Злосчастное свое путешествие мы начали 27 февраля, выплыв из ливерпульских доков на «Камбрии», судне Кьюнардской компании. Я определяю нашу экспедицию в столь безнадежных терминах по причине участия в ней женщин и детей, не говоря уж о няньке и горничной, якобы необходимых для ухода за ними. Сперва предполагалось, что едем только мы с Джорджем и Миртл. Я чувствовал, что, если разразится война, которая с каждым днем представлялась все вероятней, оба мы можем пригодиться, он в качестве хирурга, я — как наблюдатель. За двадцать лет до того мне уже пришлось осматривать Крым, Балаклаву, береговую линию, и даже издать на собственные средства статью о строении степного песчаника, распространенного в западной части Ногайской степи. Итог — решительно ни малейшего отзыва, но, впрочем, сейчас речь не о том. Миртл мы собирались взять с собой просто потому, что она не в состоянии выпустить из виду Джорджа.
Когда именно Джорджа склонили взять с собой Энни, от меня решительно ускользает. За два года перед тем была эпидемия холеры, и, боясь ее повторения, она доказывала, что для детей будет безопасней на лето покинуть город. Никто не спорил. Она, как я понимаю, написала к тетушке, у которой дом на Англси подле Менайского пролива[5], испрашивая разрешения у нее погостить, и с возвратной почтой получила ответ в том смысле, что ей будут рады, равно как и моей Беатрис. Сколько мне известно, женщины были обе вполне довольны такими видами. И вдруг ни с того ни с сего за две недели до отплытия Джордж, помявшись, объявляет, что Энни тоже едет. «Она настаивает, Поттер, — сказал он. — А в моих обстоятельствах — как я могу ей отказать? В конце концов, она моя жена». Подозреваю, тут Миртл приложила руку — из-за детей.
Тщетно толковал я Энни о суровом климате, морозных ночах и буйных веснах, палящем июле и августе, о выжженной растительности, о мухах — она и слышать не хотела. Наивный осел, я даже всучил ей книгу на сей предмет, которую она приняла из моих рук так, как берут расколотый стакан, и положила в гостиной на каминной полке, где она и пребывала неоткрытой. Да, у меня доказательство есть. Энни имела пристрастие к засахаренному миндалю, бедная Лолли вечно сметала с мебели сахар. Закладка, которой я отметил соответственные пассажи — пересыхающие русла рек и прочее, — так и осталась незыблемой на девственной странице. Надо ли упоминать, что, если Энни стала участницей экспедиции, нельзя было не включить и Беатрис.
Наша «Камбрия» была до того набита, что осела ниже ватерлинии; на борту было две сотни солдат, четыре механика, ветеринар и представитель торгового департамента Ливерпуля, которому надлежало на месте определить, какие срочные поставки могут сразу понадобиться в случае войны. «Патриотический долг граждан Ливерпуля, — уведомил меня сей джентльмен при первой возможности, — жертвовать всем ради поддержки армии». Фамилия его была Нотон, и более гнусного и раболепного субъекта и представить себе невозможно. Я несколько раз с ним спорил за время пути и составил суждение, что веления презренной пользы, а никак не патриотизм воспламенили в нем это его чувство долга.
Погода нам благоприятствовала на первом галсе нашего пути к Мальте, хотя вы бы этого никак не сказали, услышав жалобные стоны и охи Беатрис. В первые три дня ничего не произошло, достойного упоминания, разве что судовая сука — колли — произвела на свет восьмерых щенков. Миртл потребовала пометить по ушку самого хилого из помета — для деток. Им полезно будет, она объявила, опекать что-то такое беспомощное и малюсенькое. В тот же вечер так называемая жена одного из солдат разрешилась девочкой. Спасибо, младенец умер три часа спустя, не то Миртл заставила бы нас и на него распространить свои заботы.
На борту нас потчевали дивной пищей. Не будет преувеличением сказать, что ели мы как короли. На завтрак подавали голубей, бифштексы, паштеты, всевозможными способами приготовленные яйца — омлеты, вкрутую, гоголь-моголь, глазуньи. Этот пир сервировался в восемь часов ровно. Двое механиков и, по воле злополучной моей судьбы, противный Нотон обыкновенно составляли мне компанию. Ни Джордж, ни женщины к завтраку не выходили. Джордж — оттого, что слишком много пил накануне; бедняжка Беатрис, которая так бодро и так настойчиво рвалась бороздить моря, теперь за это расплачивалась, торча, едва живая, в каюте и получая облегчение лишь тогда, когда Миртл вытаскивала ее наверх и, совершенно зеленую, прогуливала по палубе. Возможно, я был жесток — видит Бог, Беатрис давала мне слишком много поводов для этого, — но я придерживал язык. При всех недостатках, на нее можно положиться, особенно по части тех тайных услуг, какие требуются от жены. В отличие от Энни Беатрис исполняет супружеский долг с удовольствием и трогательно вносит свою долю вдохновенья в минуты наших блаженных кувырканий.
На четвертый день пути стало очевидно, что Нотон не на шутку увлекся Миртл. Она, как всегда, ничего не замечала, а ведь он просто ей проходу не давал. Миртл не в первый раз вызывала трепет в мужественной груди, хотя Нотона, сказать по правде, даже при самом разнузданном воображении трудно отнести к разряду мужественных. Его увлечение Миртл меня удивляло. Вот уж я бы не подумал, что у него на это достанет проницательности; такой пустой малый, мне казалось, должен быть падок до более очевидных чар — розовые щечки, сияющие глазки, пышная грудь et cetera. А тут девушка небольшая, бледная, плоская как доска, угрюмые глаза, не зеленые, не карие, и уныло сложенный рот. Правда, если с Миртл разговориться или видеть, как она играет с детьми, как она улыбается, — тогда дело другое. Тут было просто колдовство какое-то. Беатрис ее обожала, и даже Энни, у которой, видит бог, были все основания ее ненавидеть, дарила ее всеми знаками искренней преданности.
Нотон, совершенно ошалев, до того дошел, что отвел как-то Джорджа в сторонку и открыл ему свои чувства. «У вас очаровательная сестра, — так, не вполне впопад, он выразился. — Воображаю, какая у ней бездна поклонников». На что Джордж опрометчиво отвечал, что есть у нее лишь один, и она с ним обручена, и он ее ждет в Константинополе, чтобы с ней соединиться.
Я говорю «опрометчиво», потому что было весьма вероятно, что Нотон будет вертеться рядом, когда мы достигнем места нашего назначения, и что же Джордж намеревался тогда делать?
