Серенький жил с матерью в железнодорожной будке на 216-м километре. Прямо перед окнами насыпь с блестящими рельсами, а дальше уткнулись в синее небо высоченные сосны и ели. Они гораздо выше серых телеграфных столбов, что тянутся вдоль путей. Среди сосен и елей изредка можно увидеть березу, осину и даже молодой дубок. Лес окружил со всех сторон небольшой желтый домик. И будто сказочный богатырь взмахами волшебного меча рассек бор у самого порога, да так и оставил стальные клинки-рельсы на насыпи...
Сколько себя Серенький помнит, он все время живет здесь. Редко, может быть, раз или два в месяц, мать берет его с собой в город. Это шестнадцать километров отсюда. В городе они ходят по магазинам, делают разные покупки по хозяйству, заходят в парикмахерскую, где Серенького сажают в кресло на специальную подставку и в два счета состригают светлые, как пшеничная солома, лохмы. Не наголо, конечно, — под бокс. Постригут, а потом побрызгают из пульверизатора одеколоном. И весь день мальчик ощущает этот непривычный запах. Бывает, на дневной сеанс ходят в кино. Долго в городе не задерживаются: мать Серенького работает путевым обходчиком и следит на своем участке за железнодорожным полотном, встречает и провожает с желтым флажком в руке каждый поезд. К пяти часам вечера они должны быть дома: пройдет из Ленинграда на Полоцк пассажирский.
В город и обратно они ездят рабочим поездом, который специально останавливается на разъезде, чтобы захватить их.
Ходит Серенький с матерью по городу и удивляется: как много тут людей! Как деревьев в лесу, не сосчитать. И дома стоят один к другому вплотную, есть даже многоэтажные. Наверное, тесно людям в городе: снуют, ку-да то торопятся, как муравьи па своих узких лесных дорожках. И постепенно эта городская суета охватывает и их с матерью. Вот уже и они куда-то спешат, стараются не отстать от других, хотя им совсем некуда торопиться. Рабочий поезд отправится лишь через два часа, а до вокзала рукой подать.
Разъезд находится далеко от города, и их маленькая будка окружена дремучими лесами, но Серенький не скучает дома. В любое время года у него дел хватает: зимой катается на доске с ледяной горки, спускается на лыжах с крутого откоса, вместе с Лайкой ходит в заснеженный лес распутывать мудреные цепочки звериных следов, наблюдает за снегирями, облепившими ольховый куст, будто красные фонарики, слушает сварливые крики потревоженных лосем сорок; иной раз увидит белку, лисицу, зайца. А дятел совсем не боится его. Прямо над головой долбит и долбит сухую сосну. На чистый снег просыпается коричневая труха, бабочками планируют вниз лепестки коры.
Осенью, когда в лесу особенно тихо и торжественно, собирает белые грибы, бруснику, костянику. Прямо на глазах лес меняет свой цвет: из ровного зеленого становится пятнистым. Нежно пламенеют осины, ядрёной желтизной наливаются березы, огненными брызгами то тут, то там сверкнет кружевная рябина. И папоротник под ногами будто ржавчина прихватила, выела по краям и в середине...
Да что говорить, в лесу всегда интересно. Он ведь живой, лес-то! Стоит подуть ветру — и деревья начинают разговаривать друг с другом, рассказывать разные интересные истории. И тот, кто умеет слушать лес; никогда не спутает голоса деревьев. А у сосны, ели, березы, осины голоса совсем непохожие — у каждого дерева свой собственный.
Но больше всего Серенький любит встречать поезда, особенно пассажирский — Ленинград — Полоцк, который проходит мимо разъезда днем. Он проносится ровно в семнадцать ноль-пять. Минута в минуту. Сначала слышится далекий паровозный гудок. Машинист предупреждает Серенького и мать, что пассажирский уже прогрохотал через железнодорожный висячий мост в трех километрах от них. Из-за сосен поезда не видно, но над вершинами серыми тугими шапками взлетает дым. Много таких шапок разбросано над бором. Поезд идет на подъем, и машинист не жалеет пару.
