оба вернулись в ассистентскую, где Дагмара сидела на стуле с бессильно опущенными руками, с устремленным на труп старика взглядом.

Увидев вошедших мужчин, она будто очнулась от забытья и решительно встала.

— Послушайте, Александр, — сказала она, подходя к Дерюгину, — значит, это грозит чем-то серьезным?

— Это грозит мировым пожаром, Дагмара.

— Я не совсем это понимаю. Там происходит разрушение материи?

— Да, распадаются атомы, и освобождающаяся энергия возбуждает процесс в новых слоях воздуха, так что постепенно в круг разрушения втягивается все больше и больше вещества.

— Однако процесс распространяется довольно медленно, — нерешительно сказал Гинце.

— Разве это имеет какое-либо значение? Важно то, что мы ничем не можем его остановить… И потом, можете ли вы ручаться, что он не станет прогрессировать, что, когда количество выделившейся энергии станет достаточным, он не пойдет гигантскими шагами?

— И тогда? — спросила Дагмара.

— И тогда конец. Мировой пожар! Всеобщая гибель! Земля превратится в космическую пыль, в огромный раскаленный шар, изрыгающий пламя среди мировых пространств, во внезапно вспыхнувшую новую звезду!

— Но ведь в таком случае надо немедленно, сию же минуту, что-то делать, бежать, звать на помощь! — вскрикнула Дагмара.

— Помощь… — мрачно сказал Гинце. — Боюсь, что всякая помощь теперь бесполезна, если прав господин Дерюгин.

— Но неужели же мы будем смотреть сложа руки, как растет этот ужасный шар, и ничего не предпримем?

— Фрейлейн Флиднер права. Надо бороться. Правда, сейчас у нас в руках нет никакого оружия, но, быть может, завтра, через день, через месяц мы его получим. Мы обязаны действовать, — решительно заявил Дерюгин.

И трое людей начали совещаться о том, что следовало делать. Впрочем, совещание не было продолжительным. Дагмара вызвалась сообщить о случившемся городским властям через члена городской управы, знакомого с семьей Флиднер. Гинце поручено было известить профессоров института. Дерюгин, не имевший в городе знакомств и связей, должен был остаться на месте, чтобы предупредить возможные случайности и следить за ходом событий.

Однако разыскать советника фон Мейдена было не так просто. Он был деловой человек и, помимо работы в городском самоуправлении, был занят своими личными делами и предприятиями. Было около часа дня, когда Дагмара, наконец, застала его в здании ратуши.

Она попросила доложить господину фон Мейдену, что должна видеть его по неотложному, чрезвычайно важному делу. Вероятно, советник был очень удивлен неожиданным визитом, так как при входе девушки в кабинет его высоко поднятые брови не заняли еще своего нормального положения. Он приподнял с кресла свое круглое, колышущееся брюшко и, состроив приличествующую случаю мину, сделал два шага навстречу посетительнице.

— О, фрейлейн, я слышал о вашем несчастий, — начал было он приготовленную фразу, — мне, как другу вашего семейства…

Но Дагмара, к крайнему его изумлению, не дала ему договорить.

— Простите, советник, — я вас перебиваю, но… дело в том, что случилось ужасное несчастие.

— Да, да, я имел уже честь сказать вам, что узнал о случившемся и отдаю дань…

— Я не об этом, — вторично прервала его девушка, — и брови советника поднялись. — Я хотела вам сказать, что в лаборатории отца… произошел неудачный опыт, и это грозит невероятным бедствием.

Советник вдруг стал необычайно серьезен и, почти официальным, хотя и любезным тоном предложив посетительнице сесть, сам грузно опустился в кресло и приготовился слушать.

— Несчастие, фрейлейн? Пожар, быть может?

— Нет, советник. Видите ли, — девушка замялась, не зная, как изложить странное событие: — отец работал над разложением атомов азота…

— Да? — недоуменно сказал фон Мейден, и еще раз взгромоздившиеся кверху брови показали ясно, что обладатель их не видит связи между этими учеными трудами над какими-то там атомами и им, тайным советником, финансистом и членом городского самоуправления.

— Ну вот, перед своей кончиной ему удалось добиться поразительного результата, — продолжала девушка: — но к несчастью, процесс пошел энергичнее, чем ожидалось, и теперь распространяется все дальше и дальше…

— Простите, фрейлейн, я не совсем вас понимаю. Вы говорите о несчастий?

— Больше того, господин советник, о катастрофе. Поймите: это зерно мирового пожара! Если не принять немедленно каких-то мер, случившееся грозит разрушением, гибелью всему земному шару!

Фон Мейден поднялся с кресла и пристально взглянул на девушку.

— Вы сказали: мировой пожар? — переспросил он.

— Именно так. Понимаете ли: огненный шар, который растет с каждой минутой, который убивает мгновенно при прикосновении к нему, который изрыгает пламя и смерть!

Вид у посетительницы был необычайно возбужденный, глаза горели лихорадочным огнем, она поминутно вздрагивала. Было удивительно, как он не заметил этого сразу.

— Может быть, дело не так страшно, как вам кажется, фрейлейн? — заговорил советник, испытующе всматриваясь в бледное лицо девушки.

— Боже мой! как вам объяснить, — металась она в отчаянии, — это смерть вошла в мир! Каждая минута дорога! Если вы не хотите ничего сделать, я не знаю… я выйду на улицу и там буду кричать и звать на помощь!

Советник протянул примирительно руку и сказал успокаивающим тоном:

— Не волнуйтесь, фрейлейн; я верю вам и вот доказательство: если вы позволите, я оставлю вас на несколько минут, чтобы сделать необходимые распоряжения, — и фон Мейден вышел, плотно притворив за собою дверь.

Вернулся он действительно через пять минут и спокойно уселся за стол.

Несомненно, перед ним была сумасшедшая. Бедная девушка! Неужели на нее так подействовала смерть отца! Во всяком случае он был обязан принять меры, — было бы опасно выпустить ее на улицу в таком состоянии.

— Итак, — заговорил он медленно, стараясь выиграть время, — вы утверждаете, фрейлейн, что земному шару грозит опасность сгореть, — так я вас понял?

— Ну да, если хотите, сгореть, хотя в сущности это не так. Но сейчас это не важно. По правде говоря, я сама не знаю, что надо делать. Быть может, вообще уже слишком поздно! — содрогнувшись, закончила вдруг Дагмара и вся съежилась.

— Слишком поздно? — невольно повторил фон Мейден. — Будем надеяться, что дело не так плохо, как вам кажется. Неужели всех пожарных команд Берлина не хватит, чтобы потушить это пламя? — улыбнулся он.

— Пожарных команд? — с отчаянием воскликнула девушка. — Вы меня не поняли, господин советник, или просто смеетесь надо мной. О чем вы говорите? Поймите же, это смерть всего, смерть самой материи, из которой состоит наша земля, возвращение ее в первобытный хаос, всеобщее уничтожение!

В дверь постучали. Фон Мейден быстро встал. На пороге показался высокий и плотный человек в пенсне, которое он поминутно протирал платком. За ним виднелись два санитара в халатах и грузная фигура полисмена.

— Дорогая фрейлейн Флиднер, — вкрадчиво и мягко заговорил советник, — я в отчаянии, что вынужден вам причинить неприятность… Я буду очень просить вас отдохнуть дня два-три у доктора Грубе. Поверьте, это принесет вам огромную пользу…

— Что такое? Отдохнуть? Я ничего не понимаю. Какой доктор Грубе? — девушка переводила изумленный взгляд с вошедшего на фон Мейдена и обратно.

— Я буду рад видеть вас своей гостьей, — изысканно вежливо проговорил врач, — вы будете чувствовать себя, как в прекрасном отеле. Несколько дней полного покоя, — и вы себя не узнаете.

Дагмара вскочила, как будто ее подбросила невидимая сила, и растерянно оглядывалась во все стороны. Люди в халатах вошли в комнату.

— Вы хотите запереть меня в сумасшедший дом? — вырвалось у нее, наконец. — Вы сами безумны! Вы не понимаете, что делаете! Там растет смерть и разрушение, там решается судьба человечества, а вы…

Санитары по знаку врача подошли ближе. Девушка прислонилась к стене и беспомощным взглядом обвела всех присутствовавших. И вдруг сразу поняла по спокойным, равнодушным лицам, что сопротивление бесполезно. Она обернулась к фон Мейдену и сказала упавшим голосом:

— Хорошо. Делайте, что хотите. Но вы пожалеете об этом… после.

— Вы напрасно принимаете это так близко к сердцу, фрейлейн, — мягко сказал советник, — вы пробудете у милейшего доктора несколько дней, совершенно успокоитесь и вернетесь к себе.

Дагмара не ответила ни слова и решительно направилась к двери.

Врач и санитары ее окружили.

Когда дверь за ними захлопнулась, фон Мейден некоторое время молча ходил из угла в угол кабинета, потом нажал кнопку звонка. Вошел курьер.

— Скажите подать машину! — приказал советник и стал нервно перебирать что-то у себя в портфеле.

Все-таки все это было очень неприятно. Они не были друзьями с покойным Флиднером; но фон Мейден всегда относился к нему с глубоким уважением. А теперь эта дикая смерть и такая глупая история с дочерью. Он решил проехать на место происшествия. Не то, чтобы он поверил бессвязному рассказу девушки, разумеется, — вовсе нет; но… все же что-то следовало сделать из уважения к памяти покойного.

Через пять минут, сидя на покойном сидении мягко покачивавшегося лимузина, фон Мейден окончательно успокоился и погрузился в приятную полудремоту.

Резкий шум привел его в себя: гудели рожки, звенели и грохотали тяжелые машины, чувствовалось необычное движение. Фон Мейден всмотрелся пристальнее: мимо него, перегоняя щегольской экипаж, неслись автомобили пожарных дружин, на них стояли люди в медных касках с топорами наготове. Впереди виден был столб дыма, стоявший в воздухе почти неподвижно, чуть колеблемый слабым ветром.

— Это там… — как будто шепнул фон Мейдену какой-то внутренний голос; он приказал шоферу прибавить ходу.

Предчувствие его не обмануло. Против дома, где жил Флиднер, стояла толпа народа. Из сада то и дело выбегали к машинам пожарные, за решеткой и между деревьями, где была лаборатория, вились языки пламени и клубился дым, который постепенно относило к улице, заволакивая ее едким густым облаком.

Фон Мейден, не доезжая до него, велел машине остановиться и вошел в сад через отверстие, проломанное в решетке пожарными. Возле горевшего здания метались темные фигуры, работавшие возле насосов и помп. Струи воды с грохотом обрушивались на стены; звенели разбиваемые стекла; огонь шумел и свистел, вырываясь из оконных переплетов; клубы пара моментами закрывали от взглядов всю картину; но среди них вновь прорывалось пламя, окутанное облаком черного дыма.

Фон Мейден прошел на наветренную сторону и заметил здесь человека без шляпы, с угрюмым видом молча наблюдавшего картину разбушевавшейся стихии.

— Давно ли это началось? — спросил советник странного наблюдателя.

— Двадцать минут назад, — ответил тот, не поворачивая головы в сторону спрашивавшего, и добавил тихо, как бы говоря с самим собой: — Слишком поздно! Это — конец всему! Земля гибнет.

Советник пожал плечами, с недоумением взглянув на говорившего.

«Что они все взбесились сегодня?» — подумал он и направился к дому, стараясь не попасть в облака едкого дыма, заволакивавшие все больше сад. Навстречу ему шла, вернее бежала группа людей, среди которых он заметил одного из знакомых профессоров института.

— Господин Миллер, — окликнул его советник, — скажите мне, что такое здесь творится?

Не успел еще тот открыть рот для ответа, как со стороны лаборатории раздались крики пожарных и пробравшихся в сад любопытных.

В то же время фон Мейден увидел своего недавнего собеседника, бежавшего к ним сломя голову.

— Берегитесь! Он вырвался на свободу! Берегитесь, Гинце! — кричал он, размахивая руками.

В то же мгновение советник увидел, как из облаков пара прямо на него, колеблясь и волнуясь, будто пронизываемый молниями, медленно плыл по ветру огненный шар около полуметра в поперечнике. Кучка людей кинулась врассыпную; две-три секунды фон Мейден еще стоял, как пригвожденный к месту странным явлением, — потом тоже бросился в сторону, и пламенный вихрь, подобный большой шаровой молнии, пролетел в двух-трех шагах от него, обдав знойным дыханием и наполовину ослепив нестерпимым блеском. Он двигался на высоте полуметра над песком дорожки с шипением и треском; будто тысячи огненных брызг изливались из него к земле и к предметам, к которым он приближался; голубоватый туман окутывал его прозрачным облаком. Ослепленный и ошеломленный фон Мейден упал, споткнувшись на кочку, и, лежа, полными ужаса глазами продолжал следить за полетом шара. Советник видел, как загорались при соприкосновении с ним деревья, видел, как внезапно налетевший порыв ветра бросил его на группу людей, перебегавших через дорожку, как брызнуло на них дождем огненных лучей, и, не успев даже крикнуть, трое из них упали ничком на землю и остались неподвижны.

Последнее, что успел еще заметить фон Мейден, было как шар достиг решетки. Послышался сильный треск, — словно короткая молния сверкнула между железными прутьями и огненным облаком, и в следующее мгновение оно оказалось уже по ту сторону решетки, в которой зияло круглое отверстие, образованное разодранными, расплавленными обрывками металла. Вдоль улицы неслись дикие крики, топот ног, какой-то звон и треск.

Глава VI Несколько разговоров

Этот вечер и ночь невесело прошли в маленькой комнатке на Лейбницштрассе. Происшествия дня мучили Дерюгина неотступным кошмаром. Порою ему казалось, что он делает невероятные усилия проснуться от тяжелого сна. Осознать, продумать до конца все случившееся было невозможно. Инженер старался представить себе, как сейчас, этой темной, безлунной ночью, по полям и лугам Восточного Бранденбурга катится где-то огненный шар, постепенно увеличиваясь в размерах, сыпля молниями и зажигая все на своем пути. Если человеческая фантазия давала когда-либо жизнь самой нелепой из нелепых сказок, то это было, конечно, сегодня в лаборатории профессора Флиднера!

Старая, добрая земля, миллионы лет не изменявшая своего бега, земля, родившая и приютившая всю живую плесень на своей дряблой, морщинистой скорлупе, земля, которую ожидали еще миллионы лет такого же незыблемого бега, — она вдруг, по какой- то несчастной случайности, глупой оплошности одной пылинки этой плесени, человека, должна была исчезнуть, раствориться в первобытном хаосе, лопнуть подобно мыльному пузырю под рукою школьника.

Мыслимо ли было этому поверить? Возможно ли было вообще говорить об этом серьезно?

Да, но что же, однако, случилось в таком случае сегодня? Полтора десятка убитых, несколько пожаров, возникших в городе, пока шар, летя по улицам, увлекаемый ветром, не исчез на восточной его окраине? Это были факты, и они требовали объяснения.

И неизменно мысль упиралась в нелепый образ земного шара, несущего в мировых пространствах на себе смертельную язву, гноящуюся огнем и дымом. И опять это казалось только сном.

В мучительный круг этих странных мыслей врывалось и другое: Дагмара не вернулась до вечера в квартиру на Доротеен-штрассе, не нашел он ее и в толпе, привлеченной пожарим, и позже — в ее комнатке. И сейчас, лежа на своей ветхой кушетке и засыпая окурками и пеплом маленький столик около нее, Дерюгин вздрагивал каждый раз, когда слышался звонок или стук открываемой двери.

Эти часы лихорадочного ожидания открыли ему кое-что новое.

Девушка с пепельными волосами заняла, пожалуй, слишком уж значительное место в путанице образов, мыслей и чувств, осаждавших его, — несомненно, слишком значительное. Настолько, что не совсем было ясно, что же больше его волнует: участь Земли и грозящее ей испытание или судьба недавно чужой ему студентки.

Оно было так же нелепо, как и все остальное, разумеется, но… пожалуй, это и была любовь. Открытие смутило Дерюгина и захватило сладким и мучительным томлением сердце, будто купалось оно в горячей ванне.

В пестрой сумятице тревог прошла бессонная ночь. Утро встало пасмурное и неприветливое. И на душе было так же темно и угрюмо.

Выйдя на улицу, Дерюгин машинально направился к институту, рассеянно пробираясь в людском потоке, уже запрудившем собою тротуары. Так же машинально взял сунутую ему в руки газету, заплатил не глядя и развернул на ходу, натыкаясь на прохожих и не слыша нелестных замечаний по своему адресу.

Вчерашнее событие было изложено обычным газетным языком, крикливым и назойливым, с жирными заголовками, смакованием трагических подробностей, подсчетом жертв, с самыми невероятными комментариями. Но рядом была помещена короткая заметка за подписью одного из профессоров института, с уверенностью приводившего единственно возможное с точки зрения автора объяснение. Дело заключалось по его мнению в том, что покойному профессору Флиднеру удалось получить искусственно большого размера шаровидную молнию. Она-то и была виною пожара, возникшего в лаборатории; а затем, вырвавшись на свободу, причинила все беды, всполошившие вчера восточную часть Берлина. Надо думать, что затем, унесенная ветром в окрестные поля, она и взорвалась где-нибудь около Фюрстенвальда.

Статья, разумеется, являлась грубой передержкой. В институте знали истинную причину происшедшего; знали прекрасно и то, что никаких опытов над искусственной молнией Флиднер не производил. Это было умышленное извращение значения происшедшего, попытка скрыть истину от общества. Зачем? Вот в чем был вопрос.

Дерюгин не заметил, как дошел до института. По внешнему виду здесь все шло обычным порядком: читались лекции, шли работы в лабораториях, семинарах, практикумах, но чувствовалось, что жизнь идет только по инерции. Сдержанное возбуждение царило в аудиториях. Студенты собирались кучками, говорили тревожным шепотом и замолкали при приближении Дерюгина; профессора выглядели смущенными, усталыми и растерянными. Два-три раза, когда разговор поднимался о вчерашнем событии, они резко прекращали его под тем или иным предлогом.

Гинце в лаборатории не было вовсе. Он явился около полудня, угрюмый, молчаливый, почти больной на вид.

Дерюгин решил добиться от него истины о положении дела во что бы то ни стало.

Ассистент сначала тоже отмалчивался, глядя куда-то в сторону и избегая взгляда собеседника.

— Послушайте, — заговорил решительно молодой инженер, — я, наконец, требую ответа. Вы прекрасно понимаете, чем угрожает все случившееся, и какую берут на себя ответственность те, кто смеет это замалчивать.

— А что же, прикажете трезвонить во все колокола, что земле угрожает неминуемая гибель? Кто же решится высказать подобную вещь?

— Да ведь это же дичь какая-то! — вскричал Дерюгин. — До каких же пор молчать? Ведь надо сейчас же, сию минуту что- то делать, бороться, искать выхода!

Гинце молча пожал плечами.

— Я сейчас же отправлюсь к профессору Миллеру и буду требовать, чтобы он поставил в известность власти и общество.

— Он с вами и разговаривать не станет.

— Послушайте, Гинце! Один из нас сошел с ума. Да вы понимаете ли, что случилось? Какое право он имеет молчать?

— А кто рискнет заговорить об этом первым? — угрюмо спросил ассистент. — Ведь это значит рисковать потерей репутации ученого и серьезного работника, если в итоге обнаружится ошибка, и дурацкий шар лопнет, как мыльный пузырь…

— И это может остановить сказать истину? — резко спросил Дерюгин. — Ну, все равно, я обращусь к Грубе, к Грюнвальду…

— Бесполезно. Вчера, поздним вечером, мы обсуждали положение, — и… сейчас никто вас не станет и слушать.

— Ах, вот как? — Дерюгин почти задохнулся от гнева. — Тогда я действительно попусту трачу здесь слова.

Он выбежал из аудитории, весь дрожа от негодования и смутной тревоги.

Что делать? Куда броситься? И затем другое, может быть, еще более важное: где Дагмара? Что с ней случилось?

На улице стоял несколько минут совершенно растерянный, не зная, что предпринять.

Когда, наконец, он несколько пришел в себя, перед ним выросла фигура высокого человека в военной форме, выходившего из дверей дома Флиднера. Он знал это холеное лицо с упрямо сжатыми губами и бараньими навыкате глазами, хотя и не был знаком с сыном профессора. Но сейчас об этом думать не приходилось. Важно было одно: это был человек, близкий Дагмаре, — он мог о ней что-нибудь знать.

Дерюгин преградил ему дорогу и спросил срывающимся голосом:

— Господин Флиднер! Вы не знаете, где ваша сестра?

Волонтер кавалерии рейхсвера смерил инженера взглядом, в котором было столько злобы и холодного презрения, что Дерюгин невольно отступил назад.

— Об этом я вас должен был бы спросить, господин Дерюгин.

И… я полагаю, что нам вообще разговаривать не о чем, — и Эйтель твердой, размашистой походкой, засунув руки в карманы, пошел прямо на инженера, будто перед ним было пустое место.

Тот молча посторонился.

— Что, кажется, не особенно приятное объяснение, земляк? — услышал он сказанные по-русски слова, и кто-то положил ему руку на плечо. Дерюгин обернулся, — перед ним стоял Горяинов. Он улыбался, как обычно, одними углами рта, а глаза смотрели холодно и устало.

Молодой инженер в первую минуту хотел было уклониться от разговора с соотечественником, которого он встречал всего раза два и в котором чувствовал человека иного мира. Но пустота, окружившая его на грани близких событий, о которых страшно было думать, остановила Дерюгина. Может быть, звуки родной речи усилили иллюзию близости.

Александр схватил протянутую ему руку.

— Дело не в этом, — ответил он на вопрос Горяинова, кивая головой в сторону удаляющегося Эйтеля, — не в моих личных переживаниях, которые никому не интересны. Но что делать, какими доводами убедить этих тупоумных и трусливых животных?

И на недоумевающий взгляд собеседника Дерюгин, торопясь и путаясь, рассказал о смерти Флиднера, о событиях вчерашнего дня, о своем разговоре с Гинце.

Когда он кончил, Горяинов несколько минут смотрел на него молча, как бы решая в уме какую-то задачу. Потом вдруг неожиданно рассмеялся, остановившись среди тротуара, сдвинув шляпу на затылок и глядя на собеседника глазами, в глубине которых вспыхивали странные огоньки.

— Послушайте-ка, земляк, — ведь это же великолепно то, что вы рассказали. В первую минуту я грешным делом подумал, не спятили ли вы, извините за откровенность. Но, честное слово, это так хорошо, что было бы жаль, если бы оно существовало только в вашем воображении.

Дерюгин смотрел на старика с изумлением, почти со страхом, и в свою очередь ему начинало казаться, что перед ним кривляется буйно помешанный. А тот продолжал хохотать.

— Подумайте, какая эффектная и своевременная развязка. Человечество запуталось, зарвалось, залезло в тупик, барахтается в крови и болоте, задыхается, как ломовая лошадь под непосильной тяжестью, и воображает, что этим готовит почву какому-то будущему раю, и вдруг — пшик, этакий головокружительный фейерверк, и в результате — немного гари и вони, которых даже некому будет нюхать. Ей-богу, теперь я доволен, что дожил до сегодняшнего дня…

— Вы это говорите серьезно? — остановил собеседника Дерюгин.

— Как нельзя более, голубчик. Уверяю вас. Это самое лучшее, что могло случиться. И напрасно вы это так близко принимаете к сердцу. Борьба, вы сами говорите, бесполезна. Плюньте на все и созерцайте. А что вас не хотели слушать там, — Горяинов кивнул в сторону института, — так иначе и быть не могло. Вы слишком многого ждали от всех этих почтенных Geheimrath'ов и превосходительств. Если хотите наделать шуму, — стучитесь в газеты, — там скорее пойдут на риск, да и треску будет больше! А всего лучше — бросьте волноваться и оставайтесь спокойным зрителем последнего спектакля.

Но Дерюгин уже не слышал последних слов старика.

В самом деле, как же он сам не подумал? Печать — вот где есть еще надежда нарушить это проклятое молчание. Он бежал по улице, провожаемый изумленными взглядами, ничего не видя и не слыша.

Однако в первых трех редакциях его ждало разочарование. Сообщение его было выслушано с холодным изумлением, не оставлявшим никакой надежды. Тогда он отправился в «Rote Fahne».

Он собрал весь запас своего спокойствия, он говорил медленно, останавливаясь на деталях и стараясь не пропустить ни одной подробности, чувствуя, как живые и острые глаза редактора не отрывались от его лица во все продолжение рассказа.

Когда Дерюгин кончил, редактор молчал минут пятнадцать, неподвижно сидя в кресле и не выпуская изо рта сигару.

— Видите ли, товарищ, — начал он, наконец, — вы, конечно, правы, указывая на ответственность, которая ложится на меня, если подобно тем, к кому вы уже обращались, я промолчу. Но вы должны понять и ту ответственность, которую я беру на себя, предавая ваш рассказ гласности… Через час я дам вам ответ. А пока взгляните на вечерние газеты… По-видимому, они подтверждают ваше предположение.

Свежие листки, только вышедшие из-под станка, рассказывали в телеграммах с восточной границы, что шар не взорвался, как ожидалось в статье Обера, а, увлекаемый ветром, двигался на восток вдоль долины Варты и Нетце, зажигая леса и селения, убивая все встречающееся на пути и неизменно увеличиваясь в размерах.

Его все еще считали шаровидной молнией, но размер его был теперь свыше полутора метров.

Глава VII Тайное становится явным

Утром в четверг в «Rote Fahne» появилась статья, которая произвела поистине впечатление громового удара. Спокойно, без выкриков и истерики сообщалась сущность всего происшедшего, давалось истинное освещение дальнейшему движению атомного шара, сведения о котором были помещены накануне в вечерних газетах и дополнялись сегодня утром.

И затем следовали выводы.

Произошла катастрофа, не имеющая ничего аналогичного в истории Земли. Человечеству угрожает гибель. Надо в это вдуматься спокойно и до конца. Борьба с надвигающимся бедствием должна стать делом рабочего класса и народных масс. Рассчитывать на разрозненные, друг другу враждебные силы отдельных правительств — бессмысленно и преступно. Каждый день промедления — лишний шанс против окончательного успеха в предстоящей борьбе. Лозунг дня — сосредоточение всей власти в руках ученой ассоциации, куда должны быть привлечены лучшие научные и технические силы всех стран, — под контролем народных масс. Единственная возможность спасения — в объединенном человеческом разуме, организующем коллективную волю. Или это, или — распыление сил, бестолочь, анархия. В рамках современного строя другого выбора нет. И притом все должно произойти немедленно, молниеносно, как бы дико и трудно оно ни казалось. Надо спасать человечество.

Это было до того неожиданно, самое содержание статьи казалось таким нелепым, что только к полудню власти спохватились и отдали распоряжение о конфискации газеты. Но было уже поздно.

«Rote Fahne» имела в этот день небывалый еще, невероятный тираж, наводнив собою Берлин, — точно все почтенные буржуа и худосочные клерки, официанты в ресторанах, манекены-чиновники и нафабренные лейтенанты — стали вдруг коммунистами. Новость передавалась из уст в уста, комментировалась на бесконечное количество способов, витала над улицами, рынками, в магазинах, банках, торговых конторах, ресторанах, трамваях, казармах, — всюду, где по заведенному порядку или случайно собирались люди. Незнакомые останавливали друг друга на улице и расспрашивали о подробностях. А начавшаяся с полудня охота полицейских за номерами газеты заставила только исчезнуть ее из открытой продажи и стать предметом неожиданной спекуляции. Цена номера к концу дня достигла двадцати марок. Какой-то чудак на Фридрихштрассе устроил аукцион на три имевшихся у него экземпляра и успел-таки продать один из них за сто марок — остальные два были захвачены подоспевшими блюстителями порядка.

Мнения по поводу статьи были самые разнообразные. Большинство, однако, отнеслось к ней с недоверием и считало, что это просто трюк, мистификация, имеющая целью вызвать беспорядки.

А на рабочих окраинах было, действительно, неспокойно: начиналось брожение, собирались летучие митинги, разгоняемые полицией, появились группы, настроенные далеко не миролюбиво.

Дерюгин в этот день метался, как в кошмаре. Утром он забежал в меблированные комнаты, — Дагмара все еще не приходила. Он бросился в дом Флиднера. Горничная, отворившая было на его отчаянный звонок, захлопнула дверь самым решительным образом перед его носом.

Фон Мейден, вернувший уже после пожара свое олимпийское величие и торжественность и предупрежденный Эйтелем, также отказался вступать в какие бы то ни было разговоры с молодым инженером и добавил, что он в качестве иностранца, вмешиваясь в происходящие события, рискует очень крупными неприятностями.

Выйдя от советника, Дерюгин некоторое время метался без всякой цели по городу, не зная, что с собой делать.

Тревога за судьбу Дагмары, страх, неизвестность, и, наконец, любовь — он окончательно признался себе в этом — заслонили все остальное. Он проклинал себя за то, что отпустил ее из лаборатории одну, несколько раз на улице бросался в погоню, завидя женскую фигуру, напоминавшую Дагмару, и, убедившись в ошибке, опять бежал, сам не зная куда, в безысходной тоске.

Так продолжалось часа четыре.

Наконец уставшие нервы потребовали отдыха.

Было ясно, что такая бестолковая беготня по улицам огромного города не могла привести ни к какому результату. Надо было действовать обдуманно. Но к кому обратиться за помощью в этом чуждом человеческом муравейнике?

И вдруг он вспомнил, что обещал вчера редактору «Rote Fahne» быть у него не позже полудня. А вместо этого он мыкался по улицам, как влюбленный гимназист, вздыхая и охая. Это было из рук вон плохо.

Через четверть часа инженер был у подъезда редакции, и вовремя: редактор садился в автомобиль, и вид у него был встревоженный. Он жестом пригласил Дерюгина сесть рядом с собой, и они помчались к Моабиту.

— Вы явились кстати, — сказал редактор Эйке, оглядываясь с еле сдерживаемым волнением, — еще несколько минут, и вы застали бы там других хозяев…

И добавил в ответ на вопросительный взгляд спутника:

— Обыск и арест. Любезные гости сейчас переворачивают у меня все вверх дном. Ну, пусть развлекаются. Наше место теперь там, — он протянул руку к дымному облаку над трубами заводов впереди. Потом, будто вспомнив что-то, обернулся снова к Дерюгину.

— А знаете, кто был у меня полчаса тому назад? Один из ваших соотечественников…

— Горяинов? — невольно вырвалось у Дерюгина. Эйке кивнул головой и усмехнулся.

— Довольно забавный экземпляр человеческой породы…

— Просто сумасшедший, по-моему, — ответил инженер, вспоминая вчерашний разговор.

— Как вам сказать? Вернее, доведенный до логического конца живой парадокс современного общества. Он, по-видимому, в восторге от всего случившегося; улыбается гримасой костяка и потирает руки в предвкушении невиданного спектакля…

— Фигляр, паяц… Зачем он был у вас? — спросил Дерюгин, представляя себе с содроганием взгляд запавших под голым черепом глаз вчерашнего собеседника.

— Не знаю толком, — пожал плечами Эйке, — профессиональное любопытство журналиста, быть может…

Между прочим, в обмен на то, что он узнал или хотел узнать у меня, он и мне привез новости. Рассказывал о судьбе этой злополучной девушки.

— Кого? — вскинулся вдруг Дерюгин, с силой сжимая руку собеседника и потрясенный внезапной дрожью.

Редактор в изумлении взглянул на инженера и вдруг опустил глаза, пряча мимолетную улыбку в углах жесткого рта.

— Дочери покойного Флиднера, — ответил он спокойно, наблюдая исподлобья, как густая краска медленно заливала лицо Дерюгина.

— Что же с ней? — с трудом выдавил из себя тот.

— Ее упрятали в лечебницу для душевнобольных за сообщение о грозящем мировом пожаре.

Дерюгин чуть не задохнулся от неожиданно свалившегося груза. Он побледнел так, что Эйке взял его за руку и сказал, указывая на улицу, по которой все с большим трудом пробиралась машина.

— Теперь не время думать о личных делах. Взгляните сюда: здесь разгорается пламя, в которое мы бросили искру…

В самом деле, вокруг творилось что-то необычайное. Улица запружена была народом. Группы синих блуз выливались из ворот заводов, хлопали двери маленьких домиков, и живой поток метался взад и вперед, будто волны, налетевшие вдруг на преграду и закружившиеся в пенистом водовороте, прежде чем хлынуть разом через препятствие. Дерюгин несколько минут молча смотрел на взбудораженное человеческое море.

— Вы правы, — ответил он, наконец, — наше место здесь… Но все же мне хотелось бы знать…

Эйке в нескольких словах рассказал своему спутнику то, что ему было известно о судьбе Дагмары.

— Откуда обо всем случившемся узнал этот беззубый Мефистофель? — спросил инженер, выслушав молча рассказ редактора.

— Со слов молодого Флиднера, с которым он видался сегодня утром.

— А этот хлыщ ничего не предполагает предпринять, чтобы освободить сестру?

— Горяинов говорил, что, по его впечатлению, он сам был бы рад запрятать ее еще покрепче.

Лицо Дерюгина потемнело, и руки невольно сжались в кулаки.

— Посмотрим, — процедил он сквозь зубы, хотел было еще что-то спросить, но в это время машина окончательно стала, окруженная плотной стеною голов и рук, и гул голосов повторил имя Эйке, узнанного ближе стоявшими.

Редактор стал на сидение автомобиля и поднял руку. Прокатившись до последних рядов, постепенно улегся шум людского моря, и над притихшею толпою звенели и бились острые, четкие слова, в унисон которым стучали удары тысячи сердец.

Дерюгин слушал и чувствовал, как захватывает и его эта волна, как все его существо подымается ей навстречу и дышит тем же вздымающимся ритмом.

Образ девушки с пепельными волосами отодвинулся в глубину, растворился, слился с необъятным морем людским, в котором он и Эйке были будто пловцами, взмываемыми то там, то здесь на пенистые гребни, чтобы затем снова погрузиться в колышащиеся недра.

Инженера охватило странное состояние полусна, полубодрствования; картины сменялись одна другою, и порою ему казалось, что он когда-то не то в далеком прошлом, не то в смутном тумане сновидения видел все это, метался и колыхался в живом потоке. Он смутно помнил рядом с собой Эйке, вокруг которого всегда гуще и лихорадочнее завивался водоворот, и глубже трепетала тысячеголовая сила.

То там, то здесь бросалась в глаза необычная деятельность людей в блузах и куртках, весело тащивших куда-то бревна, бочки, телеги, ящики…

Кто-то стоял на высокой груде сваленных предметов и оттуда взмахами рук управлял этой оживленной вознею, и было похоже на озабоченную суетню муравьев, торопливо заделывающих брешь в муравейнике, проделанную небрежной рукою.

Но ворвалось слово в беспорядочную суматоху, осмыслило ее, и сонная греза исчезла в грозно-веселой яви: — Баррикады!

И опять метались они из улицы в улицу, увлекаемые бушующим потоком, среди гомона толпы и оглушающего рева фабричных гудков, будто кричали от нестерпимой вековой боли дымные, мрачные корпуса, переглядываясь мутными зрачками окон и тяжело дыша железными легкими.

Дерюгин не помнил и не сознавал, сколько времени прошло в этой веселой и страшной сумятице. Новый крик дошел до его сознания и захватил грудь внезапным глубоким вздохом в ответ мгновенно затихшей толпе: — Солдаты!

Вдоль улицы, звеня подковами о плиты мостовой, молча двигалась вереница всадников с каменными лицами и неподвижным взглядом, устремленным перед собою.

Раздались резкие, металлом звенящие слова команды, и белесыми молниями разрезали воздух клинки; лязгнула сталь, и топот подков перешел в тяжелую частую дробь. Угрюмые лица надвинулись вдруг вплотную в вихре стонов, криков и проклятий. Дерюгин очутился лицом к лицу с храпящими, опушенными пеною мордами, грызущими железо. Над ними — стена мундиров, ряд одинаковых, высеченных из камня лиц и жала клинков, блестящих на солнце.

Он не успел еще отдать себе отчета во всем происходящем, как увидел себя, Эйке и еще несколько десятков человек оттесненными от толпы, окруженными синими мундирами и прижатыми к стене. Где-то неподалеку хлопнул короткий гулкий выстрел. И в этот миг среди серых лиц, надвигающихся за стеною храпевших лошадиных морд, Дерюгин увидел знакомые черты с выпуклыми глазами и надменно сжатым ртом. На короткое мгновение взгляды их встретились, и лицо волонтера кавалерии зажглось злорадным торжеством. Узкой полоской блеснула сталь, описав свистящий круг, и Дерюгин упал ничком под ноги лошадей.

Очнулся он поздно ночью и долго не мог осознать свое положение. Он лежал на узенькой койке в темной, маленькой и сырой комнатке. Голова была забинтована и болела невыносимо; все тело ныло, и каждое движение отзывалось острою болью.

С трудом повернув голову, он увидел высоко над полом узенькое окно, забранное железной решеткой.

Он вскочил, преодолевая страдания, и потащился к двери. Она была заперта. Дерюгин стал стучать в нее кулаками. Через несколько минут загремел замок, и на пороге в узкой щели появился человек.

— Если арестованный будет буйствовать, то он рискует большими неприятностями.

Дерюгин молча повернулся, с трудом добрел до койки и повалился на нее, потрясенный внезапным открытием.

В тюрьме! Сейчас, когда каждая минута дорога, когда ужасный шар несется по воле ветра, как ангел смерти, растет с каждым мгновением, втягивая все новые массы воздуха в свое раскаленное жерло!

Сейчас, когда Дагмара одна, запертая среди сумасшедших! Что они делают, безумцы!

О чем они думают!

Глава VIII Под Варшавой

Майор Козловский был сильно не в духе. Уже несколько дней, как в воздухе пахло грозою. Положим, это бывало не раз и раньше. Правительство Речи Посполитой любило побряцать оружием, огрызаясь на соседей то на восток, то на запад, то на север, а услужливая печать находила тысячи поводов, чтобы напомнить «нашей славной армии» ее былые подвиги, и неуклюже намекала, что, быть может, в недалеком будущем «великие тени прошлого» укажут путь молодым орлам. Но проходило несколько дней, великие тени мирно укладывались на покой до новой надобности, и жизнь продолжала идти обычным порядком. И все же майор каждый раз ощущал темную тревогу и неопределенную злобу к этой «теплой компании», не отдавая себе ясного отчета, кого он разумеет под таким определением: соседей ли, со всех сторон скаливших зубы на Речь Посполиту, или политиков из Бельведера, которые, чего доброго, и в самом деле накличут когда- нибудь войну.

Войны он боялся панически, хотя, разумеется, никогда не обнаружил бы этой слабости в товарищеском кругу и вообще на людях. Зеленой молодежи, вроде хорунжего Крживинского, было, может быть, простительно мечтать о вступлении с барабанным боем в Москву или Берлин, — но он слишком много жил и видел, чтобы увлекаться подобным вздором. Он провел па фронте всю великую войну в качестве офицера русской армии, потом участвовал в кампании 20 года против тех же «москалей» под Киевом, под Гродно, под Варшавой, был дважды ранен и сейчас еще прихрамывал на левую ногу и охал в сырую погоду. Нет, с него хватит этих подвигов. Он знает им цену и предпочитает домашний уют маленькой квартирки на Праге, неуверенные гаммы десятилетней Стаси в сумерках гостиной и вечерний преферанс по маленькой у кого-нибудь из приятелей или в офицерском казино. Слушая воинственные разглагольствования молодежи под бряцанье шпор и сабель, неизменные мечтания о победах над московским быдлом или швабскими свиньями, заносчивые речи под пьяную руку при всяком удобном случае, — майор Козловский ежился, как от визгливой фальшивой ноты. В сущности, ему здесь было не место. Но ведь таких людей, получивших отвращение и страх перед войной, было много. Он мог указать их безошибочно и среди своих товарищей. Однако надо же было как-нибудь существовать!

А на что мог годиться он, как и многие из них, избравшие это ремесло кондотьера в дни глупой молодости? И как полтора десятка лет назад Козловский исполнял его под знаменами двуглавого орла, так теперь остался тем же ремесленником орла одноглавого. Вот и все. Каждому надо зарабатывать свой хлеб, как он умеет. И он вкладывает в свое дело всю добросовестность, на какую только способен. Но желать войны — нет, слуга покорный.