— Не собираешься ли ты нанять юного гусара на роль возлюбленного? — спросил я его.
— Когда приедем, тогда и видно будет, — отрезал он, а потом так пил до самого ужина, что забыл предупредить Миртл о надвигающейся свадьбе.
Итог — за ужином влюбленный Нотон вдруг повернулся к ней и во всеуслышание брякнул:
— Счастливый человек ваш избранник, мисс Харди.
Эффект, какой произвело в нашей части стола это поразительное открытие, был поистине комичен. Энни, нацелившаяся вилкой на корочку пирога, застыла, открыв рот и подняв свое орудие. Бедняжка Беатрис, которая уже работала челюстями, подавилась куском и задохнулась бы, не догадайся ветеринар постучать ее между лопаток Одна Миртл осталась безмятежна; глядя прямо на онемевшего Джорджа, она ответила:
— Вы очень добры, мистер Нотон, но, уверяю вас, это я счастливый человек.
Уж не знаю, что она потом говорила Джорджу. Ничего, надо думать. Джордж ни в чем и никогда не мог быть виноват. Если когда была на свете женщина, ослепленная любовью, — так это Миртл. Как-то я попросил ее удержать Джорджа от пьянства, которому после кончины отца он стал не в меру предаваться.
— Кто я такая, чтобы вмешиваться, — она ответила. — И ему же надо отвлечься.
Я, признаться, даже спрашивал себя, уж не предпочитает ли она его в подпитии: быть может, так упрочивалось ее влияние. Джордж убивался несколько больше, чем было необходимо при обстоятельствах отцовской смерти. Хотя доверился он мне лишь несколько месяцев спустя, я уже имел кой-какие догадки, что все случилось не так, как могло казаться. Родственник старой миссис Харди, некто капитан Таккетт, явился в дом в самую ночь события, так вот он мне рассказал, что Джордж вечером перед тем был в самом жалком положении, трясся, нес несусветицу, бормотал почему-то про Панча и Джуди. Ну и потом, конечно, это внезапное водворение Помпи Джонса — утиного мальчишки, как упорно именовала его Миртл, — не говоря уж о собственном ее необъяснимом и странном возвышении: этой отсылке в пансион — будто она дочь семейства.
Миртл теперь была необходима. Старый мистер Харди был мошенник и стервец, и, как это бывает с сыновьями таких людей — тонкими юношами, Джордж совершенно соответственно его любил и боялся. Не будет натяжкой сказать, что Джордж поместил его на пьедестал, и притом довольно высокий. При падении мистера Харди с высоты — они разбились оба. И теперь Миртл суждено было убеждать Джорджа, что он не распался на осколки.
Спустя несколько дней, когда я слонялся по палубе, озирая однообразный простор неба и волн, ко мне прицепился Нотон и завел дурацкий разговор об изготовлении скрипок; какое дерево лучше et cetera. Он их производил, имел процветающее дело, он хвастал, в двух шагах от таможни. Я не любитель музыки, правда, однажды, во время торжеств, посвященных открытию Альберт-дока, мне посчастливилось присутствовать на фортепьянном концерте, неожиданно оживленном тем, что пианист сделал сальто со сцены.
Нотон был достаточно неприятен, когда молол свою непрошеную чушь про инструменты, но скоро стал и вовсе невыносим; он имел наглость поделиться со мною своими соображениями о надвигающейся войне. Невежество его в истории меня бесило, сужденья были плоски. По его мнению, дела наши были в надежных руках.
— И тут вы разумеете, я полагаю, — сказал я, — тех шутов, которым лишь титулы и богатство дали власть в правительстве и в армии?
— Шутов… — пролепетал он.
— Идиотов, ничтожеств, — пояснил я. — Никакое уважение к древним традициям, никакое чинопочитание, пусть самое искреннее, не сделают человека невежественного пригодным для высоких постов.
— Невежественного? — возмутился он. — Лорд Абердин, герцог Ньюкаслский, лорд Рассел, лорд Раглан…
— Нехватка людей образованных, — разразился я, — стала причиной всех наших бед на востоке. Что они знают об огромной Оттоманской империи? Члены нашего консульства, все сплошь аристократы, живут там в своих чертогах так, будто Темза течет у них под окнами. Приемы в саду, парады, посещения опер — вот и все их заботы. Стоило ли ехать так далеко от Букингемского дворца… Какие рапорты они посылали о климате, территории, об ископаемых, о хозяйстве, о состоянии дорог?
Я уже просто кричал. Он выглядел оскорбленным, это мне было лестно.
— Вы с собой захватили, надеюсь, образцы строительных материалов, чтобы показать возможным покупателям, — продолжал я. — Кирпич… камень et cetera. Там, знаете ли, очень мало дорог.
— Не захватил, — процедил он сквозь зубы.
— Помяните мое слово, — сказал я. — Там будет большой спрос на кирпич… и никакого на скрипки… если только вы не рассчитываете, что Севастополь падет от звуков музыки.
Я думал, что поставил его на место и теперь он отвяжется и оставит меня в покое. Ничуть не бывало; пристал ко мне как репей. Неловко, когда по пятам за тобой таскается человек, которому ты нагрубил. Я готов уже был пуститься в рассуждения о волнах, облаках, их движеньях, особенностях очертаний et cetera, но тут он сказал:
— Мистер Поттер, а какое положение у того молодого человека, за которого выходит мисс Харди?
— Положение?..
— Ну да. Какое у него занятие?
— Война, — сказал я. — Он капитан Одиннадцатой гусарской бригады.
И тут уж он от меня отлип, ибо кто же может соперничать с блистательной Легкой бригадой, пусть даже и вымышленной?
На тринадцатый день мы вошли в гавань Валетты. Невозможно было уломать Беатрис оставаться на борту те двадцать четыре часа, которые требовались для загрузки углем и пополнения припасов. Она хотела спать на твердой земле, в этом она была непреклонна и даже не уловила шутки в моем замечании, что в таком случае ей придется спать на валунах.
— На всем острове нет ни крупицы почвы, — сообщил я ей.
— Чушь, — отрезала она, показывая на поля, золотящиеся над гаванью.
— То есть естественной почвы, — растолковывал я. — Эта вся завезена из Сицилии и еще откуда-то. Мальтийские рыцари пускали суда в гавань только при условии, чтобы им платили пошлину гравием и грязью.
— Что за чушь, — не сдавалась она. — Чего-чего, а грязи, куда ни сунься, везде хватает, — и настояла на том, чтобы я подыскал для них с Энни гостиницу.
