Берил Бейнбридж Мастер Джорджи

Посвящается Мику и Парвин Лоуренс

Пластинка первая. 1846 г Девушка перед лицом смерти

Мне двенадцать было, когда мастер Джорджи мне в первый раз приказал замереть и не мигать. Голова у меня была вровень с подушкой, он велел положить руку мистеру Харди на плечо; и меня, от кончиков пальцев, всю прошибло холодом через его рубашку, белую, полотняную. День был субботний, праздник, Успенье, и чтобы вдруг не затрепыхались веки, я воображала, что, если сморгну, Господь меня поразит слепотой, вот почему у меня получился такой запуганный вид. Мистеру Харди никто не приказывал замереть, он и так был мертвый.

Вот я говорю — двенадцать, но точно я не знаю. Не знаю своей матери, никого не помню, и дня рождения у меня никогда не бывало, пока семья Харди меня не взяла к себе. По словам мастера Джорджи, меня нашли лет девять назад в одном подвале на Крутой, я сидела рядом с мертвой женщиной, и горло ей сглодали крысы.

У меня не было имени, и меня назвали Миртл — Миртовой называлась улица потому что, где стоит сиротский приют. А меня собирались туда определить, и так бы оно и вышло, не разразись оспа. И тут один деловой господин из Ливерпульского медицинского комитета, знакомый мистеру Харди, сказал, чтоб он меня призрел, пока не кончится эпидемия. А когда она кончилась и мне время было съезжать, мисс Беатрис стала реветь, так она ко мне прикипела. Любовь прошла через год, когда мистер Харди завел собаку, но тут уж меня приспособила миссис О'Горман, меня и оставили.

Мне жилось хорошо, миссис Харди учила меня читать, мистер Харди потреплет, бывало, по подбородку, спросит, как дела. Иной раз даже позволяли играть с мастером Фредди, пока он в школу не уехал. И порола-то меня одна только миссис О'Горман, и то для моей же пользы. Никто меня не любил, а я и рада; так сердце мое не тратилось понапрасну и билось для одного лишь мастера Джорджи.

Я совсем не помню, как меня нашли. Мастер Джорджи когда-то сказал, что, если очень сильно сосредоточиться, память вернется, как на его фотографических пластинках проступает изображенье. Я перепугалась — он же такие дива чудные творил в темноте, — и бывало, это уж после того, как он меня надоумил, проснусь от того, что лист шуршит в канаве, лежу и воображаю, как вот-вот жуткая картинка отпечатается на оконном стекле. Миссис О'Горман, бывало, заметит круги у меня под глазами, выпытает причину и объявит, что опять негодяй мальчишка разным вздором меня дурил.

Сходила я два раза к тому дому на Крутой, сходила, постояла у забора. Подвал затопляло, и окна были такие грязные, что не заглянешь.

Тот памятный сырой вечер в августе — который так удивительно кончился — начался с того, что на миссис Харди опять нашло. Меня призвали заняться тигровой шкурой. Опять пес наведывался в столовую, и миссис О'Горман шуганула меня наверх, чтоб я его серую шерсть вычесала с этих проклятых полосок. Мастер Джорджи и миссис Харди сидели по разным концам обеденного стола.

Тигра этого я не терпела: челюсти разинуты, а, в отличие от мистера Харди, век у него не было, так что он вылупил глаза. Миссис Харди ненавидела ковер не меньше моего, но совсем по другой причине. Мистер Харди божился, что самолично уложил зверя в Мадрасе в ту пору, когда там надзирал за оросительными работами. Но это была наглая ложь, и миссис Харди не раз под горячую руку вдребезги ее разбивала: шипела, что он купил эту пакость на аукционе и самолично приволок на закорках домой.

Шкура лежала у стеклянных дверей, которые смотрели на двор и дальше на сад, так что я была спиной к столу, когда миссис Харди сказала:

— Джорджи, мальчик, ты же не пойдешь сегодня на твои эти занятия, правда?

Он признал, что да, не пойдет.

— Но ты, конечно, уйдешь по делам.

Хоть и маленькая, а я почуяла, что это скорей обвинение, чем догадка. Щетка у меня застыла в руке. Я боялась миссис Харди, она так таращилась. Часто даже губы у нее улыбались, но это совсем не потому, что ей весело. Но она меня все равно спасла, выучила грамоте, и мне было жалко, когда она огорчалась. Я уставилась на сливовые деревья в саду. Мисс Беатрис кружилась под гнилыми круглыми сливами. Толстый доктор Поттер таскался за ней, задрав лицо к облакам.

Я услышала, как мастер Джорджи говорит:

— Да нет, отчего по делам, мама. Просто мне надо встретиться с Уильямом Риммером.

— Ну разумеется, — сказала она. — Вечно вас, мужчин, ждут приятели… или дела неотложные.

Была долгая минута молчанья, и в тишине постукивало что-то. Я развернулась на корточках, якобы принялась за костлявую голову тигра. Миссис Харди вилкой пронзала еду на тарелке, и глаза ей переполняла и распирала тоска; соус брызгал на скатерть. Мастер Джорджи мне объяснял, что подобный взгляд развивается на почве расстройства щитовидки, это железа такая, которая у всех у нас есть, только у миссис Харди она стала расти. Ну а тоска развивалась исключительно на почве мужа; миссис Харди была заброшенная жена. Мистер Харди обещал прийти в полдень, а было уже пять минут четвертого на каминных часах.

Мастер Джорджи встал и наклонился, чтобы поцеловать свою мать в щечку. Она увернулась, и он недовольно хмыкнул.

— Пожалел бы ты меня, — простонала она. — Помоги мне, сама я не справлюсь.

— Но я не знаю, чем я могу помочь вам, мама, — сказал он, и его виновато поникшие плечи меня прямо резанули по сердцу.

Обычно, когда она бывала не в себе, он предлагал ей остаться, и почти всегда она отвечала — ну зачем же, какие глупости. А тут он ни слова не вымолвил. Просто стоял смотрел на это залитое слезами лицо. Она больше им помыкала, чем мастером Фредди или мисс Беатрис. Он был у нее первенец, вот почему, наверно; и ее всю распотрошили, пока он не выскочил. Это мне миссис О'Горман рассказала. Конечно, он ее любил по-прежнему, но детские дни, когда он мог постоянно это доказывать, прошли безвозвратно.