Но вот опять уже дня два-три, как газеты вопят о каких-то кознях со стороны Германии, ксендзы в костелах бьют себя в грудь и кричат о провиденциальной миссии избранного богом народа, по городу носятся дикие слухи, в кафе и на улицах кучки возбужденных людей громогласно решают судьбы Европы, офицеры ходят с необыкновенно важным, победоносным и таинственным видом, тщательно закручивая усы и бросая презрительные взгляды на все это шумящее море штатского люда, смягчая свой взгляд только для хорошенького женского личика…

Все это как две капли воды похоже на то, что бывало и раньше, но есть кое-что и похуже. Совершаются таинственные передвижения войск на запад, и не сегодня-завтра ожидает отправки к границе и их полк. Это уже совсем скверно. Но мало того. Вот и сейчас, ранним пасмурным июньским утром он едет во главе своей батареи по полученному накануне секретному предписанию, чтобы занять позицию около Млоцин на случай появления со стороны Модлина таинственного огненного шара, из-за которого и поднялась вся эта сумятица. Вот уже двое суток, как он пересек границы Польши, сжег и уничтожил несколько сел, задел Торн, где взорвал два форта и пороховые склады, и сейчас катится вдоль Вислы по направлению к Варшаве, сея на пути пожары, смерть и разрушение.

Это было нечто совершенно непостижимое. Газеты утверждали, что все случившееся — дело рук германских инженеров, бросивших на Польшу какой-то адский механизм, создав инсценировку случайности, неудачного научного опыта и так далее. Вся история была шита белыми нитками. Следом за этой подготовкой (недаром пострадал Торн) должны были появиться колонны ненавистных швабов.

Майор вначале не очень верил сбивчивым россказням и считал их обычными газетными утками. Но теперь он не знал, что думать обо всей этой странной истории. Он сам видел вчера вечером только что приехавшего из Торна своего приятеля, где тот служил также в артиллерийском полку; у него рука была на перевязи, ушибленная при взрыве форта, а язык заплетался, отказываясь дать истинную картину виденного.

— Иисус, Мария, святой Иосиф! — восклицал злополучный капитан Гзовский, растерянно потирая голову здоровой рукою, — это наказание, ниспосланное богом за наши грехи…

Так думал, конечно, не он один. Всюду, в городах и в селах, в мрачных готических храмах Варшавы и Кракова и в скромных деревянных сельских костелах, и под открытым небом, на межах между полосами желтеющих нив, несся кверху кадильный дым, молитвенные песнопения, и тысячи людей воздевали руки к небу, моля его отвратить надвигавшееся неведомое бедствие. Это было понятно в конце концов: оно не приносило никому вреда, а может быть, и в самом деле могло умилостивить высшую силу, — на этот счет майор не был сам убежден твердо. Но вот такая задача — оберегать своими пушками столицу от неведомой опасности — была ему совсем не по душе и заставляла ворчать и цедить сквозь зубы далеко не изысканные выражения, поеживаясь в седле и прикрывая рукою глаза от все усиливающегося ветра, гнавшего вдоль дороги тучи песку и пыли.

Вот и место, впереди старого форта крепости, указанное для батареи. Майор свернул направо от дороги, и орудия, грохотавшие металлическим телом по шоссе, бесшумно покатились теперь по мягкому бархату недавно скошенного луга. Пахло мятой, полынью, влажной землей и лошадиным потом; сюда пыль не заносило, и далеко впереди на запад открывались желтеющие поля и зеленые полосы лугов, справа упирающиеся в разбросанные там и сям домики и стену редкого леса, скрывающего недалекую Вислу.

Батарея остановилась, снялась с передков; запряжки отвели несколько назад, к небольшой дубовой рощице. Четыре пушки уставились круглыми зевами в серое туманное небо, и темные фигуры людей вокруг них застыли в молчаливом ожидании.

Справа и слева видно было еще несколько батарей, образующих широкую оборонительную линию. Хорунжий Крживинский, высокий молодой человек с пушистыми светлыми усами и живым взглядом карих глаз, шел, потягиваясь, вдоль фронта батареи, разминая затекшие ноги, и ворчал себе что-то под нос.

Он тоже был не в духе; но его недовольство было другого рода. В своей сегодняшней задаче и предстоящем деле он нимало не сомневался. Раз там — наверху — нашли нужным встретить эту удивительную штуку пушечными выстрелами, — значит, так и следует. Ксендзы молятся в храмах, а они будут защищать столицу своей грудью, как представители славной польской армии, — следовательно, все в порядке.

Но что все это случилось именно сегодня, — было совсем нехорошо. Нехорошо потому, что в этот день в Варшаве должны были состояться выборы «королевы трудолюбия, добродетели и красоты», в которых хорунжий принимал самое горячее участие. Он сбился с ног за последнюю неделю, бегая, как угорелый, по ресторанам и цукерням, с кучкой таких же энтузиастов, агитируя в пользу красавицы Ванды, кельнерши из кафе «Версаль», которую противная партия, сторонники черненькой Стефании, кассирши из театра «Новости», называли его возлюбленной. Еще вчера такая история чуть не кончилась побоищем, так как хорунжий вытащил уже саблю, собираясь искромсать ею нахала штатского, усомнившегося по отношению к Ванде во второй из добродетелей, необходимых для избрания в почетное звание, открывавшее «королеве» в течение года бесплатное пользование целым ворохом благ земных, начиная от ложи в театрах и кончая духами, чулками, подвязками и прочими интимностями дамского туалета в лучших магазинах Варшавы. Драку предотвратили, растащивши противников. Еще и сейчас хорунжий сжимал кулаки и ворчал, как цепной пес, вспоминая вчерашнее. Крживинский остановился, глядя на восток, где первые лучи солнца указывали место милой, шумной Варшавы. К нему подошел майор Козловский. Хорунжий козырнул, а командир взял его под руку и пошел медленно к правому флангу батареи.

— Послушайте, — спросил он у субалтерна, покусывая седые усы, — что за история случилась у Малиновских третьего дня? Вы, кажется, были там?

— Да, я полагаю, что ему придется уйти из полка, — ответил хорунжий, вдруг вспыхивая негодованием при воспоминании об эпизоде на вечеринке у одного из сослуживцев.

— Но что же произошло? Мне Малиновский казался всегда очень порядочным человеком…

— Не знаю… Может быть, господин майор… Но вы знаете, у них за столом, в присутствии нас всех был подан самовар…

— Ну, и что же?

— Как, что же? Понимаете ли — русский самовар!

— Ах, да… русский. Что же было дальше?

— Ну, разумеется, мы все ушли, и я не думаю, чтобы пану Казимиру удалось выпутаться из этой истории. Ему, как женатому на русской, надо бы быть особенно осторожным в этом отношении.

Майор Козловский промычал в ответ что-то нечленораздельное и отошел прочь, хмуря косматые брови.

«Ненависть, звериная злоба — на них строится жизнь», — подумал он, и вдруг ему показалось, что фантастический враг, которого они ждали сегодня и готовы были встретить огнем и железом — таинственный шар, — был материализовавшимся, оформившимся духом вражды и смертельной ненависти, в котором человечество задыхалось все эти страшные годы. Майор содрогнулся. В это время до него донеслись звуки церковного пения. Из-за домиков деревни к волнующимся пажитям тянулась по пыльной дороге вереница людей. Звонил колокольчик, мутно дрожали желтыми пятнами огоньки больших восковых свечей; нестройные голоса выводили однообразную мелодию; за ксендзом в белом одеянии, овеваемом кадильным дымом, под колышущимися хоругвями тянулась серая толпа и воссылала к молчаливому небу молитвы о спасении от надвигающегося бедствия.

Козловский снял фуражку и машинально перекрестился. Он хотел что-то сказать вновь подошедшему хорунжему, когда с фланга батареи, протяжно перекликаясь, словно падая со ступеньки на ступеньку, покатилась разноголосая команда:

— Командира батареи к телефону…

— Командира — к телефону…

Майор, придерживая рукою саблю, побежал к телефонному посту. В трубку глухо забубнил знакомый бас командира группы, с которым он еще третьего дня мирно играл в преферанс.

Голос вздрагивал нервными нотами и срывался, так что нельзя было понять, командует ли он или смертельно испуган и сам ищет совета и поддержки.

— Противник показался, движется вдоль западного берега Вислы… Быть готовыми к открытию огня по видимой цели… гранатой… — Потом другим тоном: — Пан Болеслав, гвоздите этого дьявола в хвост и в гриву, выручайте, голубчик… Нельзя пустить его дальше Млоцин…

Козловский взобрался на наблюдательную вышку и стал осматривать далекий горизонт. Уже через четверть часа можно было различить в бинокль столб дыма, подымающийся за синею стеною леса. Он увеличивался с каждою минутой, словно вырастая из земли. Еще немного, и на далекую опушку из-за деревьев брызнуло ослепительным потоком света в ореоле дымной завесы, клубившейся черными вихрями. Было похоже, будто солнце сорвалось с голубого свода и катилось по земле пламенным шаром. Нельзя было различить подробностей, но веяло стихийной, неодолимой силой от этого невиданного зрелища.

Козловский почувствовал, как скверный холодок заполз в сердце и сжимал его медленной хваткой. Срывающимся голосом он передал команду на батарею:

— К бою!.. Гранатою! — и потом отрывисто, словно ища спасения: — Огонь!

Ухнули резкие удары один за другим, и черные зевы плюнули огнем в серое небо.

Стальные чудовища дернулись назад и снова уставились кверху круглыми глотками.

— Огонь! — уже вне себя кричал Козловский, не отрывая глаз от бинокля и глядя, как пламенеющий шар сквозь завесу черных взметов дыма, окутанный ими слева и справа, плавно катился вперед, вырастая на глазах и вздымая кверху вихри пыли, дыма и огня, то закрываясь облаками от разрывов снарядов, то прорываясь сквозь них, как яростное солнце из-за клубящихся грозовых туч. И снова грохали пушки, снова копошились вокруг них в дыму и пыли оглушенные люди, и теперь гремело уже далеко вокруг все поле, справа и слева, где линия орудий от леса за дорогой перекидывалась далеко на юг по направлению к Повонзкам.

И майор, стоя во весь рост у крайнего орудия, кричал не своим голосом, стараясь превозмочь дикий рев и стон, потрясавшие землю:

— Огонь! Первое!

Ему вторили такие же неистовые крики, а где-то рядом хорунжий вопил, приставив рупором руки к губам:

— Огонь! Второе! Огонь! Третье!

И уж нельзя было различать отдельных ударов в сплошном грохоте канонады, как нельзя было разобрать вокруг приближавшегося огненного шара отдельных вспышек снарядов, — он весь был окутан темным облаком и сквозь него неизменно прорывался вперед неуязвимый и неотвратимый, как стихия. Козловский растерянно оглянулся. Сзади батареи, шагах в двухстах, в немом ужасе остановилась толпа людей под золотою парчою хоругвей. Ксендз жестом отчаяния протягивал вперед распятие; вокруг толпа на коленях стонала и плакала; длинные желтые свечи давно погасли и ненужными палками торчали в дрожащих руках; колокольчик умолк, и тонкая струйка дыма вилась возле белой фигуры священника, слабой и беспомощной.



Козловский взглянул вперед. Пламенный шар был уже впереди батареи метрах в двухстах. Временами, в короткие промежутки между выстрелами, оттуда несся треск и шум, словно от большого пожара, были видны тысячи молний, брызжущих к земле от пламенного вихря.

Шар двигался.

— Орудия шрапнелью! На картечь! Беглый огонь! — В грохоте, шуме и звоне потонули окончательно отдельные звуки. В дыму и пыли, поднятой выстрелами, люди метались, как в адской кузнице. Орудия вздрагивали при каждом ударе, точно живые, и от них веяло жаром раскаленной печи. Впереди не было видно ничего из-за густого облака, окутавшего батареи. Пушки уже без прицела брызгали огнем и дождем картечи в серую пропасть.

И вдруг, словно по команде, захлопнулись горластые зевы: пушки молча осели, зарывшись хоботами во взрыхленную землю, а люди испуганными кучками сбились в стороне, с ужасом глядя на невиданную картину: по металлическим частям орудий и амуниции колебались и прыгали синеватые огоньки, и при каждом прикосновении к металлу из него вырывались с треском короткие искры-молнии, сотрясая тело людей резкими ударами, от которых они падали на землю, вскакивали и бежали прочь, спотыкаясь и сбивая друг друга с ног.

В следующую минуту ветром снесло прочь завесу пыли, окутывавшую батарею, и на фронте пушек показался огненный шар, пульсировавший и вздрагивавший, как огромная студенистая медуза, налитая огнем и дымом.

Майор окаменел, прислонившись спиною к дереву и обводя дикими глазами фантастическую картину. Он видел, как подхваченный порывом ветра пламенный шар вдруг прыгнул, словно сорвавшись с привязи, на толпу обуянных ужасом людей. Правее, по направлению к хатам деревни, в паническом беге неслись врассыпную люди, только что воссылавшие молитвы к безучастному небу. Впереди дикими прыжками, подобрав белую сутану, мчался священник; блестели в пыли на дороге брошенные хоругви, затоптанные ногами бегущей толпы.

Шар катился вслед за нею, подгоняемый ветром, и видно было, как падали, будто сраженные молнией, люди, которых он настигал своими огненными стрелами.

Левее кучка солдат бежала к лошадям. Майор хотел приказать им вернуться к орудиям, но голоса его никто не слушал. Он видел, как хорунжий первый вскочил на своего коня и, не оглядываясь назад, весь съежившись, стал бешено пришпоривать, направляя дикий бег по шоссе к Варшаве. Рядом бежали пешие и скакали, обгоняя друг друга, всадники.

Огненный шар катился к дубовой рощице, где стояли запряжки. Майор в ужасе закрыл глаза. Еще минута, и грохот взрыва потряс землю, и море пламени охватило лесок: шар налетел на зарядные ящики и взорвал их.

Теперь за дымом пожара не было видно пламенного вихря, несшегося между рекою и дорогой к беззащитной Варшаве.

Глава IX В доме на Доротеенштрассе

Эйтель Флиднер ходил один по опустевшему дому из комнаты в комнату и не мог найти себе места. Смерть отца сильно поразила Эйтеля, но всё, что последовало за нею, было настолько необычно, что заслонило собою дела семейные. Порою ему казалось, что он грезит и не может стряхнуть с себя тяжелый кошмар.

Развертывая утром газетные листы, он читал тревожные телеграммы, крикливые, истеричные корреспонденции, официальные и полуофициальные, осторожные и лживые сообщения и чувствовал, что не в силах справиться со всей этой путаницей. Первые дни, пока сведения приходили из Германии, все происходящее, хотя и казалось загадочным, но не носило угрожающего характера. Писали о большой шаровой молнии, причинившей пожары в нескольких селах и городках в долине Нейсе, — и только. Это были сообщения, которые можно было поставить наряду с другими, пестревшими обычно на газетных столбцах: где-то пронесся ураган, где-то произошло наводнение или землетрясение, разразилась эпидемия. Все это имело начало и конец, и затем, каковы бы ни были разрушения, — проходило, раны затягивались, и постепенно все забывалось. Но здесь было другое.

Это был какой-то снежный ком, который катился по взбудораженной Европе, и перед ним бессильными оказывались люди со всеми орудиями и машинами, со всеми ухищрениями современной техники.

Пожар Варшавы был первым ударом такого рода, который заставил почувствовать, что в мир ворвалось что-то новое. Первоначальные сообщения были смутны и сбивчивы, но затем газетная шумиха выбросила сразу столько подробностей, что в них можно было захлебнуться.

В общем, картина рисовалась в таком виде. После взрыва фортов в Торне весть об этом облетела Варшаву с невероятной быстротой и взбудоражила город, который к вечеру уже шумел, как разворошенный пчелиный улей.

В костелах ксендзы служили молебны, прося заступничества невидимых сил, по городу метались толпы народа, возбуждаемые разноречивыми слухами, рождавшимися неведомо где и как. Вся ночь прошла в смутной тревоге ожидания.

Перед рассветом лязг и грохот катившихся орудий разбудил беспокойный сон обывателей. Батареи, одна за другой, в угрюмом молчании катились по каменной мостовой на запад, к старой цитадели. С утра словно тяжелая туча нависла над столицей, и в кочующих по улицам толпах поползли новые слухи, сплетаясь со страшным словом «война!»

А затем сюда перебросилась родившаяся в редакциях газет нелепая легенда — виноваты немцы. Это они напустили на Польшу страшное бедствие, их инженеры бросили в ход дьявольское изобретение, и следом за ним надо ждать наступления полков проклятых швабов.

Этого было достаточно. Лихорадочное возбуждение толпы нашло выход. Людская волна хлынула к германскому посольству, разгромила и подожгла его.

Случилось это около 11 часов утра.

А в то же время у города показался увлекаемый ветром огненный шар. Он был встречен огнем батарей, выставленных на запад от столицы, но вся эта цепь пушек и гаубиц остановила его столько же, сколько могли бы это сделать оловянные солдатики. Шар прорвал гремевшую линию около Млоцин, разогнал крестный ход, взорвал несколько орудий и зарядных ящиков, через полчаса миновал цитадель и очутился в лабиринте переулков старого города и еврейских кварталов.

Спустя четверть часа узкие кривые переходы пылали, окутанные дымом. Громовые раскаты, шум огня, треск пылающих стен, крики и вопли обезумевших людей наполнили собою тихие еще недавно улицы. Пламенный шар вылетел из их пустынной сети на площадь у съезда к Висле, задел статую Сигизмунда, рухнувшую грудой мусора, и двинулся вдоль Краковского Предместья и Нового Света. Крестные ходы, толпы людей, наводнивших с утра бульвары, праздные зеваки на тротуарах, — всё это неслось теперь, сломя голову, в невыразимом ужасе среди свиста пламени и шума пожара.

В течение получаса грозный смерч пересек весь город по направлению к Мокотову и исчез на востоке, а за ним в дыму и огне несчастный город корчился в судорогах и клубился черными тучами.

Вот что случилось в Варшаве. И это, пожалуй, было не самое страшное. Следом за катастрофой газетные столбцы сообщали, что возбужденные толпы позволили себе ряд эксцессов, что к столице стянуты войска, и, по всей вероятности, порядок будет быстро восстановлен.

Эйтель вспомнил баррикады в Моабите третьего дня и ненавистное лицо Дерюгина в тот момент, когда он опустил свою саблю на эту рыжую, словно огнем полыхающую голову.

Проклятый азиат! В нем олицетворялся для Флиднера мятежный хаос, страшное лицо апокалиптического зверя, подымающего свою многомиллионную голову над старым, таким благоустроенным, покойным и удобным миром.

Он скомкал газету и швырнул ее на пол.

Да, на мир надвигалось что-то такое, перед чем стал в тупик не только он, волонтер кавалерии, — сведущий лишь в достоинствах лошадей и эскадронном учении. По крайней мере, когда он пытался разобраться во всей истории по двум-трем статьям в последних книжках научных обозрений и журналов, пришедших уже после смерти отца на его имя, — то и здесь не нашел путеводной нити. Правда, в этом не было ничего удивительного. Статьи были написаны языком, который сам по себе являлся китайской грамотой.

Эрги, джоули, диссоциация, ионизация, ионы, протоны, нуклеарные заряды, кванты, — вся эта дикая тарабарщина делала совершенно непонятными самые обыкновенные фразы. И она, разумеется, была переплетена хитроумными формулами, разбивавшими там и здесь ровные строчки убористого шрифта замысловатыми кривыми и диаграммами, схемами и таинственными обозначениями, — словом, всем ассортиментом специальных статей, представлявшим непроходимую преграду для непосвященных. Эйтель с нетерпением перелистывал их и вчитывался в короткие послесловия, подводившие итоги изложенному, и хоть сколько-нибудь похожие на обыкновенный человеческий язык. Но и в этих всё же туманных сводках Флиднер не нашел ничего утешительного. Две основных мысли то робко, то более открыто сквозили всюду: во-первых, начавшийся процесс, несомненно, захватывал в свою сферу всё большую массу вещества, иначе говоря, проклятый, шар, хотя и медленно, рос с каждою минутой, будто снежный ком, катящийся по мягкому насту, и, во-вторых, что было хуже всего, наука в данный момент была бессильна бороться с этой неожиданной опасностью.

Правда, в газетах и популярных журналах за теми же подписями появлялись другие статьи, где авторы старались успокоить общественное мнение, но даже для неискушенного мозга Эйтеля был ясен их казенный оптимизм, которому не верили ни на грош те, кто писал эти заметки. Некоторые из авторов были знакомы Флиднеру, как сотрудники и товарищи покойного отца, бывавшие у них в доме. Один из них, длинный и сухой, как жердь, старик с желтым, болезненным лицом и свалявшейся неопрятной бородою, слегка презрительно называвший Эйтеля «наш юный воин», писал в «Berliner Tageblatt», что «на определенной стадии процесса должно наступить равновесие, когда количество выделившейся энергии будет равно ее естественному рассеянию в пространство, после чего шар перестанет расти, а тем временем несомненно будет найден способ ликвидировать охваченную разрушением материю».

Между тем в «Zeitschrift fur Physikalische Chemie» тот же Мельцер кончал свою статью туманной фразой: «Конечно, влияние массы вещества в таком значительном объеме, какой имеется налицо в данном случае, еще не исследовано, и хотя по аналогии можно было бы предполагать возможность установления равновесия, трудно сказать, когда именно оно наступит и в какой мере сможет послужить гарантией в развитии новых, еще более разрушительных процессов».

Наконец, самым страшным было даже не сознание растущей опасности, — она казалась еще далекой, — а то, что виновником всех несчастий был его отец, что здесь было замешано их имя, которое трепали с пеною у рта газеты, словно собака треплет грязную тряпку, подхваченную ею в мусорной яме.

Глава X Статья в «Фигаро»

По внешнему виду ничто, по-видимому, не изменилось на улицах города. Так же катились людские волны, так же гудел, грохотал и звенел тысячами металлических голосов механизм, опутавший жизнь человека. Поверхностный наблюдатель не заметил бы ничего особенного в привычной сутолоке, автоматически управляемой торжественными фигурами в кожаных касках на перекрестках.

Но внимательное ухо открывало в этом гудении новые ноты — тревожные, гневные и растерянные. С окраины, где третьего дня происходило что-то грозное, — ползли зловещие слухи. На стенах улиц появились беленькие квадратики, возвещавшие установление в городе военного положения. А газеты приносили все новые сведения о бедствиях и пожарах, выжигавших на востоке долину Буга и Днепра. Эти известия вливались в напряженную, полную тревожных ожиданий атмосферу улиц и зажигали глаза удвоенным страхом. Дагмара чувствовала себя бесконечно затерянной и одинокой в этом трепетном, насыщенном как будто грозовым электричеством хаосе. Она не отдавала себе отчета в том, что видела на улицах, так как была слишком подавлена своим личным горем. Но инстинктивно она отзывалась на трепетание толпы, и это усиливало ее тревогу до физической боли.

Выйдя из дому, она некоторое время шла бесцельно по Доротеенштрассе, почти не замечая прохожих и не зная, что с собой делать.

— Арестован, в тюрьме, — вот все, что стучалось в мозг назойливыми ударами.

Этот высокий, кряжистый человек с серыми глазами заслонил сейчас для нее все совершающееся вокруг. Он казался ей одним из тех немногих, которые твердо стоят на ногах и уверенно смотрят вперед. А несколько дней, проведенных вместе, — дней, когда так мало еще было сказано слов в быстрой смене странных и грозных событий, — связали их неразрывными нитями. Дагмаре стало ясно, что вся ее тревога, тоска и одиночество происходят от того, что нет подле этого крепкого, ясного и спокойного человека. Она не знала еще, какими словами встретила бы его, если бы вдруг он стал сейчас перед нею, но это были бы значительные слова, полные ласки и доверия. И вот его не было рядом. Между ними выросла тюремная решетка. Дагмара перебирала в уме всех, к кому можно было бы обратиться за помощью, за советом, но как- то вдруг оказалось, будто она — одна в шумной, но мертвой пустыне. Еще утром, прежде чем позвонить у дверей мрачного дома, в котором прошла ее юность, она зашла в институт. Но знакомые профессора, к которым она обращалась, ассистенты отца, замкнулись в холодной, вежливой настороженности, а когда девушка заговаривала о Дерюгине, — на лицах появлялось выражение удивления и негодования, и разговор прекращался. В группах студентов она подметила кислые усмешечки и шепоток, замолкавший при ее приближении. Очевидно, история ее ухода из дому была уже известна и, конечно, была связана с именем инженера.

Дома, у брата, она встретила ту же слепую злобу, которая, казалось, захлестывала теперь весь мир.

Она остановилась в недоумении. Ну, что же? Опять к фон Мейдену? Он, как официальное лицо, должен был знать больше других. Дагмара колебалась несколько минут, вспоминая сцену в его кабинете на прошлой неделе, но затем решительно направилась к ратуше.

Советник принял ее необычайно учтиво, бросился усаживать в кресло, рассыпался в тысячах извинений по поводу «досадного недоразумения».

— Согласитесь, фрейлейн, это было слишком необычайно — то, что вы рассказали мне тогда. Мне и сейчас иногда кажется, что я сплю, когда читаю газеты… — он кивнул головою на ворох печатных листов на столе.

— Вот господин Горяинов находит все это в порядке вещей, — добавил он, указывая на собеседника, расхаживавшего большими шагами по кабинету. Дагмара невольно взглянула на него, и ей показалось, что она видела где-то высокий голый череп, выцветшие глаза и остренькую бородку.

Старик слегка поклонился ей и продолжал свою прогулку, изредка взглядывая на нее исподлобья.

— Но, послушайте, все же это безумие — печатать подобные статьи, — обратился фон Мейден к Горяинову, продолжая начатый разговор и нервно черкая карандашом по строчкам свежего номера «Figaro».

— Они там с ума сошли в Париже! Они готовят революцию! Собеседник пожал плечами и усмехнулся углами рта, тогда как серые глаза смотрели устало и равнодушно.

— А если все же это правда?

— Безразлично, — ответил советник, ломая карандаш сильным нажимом, — бывает правда, которая опаснее всякой лжи. Нельзя в политике применять мещанские мерки ходячей морали.

— Да, да, разумеется, — улыбался, гримасничая, старик, — жалко, что господа политики избегают говорить об этом вслух.

— Нет, вы только послушайте этого сумасшедшего, — продолжал фон Мейден, обращаясь к новой собеседнице и медленно переводя вслух фразы из подчеркнутой карандашом статьи.

«Уже давно человечество знакомо с явлением новых звезд, вспыхивающих внезапно с необычайной силой то там, то здесь в мировых пространствах. Такова была легендарная звезда Нового Завета, предвещавшая якобы рождение Христа, подобного же рода была на нашей памяти так называемая „Новая“ в созвездии Орла, загоревшаяся в июне 1918 года, и много других.

Эти звезды, вспыхнув на несколько месяцев, затем постепенно гаснут, возвращаясь к своей первоначальной небольшой яркости. Не так давно причину явления видели в столкновении двух светил, кончающемся грандиозным пожаром. Но при колоссальной разбросанности небесных тел во вселенной такая причина очень маловероятна. И за последнее время стали высказываться предположения, что новые звезды — след необычайной силы вспышек внутриатомной энергии, охватывающих по неизвестной нам пока причине то одно, то другое из светил.

И вот перед нами — начало такой катастрофы. На Земле разыгрался процесс, который должен кончиться колоссальным пожаром, и тогда в небе загорится новая звезда, которую астрономы где-нибудь в системе Сириуса будут наблюдать через несколько лет в свои телескопы и занесут в звездные каталоги».

Фон Мейден остановился, снял пенсне и обвел недоумевающими глазами посетителей. Волнуясь, он кусал кончик давно потухшей сигары, не замечая, что она не курится.

Дагмара молчала, Горяинов продолжал ходить по комнате, и с лица его не сходила насмешливая гримаса.

Фон Мейден снова нагнулся над газетой:

— А вот не угодно ли — конец. «Итак, вывод наш таков: процесс, начавшийся две недели назад в Берлине, уже не может быть остановлен никакими силами. Он будет идти с увеличивающейся скоростью, захватывая все новые массы вещества, освобождая все растущие количества энергии, пока бушующее пламя не охватит весь земной шар. Еще задолго до этого, разумеется, на земле погибнет все живое и вместе с ним человечество со всей своей техникой, своим кичливым разумом, со всеми страданиями и иллюзиями. Это неизбежно и является только вопросом времени. Борьба бесполезна и смешна. Человечество выполнило свою миссию, дошло до кульминационной точки развития и должно сойти со сцены. Пора подводить итоги. Земля доживает последние дни».

Советник уронил пенсне, стукнул кулаком по столу, и лицо его покрылось красными пятнами.

— Я вас спрашиваю, — почти кричал он, комкая газету, — разве это не бред умалишенного? Разве нормальный человек может говорить таким образом? Ведь это значит — будить зверя, звать на улицы бунт, революцию — разнуздывать дикие силы!

Теперь уже фон Мейден бегал по кабинету от окна к двери, дергаясь всем телом и сжимая руками виски, а Горяинов сидел у стола и ленивым движением стряхивал пепел папиросы.

— Мне кажется, господин советник, вы красного флага на улицах боитесь больше, чем стихийной катастрофы, которая грозит Земле? — саркастически спросил он, покачиваясь в кресле и охватив обеими руками колено.

— О, да, — сердито ответил фон Мейден, — фантазии господ кабинетных ученых мы слышали не однажды по поводу каждой новой их теории, однако мир здравствует до нынешнего дня. Но революция — это то, что носится в воздухе! Это то, что лезет изо всех щелей, это то, что было вашим вчера и может каждую минуту стать нашим сегодня! Мир весь содрогается, как гигантский котел под непомерным давлением, он бурлит и клокочет, а эти идиоты подбрасывают угля в топку ради сенсации, ради лишнего десятка тысяч тиража!

— А если дело вовсе не в этом?

— Так в чем же, скажите на милость?

— Если на этот раз здесь не иллюзия, а в самом деле Земля доживает последние дни? Попробуйте на минуту предположить подобную вещь…

Фон Мейден досадливо махнул рукой.

— Удивляюсь я вам, русским. Вам, прошедшим через горнило революции, меньше всего к лицу подобная беззаботность! А вы говорите так, точно сами являетесь автором этой статьи…

Горяинов пожал плечами и загадочно улыбнулся. Дагмара воспользовалась наступившей паузой и встала.

— Господин советник, я к вам зашла по делу. Может быть, вам случайно известно… — она на минуту замялась. — Видите ли, я хотела бы знать, что случилось с русским инженером, работавшим в лаборатории отца… Вы как должностное лицо, вероятно, в курсе дела… Его фамилия Дерюгин, Александр Дерюгин…

Фон Мейден круто повернулся, и лицо его, только что полное тревоги и негодования, вдруг замкнулось в холодном недоумении.

— Я удивляюсь, фрейлейн, вашему вопросу. Судьба господина Дерюгина меня нимало не интересует, она зависит от решения военного суда, — вот все, что я могу сказать. Грустно, что приходится слышать имя этого человека из уст дочери профессора Флиднера. И должен вас предупредить, фрейлейн, что за последнее время имелось и без того много оснований для весьма странных предположений по отношению к вам… Только из уважения к памяти вашего покойного отца на это закрывали глаза…

Лицо девушки залилось пурпуром.

— Я не просила об этой милости, — произнесла она холодно, направляясь к выходу.

Фон Мейден не тронулся с места и только угрюмым, взглядом медленно проводил ее до двери.

Горяинов слегка поклонился, но не сказал ни слова.

На улице Дагмара в нерешительности остановилась, не зная, что предпринять дальше… Чья-то рука легла на ее плечо. Она обернулась. Перед нею стоял высокий старик с лицом утомленного Мефистофеля, бывший только что в кабинете у фон Мейдена.

— Милая барышня, — заговорил он задушевным голосом, — я имел честь быть… почти другом покойного профессора Флиднера и мне хотелось бы в мере сил моих оказаться полезным его дочери… Наступают тяжелые дни, и вы в этой сумятице должны чувствовать себя страшно одинокой.

Дагмара порывисто схватила протянутую ей руку.

— О, если бы вы знали, — вырвалось у нее почти стоном, — я точно в лесу заблудилась в бурную ночь…

— Да, да, милая барышня, идет гроза, и жутко быть человеку одному. Но разве ваш брат…

— О нем я не хочу говорить, — остановила Горяинова девушка, — у него я встретила поддержки не больше, чем сейчас там, наверху.

Она кивнула в сторону ратуши. Горяинов покачал головою.

— Я так и думал. Это очень грустно, потому что, боюсь, хороших известий о господине Дерюгине я дать вам не смогу…

— Вы знаете, что с ним?

— За четверть часа до вашего прихода советник фон Мейден произнес передо мной целую филиппику по адресу злополучного соотечественника… Он сейчас — во Фридрихсгайнской тюрьме…

— Это я знаю уже от брата… Но как все случилось и что его ожидает?

— Арестован во время усмирения рабочих волнений в Моабите вместе с редактором «Rote Fahne», чуть ли не с оружием в руках, такова по крайней мере официальная версия.

Дагмара побледнела.

— Это грозит большими неприятностями?

— Боюсь, что да. Иностранный подданный и вдобавок русский, следовательно, a priori человек опасный… Задержан вооруженным на месте преступления… И затем военное положение.

— Значит, что же? — побелевшими губами почти шепотом спросила Дагмара.

— Я не хочу вас пугать, но положение серьезное. И что хуже всего — очень трудно что-либо предпринять. Человек — единица, песчинка, бессилен перед сложной машиной, им самим созданной.

Видя искаженное болью лицо девушки, Горяинов вдруг остановился и сказал нерешительно:

— Пожалуй, одно я вам могу посоветовать. Попробуйте обратиться в советское посольство. Если они примут участие в судьбе соотечественника, то во всяком случае дело может затянуться, и будет выиграно время…

— А дальше?

— А дальше многое может случиться. Слышите?

И оба обернулись в сторону Нейкельна, откуда заглушённые расстоянием долетели звуки выстрелов, и, цокая подковами по асфальту, проскакал вдоль по улице по тому же направлению отряд конной полиции. Люди на тротуарах вытягивали шеи, прислушиваясь к далекой перестрелке.

— Нужно только получить отсрочку, — повторил Горяинов, — а освобождение придет оттуда, — он махнул рукою в сторону выстрелов: — дело идет к развязке. У меня на это есть нюх… и опыт на собственной шкуре.

Он засмеялся коротко и невесело.

— Вы говорите так, как будто сами бы этого хотели, — невольно вырвалось у Дагмары: — между тем такой исход должен только ужасать и отталкивать вас…

— Отталкивать? Нет, милая барышня… — он покачал головою, — для меня это безразлично. Мне все равно: монархия, республика, социализм, коммунизм, красные, белые, синие… я давно научился расценивать явления с точки зрения значения их для узкого кружка близких и интересующих меня людей. В данном случае это может помочь вам и моему компатриоту, к которому я чувствую искреннюю симпатию. Вот и все. А к тому же, теперь не все ли равно? Идет гроза, которая сметет не только плесень, копошащуюся на земле, но обратит в прах и самую землю… Какое значение имеет рядом с этим все остальное: революции, войны, радости, страдания, героизм и преступление, любовь и ненависть, слава, наука, — если завтра все это исчезнет в пожаре, навсегда, навеки и без малейшего следа?

Девушка остановилась, потрясенная этим мрачным пророчеством.

Горяинов сказал, устало улыбаясь:

— Простите, я напугал вас. Иногда необыкновенно весело быть Кассандрою, но сейчас мне это было больно. Пока до свиданья, милая барышня. Если вы дадите мне свой адрес, я завтра забегу сообщить новости.

Он пожал руку Дагмары, и она еще несколько минут видела его высокую сутуловатую фигуру в толпе.

Со стороны Нейкельна все чаще хлопали выстрелы то в одиночку, то целыми залпами.

Глава XI Европа в огне

Фон Мейден оказался прав. Статья в «Фигаро» послужила сигналом. Уже на следующий день телеграф принес известия о волнении на парижской бирже, этом чувствительнейшем барометре общественной погоды. Полетели вниз бумаги многих предприятий, территориально связанных с районами, угрожаемыми атомным вихрем.

Толпы рантье, дрожащих за свои франки больше, чем за судьбу мира, уже осаждали банки. Ходили слухи о полном крахе двух крупных металлургических фирм.

Все это раздувалось сообщениями очевидцев о движении пламенного шара. Прокатившись долиною Буга, он выжигал все более широкую полосу лесов и пашен, задел несколько деревень, уничтожил Фастов и около Очакова вылетел в море. Вот как описывалось это событие со слов местных жителей.

В воскресенье поздно вечером на севере показалось яркое зарево, окутанное облаками густого дыма. При все усиливающемся ветре вскоре из-за гряды прибрежных холмов выплыло пламенное облако, пронизанное изнутри ярким голубоватым светом, который, несмотря на застилавшую его пыль и дым, был настолько ослепителен, что вокруг стало светло почти как днем. Облако двигалось довольно быстро на некоторой высоте над землею, распространяя на большое расстояние вокруг непереносимый жар, от которого воспламенялась трава, деревья и все, что могло гореть. Из дымного вихря несся непрерывный треск, шипение и отдельные резкие удары грома. Все живое, разумеется, бежало прочь в паническом страхе. Но кучка любопытных издали осталась наблюдать грозное явление.

Приблизительно в половине двенадцатого ночи клокочущее огнем облако приблизилось к берегу и, не останавливаясь, понеслось к морю. В тот же момент произошло нечто вроде сильного взрыва. Вода под шаром забурлила; огромный столб пара поднялся к ночному небу и окутал пламенный вихрь туманной пеленой. Видно было, как шар подпрыгнул кверху, подброшенный силою газов, и понесся в открытое море уже на большей высоте, на глаз до десяти метров, причем вода под ним не переставала кипеть и клокотать.

Теперь вся картина представляла большое облако пара, подымающегося из взбаламученного моря, и пронизанное изнутри целыми снопами света, напоминающего солнце, прорывающее своими лучами грозовые тучи. Через полчаса грохочущий вихрь исчез в море, но еще долго на юге виден был отблеск далекого зарева.

Другую встречу уже в открытом море описывал капитан итальянского парохода «Умберто», шедшего в Константинополь из Одессы. В понедельник утром невдалеке от Змеиного острова рулевой доложил, что что-то неладное творится с компасом. Действительно, стрелка в нактоузе заметно раскачивалась в обе стороны, как бывает во время сильных магнитных бурь. Капитан, удивленный этим явлением, внимательно осмотрел буссоль, — все было в порядке.

Между тем стрелка волновалась все больше и около одиннадцати часов утра совершенно взбесилась и стала метаться на триста шестьдесят градусов по всем румбам.

Небо было покрыто тучами, закрывающими солнце. Не имея возможности держать направление без компаса и без солнца, пароход потерял курс.

В это время на северо-западе было замечено большое облако, низко нависшее над морем. Капитан принял его сначала за смерч, хотя в таких широтах еще не приходилось с ним встречаться. Когда пароход приблизился метров на четыреста, оказалось возможным рассмотреть подробнее странный феномен. Он представлял большое облако пара, подымавшееся из бурно кипевшего под ним моря и двигавшееся по ветру к юго-востоку. Размеры облака казались около ста метров в поперечнике, а в высоту оно терялось постепенно клочьями тумана, уносимого ветром приблизительно на такой же высоте. Сквозь густую тучу пара, метрах в десяти над поверхностью воды виден был ослепительно сверкающий шар, брызжущий в бурлящее море снопами искр, сопровождаемыми неустанным шипением и треском будто сотен ружейных выстрелов.

Когда расстояние до облака уменьшилось еще на несколько десятков метров, экипаж почувствовал тяжелый зной, которым полыхало от него, как из жерла гигантской печи. В то же время на концах мачт, на железных перилах, на всех выдающихся металлических частях судна засияли кисточки голубоватых огней, знакомое морякам по южным широтам явление — огни св. Эльма, указывающее на насыщенность атмосферы электричеством. В то же время на правом борту, обращенном к огненному облаку, раздались крики изумления, почти страха.

— Мертвая рыба!

Действительно, у самого парохода качались на волнах целые стаи всевозможной рыбы, неподвижно плывшей по поверхности воды, мутно поблескивая беловатыми, серыми, синими, желтыми брюхами, будто пестрая чешуя огромного чудовища.

Вместе с тем оказалось, что температура воды вокруг судна достигла почти 80 градусов; судно очутилось в полосе тумана. Капитану не оставалось ничего другого, как под всеми парами уходить наугад в открытое море прочь от опасного соседства. И только часа через четыре, когда столб пара скрылся за горизонтом, успокоилась магнитная стрелка, и судно могло взять правильный курс.

Еще через два дня телеграммы из Болгарии известили мир, что атомный вихрь вновь появился на континенте у Варны, причем город и порт были почти начисто уничтожены огнем. Новая катастрофа всколыхнула всю Европу. Угроза стала настолько очевидной, что закрывать на нее глаза было уже немыслимо.