В тот вечер мы долго бродили по улицам всей компанией; женщин увлекала пестрая толпа, запрудившая узкие переходы. Я нашел здесь все сильно изменившимся за два десятилетия, прошедшие с моего первого визита. То, что взгляду юнца, прельщенного причудливой архитектурой, экзотическими одеждами арабов, нубийцев и иезуитов, казалось тогда оплотом старины, теперь предстало вульгарным, пошлым, и, увы, весьма заметно ощущался английский новомодный и тлетворный дух. Время от времени дамам приходилось подбирать юбки, дабы их спасти от выплесков солдатни, которая, вывалившись из кабаков, тут же на улице и облегчалась. Перемены эти меня расстроили, я чувствовал гнет своих лет.
— Когда я приехал сюда впервые, — сказал я Беатрис, — волосы у меня были рыжие…
— Знаю, — сказала она, — я еще застала кой-какие прядки. Седины уж и то лучше.
Перед обедом мы наняли ослов и вихляющими тропками, мимо пышных садов, под сенью финиковых пальм добрались до ячменных полей, золотисто подмигивающих солнцу. Дети, спускаемые наземь, ковыляли в пыли и раскачивались в такт мерно наплывавшему из города нежному колокольному звону. Их мать, вдали от любопытных глаз, осыпала их щечки поцелуями и тихо им что-то напевала.
Я ночевал в гостинице вместе с Энни и Беатрис. Лишний расход, конечно, но мне не спится, когда я не чувствую ее тепла у себя под боком.
Мы выходили в море на другое утро, и за завтраком разговор шел о неизбежности войны. Через день-другой три французских транспорта, не меньше, зайдут в гавань en route[6] к Галлиполи, уже для торжественной встречи объявлен сбор стрелковой и гвардейской бригад — сведения эти принес на хвосте Нотон, накануне ужинавший на батареях. Один механик, слову которого можно верить, имел сведения, что после нашего отъезда из Англии в Вулидже собрали обоз из восьмидесяти тяжелых орудий. Чего же я и ожидал? — но эта новость меня повергла в уныние; на войне, я убежден, нет иных победителей, кроме Костлявой.
Третью ночь нашего пути в Константинополь я провел на палубе, чуть не силком вытащив за собою упиравшуюся Беатрис. Когда я щекоткой ее разбудил на рассвете, ей пришлось-таки признать, что матрас и одеяла под звездами во многих отношениях удобней и приятней, чем наша тесная каюта.
Не одно только внезапное устремление к природе погнало меня на палубу; мне захотелось еще разок взглянуть на место обитания отшельника Малеи, бородатого пустынника, который, тому полвека, построил скит на самом краю мыса, чтобы с этой выигрышной позиции, сидя по-турецки, наблюдать волненья океана. Двадцать лет назад суда и яхты имели обыкновение, подав предупредительный сигнал свистком, спускать лодки, груженные галетами, маслом и солью, и эти припасы, если позволяло море, доставлялись на голую скалу под его жилищем.
— Согласно легенде, — просвещал я далее Беатрис, — он явился из Афин, где жил прежде богатым судовладельцем. В точности как у тебя, любовь его к морю, — тут она в меня метнула взор, который человека менее закаленного испепелил бы на месте, — была столь велика, что он всегда сам вел один из своих кораблей. И трижды корабль, который он вел, сбивался с курса… по вине шального ветра… и разбивался о скалы мыса Малеи.
— Какие скалы? — перебила она. — Никаких я не вижу скал.
— Там они есть где-то, — уверил я ее. — В отчаянии и чтобы искупить свою вину перед потонувшими матросами, он дал обет удалиться от мира.
— А свистки на что? — спросила она. — Если он только и делает, что пялится на горизонт, он же и без них суда увидит.
— Отшельник, пустынник, — возразил я, — на то и называется так, что прячется в пустыни, в пустынном месте. Ему нужно время, чтобы спрятаться. Отшельник не может без конца устраивать приемы.
— Ну, сейчас он определенно спрятался, — с раздражением заметила моя супруга, подрагивая у перил и щурясь на отуманенные воды. Чуть погодя она объявила, что соленые брызги ее огрели по губам, и направилась вниз.
— Не уходи, — взмолился я. — Мне так приятно, когда ты рядом.
— Нет, — отрезала она. — Я вот подумываю, не стать ли и мне отшельником.
И, выпустив эту прощальную стрелу, она ушла. Я так и не увидел ни промелька земли, хоть битый час не оставлял своего поста, глядя на скачущие волны и с тоскою вспоминая давно минувшие холостяцкие дни.
Многое может нас вывести из колеи — смерть близких, утрата дохода или здоровья, внезапное открытие, что давно лелеемым надеждам не суждено сбыться. Что же до меня, ничто меня так не потрясло, как манифест новых наук, «Основы геологии» мистера Лайелла[7]. Мне было двадцать два, когда впервые я это прочитал. Итог — я навсегда стал другим человеком. Эхом отзываясь на чувства мистера Рёскина, я часто жаловался Беатрис: «О, эти страшные молоты! Они ударяют по каждому слогу Библии»[8].
Мой ум был потрясен не столько тем, как ловко Лайелл разделался с волшебной сказочкой о сотворении мира, сколько его утверждением, что суша и вода меняются местами постоянно. Так наше северное полушарие, некогда усеянный островками огромный океан, может, он утверждал, вернуться к изначальному своему виду, пусть и в весьма далеком будущем. Мысль не очень утешительная. Тут и так-то вечно маешься от переменчивости собственных чувств и настроений, порой не знаешь, на каком ты свете, а если и Земля непостоянна — это, согласитесь, несколько уж слишком.
Я никогда не чувствовал себя более уверенно, чем в ту нашу первую неделю в Константинополе, ибо ничто так не умиротворяет женщин, как вечные экскурсии, званые обеды и поздние светские ужины. Тут я, разумеется, исключаю Миртл, которая прилежно таскала детей на берег по утрам и вечерам, хотя это, кажется, совсем не так было для них полезно, как она воображала. Когда мы вошли в порт, Беатрис первая заметила мрачность атмосферы. Мне говорили, что султан издал приказ, согласно которому все суда должны сами уничтожать собственную копоть, — если так, эффект от его приказа был ничтожен. «Похоже на Ливерпуль, — заметила Беатрис, — если на него смотреть с другой стороны Мерси»[9].