Она сказала с досадой:

— Зачем расстраиваться, Джорджи. Пусть мои мелкие горести не омрачают твой день.

На что он с такой же досадой ответил:

— Слушаю и повинуюсь.

Тут я выскочила за дверь, просто не могла этого больше терпеть.

Прихожая светлела, потом снова темнела, когда облака набегали на солнце. Я выбрала с зубьев щетки комок собачьей шерсти, ветер залетел в лестничное окно, подхватил его, понес по пролету, как одуванчик, закружил, завертел над рогами оленя на верхней площадке.

Накануне вечером миссис О'Горман меня зажала в судомойне, чтобы ознакомить с Успеньем. Больше-то, она сказала, некому меня наставить, раз я в безбожном доме воспитываюсь. Это она метила в доктора Поттера, который попал под обаяние новых наук. Доктор Поттер считал, что мир создан не за семь дней; на такое и тысячи лет не хватит. Да, и даже горы не вечно стояли на тех же местах. И гора Святого Иакова рядом с затопленным кладбищем, может, тоже была когда-то плоским куском земли, лысым, бестравным под ледяной коркой.

Я из-за этого не так убивалась, как миссис О'Горман, которая причитала, что не ей сомневаться в незыблемости скал. Ее скала и твердыня — Царствие небесное, и вовсе ей не надо, чтоб его туда-сюда перемещали.

Она вжала меня в стул у стола в судомойне и возвестила, что завтра — день знаменательный, день, когда тело Пресвятой Божьей Матери было взято на небо, дабы там соединиться с душой. Ее не отдали червям на съеденье, как отдадут, к примеру, меня, настолько любит ее Господь Бог. Я не очень-то ей поверила.

Там, наверху, паутина волосков уже расползалась. Мои губы складывали: «Любит — не любит», только я не Господа Бога имела в виду.

Тут появился мастер Джорджи и стал застегивать свой уличный сюртук. Плащ на меху, тот, который потом я выхватила, висел в кладовке заброшенный. Он его перестал носить, потому что мистер Харди, когда возвращался с утренних торгов на Хлебной бирже навеселе, уж слишком часто кричал: «О, vanitas vanitatem[1]».

В столовой с треском раскокали фарфор. Мастер Джорджи вздрогнул; сердце миссис Харди в несчетный раз было разбито, и она за это мстила обеденному сервизу. Луч прошел сквозь стеклянный веер над парадной дверью, посеребрил волосы мастеру Джорджи.

В ту же минуту снизу поднялась миссис О'Горман и сказала, совершенно спокойно:

— Собрались, так и ступайте, мастер Джорджи. Обоим-то нам терпеть — какая печаль.

Он замешкался на минутку, и миссис Харди успела выскочить из столовой, вопя, как наемная плакальщица, и стала карабкаться вверх по ступенькам. Миссис О'Горман не шелохнулась, у нее было каменное лицо. Солнце опять зашло за тучку, и — потух мастер Джорджи. Глянул через прихожую, подманил меня скрюченным пальцем.

Я, как он велел, бежала за ним, когда он вышагал по аллее и потом пошел дальше, по проулку между кустов ежевики, который вел на бульвар Принца. Эту щетку миссис О'Горман я в крапиву забросила. Он ни разу не оглянулся. А зачем? Я ж была его тень. Махал, как солдат, руками, расплескивал сапогами лужи.

Мастер Джорджи взял меня с собой, чтоб ему не дергаться из-за того, что творится дома, и спокойно проводить время. Подберется хорошая компания, захочется вместе поужинать — и меня можно послать поглядеть, в каком состоянии мать. Если доктор Поттер ее накормил порошками или мистер Харди вернулся, мне незачем возвращаться. Если же тоска у нее продолжается, я пулей слетаю за ним.

На бульваре, под летними ветками, няни колыхали в колясках детишек. Совсем недавно лило, и девчонки визжали, когда налетал ветер и ссыпал им за шиворот брызги. Хозяин Панча и Джуди расставлял свой театр у каретной стоянки. Мальчишка-еврейчик, нанятый для зазывания публики, уже мял свой аккордеон.

В жизни ну никогда никто из моих знакомых не видывал того человека, который оживлял мистера Панча. Кто говорил — он карлик, а кто — будто он трехметрового роста. Он расставлял свою ширму возле двери фургона и подныривал под нее сзади: так сохранялась тайна. А вдобавок, когда наступало время еврейчику нас обходить с шапкой, мы живо смывались. Песик Тоби был настоящий; и если кто сунется под ширму, он того кусал за ноги.

Я задержалась — ждала, пока откроется полосатый занавес. Больше всего я обожала то место, когда Джуди уходит снимать с веревки белье, а мистер Панч принимается колотить ребеночка, чтоб перестал орать, — и дети кричат и хохочут, те особенно, кого регулярно дерут.

Мастер Джорджи ушел вперед, но я не беспокоилась. Знала, что увижу его в гостинице «Вашингтон», где его ждал друг, Уильям Риммер, товарищ по медицинскому институту.

Занавес как раз пошел на сторону, показал мистера Панча, который нагнулся над люлькой и раскачивал вопящую детку туда-сюда, и тут произошел несчастный случай. Толпа зашипела, отхлынула, сверху посыпались брызги — ширма качнулась, прочесала нижние ветки и рухнула. Мистер Панч вывалился и смирно лежал в луже. Песик Тоби прыгал и рычал, прыгал и заливался.

Все случилось вмиг, мы и ахнуть не успели. А потом — о, чудо из чудес! — хозяин Панча и Джуди возник перед нами, он с трудом поднимался на ноги, махал руками, отбивался от складок полосатого занавеса. Он лил потоки ругательств, но выходило смешно и не страшно, потому что кричал он тем же своим попугайским голосом. И нос изгибался под мокрым цилиндром до самого подбородка.