Возбуждение общества и народных масс росло с каждым днем, особенно в крупных промышленных центрах.

Из Парижа, Вены, Варшавы, Праги, Лондона, Манчестера, Бирмингема — летели тревожные телеграммы о народных волнениях, о стычках на улицах с полицией и войсками, кое-где о форменных побоищах, в которых силы правительств, видимо, с трудом удерживали господство.

Власти растерялись, стали в тупик перед грозной задачей борьбы с двумя врагами.

И если по отношению ко второму из них можно было еще рассчитывать на старое испытанное средство — штыки и пули, то перед первым была полная и до ужаса очевидная беспомощность. Оставалось только ждать, куда направит свой капризный бег неуязвимый противник, и при его приближении бежать, спасая все, что можно спасти.

Это полное бессилие перед стихийною угрозою лишало власти твердости и уверенности во всем остальном. Колебание, слабость, сознание конечной бесплодности каждого шага были слишком очевидны. Железная рука поднималась то там, то здесь, чтобы долбить по привычке тяжелыми ударами, и падала бессильно на размахе в злобной судороге. А человеческое море бурлило, и волны его вздымались все выше и выше…

Дагмара следила за бегом событий по газетам и наблюдала отражение их на улицах Берлина из окна своей каморки на Фриденштрассе, куда она перебралась из Шенеберга, чтобы быть ближе к месту, где за железными переплетами узких дыр в каменном мешке находился Александр.

Помог ей устроиться на новом месте Горяинов; он каждый день заходил к ней и сидел подолгу, рассказывая обо всем, что слышал помимо газет в редакциях, кипевших новостями и процеживавших из них то, что можно было, на влажные еще листы, расходившиеся по взбудораженному городу.

Она узнавала от старого эмигранта о стычках, происходивших на окраинах между народом и полицией, волнениях в частях рейхсвера, о том, что в город прибыли отряды Стального Шлема, и что, с другой стороны, ходят слухи об организации значительных дружин красных фронтовиков и рабочих союзов.

Рассказывая об этом, Горяинов сидел, сгорбившись, у маленького стола, и нельзя было в его словах прочесть ни радости, ни изумления, ни страха или недовольства. Казалось, будто он читает повесть о давно отшумевших днях, на которые смотрит со стороны, равнодушно развертывая свиток событий.

Так, через два дня он рассказывал Дагмаре, что Эйке и еще двое из арестованных в четверг были убиты во время инсценированной попытки к побегу, но что правительство не решается открыто на смертные казни, опасаясь, чтобы это не послужило той лишней каплей, которая могла бы вызвать общее возмущение.

Дело Дерюгина, как и ожидал Горяинов, было отложено в виду переговоров, начавшихся с советским представительством, после того, как там стало известно об участи русского инженера.

Но все же каждый день можно было ожидать самых неожиданных сюрпризов, так как власти метались из стороны в сторону, от одной крайности к другой, чувствуя, как почва ускользает из-под ног.

В этом томительном ожидании и неустанном нервном напряжении Дагмара горела, как в горячечном бреду. Серая громада тюрьмы, видимая из окна ее комнаты, давила ее и во сне и наяву тяжелым кошмаром. Она не могла отвести глаз от этой каменной груды, чувствуя, как нарастает в ней глухая, мстительная злоба, какой не знала она за всю жизнь.

Было странно чувство какого-то разрыва с окружающим. Все прошлое — детство и юность в суровом доме на Доротеенштрассе, методически размеренное, по расписанию томительное существование, замкнутое в гнетущие рамки запретного и дозволенного, — все это будто исчезло в бездонном провале и вспоминалось, как сон; а действительность сосредоточилась на узком тупике каменного муравейника, между угрюмым серым зданием и маленькой комнатой в третьем этаже, где рядом через каждые пять минут грохотали поезда воздушной дороги, потрясая лязгом и гулом дымный воздух, — да в грудах газет, приносивших со всех концов встревоженной Европы новые и новые странные вести.

И только присутствие Горяинова рассеивало несколько это давящее ощущение одиночества, тревоги и растерянности. Сообщив необходимые новости, которые могли иметь значение в участи Дерюгина, он неизменно сводил затем разговор к рассказам о движении атомного вихря и явлениях, ему сопутствующих, зло высмеивая растерянность финансовых кругов и правительств, мечущихся между бессильным страхом перед стихийным бедствием и злобным ужасом в ожидании нарастающей грозы снизу; иронизировал по поводу паники, охватившей человеческое стадо, переплетая все это с воспоминаниями из своего бурного прошлого. Спокойная насмешка и холодный сарказм его импровизаций охватывали Дагмару волнующим чувством любопытства и почти страха к этому странному человеку, и она невольно следила за своеобразной логикой его выводов, не умея им противиться, но в то же время чувствуя инстинктивно в них какую-то коренную ошибку.

— Послушайте, Горяинов, вы как будто рады всему, что случилось, — сказала она как-то, уловив торжествующие нотки в его рассказах.

— А вы только сейчас догадались, милая барышня? Конечно же, рад. Разве вам не приходилось слышать разговоров на тему, что мы должны быть счастливы в качестве современников великих событий в социальном мире? Почему же не гордиться вдвое, вдесятеро, сделавшись свидетелями потрясений, которые должны завершить всю историю человечества вообще и с ним вместе земного шара? Разве не великолепно, что это выпало на долю именно нам, а не нашим потомкам какого-нибудь пятьдесят пятого столетия?

На третий день своих посещений, уже после пожара Варны, Горяинов принес известие, что по инициативе Сорбонны в Париже собрался всемирный конгресс физико-химиков, который должен заняться изысканием мер борьбы с надвигающейся опасностью.

— Парламент патентованных умников, — смеялся он, описывая открытие конгресса старейшим членом его, профессором физики Оксфордского университета.

— Но ведь это прекрасно! — воскликнула девушка, — это то, что давно надо было сделать!

— Ну, разумеется, — отвечал старик, — чтобы наговориться вволю и приложить штамп такой почтенной фирмы к протоколу человеческой немощи.

— Но почему, почему? Разве они не смогут указать путь спасения?

— Милая барышня, да чьими же руками выполнят они то, что будет нужно, если бы даже им удалось найти такое магическое средство? Кто послушает этих милых седовласых ребят, этих наивных умников, воображающих себя солью Земли, когда всяческие короли, министры, канцлеры и прочая, и прочая думают лишь о том, чтобы не дать разгореться пожару революции и усидеть на своих насиженных местах? Кто объединит их в таком всечеловеческом усилии, которое потребуется для борьбы с этим огненным волдырем на теле Земли?

Дагмара молчала.

— А вот не угодно ли послушать, что делают те, которые могут что-нибудь сделать! Американский миллиардер Перкинс ассигновал пятьдесят миллионов долларов на опыты и организацию работ по устройству снаряда для полета с пассажирами в междупланетные пространства. Недурно, не правда ли? Он рассуждает резонно. Здесь дело окончено. Сто процентов за то, что через месяц, два, полгода, — безразлично, — Земля станет обиталищем не совсем удобным. Отлично. Почему бы не попытаться устроить маленькую колонию земнородных где-нибудь на Марсе или Венере? Все-таки полпроцентика вероятности против ста безнадежных. И будут делать и, может быть, кое-что сделают. И, несомненно, найдутся охотники подражать. Там, на Земле, пускай разделываются, как знают, а мы себе приготовили тепленькое местечко на Венере… Великолепно! Другие, поскромнее — те пока просто бегут в Америку, в Австралию, — ну, это публика мелкого размаха. А Перкинс, по крайней мере, решает вопрос радикально.

За всеми этими разговорами Горяинов не забывал следить за судьбой соотечественника и делился с Дагмарой всем, что удавалось узнать.

Но это ее не удовлетворяло: хотелось что-то предпринять, работать для освобождения Дерюгина, искать с ним встречи, а вместо этого приходилось оставаться в тупом бездействии и смотреть издали на угрюмый фасад с решетчатыми окнами, слушая рассказы странного собеседника и ощущая неудержимое нарастание смутной тревоги и тоскливой злобы.

Наконец, на четвертый день как будто дрогнула стена, разделявшая ее и Александра.

Горяинов одновременно с сообщением об ожидающейся назавтра забастовке большинства заводов и городских предприятий рассказал, что ему удалось получить свидание с инженером по протекции фон Мейдена. Виделись они всего десять минут и, конечно, в обычной тюремной обстановке.

— Милейший земляк сначала встретил меня недоуменно и даже не особенно приветливо. Но, узнав, что я часто вижусь с вами и по мере сил стараюсь быть вам полезным, — сменил гнев на милость. Он просил передать вам, что он здоров, бодр и только изнемогает от бездействия и неизвестности о вашей участи и о том, какие чудеса творит виновник всей суматохи — атомный шар. О своей судьбе не беспокоится, но, между прочим, сказал, что завтра около полудня небольшую партию заключенных повезут куда-то на допрос и что у них поговаривают, будто хотят повторить историю Эйке и его товарищей.

Дагмара схватила гостя за руку в таком порыве отчаяния, что тот осекся на полуслове, сообразив, что сболтнул лишнее.

Мысленно выругав себя идиотом за неуместную откровенность, он попытался смягчить произведенное последними словами впечатление, но Дагмара ничего не хотела слушать. Она вся дрожала и ломала пальцы в немом отчаянии.

— Послушайте, Горяинов, — вдруг заговорила она порывисто, — я буду завтра там, около него…

— Ну, вот, этого только недоставало, — с досадой ответил старый эмигрант, — ведь это же совершенно бесполезно. Да и, наконец, нет ничего определенного, — быть может, только разговоры, навеянные общей тревогой и тюремной атмосферой, — ничего больше.

— Все равно — я пойду; иначе я чувствую, что сойду с ума.

Ее голос был так решителен, что Горяинов пожал плечами и сказал ворчливо:

— Ну, что ж, пойдемте…

Затем по обыкновению перешел к болтовне на злобу дня, стараясь отвлечь девушку от тягостных мыслей.

Рассказал о первом заседании конгресса физиков в Париже, на котором, по-видимому, подтверждались его ожидания. Первые доклады, сделанные там, звучали довольно уныло. Ввести в берега разбушевавшуюся стихию в настоящий момент не было средств, а между тем процесс распространялся все дальше, и разрушения становились день ото дня значительнее. В заключение были произнесены горячие речи, призывавшие в неопределенных выражениях к упорной, лихорадочной работе, к борьбе во что бы то ни стало — и только. Никаких конкретных способов, годных для немедленного использования, предложено не было. Правда, в Кембридже начались работы по синтезу, склеиванию, так сказать, распавшихся атомов, но это были лишь первоначальные опыты, которые требовали многих лет систематических исследований, чтобы воплотиться в практически осуществимые мероприятия. А между тем росла паника на бирже, лопались одно за другим предприятия, неудержимо разливался поток народных волнений, и над всем этим носился огненный призрак растущего вихря. Старая Европа трещала по всем швам.

Дагмара рассеянно слушала на этот раз собеседника и упорно, сосредоточенно думала о своем.

Глава XII Освобождение

В воскресенье с утра остановились большинство заводов и центральная электростанция в Моабите. Мертвыми пальцами воткнулись в серое небо потухшие трубы; пустыми линиями протянулись по черному зеркалу асфальта трамвайные рельсы. По улицам пробирались редкие автобусы, нагруженные людьми так, что из-под живых гроздьев не видно было тяжело дышавшей машины. Испуганно проносились автомобили, и гудки их напоминали тревожный рев загнанного зверя. По улицам ходили усиленные патрули и разъезжали отряды конной полиции и рейхсвера. В центре города маршировали отряды добровольцев в полувоенной форме со значками различных союзов во главе со «Стальным шлемом». А на окраинах, обычно пустынных в это время, кипели человеческие волны, и мрачные балкончики расцвечивались красными флагами.

Дагмара с утра заняла наблюдательный пункт на улице, неподалеку от главных ворот тюрьмы, нетерпеливо расхаживая по тротуару. Горяинов был подле, медленно двигаясь своей усталой, падающей походкой и мрачно посасывая папиросу. Он молчал и, видимо, был очень недоволен всей затеей.

Около одиннадцати часов ворота распахнулись, и три закрытых автомобиля один за другим медленно выползли на улицу и двинулись к Вестену. Горяинов позвал такси, сел в него с Дагмарой, и они последовали на некотором расстоянии за таинственными машинами.

Впрочем, это было не трудно, так как вожатые их, видимо, не торопились. Горяинову показалось, что сидевший рядом с шофером на переднем автомобиле штатский перекидывался иногда несколькими словами с какими-то подозрительными личностями на тротуаре.

«А ведь пахнет чем-то скверным», — подумал он, но ничего не сказал своей спутнице.

По дороге все чаще встречались отряды добровольцев с черно-бело-желтыми значками, преграждая путь автомобилям. Машины постепенно замедляли ход, как бы не будучи в состоянии пробираться через толпу. Наконец, в одной из узеньких улиц, неподалеку от полицейпрезидиума, они окончательно остановились. Начались ленивые переговоры шоферов с людьми, подошедшими вплотную к машинам. С тротуаров к добровольцам присоединилось несколько десятков человек в штатском.

Толпа окружила автомобили, раздались свист и крики. Полиции нигде не было видно. Чей-то злобный голос вырвался из общего гама:

— Давай сюда проклятых шпионов!

Высокий человек в студенческой фуражке протискался к первому из автомобилей и дернул за ручку дверцы; она свободно подалась, и в четырехугольнике ее проема показалось бледное лицо арестанта.

Студент взмахнул дубинкой, и человек упал на мостовую лицом вниз. Толпа на минуту замерла и подалась назад, но затем крики и свист возобновились. Студент подвинулся ближе к открытой дверце и заглянул в нее. Сильный удар кулака угодил ему в переносье, и он тяжело упал на только что сваленного им арестанта. Жилистая, загорелая рука подхватила на лету выроненную им дубинку, и человек огромного роста выскочил на мостовую, размахивая захваченным оружием, так что вокруг его головы образовался свистящий мелькающий круг.

Толпа невольно шарахнулась.

Следом за высоким парнем показался Дерюгин с железным прутом в руке, выломанным, очевидно, из-под сиденья. Прежде чем вокруг успели очнуться, двое арестантов подбежали ко второму автомобилю и открыли дверцы. Еще трое заключенных присоединились к своим товарищам. От третьей машины их оттерла надвинувшаяся и сгрудившаяся толпа, ревевшая теперь звериными голосами.

Пятеро людей в арестантском платье с неудержимой яростью отчаяния бросились на ближайшую кучку врагов, отделявшую их от тротуара. Двое из нее упали под ударами оружия, остальные очистили проход. Хлопнуло несколько выстрелов, но в общей сумятице трудно было целиться; послышался звон разбитого стекла, новые крики и чей-то стон.

Дагмара с Горяиновым не могли видеть всех подробностей этой молниеносной борьбы, но спустя несколько секунд пять серых фигур большими прыжками проскочили улицу поперек, добежали до стены и остановились спиной к ней и лицом к наседавшим противникам.

Дагмара, увидев Александра в этом положении, бледного, с яростно закушенной губой и окровавленным лицом, вскрикнула и бросилась вон из такси. Горяинов еле успел схватить ее за руки, а в следующую секунду толпа снова оттеснила их от места схватки. Слышен был только рев голосов и отдельные глухие выстрелы. Девушка все еще рвалась вперед и кричала пересохшими губами:

— Постойте! Постойте!

В это мгновение в конце улицы показался большой шестиместный автомобиль, мчавшийся полным ходом с отчаянными воплями сирены.



Эти тревожные гудки и стремительность движения заставляли невольно бросаться в сторону всех, кто был на его пути. Толпа раздалась в смятении, открыв широкий проход.

Двое или трое из нападавших, не успевших или не захотевших посторониться, были на всем ходу подмяты машиной и брошены под колеса. Еще минута — и автомобиль резко затормозил, остановившись в нескольких шагах от прижавшихся к стене четырех людей, — пятый уже лежал на тротуаре в луже крови. На подножку вскочил сидевший рядом с шофером и крикнул, будто скомандовал:

— Сюда, товарищи!..

Секунда — и все четверо очутились внутри, машина рванулась и тем же бешеным ходом понеслась дальше по улице, опрокидывая встречных и оглашая воздух воем сирены.

Все это произошло в течение двух-трех минут, и когда нападавшие пришли в себя, то вдали, по черному зеркалу асфальта, клубилось сизое облако дыма, а со стороны Нейкельна, откуда примчался автомобиль, по улице двигалась другая толпа под красными флагами, и гремели выстрелы.

Такси, в котором приехали Горяинов с Дагмарой, скрылось при первых звуках стрельбы. Приходилось выбираться пешком. Девушка тихо плакала, и вся дрожала, как в ознобе.

Ворчливый спутник почти насильно тащил ее в сторону от разгоравшейся свалки, в боковые улички, что-то недовольно бормоча сквозь зубы. Когда они выбрались, наконец, на относительно спокойное место, он сказал с обычной усмешкой:

— Ну, поздравляю, милая барышня. Выскочили целыми, можно сказать, из пасти львиной, да еще вдобавок были зрителями героической борьбы и чудесного спасения моего соотечественника. А теперь — домой и ждите новостей.

* * *

Весь остаток дня Дагмара провела у себя в каморке на Фриденштрассе. В столице разыгрывался последний акт кровавой драмы.

По всему городу гремели залпы и одиночные выстрелы, бормотали жестко и торопливо пулеметы, бухали пушки где-то около рейхстага; в нескольких местах черными призраками встало зарево пожаров. К вечеру шумная толпа запрудила улицу, и через полчаса запылала серая громада тюрьмы, словно выплевывая языки пламени и клубы дыма из решетчатых окон.

На следующий день к утру стало как будто тише. Только внизу, под окнами, лежало несколько неподвижных тел, раскинув руки и глядя в небо остекленевшими глазами.

К вечеру явился, наконец, Горяинов с видом еще большей, чем обыкновенно, усталости и молча опустился на стул. Костюм его был в беспорядке. Помятое лицо носило следы бессонной ночи.

Дагмаре он показался якорем спасения.

— Ну, что? Рассказывайте. Что делается?

Старик пожал плечами.

— Скучно… Старая история, которая всегда воображает себя новой. Все это я уже видел и знаю. Плесень земли пенится и меняет формы…

Девушка нетерпеливо передернула плечами.

— Да бросьте вы философствовать, — вырвалось у нее, — скажите, что творится в городе? Видели ли вы Дерюгина?

— Простите, мне с этого надо было начать, конечно, — улыбнулся гость, — встретился с ним сегодня утром в редакции «Rote Fahne». Кипит в горниле событий, строчит какие-то воззвания… Я ему передал ваш адрес. Он просил вас поберечь себя, обещал забежать, как только найдет свободную минуту.

Раздался стук в дверь, и, прежде чем кто-нибудь успел ответить, она широко распахнулась, и в комнату ворвался Дерюгин. Он был всклокочен, в костюме с чужого плеча, с грязной повязкой на голове, бледный, утомленный, но весь сияющий торжеством.

— Победа, друзья, победа! — закричал он еще с порога охрипшим, надорванным голосом.

Дагмару точно подбросило мощным ударом. Она вскочила, еще не веря своим глазам, и потом инстинктивным движением, не помня сама, что делает, забыв о присутствии постороннего человека, бросилась к вошедшему и обняла его, смеясь и плача. Дерюгин, вдыхая знакомый аромат волос, невольно закрыл глаза. Сплетаясь с радостью победы, это первое прикосновение было как крепкое, терпкое вино.

Горяинов сидел в углу и улыбался.

* * *

Настали новые дни, странные, радостные и вместе тревожные. В городе и по всей стране на развалинах старого шла лихорадочная, горячая работа. Да и победа, как всегда бывает в таких случаях, только в первый момент казалось полной.

Старая жизнь упорно сопротивлялась. А между тем медлить было нельзя. Впереди была задача, от решения которой зависела участь всего человечества. То, что было сделано, являлось лишь прелюдией.

И Дерюгин с энтузиазмом отдался этой работе, которая тянулась всеми нитями к тому жуткому дню, когда пламенный шар, сея первые жертвы, вырвался на улицы Берлина.

Прежде всего, он с жадностью набросился на газеты и всю литературу последних дней, какую мог получить, чтобы наверстать потерянное в тюрьме время и воссоздать полную картину того, что происходит. Он следил за опустошающим бегом огненного шара за эти две недели, вчитывался в противоречившие друг другу гипотезы о его природе и возможном ходе процесса в ближайшем будущем и с каждой прочитанной статьей становился все угрюмее и задумчивее. Особенно подействовал на него мрачный тон докладов в заседании парижского конгресса физиков. Потом он принялся за сообщения из России, о которых до сих пор писали мало и вскользь. Теперь картина выяснялась.

Первые сведения о странных явлениях в Германии и Польше, о большой шаровидной молнии, наделавшей бед в восточном Бранденбурге и Познани, были встречены русской печатью очень осторожно. Телеграммы были, конечно, тоже полны необычными фактами, но передавались они больше как слухи, и всей истории не придавали серьезного значения. Однако взрыв в Торне и пожар Варшавы заставили газеты сразу изменить тон и заговорить серьезно об угрожающей с запада опасности. А не успела еще высохнуть краска первых тревожных телеграмм и статей по поводу польских событий, как уже горели леса по Березине, гибли в дыму пожаров села и деревни Волыни по пути нежданного гостя, и широкою лентою пролегали в долине Днепра и Буга обугленные, выжженные луга и нивы.

Московская «Правда» писала по этому поводу: «Мы не можем еще ясно представить сущности событий, происходящих на нашей западной границе, и истинного размера бедствий, которыми они угрожают. Однако пример Варшавы показывает, что дело очень серьезно; тревога и паника, охватившие Европу, подтверждают это предположение.

Возможно, что мы стоим перед явлением, всего значения которого в данную минуту еще не в состоянии взвесить. Пренебрежение к происходящему может стоить слишком дорого. Поэтому мы говорим открыто: приближается опасность. Слово за наукой: она должна оценить размеры этой опасности и указать, как с ней бороться. Времени терять нельзя».

И все же общественное мнение раскачивалось медленно. Необычность положения, недостаточное знакомство с механизмом происходящего процесса в том виде, как он рисовался уже по сведениям заграничной печати, — все это не позволяло почувствовать истинный масштаб событий.

Но вот 10-го в один и тот же день пришло известие о пожаре Фастова, уничтоженного огненным шаром, и вместе с тем во многих газетах появилась в выдержках знаменитая статья, помещенная в «Фигаро», и стало известно о произведенном ею впечатлении на Западе.

Теперь сомневаться было нельзя, — то, что случилось, должно было рассматривать как небывалую катастрофу, как угрозу, значения которой нельзя было преувеличить. Как ни туманен казался самый характер явления, — его практический смысл был очевиден.

Этот день послужил переломом. Всколыхнулись широкие общественные круги, заговорили народные массы, вся жизнь была захвачена необычайным возбуждением.

На заводах по всем промышленным центрам огромной страны шумели многолюдные собрания под знаком настроения, выраженного одним из выступавших на «Красном выборжце» ораторов в конце его страстной речи двумя словами:

— Даешь науку!

Мы не знаем, что надо делать, чтобы отвратить надвигающуюся грозу, — говорилось на этих собраниях, — но это должны сказать нам наши ученые. Нам ясно одно: нельзя сидеть, сложа руки; укажите нам дело, и мы его выполним под вашим руководством.

Зашевелились и общественные организации. И прежде всех выступил Авиахим. На экстренном заседании его президиума уже 11-го числа было постановлено начать энергичную кампанию в печати по ознакомлению населения с создавшимся положением дел в возможно популярной форме, а вместе с тем обратиться, с одной стороны, к правительству, а с другой, к научным учреждениям с требованием немедленно, не теряя ни одного дня, взяться за дело научной организации борьбы с грозной опасностью.

Правительство не заставило себя ждать. 12-го числа во все уголки Союза по радио и телеграфу было сообщено, что организована особая комиссия, составленная из представителей центральной власти, делегатов от общественных организаций и научных работников-специалистов. Чрезвычайные полномочия позволяли ей под контролем правительства руководить непосредственно всем делом предстоящих работ на территории Союза.

В числе членов комиссии Дерюгин прочел фамилии двух известных профессоров, у которых он работал в Москве и лично хорошо знал. Вся эта картина постепенно охватывающего страну деятельного возбуждения, начало планомерно организованной работы, вся лихорадочная атмосфера горячего дела глубоко потрясли молодого инженера. Он почувствовал, что не усидит здесь, что он должен во что бы то ни стало окунуться в него с головой.

Он сидел еще за ворохом газет и журналов, когда пришел Горяинов.

— Что, батенька, услаждаетесь дымом отечества? — спросил он, пожимая руку хозяина.

— Да, — улыбнулся тот, — хорошо теперь у нас там…

— Гм, — промычал гость, — решетом воду носят. Резолюциями и воззваниями собираются заливать мировой пожар.

Дерюгин пожал плечами.

— Человек работает с толком, когда крепкие руки в союзе с ясной головой. Общество достигает цели, когда трудовые массы — в союзе с коллективным разумом, осуществляемым в науке.

— Туманно и невразумительно. А по-моему — все это российская болтовня. Вообще же — пустое предприятие и бесполезное потрясание воздуха. Эту занозу из тела Земли уже не вырвать. Вы видите, генералы от науки говорят красивые слова, пишут умные статьи, делают ученые доклады, а дело ни на шаг не двинулось вперед. Между тем огненный ком растет и набухает с каждым днем, и остановить его рост не в силах человеческая мысль… Чему, впрочем, остается только радоваться, — закончил старик с обычной усмешкой.

Дерюгин пожал плечами.

— Вы рано радуетесь, многоуважаемый. Разве вы не читали сегодняшних газет?

— Это вы насчет ползающих магнитов, при помощи которых собираются взять в плен бунтующую стихию? Но ведь это же просто покушение с негодными средствами…

Речь шла о сообщении из Парижа относительно предложенного одним из членов конгресса физиков плана задержать движение атомного вихря при помощи колоссальных подвижных электромагнитов, которые создаваемым ими магнитным полем должны были влиять на электрические излучения шара и вместе с тем на направление и скорость его собственного движения.

— Да, об этом, — ответил Дерюгин, чувствуя, как растет в душе глухое раздражение к странному собеседнику, — почему же вы считаете это дело невыполнимым?

— Да вы прекрасно и сами знаете. Пока вы успеете соорудить такие махины, — потому что ведь они должны быть поистине чем-то грандиозным, — ваш миленький шар распухнет в такой пузырь и будет полыхать зноем на такое расстояние, что все ваши магнитики окажутся никому не нужными игрушками…

Дерюгин молчал, не находя возражений.

— Но допустим даже, что удалось бы взять его в плен и остановить его веселое путешествие, — продолжал Горяинов, — а дальше что?

— Во всяком случае это дало бы отсрочку, возможность использовать время, чтобы найти способ ликвидировать несчастье…

— Так. А разве вы не помните, — смеялся старик, — что работы в Кембридже рассчитывают дать ощутительные результаты не раньше, чем этак годика через три-четыре. Вы не подсчитали, во что обратится за такой срок шар, если он будет расти даже с той скоростью, как и до сих пор, что, как вы знаете, очень маловероятно?

Дерюгин, ходивший по комнате из угла в угол, вдруг круто остановился перед собеседником и сказал, глядя в упор в бесцветные усталые глаза:

— Ну, я вам вот что скажу, милейший: если бы даже то, что вы говорите, оказалось правдой, и борьба была бы бесполезна в смысле окончательного результата… если бы даже эта общая гибель была неизбежна, то все же человеческое достоинство требует борьбы до последней минуты! Мы должны сопротивляться, должны оставаться на посту до конца. Пусть нас с него снимут, но сами мы не уйдем!

— Ну, это другое дело, — усмехнулся Горяинов, — только я думаю, что человеческое стадо взбесится задолго до этой последней минуты, несмотря на все ваши старания, и мне очень хотелось бы взглянуть на этот мировой бедлам.

Глава XIII Выход найден

Дни по внешности были обычными; вовремя вставало солнце в привычном месте из-за моря крыш и леса труб знакомого города, вовремя разукрасились цветами клумбы скверов и наливались зеленью бульвары; по-прежнему приходили и отходили тысячи поездов к двумстам городским вокзалам, грохотали и звенели трамваи, неслись автобусы, автомобили, велосипеды; по-прежнему катились нескончаемые людские волны.

В установленные часы открывались и закрывались учреждения, рестораны, театры, кинематографы, — весь сложный механизм большого города, пережевывавший четыре миллиона тесно набитых в каменных коробках людей.

Но такова была только видимость. Дни были, точно годы, и каждый час нес что-нибудь необычное в необузданном беге времени.

Страшно стало утром развертывать газету. Не потому, чтобы удручали развертывавшиеся события, а потому, что дикая стремительность жизни, сорвавшейся с твердых устоев, давила именно этой чрезмерной скоростью. Только накануне отшумели события в Берлине, опрокинувшие старую жизнь; третьего дня была охвачена восстанием Вена; вчера телеграф принес известие, что в Варшаве, глухо бурлившей после недавнего пожара, кипит на улицах бой, и правительство бежало в Краков; в Париже биржевая паника охватила уже весь финансовый мир, и одно за другим лопались крупнейшие предприятия, а предместия ощерились баррикадами.

Балканский полуостров, который пересекал сейчас по долине Дуная атомный шар, весь охвачен был паникой и заревом пожаров.

Дагмара воспринимала все это, как тяжелый болезненный кошмар, от которого мучительно хотелось проснуться. Два дня после встречи с Дерюгиным она не замечала окружающего. Поглощенная новыми переживаниями, захваченная безраздельно личной, интимной жизнью, вся трепещущая в таинственном и полном неожиданностей мире, она словно стеной отгородилась от всего постороннего. Но назойливое, оглушительно грохочущее настоящее оказалось сильнее ее. Уже на третий день Дерюгин с утра исчез из квартирки на Лейбницштрассе, где они устроились вместе, и явился только к вечеру озабоченный, возбужденный и усталый.

Он был по-прежнему ласков, и знакомыми волнующими нотками звучал его голос, но он был уже не тот. Неотвязные мысли, видимо, волновали его; то и дело рассеянно и невпопад отвечал он на вопросы и всю ночь напролет затем работал над какими-то вычислениями и выкладками.

А Дагмара, уткнувшись в подушки, тихо плакала, не в силах сдержать душевную боль. Это повторилось и на следующий день; вечером же, вернувшись домой, Дерюгин сказал как бы между прочим:

— А, знаешь, мне придется съездить в Москву. Я не могу оставаться в стороне от огромной работы, которая идет там сейчас.

Дагмара почувствовала, как кровь хлынула к неистово заколотившемуся сердцу.

— Надолго?

— Видишь ли, я и сам еще не знаю. Все зависит от того, как пойдут дела, и что я найду там. Возможно, что застряну основательно.

— Ты едешь один?

— Сейчас во всяком случае один — слишком неопределенно положение. И потом мне удалось получить место на пассажирском аэроплане, отправляющемся завтра ранним утром…

— Как? уже завтра?

— Да, ведь ты понимаешь, время такое, что нельзя терять ни одного часа. А я волею обстоятельств оказался, так сказать, у истока событий. Во всяком случае я тебе буду писать… Там видно будет. Возможно, что скоро и тебе можно будет присоединиться. Но пока…

— Да, да, конечно… Дело прежде всего. Я помогу тебе укладываться…

Больше между ними ничего не было сказано, но глухая боль и недоумение остались в душе неуемными.

С отъездом Дерюгина одиночество сомкнулось вокруг девушки, казалось, еще угрюмее, чем в те дни, когда между ними была тюремная решетка.

Горяинов также исчез: он уехал накануне в Париж, чтобы взглянуть поближе на «парламент генералов от науки».

Правда, теперь появился Гинце, который просиживал у нее целыми часами, но его присутствие не облегчало Дагмару. Он сам был удручен всем происходящим, ворчал и жаловался, что в мире творится какая-то нелепость, что сейчас не время заниматься революциями; или сидел молча, как будто собираясь заговорить о чем-то более важном, но не решался.

На улице как-то Дагмара встретила брата. Он шел в штатском (рейхсвер был распущен, и набиралась новая армия) и имел такой унылый, растерянный вид, что девушке стало жалко его. Она его окликнула и тут же раскаялась. Эйтель на секунду остановился, но при виде сестры лицо его застыло в маске угрюмой злобы, и он, заложив руки за спину, прошел мимо, не сказав ни слова.

Так замыкался все теснее круг одиночества…

* * *

Дерюгин в пятницу к вечеру опустился в Москве на Ходынском поле.

Москва показалась ему тихой и пустой после грохочущего, суматошливого, словно готового взорваться, разлететься на куски от избытка внутренней энергии Берлина.

Но уже скоро, окунувшись в знакомые кривые улицы, влившись в толпу, сновавшую по бульварам, он поймал бурливый ритм дыхания любимого города и почувствовал себя снова москвичом с головы до ног. Для этого нужно было немного: встреча с двумя-тремя приятелями и несколько часов времени, чтобы возобновить порванные связи.

Москва жила обычной жизнью, похожей на пестрый, яркий узор. Азия и Европа, заскорузлый быт и задорная новая культура, колокольный звон и море красных плакатов и флагов над шумными толпами; грузные, молчаливо ушедшие в землю стены Кремля и грохочущие сталью и железом заводы, — тесно переплетенные прошлое и будущее сливались в многоцветное сегодня, бодрое и уверенное в себе. Правда, сейчас было что-то новое в этом кипении. Тревога переживаемых дней наложила свой отпечаток на жизнь. О ней говорили афиши со стен, возвещавшие о бесчисленных лекциях, докладах и митингах на злобу дня, заголовки газет, расхватываемых на лету, как в дни особенно важных событий, — но и только. Возбуждение первых дней уже миновало, непосредственной опасности не было, и, несмотря на неулегшуюся тревогу, росло сознание, что «все образуется». Этому сильно содействовала чрезвычайная комиссия, приложившая много усилий, чтобы наряду с широким ознакомлением населения с сущностью явления внедрить в массах уверенность в конечной победе. Таким образом, здесь работали в значительно более спокойной обстановке, чем на взбудораженном Западе.

Дерюгин привез с собою довольно подробные схемы и основные расчеты по поводу выдвинутого в Сорбонне проекта постройки подвижных электромагнитов. Ему сообщил эти данные в Берлине один из профессоров института, который участвовал в Парижском конгрессе и вернулся на несколько дней в Германию по вызову только что сорганизовавшегося правительства.

В виду важности доставленных сведений Дерюгин должен был на следующий же день сделать доклад в специальном заседании чрезвычайной комиссии.

Предстоял «большой день», так как приглашен был целый ряд представителей от ученых и общественных организаций, не входящих непосредственно в состав комиссии, и, помимо сообщения Дерюгина, ходили слухи о каком-то необычайном предложении, которое собирался сделать профессор одного из окраинных университетов, работавший над взрывчатыми веществами, но до сих пор мало известный даже в академическом мире. Он выпустил несколько лет назад обстоятельную монографию о свойствах аммонала и, как говорят, работал над новым взрывчатым веществом необычайной силы. О нем ходило два-три анекдота, рисующих его как очень скромного и застенчивого человека и обладателя феноменальной памяти. Рассказывали, что он очень боялся своей жены, тщедушной и нервической дамы, прятавшей от него какую-нибудь необходимую принадлежность туалета, когда она находила, что муж слишком увлекается «несносной химией» и отбивается от рук.

Злые языки утверждали, что все же был случай, когда профессор ушел из-под ареста в таком виде, который доставил немалое развлечение праздному люду и уличным мальчишкам богоспасаемого города Н.

Вот все, что было известно об Андрее Петровиче Воздвиженском и что сообщил Дерюгину член комиссии, его давнишний университетский профессор, через которого инженер и получил предложение участвовать в предстоящем заседании.

Когда Дерюгин за четверть часа до начала явился в университет, где должно было состояться собрание, — небольшой зал был уже полон. Сдержанный, тревожный гул стоял в толпе, разбившейся на кучки в ожидании звонка председателя.

Видно было, что если город после первых волнений сравнительно угомонился и поверил, что «все образуется», то те, на кого возлагали надежды, далеко не были спокойны. Лица были бледны и угрюмы. Некоторые в задумчивости сидели молча; другие нервно ходили по залу и бормотали что-то про себя. То в одной, то в другой группе загорался вдруг оживленный спор и мгновенно падал под мрачной репликой кого-нибудь из собеседников. Среди пиджаков, толстовок и косовороток штатского люда виднелось несколько человек во френчах: это были представители военного ведомства, — и их замкнутый суровый вид подчеркивал тревожное настроение собрания.

Точно в назначенный час раздался звонок, и все поспешили к своим местам.

Председатель, длинный, костистый человек с высоким покатым лбом и упрямо сжатыми челюстями, коротким заявлением открыл собрание и предоставил слово Дерюгину.

Инженер начал с подробного описания начальной стадии процесса, свидетелем которого он был, вплоть до того момента, когда огненный шар вырвался из объятой пламенем лаборатории. В общих чертах все это было известно, но подробный рассказ очевидца невольно привлек внимание. Описание смерти сторожа, первой жертвы в ряду последующих тысяч, вызвал содрогание, как предзнаменование грозного будущего. Затем Дерюгин перешел к изложению плана постройки электромагнитов. В принципе дело было сравнительно просто. Разлагавшаяся материя выделяла при своем распаде целый ряд электрических излучений, частью в виде положительно заряженных материальных же частиц, частью в виде потока отрицательных электронов и, наконец, волнообразных колебаний различного характера. Все они создавали вокруг шара на значительном расстоянии магнитное поле. Это подтверждалось наступлением необыкновенно сильных магнитных бурь, когда при приближении шара стрелка компаса начинала метаться во все стороны, как случилось на пароходе «Умберто»; магниты нередко перемагничивались, то есть меняли свои полюса, нарушалась работа радио, телеграфа и телефона и тому подобное. Отсюда вытекало и обратное положение. Достаточно мощное постороннее магнитное поле, не влияя на силу и скорость излучений шара, могло менять их направление в ту или иную сторону. Это открывало возможность оказывать воздействие и на движение источника энергии и до известной степени им управлять.

Но практическое осуществление идеи наталкивалось на ряд крупных затруднений. С одной стороны, магниты следовало сконструировать невиданной еще мощности, чтобы проявлять их действие на известном расстоянии, а с другой стороны, они должны были быть подвижными, способными следовать за атомным вихрем по любой местности. Таким образом, дело сводилось к постройке огромной движущейся установки, по мысли автора — тракторной, заключающей группу двигателей в несколько десятков тысяч лошадиных сил, динамо и питаемые последней электромагниты. Механизм получался колоссальный, чрезвычайно сложный, однако ряд цифровых данных позволял думать, что проект не являлся неисполнимым. Во всяком случае, постройка таких машин требовала огромного труда и полного напряжения всей техники и промышленности страны.

Во Франции, по-видимому, уже приступили к работам. Осуществить эту идею у нас было, конечно, очень трудно, но другого выхода не предвиделось. Надо было бросить все остальное, но в течение одного, максимум полутора месяцев построить десяток таких установок.

Когда Дерюгин кончил и обвел глазами собрание, он увидел будто других людей. Сумрачные лица прояснились, глаза зажглись живым огнем. Язык цифр, ясный и убедительный, давал опору и возможность перейти к делу. Конечно, задача предстояла почти неодолимой трудности, и она не давала еще окончательной победы; но все же, наконец, ставилась осязательная, требующая работы цель.

По предложению председателя, Дерюгину поставили ряд вопросов по деталям проекта, но было ясно, что его необходимо принять, как единственно пока возможный исход.

После непродолжительных прений было постановлено просить правительство приступить немедленно к осуществлению намеченного вчерне плана.

Слово было за Воздвиженским.

К столу президиума вышел маленький, тщедушный старичок со взъерошенными волосами, реденькой бородкой и пронзительными, слегка раскосыми глазами.

Он оглянул притихшее собрание рассеянным взглядом, сделал широкий взмах рукой, точно захватывая что-то в сухонький кулачок, и заговорил высоким тенором:

— Я очень рад, что ясные данные докладчика позволили собранию стать па твердую почву цифр и формул. Если б не было этого доклада, я, вероятно, не решился бы выступить со своим предложением, так как принятый только что план является необходимой предпосылкой к тому, о чем я хочу говорить. Не забудем, что постройкой электромагнитов задача еще не решается. Атомный вихрь может быть на некоторое время взят в плен, но он все же будет неуклонно расти с прогрессирующей скоростью, и, значит, впереди все-таки катастрофа. Где искать выход? Первая мысль — попытка остановить процесс, заняться синтезом, связыванием материи из обломков разваливающихся атомов. Но надо честно и откровенно сознаться — это вещь безнадежная. На той стадии процесса, до которой он дошел уже сейчас, — перевести практически в дело миниатюрные работы в Кембридже — невыполнимо. Для этого нужны годы работы. Мы их не имеем. Но если злокачественную опухоль нельзя лечить, ее удаляют прочь. Я именно это и предлагаю: надо выстрелить атомным шаром в небо…

Возгласы недоумения прервали докладчика; зал гудел, как раздраженный улей; сзади кто-то крикнул:

— Бросьте шутки!