Мать спешит из дома и па ходу вытаскивает из кожаного чехла свернутый в трубку желтый флажок. Видно, как из сиреневой дали, где блестящие рельсы сливаются в одну нитку, вымахивает лоснящийся разгоряченный паровоз. Он становится все больше и больше, его покачивает из стороны в сторону, из короткой трубы волочится длинный хвост жирного дыма.
Вот так однажды сухим знойным летом из трубы вместе с дымом вылетела какая-то горящая пробка, и, когда поезд прошел. Серенький увидел, как зазмеились под откосом маленькие языки пламени. Вместе с матерью они не медля залили тлеющий мох и жухлую траву. А ведь мог быть и пожар!
Все ближе пассажирский, уже видна на черной маслянистой груди паровоза красная звезда, слышно, как стучат, торопятся колеса, как разноголосо шипит в разных трубках пар. Серенький стоит рядом с матерью и смотрит на будку машиниста. Парамонов тоже смотрит на них из-под лакированного козырька форменной фуражки. Лицо у него загорелое, обветренное, скулы выпирают, как две печеных картошки, глаза прищурены. Усы у него густые, темные, и кончики загибаются кверху, как у маршала Буденного. Машинист едва заметно что-то трогает там внутри рукой, и тотчас раздается негромкий добродушный гудок. Это Парамонов поздоровался с ними. Мать держит перед собой желтую трубку флажка. Глаза у матери синие, длинные ресницы загибаются кверху. Из-под косынки выбивается черная прядь и трепещет на ветру.
Паровоз заслонил собой полнеба, и, чтобы увидеть машиниста, нужно задирать голову. С шумом, лязгом, грохотом проносится мимо состав, и вот уже виден лишь затылок машиниста. И широкая спина, обтянутая синим кителем, Летят мимо длинные цельнометаллические вагоны с белыми табличками на боку. В окнах видны люди. Лиц рассмотреть невозможно, какие-то бледно-желтые пятна.
Пронесется пассажирский, помаячив напоследок черным проемом последнего вагона с красным фонарем, и исчезнет вдали, где рельсы снова сходятся в одну блестящую точку. Далеко-далеко разнесется над притихшим лесом продолжительный прощальный гудок. И станет тихо. Лишь с высоких потревоженных сосен, что у самого полотна, еще долго будут сыпаться вниз сухие иголки, да теплый рельс, если к нему приложить ухо, будет тоненько и мелодично звенеть.
С Парамоновым Серенький познакомился этой весной , когда на их участке ремонтировали путь; снимали старые расплющенные рельсы и вместо них устанавливали новые, с железобетонными шпалами. Несколько дней окрест разносились стук молотков, лязг железа, людские голоса. Серенький с утра до вечера крутился возле рабочих, но они на него почти не обращали внимания. Да у них и времени не было: нужно скорее отремонтировать путь.
Пассажирский остановился напротив будки — ремонтники не успели к приходу поезда закрепить болтами рельсы — и машинист соскочил с железной подножки поторопить их, хотя и так было видно, что они стараются изо всех сил.
Мать стояла у будки, и в руке у нее был развернутый красный флажок. Впрочем, машинист и сам знал, что на этом участке идут работы, и еще задолго до разъезда замедлил ход.
Парамонов был высокого роста, широкоплечий и очень серьезный. И еще, на что обратил внимание Серенький, — чисто одет. Обычно машинисты ездят в замасленных куртках и мятых фуражках, а на Парамонове все было опрятно, фуражка новая с белыми шнурами и блестящим лакированным козырьком. Поговорив с бригадиром в оранжевой безрукавке, Парамонов подошел к ним. Наверное, он был не очень разговорчив, потому что долго молча смотрел на мать. Мать первой отвела взгляд и стала сворачивать и разворачивать красный флажок, и Серенький заметил, как на щеках ее вспыхнул румянец. И тогда машинист перевел взгляд на мальчика.
— Волков не боишься? — спросил Парамонов.
— Волков? — удивился Серенький. — Я их ни разу не видел.