Фургон с золотыми буквами на боку отделался царапиной, хотя его так шарахнуло, что сорвало с подпор ширму. Под шумок какой-то парень схватил аккордеон еврейчика, но тут тетка одна как даст ему зонтиком по башке, он его и бросил. Это тоже была потеха, она хлопает его и визжит: «Кто у нас гадкий мальчишка?» Ну вылитый мистер Панч, когда он наказывает ребенка, очень у нее выходило похоже. Мы прямо чуть не лопнули со смеху, бесимся, прыгаем по лужам, а песик Тоби кусает нас за ноги.

Все скоро выяснилось и уладилось, господин, виновный в переполохе, раскошелился и покрыл убытки. Оказывается, ни свет ни заря из овощной тележки повывалилась на дорогу капуста, кое-что собрали обратно, кое-что стибрили, а один вилок остался. А конь господина проходил прежде службу в кавалерийском полку, он принял этот вилок за свернувшуюся кобру, встал на дыбы, прянул в сторону и боком толкнул фургон.

Животное недавно вернулось из Африки, а там эти кобры на каждом шагу. Зубов у ней нет, но как ужалит, из языка у нее выделяется яд, и это исключительно вредно.

Потом господин снова взобрался на своего коня и ускакал прочь, а хозяин Панча и Джуди сложил свою покалеченную ширму в фургон и на сегодня закрыл представление. Он еще ругался, но уже не так громко.

Я еще не добежала до «Вашингтона», как стало накрапывать. Я была без шали, но сырость мне нипочем. Зимой, бывало, ветер несется с реки, воет, а я притулюсь у двери Звездного театра и там стою. Как-то вышел один артист и сказал, что я премиленькая и почему бы, мол, мне не зайти — погреться у камелька в фойе. Я не пошла, у него были размалеваны щеки, и вид потому не добрый, а злой. Да я и поняла, что он меня просто умасливает, у меня так растянут рот и глаза чересчур глубоко посажены, от этого всегда грустный вид — что уж тут такого премиленького. Еще как-то раз, в декабре, у меня совсем посинели ноги, и миссис О'Горман пришлось растирать их гусиным жиром, чтоб восстановилось кровообращение. А мне что! Я бы с удовольствием в сосульку превратилась ради мастера Джорджи.

Летом мое любимое место были гранитные ступеньки на Липовой при выходе на железнодорожную станцию. С них я смотрела вниз по склону, и там, в квадрате сада, стояла гостиница и красные розы подпрыгивали на ветру. В ясные дни под синим высоким небом скакали по горизонту Уэльские горы. А сейчас небо сливалось с серой рекой и низкое белое солнце, на дольки поделенное мачтами, плыло и разбрызгивало красные лепестки.

У мистера Харди в точности тот же вид висел на стене в кабинете, в рамке, нарисованный масляными красками. Тут как тут были мачты, и домики сбегали по склону к табачной фабрике, не было только гостиницы: ее пока не построили. Картина была ужасно старинная, перешла к мистеру Харди еще от отца, а цвета всё свеженькие, как новенькие, не то что фотографии мастера Джорджи, которые одна неделя — и почернеют.

Я просидела час или больше, смотрела, как туда-сюда снуют люди, как дымки пароходов протыкают низкие тучи, и вдруг я стала свидетельницей христианского поступка. Возле нижней ступеньки с ребеночком на руках и плетеной корзиной у ног стоит женщина, и к ней подходит другая, дама, она получше одета и подбирает юбки, чтобы не замочить. В корзине живая утка, шея привязана к ручке, бечевкой завязан клюв. Женщина откинула шаль, видно, показать прикорнувшего у груди малыша. И тут какой-то мальчишка подкрадывается из толпы, хвать корзину — и был таков. Женщина ничего не замечает, воркует себе над ребеночком. Так проходит несколько секунд, и тут другой мальчик подходит и кладет к ее ногам ту самую корзину. И ни слова не говорит. Распрямляется и видит, что я на него уставилась. Года на три старше меня, темный, не то от грязи, не то от природы, и на верхней губе какая-то пакость, по-моему, это эпителиома. Я замечала такие вещи, мастер Джорджи давал мне свои медицинские книжки читать, хотя я их еще не совсем хорошо понимала.

Тут из гостиницы вышел Уильям Риммер. Я дождалась, пока появится мастер Джорджи, а потом дунула вниз по ступенькам и спряталась за дверь магазина. Мастера Джорджи раздражало, когда я путаюсь под ногами. Слов я разобрать не могла, но Уильям Риммер сперва убежал на несколько шагов вперед, потом вернулся, все время он дергался, и я поняла, что они не то что беседуют, а скорей ссорятся. Обычно они рассуждали про трупы, про кровеносные сосуды, я и подумала сперва, что это у них противоречия на медицинской почве. Но у мастера Джорджи вид был почему-то как у побитой собаки — совсем на него не похоже, — и вдруг я почуяла беду. Рассудила, что они увлеклись, ничего вокруг не замечают, подкралась поближе и спряталась за розами. Еще лило, и со шляпы мастера Джорджи стекала вода.

Уильям Риммер говорит:

— Я не желаю слушать твоих оправданий.

Мастер Джорджи говорит:

— Но мне не в чем оправдываться.

Говорит спокойно, он всегда так говорил. Он считал, что, если хочешь, чтобы к твоему суждению прислушивались, всегда надо его высказывать холодно и бесстрастно.

— Ты не можешь отрицать, что был не на высоте, — сказал Уильям Риммер. — Черт возьми, Джордж, ты же знаешь мои чувства.

— Не постигаю, в чем моя вина, учитывая обстоятельства дела. Ты сам слышал, что сказала миссис Прескотт… Что тут прикажешь?.. Отказаться в твою пользу?

— Будь я на твоем месте, я так бы и сделал…

— Вот как? Рискуя прослыть невежей?

— Так друзья не поступают, — крикнул Уильям Риммер и снова шагнул вперед, но на сей раз он не вернулся, он совсем ушел, не оглядываясь.

Мастер Джорджи постоял, хотел было его догнать. Но через несколько шагов передумал и чуть не побежал через площадь. Даже головы не повернул, проверить, бегу ли я за ним.