Председатель зазвонил и сказал что-то Воздвиженскому, чего не слышно было за общим шумом. Старичок у стола весь взъерошился, задвигался и замахал руками.

— Я вовсе не собираюсь шутить, — закричал он, — вам не угодно аналогий? Давайте говорить прямо. Пока атомный шар на Земле, — с ним ничего сделать нельзя. Следовательно, его надо выбросить туда! — старичок указал рукой на потолок. — Конечно, выстрелить им, как снарядом, немыслимо: он не сможет пронизать атмосферу, — благодаря своей малой плотности. Значит, надо заставить воздух двигаться вместе с ним. Надо создать газовую волну, которая вылетела бы за пределы атмосферы, как солнечные протуберанцы, и вынесла бы вместе с собою атомный шар, — вот моя мысль.

— Но позвольте, — закричал кто-то с места, — даже стальные снаряды орудий теряют девять десятых своей скорости благодаря сопротивлению воздуха!

— Да, разумеется, — вцепился Воздвиженский в нового оппонента, — потому что они летят в нижних, плотных слоях его. А с тех пор как немцы догадались под Парижем задирать дуло пушек круче кверху, — их бомбы летели большую часть пути на высоте 30 километров, где плотность воздуха уже ничтожна. И они стали бросать свои снаряды на сотню километров. Мы же будем стрелять вертикально кверху. А во-вторых, речь идет не о бомбе, повторяю, а о сплошной газовой волне и о заряде не в сто-двести килограммов, а в сотни, тысяч тонн взрывчатых веществ! Вот тут у меня тоже формулы и выкладки. Цифра получается солидная, но не фантастическая… — Воздвиженский замахал пачкой мелко исписанных листков.

Неистовый шум снова покрыл его слова.

Он постоял несколько минут среди несмолкающего гомона, потом засеменил к своему месту.

Среди общего смятения слово снова взял Дерюгин. Он уже с самого начала, слушая странного старика, почувствовал, как его охватывает бурная радость. Для него стало совершенно ясно: найдено единственно возможное решение задачи.

— Товарищи, — заговорил он медленно, ясным, торжественным голосом, — имейте терпение выслушать меня и вдумайтесь в то, что здесь говорилось. Андрей Петрович нашел единственный возможный выход. Вы считаете его идею неосуществимой? Давайте рассуждать. Разве вы не знаете о таких волнах, выбрасываемых за пределы газовой оболочки небесного тела? Профессор упомянул о протуберанцах. Я напомню вам то, что имело место на Земле. Вы знаете, конечно, о катастрофе 1883 г. на острове Кракатау. Во время огромной силы извержения вулкана из кратера его поднялся столб пара и газов на необычайную высоту. Вам должно быть известно, что эта газовая струя достигла верхних слоев атмосферы. Мельчайшая пыль, унесенная ею, была выброшена туда и, оставаясь на такой высоте в течение целого года, окрашивала в пурпуровый цвет небо во время солнечных закатов по всей земле. Вот вам пример нашего земного происхождения.

А теперь несколько грубых цифр. Задача состоит в том, чтобы всю массу воздуха, расположенную над пушкой, поднять кверху, выбросить за пределы атмосферы, то есть произвести некоторую работу. Вес его, приходящийся на каждый квадратный сантиметр поверхности земли, как вам известно, несколько больше одного килограмма. При диаметре пушки в двести метров сечение ее канала получится около тридцати тысяч квадратных метров; возьмем с запасом тридцать пять тысяч.

На такую площадь приходится груз воздуха около 350 миллионов килограммов.

Если считать, что всю эту массу надо поднять на триста километров — высота земной атмосферы (это, конечно, преувеличено, так как верхние слои воздуха ближе к этому пределу), то необходимо произвести работу в 350 миллионов, помноженных на триста тысяч метров, то есть около ста триллионов килограммометров.

Между тем один килограмм нитроглицерина при полном сгорании может дать до 730 тысяч килограммометров энергии, а миллион тонн его, как легко вычислить, до 730 триллионов килограммометров, то есть в семь раз больше, чем нужно. Ну, конечно, не вся эта энергия будет использована на работу, — много пропадет зря на нагревание воздуха, сотрясение земли и прочее, но если пятнадцать процентов пойдет в дело, — цель будет достигнута. Идея, как видите, в принципе не невозможная. И если вдумаетесь внимательно, то увидите, что и единственная. Или — или. Другого выбора нет!

— Ну, прекрасно, — сказал среди наступившей тишины все тот же протестующий голос, — допустим, что все это так. Но каким же образом вы засадите шар в вашу фантастическую пушку?

— Насколько я понял Андрея Петровича, он имел в виду направить его на приготовленный заряд именно при помощи электромагнитов и взорвать в момент прохождения над ним атомного шара, — ответил Дерюгин.

Старичок стоял на своем месте, одобрительно кивая головою, и вдруг порывисто бросился к столу, схватил руку Дерюгина и стал трясти ее, не находя слов. На глазах у него показались слезы. После этого еще двое профессоров высказались за проект Воздвиженского. Посыпались, конечно, и возражения, на которые отвечали то Андрей Петрович, то Дерюгин, и которые не дали ничего существенного, так как касались второстепенных деталей. Подошел к столу представитель военного ведомства.

— Насколько я понял из доклада и прений, — заговорил он сухим тоном, — для выполнения проекта потребуется весь наличный запас взрывчатых веществ Республики. Подумали ли авторы его о том, что мы не имеем права таким образом обезоруживать армию? Я, по крайней мере, не могу согласиться на эту меру…

Ему ответил председатель:

— Я полагаю, товарищ, что ваше заявление основано на недоразумении. Мы здесь не можем отстаивать интересы ведомств. Понимаете ли, речь идет об участи земного шара. Там, в Европе, такая постановка вопроса была бы понятна, но мы должны иметь мужество прямо взглянуть в глаза тому, что нас ожидает. Надо сначала подумать о судьбе человечества, а о наших делах вспомним, когда опасность минует.

На этом прения были закончены.

Собрание поручило комиссии, в которую вошли Воздвиженский, Дерюгин и еще до десятка участников, в течение двух дней разработать подробный проект и основные расчеты с тем, чтобы немедленно можно было начать работы, о чем было составлено обращение к правительству.

Дерюгин вернулся к себе опьяненный пережитым возбуждением и сел за письмо Дагмаре.

Глава XIV За и против

Проект был настолько детально разработан Воздвиженским, что оставалось обсудить только отдельные подробности и наметить общий план работ.

В конечном итоге он рисовался в таком виде. Предстояло в трех-четырех пунктах территории Республики, в зависимости от общего запаса взрывчатых веществ, соорудить колоссальные пушки, представляющие толстостенные бетонные колодцы до двухсот метров диаметром и такой же глубины. На дне таких искусственных вулканов должно было быть сосредоточено свыше миллиона тонн пороха и различных взрывчатых веществ, в том числе и андреита, изобретенного Воздвиженским. Так как изготовление его было сравнительно несложно, а опыты показали колоссальную силу этого нового препарата, представляющего производное нитроглицерина, то намечалось немедленно же начать производство его в возможно большем масштабе.

Каждый из зарядов на дне бетонных пушек делился на три, расположенных друг над другом части, которые предполагалось взорвать последовательно через полсекунды, чтобы дать нарастающую по силе скорость движению газовой струи. Впрочем, к этой мысли Дерюгин отнесся отрицательно, считая, что никакие меры не смогут предохранить нижние два заряда от моментальной детонации при взрыве верхнего, принимая во внимание невероятную силу удара, так что все равно вся масса пороха должна мгновенно превратиться в газы.

Работы были рассчитаны на тридцать два дня при полном напряжении всех технических сил и материалов.

Принимая во внимание постройку электромагнитов, которая являлась необходимой частью общей задачи, и учитывая короткий срок, — предстояло дело, не имеющее себе равного по грандиозности замысла и напряжения энергии.

На несколько недель грохочущие железом заводы должны были день и ночь работать непрерывно с утроенной, удесятеренной силой.

Весь этот план не встретил возражений, и при обсуждении его в комиссии, не считая некоторых подробностей, его одобрили полностью. Правда, некоторое замешательство вызвали слова одного из представителей медицинского ведомства.

— Мы развивали до сих пор наши предположения, как будто всем этим событиям предстоит разыграться на шахматной доске. Но ведь ваши бетонные пушки будут сооружаться в населенных местностях, среди живых людей. Катастрофа на Кракатау стоила жизни сотням тысяч, и район разрушения охватывал площадь в сто-сто пятьдесят километров в окружности, на которой не осталось ничего живого. Такую же гекатомбу собираемся и мы принести сейчас при осуществлении этого плана. Представляете ли вы себе, чем угрожает такой выстрел? Не будет ли он сам страшнее того, что он должен уничтожить? Колоссальная катастрофа, невообразимой силы ураган, полное разрушение громадной площади, гибель в несколько секунд десятков, быть может сотен тысяч людей, — не слишком ли дорогая это цена?

И опять Воздвиженский, весь взъерошенный, похожий на большую рассерженную птицу, махал руками и кричал надорванным голосом:

— Вы несете вздор, товарищ! — на предупреждающий звонок председателя говоривший только отмахнулся, как от докучливой мухи. — Вы, значит, не хотите понять, какая угроза надвинулась на мир. Вы говорите о сотнях тысяч жертв, которые повлечет за собой выстрел! Но если мы его не сделаем, в огне космического пожара погибнет все человечество, понимаете ли: все — без всякого следа, со всей его техникой, культурой, со всеми радостями и страданиями, со всей мощью мысли, которую мы считали бессмертной, — все без остатка. И не только человечество, но и вообще и даже мертвая материя, колыбель этой жизни. Поймите же, наконец: полное всеобщее уничтожение, первозданный хаос, космическая пыль, ничто! Вот что впереди! Это не шутка, не сенсация дешевой газетки, а неотвратимое, неизбежное и недалекое будущее! А во-вторых, — продолжал Андрей Петрович уже спокойнее, — дело обстоит, конечно, иначе, чем при извержении на Кракатау. Там главной причиной огромного количества жертв была гигантская волна, хлынувшая на прибрежные местности из океана и смывшая целые населенные области. Собственно же разрушения от самого взрыва и урагана составляли меньшую долю в общем итоге. И в-третьих, мы имеем возможность подготовиться и эвакуировать заранее население из угрожаемых районов.

— Ну, а непосредственные исполнители вашего фантастического плана? Те, кто будет участвовать в этой дикой охоте, загоняя шар к заряду, — что будет с ними?

Воздвиженский пожал плечами.

— Они, конечно, люди обреченные. Но неужели вы думаете, что не найдется нескольких десятков человек, готовых пожертвовать собой в таком деле? Разве даже здесь, среди нас, отыщется хоть один, который отказался бы от такой чести? Я вас спрашиваю: разве никто здесь не откликнется на призыв стать в их ряды?

Несколько секунд длилось мертвое напряженное молчание. Казалось, дыхание остановилось в зале. Стук маятника больших стенных часов в углу падал тяжелыми глухими ударами в жуткой тишине. Дерюгину казалось, что она никогда не прервется, а вместе с тем каждое мгновение давило растущим непереносимым гнетом. Будто посторонняя, вне его лежащая сила вдруг подбросила его, и, разрывая молчание, он протянул руку клятвенным жестом:

— Я готов!

Все вскочили с мест и, охваченные общим подъемом, сгрудились к столу президиума. Воздвиженский стоял у стола с простертыми руками и мертвенно бледным лицом, на котором только раскосые глаза горели нечеловеческим огнем.

Прошло с четверть часа, пока улеглись страсти, и наступило относительное спокойствие.

План Воздвиженского был принят окончательно. Вместе с тем председатель собрания объявил, что получен уже список заводов, переходящих в непосредственное подчинение чрезвычайной комиссии, и сделаны соответствующие распоряжения всем заинтересованным ведомствам. Работы могли начаться немедленно.

Непосредственное наблюдение за ними было поручено Воздвиженскому. Вместе с тем предстояло сделать все возможное, чтобы осуществить его мысль по крайней мере в европейском масштабе. В согласии Германии сомневаться не приходилось. Надо было настаивать, чтобы к начатой работе примкнули все народы континента. Для этого следовало, прежде всего, склонить на свою сторону Парижский съезд физиков, который третьего дня объявил, что не прекратит своей работы до тех пор, пока Земля не будет освобождена от угрозы. В состав делегации, отправляемой с этой целью в Сорбонну, был включен Дерюгин, и уже на следующий день утром он покинул Москву, кипевшую лихорадочной деятельностью.

Глава XV Что произошло в Сорбонне

Остановку на два часа в Берлине Дерюгин использовал для того, чтобы повидаться с Дагмарой.

За эти дни невольной разлуки он мало думал о ней, охваченный работой и подавляющим сознанием огромности начатого дела. Но когда он увидел очертания громадного города, когда встали по обе стороны грохочущих улиц знакомые силуэты многоглазых каменных чудовищ, пережевывавших в своих утробах миллионные толпы, то поглощая их в определенные часы, то выплевывая снова, как непереваренную жвачку, — инженера охватило сознание абсолютного одиночества, затерянности в этом клокочущем живом месиве, и вместе с ним вспыхнуло с новой силой знакомое чувство, заглушённое сутолокой и сменой впечатлений последних дней. Он почти бегом поднялся по крутой лестнице до четвертого этажа, и две-три минуты до того, пока открылась знакомая, обитая черной клеенкой дверь, — показались ему бесконечными. Когда, наконец, в темном ее четырехугольнике появилось бледное, похудевшее лицо девушки, вдруг вспыхнувшее радостным румянцем, — он ощутил что-то вроде угрызений совести. На минуту он забыл о начатой борьбе, об огненном шаре, где-то там, на юге, выметающем плодородные долины Болгарии, обо всей взбаламученной Европе, — он видел только девушку с пепельными волосами, радостно ему улыбавшуюся. Дерюгин бросился к ней с раскрытыми объятиями, но она, прежде чем протянуть руки, предостерегающе подняла палец к губам и оглянулась назад. В дверях из комнаты, служившей им столовой, стоял Гинце и смотрел на них с кривой усмешкой, прятавшейся в неровно подстриженных усах.

— Вот вы и снова в наших палестинах, — протянул он в виде приветствия и добавил саркастически: — Ну, что же? Привезли магическое средство из благословенного отечества? Дерюгин с холодным недоумением взглянул на ассистента и, не отвечая ему, обратился к Дагмаре:

— Я сюда проездом всего на два часа; еду дальше в Париж для доклада на съезде физиков. Мне хотелось бы поговорить с вами с глазу на глаз. Простите… — отнесся он в конце к Гинце.

Тот стоял неподвижно, выжидательно глядя на Дагмару.

— Я прошу извинения, — сказала девушка, слегка покраснев, — нам надо обо многом переговорить с господином Дерюгиным…

— Ну, разумеется, — ответил ассистент тем же насмешливым тоном, — позвольте пожелать вам успеха…

Он хотел еще что-то сказать, но под холодным и многозначительным взглядом инженера замолчал, съежился и, ворча что-то сквозь зубы, проскользнул в дверь.

— Что этому господину здесь надо было? — с недоумением спросил Дерюгин, проводив его глазами.

— Не знаю, — ответила Дагмара, снова заливаясь румянцем, но сразу же перебила себя с досадой, — то есть, пожалуй, и знаю, но не хочется сейчас говорить об этом. Он несколько раз заходил в твое отсутствие. Плакался по поводу революции, сыпал мрачными предсказаниями, восхвалял покойного отца, а сегодня кончил чем-то вроде признания…

— Мне почему-то так и показалось, — усмехнулся Дерюгин, — ну, бог с ним совсем. Ведь мы с тобой еще и не поздоровались как следует, — кончил он, обнимая девушку, которая слегка отстранилась, глядя ему пристально в глаза.

— И ты снова едешь? — спросила она печально. Инженер задумался на минуту. Он знал, что на этот раз оторваться от охватившего его чувства будет не так легко; да к тому же фигура Гинце маячила теперь темным пятном здесь, рядом.

— Знаешь, что, — заговорил он, вдруг решившись, — я, пожалуй, поеду по железной дороге с пятичасовым парижским экспрессом. Это составит разницу часов в двенадцать, но к завтрашнему заседанию съезда я поспею. И, если хочешь, поедем вместе. Там и для тебя будет много интересного. Согласна?

Девушка вместо ответа порывисто прижалась к нему и стала гладить его непокорные волосы.

Париж встретил молодых людей неистовым шумом, стремительной суматохой переполненных улиц и бульваров, стонавших с утра до поздней ночи стотысячными толпами.

Этот многоголосый гул людского моря, сливаясь со стуком, звоном и скрежетом машинного города, подавлял, оглушал, вызывал головокружение, охватывал страхом. Хотелось закрыть глаза и уши, спрятаться, врасти в стену, чтобы не быть смятым, раздавленным, уничтоженным стремительным потоком…

Уже на пути в гостиницу Дерюгин, всматриваясь в мелькавшие тысячи лиц, увидел на всех отпечаток общего чувства — растерянности, страха и напряженного ожидания. Он заметил характерное движение: люди ежеминутно, не останавливаясь в бурлящем живом потоке, оглядывались назад, точно ожидая увидеть внезапно что-то или кого-то у себя за спиною.

Неугомонные уличные гамены одни, казалось, не поддавались общему настроению, свистали, катались колесом, горланили какие-то куплеты, сыпали обычными прибаутками. Но это не возбуждало улыбок; люди сумрачно глядели на скаливших зубы детей улицы и пугливо жались в тесное стадо.

В двух местах на перекрестках над пестрою толпою, точно зловещие черные птицы, трепались широкими одеяниями и, как крылья, воздевали к небу руки, сумрачные фигуры монахов. Глаза их горели огнем яростного фанатизма, они выкрикивали что-то, колотя себя в грудь, и толпа глухо стонала и охала им в ответ.

Когда же около полудня, несколько устроившись и оглядевшись, Дерюгин с Дагмарой пробрались к Сорбонне, то их глазам представилось новое зрелище.

Вся площадь перед зданием и прилегающие улицы были запружены народом; но это не была пестрая толпа бульваров. Виднелись почти исключительно синие блузы и плоские кепи рабочих; женщин было мало. Вся масса образовала подобие лагеря; на площади были разбиты импровизированные палатки; там и здесь на жаровнях готовили пищу, закусывали, сидели и ходили группами. Над всей площадью стоял сдержанный многоголосый говор. И здесь на лицах было написано напряженное ожидание, смешанное со страхом; но вместо растерянности, глядевшей из глаз уличной толпы, тут легла печать угрюмой сосредоточенности и сдерживаемого гнева.

Ближе к зданию расхаживали вооруженные револьверами пикеты с красными повязками на рукавах. Поодаль стояли хмурые полисмены и делали вид, что ничего не замечают.

В большой аудитории, где остановились инженер и его спутница, прежде чем пробраться в залу, они заметили издали высокую, сгорбленную фигуру и голый череп Горяинова. Он также их увидел и, протолкавшись через сновавшую толпу, протянул руку.

— А, и вы здесь, друзья. Прелюбопытное зрелище, доложу я вам.

— Что? — спросил Дерюгин.

— Да все: и то, что творится здесь, в зале, и в особенности на улицах. Вы видали уже?

— Пока мельком. Но вот что скажите мне: что такое делается вокруг, на улицах Сен-Жак, Дезэколь и других? Это мне совершенно непонятно. Лагерь инсургентов, сборище праздных зевак, делегации от рабочих районов, — что это значит?

Старик засмеялся.

— Ни то, ни другое, ни третье… Это добровольная охрана, почетный караул, так сказать, выставленный предместьями…

— Не понимаю.

— Очень просто. Надо отдать справедливость этому негласному парламенту, — он завоевал сразу большую популярность в низах. Почувствовав под ногами почву, господа ученые заговорили довольно бесцеремонным языком с правительством. Лавочники окрысились, пригрозили закрыть съезд, кое-кого арестовали. Тогда предместья двинулись сюда от Сен-Марсо, от Вожирара, оцепили своими отрядами весь район и взяли собрание под свою охрану. Вот уже три дня, как они несут этот караул, сменяют свои батальоны, наполняют галереи зала, а власти не решаются их тронуть. Я вам говорю: прелюбопытная история!

— Ну, а как идут дела на съезде?

— Да, по правде говоря, никак. Строят эти ползучие махины с магнитами, ждут, как чуда, магического средства спасения. Остальное — болтовня.

Дерюгин улыбнулся.

— Средство — у нас в портфеле. И это не чудо, а просто дело человеческого разума.

Горяинов остановился и внимательно посмотрел на Дерюгина.

— Вы не шутите, многоуважаемый?

— Нисколько. Мы с тем сюда и прибыли из Москвы, чтобы предложить эту затею съезду.

— Отечественного происхождения?

Дерюгин кивнул головой.

— А в чем она заключается, если не секрет?

— Сегодня вы услышите о ней на заседании…

— Послушайте, земляк, неужели вы серьезно верите в возможность борьбы с этой разбушевавшейся стихией?

— Если бы я не верил, я не был бы здесь…

— А вы знаете, что было вчера у Валоны… где этот волдырь прыгнул в Адриатику? Он расплавил в бесформенную груду железнодорожный мост, даже не коснувшись его, а пройдя в десяти — пятнадцати метрах расстояния; а собственный его размер, по-видимому, близок уже к двадцати пяти — тридцати метрам. Вы представляете себе, что это за страшная силища?

— И все-таки мы будем бороться.

— Дыромолы!

— Что такое? — не понял Дерюгин.

— А это секта была такая у нас на севере — дыромолы. Верили, что бог слушает их в каждую дырку, которую они проделывают. Ну, и сверлили дырки и молились в них, — в пустоту молились; так и вы в пустоту верите и работаете.

— Хорошо смеется тот, кто смеется последний…

В это время толпа в аудитории зашевелилась и двинулась в зал.

Оставив Дагмару с Горяиновым, Дерюгин присоединился к своим товарищам; им отведено было особое место вблизи стола президиума, над которым возвышались бюсты Лапласа, Бюффона и Ньютона.

Усевшись на своем стуле, Дерюгин осмотрел собрание. Невольно им овладело странное чувство раздвоения и смутного недовольства. С одной стороны, он ощущал легкое волнение, почти трепет при виде представителей европейской науки и мысли; здесь были те сотни избранников, в головах которых концентрировалась вся мощь человеческого духа и знания, все дерзание его непобедимого разума.

Инженер узнавал среди серых в туманном свете пасмурного дня лиц знакомые черты людей с огромными именами, которых мысль привыкла окружать необычным ореолом, которые, казалось, должны были жить в каком-то особенном, недоступном простым смертным, мире. А с другой стороны, здесь, в этой толпе демократических пиджаков, все было таким заурядным, повседневным; и толпа казалась осколком все тех же скопищ, шумевших за стенами на площадях и бульварах Парижа в конвульсиях нарастающей тревоги.

Потом взгляд Дерюгина остановился на галереях, окружавших зал с трех сторон и заполненных тысячами голов. Со своего места инженер не мог различить лица и их выражение; он видел только море синих блуз с редкими черными или светлыми пятнами на их однообразном фоне, глухо рокотавшее ровным, неуемным шумом. Закрыв глаза, можно было вообразить себя где- нибудь в дюнах Бретани, и тогда казалось, будто за недалекими холмами дышит и колышется вековечным прибоем океан.

Это и была почетная охрана предместий, о которой говорил Горяинов, но Дерюгину вспомнились парижские толпы, наводнявшие когда-то галереи Конвента.

— Только ли это охрана или нечто большее?

И ему казалось, что люди на хорах — это глаза и щупальца огромной стихийной массы миллионов Парижа и за ним всей страны, с нетерпением и верою приковавших свои взоры к маленькому залу, где собралось несколько сотен человек в скромных демократических пиджаках.

Начало заседания отвлекло Дерюгина от его мыслей. День начался докладом о ходе работ по сооружению электромагнитов. Дело, начатое с большим энтузиазмом и значительно двинувшееся вперед в первые дни, сейчас начинало тормозиться. Правительство, недовольное положением вещей, не решалось на открытое выступление против съезда, но мешало теперь работе затяжками, противоречивыми распоряжениями, ведомственной и бюрократической волокитой.

Докладчик еще не успел кончить, как растущий слитный гул голосов с галерей, точно надвигающаяся буря, захлестнул потопом звуков его последние слова. Некоторое время ничего не было слышно; и когда Дерюгин взглянул в зал, ему показалось, будто ветер пошел по колышащемуся волнами полю; головы наклонялись, оборачивались назад, кверху к рокотавшим хорам, тревожно прислушиваясь к нараставшему шуму, и никли над пюпитрами будто под тяжелым грузом.

Когда волнение утихло, была предложена довольно резкая резолюция, требующая допущения членов съезда по его указанию в состав правления организации, руководящей сооружением электромагнитов. Затем слово было дано представителю русской делегации.

Молодой еще сравнительно человек с энергичными жестами и оживленной мимикой выразительного лица, больше похожий на привычного оратора, чем на скромного университетского профессора, начал говорить в замедленном темпе, словно затрудняясь в выборе слов.

Однако, по мере развития речи, голос его креп, звучал все тверже и увереннее, и напряженное молчание, охватившее зал, без слов говорило о лихорадочном внимании, с которым встречал он этот фантастический и вместе с тем такой простой, по-видимому, план.

Докладчик подробно остановился на всех возражениях, которые могли быть приведены, на всех возможных трудностях, повторив прения, бывшие в Москве, и кончил так:

— Как видите, наш план не свободен от недостатков, его выполнение встретит целый ряд серьезнейших препятствий, масштаб работ, им намеченный, колоссален, — но его достоинство в том, что сейчас, в данную минуту, он — единственно возможный. Он дает надежду на успех. Никто не мешает искать лучшего. Но ждать мы не смеем. Всю энергию, всю мощь человеческого разума и техники надо бросить на это дело во имя спасения Земли. Несколько минут после того, как он кончил, длилось тягостное, выжидающее молчание. Все было рассчитано, все было предусмотрено, возражать было нечего, и вместе с тем необычность проекта была такова, что обезоруживала самых смелых; ни у кого не хватало решимости высказаться по поводу этого фантастического предложения.

Тишина становилась угрожающей, невыносимой, словно тяжестью своей погребала смелый взлет человеческой мысли. Слышен был ясно шелест бумаги за столом стенографисток.

И вдруг сверху с хоров раздался гулкий, порывистый возглас: — Ne soyez pas poltrons! Vive le canon![2]

Будто лавина, увлеченная падением камня, оборвался вниз поток звуков, целая буря криков, рукоплесканий, неистовый топот и стук. И зал, подхваченный этим порывом, встал как один человек и неистово аплодировал тому самому плану, в защиту которого несколько минут назад ни у кого не нашлось слова. Когда, наконец, наступила относительная тишина, председатель съезда, маститый, всеми уважаемый профессор, прерывающимся голосом предложил в виду важности и необычности сделанного заявления, устроить перерыв до завтра для обмена мнениями и ознакомления с подробностями проекта.

— Черт возьми, — только и мог сказать Горяинов, когда они втроем выходили из подъезда на площадь, кишевшую народом, — славную кашу вы заварили: они теперь будут бредить вашей пушкой.

— А вы все не верите? — спросил Дерюгин.

— Нет, — упрямо ответил старик, — ваш шар от удара при взрыве разлетится на тысячи кусков, из которых каждый будет продолжать ту же работу, — вот и все.

— Это единственное возражение, которого я боюсь, — задумчиво ответил инженер, — хотя до сих пор о нем не говорили. Ручаться, что этого не случится, — трудно.

— Ну, и что же?

— Надо идти на риск. В этом все же есть шанс; а сидеть сложа руки — верная гибель.

— Вздор, — повторил Горяинов, — химеры. Шар изжарит вас со всеми вашими машинами, прежде чем вы подойдете к нему на необходимое расстояние…

— Вам, по-видимому, этого очень хотелось бы, — холодно возразил Дерюгин.

— Не люблю трагедий без пятого акта, — усмехнулся старик, — да и по совести сказать, когда-либо человечеству придется же кончить свою земную карьеру, — так не все ли равно — тысячелетием раньше или позже? Я предпочитаю первое — вот и все.

На бульваре С.-Жермен они остановились, задержанные огромной толпой, выливавшейся из улицы Варенн. Как одержимые, двигались тысячи людей с плачем и воплями, били себя в грудь и выкрикивали слова покаянных псалмов. А впереди в дыму кадильниц под золотом хоругвей маячили черные рясы и белые сутаны, и уныло звенел колокольчик.

Глава XVI Париж бредит

— Это безумие! Это черт знает, что такое! Если они немедленно не закроют церкви и не заткнут глотки крикунам, — через три дня здесь не останется ни одного нормального человека, — говорил Дерюгин, пробираясь с Дагмарой и Горяиновым мимо церкви Св. Клотильды. Они вышли втроем около 10 часов утра, чтобы посмотреть, что делается на улицах и к полудню добраться до Сорбонны на прерванное вчера заседание съезда.

На углу улицы Гренелль была невероятная людская толчея. Всех троих прижало сначала к домам на площади, а потом волною взмыло к церковной паперти.

Двери храма были открыты настежь. В них видно было сплошное море голов, колыхались тихо серо-синие клубы дыма из кадил, доносились аккорды органа и заунывное, словно заупокойное, пение.

В тот момент, когда новая волна подхватила невольных свидетелей этой сцены и прижала их к решетчатой ограде, — на ступенях церкви у выхода показались кресты и хоругви, сверкая золотыми переливами под июльским солнцем. Несметная толпа притихла так, что слышно было дыхание тысяч грудей и унылый звон колокольчика перед высоким балдахином, колышущимся в такт движению несших его людей. Ослепительные пятна света на золоте крестов и икон приковали все взгляды. Стоящие сзади вытягивались на цыпочки, взлезали на решетку, матери подымали детей на руках.

Процессия остановилась на паперти. Высокий, худой старик с безбородым изможденным лицом кастрата и неестественно блестящими глазами, в белой, как снег, сутане, стоя над толпою на возвышении, широким взмахом осенил склоненное море голов, ответившее протяжным глубоким вздохом и шелестом сложенных крестом рук.

В наступившей немой тишине раздался резкий голос, истерически выкрикивающий все более высокими нотами несвязные фразы.

До того места, где стояли оба инженера с девушкой, доносились только обрывки этой речи, но по дыханию и движениям толпы можно было угадать остальное.

— Возлюбленные братья и сестры!.. исполнилась мера гнева божия, и настал час возмездия… Покаемся в грехах наших, ибо велика бездна их, и вопиет к небу их скверна. Огнем всепожирающим очистится земля, и пламень его — свеча ко господу!.. В гордыне разума отринул человек бога своего, — и вот лежит прахом у подножия ног его! Страшен гнев бога живого! Покаемся, братья и сестры, и будем плакать кровавыми слезами, ибо близок день суда!

Голос говорившего затрепетал на высокой ноте и захлебнулся в слезах. Конвульсия ужаса прошла по толпе и прорвалась морем звуков. Истерические вопли, громкие рыдания, крики потрясли огромную, обуянную безумием толпу. Невдалеке от ограды несколько женщин билось в судорогах. Какой-то высокий, худой человек, с безумно вытаращенными глазами, поднял обе руки к небу и кричал надтреснутым голосом:

— Меа culpa, mea maxima culpa![3]

Другие били себя в грудь и, задыхаясь от слез, выкрикивали что-то нечленораздельное.

А человек над толпою, словно огромная, насмерть раненная птица, снова взмахнул белыми рукавами-крыльями и высоким фальцетом затянул слова покаянного гимна:

— Dies irae, dies ilia!..

Многоголосым воплем ответило человеческое море и подхватило жуткую мелодию нестройным рыдающим хором.

Звонили колокола; сияло золото хоругвей, синий дым курился в ясном воздухе; толпа пела.

Александр оглянулся на Дагмару и невольно схватил ее за руку; девушка с трудом переводила дыхание; ее била лихорадочная дрожь. Горяинов криво усмехался, но тоже был бледен.

Дерюгин чувствовал, как у него самого со дна души подымается какая-то мутная волна. Он тронул за руку спутника.

— Надо отсюда выбираться, — сказал он, указывая глазами на девушку. Тот кивнул головою, и они принялись работать локтями, пробираясь сквозь беснующуюся толпу. Но долго еще слышно было нестройное пение, вопли взбудораженного человеческого моря и звон колоколов, которые, казалось, тоже захлебывались рыданиями.

— Я вам говорю, — повторял Дерюгин, вздохнув свободнее на бульваре Распайль, — если не заткнуть рты этим фанатикам, весь город сойдет с ума.

— А разве не любопытно? — спрашивал Горяинов, утирая пот и отдуваясь. — Я ведь предсказывал, что человеческое стадо взбесится раньше, чем вы успеете построить ваши машины.

— А ну вас к черту, — огрызнулся Дерюгин, которому вдруг противно стало слушать странные реплики своего собеседника.

Тот пожал плечами и замолчал.

Некоторое время они шли молча, пробираясь по улицам, где было меньше сутолоки.

Вблизи медицинской школы они взяли такси, но это мало помогло делу: было почти немыслимо двигаться среди сменяющих друг друга сплошных толп.

В одном месте пришлось окончательно остановиться. Вдоль улицы подымалось странное шествие, совершенно запрудив ее и остановив на ней движение.

Впереди шла целая ватага людей, взявшихся под руки и нетвердыми шагами одолевающих пространство. Вид у них был нелепый и жалкий. Сверх элегантных костюмов, словно снятых с модной картинки, яркими пятнами пестрели букеты и гирлянды живых цветов; на головах были полуувядшие венки, осыпавшие свои лепестки при каждом шаге. Среди черных смокингов и фраков цветными мазками вплетались светлые костюмы нарядных, декольтированных женщин. Одна из них, прикрытая только легкой газовой вуалью, сквозь которую белело матовобледное тело, во главе шествия исполняла какой-то вакхический танец, изгибаясь всем корпусом и вскидывая кверху изнеможенные руки. В такт ее движениям вся толпа раскачивалась, как одержимая, и временами начинала дикую пляску. Над странным скопищем стоял нестройный гул голосов, визгливый хохот, обрывки песен и пьяных возгласов.

Когда начало шествия поравнялось с Дагмарой и ее спутниками, — к первым рядам подошли двое полицейских, и сержант стал что-то говорить долговязому молодому человеку, игравшему, видимо, роль главаря.

На лице последнего изобразилось вдруг необычайное изумление. Фамильярным жестом он взял за пуговицу мундира блюстителя порядка, и до невольных слушателей донеслись возбужденные звуки его голоса:

— О, уважаемый страж и хранитель мира, разве вы свалились только что с луны или еще не вырвались из объятий Морфея? Разве вам не известно, что вся эта милая вертушка летит вверх тормашками, — он щелкнул пальцами и засмеялся, — а с ней вместе и мы с вами, милейший, и все, что вокруг нас: наша прекрасная Франция, наш милый Париж со всем его весельем и смехом, со всеми его хорошенькими женщинами, — и он прижал к себе плясунью в газовой вуали, на лице которой из-под пьяного возбуждения выглянула гримаса тоски и страха.

— О чем же хлопотать, о чем думать в оставшиеся дни? — продолжал с пафосом молодой человек. — Надо жить, надо захлебываться жизнью, пока она еще здесь, в нашем теле! А? что вы на это скажете? О, милый страж, вы говорите о нарушении тишины и порядка, но понимаете ли вы, что скоро наступит такая тишина, которой не услышит ни одно живое ухо? Бросьте же ваш ригоризм, приятель, и отправляйтесь к вашей Лоло, Мими, Фифи, — или как там еще? Или присоединяйтесь к нам, и будемте жить, пока не поздно! — и он подхватил смущенного сержанта под руку и потащил его с собою.

— Что это такое? — спросил Дерюгин мрачного человека в кожаном переднике, недоброжелательным взглядом провожавшего странную процессию.

— Это напоследок веселятся те, которым осталось недолго веселиться, — со злобой ответил спрошенный и прибавил цветистое, выразительное ругательство.

— Говорят, вчера, — вмешалась в разговор стоявшая рядом женщина с испуганным лицом и заплаканными глазами, — они сотнями нагишом бегали по Итальянскому бульвару.

— Мы точно перенеслись в средние века, — сказал Дерюгин, — религиозный психоз, мания плясок, не хватает еще процессий флагеллянтов и аутодафе. Никогда бы не думал, что современное человечество может быть охвачено такими эпидемиями.

— А почему бы и нет? — возразил Горяинов. — Стадо всегда остается стадом и будет одинаково реагировать на внешние воздействия.

По мере приближения к району, захваченному народом вокруг Сорбонны, картина приобретала другой характер. И здесь метались человеческие толпы, возбужденные нарастающей эмоцией, но в людях неустанного физического труда, для которых жизнь была непрерывной борьбой и напряжением мускулов, — это чувство принимало форму накипающего гнева и жажды деятельности.

Здесь слушали бесчисленных ораторов, пламенными словами призывающих к борьбе, к работе, к горячему, живому делу. И так же, как у церкви Клотильды, люди отвечали многоголосым глухим шумом, точно рокот струн огромного инструмента, откликавшегося на созвучные ноты; и также нарастала волна острого возбуждения, грозящего в любой момент окончиться взрывом стихийной силы, сметающим все на пути.

Но грань еще не была перейдена, еще не раскачалась колоссальная машина, а пока лишь гудела и вибрировала от не нашедшего выхода напора.

Трое спутников оставили такси, ставшее совершенно бесполезным в тесноте переполненных улиц, и медленно пробирались к недалекой уже цели.

Из обрывков разговоров вокруг они узнали последние новости. Около часу назад была, наконец, сделана попытка противопоставить открытую силу надвигающимся событиям. Вдоль улиц Дез-Эколь и Суфло были двинуты отряды полиции и войск, которые должны были очистить весь район вокруг Сорбонны, закрыть съезд и арестовать наиболее неприятных правительству лиц.

Солдаты встретили угрожающую молчаливую толпу, сомкнувшуюся тесными рядами. Эта гневная возбужденная тишина, ожидающая лишь толчка, чтобы разразиться бурей, судорожно сжатые кулаки, угрюмые решительные лица и, главное, — море, неоглядное море голов, были достаточно красноречивы. Ни одна рука не поднялась к оружию, и под то же грозное молчание отряды всадников и колонны пехоты, продефилировав по ближайшим улицам, скрылись в их сети, растаяв по пути. Поднятый для удара кулак разжался и упал, как мягкая тряпка. Пикеты вокруг здания вооружились брошенными солдатскими винтовками.

Когда Дерюгин со своими товарищами добрался сюда, — площадь еще более чем вчера, имела вид вооруженного лагеря; кое-где виднелись уже пулеметы, и вдоль улицы Сен-Жак глядела снятая с передка пушка.

И только крикливые мальчишки носились там и здесь, точно живые волчки и распевали во все горло только что родившуюся песенку:

Nous ferons un canon

Pour tirer le ciel!

O, la, la![4]

И от времени до времени к задорным детским дискантам присоединялись импровизированные хоры тысяч мужских голосов, и тогда к высокому небу точно подымалась суровая угроза:

Pour tirer le ciel!

Когда всем троим удалось, наконец, попасть в зал заседаний, то здесь оказалось уже сплошное месиво человеческих тел. С трудом протолкавшись ближе к первым рядам, они очутились в одном из боковых проходов стиснутыми в движущейся живой массе. Внизу стояло тревожное напряженное молчание, хоры гудели сдержанным гулом.

Первая часть заседания, видимо, уже кончилась, и предложение русской делегации, поддержанное представителями Германии, было принято. Стоял на очереди вопрос, как осуществить его практически. Один из членов президиума только что сообщил об утренней попытке правительства овладеть ходом событий и разогнать съезд.

Теперь он говорил о том, что получен ответ военного министерства, одобренный президентом республики, рассматривавший проект постройки пушек как фантастическую идею, бесполезную по существу и невыполнимую технически; в конце приводилось откровенное обоснование: правительство не могло согласиться обезоружить армию, предоставив в распоряжение кучки фантазеров весь запас взрывчатых веществ республики: это значило остаться с голыми руками в такой тревожный момент, отдать страну всем ужасам гражданской войны, не говоря уже о неизбежной внешней опасности.

«Весь этот проект, — говорилось в конце сообщения, — только предлог, чтобы вырвать из рук власти возможность сдерживать растущую анархию».