Удивительно, как быстро приспособились женщины к новой для них обстановке. То, от чего дома они попадали бы в обморок, здесь им казалось не более чем оригинальным. Едва было установлено, что возвещавший каждый рассвет пронзительный вой — не жужжание гигантского москита, но призыв муэдзина к молитве, Беатрис тотчас потребовала открыть все окна, чтобы лучше слышать этот звук «До чего мелодично», — бормотала она в прямом несоответствии с истиной. Даже гостиница — если точней, большой сарай, лишенный примитивнейших удобств, — не вызывала ни малейших нареканий.
Тут помогало, думаю, то обстоятельство, что все мы были, так сказать, в одной лодке, город кишел англичанами, и в нашей лихорадочной суете мы не оставались одиноки.
Случайные знакомцы, которые в рассчитанных пределах отечества могли бы встретить разве небрежный кивок, здесь попадали в число сердечнейших друзей в течение суток.
— Но это же прощелыга, — сказал я Джорджу, когда он привел к нам за стол молодого человека, неприличие которого было крупными буквами написано на лбу. — Дома ты к нему на пушечный выстрел бы не подошел.
— Мы не дома, — отрезал Джордж. — И он, по-моему, забавный.
— У нее сомнительная репутация, — сказал я Беатрис, когда, следуя примеру Джорджа, она завела тесную дружбу с некоей миссис Ярдли, прибывшей из Англии в обществе гвардейского полковника. — Она с этим господином в явной связи, не осеняемой брачными обетами.
Но Беатрис сказала, что едва ли именно нам пристало в нее бросать первый камень. И, признаться, мне нечем было крыть.
Военные известия озадачивали сбивчивостью. Сразу по прибытии нам рассказали о блистательной победе турок и заверяли, что угроза конфликта миновала, но на другой день оказалось, что герцог Кембриджский и лорд Раглан уже на пути к Мальте, с тем чтобы объявить войну. Многие среди нас — всё спекулянты, которых мистер Нотон служил ярчайшим образчиком — хотели верить последнему известию. Тем временем мы продолжали нашу увеселительную прогулку.
Из всех наших многочисленных забав танец дервишей ярче всего запечатлелся в моей памяти благодаря своей сверхъестественной глупости. Мы видели его в Пера, в маленькой, прилегающей к гарему мечети. Нам отвели места на галерее, и мы сверху смотрели на кружок мужчин, облаченных в долгополые одежды и конусообразные шапки, скорее подобающие ведьмам. В середине сидел первосвященник — глаза закрыты, будто он спит, да и кто бы мог его упрекнуть за это? На противуположной галерее некто длиннобородый в шелковом платье решительно женского покроя (Беатрис шепнула: какая прелесть!) бил в бубен, издавая по наитию дикие вопли. Час или даже больше мы осуждены были слушать их монотонные молитвы. Я уже терял сознание от скуки, как вдруг эти дервиши повскакали на ноги — все исполинского роста, — сбросили верхние одежды и обувь и начали плавно переступать, церемонно кланяясь первосвященнику и друг другу. А затем — ни с того ни с сего — кружиться, кружиться, как волчки. Ничего глупей и представить себе невозможно: они оказались в беленьких нижних юбочках и, с поднятыми над головой руками, больше всего напоминали гигантские кружащиеся колпачки для тушения свечей. И тщетны были все усилия угомонить зашедшуюся в хохоте галерку.
Потом Энни, Беатрис и миссис Ярдли удалось попасть в гарем, где их принимала мадам Кязим, красившая свои вороные локоны под цвет куриной слепоты и прочитавшая, по слухам, целый французский роман, весь от начала до конца. Других женщин не наблюдалось. Скоро рабыня подала воду в стаканах и блюдо с цукатами. За каковое угощение мадам Кязим потом, так и не подняв взора от книжки, истребовала мзды.
За всей этой неутомимой праздностью и безоглядной дурью сквозили мне черты лихорадочного веселья, окрасившего, верно, последние дни Рима. Как этих дервишей, несло нас вихрем от развлеченья к развлеченью. И на одном пикнике, покуда женщины щебетали стрижами, меня с такой силой охватило предчувствие неминучей катастрофы, что пришлось подняться на скалу поодаль. Я смотрел вниз, туда, где мерцали среди кипарисов купола и минареты, и в мысли мне непрошено прокрались строки: «Сегодня мы одолели двадцать четыре мили, еще сорок восемь одолеем завтра. Но кто выдюжит гонки со смертью?» Вдали, под лазурью неба, узкие стрелки Босфора и Золотого Рога, тонко смешавши воду с сушей, указывали на Черное море.
Когда в тот вечер мы вернулись в гостиницу, нас встретили два скверных известия; первое — если считать, что личное, а не всеобщее обладает первостепенной важностью, — касалось Миртл. В наше отсутствие дети затосковали по своему новому щенку, которого пристроили в гавани. Его доставили, выпустили во двор, и, перепугавшись шума шагов, отдаваемых гулкими плитами, он попятился, скользнул за открытые ворота, и собаки, свирепыми стаями рыскавшие по улицам, тотчас растерзали его в кровавые клочья. К счастью, дети — старшая топотала на шатких ножках, меньшой сидел у няни на руках — были далеко и не видели этого ужаса.
Миртл сразу метнулась за щенком, все увидела и упала без памяти. Зная ее силу и недюжинный характер, мы бы и вообразить такое не могли, но увы — хозяин гостиницы бросился за нею следом и все это засвидетельствовал. Когда она очнулась, мистер Нотон и неизвестный в военной форме ей помогли уйти с места кровопролития.
Второе известие, не на один день просроченное, было о том, что Англия объявила войну России.
Неделю целую, последовавшую за роковой вестью, нам пришлось быть свидетелями тошнотворнейшей демонстрации патриотического пыла. Пушки палили с тех судов, которые уже вернулись в гавань якобы после разгрома Севастополя. Гостиница «Мессиери» стала главной явкой англичан, и все они жестикулировали, как иностранцы. И раньше-то не стоило выходить после наступления темноты, чтоб не наткнуться на пьяную солдатню, теперь это стало опасно не на шутку. Часто по ночам будили нас булькающие вопли несчастного, которому перерезали глотку. Поневоле сидя взаперти, мы обречены были ежевечерне внимать вокальным упражнениям миссис Ярдли, которая под звуки, извлекаемые одним галантерейщиком из фортепьяно, исполняла чувствительные баллады, например «Солдатскую слезу» и «Хочу погибнуть как солдат». Слава богу, она хоть не знала песни «Матушка, родимая, смерть моя близка», некогда популярной в нашем доме.