Я никак не могла взять в толк, из-за чего у них вышла ссора. Миссис Прескотт была богачка, она жила на широкую ногу за Земляничными полями. У нее были три дочери, две, говорили, уродины, а третья красавица. Я слыхала, какие мистер Харди отпускал замечания насчет ее внешности, а уж он разбирался в таких вещах. За неделю до того миссис Прескотт давала вечер с танцами, и мастер Джорджи был приглашен. Уильям Риммер, выходит, тоже. Но что такого сказала миссис Прескотт, и что такого сделал мастер Джорджи, и за что Уильям Риммер его ругал, было покрыто мраком неизвестности.

Я никак не могла отвязаться от своих мыслей, они все вертелись, вертелись у меня в голове, пока я бежала за мастером Джорджи по Прибрежной. И как посмел этот Уильям Риммер его ругать! Небось когда заразил себе палец — резал печенки в прозекторской, — два дня лежал потом на краю погибели, метался в горячке, мастер Джорджи одну ночь совсем не отходил от его постели. А когда пришел домой и рассказывал миссис Харди о мученьях друга, в глазах у него стояли слезы. Сердце у меня переворачивалось от такой черной неблагодарности.

Мастеру Джорджи надо бы пойти налево от церкви Святого Иоанна; а он вдруг взял направо, на мощеный подъем к горе Святого Иакова. То ли уж так задумался, то ли нарочно время тянул, не хотел домой возвращаться. Дождь перестал, между дымовыми трубами катило мокрое солнце. Глаза миссис О'Горман не глядели бы на эти места. От нужды, она говорила, ее аж в дрожь кидает, довольно она навидалась нужды из-за Ирландии и картошки этой.

Давным-давно, когда был жив еще отец мистера Харди, купцы селились по этой улице, поближе к берегу и к собственному делу. Но разливом вод и напором рода человеческого, так мастер Джорджи говорил, их погнало наверх, и пришлось им ставить дома на холмах. Прежде богатые дома стояли теперь в разоре, галереи сгнили, окна законопачены тряпьем. Иногда набитые людом подвалы затопляло, и вместе с крысами тонули дети. Эти бедствия успокаивали миссис Харди, потому что, когда она работала в разных комитетах для помощи бедным, она могла отвлечься от своих мыслей.

Мисс Беатрис, когда злилась, кричала, что я тоже небось вылезла из ирландских болот. То-то, когда меня нашли, зелененький лоскуток догнивал у меня в волосах. Только миссис О'Горман говорила, что все это враки. Ведь кто мне волосы обстригал, чтоб вшей извести? Так что кому лучше знать? Да мне все равно. Мало ли откуда я вылезла — важно, куда я иду.

Все же я ускорила шаг, взбираясь в гору за мастером Джорджи. У бедняков хищный вид, а все из-за этих костей, голых костей, кости, кости — у оборванцев на углу, у драчливых беспризорных детишек в канаве, у осоловелых, навалившихся на заборы мужчин. Ко мне они не лезли, видели, что взять с меня нечего. Одна женщина прицепилась к мастеру Джорджи, но он от нее отмахнулся, вовсе не из-за бесчувственности, просто задумался. Среднего роста, сильный, крепкий, идет выворачивая ступни, как струнка прямой. Как это странно, что даже походка может внушать любовь.

Вдруг он бросил через плечо:

— Что ты плетешься, Миртл. Не отставай.

Секунд тридцать, наверно, пока отворялась обшарпанная дверь, за которой была эта воющая женщина в рваной рубахе, я была счастлива: ведь окрик его означал, что он не забыл, что я здесь, не хотел, чтобы я потерялась.

Лицо женщины исказилось от ужаса. Зубов у нее почти не было, и рот получался черной дырой. Мастер Джорджи хотел пройти мимо, но опять она закричала, и крик был жуткий, пронзительный, как вот у чайки, когда она падает на добычу. Тут он сразу остановился. Поискал глазами, кто бы ей мог помочь, да в этом проклятом месте вопи не вопи, кто заметит. Он поднялся по скрипучим ступеням и прошел за ней в дом.

Я побежала следом, боясь пропустить интересное. Женщина карабкалась по лестнице впереди, а я разглядывала жесткие черные волоски на толстых белых икрах; от подъема она задохнулась и перестала кричать этим своим страшным птичьим криком. Вдруг я чувствую, кто-то дышит мне в спину, оглядываюсь и вижу — да это же тот самый мальчишка, который сегодня спас утку. Я чуть не сковырнулась; перила на повороте сломались, и щепка впилась мне в руку, так я рванула наверх.

Наконец-то мы ввалились в открытую дверь на четвертом этаже. То есть вошли мастер Джорджи и женщина, а я на пороге осталась. И вижу — в камине горит огонь, тень и свет играют на латунных прутьях кроватной спинки. Рядом круглый столик, а на нем бутылка, стакан и карманные часы. На кровати, вытянув руки над головой и зажав в кулаках прутья, лежит кто-то в одной рубашке, выставив голую задницу. Я удивилась, как можно спать в такой позе, он не лежал, он скорей висел, и спина напружена, как для упора на летящих качелях. Что на кровати мужчина, это я поняла, потому что на спинке висели брюки.

И опять жуткий крик раздался в комнате, и это было пострашней всего, что вытворяла та женщина, потому что на сей раз кричал мастер Джорджи. Я перепугалась, хотела подобраться поближе, но тут утиный мальчишка оттолкнул меня и спрашивает:

— Что случилось, Маргарет? Беда какая?

— Он на мне кончился, — голосила женщина. — Я знать ничего не знаю!

Мастер Джорджи повалился на колени возле кровати. Он и не пробовал перевернуть тело, нащупать пульс; только пальцем провел по складке рубашки, там, где она вздулась у шеи. Стало тихо-тихо, и мне делалось все страшней и страшней, будто сейчас вот случится ужасное что-то в темнеющей комнате, пока на столике тикают и поблескивают эти часы.

Наконец мастер Джорджи поднял глаза, и стало в комнате от ужаса душно, потому что он весь побелел и в глазах у него было то же смятение, как у меня. Я к нему подбежала, положила руку ему на плечо, и вот даже не знаю, понял он, кто это, или нет, только вдруг он наклонил голову и щекой потерся о мою руку. Потом отпрянул и сразу встал.