Точно глухая стена стала перед доводами разума, перед простой идеей общечеловеческой солидарности, и в нее бесполезно было стучаться.

Еще несколько раз высказались ораторы, указывая на необходимость, не теряя времени, организовать работу, на неизбежный, неумолимый рост опасности, на то, что каждый потерянный день отнимает шанс от надежды на успех, — стена оставалась незыблемой.

Присутствовавший на заседании представитель военного министерства заявил, что решение правительства окончательно, что все взвешено и предусмотрено, и во всяком случае этот план принят быть не может.

Последние слова его были покрыты неистовым ревом и шумом на галереях. Он пытался еще что-то сказать, но это оказалось невозможным. Бледный, с перекошенным лицом, он спустился в зал, сопровождаемый свистом и криками:

— Долой лавочников!

Тишина наступила не скоро. Но когда на трибуне вдруг появился человек в блузе с копной буйных волос на квадратной голове, — шум улегся мгновенно.

— До сих пор говорили вы, а мы слушали, — обратился он к залу, — теперь слово за нами. Вы видите сами, что впереди тупик. Дальше по этому пути ходу нет. Здесь страх, дух мелочной ненависти, откровенное признание, что их сила — лишь сила пушек, направленных против народа. Значит, другого выбора нет. Теперь мы должны взять дело на себя. У вас — головы, у нас — руки — миллионы рук, и вместе мы сделаем то огромное, чего требует момент, а они пусть очищают дорогу. Их песенка спета!

Несколько минут зал дрожал от криков, рукоплесканий, целого потока бурных приветствий.

Мрачному генералу, еще раз поднявшемуся на трибуну, не дали говорить.

И когда наступила полная тишина, стало очевидно, что возврата назад нет, что предстоит не кабинетная работа и обсуждение резолюций, а борьба.

И на предложение обратиться на этот раз с апелляцией к народу, — ни одного голоса не оказалось против. Поистине, другого выбора не было.

Заседание было окончено.

Дерюгин и Горяинов со своей спутницей стали пробираться к выходу. Все трое молчали, возбужденные только что виденным. На воздухе, свернув в одну из менее шумных улиц и несколько отдышавшись, Горяинов сказал молодому инженеру:

— Это точно зараза какая-то, катализатор, вызывающий всюду одну и ту же реакцию!

— Иначе и быть не может, — ответил тот, — в котле было слишком много пара.

— А клапаны отказались действовать?

— Вот именно: клапаны, предусмотрительно поставленные прежними механиками, чтобы выпускать пар понемногу.

Они подходили уже к углу улицы Варенн, когда вдруг из нее вылился бурный человеческий поток. Люди мчались, как одержимые, сплошной массой, с дико вытаращенными глазами, с выражением напряженного ужаса в глазах. Казалось, их преследовало, настигало по пятам что-то внушающее непреодолимый страх. Ничто не могло остановить бьющуюся в пароксизме паники толпу. Дерюгин видел, как в нескольких шагах от него упала ничком женщина, и ни одна рука не протянулась к ней для помощи. Одну секунду он видел еще ее лицо, искаженное болью и ужасом, но уже через мгновение человеческий поток захлестнул ее своими волнами, тысячи ног прошли, не замечая, через распростертое на мостовой, в муках корчащееся тело, и Дерюгин не расслышал даже ее стона в общем хаосе воплей и криков обезумевшей толпы.

С растущей тревогой все трое, держась друг друга, прижались к стене дома, следя за происходившим и стараясь отгадать его причину. Наконец, Дерюгину удалось схватить за руку какого-то долговязого парня без шляпы с растрепанными волосами и дико блуждающим взглядом, отброшенного толпой к краю улицы.

— Послушайте, что случилось? — на ухо крикнул ему инженер.

Человек остановил на нем растерянный взгляд, потом оглянулся назад и вдруг, словно пораженный страшным зрелищем рванулся вперед с воплем:

— Бегите, спасайтесь!

— Да от чего спасаться, черт вас возьми? Что там такое? — повторил Дерюгин, встряхнув за плечи ошалевшего человека.

— Шар, шар летит! — дико закричал тот, еще раз оглянувшись, и вырвавшись из державших его рук, пропал в толпе.

Дерюгин побледнел; Дагмара стояла, прислонившись к стене, и, как загипнотизированная, смотрела назад, туда, откуда вывалился бурный поток.

— Не может быть, — пробормотал инженер, — это вздор. Он сейчас где-нибудь в Италии, никак не здесь…

И, тем не менее, какая-то неодолимая сила заставила и его обратить взгляд туда, куда прикованы были глаза Дагмары, куда в смертельном ужасе оглядывалась мчавшаяся мимо них толпа.

В первое мгновение он ничего не заметил, но затем между двух стен домов, на высоте нескольких метров над морем голов, вырисовались в голубоватом тумане знакомые очертания пламенного шара, три недели назад обдавшего его знойным дыханием у лаборатории профессора Флиднера.

Он казался точно таким же, как в этот злополучный день: те же голубоватые жилки пересекали его сияющую поверхность, те же брызги искр сыпались вниз, к окружающим предметам, только размер был, по-видимому, больше, однако далеко не в такой степени, как надо было ожидать, судя по описаниям газет. Эта мысль смутила инженера, но он не успел продумать ее до конца. Он чувствовал, как захлестывала и его волна непреодолимого страха, исходившего от обуянной паникой человеческой массы. Над хаосом звуков, стоявших над нею, Дерюгину слышен был знакомый треск брызжущих к земле молний.

Не в силах сопротивляться общему порыву, все трое слились с людским потоком, стараясь только держаться рядом. Они не помнили, долго ли несла их эта волна, они видели только тысячи искаженных ужасом лиц и над всем пышущий пламенем в голубоватом тумане ужасный шар.



Когда, наконец, их выбросило в одну из тихих улочек Латинского квартала, они долго не могли отдать себе отчета в том, чему свидетелями им пришлось быть в этот жуткий день. И вокруг было то же.

Люди оглядывались в изумлении, растерянные, недоумевая, куда забросила их волна пережитого ужаса, искали глазами причину всего происшедшего, преследовавший их пламенный шар, и не могли найти его и следа; нигде не заметно было признаков пожара или разрушений, о которых все знали по газетным сообщениям: шумел и грохотал обычной жизнью многомиллионный город.

К вечеру стало известно, что нигде в других местах не было замечено ничего похожего на атомный вихрь, и на пути, по которому пронеслись испуганные люди, не было никаких следов его движения.

Стало очевидно, что возбужденная за эти дни толпа стала жертвой массовой галлюцинации, увлекшей ее в дикое бегство.

— Как же так? — недоумевала вечером Дагмара, вспоминая события дня. — Я готова чем угодно поклясться, что я видела его и слышала треск его молний.

— Такова сила внушения, — ответил Дерюгин, — мне кое- что сразу показалось странным тогда, но и я не смог устоять против этой удивительной иллюзии.

Глава XVII Еще раз революция

На следующий день Дерюгин и Дагмара остались у себя в номере. Девушка была совсем больна после вчерашних потрясений, ночью бредила воспоминаниями минувшего дня и металась в лихорадке. Встревоженный инженер провел у ее постели бессонную ночь, только к утру забывшись тяжелой дремотой. Вызванный врач не нашел ничего опасного в данный момент, но предписал на несколько дней полный покой, предупредив, что новое потрясение может уже быть рискованным.

Прощаясь с Дерюгиным у выхода, он покачал головою и сказал:

— Бедный Париж! Он весь бьется сейчас в такой лихорадке; нет уже, кажется, дома, где не нуждались бы в помощи врача. Я сам сегодня у десятого пациента и от вас бегу дальше.

— Вы говорите о необходимости покоя, отдыха нервам, — сказал Дерюгин, — но разве это возможно во взбудораженном муравейнике, где зараза, кажется, носится в воздухе, проникает сквозь стены?

Врач пожал плечами.

— Если можете, уезжайте. Здесь, действительно, трудно ожидать тишины. Говорят, уже с ночи где-то на Монмартре идет стрельба. Бедный Париж! — повторил он, беря в руки трость и открывая дверь.

Дерюгин вернулся в номер и сел у постели больной. Дагмара взяла его за руку и долго не выпускала из своей. Ее охватил безумный страх одиночества; оно давило ее кошмарами и туманило больной мозг воспоминаниями о виденных сценах.

— Вот теперь фон Мейден был бы прав, отправивши меня под опеку доктора Грубе, — слабо улыбалась она, — ты знаешь, мне кажется, я за эти три недели постарела на много лет.

Дерюгин, нагнувшись к ней, тихо гладил ее по голове и вдруг в знакомых пепельных волосах, от которых шел такой одуряющий запах, заметил совершенно седую прядь, блестевшую серебряными нитями. Сердце у него сжалось от боли и жалости.

«История шагает по раненым душам», — подумал он.

«И по трупам», — будто добавил кто-то посторонний внутри его, вспоминая вчерашние сцены паники, во время которой, по слухам, ходившим в городе, погибло до тысячи человек.

Около полудня, когда Дагмара забылась сном, и Дерюгин с тревогой прислушивался к ее неровному дыханию, явился Горяинов. Даже сквозь обычную для него сдержанность и усмешку было видно, что он чем-то взволнован.

Дерюгин сделал ему предостерегающий жест, и старик спросил вполголоса:

— Что случилось?

— Последствие вчерашнего, — ответил инженер, — пока ничего серьезного, но надо избегать новых волнений. Расскажите, что нового в городе? По словам доктора, идут бои?

Оба вышли в коридор, оставив дверь полуоткрытой.

— Дело гораздо хуже, — ответил Горяинов, затягиваясь папиросой. — С утра, действительно, стреляли на Монмартре и у дома Инвалидов, а подле Одеона была горячая свалка. Но сейчас весь город мечется в припадке. На улицах творится что-то невообразимое. Можно подумать, что исполнились предсказания монахов, и настал день страшного суда.

— В чем же дело? То же, что вчера?

— Нет, на этот раз уважительная причина, если угодно. Часа три назад было получено известие, и газеты поспешили его выболтать, о грандиозной катастрофе в Риме…

— В Риме? Атомный вихрь?

Горяинов кивнул головой.

— Дело скверное. В сущности, город почти уничтожен; судя по описаниям, уцелела только южная часть на Авентине. А к северу от излучины Тибра — Палатин, Квиринал, Ватикан — все это охвачено огнем. Собор Св. Петра — в развалинах; начиная от Латерана и до замка Св. Ангела, все горит. Паника неописуемая. Масса жертв, — их еще немыслимо подсчитать. Словом, Рим больше не существует…

Дерюгин представил себе картину гибели вечного города и содрогнулся. Неужели, в самом деле, уже поздно? Можно ли будет обуздать разбушевавшуюся стихию?

И все-таки… Новая мысль мелькнула у него в голове.

— А уверены ли вы, что все это действительно было? — спросил он Горяинова.

— То есть как? — не понял тот.

— Не являются ли самые сообщения такою же галлюцинацией, как вчерашнее появление шара?

— Ну, уж это вы, кажется, чересчур…

— Почему? Видели же в семидесятом году тысячи парижан расклеенными на стенах столицы бюллетени об одержанной победе, оказавшиеся такою же иллюзией, самообманом больного духа толпы.

— Боюсь, что не стоит убаюкивать себя такими надеждами, — усмехнулся посетитель, — я сам держал в руках газеты. Да вот они, — посмотрите сами, — он вытащил из кармана пачку измятых листов, — подробности настолько согласованы и отчетливы, что надо было бы предположить слишком сложный механизм такого наваждения.

— Но почему же началась паника здесь? Рим ведь еще не Париж?

— Ну, почва была подготовлена: это мы с вами видели вчера воочию. Достаточно было небольшого толчка, чтобы все эти миллионы, трепетавшие на грани безумия, окончательно сошли с ума… К тому же в сообщениях из Рима говорится, что шар оттуда пролетел на север и движется между Апеннинами и морем к французской границе.

Оба собеседника замолчали, подавленные, угрюмые. Даже Горяинов больше не смеялся.

Они вернулись в номер и некоторое время сидели у стола, занятые своими мыслями. Дерюгин перечитал телеграммы, и ему снова начало казаться, что все происходящее — дикий бред больного мозга. Погиб собор, творение бессмертного, как казалось, духа Микеланджело; в руинах лежали дворцы и лоджии Ватикана; дымились развалины Пантеона и Латерана, — все накопленные тысячелетиями сокровища человеческого духа, воплощенная, казалось, на долгие века в камне и полотнах его утонченная мысль и могучая воля, вековая культура, — все стало прахом от прикосновения слепой стихии. И то же ожидало, быть может на днях, и этот огромный Вавилон, мечущийся сейчас в судорогах предсмертного страха.

Дерюгину представилось на минуту, что он со стороны, из далеких пропастей вселенной, смотрит на земной шар, и, казалось, видит, как разворачивается на нем, точно кровоточащая язва, огненная лента, и из-под нее вместе с дымом пожаров подымаются удушливые испарения охваченного бредом больного человеческого духа.

Неужели же это конец? Века страданий, упорной кровавой борьбы, мучительные порывы к светлому будущему, страшные катаклизмы, победы и поражения, медленное высвобождение духа из оков инертной материи, слезы и кровь, целые моря их на протяжении тысячелетий, — и сейчас, в преддверии новой надежды — возвращение в первобытный хаос, бунт материи, которая, казалось, уже была окончательно порабощена!

Голос Горяинова вывел инженера из задумчивости. Старик распахнул окно и подозвал к нему Дерюгина.

— Слушайте!

Даже здесь, на сравнительно тихой улице, чувствовалось биение огромного организма.

Смутный гул стоял над морем крыш; звонили колокола, яростно ревели гудки далеких фабрик, со всех сторон доносилась беспорядочная стрельба; а с запада глухими ударами бухали пушки.

— Бедный Париж! — невольно повторил Дерюгин недавние слова доктора.

Горяинов стоял молча, с жадностью прислушиваясь к буре звуков, и жесткая улыбка снова стянула углы его рта, но он не сказал ни слова.

В комнате послышалось движение, — это проснулась Дагмара.

Дерюгин ушел к ней за ширму, а старый инженер остался у окна.

Несколько минут спустя Александр подошел к двери и нажал кнопку звонка, служившего для вызова прислуги. Прошло с четверть часа, — никто не являлся.

— Бесполезно, — сказал ему Горяинов, — сейчас вы никого не дозоветесь. Все разбежались; электрическая станция стоит, трамвай тоже; кое-как работает, по-видимому, только метро. Жизнь умирает… А ведь я, собственно, пришел за вами, — вспомнил он вдруг, — предложить побродить по улицам, взглянуть на то, что там творится.

Дерюгин покачал головою.

— Я не могу оставить сейчас Дагмару. Да и потом, откровенно говоря, боюсь опять потерять себя, поддаться общему психозу; мне нужно сохранить твердыми мысль и волю.

— Как хотите, — ответил старик, — а я пойду. Вечером забегу к вам рассказать новости. Привет фрейлейн Флиднер.

Но к вечеру он не явился. Дерюгин остался вдвоем с Дагмарой, взяв на себя роль и сиделки, и отсутствующей прислуги. В мелочной лавочке на углу удалось раздобыть кое-какой провизии. Воды не было. Ее приходилось покупать литрами за сумасшедшую цену у предприимчивых шоферов, развозивших ее бочками на своих машинах прямо из Сены, мутную, тепловатую. Вечером на столах появились свечи, желтоватым трепетным огоньком еле освещавшие комнату, оставляя в полумраке темные углы, где, казалось, копошились сумрачные тени.

На улице было сравнительно тихо, но и здесь от времени до времени пробегали кучки людей, пробирались сторонкою какие- то подозрительные личности, иногда с шумом пролетал автомобиль, или скорым шагом проходил солдатский патруль. И по-прежнему надо всем стоял неустанный яростный гул и рев обезумевшего города. Дерюгин боялся открыть окно, чтобы этот тревожный шум не дошел до слуха Дагмары, но это не помогло; звуки отдаленной стрельбы все время бились в стекла дребезжащим звоном, а к вечеру разгорелась перестрелка где-то поблизости. Почти под самыми окнами треснул раскатистый залп, и звеня посыпались на пол стекла из рамы, разбитые пулями.

Девушка забилась на кровати почти в истерике, и Дерюгин, ожидая каждый момент чего-то неведомого, просидел около нее два часа, держа ее за руку и не отрывая глаз от двери. Больше, однако, это не повторилось, и только через разбитое окно теперь беспрепятственно доносился шум конвульсирующего Парижа.

— Что это? что это? — шептала Дагмара при каждом ударе орудий, и инженер успокаивал ее, как мог, уверяя, что все скоро кончится. О катастрофе в Риме он рассказать не решился.

Вторая ночь прошла почти без сна. Улицы были окутаны мраком, — освещение погасло. Мигающими вспышками бороздили небо бледные пальцы прожектора Эйфелевой башни, и еще откуда-то справа да прямо перед окном за далекими крышами стояло зарево пожара.

Только к вечеру явился, наконец, Горяинов с повязкой на голове и забинтованной рукой, с лихорадочно блестящими глазами, утомленный, бледный, но с неизменной кривой усмешкой на губах.

— Что с вами? вы ранены? что-нибудь серьезное? — засыпали его вопросами Дерюгин и Дагмара, несколько оправившаяся и освеженная дневным сном.

— Приключение на улице Сен-Доминик, или наказанное любопытство, — почти весело ответил гость, протягивая им здоровую руку. — Был, можно сказать, на краю гибели, но зато сейчас — с целым ворохом новостей.

Ну и дела творятся, друзья мои! Спектакль, какой не часто приходится видеть. Если считать в Париже четыре миллиона человек, то вчера по крайней мере три миллиона девятьсот тысяч были буйно помешанными. Прежде всего, понимаете ли, паническое бегство, безумная мания уйти, куда глаза глядят, лишь бы вон из стен города, в близкой гибели которого убеждены были все эти ошалелые скопища. Объявился и пророк этого близкого конца, одна из зловещих птиц в черных и белых сутанах. Вчера около Нотр-Дам он собрал тьму народа своими сумасшедшими речами и объявил, что ему было видение, в котором открыта вышняя воля: городу осталось жить три дня. Можете себе представить, что произошло. Вся эта наэлектризованная толпа, сотни тысяч людей, двинулись вон из города всеми возможными путями. Вокзалы обратились в осажденные крепости; там происходили настоящие бои с пулеметами, пушками, чуть не со всеми измышлениями нынешней военной техники. Лионский вокзал загорелся, — его развалины до сих пор дымятся.

— Не это ли зарево мы видели всю ночь? — перебил Дерюгин, указывая в окно.

— По всей вероятности, хотя пожары вспыхнули и в других местах. Все дороги из города были запружены сплошной массой беглецов. Я видел эту толпу у Лувра; вы знаете, мне стоило больших усилий, чтобы не присоединиться к ней. На Орсейской набережной пришлось наблюдать любопытную сцену. На балконе особняка стоял над шумевшей толпою Биду, знаете — один из владельцев угольного синдиката, этакое жирное животное с одутловатым лицом и бычачьей шеей. Он помешался окончательно на мысли о неизбежной гибели земного шара. Он метался за перилами террасы, как зверь в клетке, рвал в клочья пачки ценных бумаг и кредиток и вместе с золотом пригоршнями швырял их на улицу. Это было поразительное зрелище… Блестящий дождь золотых кружочков и целые рои цветных бумажных лоскутьев падали вниз, будто тысячи ярких бабочек, и осыпали беснующуюся толпу. А сам он стоял над нею такой огромной тушей и кричал, пересиливая иногда неистовый шум внизу: «Кончается наша земля!» — И толпа отвечала ему воплями и рыданием. Рассказывают и о других случаях. Редактор «Journal des Debats» застрелился, оставив записку, что не в силах ждать общей катастрофы. Директор Восточного банка Гейземан бросился в Сену с Аркольского моста, прочитав известие о пожаре Рима. Генерал, которого мы с вами видели на съезде, помощник военного министра, расстреливал прохожих на улице из револьвера, уверяя, что кругом кишат немецкие и московские шпионы.

— Но что же помимо этого делается в городе? — остановил Дерюгин рассказ гостя, — утром началось восстание, революция, — я не знаю что, и весь день и ночью шла стрельба… В чьих руках Париж?

Горяинов развел руками.

— Революция? Не знаю. Вчера ружья и пушки стреляли просто потому, что они были заряжены. Ничего нельзя разобрать. Правда, войска сражались с народом, но больше, кажется, друг с другом. Во всяком случае, уже к вечеру не стало силы, которая бы ими управляла, и они просто разбрелись по городу, частью смешавшись с уличной толпой, а частью присоединившись к шайкам грабителей, начавших ночью свои подвиги.

— А сегодня?

— А сегодня, когда улегся давешний приступ безумия, и люди несколько очухались, оказалось, что вчерашняя власть больше не существует, что вся она рассыпалась, растаяла, а жалкая кучка, оставшаяся еще и Елисейском дворце, не имеет силы, ни исполнителей и просто никому не нужна.

— Значит, победа? — встрепенулся Дерюгин.

— Называйте, как хотите, — пожал плечами Горяинов, — победа улицы, пожалуй. Ничего определенного не известно; говорят, в Сорбонне, рядом с ученым конгрессом, сформировалось временное правительство, взявшее его под свою высокую руку, — и они пытаются что-то сорганизовать. Но я думаю, они сами в плену у толпы, наводнившей все залы и галереи.

— Так и должно быть в первые моменты. Помните миф об Антее, набиравшемся сил от прикосновения к груди матери-земли.

Горяинов презрительно фыркнул.

— Утешаетесь сказками? А на самом деле начинается пятый акт, дорогой мой… Я вам говорил еще в Берлине; человечество запуталось, зарвалось, а главное — устало, смертельно устало, — неужели вы и теперь этого не видите? Подумайте: неоглядный ряд столетий неустанной, мучительной и, тем не менее, бесполезной борьбы. Вечное взыскание, мечта о земном рае и взамен — растущая сумма страданий, дух неутолимой ненависти и кровь, кровь без конца… Неужели вы сами не чувствуете, как вас давит тысячелетний груз, эта страшная ноша, под которой стонет земля, не ощущаете в себе голоса бесчисленных изнемогающих поколений? Я лично временами чисто физически воспринимаю эту смертную усталость духа земнородных. Случается, я вижу себя во сне то Галилеем, то Джордано Бруно, то Серветом, горю на кострах священной инквизиции, умираю на полях кровавых битв, захлебываюсь в нантских нуайядах, вижу над головою блеск ножа гильотины или дула десятка ружей, глядящих на меня черными дырами… нет, я думаю, довольно этого всего. Лучше сразу конец в стихийном пожаре, чем еще века и века этого беспросветного, мучительного Сизифова труда.

Дерюгин некоторое время молчал, испытующе глядя на собеседника.

— Вы знаете, мне жаль вас, — сказал он, наконец, тихо, — должно быть ужасно дойти до такого мировоззрения. Но ведь это только самообман, иллюзия плененного духа. Изжило себя не человечество, не оно подошло к грани своего восходящего развития и катится под гору, а та кучка людей, которая считала себя солью земли, и плотью от плоти, которой вы являетесь. Это их усталость, их бесполезность и самоощущение заката говорит в вас голосами минувших поколений, а вы обобщаете эти упадочные настроения до общечеловеческих. Человечество никогда еще не было так активно и полно бодрости, как сейчас.

— Пустая отговорка, дорогой земляк, — засмеялся Горяинов, — ответ по шаблону — классовые противоречия, буржуазная идеология и как там еще? Лихорадочное состояние безнадежно больного принимаете за действенную энергию выздоравливающего. А впрочем, все равно: так или иначе, дело идет к развязке, и скоро вся ваша мудрая диалектика вместе с ее материалом, навозом времен, человечеством, превратится в пыль, а еще раньше полтора миллиарда буйно помешанных перервут друг другу глотки от страха.

— А я вам говорю, что человечество будет бороться и в конце концов взнуздает силу, не вовремя развязанную.

— Ну, ну, дай бог нашему теляти волка поймали, простите на грубом слове.

Оба замолчали. Дагмара, сидевшая уже в кресле у открытого окна, примирительно протянула им руку.

— Бросьте вы эти споры, — ведь от них судьбы мира не изменятся. Расскажите лучше, где это вас так изукрасили, — обратилась она к Горяинову.

— О, эта история не длинная и мало интересная, — ответил тот, — иллюстрация на тему: личность и толпа. Вчера вечером около дома Инвалидов я попал в одно из этих диких скопищ, расхаживавших по городу с пением псалмов и гимнов, и имел неосторожность улыбнуться, глядя на постные физиономии лавочников, оплакивавших свои грехи. Какой-то красноносый верзила завопил, что я оскорбляю чувства верующих, что из-за таких, как я, людей постигла божия кара, что кровь нечестивца послужит искупительной жертвой. Толпа заревела и надвинулась ко мне, забыв о своем покаянном настроении. Кто-то крикнул: «Бей эту гадину!». Я понял, что убеждать здесь бесполезно, и надо рассчитывать только на легкость ног. Но уйти было трудно. На меня наседали сотни разъяренных, ошалелых людей. Я отскочил на тротуар и вбежал в какой-то, кажется, ювелирный, магазин; человек тридцать бросилось за мной, остальные теснились на улице и яростно галдели что-то осипшими голосами. Я хотел выбежать через черный ход, но хозяин преградил мне дорогу, вообразив, вероятно, что ловят вора. Красноносый парень треснул меня по голове. Я успел отпарировать удар, но тут навалились остальные; кто-то пырнул меня ножом в плечо, кто-то схватил за ноги, — я упал. Началась общая свалка, в которой нападающие, кажется, больше тузили друг друга, чем меня. Тем не менее, конечно, я не остался бы в живых, если бы на улице, почти у самых дверей магазина, не раздалась ожесточённая стрельба. Я так и не знаю, что это было. Вероятно, просто одна из бессмысленных стычек, которые в этот день происходили по всему городу, когда люди стреляли друг в друга, не зная сами, почему они это делают. Так или иначе, вся ватага выбежала вон, а испуганный хозяин поспешил запереть двери. Узнав, что я чуть не сделался жертвой псалмопевцев, он рассыпался в извинениях, обложил меня пластырями и примочками и вывел потихоньку через заднюю дверь и сквозной проход на другую улицу: он оказался ярым антиклерикалом и сыпал громы и молнии на головы монахов, взбудораживших народ. Мы с ним расстались друзьями. После, уже в аптеке, мне сделали настоящую перевязку. Вот и вся моя история.

— Для чего вы это делаете? — спросила Дагмара. — Ради чего рискуете собой?

— Милая барышня, — улыбнулся Горяинов, — да ведь это именно то удовольствие, которое я предвкушаю давно: посмотреть, как будет вести себя обнаженный, так сказать, естественный, человек лицом к лицу с вечностью.

* * *

На другой день утром вышли первые газеты, вернее, специальные бюллетени о создании временного правительства. В них сообщалось, что новая власть стала в городе твердой ногой и понемногу расширяет свою сферу влияния на соседние департаменты.

Первым актом ее было воззвание к народу, указывавшее, что основной своей задачей, помимо защиты нового уклада жизни, она ставит широкую организацию борьбы со стихийным бедствием. К руководству этой работой привлекается конгресс физиков на правах правительственного органа с широкими полномочиями. Ближайшей целью ставится продолжение постройки электромагнитов и сооружение бетонных пушек по предложению русской делегации.

Одновременно было опубликовано обращение съезда, призывавшего всю нацию к единодушной напряженной творческой работе.

Дерюгин вздохнул полной грудью, прочтя это сообщение.

— Слава богу: голова есть, и руки развязаны, — теперь остается только работать.

Глава XVIII Конец Эйтеля

Дни после берлинского переворота были тяжелым временем для Эйтеля Флиднер. То, что творилось вокруг в городе, в Германии, во всем мире, представлялось ему лишенным смысла хаосом, какой-то пестрой и страшной путаницей, где все казалось враждебным и грозило неожиданным сюрпризом. Жизнь шла своим чередом и, видимо, жизнь кипучая, бурная, но он ее не понимал, не чувствовал; она катилась мимо него, как немые фигуры на экране кинематографа; он сам висел в воздухе, в зияющей пустоте, не зная, за что уцепиться, к чему привязать свое собственное существование. Рейхсвер был распущен; набиралась новая армия, ядром которой послужили рабочие дружины Нейкельна и Моабита, но в этом сброде ему не было места.

Несколько дней в тихих комнатах угрюмого дома на Доротеенштрассе еще сходилась кучка его товарищей. Они украшали свои собрания черно-бело-красным флагом и крылатым орлом, говорили с таинственным видом о беспорядках в городе, о восстаниях в Баварии, в Вестфалии, в Ганновере, мнили себя заговорщиками, но очень скоро все рассыпались неведомо куда, и в мрачных комнатах наступила снова гнетущая тишина.

На своей половине, растерянная и выбитая из колеи не менее Эйтеля, тихо и покорно умирала тетка Марта.

Флиднер метался в пустом доме; он чувствовал, как растет в нем с каждым часом и ищет выхода беспредметная, неутомимая ненависть. Он избегал выходить на улицы: он всегда презирал толпу, а вместе с тем побаивался ее, и то, что теперь толпа завладела жизнью, выводило его из себя. Красные флаги, сменившие трехцветное знамя, доводили его до бешенства.

И надо всем, как сорвавшийся с цепи дикий зверь, метался по Европе проклятый шар, источник всех несчастий, а за ним вставали в кровавом дыму зарева пожаров, и ползла жуткая неразбериха, имя которой — революция. И уже невольно со дна души подымалась смутная догадка. Post hoc — ergo propter hoc[5]. Разве нельзя предположить, что отец его — жертва заговора, что чьим-то дьявольским умыслом нарочно развязана бунтующая стихия в расчете на то, что ее разрушительное движение разбудит в человеке дремлющего зверя и бросит его в объятия разнузданных инстинктов, в бездну анархии, которую можно использовать для своих целей?

Правда, игра казалась слишком рискованной, но кто знает, — быть может, пожар в любой момент возможно ликвидировать по желанию тех, кто его вызвал, и только не настал еще нужный срок? А может быть, дело зашло дальше, чем предполагали его виновники, и они сами теперь мечутся в поисках спасения?

Случайно попавшееся на глаза Эйтелю имя Дерюгина в газетной заметке, в связи с участием его в только что отшумевших событиях и возвращением теперь в Россию, оформило накипавшую в экс-кавалеристе слепую злобу и направило ее по определенному руслу. Было совершенно очевидно, что если предположения его справедливы, то этот московский выходец был в числе главных виновников всего происходящего. Да и, кроме того, его имя будило с новой силой воспоминания о семейной катастрофе, о бегстве сестры, опозорившей их, о смерти отца. Правда, теперь эти события уже не должны были иметь такого значения, как раньше: жизнь соскочила с рельсов, и настала всеобщая переоценка ценностей. Но бывшего волонтера кавалерии старое еще цепко держало в руках: семейная честь, честь мундира, уже не существующего, — все это были еще не иссякшие источники переживаний сегодняшнего дня.

Как-то встретил он полковника Шарнгорста, который уже не был больше полковником, а торговал газетами где-то на углу Лейпцигштрассе, и, когда тот в разговоре коснулся намеком грустной домашней истории бывшего волонтера, Эйтель чуть не задохнулся от стыда и гнева. Да, у него были серьезные счеты с проклятым азиатом. Однажды вечером по старой памяти зашел после работы в институте в опустевшую мрачную квартиру Флиднеров Гинце. Вид у него был сумрачный. Он рассказал последние известия о движении шара, попавшего в полосу переменных ветров на Балканах, о волнениях и беспорядках на улицах Белграда и Софии, этих неизменных спутниках бунтующей стихии, и хотел, по-видимому, еще что-то прибавить, но не решился.

— Чем же все это кончится? — спросил Эйтель.

Гость пожал плечами.

— Кто может быть пророком в таком вопросе? Каждый верит своему. Пессимисты готовятся к гибели мира и каются в грехах или, наоборот, стремятся наделать их как можно больше; оптимисты, вроде этого инженера из Москвы, — он запнулся на секунду, — толкуют о победе и, кстати, не прочь половить рыбу в мутной воде взбаламученного человеческого моря…

Флиднер насупился.

— Черт бы взял этого мерзавца, — невольно вырвалось у него, — вы знаете, если б я встретил его сейчас на улице, я готов был бы задушить его голыми руками.

Гинце пристальней взглянул на говорившего: по лицу Эйтеля прошла судорога, в глазах зажглись дикие отблески.

— Таких людей надо уничтожать, как бешеных собак, — продолжал он, вспоминая разговор с полковником. В голове ассистента промелькнула мысль, заставившая его злорадно улыбнуться.

— Я его, между прочим, недавно видел, — сказал он как бы вскользь.

— Разве он не в России? — спросил Флиднер. — Я читал третьего дня, кажется, что он уехал в Москву.

— Успел вернуться. И вчера уже отправился с каким-то важным заданием в Париж.

— Ага! И там хотят все перевернуть вверх дном?

— Возможно. Хотя теперь, пожалуй, ему будет не до того. Он совершает нечто вроде свадебного путешествия… — Гинце ехидно улыбнулся.

Эйтель насторожился.

— Что вы хотите этим сказать?

— То, что он уехал не один.

— С кем же?

— С фрейлейн Дагмарой.

Лицо экс-кавалериста побагровело, и в глазах опять загорелись недобрые огоньки.

— Он долго пробудет в Париже? — спросил он срывающимся голосом.

— Вероятно. Там предстоит большая работа. Да и, насколько мне известно, они, уезжая, ликвидировали свой pied á terre в Берлине.

— Вот как… Разве они жили вместе?

— А вы об этом не знали? Уже с неделю, с момента романтического и необычайного освобождения Дерюгина из рук полиции.

— Я однажды уже имел возможность до конца свести счеты с этим господином, — злобно сказал Флиднер, — очень жалею, что тогда упустил случай. Постараюсь теперь этой ошибки не повторить.

Гинце промолчал и скоро простился с хозяином.

Выйдя на улицу, он с давно неиспытанным наслаждением закурил сигару.

— Дозрел, — сказал он вслух, потирая руки, — ну, господин Дерюгин, пожалуй, вас ждет не особенно приятная встреча. Я не удивлюсь, если парень завтра же возьмет билет на парижский экспресс.

Гинце не ошибся в своих расчетах. Эйтель уже не был человеком со свободной волей. Он, как заведенный автомат, двигался к намеченной цели, не замечая окружающего.

Через два дня после разговора с ассистентом он сидел уже в вагоне поезда, уносившего его на запад, и слушал бесконечные разговоры, вертевшиеся вокруг одной и той же темы. В Париж он попал в разгар паники после пожара Рима. Больной мозг его окончательно захлестнула волна безумия, в котором бился огромный город. Он видел потрясающие уличные сцены, слышал беспорядочную стрельбу, то гневный, то тревожный шум мечущихся по площадям и бульварам несметных скопищ и заражался все больше энергией смятенного духа толпы.

Он видел падение старой власти, рухнувшей в шуме событий, как карточный домик, и победу ненавистного красного флага. Точно упорными сильными ударами, раскачивалась его воля в одном направлении. Свертывалась тугая пружина, ожидая лишь толчка, чтобы вдруг выбросить накопленную больную силу.

Однако, помимо упорной идеи, овладевшей его мозгом, он оставался, по-видимому, нормальным человеком в мелочах повседневной жизни.

Он снял номер в меблированных комнатах па улице Вожирар у церкви св. Сульпиция, полагая, что здесь, вблизи Сорбонны, ему легче будет рассчитывать на встречу с Дерюгиным. Но он не надеялся на слепой случай, а начал упорные поиски, которые оказались нелегкими в городе, еще не очнувшемся от шумных событий.

В адресном столе, пострадавшем во время уличных боев, все было свалено в кучу, и оказалось немыслимо добиться толку. Только по газетам Эйтелю удалось напасть на след своего противника. В сообщениях, касающихся работ съезда, попалась заметка о том, что русская делегация перед тем, как вернуться в Москву, знакомится подробно с постройкой подвижных электромагнитов на большом металлургическом заводе на Монмартре.

* * *

Дерюгин в этот день с утра уговорил Дагмару сопровождать его в посещении завода, где производилась сборка подвижных магнитов.

Девушка уже почти оправилась, и он рассчитывал, что поездка на Монмартр развлечет ее.

Правда, город все еще содрогался предчувствием возможного бедствия, и по улицам сновали тревожные толпы; однако первый буйный пароксизм миновал. Кроме того, везде чувствовалась твердая направляющая рука, сознательная воля, превозмогающая панику. Большинство церквей было закрыто; усиленные патрули рабочих дружин, а частью и остатки полков республиканской армии, несли караульную службу в наиболее опасных местах, служивших обычно центрами возникновения буйных скопищ. В это время рабочие кварталы одни жили своей независимой жизнью. Среди общего смятения и ужаса они были островами в бурном океане, кузницей Гефеста, где в огне и зное плавильных печей, у горнов, станков и машин неустанно, упорно день и ночь пламенной струею лился металл, стучали молоты, лязгали цепи, бегали с грохотом, словно живые, металлические чудища. А вокруг, как гномы в подземном царстве огня и железа, копошились маленькие фигурки людей.

Казалось, что эти жалкие муравьи — пленные рабы железных чудовищ, и странно было думать, что они здесь хозяева, что их упрямою волею, их неутомимым разумом родились из мертвой материи и сейчас бегут, долбят, свистят и грохочут многорукие стальные гиганты, послушные слабому движению руки маленьких пигмеев.

И здесь были живые человеческие нервы, живые души, охваченные общим возбуждением, но в этом царстве машин под железными и бетонными сводами, содрогающимися от неустанного движения, от бьющей в них силы, этот трепет сердец, наполненных горячей кровью, нашел другое русло. Все напряжение духа ушло в кипучую, лихорадочную деятельность, в ней находило свое разряжение и выход. Там, за стенами каменных корпусов, изрыгающих клубы дыма в туманное небо, могли метаться в тисках страха людские толпы, могли взывать о помощи к неведомым силам или предаваться отчаянию, — здесь, стиснув зубы и сжав кулаки, стояли у станков, ковали оружие и верили в победу.

Дух породил к жизни механических гигантов, содрогающихся от переполняющей их силы; машины стимулировали дух.

Когда Дагмара попала в этот грохочущий ад, в первый момент она была оглушена и подавлена почти до потери сознания. Казалось, невозможно было уловить цель хаотической сутолоки, и невольный страх заставлял вздрагивать при каждом ударе стальных молотов.

И только когда ухо несколько привыкло к немолчному шуму и улеглось первое подавляющее впечатление, она смогла вслушаться и уловить смысл в словах спутника, развертывавшего перед ней последовательность рождения к жизни сложных машин из бесформенной груды мертвого металла.

В первом отделении огромные дюралюминиевые[6] рамы, составленные из решетчатых ферм, ставились на подвижной ход тракторного типа. Это был тот фундамент, на котором должна была покоиться вся постройка. Широкие ленты с медными упорами огибали мощные колеса, связанные с валами, идущими к двигателю. Вся конструкция напоминала мост, поставленный на катки и ожидающий утверждения на устоях.

В следующем отделении, представляющем целый городок под легкими арками железобетонных пролетов, на готовые платформы ставили колоссальных размеров агрегаты[7], занимавшие под легкими металлическими кожухами всю заднюю половину механизма.

— Это — сердце всей машины, — говорил Дерюгин, указывая на сложную систему цилиндров, труб, маховиков, рычагов, манометров и еще каких-то приспособлений непонятного назначения, — бензиновые двигатели общей мощностью до восьмидесяти тысяч лошадиных сил. Для них выбраны наиболее сильные и вместе с тем легкие конструкции аэропланного типа. Они приводят во вращение с одной стороны главную ось движущего механизма трактора, а с другой — большие генераторы тока, динамо-машины, установленные над серединою платформы.

— Восемьдесят тысяч лошадиных сил? — переспросила Дагмара, — но ведь это что-то колоссальное!

— Да, одна такая установка могла бы питать своей энергией небольшой промышленный центр, а два десятка их, изготовляемых сейчас во Франции и России, не уступили бы по мощности всем станциям Ниагары. А вот здесь, — продолжал инженер, переходя в следующий корпус, куда передвигалась платформа с собранным на ней агрегатом, — здесь к генераторам присоединяют наиболее ответственную часть всего механизма — электромагниты, питаемые током от динамо. Вокруг толстых железных сердечников идет сложный переплет проводов, охлаждаемых снаружи заключенными в кожух холодильниками.

— А это для чего же?