Джорджа тоже удручала вся эта атмосфера, впрочем, его томило кое-что повещественней, чем трели певчей птички в гостинице «Мессиери». Еще до отплытия в Константинополь он снесся с армейской медицинской службой в Манчестере и предложил свои услуги. Имея нужную квалификацию и опыт более чем пятилетней практики в хирургическом отделении ливерпульской больницы, он, однако, был отвергнут, как человек женатый. Ему не возбранялось выехать в качестве гражданского лица, добыть себе место в главных госпиталях Скутари или Галлиполи — это пожалуйста, но о приписке к полку не могло идти и речи. По прибытии нашем на восток он ни об одном из этих госпиталей даже не пытался наводить справки; если не был на берегу с Миртл, он возился со своим аппаратом, а то и вовсе пропадал в греческих кварталах с новообретенными друзьями. Надо признать, когда к нему обращались за помощью, он исполнял свой долг безотказно и бесплатно — лечил жену одного пожилого грека от водянки, пользовал миссис Ярдли, обжегшую себе руку, вскрыл одному ребенку нарыв et cetera.
Теперь же он меня удивил: не теряя времени, стал собираться в Скутари. Тут-то ему и пригодились его недавние медицинские заботы о миссис Ярдли: ее приятель, гвардейский полковник, забросив все дела, платил ему услугой за услугу. Хлопоты эти, впрочем, потребовали больше времени, чем ожидалось, и Джордж дергался из-за проволочки. Но — опять-таки он меня удивил, ибо оставил всякое попечение о трактире герцога Веллингтонского, да и за ужином едва пригубливал стакан. Строчил длинные письма, все больше матери, даже миссис О'Горман не поленился черкнуть несколько слов.
Однажды вечером, когда мы сидели на гостиничной веранде, смотрели на закат и поджидали дам, он вдруг повернулся ко мне и сказал, что надеется всегда иметь во мне друга. Я ответил, что душою рад и жду от него того же.
— Вы всегда обо мне заботились, Поттер, — сказал он. — Но не всегда я слушался ваших советов.
— Милый мой… — начал я.
— Я хочу, чтобы вы знали… на случай… если что… со мной случится… я назначаю вас своим душеприказчиком. Я надеюсь, вы мне не откажете.
— Ну полно, полно, — сказал я. — Зачем такие мысли? — Мне сделалось не по себе.
Как человек, лишенный ресурсов — денежных, я разумею, — я всегда тяжело опирался на щедрость Джорджа. Мне мечталось, что в один прекрасный день я смогу ему отплатить — благодаря моим сочинениям; увы, это осталось мечтой.
— Когда я получу место в Скутари, — сказал он, — у меня камень спадет с души, если вы останетесь здесь и приглядите за возвращением домой детей и Энни.
Разумеется, я согласился. Как мог я ему отказать? Тут он, путаясь и запинаясь, стал говорить о прежней своей жизни, о сожалениях, о загубленных возможностях, о силах, потраченных напрасно, et cetera… и как он чувствует, что война наконец-то даст ему опору, в которой он всегда так нуждался.
— Опору? — переспросил я.
— Даже, если хотите, подпорку, костыль, — сказал он. — Человеку, как я, нужно на что-то опираться, чтобы не рухнуть. Ну, кроме Миртл. Я много сделал такого, о чем теперь жалею.
— Лет эдак через сто, — заверил я его, — мы позабудем все, о чем теперь жалеем.
— Мне бы не хватило и тысячи, — сказал он, и, ей-богу, у него на глазах были слезы. Его слова встревожили меня; когда люди, подобные Джорджу, ударяются в самоанализ, это скорее не к добру.
Тут-то и явился Нотон и был, конечно, удивлен сердечностью моего приема. После многих вяканий и околичностей он наконец спросил у Джорджа, участвует ли тот господин, с которым обручена его сестра, в военных действиях. Джордж посмотрел на него в недоумении.
— Нет еще, — сказал он. — Его полк покуда стоит на Мальте.
— Он недурен собой, — заметил Нотон со столь явственной тоскою в голосе, что тут уж пришла моя очередь недоумевать. Путем умелых расспросов мне удалось наконец выведать, что он при этом разумел гусара, который учтиво поспешил к Миртл на выручку во время того ужаса с собаками.
— Они обвенчаются до войны или после? — спросил Нотон, и тут-то разозленный его назойливостью Джордж решил разорвать помолвку Миртл.
— Положим, он хорош собою, сэр, — ответил он, — но с моей сестрой он обошелся гадко. Никогда она не будет его женой.
Помню, в каком мы были восторге от собственной изобретательности. Так в нашей остроумной, пусть, надо признаться, не очень доброй шутке была удачно поставлена точка.
Решили, что Беатрис, Энни и дети отплывут на родину в начале мая, так нестерпимо заполонили Константинополь толпы чинуш и военный люд. К тому же с наступлением тепла возросло и число мух и разной кусающейся в ночи неудобопоминаемой дряни. Что толку было вытряхивать белье на балконе, как делала Беатрис по утрам и вечерам, если вредоносные твари таились в досках пола, в каждой самомалейшей стенной щели? Что до Энни, та не могла дождаться дня, когда укроется наконец в Англии под цивилизованным тетушкиным кровом.
В апреле Джордж достиг-таки вожделенной цели, и теперь трижды на неделе он пропадал в Скутари, в полевом лазарете, где был взят ассистентом к доктору-турку. Он мог бы на ночь возвращаться, до Скутари было не ахти как далеко, но осторожничал, боялся потерять место. Пользовать ему приходилось покуда вывихи и ушибы от падений с седла, раны, полученные в пьяных драках, и — реже — венерические болезни. Солдат в этих краях мог напиться на шестипенсовик и за шиллинг приобрести сифилис. Джордж говорил, что даже рад такому положенью дел — для более сложных операций условия лазарета мало приспособлены. И на каждого пациента там по крысе.
Джордж преобразился. Хоть он приходил домой измученный, грязный, с пропыленными волосами и пятнами на одежде, синие глаза выражали ясность и чистоту помыслов, каких им не хватало с самой юности. Миртл редко его сопровождала из-за надвигающегося отъезда детей. С которым она смирилась, ведь ее к ним любовь — лишь продолжение любви к нему.
Уступая желанию Беатрис, назначили прощальное развлечение: прогулку к Золотому Рогу с последующим посещением оперы. Легко вообразить мои чувства, однако я улыбался и прикидывался, будто меня вдохновляет и веселит дурацкая затея. Я любил свою жену, и мысль о разлуке бог весть на какой срок меня наполняла тоской. Как я это вынесу? Я нежно думал о ее привычке поклевывать вилкой еду на моей тарелке, о том, как пухлые пальчики ласково трут перед рассветом клопиный укус на моей щеке. Нечего и говорить, все мои попытки облечь подобные мысли в слова всегда встречали негодующий отпор. Зато когда она спала и я хотел высвободиться из кольца ее горячих ручек, оно сжималось еще тесней.