— Нужно его перенести, — это он сказал тому мальчишке. — Ты мне поможешь его перенести. — Он не просил, он молил.

— В лазарет, что ли? — хотел знать мальчишка, но мастер Джорджи крикнул:

— Нет, черт тебя побери! — Но сразу он постарался взять себя в руки и сказал уже понятней: — Я знаю этого господина. Будет лучше для близких, если мы его отнесем домой.

Тут он меня заметил и велел той женщине увести в другую комнату.

— А нету ей, другой-то, у меня, — она сказала. Но она все равно меня вытолкала на площадку и попробовала захлопнуть перед носом дверь, да не тут-то было, я с ней схватилась, а где ей было со мной сладить. Руки у ней были слабые, и от нее воняло спиртным.

Понадобилась большая сила, чтоб разжать кулаки на прутьях и перевернуть тело. Мастер Джорджи поскорей обдернул на нем рубаху приличия ради. И тут уж пришел мой черед заорать, потому что это лежал мистер Харди — седые патлы, плоские, как водоросли, губы синие, как сливы в его саду.

Тут женщина ко мне подходит и шепчет:

— Это кто ж такой будет, а, милок?

Но я не проронила ни слова. Она мне волосы дергала, чтоб от меня добиться ответа, а я — ни единого звука. Пусть бы она хоть все волоски по одному мне повыдергала, и то бы я ей ничего не сказала, потому что это бы было предательство.

— Мне надо на чем-то его отвезти домой, — сказал мастер Джорджи.

Мальчишка кивнул в сторону окна:

— Там на дороге фургон стоит, а в конюшне лошадь. Мне деньги нужны.

— Деньги у меня есть, — сказал мастер Джорджи и сунул руку в карман.

Женщина подкралась поближе к столику, а сама глаз не спускает с часов. Я раскусила, что у ней на уме, кинулась к этим часам, схватила, к груди прижала. Тут она на меня как бросится и такую мне влепила затрещину, что я задом на кровать повалилась. Ногой задела мистера Харди за щиколотку, еще чуть теплую щиколотку, и мне стало так тошно, так жутко, что я вскочила, как молнией ударенная.

Часы я отдала мастеру Джорджи. Он стоял у окна, смотрел на улицу. Взял их у меня, даже не кивнул, стал перебрасывать из ладони в ладонь. И чтоб не мельтешить перед ним, я села на пол и привалилась к грязным обоям.

Тут вернулся утиный мальчишка. Сказал, что лошадь вводят в оглобли, а нам надо выйти черным ходом, через кухню, во двор. Мастер Джорджи говорит: «Хорошо, хорошо», а сам все глядит на кровать. Потом сдернул со спинки брюки и стал в них запихивать ноги мистера Харди; пальцы на этих ногах были все в мелких таких белых мозолях, как в бисеринках.

Женщина нет чтоб помочь, наоборот, отскочила, стоит и руками всплескивает. Я бросилась было на выручку, но мальчишка оказался проворней. Когда на мистера Харди почти уже натянули штаны, рубашка задралась, и я даже удивилась, какая тряпочка болталась у него между ног. Я уже видела эту вещь раньше, как-то на Пасху, когда ему захотелось мне ее показать, но тогда что-то твердое вроде морковки торчало у него в пальцах.

Мастер Джорджи вместе с мальчишкой поволокли его вниз. Он был такой статный, он от своего веса прогибался посередине. Женщине заплатили, чтоб открыла черный ход, но она подвела, обманула, прибежала обратно в комнату и голосила, что у ней сердце заходится. Я крепко держала сапоги мистера Харди, а когда на повороте по лестнице покатилась шляпа, я ее тоже спасла. Глаза у него были закрыты, но челюсть отвисла, его растрясли потому что.

Мне пришлось протиснуться мимо, чтоб отпереть дверь чулана. Когда она приотворилась, наши лица выхватил вечерний тускнеющий свет. У мастера Джорджи опять раскраснелись щеки, но это от напряжения. Ворота разболтались на петлях и были укреплены гвоздями. Мастер Джорджи с мальчишкой шарили у забора, искали вроде тарана что-нибудь, чтобы их выбить. Мистера Харди усадили к срубленному платану, а мне велели за ним присматривать — будто сейчас вот он возьмет и уйдет. Я и присматривала, правда издали, смотрела, как блестит на пуговицах у него дождь.

Пока он не умер, мне нравился мистер Харди. Такой веселый, не злой и если вдруг меня замечал, мне подмигивал. Когда были гости, он после ужина всегда пел, и голос гудел по дому, всем слышно. Песня была одна и та же, про мальчика-барабанщика, павшего на поле брани, который перед смертью зовет свою мать, и в конце ему хлопали, и он начинал все сначала. Такая печальная песня, но он так завывал, дойдя до слов «Матушка, родимая, смерть моя близка», что все прямо лопались со смеху.

А теперь, если бы требовалось доказательство, что душа отлетает от тела, я могла бы ткнуть в него пальцем; вот уж яснее ясного — он внутри был пустой. И я понадеялась, что правильно уверяла миссис О'Горман, что у богатого всегда есть приятель, который его поджидает по ту сторону ясного синего неба; он не больно кому-то был нужен сейчас, без дружков, один. Я слушала нежное гулюканье голубей на крыше и с удовольствием думала про то, как же все ненадежно в жизни, и как она мимолетна, и как мне повезло вдобавок, что я живая. Конечно, лучшая моя часть печалилась, но сама я понимала, что мне сейчас хорошо. Да уж, уму, как и глазу, все понятнее при дневном свете.

Вдруг чем-то стукнули по воротам, но они только дрогнули, потом еще два раза ударили, и они поддались, распахнулись. Снаружи стоял тот самый бордовый фургон с уродскими золотыми буквами на боку. Только в оглоблях стояла не лошадь хозяина Панча и Джуди, та клячонка была не больше осла, а тут — битюг, какие выгромыхивают с мощеного двора пивоварни.

Я держала дверцу, пока мастер Джорджи и утиный мальчишка волокли через двор мистера Харди. Мальчишка остановился было перевести дух, но мастер Джорджи крикнул: «Скорей… надо его положить». Может, мальчишка и подумал, что это укладывание требуется из уважения, но я-то знала, что мастер Джорджи торопится, боится трупного окоченения потому что. Ведь не дело же если мистер Харди прибудет домой весь как складной нож.