— Потому что по обмотке идет ток колоссальной силы, измеряемой тысячами ампер, дающий страшное нагревание проводов. Без энергичного охлаждения все они быстро перегорели бы, несмотря на их толщину. В результате получаются магниты колоссальной силы действия. Если сегодня будет производиться их испытание, ты сможешь увидеть поразительные вещи. Мне рассказывал главный инженер, что на расстоянии двадцати метров от полюсных наконечников при полном действии механизма эти магниты извлекали гвозди из трехдюймовых досок.

И, во всяком случае, на полтораста метров в окружности приходят в движение железные предметы в десять-пятнадцать килограммов весом. Это нечто вроде таинственного ледяного сфинкса у Жюль Верна, только созданного руками человека.

— А эти зубчатые дуги по бокам обмоток?

— Они служат, чтобы придавать различный наклон оси магнитов, а вместе с тем менять направление выходящих из них магнитных сил, и таким образом иметь возможность приспосабливаться к различной высоте над землей атомного вихря! Молодые люди вместе с группой товарищей Дерюгина и сопровождающими их инженерами завода перешли в новое отделение, просторное здание в два света, в котором стояла еще одна почти собранная машина.

— Это, пожалуй, самая интересная часть механизма, — продолжал Дерюгин, подымаясь с девушкой по небольшому трапу на верхнюю площадку, расположенную над машинным отделением, — здесь сосредоточен, так сказать, мозг этого гиганта, вся система управления; отсюда начинаются нервы, заведующие различными частями всего организма.

Направо — доска со всевозможными приборами, указывающими состояние его частей в данный момент: давление газов в цилиндрах, силу и напряжение тока, угол возвышения оси магнита, скорость движения и так далее.

Налево телефоны и говорные трубы в машинное отделение, к радиотелеграфному аппарату, на станцию оптической сигнализации, к механику, заведующему движением трактора.

А здесь впереди система рычагов, кнопок и выключателей, служащая для непосредственного управления работой динамо и электромагнита, сосредоточенная в руках командира. Цветные кнопки направо служат для включения различных секций обмотки; подвижной рычаг со скользящим контактом регулирует наклон магнита к горизонту; такой же рычаг налево имеет назначением перемену направления тока на обратное. А вот эти два рычага впереди — главный нерв: они автоматически заставляют включаться тяжелые рубильники, закрытые под кожухом и замыкающие ток электромагнита. — Дерюгин повернул несколько раз костяную рукоятку в одну и в другую сторону.

— Положение левое — ток дан, — говорил он, указывая на надпись над блестящим медным контактом; — положение правое — динамо разъединена с магнитом. Посмотри: легкое напряжение мускулов пускает в ход огромную силу и так же ее останавливает.

Дагмара с любопытством взяла в руки рычаг и также передвинула его справа налево.

— Одновременно впереди зажигаются цветные лампочки, указывающие на включение тока, — обратил внимание девушки инженер, указывая на красные и синие стекла между двумя рубильниками.

— Сейчас, конечно, они не действуют, как и весь механизм, так как здесь еще идет его сборка. А в последнем отделении мы увидим вполне готовую машину, и, вероятно, можно будет наблюдать ее в работе: сегодня предстоит испытание ее технической комиссией.

Однако, прежде чем попасть в это последнее отделение, посетители смогли проследить и еще ряд операций по заканчиванию установки. На площадке впереди командирской рубки поставлена была станция оптической сигнализации для переговоров между отдельными машинами в случае прекращения работы радио. Здесь стояли гелиограф и прожектор, точно два громадных подвижных глаза сказочного чудовища.

Был и еще ряд деталей, на которых уже почти не останавливалось утомленное внимание Дагмары. И когда они вышли на большой внутренний двор, где стояла готовая к испытанию, собранная машина, девушка почувствовала невольное облегчение и вздохнула полной грудью. Здесь не было давящих сводов, под которыми с грохотом и лязгом сновали по рельсам где- то над головою тяжелые тележки со стальными щупальцами- крюками, не было визга и скрежета станков и цепей, не ощущалась так живо своя затерянность в этом царстве железа и стали.

Правда, чудесный механизм, как бы сосредоточивший в себе всю силу воплощенной в материю человеческой мысли и вместе с тем напоминавший гигантских размеров ископаемую черепаху, мутно поблескивавшую металлическим панцирем, производил тоже подавляющее впечатление.

Но в нем угадывалось сразу какое-то единство, можно было охватить глазом целое и представить себе человека, оседлавшего это чудовище. К тому же, над головою был высокий купол неба, которым скрадывалась величина приземистого, неуклюжего контура.

Дагмара невольно залюбовалась этим творением человеческого духа.

В тот момент, когда молодые люди подошли к машине, были пущены в ход двигатели. Задрожали массивные цилиндры, содрогнулось огромное тело, и тяжелым грузным дыханием его наполнился воздух; вместе с гудением маховиков этот гул был таким потрясающим, что в нем тонули человеческие голоса. Надо было кричать, чтобы быть услышанным соседом.

Посетители поднялись снова в командирскую кабинку и стали наблюдать показания приборов, регистрирующих работу механизма.

— Что-то неладно внизу, у холодильников, — сказал Дерюгин и добавил, касаясь главных рычагов: — Немного погодя пустят в ход и это, и ты увидишь любопытнейшие вещи. Сейчас остается только передвинуть рукоятку влево, чтобы превратить эту массу железа в магнит…

Оба взглянули вниз: там метрах в шести под их ногами группа людей обходила со всех сторон медное чудовище, следя за ритмом его дыхания и работою всех частей.

— Останься здесь на минуту, — вспомнил вдруг что-то Дерюгин: — мне надо сказать несколько слов главному инженеру.

Он стал быстро спускаться по трапу, вздрагивавшему от тяжелого дыхания машины.

Главный инженер, высокий и худой, как жердь, с растрепанной бородкой, в небрежном костюме, стоял около нижних цилиндров, тыкал пальцем в щель, откуда вырывалась тонкая струя пара, и говорил что-то недовольным голосом; один из техников, видимо, попробовал возразить, но инженер сердито прикрикнул на него и вздрагивающим шагом пошел к другой стороне механизма; его спутники молча последовали за ним.

Дерюгин отошел в сторону, отмечая что-то в записной книжке, когда вдруг на фоне темного прохода из внутреннего здание показалась фигура человека, растерянно остановившегося посреди двора и, видимо, ошеломленного грохотом и лязгом, несшимся со всех сторон.

Лицо странного гостя показалось Дерюгину знакомым, но он не мог сразу вспомнить, где он видел эти беспокойные глаза, выпуклый лоб и жестко сжатые губы.

Что-то странное и порывистое было в позе незнакомца, и Дерюгин хотел уже спросить, как и зачем он сюда попал, когда внезапно взгляды их встретились. В один короткий миг память подсказала забытый образ, и в то же мгновенье глаза посетителя загорелись такой бешеной ненавистью, что молодой инженер невольно отступил назад. Рука Эйтеля опустилась в карман, и вслед за тем Дерюгин увидел против себя темное дуло револьвера.

Еще не понимая, в чем дело, он крикнул и бросился в сторону грузовой машины. Треснул короткий выстрел, за ним другой.



Дерюгин почувствовал, как обожгло огнем левую руку у плеча. Он обернулся. Флиднер был от него в пяти-шести шагах и снова целился почти в упор. Из командирской кабинки над головою выглянуло испуганное лицо Дагмары. Люди у механизма, обернувшиеся на выстрелы, стояли, сбившись в кучу, не зная, что предпринять.

Это было полнейшей нелепостью, диким бредом, казалось сном, а между тем на Дерюгина из черной дыры револьвера смотрела неизбежная смерть.

В одно короткое мгновенье в голове его пронеслась внезапная мысль. Он сделал скачок в сторону магнита и крикнул наверх в кабинку:

— Дагмара, дайте ток!

Еще раз хлопнул выстрел. Дерюгин упал. Девушка машинально схватилась за рукоятку.

В следующую секунду произошло нечто поразительное: револьвер, вырванный из рук Эйтеля чудовищной силой, пролетел по воздуху десяток шагов, отделявших его от магнита, и ударился с размаху о наконечник полюса. Сила толчка была такова, что револьвер, как это часто случается с автоматическим оружием, разрядился еще несколько раз, а затем остался неподвижным на магните, будто придерживаемый невидимой рукой.

Эйтель опрокинулся навзничь, в нескольких шагах от своего противника, пронзенный собственными пулями. От машины и из обоих смежных корпусов к ним бежали уже люди, чей-то голос требовал врача и носилки. Сверху по трапу полумертвая от ужаса спускалась Дагмара, еле держась руками за перила. Кругом что-то кричали, но за шумом моторов ничего нельзя было разобрать. Главный инженер махнул рукой механику в машинное отделение, — двигатели стали. С наконечника магнита упал вниз револьвер, только что бывший в руке Флиднера, разбитые часы, железный лом, связка ключей, еще какая-то мелочь, приставшая к нему в тот момент, когда в обмотку был дан ток.

Несколько человек хлопотали уже около Дерюгина; Дагмара первая расстегнула окровавленный костюм на груди инженера и приникла ухом, выслушивая биение сердца. Другие занялись Эйтелем. Через пять минут появился заводской врач с санитарами и носилками.

Обоих раненых понесли в амбулаторию. Флиднер стонал и водил вокруг совершенно безумными глазами; Дерюгин лежал молча, следя взглядом за Дагмарой, метавшейся между ним и братом.

Осмотр врача выяснил, что раны инженера — одна в левое плечо, другая в ногу — неопасны, во всяком случае не затронуты кости. Положение Эйтеля было гораздо хуже; у него было прострелено правое легкое, он стонал, харкал кровью и тяжело хрипел. На вопрос Дагмары доктор скептически покачал головой.

— Здесь дело плохо, мадемуазель, если хотите знать правду. Если бы еще организм был сам по себе здоров… Но помимо всего прочего, по-моему, нервная система совершенно расшатана…

Главный инженер после перевязки подошел к Дерюгину и пожал здоровую руку.

— Ну, поздравляю, — сказал он, — счастливая мысль пришла вам в голову. Если бы вы не догадались вырвать магнитом револьвер из рук этого сумасшедшего, — мы бы сейчас не имели удовольствия с вами разговаривать.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — улыбнулся Дерюгин, — скверно то, что я на некоторое время выбыл из строя… А как там?

Он указал глазами на Эйтеля, стонавшего на перевязочном столе.

— Кажется, плохо. Пробито легкое, а главное — здесь не в порядке, — инженер стукнул себя пальцем по лбу и нахмурился, — впрочем, сейчас улицы полны такими же одержимыми. Paranoia, mania persecutoria и черт знает еще какие скверности по словам врача. Мировой бедлам какой-то.

Вечером Эйтель потерял сознание. Он метался, стонал, бредил событиями, пережитыми за последнее время, звал отца и неустанно с упрямою злобою повторял имя Дерюгина.

— Кто вырвал у меня револьвер? Какая у вас тут чертовщина творится? — вскрикивал он иногда, вспоминая, очевидно, неожиданный финал минувшего дня.

К утру он умер.

Глава XIX Встреча с шаром

Прошла неделя после пожара Рима. Атомный вихрь, двигаясь вдоль побережья, достиг южных склонов Альп и повернул к северной Ломбардии, превращая в пустыню цветущий край.

В Париже тревога понемногу улеглась. Правда, отдельны вспышки то здесь, то там еще охватывали уличную толпу, но после буйных дней наступила реакция; люди погрузились в апатию, холодное равнодушие ко всему происходящему.

Трудно было узнать кипящий жизнью, шумный, бешеный город, — так унылы и пустынны стали его улицы. Отчасти и в самом деле он опустел: за несколько дней паники по крайней мере треть его населения рассеялась по окрестностям и ближайшим городам, и теперь очень медленно и нехотя возвращалась по домам.

И по-прежнему только на заводах неустанно круглые сутки шла работа, а за переплетами огромных окон днем и ночью двигались, как головы и спины сказочных чудовищ, машины.

Таким же оживлением и бодростью кипел Латинский квартал, ставший средоточием жизни Парижа. Здесь, в Сорбонне, продолжал работать съезд физиков, разбившийся на секции и превратившийся в штаб, управлявший работами на территории Франции.

А рядом, в Люксембургском дворце, на месте старого сената, народное правительство строило камень за камнем новую жизнь и облекало живою плотью планы, рождавшиеся в Сорбонне. Крупнейшие металлургические заводы были привлечены к постройке магнитов. У Безансона и Седана сооружались бетонные пушки; опустошались арсеналы, и сотнями и тысячами тонн взрывчатые вещества, заготовленные людьми для истребления себе подобных, поглощались каменными утробами.

Дерюгин лежал в клинике медицинского факультета на бульваре С.-Мишель и мог видеть из окна оживленные группы людей, отряды рабочей гвардии, манифестации, точно соединившие живым потоком эти два центра, вокруг которых кристаллизовалась рождающаяся жизнь.

Сам он чувствовал себя прекрасно и только ждал с нетерпением дня, когда, наконец, сможет броситься в бурное человеческое море, погрузиться с головой в работу, кипевшую вокруг. Раны его быстро затягивались. К концу недели он ходил уже довольно бодро, слегка опираясь на палку, и только рука работала с затруднением.

Зато с Дагмарой творилось неладное. Она не заболела, как случилось несколько дней перед тем, не слегла, но, видимо, ужасный день на Монмартре придавил ее непосильным бременем. Навещая Дерюгина в клинике, она в его присутствии старалась держаться бодро, но он видел, что это стоило ей больших усилий. Она сгорбилась, осунулась, на лицо легла неуловимая тень. Когда она заставляла себя улыбаться, Дерюгину, глядя на эту улыбку, хотелось плакать. Он знал, что смерть брата, в которой она оказалась невольной виновницей, надломила и без того смятенный дух.

Как-то раз он попробовал было заговорить об этом, чтобы прийти ей на помощь, но сейчас же замолчал и больше не решился повторить свою попытку: у Дагмары вдруг задрожали губы, лицо передернулось судорогой, а в глазах появилось выражение, какое бывает у затравленного зверя.

Она сжала его руку и прошептала чуть слышно:

— Не надо об этом…

Через неделю, когда инженер встал на ноги, он решил не выжидать окончательного выздоровления, а немедленно оставить Париж. Его тянуло к себе, в Россию, на горячую, буйную работу; здесь он чувствовал себя чужим. Вместе с тем и Дагмару пребывание в городе, связанном с такими ужасными воспоминаниями, тяготило непереносимо. И когда Дерюгин заговорил об отъезде, она в первый раз в эти дни встрепенулась, стала несколько живее, точно близкая разлука с ненавистным местом уже приносила ей облегчение.

Была и еще причина, заставлявшая инженера торопиться с отъездом. Атомный шар прорвался, наконец, через Альпы по долине Дюрансы, растопив по пути массы льда и снега глетчеров Мон-де-Лана, которые хлынули вниз буйными потоками, наделавшими местами много бед. Дальше он покатился на север мимо Лиона по долине Рона. Теперь волна разрушения и с нею неодолимого страха двигалась по самой Франции, с каждым часом приближаясь к Парижу.

Оставаться дольше — значило рисковать снова попасть в полосу паники. Лучше было переждать тревогу где-нибудь в пути, чем в каменном мешке, где стиснуты были миллионы людей. Тем более что волнения уже начинались, и в вечер отъезда с северного вокзала происходили знакомые им по недавним дням сцены безоглядного бегства. Точно какой-то смутный инстинкт заставлял эти миллионы людей раствориться в пространстве, разрядить накопление сгущенной энергии. Дерюгину со своей спутницей с большим трудом удалось отвоевать себе место в вагоне поезда, отходящего на Кельн. Горяинов остался в Париже.

— Благословенное отечество для меня сейчас обиталище не из удобных, — сказал он, прощаясь с Дерюгиным, — я здесь, я — один из многих… К тому же если «зверю из бездны» вздумается заглянуть в эти места, любопытно будет на него взглянуть, пока это еще возможно.

Поезд отошел поздно вечером. В это время было известно, что атомный шар около полудня пролетел между Дижоном и Везулем, направляясь довольно медленно на север.

Поползли мимо окон вокзальные огни, станционные постройки, трубы далеких заводов, а за торопливыми гудками паровозов в глубоких вздохах над темнеющими силуэтами каменных громад постепенно угасал гул уходящего в сумерки города.

В вагоне, разумеется, никто не спал. Сознание, что где-то неподалеку в нескольких десятках километров за темными виноградниками и полосою леса на горизонте совершается то неведомое и страшное, что уже около месяца потрясает земной шар, — не давало покоя. Кругом говорили только об одном, вспоминали всю историю возникновения злополучного шара, передавали бесконечные рассказы по газетам, по словам очевидцев, наконец, просто по изображению собственной фантазии.

Какая-то дамочка, поминутно нюхавшая из флакона, распространявшего острый, пронзительный запах, рассказывала, изображая на лице живой ужас и смятение, что ее кузен видел «зверя из бездны» около Белграда, и что, по его словам, это целое море огня, заливающее землю настоящими волнами, перекатывающимися через многоэтажные дома.

Толстый коммерсант из Гавра уверял, что Рим сожжен вовсе не атомным вихрем, а коммунистами, но об этом боятся говорить. Недаром же разрушен Ватикан, и святой отец сам еле успел оттуда выбраться, несмотря на обет не покидать до конца дней свою роскошную темницу.

Дамочка усомнилась в этом предположении, очевидно, отстаивая авторитет своего кузена, описывавшего в таких ярких красках движение атомного шара.

— Но вот что я слышала наверное, — продолжала она, положив нога на ногу и блеснув облегающим их розовым шелком, — это, что статуя мадонны из Санта-Кроче спасена из пожара чудесным, непостижимым образом. Еще накануне в церкви, где она стояла, совершались месса и молебствие, на котором была масса народа. Когда начался пожар, церковь была заперта. Ее так и не успели открыть, и она сгорела дотла. А наутро статуя совершенно целая и сохранная оказалась в часовне какого-то монастыря на Монте-Пинчио.

— А вы слышали, что третьего дня из глаз богоматери в Лурде катились кровавые слезы? — спросила дама в пенсне и со значком Армии Спасения.

Посыпались рассказы о таинственных явлениях, зловещими предзнаменованиями угрожавших миру новыми бедами. В углу у окна сидел мрачный человек с изможденным лицом и запавшими глазами, в которых метался дикий огонек: он бормотал что-то невнятное, в чем Дерюгину почудились звуки родной речи. Он прислушался. Незнакомец нараспев, голосом, каким читают в церквах Евангелие, говорил, ни к кому не обращаясь:

— И изыде другий конь — рыж: и сидящему на нем дано бысть взяти мир от земли, и да убиют друг друга…

Дерюгин вспомнил строки из давно забытого Апокалипсиса и подивился картинному изображению, точно нарочно подобранному к современным событиям.

Пассажиры не обращали внимания на странные звуки чуждого языка и продолжали сыпать фантастическими рассказами.

Из соседнего отделения доносились отрывки разговора другого характера. Делились впечатлениями два инженера, ехавшие в Рурскую область.

— Да, бедняга погиб совершенно зря, по собственному недомыслию, — рассказывал один, — нашел время говорить по телефону, когда этот пузырь катился метрах в трехстах расстояния. Ну, ясное дело, — шарахнула молния, и его пристукнуло на месте…

— В Тарасконе, говорят, перегорели почти все провода в уцелевшей части города, — добавил собеседник.

— Знаете ли, в конце концов, как ни фантастична эта русская идея о бетонных пушках, но я начинаю думать, что лучше попробовать хоть это, чем сидеть, сложа руки… Иначе дело кончится черт знает чем.

— Мне рассказывал приятель, приехавший вчера из Болоньи. Они там ухитрились довольно долго наблюдать спектр излучений этой штуки. По его мнению, дело пока не так скверно. Помимо обычных линий кислорода и азота до сих пор удалось обнаружить еще только, главным образом, наличие значительных количеств гелия, получающегося при выделении из распадающихся атомов альфа-частиц. Сами же они, видимо, еще довольно устойчивы. Линии водорода тоже видны, но пока не очень резко, и происхождение их такое же первичное, как и гелиевых ядер; но если дальше начнут разваливаться в большом количестве эти последние, — ну, тогда я нас не поздравляю.

— Да, лучше было бы этого духа не выпускать из бутылки, — мрачно сказал первый и запыхтел сигарой.

Разговор прервался.

Рядом высокий молодой человек, с военной выправкой и лихо закрученными усами, придвинулся плотнее к дамочке, сверкавшей розовыми икрами, и говорил с пафосом:

— Это была незабываемая картина, мадам. Представьте себе несколько сот пушек, изрыгающих снаряды в этого огненного дьявола… Грохот, треск! Целое море огня! Мы сделали все, что могли! Мы не отступили ни на шаг среди этого ада и не посрамили польской армии! Клянусь честью, — не будь я хорунжий Крживинский! Но что прикажете делать? Он прорвал нашу железную цепь, а наши снаряды рвались, не долетая до него, от невыносимого жара…

— И хорошо делали, — донесся насмешливый голос инженера из соседнего отделения.

— То есть почему это? — вспыхнул бывший хорунжий, хватаясь правой рукой за то место на боку, где когда-то висела сабля.

— Да потому, что если б они могли разорваться внутри шара, то силою взрыва разбили бы его на несколько кусков, если можно так выразиться, из которых каждый продолжал бы свое веселое путешествие самостоятельно, и мы имели бы теперь не одного дьявола, как вы изволите говорить, а по меньшей мере сотню дьяволят, которые своевременно выросли бы до таких же почтенных размеров, как и их папаша. О результатах предоставляю судить вам.

— Вздор, — хорохорился хорунжий, — об этом думали люди не глупее вас. Генерал Невенгловский…

— Очевидно, такой же идиот, как и все остальное ваше начальство, отдавшее это умное распоряжение, — отозвался тот же иронический голос.

— Милостивый государь! — вскочил, как на пружине, офицер бывшей польской армии, — потрудитесь взять ваши слова обратно! Или вам придется в них горько раскаяться!

Дамочка ахнула.

За перегородкой засмеялись.

— Тоже из пушек стрелять будете?

Крживинский бросился к неожиданному противнику, потрясая кулаками. Поднялся шум, соседи схватили рвавшегося вперед хорунжего; дама упала в обморок; человек в углу бормотал непонятные слова.

Неизвестно, чем кончилась бы эта сцена, если бы поезд вдруг не остановился и в вагон не вошел главный кондуктор.

— Господа, — заявил он, — только что получено известие, что поднявшийся сильный ветер, изменив направление, гонит атомный шар от Мезьера на запад. Поезду приказано все же идти вперед. Налетит ли шар на станцию или пересечет путь поезда, — сказать сейчас трудно. Но мы предупреждаем пассажиров, чтобы предоставить им выбор: оставаться в вагонах или выйти на вокзал и переждать тревогу здесь.

На минуту наступило тревожное молчание. Потом все заговорили вдруг, растерянно, возбужденно, не зная, на что решиться.

— Через десять минут поезд тронется, — предупредил кондуктор, переходя в следующий вагон.

Дамочка, уже успевшая очнуться от своего обморока, металась между пассажирами, спрашивая с тоской то одного, то другого:

— Что же делать? Что делать?

Бывший хорунжий мрачно топорщил пышные усы и ерошил волосы, не в силах выдавить какой-нибудь мысли, подходящей к обстоятельствам.

Мрачный субъект у окна первый принял определенное решение: с видом молчаливой покорности неизбежной судьбе он плотнее уселся в угол и подложил под голову дорожную подушку.

Инженеры в соседнем купе совещались вполголоса. Дерюгин подошел к ним. Старший, тот, который рассказывал о смерти своего знакомого, сидел на скамье, разложив на коленях небольшую карту и водил по ней пальцем; младший, маленький и кругленький человечек, следил за товарищем и сквозь зубы чертыхался.

— Как быть, господа? — обратился к ним Дерюгин, — надо бы дать какие-нибудь указания пассажирам: они мечутся, как загнанное стадо…

Сидевший пожал плечами.

— Я бы очень хотел, чтобы кто-нибудь мне самому дал указания. Как угадать, где этому огненному черту заблагорассудится пересечь наш путь? Повернул в районе Мезьера по ветру… Указаньице, нечего сказать! Вы пробовали определить направление ветра? Приблизительно юго-восток и сила шесть- семь баллов, — вон как засвистывает. Расстояние от Мезьера около ста километров. Значит, можно ждать появление этого гостя на нашем меридиане часа через два. Но где? Ошибка в определении ветра на 10 градусов уже меняет возможный пункт встречи километров на пятнадцать… А если ветер не останется постоянным?

— Так, по-вашему?..

— По-моему, вероятность встречи там или здесь, примерно до Монса, почти одинакова. Так что наиболее правильный выбор — гадать на пальцах, — француз зло усмехнулся.

Его товарищ покачал головой.

— А по-моему, это не так. Если принять во внимание рельеф местности и стремление шара держаться, по-видимому, более низких мест, — то вернее ожидать его визита именно сюда. А во- вторых, оставаясь в поезде, мы имеем больше шансов в случае встречи удрать от него на всех парах.

Вокруг собралась уже кучка пассажиров, прислушивавшихся к разговору; последнее замечание маленького инженера показалось особенно убедительным.

Коммерсант из Гавра заявил громогласно, что остается и советует другим сделать то же. К нему присоединился Крживинский и вместе с ним дамочка в розовых чулках, окончательно отдавшаяся покровительству бравого хорунжего.

Дерюгин вернулся на свое место и рассказал спутнице о том, что слышал.

— Я тоже согласен с тем, что благоразумнее остаться в вагоне, — закончил он, — как ты думаешь?

Дагмара покачала головою.

— Мне все равно, — как ты находишь лучше. Ты предпочитаешь остаться? — останемся. Я даже рада не трогаться с места.

Большинство пассажиров последовало их примеру. Исчезла дама со значком Армии Спасения и еще пять-шесть человек. Но из других вагонов набралось довольно много народа, запрудившего маленькую станцию шумной, тревожной толпою.

Через несколько минут поезд двинулся, нырнув в темную даль полей и перелесков и будя ночное эхо за ближними холмами.

Настроение в вагоне резко изменилось. Разговоры стихли; изредка перебрасывались отрывочными фразами. Все сгрудились в угрюмом молчании у окон, обращенных к востоку. Тревожное ожидание росло с каждой минутой. Каждая вспышка света на темном горизонте отзывалась волною трепета, пробегавшей по вагону.

На следующей станции узнали, что телеграф на восток не работает, и о положении шара в данный момент ничего неизвестно. Кое-кто из пассажиров остался здесь; поезд снова погрузился в ночную мглу и, рассыпая потоки искр, помчался к северу навстречу неизвестности.

Около часу ночи единодушный крик раздался из сотен грудей. Из-за темной гряды холмов на востоке точно выплыла луна, окруженная клубами дыма, пронизанного голубым светом. Еще не видно было подробностей, не доносилось звуков, заглушаемых грохотом колес, но было ясно, что пламенный шар летит наперерез полотну дороги.

Раздирающие вопли понеслись по вагонам.

Высокий инженер злобно кричал своему товарищу:

— Черт бы вас взял совсем с вашим рельефом и с вашими дурацкими рассуждениями! Не угодно ли теперь выскочить из этой идиотской коробки!

Хорунжий бегал по вагону с перекошенным от страха лицом и шептал побелевшими губами:

— Иезус Мария! Юзефе свенты!

А спутница его каталась в истерике, по-видимому, на этот раз совершенно неподдельной. Дерюгин стоял рядом с Дагмарой И держал ее за руку, лихорадочно всматриваясь в картину, открывавшуюся из окна.

Поезд ускорил ход, — вероятно, машинист решил рискнуть и попытался проскочить впереди огненного вихря.

Людей, запертых в тесных клетках вагонов, обуял вдруг звериный ужас. Казалось, что поезд несется прямо в раскрытое жерло ада.

Раздались дикие вопли, звон разбиваемых стекол; из вагонов несколько темных фигур, очертя голову, бросились вниз на полном ходу. Другие схватились за автоматические тормоза.

Заскрежетали колеса, тревожные свистки паровоза вонзились в ночную темень. Еще прежде чем поезд окончательно остановился, сотни людей посыпались с обеих сторон вагонов на полотно, падали, вскакивали и мчались на запад, подгоняемые неодолимым страхом.

Дерюгин со своей спутницей последовал общему примеру; они бежали, взявшись за руки, не разбирая дороги, по кочкам и ухабам взрыхленного поля. Впереди них уродливыми силуэтами корчились их длинные синеватые тени, отбрасываемые трепетным светом за спиною. В этом неверном освещении шагов через двести оба налетели разом на какую-то канаву, свалились в нее и, не смея шевельнуться, остались лежать там, чуть не по пояс в воде, сбегавшей вниз, очевидно, к недалекой реке.



Рядом с ними справа и слева копошились и вздыхали еще какие-то тени.

С востока несся ясно слышный теперь в ночной тишине все растущий смешанный шум. Шипение и треск, как от большого пожара, резкие сухие удары, похожие на короткие громовые раскаты, свист и гудение наполняли воздух. Голубоватое зарево охватило полнеба.

Когда Дерюгин высунул голову из ямы и взглянул вперед, он весь съежился, будто хотел врасти в землю. Шагах в трехстах, за темной массою вагонов, в дыму и тумане, содрогаясь синими молниями, клубясь и волнуясь, несся на запад грохочущий вихрь. Размеры его трудно было определить: окружавшие его тучи дыма и пыли, пронизанные изнутри ослепительным светом, скрадывали очертания, сливаясь в пламенное облако. Всюду вокруг, на ветвях кустов, на выдающихся частях вагонов, на железнодорожном мосту несколько впереди, перебегали голубые огни, дополняя фантастическую картину ночного пожара.

— Что это? — спросил из темноты чей-то дрожащий голос.

— Огни святого Эльма, — ответил Дерюгин невидимому собеседнику, — воздух вокруг насыщен электричеством…

Он не договорил. Ахнул оглушительный взрыв, и темные тени приникли ко дну канавы. Это — огненное облако приблизилось к паровозу, и мгновенно обратившаяся в пар вода разнесла котел. Над их головами просвистало несколько обломков.

Когда Дерюгин немного погодя высунул снова голову из-за края канавы, — вихрь был уже шагах в ста, направляясь к реке. От него несло жаром как из раскаленной печи; глазам было больно смотреть на ослепительное сияние.

Еще минута, — и целые тучи пара из вскипевшей под шаром воды окутали его плотной атмосферой.

Горячие волны выбросились на берег; в реке все гудело, бурлило и грохотало. По дну канавы хлынула оттуда струя кипятка, обжигая обезумевших от ужаса людей. Ослепленные, полузадохшиеся, карабкались они наверх по откосу рва, цепляясь друг за друга.

Дерюгин, наблюдавший страшную картину, примостившись у верхнего края ямы, успел неимоверным усилием вытащить к себе Дагмару; девушка была почти без памяти. В то время как инженер среди общего хаоса приводил ее в чувство, новый потрясающий удар грома возвестил о том, что шар налетел на железный мост.

Когда через несколько минут удаляющийся шум указал, что опасность миновала, и вместе с тем Дагмара пришла в себя, — Дерюгин обернулся. Вместо моста виднелась на огненном фоне исковерканная разодранная масса обломков металла; сзади вагоны, ближайшие к паровозу, объяты были языками пламени, перебиравшегося все дальше; вокруг все застилало дымом, несло гарью и еще каким-то едким запахом.

Горизонт был охвачен багровым заревом пожаров.

У Дерюгина невольно рука сжалась в кулак, и он погрозил на запад, куда уходил за дымной завесой пламенный шар.

— Погоди, мы еще поймаем тебя, рыжий дьявол!

Инженер, поддерживая Дагмару, с трудом передвигавшую обожженные ноги, направился к горевшему поезду, рассчитывая, что здесь скорее всего можно дождаться помощи, которую должны были выслать с ближайшей станции.

Почва, где только что пронесся атомный вихрь, была еще настолько горяча, что по ней больно было ступать, и от зноя захватывало дыхание; вся она была покрыта пеплом и обугленными остатками. Кое-где валялись человеческие тела. Это были те, кто не успел спастись от огненных стрел страшного врага. Невдалеке от паровоза, у небольшого бугорка, лежала бесформенная груда сбившихся в кучу людей. С разинутым ртом и вытаращенными глазами глядело из нее в небо мертвое лицо хорунжего, а рядом нелепо торчала вверх оголенная выше колена нога в розовом чулке.

Дерюгин с содроганием отвернулся и ускорил шаги, уводя девушку от страшного места.

Глава XX Первая попытка

Прошло две недели. Дело близилось к развязке. Было очевидно, что или должна представиться возможность дать бой врагу, опустошавшему Старый Свет, или, если этого не случится в ближайшем будущем, всякая борьба станет вообще бесполезной, и надвинется неизбежная, окончательная катастрофа. Атомный шар все быстрее увеличивался в размерах, и впервые в то время как он пересекал южную часть Великобритании, в его спектре были замечены резко выступавшие яркие линии водорода. Это было грозным предостережением. Процесс вступал в новую фазу, сопровождающуюся бурным выделением энергии. Теперь шар уже не катился, покорный воле ветра, а сам служил центром образования циклонов и ураганов, причинявших то тут, то там значительные разрушения, помимо пожаров, все более широкой полосою за ним следовавших. Особенно сильно сказалось это влияние после того, как атомный вихрь вылетел в Соммерсете в Атлантический океан. Колоссальные количества пара, которые он подымал на своем пути из воды, послужили причиной невиданных доселе в Европе ливней, принявших местами тропический характер и вызвавших настоящие наводнения, от которых сильно пострадали западные департаменты Франции, Корнуэльс, Голландия, Бельгия и соседние с ними области Германии.

Дожди сопровождались сильными грозами, во время которых получили необычайное развитие шаровидные молнии, вообще говоря, довольно редкие в этих местах. Большой их размер (они доходили до полуметра в поперечнике) и значительная сила удара породили тревожные разговоры о том, что от атомного облака оторвались новые осколки, ставшие самостоятельными очагами распространения бедствия. Несколько дней слухи эти упорно циркулировали даже в научных кругах и посеяли там немалое смущение и тревогу. Было совершенно очевидно, что если предположение это справедливо, то дело надо считать безнадежным.

В народных же массах разговоры о новых центрах атомного распада, разбросанных якобы по всему континенту, породили дикие страхи, усилившие общую панику, ворвавшуюся в жизнь. Опровержения, исходившие из ученых кругов после того, как выяснилось истинное положение дела, мало помогали: им знали цену по старому опыту, а главное — настроение было таково, что любой слух принимал чудовищные размеры и доводил людей до исступления.

Помимо климатических изменений, появились и другие признаки, указывавшие на наступление нового периода в ходе процесса. Все западное побережье Европы, примерно до второго меридиана, было охвачено сильнейшими магнитными бурями. В последнее время вообще наблюдалось это явление повсюду в связи с энергичным развитием солнечных пятен, но сейчас дело доходило временами до того, что почти невозможно было пользоваться компасом, — настолько беспокойно вела себя стрелка. Все это были угрожающие признаки, но последний давал и надежду, указывая на то, что магнитные силы смогут послужить цепью, при помощи которой удастся сковать разъяренную стихию, если только, конечно, машины, над сооружением которых работали день и ночь сотни заводов, окажутся достаточно мощными.

А шар все двигался. Во всех газетах ежедневно на заглавном листе помещалась схематическая карта, на которой жирной черной линией отмечался путь «рыжего дьявола», завихрявшийся теперь путаными петлями по водным просторам Атлантики.

В больших городах та же огненная дорога изображалась красной извилистой чертою на плакатах, а вечерами на световых экранах, и перед этими красноречивыми картинами с утра до глубокой ночи стояли сменяющие друг друга в мрачной тишине людские скопища. И странно было наблюдать среди уличного гомона и треска молчаливые толпы, следившие полными тревоги глазами за развертыванием зловещей черты, разрезывавшей мертвую карту. Точно чья-то незримая рука писала на стене таинственные, но полные страшного значения знаки.

Правда, в общем паника несколько улеглась, и жизнь — худо ли, хорошо ли — шла своим путем. Счастливое свойство человека — забывать или во всяком случае отодвигать сознание даже неминуемой опасности в какой-то глухой уголок души, если нет непосредственной угрозы; ведь даже осужденные на смерть утоляют жажду и голод и кутаются от стужи. Таким приговоренным чувствовало себя теперь все человечество; и люди занимались своими повседневными большими и малыми делами, измеряя на досуге глазом на карте расстояние от головы змеи, извивающейся по цветным пятнам, изображающим моря и континенты до той или иной точки, обозначавшей средоточие мира для земнородных, скученных в каменной коробке, носившей то же название. И облегченно вздыхали, если голова змеи поворачивала прочь от точки А и ползла к точке Б.

А теперь вот уже три недели наступило почти полное затишье; жирная линия на плакатах вила свои петли по синей кляксе, изображавшей Атлантический океан, потом повернула на юг, некоторое время как бы колебалась, не зная, куда направиться, и, наконец, перебросилась на желтое пятно Сахары и там на несколько дней пропала вовсе.

Правда, телеграф по-прежнему приносил известия об отдельных эпизодах то с каким-нибудь пароходом, то в городишке или селении со странным названием, которое не сразу можно было найти на карте; но все это очень далеко — у арабов или негров, у людей, затерянных в безбрежных лесах и пустынях, символизируемых желтой загогулиной с надписью «Африка».

Правда, проносились грозы и ураганы, и с неба низвергались порою целые водопады, причиняя много несчастий, но это было знакомое, земное, с чем так или иначе можно было бороться; оно приходило и уходило. И жизнь шла своей колеей.

За движением шара с того момента, как он оставил берег Франции, следили отряды быстроходных миноносцев и эскадрильи аэропланов, сопровождая его, как неотвязная стая гончих, преследующая крупного косматого зверя. С этой неотступной свитой пересек он южный берег Англии, плутая две недели в водах океана, и снова вынырнул на континент на Золотом Берегу. В Сахаре на некоторое время след его был утерян, так как аэропланы не были подготовлены к длительному полету над пустыней. Но вскоре возле оазиса Куфры стая их настигла «рыжего дьявола», и во всех столицах Европы снова на плакатах и экранах стала развертываться красная лента его движения.

Дерюгин наблюдал этот новый акт мировой драмы в Варшаве, где он застрял на несколько дней по пути в Россию из-за болезни Дагмары, окончательно свалившейся здесь после встряски во время встречи с шаром. Она была в таком состоянии, что продолжать дальше путешествие было немыслимо. Инженер снял две небольших комнатки на тихой улице нижней части города недалеко от съезда к Висле, и окружил больную всеми попечениями и заботами, какие были возможны в данных условиях.

Город еще не пришел в себя после недавних потрясений, и жизнь не совсем наладилась.

Дерюгин делал все, что мог, а между тем по телеграфу связался со своими московскими друзьями. Оттуда ему советовали не торопиться домой, так как, по-видимому, «дело найдется и там». И оно, действительно, нашлось. Новая власть, вообще еще не очень твердая, объявила важнейшей своей задачей участие в общем деле борьбы со стихийным бедствием.

Но исполнителей найти было не так легко. Многие из тех, что до сих пор держали в руках механизм жизни, и самые нужные из них — инженеры-специалисты — отошли в сторону.

Одни погибли во время переворота, иные бежали куда глаза глядят, как только началась революция; третьи попросту попрятались, ожидая, что будет дальше.

Были и такие, которые сознательно сторонились от всего, презрительно поглядывая на «хлопов», завладевших Бельведером.

И правительство, одной рукой борясь еще со старой жизнью, упорно цеплявшейся за разбитые осколки, другую руку протягивало за братской поддержкой на восток. Шли уже переговоры о формальном союзе, а пока необходимо было помочь людьми в организации дела на месте. На пятый день пребывания в Варшаве Дерюгин получил из Москвы предложение принять участие в этой помощи и остаться в Польше в качестве одного из техников-специалистов. Он согласился, и сразу же работа увлекла его целиком. Некоторое время в нем шла глухая борьба; казалось немыслимым бросить сейчас Дагмару в таком состоянии, а между тем в этой лихорадочной атмосфере деятельности оставаться созерцателем он был не в состоянии. В конце концов, он поручил больную попечениям врача и сиделки, а сам ушел с головой в горячее дело.

Вечером, и то не каждый день, он возвращался домой, утомленный до изнеможения, и встречал каждый раз тревожный и подавленный взгляд, в котором пряталась молчаливая укоризна. На минуту в нем подымалось что-то вроде укоров совести, но они стихали перед более сильным голосом, говорившим о том, что дело, которому он себя посвятил, служит не праздной гимнастикой тщеславного разума, а работой для блага человечества. Это было ясно, и логика вещей была достаточно убедительна. И все-таки каждый раз, когда он видел обращенный к нему печальный взгляд, — в душе шевелилось смутное, неприятное чувство.