До бухты Золотой Рог, где располагался курорт, на котором паслось все, что было знатного и светского в Стамбуле и Пера, было два часа быстрой езды. Мы решили устроить наш пикник у стен дворца, принадлежавшего брату султана, человеку, прославленному великолепием расчисленных своих садов, где по аллеям роз сотнями ступали павлины. Я сказал — быстрой езды, но поскольку тряский бег пони мог стать для детей роковым, нам поневоле пришлось готовиться к более долгой дороге. Тронулись мы спозаранок, но уже к восьми солнце забралось высоко, и Миртл державно, как скипетр, будто отваживая орлов, вздымала мухобойку над пушистыми детскими головами.
Места вокруг прелестные, и кабы не жара — человек дородный буквально плавится на таком свирепом солнце, — я бы посчитал, что приятней и нельзя провести утро. За нами по пятам, временами обгоняя, скакал Нотон, который сидел в седле весьма недурно для скрипичного мастера. За ним увязался еще один из инженеров и некая тощая личность в тюрбане. Оказавшись рядом, Нотон неизменно выкрикивал приветствие и приподнимал шляпу. И разумеется, глаз не сводил с Миртл.
— Он за тобой гоняется, как охотник, — сказала ей Беатрис. — Не пойму, как только ты такое терпишь.
— Мне знакома одержимость, вы и забыли? — ответила Миртл. — И какой от него вред?
Когда, огибая припавшие к берегу наивные виллы, мы приближались к заранее облюбованному месту, в синеву неба взмыла стая журавлей. Миг один мы отчетливо видели их, потом, рассекая золотые лучи, они растаяли в блеске.
Дворец стоял на широком плато в окружении деревьев и цветущих кустарников. Спешившись, мы поднялись по широким ступеням и посредством своеобразного туннеля проникли в это экзотическое владенье. Не одну сотню людей, сообщила Энни, приходится нанимать для содержания его в должном порядке.
Сады эти были, собственно, пространной и прихотливой смесью тщательных лужаек, декоративных каменных горок и цветочных бордюров. Сам я, увы, никогда не мог себя заставить умиляться достижениями садоводства, и мне надоела Энни со своими восторгами по поводу то одного, то другого дивного, как она это определяла, растения. Куда живей меня влекли поляны меж стволов, нежившие веселых дам, сверкавших алыми коготками. Как бы хотелось мне к ним присоединиться! Но вместо этого, понукаемые Беатрис, мы неслись мимо пурпурных рододендронов на звуки дальних хлопков и приглушенных расстояньем криков, пока не вышли наконец к открытой поляне в кольце шумных наблюдателей.
Оказывается, здесь тешились спортом флотские под началом французского адмирала, которому, как ворчали зрители-англичане, лучше было бы заняться кой-чем поважней, хоть бы конфликтом, кипящим по ту сторону Босфора. Я готов был с ними согласиться, но вдруг увидел, как сей господин выходил, подкрепясь, из соответственного павильона, в торжественных позументах, при треугольной шляпе, с обеих сторон поддерживаемый моряками, — и решительно переменил свое суждение. Слюнявый рот, дрожащая походка, боязливая осторожность каждого шага, будто он ступал на зыбучие пески, уверили меня, что дни адмирала сочтены.
Беатрис нелепо увлеклась этим их бегом и прыжками; не в силах более торчком стоять на солнцепеке, я укрылся под иудиным деревом и, прикрыв платком потное лицо, погрузился в грезы наяву. Мысль моя — не оттого ли, что мне хотелось пить, — перекинулась на писания Гомера, а именно на те его стихи, где речь идет о смерти Антиноя, пронзенного в горло стрелой Одиссея в тот самый миг, когда он готов припасть к золотой чаше, — как вдруг удар по щиколотке пренеприятным образом вывел меня из задумчивости. Сорвав с лица платок, я успел увидеть, как престарелый господин падает прямиком мне на ноги, после чего он растянулся рядом.
Я часто думал о том, что все на свете предначертано и такого понятия, как случай, не существует вовсе. Никогда бы Галилею не додуматься, что Земля вращается вокруг Солнца, не родись при нем изобретатель телескопа, равно как и Миртл не видать ее нынешнего положения при Джордже, если б не вспышка оспы и посещение кой-кем борделя. Разумеется, два эти примера решительно несопоставимы по масштабам, но оба свидетельствуют о редком совпадении времени и места. Сам же я — вечная жертва предопределения, в согласии с которым все, что я хотел и мог бы изучать, всегда оказывалось уже исследованным более великими умами.
Я это лишь к тому упоминаю, что старец, вдруг оказавшийся со мною рядом под иудиным деревом, был не кто иной, как, директор Археологического музея в Керчи Густав Страйхер, с которым я двадцать лет тому назад водил знакомство. После заверений в том, что кости не поломаны, последовала одна из бесед, характерных для встреч относительной молодости — уж слышал-то я как-никак получше — и вполне законченной дряхлости. Не уверен даже, что он меня узнал, хотя помнил, кажется, мраморную голову Аполлона, чьи нежно нарумяненные щеки пленяли меня когда-то, равно как и саркофаг, оседланный по крышке двумя гигантскими фигурами, по милости турецких мародеров лишившимися головы. Я сказал ему, что помню его зажигательную лекцию на сей предмет.
— Варвары, — пробормотал он. — Варвары все до единого.
— А вы по-прежнему в Керчи? — спросил я, и он отвечал, что отправлен в почетную отставку с пенсионом.
— Вам больше по душе жить здесь… чем в Англии?
— Что такое Англия? — отозвался он. — Где эта Англия?
Сочтя вопрос риторическим, я промолчал. Заметив, что глаза у него закрылись, я понадеялся, что он заснул, а не потерял сознание вследствие ушиба. Я хотел уже спросить, как он себя чувствует, но тут он с незаурядным пылом вскричал:
— Чистейшая нелепость — переносить странствия Одиссея на Черное море. Он непременно бы упомянул Босфор и Дарданеллы, буде скитания его имели место не к западу от театра Троянской войны, а северней, на Понте Эвксинском[10].
— Да, в самом деле, — сказал я и прибавил: — Мои цели, однако же, насущней. Я хочу быть наблюдателем.
— Но чего? — осведомился он.
— Войны, разумеется, — сказал я.
— Какой войны?
— Нынешней, — ответил я, опешив от такого его вопроса.