Внутри фургона еще валялись увечные останки кукольного театра, хотя не было ни мистера Панча, ни Джуди, ни полицейского. Нам пришлось сдвинуть на сторону доски, и когда освободилось место и выпрямили эти коченеющие ноги, мне велели запрыгнуть внутрь. Мастеру Джорджи нужно было сесть на козлах с мальчишкой, чтоб ему объяснять дорогу. Мне не очень нравился этот план, но я не успела высказаться, дверь захлопнули, закрыли на засов, и мы с мистером Харди погрузились во тьму, непроницаемую, как могила.

Нас трясло и мотало, потому что фургончик был хлипкий, а конь здоровенный. Мне пришлось вытянуть ноги поперек мистера Харди и как следует придавить его, чтоб не коробился. Когда колеса попадали на рытвины, нас прямо подбрасывало на воздух. Когда заворачивали за угол, что-то острое меня ударило в грудь. Моя рука в темноте узнала бедного ребеночка мистера Панча, я прижала деревянную щечку к своей и стала его колыхать, чтобы он не боялся.

Во тьме разные картины проплывали у меня в голове. Миссис Харди и мисс Беатрис узнают страшную новость. Мисс Беатрис рыдает, но оплакивает скорей не несчастного своего отца, а себя, потому что теперь ей придется остаться со скорбящей вдовой и лопнет план удрать к морю. Миссис О'Горман винила за эти бредни исключительно образованность, никогда мисс Беатрис ни по чему такому диковинному не сохла, пока в пансион ее не услали. Миссис Харди лежит в постели и кличет доктора Поттера, чтобы принес ей портвейн. Но он и бровью не ведет, он слишком занят, он утешает мисс Беатрис, дорвался, наконец-то она у него в объятьях, и его дурацкое от счастья лицо сияет над ее дрожащим плечом. Я наливаю вина из кухонного ледника и несу миссис Харди; прежде чем пригубить бокал, она хватает меня за руку и бормочет с выпученными глазами: «Ты мой единственный истинный друг на всем белом свете». И я говорю: «Это мой долг», но потом соображаю, что это звучит суховато, и я прибавляю: «Что вы, я с большим удовольствием».

Но на этом самом месте мистер Харди перекатился у меня под ногами. Я испугалась, как бы его не поцарапало деревяшкой, хотя, конечно, мертвому телу не нужно защиты от стрел судьбы. Но все же я его подтянула за пиджак к себе поближе; я мастера Джорджи оберегала.

Слезы выступили мне на глаза, когда я подумала про миссис Харди, потому что я же понимала, что она любит своего мужа, что бы там сама она ни причитала, и, наверно, все между ними было иначе, когда они только-только поженились. Она умней его, и ей не понравилось, как он поет, и с этого, видно, у них и пошли разногласия. Миссис О'Горман рассказывала, что познакомились они на конских скачках в Индии, а там жарища такая, что мутятся мозги у людей и средь бела дня приходится закладываться в постель. Видно, великая вещь — сила привычки, потому что миссис Харди не отучилась средь бела дня закладываться в постель в любую погоду.

Вдруг фургон рывком стал, непонятно вздыбился и попятился. Я услышала звон копыт по булыжнику, и меня кинуло к двери. Потом нас еще подергало, потом накренило влево, и меня швырнуло вперед. Уж не знаю, где оказался мистер Харди, но мне было все равно. Я подтянула к подбородку коленки и все шепчу, шепчу, что Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться[2].

Еще несколько минут мы помотались по ухабам, а потом встали как вкопанные. Засов отодвинули, и не успела я вывалиться, моргая от света, как мастер Джорджи схватил меня за руку, увел в сторонку и стал шепотом давать срочные указания.

— Перед домом карета, Миртл… пройди черным ходом и посмотри, где миссис О'Горман и слуги… поразведай, в какой комнате мисс Беатрис…

Его дыханье так сладко щекотало мне ухо, а далеко, на горизонте, бежал, торопился поезд и длинная клякса дыма лезла из паровозной трубы.

— … Возвращайся как можно скорей… да поглядывай в сторону двора, вдруг этого идиота Поттера носит по саду. И чтоб ни одна душа тебя не увидела, а если попадешься, ни слова не говори о том, что произошло.

— Не скажу, — ответила я.

— До дому вишь сколько еще тащиться, — вставил утиный мальчишка, — нам надо на чем-то его снести.

— Ни единого слова, — повторил мастер Джорджи с таким видом, как будто вся жизнь его зависит от этого. — Ты поняла?

— Верьте мне, — сказала я. — Я буду нема как могила.

Сказала и побежала через свиную закуту сбоку от дома, обошла сторонкой свирепую, красноглазую, упертую в землю рылом свинью, перепрыгнула канаву перед забором.

Миссис О'Горман приковало к ее креслу, на голове был передничек для защиты от остатнего света. Она спала крепким сном, белый передничек вздувался и опадал от храпа, а рука сжимала кусочек тоста; пес, уткнувшись ей носом в колени, слизывал масло. Я слышала, как рядом, за стенкой, повариха со служанками стрекочут над стуком кастрюль. Одна вскрикнула: «Ой, да чтобы он…», другая провизжала: «Вот те крест».

Я прокралась по задней лестнице и заглянула в прихожую. Муха кружила, кружила под канделябром, и от этого ее жужжанья и диких кругов, а еще потому, что у меня грохало сердце, я не сразу услышала голоса в гостиной. Слишком близко я подойти боялась, дверь стояла приотворенная, и я на цыпочках подкралась к напольным часам, там затаилась и стала слушать. До меня долетали только обрывки разговора, а в них ни складу ни ладу.

— Правда, уверяю тебя… Всю дорогу домой. — Это мисс Беатрис говорила.

Тут другой голос, я его не узнала, сказал умоляюще:

— Нет, неужто он?.. Ты это знаешь наверное?

— Можешь на меня положиться… ну, посмотри мне в глаза…

— Заклинаю тебя, не поддавайся только сестринским чувствам.