Между тем Дагмара почти совсем оправилась; она уже выходила на улицу в сопровождении сиделки. Но в глазах ее не зажигалось любопытства при виде незнакомого города, новых людей, невиданного еще уклада жизни. В ней будто надломилось что-то, порвалась нить, привязывающая к окружающему. Хаос событий последнего месяца, дух страха и ненависти, гнавший по улицам бушующие толпы, зараза больного мозга человечества — давили невыносимым грузом. Нечаянное убийство брата — эта дикая, нелепая случайность окончательно сломила силу сопротивления. Она по ночам во сне десятки раз переживала все ту же сцену, часто в самой невероятной фантастической обстановке, просыпалась с мгновенным облегчением в сознании того, что это только сонная греза, и так же молниеносно память приводила недавнее прошлое, и все тело пронизывала острая мысль: «Нет, все-таки это было…»

Она уже не плакала. Она металась в слепом ужасе под давящим бременем и жадно искала поддержки. А вместо этого кругом — чужой город, чужие люди — и полное одиночество. Правда, Дерюгин был рядом, где-то здесь в этом трескучем муравейнике; но он был таким же далеким, как и все снующее мимо окон и балкона людское месиво.

Рассеянный и усталый, но вместе с тем неизменно возбужденный, он и с собою приносил запах и дух толпы, ее страхи и надежды, ее меняющиеся порывы. Он говорил только о своем деле и о связанных с ним событиях, о работе на заводах, о бетоне, о меди, о железе, о мертвой материи, заслонившей от него мятущуюся живую душу.

Он был неизменно ласков и приветлив, но вместе с тем бесконечно далек в этом пароксизме деятельности. И город кипел вокруг, такой же чуждый и почти враждебный.

Наступали решительные дни. Красная линия на экранах с бюллетенями повернула уже с неделю на север, пересекла синюю полосу Средиземного моря и запетляла опять на Балканах.

Снова понеслись телеграммы, снова зашумели встревоженные людские муравейники.

Дерюгин следил с лихорадочным вниманием за всеми сообщениями с юга. Там должна была произойти первая схватка между слепой стихией и человеком, первая попытка остановить движение огненного вихря. Правда, этот бой не мог быть решающим: здесь вся работа свелась только к постройке электромагнитов, да и то в очень ограниченном количестве, какие могли позволить скромные средства разрозненных правительств. Что касается сооружения бетонных пушек, работа над которыми приходила уже к концу в России, Германии, Франции и Польше, то здесь до сих пор дело не пошло дальше переговоров и обмена нотами, из которых видно было, что никто не хочет положить начала собственному разоружению, ожидая соседа, тогда как последний с таким же недоверием поглядывал из-за рубежа, не решаясь выпустить из крепко зажатой руки камень. Арсеналы оставались закрытыми, а дипломаты, вежливо улыбаясь, продолжали договариваться. В результате, когда атомный шар появился снова на континенте у Дедеагача, соединенные силы балканских государств смогли выставить шесть готовых (да и то, кажется не вполне) машин — и больше ничего.

Встреча произошла на Великой Валахии близ Урзичени, в 60 километрах от Бухареста.

Около десяти часов утра атомный шар, только что пересекший реку, под довольно сильным ветром наткнулся на фронт тракторов, развернутый в длину, примерно, на километр. Командир колонны применил такой прием: весь отряд двинулся вперед на противника с тою же скоростью, постепенно загибая крылья назад, пока таким образом не сомкнулось вокруг шара кольцо машин. Однако расстояние было еще велико — метров четыреста-пятьсот, и когда пущены были в ход динамо, шар только чуть дрогнул, но не остановил своего полета к северу. По сигналу командира круг стал суживаться до пределов возможности. Между тем ветер усилился, тракторы достигли предела своей скорости. Дистанция была сокращена до трехсот метров; подойти ближе было невозможно: шар дышал таким зноем, что и на этом расстоянии люди чувствовали себя, как в преддверии ада: они задыхались, глаза слепило от нестерпимого света, тело сотрясалось ударами при прикосновении к металлическим частям и обливалось потом. Динамо работали полной мощностью. Несколько минут казалось, что дело сделано; несмотря на довольно сильный ветер, шар после нескольких порывов вправо и влево остановился, вздрагивая и волнуясь. Полузадохшиеся люди ответили торжествующими криками. Но радость была непродолжительна. В этот момент что-то случилось с гелиографом на командирской машине: радио давно не работало. Отряд остался без руководства. Благодаря ли тому, что отсутствие связи нарушило согласованную работу механизмов, ослабила ли передовая машина по какой-нибудь причине свое действие, или, наконец, под напором внезапно налетевшего порыва ветра случилось дальнейшее, — так и осталось невыясненным. Шар вдруг сделал скачок к северу, перелетев в несколько секунд расстояние, отделявшее его от головного трактора.

Остальные устремились в погоню; еще секунда, и оглушающий удар грома покрыл шум машин.

Несколько минут ничего нельзя было разобрать за огнем и дымом. А затем пламенный вихрь, вырвавшись из сковывавшего его кольца, помчался дальше к Рымнику, на месте же осталась груда раскаленного, исковерканного металла, в которой после нашли лишь обугленные лохмотья и кости — все, что осталось от экипажа машины.

Первая попытка окончилась неудачей. Стихия победила, и снова след «рыжего дьявола» клубился по Европе дымом и отблеском пожаров. Обо всем этом Дерюгин узнал в Варшаве в тот день, когда он должен был отправиться к новому месту работ по внезапному назначению. Накануне заболел инженер, заведовавший работами по постройке и подготовке к выстрелу из бетонной пушки у местечка Красносельцы, к северу от Пултуска. Между тем, обстановка складывалась так, что именно здесь могли разыграться решающие события. Колонна тракторов из Варшавы в количестве семи машин была направлена по железной дороге на Люблин и Львов навстречу врагу. С востока, из Брянска, и из Германии спешили на помощь еще две партии, общей численностью в тридцать однотипных механизмов. Таким образом, у Львова должно было сосредоточиться до двух десятков электромагнитов. Их задачей было встретить атомный шар на его пути где-нибудь в Галиции, если он туда направится, а между тем у Красноселец спешно кончали работы по подготовке к выстрелу из гигантского орудия. Ему предстояло сыграть роль искусственного вулкана, при помощи которого Земля должна была стряхнуть вонзившуюся в ее дряхлое тело занозу.

Сюда-то и был назначен Дерюгин на замену выбывшего из строя инженера. Уезжал он с тяжелым сердцем; не потому, чтобы его ужасала мысль почти неминуемой смерти, в случае если придется пустить в действие пушку, а потому, что он теперь не уверен был в успехе. Бухарестская неудача была грозным предостережением.

Возможно, конечно, что причиной в данном случае послужила неподготовленность механизмов, малочисленность отряда, недостатки организации, но кто знает? Быть может, это обозначало, что вообще дело проиграно.

Было от чего прийти в уныние.

А кроме того, Дагмара в день отъезда заявила решительно, что она не останется в Варшаве одна, — ее охватил панический страх одиночества, а еще больше — боязнь очутиться вновь в самой гуще обезумевшего человеческого моря большого города, уже начинавшего волноваться по мере приближения страшного врага.

Пришлось уступить и взять девушку с собою хотя бы до Пултуска, где был центр организации работ как строительных, так и по перевозке и сосредоточению к месту заряда всей огромной массы взрывчатых веществ.

Уже тут, в маленьком тихом городке Мазовии, дошли до молодых людей известия о том, что делалось в это время в стране янки в преддверии грозных событий. И там, как в государствах Европы, не затронутых революцией, сооружали колоссальные тракторы, придав затее истинно американский размах. Во-первых, по конструкции эти машины отличались от европейских, превосходя последние и по размерам, и по своей мощности, и по целому ряду остроумнейших приспособлений, позволяющих автоматически регулировать направление и напряжение магнитных сил каждого механизма в зависимости от работы соседей, что значительно смягчало затруднительность действий вразброд в случае нарушения связи. Во-вторых, установок было почти три десятка. Но пушек не строили и здесь. Как раз за последнее время отношения с Японией стали особенно острыми; в таких обстоятельствах правительство Штатов отказалось принять меры, которые фактически вели к обезоружению армии.

Зато были приведены, наконец, в исполнение три попытки искать выхода вне пределов Земли, осуществлявшие вместе с тем давнишнюю мечту человека раздвинуть поле своей деятельности туда, где носились до сих пор лишь обломки мертвых миров. Это были те, кому впервые подал пример Перкинс своим фантастическим планом колонизации Венеры в виду того, что Земля стала обиталищем не слишком надежным. В основе всех этих работ лежала в сущности одна и та же идея — реактивного снаряда, ведшая свое начало от Кибальчича, развитая подробнее Циолковским и нашумевшая недавно в связи с проектами Оберта и Годдарда.

Однако они отличались в деталях, и судьба их оказалась различной, хотя и одинаково печальной. Первый снаряд в виде большой ракеты, пущенной около Балтиморы без пассажиров, взлетел на высоту, которую определяли до двух тысяч километров, а затем упал по ту сторону материка милях в ста от берега в волны Тихого океана и потонул на такой глубине, что поднять его не представлялось возможным.

Второй, построенный именно на средства Перкинса, представлял маленький вагон для двух смельчаков, взявших на себя роль пионеров в деле завоевания соседней планеты. Они были снабжены провизией на три месяца, запасом кислорода на неделю, и, помимо всевозможного багажа, необходимого для жизни на новом месте, и научных приборов, аппарат имел небольшую, но мощную радиостанцию.

Но все оказалось бесполезным.

Второй опыт постигла такая же неудача. Выстрел был произведен в пустынной местности в Сев. Каролине недалеко от Вильмингтона, и через полчаса снаряд с невообразимым шумом и свистом свалился на головы испуганных жителей маленького городка Аубурн в Орегоне, почти в 4000 километрах от пункта отправления. При падении он превратился в оплавленную от жара бесформенную груду, в которой погибли и пассажиры, и все их приборы, по которым можно было бы судить о некоторых результатах полета.

Третьей попыткой была цилиндрическая бомба Винкельмайера, которая была выброшена при помощи электромагнитного орудия, построенного по идее Фошон-Вильпле. В ней также помещались два пассажира с многообразным багажом для первоначального устройства и научных опытов и радиостанция. Этот снаряд постигла иная судьба, которая осталась навсегда загадкой для научного мира.

Брошенный с огромной скоростью, увеличенной затем действием собственных зарядов, он с шумом пронизал земную атмосферу и исчез навсегда. Больше о нем ничего не узнали, если не считать сбивчивых сигналов, доходивших в течение двух-трех часов до приемных радиостанций Земли. Это были отрывочные знаки, иногда как будто складывавшиеся в слова, в которых нельзя было уловить объединяющий их смысл: «Впереди… тридцать… лунное притяжение… ждем… или смерть…» и так дальше в том же роде.

Затем прекратились и эти сигналы.

Больше о судьбе экспедиции не узнали ничего. Погибла ли она от голода или недостатка воздуха среди мертвящей стужи мировых пространств, столкнулась ли с каким-нибудь космическим телом и превратилась в мертвую груду металла, присоединившись к рою метеоритов, или, быть может, достигла цели и опустилась в таинственных красноватых пустынях Марса, и что там случилось с отважными путешественниками, — никто никогда не узнает… Впрочем, можно ли быть пророком? Быть может, через много лет более счастливые конквистадоры космоса найдут следы своих предшественников на этом удивительном пути и откроют их судьбу нашим потомкам.

Глава XXI Вокруг пушки

Маленький тихий городок, когда-то названный Туск за свой унылый и тусклый вид и ставший Пултуском после того, как половина его выгорела во время большого пожара, был оживлен необычайно. По Варшавской (когда-то Петербургской) улице день и ночь тянулись с вокзала вереницы грузовиков, направляясь на север с цементом, щебнем, железом и порохом; от импровизированной пристани на Нареве ползли с тем же грузом баржи под хриплые гудки и тяжелое сопение буксирующих их пароходов. На станции происходило столпотворение вавилонское, — она выросла за этот месяц по крайней мере в двадцать раз, и по сложной путанице стальных нитей без конца суетились маневровые паровозы. Круглые сутки двигались поезда, приходили и уходили все новые транспорты грузов, толпились рабочие, направляемые сюда со всех концов Польши, — и надо всем стоял немолчный грохот и гомон человеческой речи.

Дерюгин устроился с Дагмарой в гостинице на берегу канала, разрезывавшего город на две части. Здесь неподалеку на Свенто-Янской было управление работами, где сосредотачивались все нити этой шумной деятельности.

Но, конечно, инженер не собирался оставаться в городе: его место было на севере, где закончилась только что постройка каменной пушки, и оставалось еще двое-трое суток работы, чтобы напитать ее чрево остающимися сотнями тони пороха и покрыть их асбестовой забивкой, предохраняющей от преждевременного взрыва под действием жара, выделяемого атомами.

Кроме того, не выполнены были очень важные приготовлений по организации связи. Последняя имела целью точно уловить момент прохождения огненного шара над центром заряда и поставить об этом в известность главную наблюдательную станцию, откуда должен был быть произведен взрыв.

Надо было все это проследить на месте, проверить работу наблюдательной сети, линии связи, готовность запалов (их было десять), — словом, не пропустить ни одной самой ничтожной мелочи, которая могла бы в критический момент нарушить действие всей сложной организации.

В первую свою поездку в Красносельцы инженер взял с собой Дагмару. Она не проявляла, правда, особого любопытства осмотреть сооружение, которому предстояло сыграть такую роль в судьбе земного шара, но охотно согласилась сопровождать Дерюгина, боясь остаться одной.

Легкий «фиат» помчал их на север.

Пронеслись мимо бывшая православная церковь на горе, среди живописного, перебрасывающегося по дорожкам террасами сада, остался позади военный городок, занятый сейчас рабочими артелями, промелькнули за невысокой серою стеною купы деревьев и кресты кладбища, и пошли развертываться по обе стороны шоссе однообразные картины лугов и пашен, перемежающихся кое-где зелеными рощами; порою на горизонте вставала синею полосою стена леса; проносились одна за другою небольшие деревушки с их чистенькими белыми хатками, длинными журавлями колодцев и неизменным шпицем серого костела. То и дело на перекрестках дороги широко распахивали руки деревянные кресты с иконами и надписями или вставали часовни со статуей, задрапированной каменными складками. Тихая речка в лозняке струилась под глухо вздрогнувшим мостом, — и снова, куда ни достанет глаз, луга и пашни до края горизонта.

А по широкому шоссе среди этого мирного ландшафта катились в обе стороны нескончаемые волны человеческого моря. На север тянулись непрерывные вереницы тяжело пыхтевших грузовиков, верхом заваленных поклажей под зелеными брезентами, а навстречу тащились без конца и края на тощих клячах телеги, брички, еврейские балагулы с крытым латаным верхом, старомодные рыдваны, трещавшие всем своим дряхлым телом на выбоинах дороги, и надо всем этим стоял стон охрипших, озлобленных человеческих голосов.

К полудню показался Маков, маленький грязный городишко с низенькими кирпичными домиками, пыльными улицами и большой немощенной площадью, служившей местом базара.

Здесь остановились на несколько минут подлить воды в радиатор.

Дагмару поразил пустынный вид местечка. Редко где попадался прохожий, чаще всего еврей в длинном лапсердаке, пугливо жавшийся к сторонке; большинство окон было заколочено досками; двери наглухо закрыты. Даже собак почти не было видно; три-четыре голодных пса подняли было лай, провожая машину, но сейчас же скрылись, как только она остановилась. Город производил впечатление вымершего, опустошенного свирепой эпидемией.

— Эвакуация, — ответил инженер на вопрос девушки, — все население вокруг Красноселец предупреждено о возможности катастрофы, связанной с выстрелом, и уже две недели как из этого района удалены все учреждения, и исчезло три четверти жителей, перебравшихся в безопасную зону. И деревни, которые мы встречали на пути, — тоже пусты, то есть почти пусты, как и здесь. Теперь, когда выяснилось, что по всей вероятности, именно здесь будет произведен выстрел, придется прибегнуть к принудительному выселению всех оставшихся. Они уже знают об этом, — поэтому так пугливо от нас сторонятся. Завтра с утра здесь раздастся вопль и скрежет зубовный…

— Так что эти телеги, фуры, которые тянутся по дороге нам навстречу…

— Одна из последних волн переселения народов.

— Где же начинается безопасная зона?

— Трудно сказать определенно. Считают, что, например, Пултуск уже вне угрозы; его расстояние, примерно, и принято за радиус опасного района.

— И все, что будет внутри этого пространства, осуждено на гибель?

— Ну, нет, этого нельзя утверждать категорически. Но, конечно, шансов уцелеть для оставшихся немного.

Дагмара замолчала.

Ей впервые с необыкновенной ясностью представилась мысль о том, что ведь и Дерюгин принадлежит к числу этих осужденных, и что, быть может, сегодня последние часы, когда она его видит. Острое чувство ужаса и какой-то нелепой беспомощности охватило ее; она схватила руку инженера и молча сжала ее судорожным движением.

Дерюгин понял и ответил тихим пожатием, таким же бессловесным.

Да и о чем было говорить перед лицом неизбежности?

Через час въехали в местечко Красносельцы; здесь, в противоположность Макову, было полно жизни и деятельности. Но это было, конечно, не население городка, давно оставленного жителями, а армия рабочих, занявшая опустевшие домики и копошившаяся вокруг немолчным муравейником.

Еще недавно тут, на лугах за околицей и на месте работ, был огромный временный лагерь, расположенный в бараках и палатках, так как местечко не могло вместить всей армии рабочих различных специальностей, собранной сюда. Число их в разгаре работ доходило до шестидесяти тысяч. Сейчас с окончанием собственно строительной задачи, главная масса людей схлынула; осталась едва ли десятая часть, занятая прокладкой проводов, перегрузкой асбеста и пороха и обслуживавшая специальную ветку железной дороги и пристань на реке, по которой пароход продолжали тянуть караваны барж.

Остатки лагеря и пустующих теперь мастерских раскиданы были теперь на большой площади вокруг городка, производя впечатление странного разгрома.

Когда машина остановилась перед двухэтажным кирпичным домом, где раньше помещалось тминное управление, из дверей вышел высокий плотный человек в военной форме без погон, боевом снаряжении. Он приложил руку к козырьку и отрапортовал официальным тоном на вполне сносном русском языке:

— Начальник охраны работ майор… — он заикнулся и проглотил сорвавшееся слово, от которого еще не мог отвыкнуть, — командир Козловский. Нахожусь в вашем распоряжении.

Дерюгин протянул руку и взглянул на говорившего. Обыкновенное лицо сорокалетнего, несколько отяжелевшего мужчины, на котором написана служебная исполнительность да, пожалуй, еще легкая усталость.

— Вы состоите в революционной армии? — спросил инженер, угадывая в нем недавнего офицера.

— Конечно, — ответил бесстрастно командир и добавил: — Какие будут распоряжения?

— Погодите, — улыбнулся Дерюгин, — я сам еще не знаю. Прежде всего, какова ваша задача?

— Охрана работ от возможных случайностей, помощь в организации, — вообще все, что будет приказано.

— И, вероятно, на вас же ляжет дело выселения оставшихся жителей?..

— Если на то последует распоряжение…

— А какова численность вашего отряда?

— Два эскадрона, батальон пехоты и рота самокатчиков, не считая телеграфных и искровой команды, находящихся в распоряжении администрации работ…

— И сейчас ваши люди…

— Несут службу охраны и патрулируют район работ.

Дерюгин задал еще несколько вопросов. Бывший майор отвечал немногосложными официальными фразами, прикладывая каждый раз руку к козырьку.

Автомобиль тронулся дальше на север по шоссе, запруженному грузовиками и подводами. Справа, рядом с дорогой, тянулись поезда временной колеи, тяжело пыхтя и хрипло посвистывая.

Пушка была расположена в двенадцати километрах от Красноселец на вершине отлогого куполообразного холма.



Уже издали можно было угадать ее местоположение по окружающему ее лесу легких деревянных построек, по трубам различных мастерских, грудам мусора в низине и оживленной суете сотен людей.

Машина остановилась у большой бетономешалки; дальше посетители пошли пешком, шагая через покрытые цементной пылью кучи железного лома, щебня, пустых бочонков, досок и просто взрытой земли, и скоро достигли вершины холма, откуда можно было окинуть взглядом всю площадь, на которой производились работы. Под их ногами было подобие кратера вулкана с совершенно вертикальными гладкими стенками; в поперечнике этот колодец имел шагов триста. Вниз бетонная стена, обшитая деревом, уходила метров на сто. Только здесь, стоя у края обрыва, можно было убедиться, что холм, в котором находилась пушка, был не естественный, а насыпан землей, вынутой из глубины; в низине стояли не увезенные еще по окончании работ три колоссальных землечерпательных машины, изгибаясь горбатыми железными фермами и массивными металлическими челюстями-лопатами. По наружному склону холма, в нескольких шагах от толстой бетонной стены, всю ее обегала кругом рельсовая колея, по которой сновали, шумно пыхтя, тяжелые подъемные краны. Они подымали и опускали свои решетчатые железные руки, гремя цепями, над двигавшимися непрерывной вереницей грузовиками и вагонетками, схватывали клещами оттуда грузные тюки, неуклюже поворачивались и бежали один за другим по стальному кругу, опуская по пути свои щупальца в яму и складывая серые и черные кипы правильными рядами на дне. Они напоминали огромных сказочных насекомых, заботливо бегающих вокруг своего муравейника. А под их ногами маленькие фигурки людей так же суетливо копошились около тюков, доставленных сверху, тщательно и плотно уравнивая их и прокладывая в промежутках черные жилы кабеля.

Странное чувство жути, почти страха, и вместе с тем гордости охватило Дерюгина при виде всей этой суеты, осуществляющей въяве отвлеченную идею, которую они с Воздвиженским так горячо защищали в Москве.

Миллион тонн пороха под ногами! Колоссальная, невероятная сила! Энергия, которая на протяжении нескольких лет войны бросала в воздух свинец и железо, теперь находилась вся на дне этого колодца и ждала только движения руки, чтобы взметнуться к небу раскаленным ураганом в короткое мгновение. Это была концентрация сгущенной, материализовавшейся человеческой воли. Инженеру казалось временами, что земля вздрагивает у него под ногами, с трудом сдерживая страшное накопление погребенной здесь силы.

Дерюгин передал свои мысли Дагмаре. Девушка, рассеянно глядевшая на все окружающее, на этот раз внимательнее посмотрела вниз на темные груды в глубине шахты, вдруг вздрогнула и прижалась к плечу спутника.

— А это что за черные тюки среди общей серой массы? — спросила она, указывая на дно колодца, напоминавшее местами шахматную доску.

— Андреит — взрывчатый состав, изобретенный Воздвиженским; его прокладывают в известной пропорции между другими зарядами в качестве сильного детонатора и передатчика взрывной волны.

— Он обладает большой силой?

— Да, он превосходит энергией взрыва раза в два нитроглицерин, но совершенно безопасен в обращении.

— И что же: этот колодец будет набит до краев порохом?

— Что ты. Для этого не хватило бы, пожалуй, запасов всей Европы. Нет, сейчас идет загрузка последних слоев. Затем будет уложен пласт асбеста небольшой толщины в качестве пыжа, так сказать, а также — для предохранения от преждевременного взрыва. Пустая же часть пушки на сто с лишним метров высоты оставлена для того, чтобы дать направление газовой струе, не позволить ей сразу же разбросаться во все стороны.

— А почему стенки ее обшиты внутри деревом?

— Не только внутри, но и снаружи, со стороны земли. Это остатки каркаса, той формы, в которой отливался бетон. Чтобы не терять времени, порох загружают, не ожидая затвердевания цементной массы, — поэтому каркас пришлось не разбирать. Да он и не мешает, конечно: ведь снаряда в этой пушке не будет.

Дерюгин сам спустился в лифте на дно будущего вулкана проверить правильность укладки кабеля, по которому предстояло дать ток в запалы. Все оказалось в порядке. Здесь в сущности больше делать было нечего. Налаженная работа подходила к концу. Оставалось самое главное: сеть наблюдательных постов и система связи.

Автомобиль запыхтел снова и понес своих пассажиров по шоссе к шпицу недалекого костела. Здесь был установлен ближайший обсервационный пункт.

Посетители поднялись по винтовой каменной лестнице на вершину звонницы (колокольни) и встретили там молодого человека лет двадцати пяти, бледного и сумрачного, оказавшегося старшим наблюдателем (их было по два на каждом пункте). Он говорил по-французски, и вся беседа шла на этом языке. Начальник поста показал инженеру свою установку и объяснил ее несложное устройство. Под снятыми колоколами костела была утверждена небольшая цементная площадка, на которой помещался медный круг с делениями на градусы. В середине его двигалась теодолитная труба с вертикальным лимбом, направленная на центр бетонной пушки; линия визирования была отмечена на местности несколькими вехами. С правой стороны, под рукой наблюдателя находился контактный ключ, вроде телеграфного, при помощи которого замыканием тока давался сигнал, и телефонная трубка.

Это было все. Назначение всего устройства заключалось в следующем: на центральной станции сходились уложенные глубоко под землею и тщательно изолированные провода от десятка таких наблюдателей, расположенных кольцом вокруг заряда на расстоянии одного-полутора километров. В момент появления огненного облака в поле зрения трубы каждый из них давал на главный пост первый сигнал, призывавший к вниманию.

Затем, когда центр атомного шара проходил через визирную линию, наведенную на вертикальную ось пушки, следовал второй сигнал, и рука не снималась с ключа, пока этот центр не сдвигался с вертикального волоска в середине поля зрения теодолита.

Имея сигнал одновременно, по крайней мере, от трех наблюдателей, человек, находящийся на центральном пункте, мог быть уверен, что в данный момент атомный шар находится как раз над центром заряда и, давая со своей стороны ток в его запалы, должен был произвести выстрел.

Это и была будущая роль Дерюгина.

Еще до этого обо всех передвижениях огненного вихря вблизи орудия наблюдатели давали знать на центральную станцию по телефону.

В данный момент не везде еще закончилась проводка кабеля, требовавшая чрезвычайно тщательной работы. Отсюда было видно, как тысячи людей копошились на длинной линии, уходящей за соседнюю гряду высот, равномерно взмахивая лопатами. Во всяком случае, уже сейчас шесть из десяти пунктов были совсем оборудованы.

Что касается двух десятков наблюдателей, то они вместе с экипажем тракторов были теми осужденными, которые должны были своей жизнью заплатить за победу.

Дерюгин пристально взглянул на бледное лицо стоявшего перед ним поляка. Что толкнуло его сюда? Самоотверженная идея служения человечеству? Личное несчастие, замкнувшее круг жизни? Чувство долга или просто самолюбие, не позволившее отказаться от смертельного жребия? Кто знает?

Человек как будто угадал значение взгляда посетителя, — по лицу его пробежала короткая судорога, а затем оно застыло в каменной, почти враждебной, неподвижности.

— Какое тебе дело? — ответил холодный взгляд его на немой вопрос инженера.

Дерюгин удержал готовые вырваться слова и, простившись, стал спускаться обратно по истертым каменным ступенькам.

Таким же образом объехали и все остальные посты. И везде видели одно и то же: десяток стеклянных глаз, уставленных неподвижно на верхушку куполообразного холма, и людей, готовых к смерти. И везде слова замирали в груди перед замкнутыми лицами, и разговор ограничивался официальными вопросами и ответами по-русски или по-французски.

Один только раз на мгновение сломан был лед, и выглянула трепещущая смертным ужасом душа человеческая. Это был юноша с матово-бледным лицом. После обычного разговора он спросил Дерюгина, стараясь сохранить спокойный тон:

— Какие новости? Когда можно ждать… этого?

— Трудно сказать, — ответил Дерюгин, — суток через пять, я думаю…

Дрогнули мускулы лица, и смертельной тоскою зазвучал голос:

— Только через пять? Неужели не раньше?

С недоумением Дерюгин проследил лихорадочный взгляд человека, ожидавшего с таким нетерпением страшного конца. Тот смотрел на работу землекопов, только что начавших прокладку кабеля к центральной станции. Дерюгин понял: бедняга надеялся, что до развязки не успеют оборудовать отсюда связь, и он избегнет участи, уготованной двадцати.

«Ну, этот ненадежен, — мелькнула быстрая мысль, — придется заменить».

Но он ничего не сказал.

Теперь предстояло еще осмотреть центральную станцию, с которой Дерюгин должен был послать искру в запалы орудия. Таких пунктов было оборудовано два на тот случай, если один из них будет разрушен движением огненного шара, и расположены были они — один на окраине Красноселец, на покатом безлесном холме, а другой — на таком же расстоянии к северу, у самой германской границы.

Их отнесли на двенадцать-пятнадцать километров от пушки, так как не было нужды в такой непосредственности их близости, как для наблюдателей, а вместе с тем самая их отдаленность давала возможность более спокойной работы. Но это обстоятельство очень мало меняло положение находящихся здесь людей: они находились в районе, где землетрясение от взрыва и ураган должны были смести и уничтожить все живое; едва ли был шанс на тысячу уцелеть в этой волне общего разрушения.

Станция у местечка представляла совершенно открытую площадку на обратном скате холма, несколько закрывавшего ее от удара взрывной волны с севера. На легком деревянном столе, поставленном слегка покато внутрь, расположены были веером два десятка цветных лампочек с проводами от горизонтальной распределительной доски.

На стойках, скрепленных с сидениями, висели телефонные трубки.

В середине стола, в центре дуги, образованной лампами, лежала карта, изображавшая в крупном масштабе район на двадцать километров вокруг заряда. Наблюдательные посты на ней были отмечены яркими красными кружками и перенумерованы. Соответствующие цифры стояли и у каждой пары лампочек.

На станции ждал посетителей молодой инженер, уже несколько дней живший здесь же, у подножия холма, в небольшой походной палатке. Он довольно свободно говорил по-русски и встретил гостей с видом радушного хозяина. Крепко пожав руки обоим, он сказал, тщательно выговаривая слова, как это бывает с иностранцами:

— Добро пожаловать!

Потом назвал свою фамилию: инженер Козловский. Дерюгин вспомнил встречу в Красносельцах с бывшим майором польской армии, — ему почудилось что-то общее в голосе и в чертах лица обоих людей.

— Вы не сродни командиру Козловскому, начальнику охраны работ? — спросил он молодого человека.

Тот улыбнулся широкой улыбкой беззаботного человека.

— Ну, как же: родной племянник. Дядюшка мне уже говорил о вас по телефону, так что я успел озаботиться легким завтраком. — Не угодно ли? — И он все тем же широким, немного дурашливым взмахом, указал на свою палатку.

Дерюгин с любопытством посмотрел на этого странного, беззаботного человека.

Тот спокойно выдержал испытующий взгляд, и на открытом загорелом лице не шевельнулся ни один мускул.

— Спасибо, — ответил Дерюгин, — мы сначала смотрим вашу установку.

— Милости просим, — последовал ответ с тем же радушным жестом, — она теперь столько же ваша, и даже больше, — ведь вы — начальство.

— Осторожнее, сударыня, — любезно предупредил он Дагмару, прислонившуюся к легким деревянным перилам, — здесь недавно крашено и, вероятно, еще не совсем высохло.

Дерюгин еле сдержал улыбку, слушая этого чудака. А тот уже рассказывал о назначении приборов на столе, с видом фокусника, демонстрирующего особенно удачный и любопытный трюк.

— Начинается с телефонов… Звонят по очереди… Указывают створы, через которые движется шар… Следим по карте… Напряженное внимание… Загораются зеленые огни, — сигнал первый: противник появился в поле зрения наблюдателей… Ждем… Вспыхивает красная лампочка, — шар попал на визирную линию трубы… Рука на кнопке контакта… Загорелся второй огонек, но первый погас… Еще один… Смотрим, не отрывая глаз… Третья вспышка: все перед глазами. Нажимаем ключ, — трах и готово!

Инженер махнул рукою, растопырив пальцы, словно бросая что-то в воздух.

Дерюгин с беспокойством взглянул на Дагмару, близкую к обмороку при описании драмы, которая должна была разыграться здесь через несколько дней. Козловский и сам заметил впечатление, произведенное его словами, будто вспомнил что-то, смутился и заторопил гостей зайти закусить «чем бог послал».

Все трое направились к палатке.

За столом инженер, стараясь загладить свою невольную оплошность, говорил не умолкая, рассказал два-три анекдота, вспомнил недавнюю революцию. Но все это не помогло. Девушка, охваченная тоскою и ужасом, рассеянно слушала болтовню Козловского и думала о своем.

В Красносельцах, куда Дерюгин заехал после осмотра обеих станций, ждала телефонограмма из управления, вызывавшая его срочно в Пултуск.

Прощаясь с начальником охраны, Дерюгин сказал ему:

— Познакомился с вашим племянником. Вот, кажется, неунывающий человек…

— Молодчина, — ответил бывший майор, — один из немногих, умеющих глядеть в глаза смерти с веселым лицом.

Впервые разговор коснулся этой темы открыто.

— Как он попал на это место? — спросил Дерюгин, — добровольно?

— И да, и нет. Вызвали специалистов. Никто из многих, оказавшихся налицо, не почел вправе отказаться. Вопрос решили жребием. Вот и все.

— А если бы его заменить другим лицом?

— Он почел бы это для себя величайшим оскорблением.

— Но ведь там верная смерть.

Козловский пожал плечами.

— Это — долг. К тому же Владислав принадлежит к числу счастливых людей, которых надежда не покидает ни в каких обстоятельствах. Если есть один шанс из тысячи, — он убежден, что этот шанс будет его.

Автомобиль тронулся в обратный путь. Через полтора часа были в Пултуске.

Оказывается, в полдень пришло известие из Люблина, что атомный шар, встреченный тракторами около Равы Русской, окружен ими и теперь движется, увлекаемый магнитами, на Щебжешин.

Глава XXII Охота

Итак, жребий был брошен и выпал на долю заряда № 5, как именовалась официально пушка у Красноселец, среди полудесятка других, сооружавшихся в Европе. Только теперь, увидев собственными глазами все, что символизировало это короткое обозначение, и узнав о движении атомного шара в Польшу, — Дерюгин впервые осознал ясно все значение совершающегося и свою собственную роль в нем.

Эти ползущие нескончаемым потоком по дорогам грузы, сотни машин, громыхающих среди копошащихся вокруг людей; толпы оставшихся без крова беженцев; наконец, два десятка осужденных, ожидающих в тоске смертного часа, — это была та страшная игра ва-банк, для которой наступали последние моменты. И ставкой в ней была судьба Земли и всего на ней живущего.

Нелепая сказка, фантастический бред, ставший явью сегодняшнего дня. А выигрыш или поражение в этой игре зависели от движения руки Дерюгина, маленькой единицы из полутора миллиардов, судьба которых была привязана к комочку нервов и мускулов, составляющих его тело.

Одно неверное движение, — и вся напряженная работа за жизнь борющегося человечества пойдет насмарку, все будет уничтожено, и вырвавшаяся из плена стихия сделает свое дело. На одно короткое мгновение Дерюгина охватил ужас. Ему хотелось бросить все, закрыть глаза, последовать примеру старика Флиднера. Но страшным напряжением воли он постарался взять себя в руки. Теперь не время было впадать в истерику; он должен превратиться в машину, такую же точную и бесстрастную, как механизмы, которыми он будет управлять. Эмоции — роскошь, которую могут позволить себе люди, не обремененные ответственностью.

«А смерть?» — будто шепнул кто-то на ухо давно жданный вопрос.

Что-то смутное шевельнулось в ответ в глубине души; трепетало и корчилось в предсмертной муке маленькое, жадное к жизни, неугомонное «я». Но и эта борьба была непродолжительной. Спокойно, словно выбирая из кучи хлама нужные предметы, Дерюгин развернул перед собою ряд картин: знакомые, многомиллионные города, бурлящие шумной, веселой сумятицей, просторы полей и лугов, где из века в век сотни миллионов таких же комочков протоплазмы добывают из земли право на существование в неустанном труде; длинные корпуса заводов, где дышат, грохочут, поют свою неутомимую песнь миллионы машин, ткущих стальными пальцами пеструю ткань новой жизни; вековые леса и знойные пустыни, прорезанные стремительными лентами путей; неоглядные просторы океанов, изборожденные фосфоресцирующими следами стальных чудовищ, управляемых маленькими пигмеями; самый воздух, пронизанный полетом ширококрылых механических гигантов, — словом, полтора миллиарда земнородных, сплетающих ежедневно, ежечасно все новую сказку, именуемую жизнью.

Дерюгин прислушался: маленькое чудовище, копошившееся на дне души, еще топорщилось.

«А Дагмара?» — напомнило оно, ехидно хихикая.

Дерюгин усмехнулся.

Дагмара — одна из многих тысяч, попавших под колесо. Локомотив не может остановиться из-за маленького размолотого им камешка. Тысячи Дагмар ждут решения своей участи…

Что еще?

Голос молчал. Борьба была кончена. Человек умер, — осталась машина, действовавшая с размеренностью и спокойствием часового механизма.

Первое, что нужно было сделать, — отдать распоряжения о последних необходимых работах.

Загрузка пороха и окончание работ у самого заряда требовали еще суток, — такой срок, во всяком случае, был в распоряжении. Прокладка кабеля к наблюдательным пунктам была рассчитана на четыре дня; Дерюгин отдал распоряжение сократить срок до семидесяти часов, уменьшив на четверть глубину укладки. Вспомнил бледного юношу на наблюдательном пункте № 7, — посоветовался с работавшим здесь с самого начала инженером — немцем Клейстом и приказал заменить молодого человека младшим наблюдателем того же поста.

Потом позвонил Козловскому.

— Пора приступать к выполнению последней задачи, командир. В ближайшие дни будет сделан выстрел. Надо выселить за пределы угрожаемого района оставшихся еще жителей.

— Срок?

— Трое суток.

— Средства перевозки?

— Все грузовики, баржи и вагонеты, которые будут освобождаться по мере окончания работ. Кроме того, если нужно, мобилизуйте местный транспорт в ближайших районах безопасной зоны.

— Есть. А как с рабочими?

— О них позаботится администрация.

— Прекрасно. Еще вопрос: куда стягиваться войсковым частям по выполнении задачи?

— К Пултуску.

— Ясно. Других приказаний не будет?

— Нет. Можете действовать. Помните, что от вашей энергии зависит жизнь тысяч людей.

— Это неважно, инженер.

— Как так? А что же важно?

— Приказание. Раз приказано — будет исполнено.

Дерюгин улыбнулся.

— Ну, отлично, до свидания, — ответил он, вешая трубку, и подумал: «Вот настоящая машина, действующая без отказа».

Спросил о нем Клейста.

— Прекрасный служака. Любит поворчать про себя, но если существует власть, то для него все в порядке. Был офицером царской армии, потом воевал под знаменем одноглавого орла, сейчас так же добросовестно служит красному флагу.

— Значит, все будет сделано как следует?

— Можете не сомневаться.

На этом распоряжения были закончены. Оставалось терпеливо ждать развязки. Но такая перспектива не представлялась заманчивой. Дерюгину тяжело было оставаться рядом с Дагмарой, которая, видимо, мучилась непереносимо. Помочь ей он был не в силах, — он был уже как бы по ту сторону черты и лишь по недоразумению оставался среди живых. А смотреть на нее равнодушно он все же не мог: то и дело подымало голову спрятавшееся в темный уголок маленькое чудовище и начинало нашептывать смутные мысли.

Пришел на выручку худенький, востроносый человек в форме военного летчика, начальник авиационного отряда, прикомандированного к работам.

— Не слетать ли нам навстречу тракторам к Люблину, инженер? — предложил он Дерюгину, мрачно ходившему из угла в угол по кабинету в управлении.

Дерюгин чуть не расцеловал летчика за его идею. Как ему самому это раньше не пришло в голову?

— Прекрасно, — ответил он, — мы увидим сверху всю картину этой охоты, как на ладони, и успеем вернуться восвояси задолго до нужного момента.

К Дагмаре он не решился даже зайти, а оставил записку, в которой сообщал, что отлучается на двое суток по неотложному делу.

Самолет, легкий «Ньюпор», был выведен в поле за большим деревянным мостом через Нарев, где стояли ангары. Механиком был краснорожий, обветренный парень со здоровыми кулаками и бычачьим затылком, в руках которого, очевидно было, руль не дрогнет ни на волос. Рядом с Дерюгиным устроился на легком сидении худенький авиатор. Аппарат разбежался по зеленому полю, незаметно отделился от земли; гудение мотора слилось с шумом пропеллера, и под ногами стали развертываться пестрые картины игрушечных ландшафтов.

Черно-зеленые шахматные доски лугов и пашен; темные пятна лесов и рощ; блестящие под солнцем синеватые ленты речек, группы строений, напоминающих детские картонные фермы и домики. Вогнутая чаша земли уходила все дальше.