— Я не знаю никакой войны, — объявил он. — Троя пала.
Нашу беседу прервала Беатрис, прибежавшая с известием, что Джордж решил попробовать себя в прыжках в длину, как разрешили всем желающим.
Я помог старику подняться на ноги и пожал ему руку.
— Я вспоминаю вас с признательностью, — сказал я, хоть и не совсем правдиво. Я не забыл унизительную сцену, когда, после одной своей лекции предложив задавать вопросы с места, он обозвал меня ослом и велел садиться.
— Скорей, — торопила Беатрис.
— Я надеюсь, мы еще свидимся, — говорил я, тряся его руку.
— Не думаю, мистер Лайелл, — отвечал он, обнаруживая лестную, хоть и не вполне точную память о моих геологических исканьях. — Мое почтение дочери вашей.
— Это он про меня? — заинтересовалась Беатрис.
— Про кого же еще? — ответил я, и она просияла.
Нельзя сказать, что на этих соревнованиях Джордж заметно отличился. Спортсменом в семье был брат его, Фредди, увы, рано умерший от воспаления мозга. И все же, когда он, разбежавшись, оторвался от земли и солнце литым золотым шлемом одело ему голову, мы орали до хрипоты.
Час спустя, когда Беатрис нас стала тащить домой, Джордж настоял на том, чтобы мы сфотографировались. Он заприметил человека с треногой возле фонтана. Мы выстроились, и кое-кто задобривал собственное изображение в жалких потугах преодолеть упущения природы; Беатрис под видом задумчивости подперла подбородок пальцем, Энни сбросила туфли, чтобы стать ниже ростом. Я же взял на руки старшую девочку и тщательно расправлял ее платьице по своему пузу, пока она не разревелась, и Джордж велел ее отдать матери, уже прижимавшей к груди младшего. Позади продолжалось состязание — офицеры против солдат — под упоенное хрюканье участников.
Долго стояли мы неподвижно, как статуи, все, кроме детей. «Тихо, миленькие», — приговаривала Миртл, а они рыбками трепыхались у нее на груди.
Час посещения оперы был поздний, мы давно отужинали. Театр стоял в Пера, в европейской части города, вплоть к питейному заведению, забитому солдатней. Оттуда несся гвалт, вопли, визг — впору подумать, что там тоже дается оперное представление.
Я злился на Беатрис: заставила меня припарадиться, а в театре этом грязь была несусветная. К счастью, мы сидели в ложе, слегка возвышенные над мерзостью. При всем при том, хоть скрыл это от Беатрис, я, перед тем как ей сесть, стряхнул со стула двух тараканов. Вонь снизу и из соседней лавки, смесь жареного лука, пива, еще чего-то мерзко сладковатого ударяла в ноздри, и нам приходилось без конца обмахиваться носовыми платками. По краю сцены, в опасной близости к истертому бархату занавеса, стояли рядком горящие керосиновые лампы, иные без стекол. Я предусмотрительно проверил узкий проход за нашими стульями и повыбрасывал на улицу кой-какую рухлядь, чтобы в случае пожара можно было выбраться.
Миртл сидела отвлеченно, ничего вокруг не замечая. Завтра детей отправят в Англию — от этой мысли она как окаменела. Потом уже, перед антрактом, я вдруг услышал странный звук, который мгновенно воскресил в моей памяти кухню миссис О'Горман и крик дворовой кошки, обрыскивавшей ведро, в котором утопили ее котят. Я вздрогнул, глянул на Миртл — у нее были мокрые щеки.
Джордж счел, что это она растрогалась из-за музыки, но каким образом новомодный композитор вроде Джузеппе Верди своим нескладным грохотом и надсадным воем мог заставить человека плакать, если только не от злости, — выше моего понимания. Беатрис ласково обняла ее за плечи, а Энни, не находя в себе сил открыто выразить сочувствие, несколько смущенно искала нюхательные соли.
Только уж когда дали занавес, я заметил Нотона, он сидел в ложе напротив вместе со своим дружком-инженером, миссис Ярдли и ее гвардейским полковником. Нотон уставился влево от нашей группы, и негодование искажало его черты. Следуя за направлением его яростного взора, я перегнулся через перила и заглянул в соседнюю ложу. Там сидела юная смуглая особа в тесных объятьях молодого господина в блистательном мундире Одиннадцатого, лорда Кардигана гусарского полка.
А несколько минут спустя я увидел, как Нотон пробирался по партеру. Достигнув нашей пыльной клетки, он глянул вверх, сперва на Миртл, которая как раз утирала слезы, потом левей. Если такое и впрямь водится в природе, губы его, ей-богу, зазмеились усмешкой. Затем он демонстративно направился к задним дверям. Миссис Ярдли между тем подавала мне отчаянные знаки, махала программкой, выставляя себя притом на всеобщее обозрение. Что до инженера, он встал, набычился, как боксер, и бил кулаками воздух. Я счел, что оба они пьяны, и сказал об этом Джорджу, но когда мне удалось-таки привлечь его внимание к ложе напротив, инженера там уже не было.
— Удивительно, как дичают люди вдали от родины, — сказал я Беатрис, но в ответ услышал только шипенье: оркестровая яма снова заполнялась.
Уже начался второй акт, уже выл заунывно хор, когда я услышал шаги в проходе за нами. Затем были: грохот, невнятное бормотанье; стул подо мной затрясся так, будто что-то тяжко брякнулось о нашу ложу. Все смотрели на нас, в том числе и певцы на сцене. Голос, по которому я не сразу опознал инженера, отчетливо выкрикнул: «Не дурите, ч… вас побери совсем!» Вытянув шею, я потрясенно увидел Нотона, спиной прижатого к краю ложи под таким углом, что голова его болталась над оркестрантами. На Нотона, схватив его за горло, напирал гусар. Многие в публике повскакали с мест и постыдно подзадоривали дерущихся.
Далее последовало нечто превзошедшее своим драматизмом все, что мы видели на сцене. Нотон отчаянно вцепился в грудь противника и ухитрился продеть пальцы сквозь золотое шитье его великолепного ментика. Гусар явно ужаснулся мысли о таком оскорблении мундира, ослабил хватку и сам хотел высвободиться, но тут Нотон вывернулся, распрямился, обхватил гусара и кинул на край ложи, гусар качнулся, поднял руку и, чертя невнятный знак, скорей всего крестясь, рухнул на пол в партере. Тут впервые открылось мне назначение музыки: чувства мои обострялись несмолкающим оркестром — несчастный приземлился под гром ударных.