— Но это истинная правда, поверь. Остается применить чуть-чуть женской хитрости.

— Которой кое у кого предостаточно, — вставил мужской голос, голос доктора Поттера, с заметной досадой.

Затем обсуждался какой-то званый чай, безумно, кажется, растревоживший ту невидимую незнакомку, потому что она воскликнула:

— И ты убеждена, что можно его будет уговорить?

Мисс Беатрис сказала:

— Можешь быть спокойна… хотя он вечно сидит уткнувши нос в книгу.

— О Господи, — был ответ, — не броситься ли мне сразу домой, поскорее прочесть хоть одну. — И тут обе они с мисс Беатрис покатились со смеху.

— Бедный малый, — мрачно сказал доктор Поттер. — Боюсь, что он обречен.

И тут широко распахнулась дверь, и прихожая наполнилась шелестом юбок. Меня как ветром выдуло из-за часов и швырнуло в платяной шкаф.

Целую вечность они стояли у парадной двери, целовались и сюсюкали, хотя мисс Беатрис, я не сомневалась, это уже надоело. Голос у нее заметно прокис, и вскорости, когда вдруг на время умолк дождь, она объявила, что «милой Энни» лучше поторопиться к карете. Доктор Поттер предложил сопроводить ее по аллее, но вмешалась мисс Беатрис и сказала, что в этом нет особенной надобности. И хлопнула дверь. Тишина теперь прерывалась только легкой возней. Потом доктор Поттер сказал: «Ты думаешь, кажется, что я каменный», и мисс Беатрис ответила: «По мне, так оно бы и лучше». И шаги отступили к гостиной, и я услышала, как затворяется дверь.

Я сдернула с крючка тот мастера Джорджи плащ на меху и бросилась вниз по лестнице, по коридору, во двор. Плащ стегал по штокрозам у стенки сортира, сбивал и пускал по ветру завялые лепестки. Сад стемнел, тени путались у меня под ногами. Я не рассчитала ширину канавы, угодила прямо в грязную глубь. И, вся забрызганная, метнулась через поле, туда, где меня ждал фургон Панча и Джуди.

Утиный мальчишка сидел на пригорке задрав голову, а мастер Джорджи изучал то багровое пятно у него на губе. Видно, чтобы отвлечься, изображал из себя доктора. Я подошла, он выхватил у меня плащ и хоть бы слово сказал, а ведь пола-то намокла. Не поблагодарил, не обругал — даже обидно, мне что выговор, что похвала, все равно, только бы он заметил, что я существую на свете. Я сказала, что гостья ушла, а мисс Беатрис с доктором спорят в гостиной. Отчета о миссис Харди не требовалось, сон был ее обычным вечерним делом.

— Миссис О'Горман, — я сказала, — слегка вздремнула и едва ли встрепенется раньше чем через полчаса.

— Что за гостья? — он спрашивает.

— Молодая барышня, — я отвечаю. — Сохнет по какому-то знакомому мисс Беатрис.

— Следи за домом, — приказал он, и я отошла, и смотрела издали, как они с мальчишкой вытаскивали мистера Харди из фургона и вываливали на этот плащ. Вывалили и понесли через поле. Сначала сапоги и шляпу пристроили у него на груди, но они все время соскальзывали. Я бросилась было на помощь, но мастер Джорджи от меня отмахнулся, и мальчишка в конце концов нахлобучил шляпу себе на голову. А сапоги куда подевались, не знаю, так их потом и не видела, может, до сих пор в той канаве гниют.

Я пробиралась по высокой траве, и мысли у меня стали печальные. Спрятанное солнце садилось, брызгало багровыми пятнами на торопливые облака, и этот кровавый вид, мне казалось, был не к добру. Мне совсем не нравилось, что умер мистер Харди, потому что из-за этого могла перемениться вся моя жизнь. Я вызывала в памяти пример царя Давида, как он, когда сын его лежал на одре болезни, умолял Иегову сохранить младенцу жизнь, а когда его просьба не была уважена, щелкнул пальцами и думать про это забыл[3]. Все случается, я говорила себе, в силу необходимости, и ничего поэтому не избежишь. Слабое утешение.

Мистера Харди без помех доволокли до третьего этажа и положили на его кровать в синей комнате в конце коридора. Миссис Харди редко допускала мужа в главную спальню этажом ниже из-за головных болей и несходства во взглядах. Комната у мистера Харди была мужская, без рюшек-безделушек, кроме китайской вазы, которую обожала его мать, и знамени 52-й Легкой кавалерийской бригады, которое кто-то там нес в битве при Ватерлоо.

Лицо и руки у мистера Харди были в грязи из-за недавней поездки, и меня отрядили за водой на кухню. На столике, правда, стоял полный кувшин, но мастер Джорджи сообразил, что, если обнаружится, что вода использована, это будет подозрительно: мистер Харди не очень налегал на мытье.

Повариха с Лолли, служанкой, сидели за столом и резались в карты. Миссис О'Горман проснулась, но еще не вставала с кресла. Она захотела знать, где меня носило, и я правдиво ответила, что ходила в город с мастером Джорджи. Прежде чем она приступила к дальнейшим расспросам, я сослалась на жажду и нырнула в судомойню, а там уж налила полный таз, вынесла через боковую дверь и понесла к лестнице. Второпях половину воды расплескала, но, слава тебе Господи, доктор Поттер тренькал на фортепьянах и дверь гостиной так и стояла закрытая.

Когда я вернулась, утиный мальчишка уже ушел, и вскорости, когда мастер Джорджи велел мне открыть окно — беспокоился, видно, что мистер Харди вот-вот гнить начнет, — я увидела, как бордовый фургон подпрыгивает по тропке мимо свиной закуты.

Скоро мистер Харди мирно лежал на постели: одежда вся почищена, волосы назад зачесаны, щекой к подушке — челюсть чтоб не отвисала, один кулак откинут, другой прижат к груди. Он, умирая, закрыл глаза, может, от боли, а может, не хотел видеть, что на него надвигалось, так что мы обошлись без монет. Мы его уложили поверх одеяла, чтобы казалось, будто так он и рухнул после гулянки в клубе. Когда все было готово, я плеснула грязную воду в окно, а мастер Джорджи откопал вторую пару сапог и поставил к качалке у гардероба.