Парамонов закурил длинную папиросу, повернулся к матери:
— Замечаю, давно вы тут?
— Сыну было два года, когда сюда перебрались, — ответила мать и зачем-то взъерошила Серенькому густые соломенные вихры.
— Давай познакомимся, — протянул ему большую руку машинист. — Парамонов.
Мальчик растерялся — ему еще никто из взрослых не протягивал руку — однако осторожно ухватился за широкую ладонь сразу двумя руками.
— Серенький, — тоненьким голосом сказал он и шмыгнул носом. Ему самому не понравился собственный голос. Для пущей солидности откашлялся и сплюнул себе на сандалет.
— Кто-кто? — переспросил машинист.
— Серенький... — растерянно повторил мальчик и покосился на мать, дескать, такой большой, а не понимает...
— Какой же ты серенький? — улыбнулся машинист. — Ты яркий, как цветок-ромашка... Значит, Сергеем тебя величают? Выходит, мы тезки с тобой, а? Меня тоже Сергеем зовут.
— Парамонов, прокатите на паровозе? — осмелел Серенький. — Я ничего трогать не буду.
— При одном условии: ты позабудешь, что когда-то был сереньким. Ты теперь Сергей... Как по батюшке-то?
— У меня нет батюшки, — ответил Сережа. — Только мама.
— А где же твой... — Парамонов взглянул на мать и осекся. Когда он снова повернулся к Сереже, лицо у него было виноватое. — Я прокатил бы тебя, тезка, а как мать? — И он снова посмотрел на нее.
— Мам, можно? — умоляюще взглянул на нее и Сережа.
— О чем вы тут толкуете? — нахмурилась мать. — Это же поезд, а не автобус, который можно где угодно остановить...
— Я завтра поеду с утренним и привезу его, — сказал Парамонов.
Мать посмотрела в сторону ремонтников, свернула красный флажок, засунула в чехол, вытащила желтый.
— Путь свободен, — сказала она, не глядя на машиниста.
— Сердитая у тебя мать-то, — заметил Парамонов.
Сережа ничего не ответил, только носом шмыгнул и
отвернулся.
— Зачем вы так? — укоризненно взглянула на Парамонова мать. — Куда-то к чужим людям... Да я всю ночь глаз не сомкну. Он ведь один у меня.
— Не забудь, ты теперь не серенький — Сергей, — сказал мальчику на прощание машинист и снова с серьезным видом пожал маленькую руку. — Мы еще с тобой, тезка, прокатимся!..
— Вы... вы ведь никогда тут не останавливаетесь, — изо всех сил крепясь, чтобы не заплакать, проговорил Сережа.
Он весь вечер дулся на мать: в кои веки на разъезде остановился пассажирский, и она не разрешила прокатиться на паровозе... Единственно, что его утешило, то, что разговаривал с самым настоящим машинистом!
Мать была задумчива. Подоив коз, заперев кур в сарае, подошла к комоду, на котором стояла в железной рамке фотография Сережиного отца, и долго смотрела на нее. Глаза у нее были грустные-грустные.
Поправляя одеяло сыну, она поцеловала его в лоб и сказала:
— Он ведь пошутил, Серенький...
— Сергей я, — пробурчал сын, отворачиваясь к стене.
Мать у Сережа еще совсем молодая, ей нет и тридцати. Невысокая, ладная, с живыми глазами, длинными волосами, которые она сворачивала на затылке в клубок и прятала под косынкой. Когда-то она была веселой, любила поболтать с подружками, но после трагической смерти мужа — он работал на станции сцепщиком и попал под поезд — сильно переменилась: стала молчаливой. И редко теперь на ее осунувшемся лице появлялась прежняя веселая улыбка. Тяжело ей стало на людях, и, когда подвернулось место путевого обходчика на пустынном разъезде, она сразу согласилась. И вот уже четвертый год живут они тут одни.