Спустя полчаса вошли в гряду облаков и некоторое время летели среди пронизывающего белесого тумана; затем снизились, вынырнув из этой промозглой ваты, и увидели впереди Люблин. Здесь остановились сделать запас бензина и узнать новости. Горючее раздобыли с трудом, так как в городе была суматоха, несмотря на предупреждения властей, что населению опасность не грозит. Новости получили на правительственном телеграфе. Атомный шар миновал Томашев и двигался к Красноставу, эскортируемый машинами, удерживающими его против крепнущего юго-западного ветра. О катастрофах и крупных разрушениях не было слышно, так как выбор пути теперь зависел в значительной степени от воли человека.

Час спустя поднялись снова, и когда внизу поползли из-за горизонта ставшие историческими со времен войны села и местечки, вокруг которых несколько лет назад кипели титанические битвы, — за холмами встало широкое дымное облако, похожее на зарево огромного пожара.

Аэроплан снизился, чтобы рассмотреть поближе сцену фантастической охоты. Черная туча росла на глазах, и внутри ее вспыхнули синие молнии. Скоро Дерюгин увидел знакомые очертания огненного вихря, окутанного волнами дыма и пыли. Но что сталось с ним за месяц!

Это был уже не шар, ограниченный более или менее определенными контурами, а целое море пламени, бушующее и клокочущее, как лава в кратере вулкана перед взрывом; оно охватывало площадь не менее чем в полдесятины, насколько можно было судить сквозь густую завесу дымной тучи, которая подымалась кверху высоким столбом, разметываемым на вершине ветром в виде огромного черного султана. Сзади широкая полоса зияла обугленной пустыней, на которой местами бушевало пламя еще не догоревших рощ и строений. Вокруг по несожженным еще кустам и деревьям, по всем предметам близ пламенного вихря перебегали и вздрагивали голубые огни, как брызги холодного света.

Благодаря этой феерической иллюминации Дерюгин заметил и кольцо машин, похожих сверху на неуклюжих черепах, окруживших лохматого рыжего зверя. Каждая из них была охвачена сиянием этих блуждающих огней, а на верхних площадках сверкали вспышки оптической сигнализации. Тракторы шли на расстоянии метров четырехсот от краев огненного облака и в полутораста-двухстах метрах друг от друга, задрав кверху стержни своих магнитов, как тупые рыла сказочных животных, и уставив их на центр атомного шара. Спереди и с наветренной стороны ряды машин были сдвоены, сзади они шли в одну линию, обегая выжженную полосу.



На некоторое время механик выключил моторы, и теперь снизу ясно доносился смешанный шум и грохот пламенного вихря и преследующих его грузных чудовищ.

Летчик схватил руку Дерюгина и лихорадочно сжал ее; Дерюгин оглянулся и увидел торжествующее, расплывшееся в улыбку лицо.

— Посадили на цепь проклятого зверя! Наконец-то! Теперь не уйдет…

Дерюгин покачал головою. Этот вид огненного моря посеял смутную тревогу в душе. Не поздно ли? Быть может, и страшная сила, дремлющая на дне бетонного колодца, окажется ничтожной перед таким бушующим вихрем?

К тому же он видел то, что ускользнуло от глаз авиатора. Машины, видимо, с трудом справлялись со своей задачей. Расстояние между ними и шаром не оставалось постоянным; он метался в этом круге из стороны в сторону, будто пружинили туго натянутые невидимые нити, еле сдерживая его на привязи. А ведь ветер был наиболее благоприятный, градусов в 30 под углом к направлению пути. Правда, благодаря восходящему току теплого воздуха над шаром вокруг него образовался широкий вихрь, неизменно его сопровождавший, — это видно было по движению пыли и дыма, ими увлекаемого, но все же вся масса газов подавалась в сторону широкого воздушного течения.

И, кроме того, рыжий зверь, мечущийся в грохотавшем кольце, огрызался.

Невдалеке от затерянного в поле хуторка он рванулся, окутанный парами из речушки, линию которой он пересек вместе с преследующими его грузными черепахами, и резким скачком приблизился к одной из боковых машин; началось перестроение, соседние тракторы поползли на поддержку товарища, — усилился грохот их механизмов. Шар метнулся еще раза два в ту и другую сторону, но затем покорно потащился на невидимых цепях. Однако раненая машина осталась на месте, и около нее закопошились муравьи — люди; в бинокль можно было разглядеть, как движутся носилки к следовавшим в стороне санитарным автомобилям. Одним из преследователей стало меньше.

Так продолжалось часа три. Охота довольно быстро продвигалась к северо-западу, выбирая открытые места вдали от лесов и населенных пунктов и обходя подальше крупные реки и болота, непроходимые для тяжелых тракторов.

Дерюгин хотел уже приказать механику держать курс восвояси, когда летчик снова вцепился в его руку. Лицо его было искажено страхом; он показывал на север и кричал, превозмогая гул моторов.

— Ветер, ветер, матерь божия!

Да, гнало от дальнего леса тучи песку, пыли и сухой травы и крутило их столбами завивающихся вихрей справа и слева.

Дерюгин лихорадочно прижал к глазам бинокль.

Почти одновременно от налетевшего вихря бросило в сторону аэроплан, и огненный шар дрогнул под ударом, дернулся два раза, как рыжий конь на привязи, и вдруг сделал огромный скачок к южному краю сжимавшего его кольца.

Забегали беспокойно огоньки на площадках тракторов, сигнализируя новое перестроение. Подхваченный ветром атомный шар в несколько секунд пролетел расстояние, отделявшее его от магнитов, окутал пламенным покровом ближайший из них и прорвал первую линию машин.

Дерюгин в ужасе невольно закрыл глаза; рядом авиатор дрожал всем телом.

Аэроплан, только что выровнявшись, рванулся вперед и попал вдруг в горячий столб воздуха, подымавшийся над огненным облаком.

Пассажиров охватило зноем; аппарат соскользнул на левый бок, и картина внизу, скрытая наклонившимся крылом, исчезла из глаз.

— Кажется, падаем, — закричал механик сквозь шум моторов, судорожно вцепившись в рычаги управления.

«Неужели свалимся в это раскаленное пекло! Какой нелепый конец!» — мелькнуло в голове Дерюгина. Он держался обеими руками за поручни и смотрел вниз.

Земля словно подымалась стремительно им навстречу. Под ногами клокотало огненное озеро; от нестерпимого жара захватывало дыхание, и кровь била в виски гулкими ударами.

Механик сделал какое-то движение; самолет снова швырнуло в сторону. Зноя больше не чувствовалось, но воздух с силой свистал снизу-вверх, и страшное чувство падения стиснуло сердце колючей судорогой.

Огненное облако грохотало и гудело теперь где-то справа за дымной завесой.

Еще секунда, — и шум в ушах ослабел; механику удалось еще раз справиться с аппаратом, однако слишком поздно: самолет с размаху сел на обожженное поле, подпрыгнул несколько раз, как подстреленная птица, и тяжело рухнул на бок.

Дерюгина ударило в грудь, но он не потерял сознания и, едва коснувшись земли, стал выкарабкиваться из-под обломков; рядом слышались брань и проклятия, произносимые хриплым, озлобленным голосом. Это был механик, тоже уцелевший, хотя весь в ссадинах и синяках, с лицом, залитым кровью. Став на ноги, он вытянулся во весь рост и, погрозив кулаком к югу, куда уходил пламенный вихрь, преследуемый шумно дышавшими машинами, выпустил целый залп отборных ругательств.

Болезненный стон заставил обоих обернуться назад. В нескольких шагах от аппарата лежал ничком летчик: он выпал из самолета во время одного из его прыжков и сильно разбился. Несколько придя в себя, Дерюгин с механиком устроили импровизированные носилки, из обломков разбитого аэроплана, положили на них раненого, и тронулись к строениям, видневшимся в километре к северу.

Это был Луков, скверный, грязный городишко, оставленный сейчас жителями, бежавшими при приближении страшного врага.

По дороге носилки скоро поравнялись с трактором, оставшимся на месте после столкновения с шаром; это была еще неостывшая, раскаленная докрасна, исковерканная груда железа и меди. Дерюгин невольно подумал о людях, бывших там живыми еще несколько минут назад, и стиснул зубы. Показалось, что ветер доносит запах жареного человеческого мяса. Но делать здесь было нечего: помощь была уже бесполезна, а на носилках стонал и метался раненый.

Через полчаса они достигли города со стороны вокзала. Толкнулись в несколько домов, — все было или пусто, или наглухо закрыто.

Наконец, нашли живую душу, указавшую им гостиницу против станции. Правда, она больше походила на грязный, подозрительного свойства притон, но, по крайней мере, здесь были люди, которые помогли устроить пострадавшего, и нашелся даже мрачный субъект, назвавший себя фельдшером и сделавший первую перевязку. Дело оказалось хуже, чем думал Дерюгин: были сломаны правая нога и два ребра; можно было опасаться сотрясения мозга. Два часа ушло на то, чтобы разыскать врача и устроить раненого в железнодорожной больнице.

Только после этого можно было подумать о возвращении назад, к месту работ.

К вечеру удалось найти исправный автомобиль, хозяин которого согласился за сумасшедшую плату доставить потерпевших крушение в Пултуск. К утру с высокого поворота на шоссе открылся уютный живописный городок с его садиками, шпилями костелов и высокой зубчатой башней на площади, памятником давно минувших дней старого Туска, времен нашествия шведов и кровавых войн казачества.

По дороге навстречу тащились нескончаемые обозы жителей, уходивших с насиженных мест под конвоем вооруженных всадников. Блеяли и мычали стада, плакали женщины и дети, хрипло лаяли собаки, и под резкое щелкание бичей над напуганной толпою висели брань и озлобленное понукание возниц.

Глава XXIII Выстрел

Первое, что сделал Дерюгин, как только машина остановилась перед зданием управления, — было броситься на приемную радиостанцию, обслуживавшую работы. Исход схватки тракторов с атомным шаром у Лукова, невольными свидетелями которой стали пассажиры самолета, — не давал ему покоя. Неужели он вырвался из магнитного круга и теперь опять на свободе мчится по воле ветра, пожирая пространство огненной пастью? И напрасны были все приготовления, вся лихорадочная работа, все напряжение воли и духа вокруг ожидающей разряда затаенной силы?

Но тревога его оказалась напрасной. Уже в полночь радио из Люблино разнесло радостное известие. Вскоре после прорыва фронта тракторов ветер упал; атомный шар был подхвачен вихрем, им самим созданным, и стал описывать большой круг около холма, где и был настигнут преследовавшими его магнитами. Последние получили подкрепление в виде еще пяти механизмов, только что законченных на заводах и переброшенных к Брест-Литовску из разных пунктов по железным дорогам. За вычетом выбывших из строя были налицо двадцать две вполне исправных машины. Охота возобновилась, и весь отряд медленно, но неизменно двигался к северо-западу и сейчас находился на уровне Коцка.

Дерюгин облегченно вздохнул и направился к себе в номер отдохнуть после встряски.

Дагмару он застал без сна, в состоянии полной прострации. Она полулежала в кресле, бессильно уронив руки на колени, и даже не поднялась ему навстречу. Только в глазах, лихорадочно воспаленных, билась искра жизни. Она знала уже об эпизоде у Лукова и молча выслушала рассказ Дерюгина о подробностях драмы, чуть не стоившей ему жизни, и о возобновленной погоне за шаром.

— Хорошо, что так кончилось, — сказала она, машинально сжимая руку Дерюгина, и добавила тихо: — Несчастный отец! — сколько горя дал он миру…

Оба замолчали.

Он поторопился прервать тягостное свидание и вызвал Клейста, чтобы узнать, как подвинулись работы в его отсутствие.

— Все в порядке, — ответил инженер, явившийся на зов из управления. — Зарядка кончена, асбест уложен; запалы на месте; не приращены пока провода, как вы распорядились. Сейчас вся работа сосредоточена на прокладке кабеля к наблюдательным пунктам; задержались на номере 4-м — напали на скверный грунт; но все же к сроку будет выполнено и здесь.

— А как с выселением жителей?

— Козловский со своими отрядами действует молодцом, — настоящая машина. Плачут, жалуются, пытаются спрятаться, но он выуживает их отовсюду. Особенно трудно было в Макове, но сейчас там не осталось никого, кроме патрулей. Сегодня с утра он орудует в северном районе, около Прасныша. Немцы у себя, по ту сторону границы, видимо, уже кончили с этим делом.

— Хорошо. Я сейчас проеду по работам проверить все в последний раз. Не хотите ли со мной?

— С удовольствием. Засиделся за эти дни в канцелярии.

— Начнем с центральной станции у Красноселец и поста № 7.

— Да, кстати, о посте № 7. Забыл сообщить вам об одной неприятности. Вчера вечером застрелился этот юноша, Петрусевич, которого вы сменили.

— Это еще что такое?

— Да трудно сказать. Нервы у них у всех, конечно, взвинчены до крайности. В другое время, возможно, прошло бы и без особых последствий. А сейчас… Публично высказанное недоверие… Больное самолюбие.

Дерюгин пожал плечами.

— Сейчас нам не до сантиментов.

Оба еще помолчали.

— И еще одно, — снова заговорил Клейст, — это мелочь, быть может, но… я должен принести извинение за одного из сотрудников.

— В чем дело?

— Вчера произошел неприятный разговор. Мы в управлении толковали о событиях дня в присутствии фрейлейн Флиднер. Ну, и начальник технического отдела, — быть может помните, высокий белокурый детина с раскосыми глазами, — не зная, кто она такая, отозвался очень резко о покойном профессоре, как о виновнике всей этой истории. Я не успел замять разговор, и фрейлейн все слышала…

Дерюгин нахмурился. Он вспомнил фразу Дагмары об отце полчаса тому назад.

— Это произвело на нее впечатление?

— Мне кажется, да. Она не сказала ни слова и сейчас же ушла, но у нее был такой вид, как будто на нее свалилась непосильная ноша.

— Да, для одного человека это, пожалуй, слишком много, — сказал Дерюгин, отвечая вслух на собственные мысли.

Больше к этой теме они не возвращались.

В течение дня они осмотрели все работы от Красноселец до германской границы. Довольно долго побыли у заряда, где производилась, что называется, подчистка: увозили ненужные уже машины, разбирали и уничтожали все деревянные постройки, чтобы не дать лишней пищи пожару, который мог бы мешать наблюдению с постов. Огромный кратер, заполненный в глубине серой плотной массой асбеста, разевал к небу широко раскрытую пасть; по десяти радиусам бежали от него линии вех к недалеким вышкам, и все еще тысячи лопат подымались и опускались равномерно вдоль рвов, уходивших в лощину за холмами. На наблюдательных постах были все те же люди с каменно-неподвижными лицами; и только на номере седьмом, вместо двух, был один человек, не скрывавший своего враждебного отношения к «москалю».

Дерюгин пожал плечами; дело шло хорошо, — остальное было неважно.

В северном районе встретили Козловского с отрядом всадников, надсаживавшегося перед толпой крестьян, о чем-то униженно его просивших.

— В чем дело, командир? — спросил Дерюгин, вылезая из автомобиля и подходя ближе.

Серые свитки почтительно расступились и закланялись пуще, а потом надвинулись снова молчаливой, угрюмой стеною.

Бывший майор вытер обильно струившийся со лба пот и сказал хриплым, надорванным голосом:

— Все одно и то же, инженер, — просят на сутки отсрочки.

— Для чего им это нужно?

— Да вздор все. Говорят, что не успели привести в порядок свой скарб. А на самом деле, просто надеются улизнуть и спрятаться по каким-нибудь им одним известным норам.

— Что же вы будете делать?

— Буду действовать как приказано…

Козловский сказал что-то своим людям. Те спешились и стали таскать из ближайших изб рухлядь в грузовые автомобили, стоявшие на дороге. Мужики некоторое время стояли молча, наблюдая происходящее. Раздались вопли и плач женщин, выбегавших из халуп за своим добром. Тогда, точно по команде, крестьяне надели шапки, которые держали в руках, опустили покорно головы и отправились помогать вытаскивать вещи из изб.

Спустя час по дороге вытянулась вереница груженных верхом автомобилей, несколько подвод, мычащее и блеющее стадо и толпа людей, эскортируемая десятком всадников.

— Как эти несчастные цепляются за свои хаты, — задумчиво сказал Клейст.

— Еще бы, — ответил отдуваясь Козловский, — оторвать их от клочка земли, с которым они срослись, от сложенных их руками халуп, от закут и овинов, — значит оторвать от жизни.

Автомобиль двинулся дальше на запад; эскадрой во главе с Козловским исчез в облаке пыли на востоке.

Дерюгин умышленно не торопился с объездом. Когда он вернулся в Пултуск, получена была телеграмма, что шар, увлекаемый магнитами, перекинулся через Нарев у Зегржа и должен быть в районе заряда часов через восемнадцать-двадцать.

— Интересно, как они справились с переправой, — полюбопытствовал Клейст.

— Я знаю, как это предполагалось, — ответил Дерюгин, — они должны были разделиться на два отряда. Пока один из них, развивая максимум мощности при слабом ветре (это было необходимым условием, которого следовало дождаться), удерживал шар на ближайшем берегу, — второй по мосту переходил реку, затем машины напрягали свои усилия в направлении, перпендикулярном к реке, и когда шар перебрасывался через нее, его встречал уже готовый фронт тракторов, между тем как первый отряд переправлялся в свою очередь. Тогда вся колонна должна была соединиться, и движение возобновлялось в прежнем порядке.

— Но почему они так близко подошли к Варшаве?

— Во-первых, вероятно, их все время отжимал боковой ветер; а главное, если бы они подались дальше к востоку, то пришлось бы совершить две таких переправы — через Вислу и через Нарев вместо одной; а эта операция, как видите, нелегкая и очень рискованная.

— Итак, теперь близко конец?

— Да, слава богу, если не случится чего-нибудь неожиданного.

Дерюгин, в самом деле, был рад недалекой развязке, — слишком тягостно было это тревожное ожидание.

Оставалась еще одна тяжелая задача: проститься с Дагмарой.

Дерюгин застал девушку в том же состоянии молчаливого отчаяния. Всмотревшись пристальнее в страдальческое, обескровленное лицо, он внутренне содрогнулся: перед ним была старуха с безжизненными, больными глазами, прядями седых волос и вялыми апатичными движениями.

«Да, тем, у кого слабые нервы, — не место сейчас на земле, — подумал Дерюгин, глядя на девушку, еще так недавней заставлявшую сильно и радостно биться его сердце, в котором сейчас осталось только тихое сострадание. — Идет безжалостный, неумолимый отбор…»

— Дагмара, — сказал он вслух, протягивая ей руки, — я пришел проститься.

Девушка съежилась в своем углу как под ударом и смотрела молча жалобным, молящим взглядом. Дерюгин угрюмо отвернулся.

— Этого никак избежать нельзя? — услышал он неуверенный, вздрагивающий голос.

— Нет, милый друг, — ответил он как можно мягче. — Отдельные люди — песчинки в урагане времен. Надо уметь подчиняться неизбежному…

Оба помолчали.

— Это случится скоро? — еще раз спросила она.

— Вероятно, завтра после полудня.

— И мне нельзя быть с тобою?

— Нет, голубчик. Это слишком ответственный момент. Малейшее отвлечение может грозить неисчислимыми последствиями…

Снова наступило молчание.

— Ну, что ж, простимся… — послышался шепот в гнетущей тишине.

Дерюгин обернулся. Девушка бросилась к нему в последнем порыве угасающей воли.

Александр гладил седые, небрежно развившиеся кудри и думал о тысячах слабых душ, не устоявших под ураганом бурной эпохи…

Выйдя из комнаты, он вздохнул облегченно, когда за ним захлопнулась тяжелая, скрипевшая на петлях дверь. Самое трудное было сделано, впереди оставалась ясная, близкая цель.

Прощаясь с Клейстом, Дерюгин просил инженера взять Дагмару под свое покровительство.

Через два часа он был в палатке молодого Козловского и отдыхал под немолчный говор инженера, стосковавшегося за двое суток без собеседника. На этот раз Дерюгину показалось, что шумным многословием веселый малый старался подавить подымавшуюся игру нервов.

День кончился без тревог. Ночь оба спали по очереди, сменяя друг друга у телефона.

Утро занялось спокойное и ясное. Тишина и безлюдие вокруг стояли удручающие. Странно было видеть неподалеку опустевшее унылое местечко; там не шевелилось ничего живого среди осиротелых угрюмых домиков; изредка где-то на окраине выла забытая собака, да посвистывала в роще иволга. Охватывало удивительное чувство пустоты и заброшенности, будто мир вымер весь, и красное солнце, лениво выползавшее из-за высокого берега, освещало косыми лучами последних насельников земли.

Около девяти утра на юге показалась гряда облаков, постепенно закрывавшая горизонт, и спокойная гладь реки подернулась легкой рябью.

Одновременно затрещал телефон.

Далекий глуховатый голос Клейста говорил, что атомный шар в кольце машин появился в виду Пултуска километрах в десяти к западу. По-видимому, там все шло благополучно.

— Откуда вы говорите? — спросил Дерюгин.

— С наблюдательной вышки на башне, — ответил невидимый собеседник: — здесь и фрейлейн Флиднер, наверху. Быть может, попросить ее к телефону?

— Не надо, — почти резко ответил Дерюгин, — прощайте. Звоните еще, если будет что-нибудь важное.

— Прощайте, коллега, — вздрогнул голос в трубке.

Дерюгин повесил трубку. Мира для него больше не существовало; он весь сосредоточился на этом клочке земли, на скате зеленого холма, на гладком столе с развернутой картой и веером цветных пятен вокруг.

Оставалось еще два часа.

С востока потянуло сухим, теплым ветром. Облака закрыли почти все небо; только на севере оставались еще голубые просветы, словно окна в глубокую, бездонную ширь.

Козловский сидел молча, нагнувшись над планом, и по спине его изредка пробегала легкая дрожь.

Ветер, постепенно усиливаясь, перешел на два румба к югу.

— Это циклон вокруг шара, — сказал Дерюгин, наблюдая движение флюгера и все энергичнее вертевшийся анемометр.

Козловский ничего не ответил.

«Неужели трусит?» — скользнула быстрая мысль.

Дерюгин окликнул товарища.

Широкая спина медленно выпрямилась, но голова повернулась к собеседнику не сразу. В глазах прятался еще беспокойный огонек, но лицо уже было спокойно и открыто.

— Простите, Дерюгин, — сказал он просто, — минутная слабость, — и протянул руку свободным, почти веселым движением. Оба инженера обменялись крепким рукопожатием и заняли каждый свое место для последней операции: Дерюгин сел перед столом с сигнальными лампочками, держа руку на контактном ключе, а Козловский устроился у телефона.



Почти в то же время ветер перешел к югу, и слева от зрителей за гребнем холма показалась большая клубящаяся туча, излучающая изнутри голубое сияние. Из-за возвышенности не видно было сопровождающих ее машин, и лишь доходил издали смешанный гул и треск, относимый в сторону ветром. Земля глухо гудела под ногами, и деревья в роще под невидимым напором гнулись, качали вершинами и тревожно шумели.

Снова завыла собака в пустом местечке, и в голосе ее была теперь не только тоска, но и звериный, безотчетный ужас.

Смерч прошел к северу, и гул постепенно затих. Тучи надвинулись вплотную, будто прилегли к земле, и вспыхнула ослепительная молния. Последние раскаты грома потонули в шуме хлынувшего дождя.

Козловский нажал одну из кнопок под рукою, и над головами и со стороны ветра раскинулся легкий тент на металлическом каркасе, закрывший площадку от непогоды.

Прошло еще минут двадцать.

Оба инженера замерли в напряженном ожидании.

Зазвенел телефон.

Козловский отрывочными фразами передавал то, что гудели в трубки аппаратов далекие голоса.

— Доносят шестой и седьмой: шар появился на юго-западе. Расстояние около двух километров… Движется прямо на них…

Молчание…

— Пятый и восьмой сообщают то же… Видят шар и машины… Расстояние полкилометра.

Еще пауза… — Третий, четвертый и девятый видят огненное облако между шестым и седьмым постами, — ближе к седьмому… По всей вероятности, он выведен из строя, шар прошел очень близко…

На доске вспыхнули первые зеленые лампочки: одна, две, три, четыре.

Козловский говорит еще что-то, но это теперь уже неважно. Шар попал в зону наблюдения стеклянных глаз…

И только красные огни должны указать момент…

Напряжение доходит до последних пределов; нервы точно страшно натянутая, вибрирующая струна. Кажется, еще немного, и не выдержит сердце.

Секунда, другая…

Горят зеленым светом девять лампочек, кроме одной, номера седьмого, — там уже принесена жертва, молчание смерти. Жуткая мысль откуда-то врывается в сознание, — слова Горяинова, сказанные когда-то в Париже, давно — месяц ли назад, тысячу ли нет… «Ваш шар разлетится на тысячу кусков, из которых каждый будет продолжать ту же работу»…

Неужели это возможно? И напрасны будут все жертвы? И он никогда даже не узнает об этом… Через несколько секунд…

Вспыхнула красная лампочка. Дерюгин окостеневшими пальцами впился в контактный ключ…

Козловский бормотал что-то рядом…

Еще одним усилием инженер отбросил все постороннее, собрал всего себя в туго свернутую пружину… Загорелся второй красный глаз… Пальцы вздрогнули легкой судорогой… Метнулся в глаза еще один огонь. Захватило дыхание на короткое мгновение, и первая лампочка погасла. Неужели момент упущен? Сердце колотится бурными ударами… Судьба земного шара в коротком движении слабых мускулов! Ну, что же?

Вспыхнул еще один красный огонь на боковой линии, — это хорошо, — правильная засечка… Итак, три сигнала… Четвертый!

Дерюгин нажал контакт.

Впереди что-то ахнуло страшным гулом, и тяжело вздохнуло далекое поле. Взметнулся кверху гигантский ураган чернопламенной тучей, будто лопнула утроба земли и выплюнула в небо свое содержимое. Несколько коротких секунд длился дикий хаос звуков, — с севера неслось что-то невообразимое. Два человека успели взглянуть друг на друга, и в следующее мгновение обрушилось на них самое небо в вихре, огне и оглушающем грохоте.

Глава XXIV Рассказ Клейста

Еще на смутной грани между сознанием и бредом, несколько раз приходя в себя и вновь впадая в забытье, Дерюгин оставался во власти все той же картины хаоса разрушения, которая поразила его мозг в последнее мгновение. Моменты просветления тонули в общем мраке и сливались в одном и том же воспоминании. Смутно мелькали на этом фоне какие-то лица, порою странно знакомые, звучали слова, лишенные смысла, но все усилия связать разбросанные отрывки не приводили ни к чему: мысль, с болью ворочавшаяся по извилинам мозга, погружалась неизменно в полудремотную мглу. Это было невыразимо мучительно, потому что рядом с бессильными попытками росло неодолимое желание, лихорадочная жажда что-то вспомнить, собрать, решить какую-то задачу.

Первой фразой, дошедшей полностью до его сознания, были слова, сказанные по-немецки незнакомым голосом:

— Думаю, что теперь он останется жив.

— «Неужели это обо мне?» — сформировалась в ответ смутная мысль.

Дерюгин с усилием, преодолевая острую боль, открыл глаза.

Над ним склонились два как бы просвечивающих сквозь туман бледных лица; одно из них он, несомненно, где-то уже видел. Дерюгин не успел еще связать это мимолетное впечатление, как запекшиеся губы, с трудом разжавшись, выдавили сами слабый шепот:

— Клейст, это вы?

Знакомое лицо с окладистой русой бородкой наклонилось ближе, и другой голос произнес мягко:

— Да, коллега. Только лежите спокойно и не разговаривайте.

А первый добавил:

— Выпейте-ка вот этого…

Дерюгин послушно разжал губы, и жгучая влага обожгла рот и разлилась живым теплом по телу. Легкое облако окутало мозг сонной дремой…

Когда Дерюгин после этого проснулся, вокруг уже не было прежнего тумана; предметы приняли обычные отчетливые очертания; легкий свет сквозь полуспущенные шторы ложился на лицо теплой лаской.

Голова казалась еще странно большой, будто чужой, но в ней медленно ползли уже и складывались воспоминания, образы, мысли…

Первое, что остановило на себе внимание Дерюгина, была согнувшаяся над книгой фигура Клейста, отчеркивавшего на полях что-то карандашом.

Теперь Дерюгин начал вспоминать еще неотчетливо, смутно, как сквозь завесу густого дождя, но постепенно расплывчатые черты связывались в целую картину. Он лежал некоторое время молча, с наслаждением ощущая, как в него вливается жизнь, и удивляясь равнодушию, с которым сознание воспринимало все, что недавно было важнее жизни и смерти. Он повернулся, подставляя голову свету. На это движение Клейст оторвался от книги и подошел к постели.

— Ну, как дела, коллега? — заговорил он, садясь рядом.

— Спасибо, — ответил Дерюгин, протягивая руку, — слабость большая… но жить хочется, как никогда раньше. Голова понемногу приходит в порядок, хотя толком не могу еще сообразить, что случилось…

— Сейчас лучше и не соображайте, — вы еще очень слабы…

— Нет, Клейст, пустяки. Я совсем спокоен, — это-то и удивительно. Я могу сейчас выслушать что угодно. Скажите, как шар?

— Исчез, — ответил немец торжествующе.

— Исчез? — повторил Дерюгин, чувствуя, как со дна души подымается волна опьяняющей радости, — значит, все-таки победа?

— Да, очевидно, потому что этот проклятый пузырь, наделавший столько бед, как в воду канул, если можно так выразиться, и астрономы в своих обсерваториях уже две недели напрасно ищут его следов по небу.

— Две недели? Значит, и я столько времени лежал здесь без памяти?

Клейст на минуту замялся, заметив свою оплошность, но, видя, спокойный вид больного, кивнул головой.

— Да, повозились-таки мы с вами. Первое время казалось, что дело совсем безнадежно.

— Послушайте, Клейст, но каким же образом в самом деле я остался жив? Ведь это против всяких правил. Немец улыбнулся и развел руками.

— Один шанс из тысячи… Ваш товарищ тоже уцелел, хотя помяло его больше вашего. Очевидно, сыграло роль то обстоятельство, что вы были закрыты гребнем холма, и главную волну удара перенесло через ваши головы.

— А остальные?

— Кто это?

— Те, на постах и на тракторах?

— От них ничего не осталось, коллега. Вы не узнаете сейчас местности вокруг заряда. Строения, целые деревни, деревья, рощи, — все это снесено начисто. На месте пушки — большое озеро, из которого вытекает теперь Оржиц. Нарев сильно обмелел, северные притоки его изменили русло. Вообще все исковеркано до неузнаваемости.

Оба помолчали.

— А где фрейлейн Флиднер? — спросил снова Дерюгин.

Клейст нахмурился и отошел к окну.

— Ее нет сейчас здесь… Да и вообще вы слишком много разговариваете. Для первого раза вопросов достаточно.

Дерюгин и сам это чувствовал. Утомление сковывало мозг неодолимой дремотой; мысли все ленивее ворочались в мозгу; не хотелось ни думать, ни чувствовать, — только бы лежать так недвижно, отдаваясь сладкой истоме. Скоро он опять погрузился в забытье.

И только когда Дерюгин окончательно пришел в себя, Клейст рассказал ему о судьбе Дагмары. Бедной девушки не было больше в живых. Во время взрыва она находилась на наблюдательной вышке, на башне, и стояла у самого парапета. Сила удара при выстреле оказалась значительнее, чем предполагали, и Пултуск попал в зону сильного действия взрывной волны. Сотрясение почвы, соединенное со свирепым ураганом, обрушилось на город и причинило много разрушений. Башня дала значительную трещину вдоль северного фаса, а выступающий карниз ее местами обвалился. У ее подножия в груде мусора нашли утром изуродованное тело Дагмары.

Первоначальное убеждение было, что ее сбросило силой удара вместе с обрушившейся частью парапета.



Но два техника-геодезиста, бывшие в момент взрыва также на площадке, уверяли, что фрейлейн Флиднер стояла как раз посредине фаса, приходившегося над большими часами, показывавшими время обитателям города, и оставшегося целым, а что тело было найдено несколько в стороне, объяснялось очень просто тем, что оно соскользнуло с покатой крыши пристроек, прилепившихся у подножия башни.

Кроме того, Клейст рассказал Дерюгину эпизод, о котором он боялся упоминать раньше, пока больной несколько не окреп.

В день взрыва утром в Пултуск явился неизвестный человек, пожелавший видеть фрейлейн Флиднер. В номере у них произошел непродолжительный, но очень горячий разговор, после которого посетитель вышел сильно взволнованным и весь день бродил по улицам города с таким видом, что обращал на себя всеобщее внимание.

— А как вела себя после этого фрейлейн? — спросил Дерюгин, в голове которого сложилась смутная догадка.

— Мне кажется, она тоже была встревожена, — ответил Клейст, — и как будто чего-то боялась. По крайней мере, она пришла в управление, вызвала меня и попросила разрешения побыть там и затем вместе со мной подняться на башню.

— Ну, и что же дальше?

— После взрыва незнакомец появился снова в управлении. Узнав о смерти фрейлейн, он был, видимо, страшно потрясен, казался положительно невменяемым. На похоронах на него жалко было смотреть, — такой убитый и растерянный у него был вид. Сейчас же по окончании обряда он уехал, но перед этим зашел ко мне и оставил письмо, которое просил передать вам, когда вы придете в себя (в то время уже было известно, что вы живы).

— Где же оно?

Клейст протянул Дерюгину маленький конвертик, адресованный по-немецки крупным разгонистым почерком.

Вскрыв его, Дерюгин вынул клочок бумаги, на котором прочел несколько коротких фраз:


«Вы правы, Дерюгин: люди — песчинки в урагане времен, но беда в том, что они не хотят этому верить, а живут и истекают горячей кровью, когда, споткнувшись, попадают под колеса. Одна из таких жертв на вашей совести, и я бы дорого дал за то, чтобы вы когда-нибудь это почувствовали. Люди — песчинки, Дерюгин, но песчинки с живою душой, о которой вы позабыли.

Гинце».


Дерюгин несколько раз перечел этот странный обвинительный акт, потом решительным движением разорвал его в клочки и выбросил их в открытое окно.

— Что-нибудь неприятное? — спросил Клейст.

— Да, — задумчиво ответил инженер, — трагедия слабых душ, не умеющих сохранить равновесие с коллективом.

— О, это задача не из легких, — возразил немец.

Дерюгин пожал плечами.

— Когда-нибудь она перестанет быть задачей, а сделается инстинктом, всосанным с молоком матери.

— Да будет так, — улыбнулся Клейст.

* * *

Еще несколько дней воспоминания о грустном конце Дагмары смущали радостное возбуждение выздоравливающего организма. Мысли невольно возвращались снова и снова к роковому дню. О чем думала она в это ужасное утро? Зачем явился сюда отвергнутый вздыхатель, превратившийся теперь в сурового обличителя, и о чем они говорили? Хотел ли он облегчить бремя, легшее на слабые плечи, или только увеличил его и разбередил не затянувшиеся раны? Чего он ждал, бродя по улицам маленького городка тихой Мазовии? Впрочем, это ясно, разумеется: ведь площадка на скате холма должна стать могилой Дерюгина. И лишь случай смешал все расчеты. Если только это был случай… Неужели она сама пошла навстречу смерти? На эти вопросы ответить было некому.

Между тем жизнь брала свое, и воспоминания, заволакиваясь дымкой тихой печали, вытеснялись живыми делами и заботами насущного дня.

А они кипели вокруг широким потоком. Прошел месяц, и еще не были ликвидированы разрушения и бедствия, причиненные выстрелом. Район их значительно превзошел предполагаемые раньше размеры. Пултуск и даже Ломжа попали в полосу значительного землетрясения и урагана и сильно пострадали; от Млавы, Прасныша, Макова не осталось камня на камне. Даже в Варшаве сотрясение было настолько сильно, что некоторые дома дали трещины, и не осталось почти целых стекол. Несмотря на эвакуацию населения, число жертв в зоне, захваченной катастрофой, превышало тридцать тысяч человек. Очень значительны были разрушения и в прилегающей области восточной Пруссии.

Сила удара была такова, что она отмечена была сейсмографами всех станций обоих полушарий, как не уступающая сильнейшим землетрясениям, известным в истории. Воздушная волна, ослабевая постепенно, обошла вокруг земного шара, как это было и во время знаменитого извержения на Кракатау.

Освобождение дорого стоило человечеству, но все же оно торжествовало победу, и оба инженера, как герои дня, очутились в центре этого радостного возбуждения. Еще в Пултуске, лежа в больнице, Дерюгин был завален потоком приветствий изо всех углов земного шара и особенно, конечно, от московских и ленинградских друзей. Конгресс физиков в Париже прислал пространную телеграмму, в которой выражал свою радость по поводу спасения инженера и просил его принять звание профессора honoris causa Сорбонны.

Когда Дерюгина перевезли в Варшаву и он лежал в Уяздовском госпитале, окруженный всеобщим вниманием и уходом, — не было конца посещениям бесчисленных делегаций, уполномоченных от учреждений и просто отдельных лиц, особенно восторженных варшавянок, превративших палату, в которой помещался Дерюгин, в какую-то выставку сувениров и живой сад, засыпанный букетами. Вместе с тем объявлен был конкурс на лучший проект памятника героям долга, положившим жизнь под Красносельцами за счастие человечества. Этот прекрасный, полный тихой печали и торжественного величия монумент можно видеть сейчас в Варшаве, на Саксонской площади, на месте православного собора, когда-то срытого после объявления независимости Польши.

Все это торжество было тем более значительным, что развертывалось на фоне зари занимавшегося нового дня. События, которым толчок был дан катившимся по континенту атомным шаром, развивались неуклонно, по неизбежным законам, против которых бессильно было еще вспыхивавшее то там, то здесь сопротивление.

Народы Европы праздновали зарю своей свободы среди обломков дряхлого, умирающего мира. Конгресс физиков, видоизмененный и расширенный включением специалистов из других областей мысли, был превращен в постоянное учреждение, занятое разработкой научного плана организации жизни Союза свободных народов. Все это настолько захватывало колоссальным размахом событий, что все личное тонуло в нем, как в неоглядном океане.

И почти незамеченным прошло для Дерюгина полученное им уже в Варшаве сообщение о конце Горяинова. Старый скептик был найден мертвым в номере гостиницы в Лондоне, куда забросила его скитальческая судьба. Он сидел у стола над развернутым номером «Times», сообщавшим о событиях у Красноселец, о победе человеческого духа над взбунтовавшейся материей, и через всю страницу выведенные красным карандашом бежали неровные, будто падающие, буквы: «vanitas vanitatum et omnia vanitas!»[8]

Он умер от паралича сердца.

Эпилог

Судьба атомного шара довольно долго оставалась неизвестной. В момент выстрела все ближайшие к месту события обсерватории и отдельные наблюдатели лихорадочно всматривались в ту точку горизонта, где предстояло увидеть полет странного снаряда. Но все надежды были обмануты. В огромном вихре огня и дыма, поднявшемся к небу в момент взрыва, нельзя было различить и следа огненного шара. Да и скорость движения газовой волны была слишком велика, чтобы уловить его траекторию. Впрочем, в обсерватории в Варшаве, по-видимому, удалось заметить его след уже в верхних слоях атмосферы в виде огненной линии, слегка склоняющейся в сторону вращения Земли, но это было все. Дальше всякий след атомного шара терялся на недосягаемой высоте.

Некоторое время это странное исчезновение служило причиной серьезного беспокойства в научных кругах, не знавших, чем его объяснить. И только спустя почти месяц после катастрофы — в обсерватории Mount Wilson в Калифорнии была обнаружена новая звезда, совершающая самостоятельное движение по небесному своду между созвездиями, лежащими близко к плоскости эклиптики.

Она сияла голубоватыми лучами, похожими на свет Ориона, и перемещалась с востока на запад с угловой скоростью, указывавшей на очень близкое расстояние ее от нашей планеты. Внимательное вычисление элементов ее орбиты указало, что имеют дело с неизвестным спутником Земли, обращающимся вокруг нее на расстоянии около трех тысяч километров.

Тщательное изучение спектра нового светила и всех особенностей его движения сделало очевидным, что найден, наконец, выброшенный за пределы Земли атомный шар, превратившийся во вторую маленькую Луну, излучающую в междупланетных пространствах никому теперь не страшную энергию, еще так недавно угрожавшую гибелью земному шару. Не получая пищи извне, будущий вихрь должен был постепенно угаснуть, истощив накопленную в нем силу, и умереть естественной смертью.

Загрузка...