Он сказал:

— Запомни, Миртл, он умер в постели от разрыва сердца.

И это, в общем, ведь чистая правда была, если не вникать, в какой именно постели.

Когда мы уже выходили, бабочка-капустница запорхнула в окно, села на голую пятку мистера Харди. Я хотела ее согнать, но мастер Джорджи удержал мою руку.

— Ты только подумай, Миртл, какой контраст между летучим и незыблемым.

И заплакал, хотя без звука. Потом прошел прямо к конюшням, оседлал своего коня и ускакал в реденькую темноту.

Когда ударили в гонг к ужину, а мистер Харди не явился, решили, что его нет дома. Его нашла служанка, через час примерно, — поднялась приглядеть за огнем. Так перепугалась, что даже кричать не могла и шепотом выложила свою новость. Она — это она поварихе рассказывала — сперва подумала, что пальцы у него на ногах шевелятся, а это ей показалось из-за свечи. Меня послали за доктором Поттером, он только-только ушел.

Я потом такого понавидалась, что никогда не забуду: как мисс Беатрис билась головой о металлические лепесточки, бегущие в гостиной по овальному зеркалу, как колотила кулаками в грудь доктора Поттера, когда он старался ей утереть кровь со лба своим носовым платком; как миссис О'Горман пнула ногой пса за то, что скреб линолеум перед синей комнатой; миссис Харди, вся собравшись, спокойная, как могила, стояла в прихожей и не спускала глаз с входной двери, будто ждала, что муж ее все же придет домой.

Около полуночи вернулся мастер Джорджи вместе с дальним родственником миссис Харди, капитаном Таккеттом, который случайно гостил по соседству. Доктор Поттер отвел их наверх, в гостиную, чтоб сообщить про мистера Харди, и я не видела, как мастер Джорджи притворялся, что не ожидал. Миссис Харди осталась внизу, а когда капитан Таккетт спустился, чтобы ей соболезновать, она сухо кивнула и поворотила ему спину. Минутку он постоял, грустный, как и положено, потом взял свою шляпу и отбыл. Я рассказала про это миссис О'Горман, и она объяснила, что у этого капитана Таккетта дурная слава, он в самого графа Кардигана[4] пальнул в Уимблдоне, хорошо — не попал, а миссис Харди он седьмая вода на киселе, так что невелика честь и Господь с ним совсем.

Еще приходили, уходили, чуть ли не до утра, меня, правда, услали спать. Я не сомкнула глаз почти до света, и это странно, ведь я с ног сбилась.

Наутро меня разбудила служанка, трясла за плечо, велела встать. Я открыла глаза: сиял яркий свет, пели-заливались птицы. В каждом оконном квадратике плавало синее небо.

— Тебя вниз зовут, — Лолли сказала, — ты мастеру Джорджи нужна в синей комнате. Он, похоже, всю ночь не ложился.

Он мне показался таким, как всегда, — этот его нежный рот, эти глаза расставленные, которые на меня никогда не смотрели, просто скользили по мне; но тогда я, наверно, и не видела его таким, как он есть, — а когда я видела? Он устроил свой фотографический аппарат, разложил поддоны. Ртутный шарик пролился на ковер и блестел от солнца.

Я глянула на постель, и вчерашний день, было полинявший, как смутный сон, снова встал передо мной во всех безобразных подробностях. Мистер Харди усох, кожа пошла пятнами, как вот фрукт, когда залежится в вазе. Кто-то около него не спал в эту ночь: слезы воска застыли на серебряных шандалах.

Мастер Джорджи сказал:

— У нас с тобой теперь общая тайна, Миртл. Я виню себя в том, что тебя ею обременил.

Я ответила:

— Я никому не скажу.

— Мне бы не следовало тебя втягивать…

— Пусть каленым железом жгут — не скажу, — уверяла я.

— Я не требую от тебя, чтобы ты лгала, Миртл. Это было бы несправедливо. — Он прилаживал свои пластинки к аппарату, пока говорил, и от йода у него были желтые пальцы. — Я не о себе пекусь. Я должен оберечь свою мать.

Я удивилась даже, от чего это ему надо оберегать миссис Харди. Ведь не в первый раз мистера Харди доставляли домой в непотребном виде, хотя, конечно, в последний.

— Меня теперь ушлют? — я спросила, и голос у меня дрогнул, такой это был страшный вопрос.

Он не ответил, был занят установкой этой своей треноги. Я знала, что скорость очень важна, когда уже пластинка всунута в аппарат, и попробовала терпеть и не дергаться. Когда он убедился, что все готово, он потянул меня за руку и поставил в головах кровати. Приказал:

— Положи руку ему на плечо.

— Меня теперь ушлют? — я повторила, а он, уже с раздражением:

— Нет, Миртл, нет. Я только прошу тебя, чтобы ты скрыла то, что ты знаешь. Не дело, если все станет известно миссис О'Горман.

— Да мало ли чего я миссис О'Горман не говорю, — возмутилась я. — Даже когда она меня бьет.

— Тише, пожалуйста, — он взмолился, — у стен есть уши. — И прибавил загадочно: — Теперь все изменится… вот ты увидишь. Как раньше уже не будет. А теперь наклони-ка голову… еще чуть-чуть… пальцы расправь… ты прощаешься с ним.

Я прощалась с незнакомым человеком, потому что тот, кто лежал сейчас на кровати, ничуточки не напоминал мистера Харди. Рот — тонкой жуткой чертой, из пятнистых ноздрей торчат волоски. На меня дохнуло чем-то мерзким, как йод с жимолостью, и я сморщила нос.

— Оставь, — приказал мастер Джорджи. — Замри и не двигайся. Не мигай.

Я уперла взгляд в мертвеца и про себя повторяла, что Господь меня поразит слепотой, если сморгну. И так я сильно сосредоточилась, что мастер Джорджи один и дышал в солнечно крапчатой комнате. Там, за окном, пели-заливались птицы. Всю мою жизнь, всю жизнь, я думала, я буду рядом с тобой; тут-то я и сморгнула, потому что от величия этой мысли мне на глаза навернулись слезы.


Загрузка...