Иногда приезжает со станции Сережина бабушка. Привезет гостинцев, игрушек, поживет неделю-две и уезжает домой. «Как вы тут в глуши можете? — удивляется каждый раз она. — Без людей-то? Я бы не смогла так. Пожалуй, пожила-пожила да и завыла на луну по-волчьи...».
И все-таки что-то в их жизни переменилось с тех пор, как остановился па разъезде пассажирский. Случалось раньше, увлекшись игрой с Лайкой или сооружая в ближнем лесу шалаш из сухого лапника, Сережа забывал про пассажирский и даже головы не поднимал, когда он проносился мимо разъезда, а теперь в 17.05 всегда стоял на посту у будки рядом с матерью и встречал Парамонова. Правда, машинист водил состав через день. По четным числам. По нечетным ездил другой, всегда перепачканный в мазуте, но веселый, улыбающийся. Когда он смотрел в окно, тоже кивал матери, Сереже, улыбался и иногда кто-то кричал, но ветер и шум заглушали его слова. Сереже нравился этот молодой чумазый машинист, но Парамонов — больше.
Сережа лежал па опушке леса и смотрел вверх. Огромные сосны расступились, и в неровном ярко-синем квадрате неба опрокинутой дынной коркой смутно желтел бледный месяц. Прошелестел вверху ветер, и с тихим шорохом посыпались иголки. Пошел сосновый дождь. Их много было в осеннем лесу: березовый, сосновый, осиновый и даже паутинный! Больше всех нравился Сереже сосновый дождь. Высоченные деревья начинали на ветру негромко шуметь и просыпать сухие иголки. Они шуршали в ветвях, как дождевые капли, и неслышно струились на седой мох. И если сквозь ветви пробивался солнечный свет, то иголки и впрямь напоминали дождевые капли, только длинные, золотистые.
Березовый дождь падает еще тише. Листья-капли ярко-желтые с розовой окаемкой и летят до земли гораздо дольше, чем сосновые иголки. Когда идет березовый дождь, кажется, будто с неба спускаются сотни красивых бабочек.
А осиновый дождь хорошо смотреть при закате солнца. Осиновые листья нежно-красные и летят вниз по мудреной спирали. Подставишь ладошку, думаешь, большая алая капля опустится в нее, ан нет, просвечивающий лист обязательно вильнет в сторону, проскользнет мимо.
Паутинный дождь бывает очень редко, обычно в тихую солнечную погоду, когда верхний ветерок чуть слышно раскачивает вершины. Прозрачно-голубые паутинки появляются неожиданно и летят медленно, иногда даже глазу не видно. Идешь по лесу, и вдруг твоего лица коснется что-то нежное, невесомое. Махнешь рукой и увидишь голубоватую нить....
Пронесся над соснами ветер, и снова стало тихо. Кончился сосновый дождь. Последняя иголка бесшумно спланировала мальчику на голову. Воткнулась в густые соломенные вихры, но он и не заметил. Мальчик думал о Парамонове. Каждый день грохочут мимо разъезда товарные и пассажирские поезда. И обязательно кто-нибудь выглядывает из паровоза: машинист, помощник или кочегар. Мелькнет чужое незнакомое лицо и исчезнет, точно так же, как лица пассажиров за пыльным вагонным стеклом. А вот усатое неулыбчивое лицо машиниста Парамонова запомнилось и нет-нет снова возникало перед глазами Сережи, чем-то тревожило сердце. Растопырив пальцы, долго разглядывал свою маленькую испачканную смолой ладонь. Это ее осторожно пожал своей ручищей Парамонов. Сережа верил, что он прокатил бы его на паровозе до самого города, а ранним утром высадил па разъезде. Ведь путь еще до конца не отремонтировали.
Когда на следующий день пассажирский неторопливо поравнялся с будкой — Сережа стоял рядом с матерью и смотрел на приближающийся локомотив — Парамонов высунулся из окна, поздоровался и бросил прямо к их ногам перевязанный шпагатом пакет. Мать только головой покачала, а Сережа проворно поднял сверток и тут же стал развязывать бечевку.
В пакете был оловянный игрушечный пугач, кулек шоколадных конфет и шелковый цветной платок. Повертев его в руках, Сережа протянул матери: «Это тебе, мам!» Проводив пассажирский, мать вернулась в будку и примерила платок перед зеркалом. Обычно хмурое лицо ее тронула улыбка, она сразу помолодела, стала красивой. В ярких синих глазах появился блеск. «Вот еще,— глядя на себя в зеркало, сказала она. — Что это он выдумал?..»
А когда снова промчался мимо разъезда пассажирский — путь уже отремонтировали и дорожники продвинулись дальше — мать вышла к поезду в выходном платье, которое лишь в город надевала, и подаренный платок был наброшен па плечи. Увидев ее и Сережу, Парамонов друг застеснялся, зачем-то снял свою красивую фуражку, и шальной ветер растрепал, взъерошил его темные волосы. В окно высунулась еще чья-то чумазая улыбающаяся физиономия, но тут же исчезла. Парамонов хотел что-то сказать, даже рот раскрыл, но вдруг раздался густой паровозный гудок, у Сережи даже уши заложило. Прошумел мимо паровоз, и теперь только зеленые вагоны мельтешили перед глазами.
С того раза Парамонов частенько сбрасывал на ходу подарки Сереже. Он бы и матери что-нибудь дарил, но она однажды перед приходом пассажирского притащила ведерко с разведенным мелом и, макая длинную кисть в густую жижу, что-то написала большими буквами на дощатом сарае. Прочитав эту надпись, Парамонов развел руками, дескать, ничего не поделаешь, и невесело улыбнулся Сереже. Надпись с неделю белела на сарае, потом дождь смыл ее. На следующий же день Парамонов сбросил Сереже красивый оранжевый самосвал. Коробка неудачно стукнулась о шпалу и отлетела к забору. Самосвал охромел на одно колесо и не заводился, но Сережа все равно был рад подарку и не расставался с игрушкой. Машина и на трех колесах прекрасно ездит по ровной тропинке, если ее тащить за собой на веревке.
А потом Парамонов куда-то пропал. В первый раз, встречая пассажирский, Сережа не поверил своим глазам: из будки машиниста выглядывал пожилой небритый мужчина. Равнодушно взглянув на них, он отвернулся и стал смотреть прямо перед собой, как и положено машинисту, когда он проезжает разъезд или станцию.
— А где Парамонов? — спросил Сережа мать. Он очень расстроился.
— Кто ж его знает? Может, в отпуске или перевели на другую ветку.
— И он больше не будет тут ездить? — тоненьким голоском спросил Сережа. Когда он сильно волновался, голос его почему-то становился совсем девчоночьим.
— Не бери в голову, — сказала мать. — Кто он нам? Чужой человек... Прокатил на поезде и прощай!..
— Не чужой! — совсем тоненько возразил Сережа. — Вот этот проехал — чужой... А Парамонов, какой же он чужой? Он мне вон что подарил! — кивнул Сережа на прижавшийся к его босой исцарапанной колючками ноге оранжевый самосвал. — И вот! — похлопал себя по карману, из которого торчала рукоятка оловянного пугача. — Чужие не дарят. Парамонов — машинист. И я, когда вырасту, буду машинистом. Буду ездить на паровозе и гудеть: «Ду-у!» Я обязательно буду машинистом, как Парамонов. Мы ведь с ним тезки!..
Мать с удивлением смотрела на него: сын никогда не произносил таких длинных взволнованных речей.
— Ну кто он тебе, этот Парамонов? — урезонивала мать. — Проехал — и нет его. И мы ему никто. Так, посторонние. У него своя жизнь, заботы... Не думай ты о нем, Серенький!
— Сережа я! — голос его сорвался, глаза наполнились слезами. — Не зови меня Серенький, — почти шепотом попросил он. — Сергей я... как Парамонов. И машинистом я буду. Вот увидишь...
— Будешь, будешь... — ласково погладила его по растрепанной голове мать.
Заклубились темно-пепельные облака, над лесом прошелестел протяжный вздох, и средь красноватых и белых стволов запорхали сосновые иголки и желтые листья. Один лист совсем как бабочка-капустница затрепетал у самой морды Лайки, и та хамкнула пастью, пытаясь поймать его, но лист ловко увернул в сторону. Лайка виновато взглянула на Сережу и положила морду ему на колени. Но Сережа смотрел на большого черного дятла, который, оседлав сухостойную сосну, ловко отваливал от ствола крупные ошметки коричневой коры. Вокруг ствола образовалась целая горка. А ствол стал похож на индюшачью шею, такой же голый и пупырчатый. Дятел не обращал внимания на мальчика, долбил своим стальным клювом дерево и, отколупнув лепешку коры, проворно выхватывал беловатых толстых червячков. Иногда он косил спокойным круглым глазом на Сережу, а может быть, на Лайку, которая тоже не обращала на него внимания.
Сережа смотрел на дятла, а думал о Парамонове: неужели он больше никогда не высунется в окошко паровоза и не улыбнется Сереже и маме? Где он сейчас? Мама говорит, может, в отпуске... Неужели у машинистов такой длинный отпуск? И еще мама говорит, что Парамонов давно и забыл про них, мало ли на железнодорожной ветке разных станций и разъездов? И всех Парамонов должен помнить?..
С мамой что-то творится непонятное: ночью Сережа проснулся от громкого стона. Она ворочалась на постели, щеки бледные-бледные, а глаза какие-то отсутствующие. Когда он, испугавшись, стал тормошить ее, мама прошептала: «Пить!» Сережа принес из сеней ковшик холодной воды, и мама, расплескивая ее на подушку, жадно выпила. А утром — она встала раньше Сережи — опрокинула в хлеву подойник с парным молоком. Такое с ней в первый раз. Полежала немного и ушла путь проверять. И походка сегодня совсем другая, незнакомая. Будто идет с мешком картошки на спине. А что с ней — не говорит...
Сережа вытянул ногу и дотронулся до охромевшего самосвала. Самосвал нехотя покатился под горку, перепрыгнул через сучок, скособочился и, налетев на пень, опрокинулся.
Сережа, не глядя на любимую игрушку, зашагал к будке. Лайка потрусила за ним. Черный дятел перестал потрошить сосну и внимательно посмотрел им вслед. Затем поднялся повыше, прицелился и с маху всадил клюв в дерево.
Мать лежала на неразобранной кровати, отвернувшись к стене. Колени подтянуты к животу. Один резиновый сапог валяется на полу, второй, наполовину стащенный, на ноге. Она очень аккуратная и никогда не ложилась на застеленную белым покрывалом постель нераздетая, да еще в сапогах. Что-то случилось с матерью.
Сережа осторожно стащил с нее сапог, посмотрел на ходики, негромко тикающие на стене, и зашевелил губами, высчитывая, который час. Маленькая стрелка немного не доходила до цифры пять, а большая приближалась к десяти. Скоро пять часов. Без десяти пять... Сережа вдруг услышал негромкое стрекотание селектора, стоявшего на столе в углу. Обычно мать сразу подходила к аппарату, что-то переключала и Отвечала дежурному но станции. Сейчас она даже не пошевелилась. Озираясь на трещавший селектор, Сережа потянул ее за руку:
— Мам, звонит. Слышишь, тебя вызывают!
Мать застонала и чуть повернула к нему лицо. Глаза полуприкрыты, лоб бледный с крупными каплями пота, а щеки горят. Длинные черные волосы разметались по подушке, одна рука крепко обхватила живот. По горящим щекам ее текли слезы и сразу высыхали, она невнятно бормотала: «Ваня, Ваня...» Селектор замолчал. Во дворе прокукарекал петух. В окно негромко ударился жук.
— Тут никого нет, — пугаясь, тормошил мать Сережа. — Я тут один... — Он знал, про кого она бормочет: про погибшего отца. Эту историю, как он попал под поезд, Сережа несколько раз слышал и от матери и от бабушки. Но сейчас мать говорила не ему. Ее глаза были открыты, но ничего не видели. Она разговаривала сама с собой... И от этого Сереже стало еще страшнее.
На столе снова затрещал селектор, замигала зеленая лампочка.
Еще раз взглянув на часы, он вдруг сообразил, что скоро пройдет пассажирский... Через пять минут! А мама лежит на кровати и не думает вставать. Сережа вспомнил, что она всегда выходила с флажком к пассажирскому. Потому и селектор трещит, предупреждает — поезд уже вышел со станции.
— Пассажирский идет! — закричал Сережа. — Вставай, мама! Надо на пост. Вставай же!
Он чуть не плакал. Мама умолкла, однако запекшиеся губы ее продолжали шевелиться. Глаза закрылись. Внезапно лицо ее исказилось, вырвался глубокий раздирающий душу стон. Сережа сорвался с места, ногой распахнул дверь в сени, схватил ковшик, стуча им о края цинкового ведра, зачерпнул воды и, расплескивая, принес матери. Он лил ей в крепко сжатый рот холодную воду, и слезы струились по его лицу. Он знал, что матери очень плохо, и ничем не мог помочь.
Донесся далекий протяжный гудок. На прямую к разъезду вышел пассажирский Ленинград — Полоцк...
Сережа не знал, что случится, если машинист не увидит на посту путевого обходчика с желтым флажком в руке. Он знал одно: в любое время днем и ночью, зимой и летом, в дождь и вьюгу всегда на своем посту путевой обходчик. Встречает и провожает товарные и пассажирские поезда, держа флажок перед собой...
Мелкий дождь сек лицо, но машинист, прищурив глава, зорко всматривался вперед. Двумя влажными полосками серебрились рельсы. На откосах поникли кустики высокой травы, желтели щедро рассыпанные ветром опавшие листья. Пассажирский выходил на подъем. Все до мелочей знакомо тут машинисту. Уже который год водит он по этой ветке поезда. Отступили сосны, перемешанные с березами и осинами, промелькнули на выкошенной пустоши высокие стога, уже забранные под остроконечные крыши, негромко пробормотал под колесами небольшой бетонный мост через узенький ручеек без названия. А вот показался и 216-й разъезд...
Но что это? Машинист еще больше высунулся из окна и, прикрывая ладонью глаза от секущего дождя, пристально всматривается. Что-то ему не понравилось там, на разъезде...
Резко отвернувшись от окна, он потянул на себя ручку риверса — есть такой в будке машиниста рычаг, который управляет локомотивом, затем включил тормозную систему. Выпустив облако белого дыма, пассажирский резко сбавил ход. Завизжали тормоза, тягуче застонали под колесами рельсы. Пассажиры, ощутив толчок, приникли к заплаканным окнам. Но ничего особенного не увидели: все тот же сосновый бор, березы и осины с поредевшей листвой.
Локомотив остановился как раз напротив будки. Высокий с мокрыми усами машинист спрыгнул с подножки и широко зашагал к маленькой, съежившейся на холодном ветру фигурке мальчика, державшего в вытянутой руке желтый флажок. То ли дождь, то ли слезы текли по расстроенному глазастому лицу мальчишки.
— Парамонов, — прошептал он. — Я думал, ты больше к нам не приедешь.
Машинист шагнул к мальчику, нагнулся и приподнял его в воздух.
— Что с матерью? — спросил он. С усов его падали блестящие капли. Глаза встревоженные.
— Она там... — кивнул Сережа на будку и, прижавшись мокрым лицом к колючей щеке Парамонова, заплакал...
День нынче по-летнему теплый и ясный. Редкие розоватые облака не спеша проплывают высоко в синем небе. Даже удивительно, что не видно ласточек и стрижей. Они любят в такую погоду стремительно чертить небо под самыми облаками. Ласточки и стрижи улетели в теплые страны. Скоро улетят и скворцы. Они уже с неделю собираются в стаи и галдят на пожелтевших лужайках.
Сережа сидит на крыльце и приспосабливает отломанное колесо к самосвалу. Колесо все время отваливается, но мальчик упрямо насаживает его на погнутую ось. Мать стоит у сарая и кормит кур. А на плече ее примостился сизый голубь и ждет своей очереди. Мать еще бледная после операции, но глаза у нее веселые, так и сияют. Врачи сказали, что, опоздай она в больницу хотя бы на час, было бы поздно. Парамонов на руках принес ее в приемный покой, и маму сразу увезли в операционную. Есть такая коварная болезнь — аппендицит. Она неожиданно сваливает здорового человека, и нужно немедленно делать операцию, чтобы заболевшего спасти.
Парамонов забрал Сережу к себе домой. Там он и жил до выздоровления мамы. И вот уже неделя, как они дома, на разъезде.
Первым делом мальчик отправился в лес, который за эти две недели еще больше похудел, осыпался, и разыскал оранжевый самосвал. Он немного заржавел, но Сережа почистил машину песком, смазал подсолнечным маслом и вот приспособил недостающее колесо.
Там, в городе, Паромонов подарил ему много разных игрушек: ружье, которое стреляет пистонами, красивую легковую машину, работающую от батареек: нажмешь на кнопку — повернет направо, нa другую — налево, заводной катер с палубой и трубой.
И все-таки Сереже дороже всего был первый подарок Парамонова — оранжевый самосвал.
Услышав паровозный гудок, Сережа недоуменно покосился на дверь: почему мать не выходит встречать пассажирский? Он уже хотел было встать и позвать ее, но в этот момент дверь распахнулась, и на крыльце показалась мама. Сережа еще никогда ее такой красивой и нарядной не видел. Будто не к поезду собралась, а на праздник. На ней новое цветастое платье, прозрачные чулки-паутинки, сапожки на высоких каблуках, на шее платок, подаренный Парамоновым. И самое удивительное, волосы матери спереди завиты, а губы немного подкрашены.
Сережа молча таращил на нее изумленные глаза. У него даже рот приоткрылся.
— Какая ты... — наконец выговорил он. — Сегодня праздник, да?
Мать нагнулась к нему, от нее пахло духами, порывисто прижала к себе и поцеловала. И хотя губы ее улыбались, в глазах притаилась тревога. Сережа совсем близко видел эти большие синие родные глаза, которые, казалось, о чем-то его спрашивали...
— Он ведь хороший, Серенький? Верно? Очень хороший и добрый?
Сережа хотел сказать, чтобы она его не называла Сереньким, но мать, отпустив его, бросилась к месту, где она обычно встречала поезда. Сережа заметил, что в руках ее не было флажка. Подумав, что мать забыла его дома, он кинулся в будку, а когда выбежал к поезду, тот, вопреки всем правилам, замедлил ход у разъезда и с подножки вагона спрыгнул к ним высокий человек в новеньком костюме, белой рубашке с галстуком, с чемоданом в руке. Немного пробежав по инерции, он остановился, помахал рукой машинисту, кочегару и помощнику, высунувшимся в окно. Улыбаясь и что-то крича, они тоже махали.
Когда прогрохотал мимо последний вагон, Парамонов поставил чемодан на бровку и повернулся к ним.
— Здравствуй, тезка! — поздоровался он с Сережей.
Парамонов смотрел на него и чего-то ждал. И, понимая, что сейчас происходит что-то очень важное в их жизни, Сережа, волоча за собой на бечевке самосвал, подошел к машинисту и протянул руку.
— Ты к нам в гости, Парамонов? — спросил он. — Или... или насовсем?
— Если не прогонишь... — серьезно сказал машинист.
Два самых близких взрослых человека смотрели на него и молчали. А мальчик не понимал, что такое происходит с ним: ему хотелось и плакать и смеяться... Потянув за веревку, он увидел, что самосвал споткнулся и снова захромал. Маленькое блестящее колесо откатилось в сторону и зарылось в пожухлую траву.
— Ну вот, — огорченно сказал Сережа. — Опять отлетело!
Парамонов присел на корточки, взял игрушку, повертел в руках.
— Тащи инструмент, — улыбнулся он. — Мы живо эту штуку поставим на ноги!
1975