Джордж бросился вниз, растолкал возбужденную толпу и подал пострадавшему всю возможную помощь. Мы стояли поодаль, чтобы не усугублять переполох. Из прохода донесся страшный шум; выглянув, я с удивлением увидел, как с десяток дюжих турок уволакивают Нотона. Инженер в отчаянии к нам бросился, крича, что сам он ужасно виноват.
— Мне надо было его удержать! — кричал он. — Господи! Я же видел, к чему клонится дело!
Я увлек его в сторонку и попросил объясниться удовлетворительней. Из-за чего вспыхнула ссора? Почему Нотон подвергся такому грубому нападению?
— Да он же сам полез на рожон! — крикнул вне себя инженер. — Ворвался в ложу и отвесил гусару оплеуху!
— Но за что? — спросил я, хотя в моей душе уже шевелилось жуткое подозрение, что мне и самому это известно.
— Как же, все из-за мисс Харди… за то, что так с ней обошелся. Сидит от нее в десяти шагах и обнимает эту непристойную особу… а мисс Харди от оскорбления в слезах.
— Знаете что, возвращайтесь-ка вы в гостиницу, — сказал я ему. — А утром… когда вы успокоитесь… мы, пожалуй, обратимся к английскому консулу.
— Мне надо было его удержать, — простонал инженер и побежал по проходу.
Все кончилось благополучней, чем можно было опасаться. Капитан, весь в синяках, едва дышал, но не сломал, однако, ни хребта, ни шеи. Он всего-навсего растянул себе лодыжку, и призванные из питейной лавки друзья ему помогли добраться до казармы.
На пути домой мы с Джорджем молчали, как убитые, и неспроста. Нам было стыдно обоим. У меня не шел из головы утиный мальчишка, Помпи Джонс, и как я выговаривал ему когда-то за детскую проделку с тигровой шкурой.
Причина и следствие, думал я. Вот оно. Никогда нельзя недооценивать разрушительной силы наших необдуманных действий.
Я нанял верхнюю половину одного дома в Скутари. Джордж, до той поры ночевавший в лазарете, был в восторге от переезда. Окна наши смотрели на Мраморное море, и через двор мечети до казарм было рукой подать. Кроме самой необходимой мебели, в комнатах ничего не было, и Миртл постановила, что ничего не надо менять. Я кинулся было покупать шифоньеры и картины, но она сказала, что мы не у себя дома и незачем прикидываться, что жизнь идет по-прежнему. Так оно и вышло, нам недолго суждено было там оставаться.
Самая удивительная перемена произошла в Миртл — во внешности, я разумею. Тогда как мы с Джорджем заметно потеряли в весе, от жары ли, от вынужденной ли диеты, она, напротив, скорее пополнела; округлились щеки, шея и руки налились. Всегда бледное, лицо подрумянилось на солнце, и, поскольку она ходила простоволосая, в волосах блестели выгоревшие прядки. Итог — прежде словно сквозившая в тумане, Миртл как бы вышла на свет божий. Едва ли Джордж замечал эту перемену, он слишком был занят другими материями, ну а я втайне радовался, что исчез со сцены бедный, одураченный Нотон. Если уж Миртл тогда свела его с ума, теперь, новая, искрящаяся, она бы довела несчастного до истинного помешательства. После того как для умасливания турецких властей была собрана кругленькая сумма — причем свою скромную лепту внес я или, точнее, Джордж, — Нотона услали в Англию. Я провожал его в гавань, и, перед тем как взойти на борт, не в силах произнести ни слова, он, словно тонущий, вцепился в мою руку. Я придал своим чертам приличное случаю выражение, хотя, должен признаться, меня все еще жег стыд.
В июне Джорджа призвали в Константинополь, в военную медицинскую коллегию. Его поставили в известность, что отныне он приписан к расквартировываемой в Варне второй дивизии в качестве помощника хирурга. Он меня просил не открывать Миртл причину его назначения — три доктора, занимавшие это место до него, все, один за другим, пали жертвой холеры.
Я выразил тревогу, но он меня утешил, что опасность заразиться там не больше, чем везде. Уже несколько недель больные сотнями прибывали в Скутари. Болезнь приняла такой оборот, что смертники гниющими рядами валялись по коридорам лазарета. Столько смертей — и без единого выстрела!
Я не храбрец, и, должен признаться, мысль удрать в Константинополь и оттуда домой мне приходила в голову. Подозреваю, так бы я и сделал, если бы не Миртл. Ничто на свете не вынудило бы ее оставить Джорджа, ну, а когда всего лишь женщина выказывает такую твердость, кто ж себе позволит поддаться малодушию?
Через неделю, в сумерки, мы проплывали мимо сказочно затейливых дворцов пашей; мимо гробницы Барбароссы, покорителя Алжира; вдоль вечереющих садов и кипарисов мы килем пробивали кипящую бледную дорогу по фосфорным грядам Босфора. За нами следом неслись крошечные, не более зарянки, птицы; никто и никогда не видывал, чтобы они сели, всегда в полете. Турки, как мне приходилось слышать, считали, что это души женщин, которых утопил султан.
Дорога заняла у нас два дня; на второе утро за завтраком молоденький драгунский офицер, говоря о том, как он жалеет, что забыл дома теннисную ракетку, вдруг упал на тарелку лицом. Джордж приподнял драгуна — накануне вечером жаловавшегося, оказывается, на желудочные боли — и объявил, что тот умер. Так и остался он сидеть, с открытым ртом. Мы тоже сидели, будто боялись его потревожить. Когда наконец мальчишку уносили, Миртл встала и осторожно сняла с его волос хлебные крошки.
Сказать, что мы высадились в Варне, было бы преувеличеньем; мы скорее плюхнулись в воду, ибо пирс решительно сгнил. Хлюпая по грязи, мы выбрались на сушу. Одна лошадь сломала переднюю голяшку, пришлось пристрелить ее на месте. Труп подхватило волной, и он тихо поплыл под балдахином мух по Черному морю.
В городе из-за значительного перенаселения царила дикая неразбериха. Войска, лошади, обозные телеги, теснясь из порта, делали почти непроходимыми узенькие улочки. Крысы нагло, не таясь, рылись в отходах возле пищевых лавок. Даже Миртл замечала грязь и кавардак Мои мечты о том, чтоб снять уютный домик, увитый виноградного лозой, рассеялись как дым. Почти все доступное жилье мало того что ютило несчетных представителей многообразного мира насекомых, вдобавок уже гостеприимно укрывало паразитов иного рода, а именно винных торговцев и лошадиных барышников, острым смрадом войны выманенных из всех щелей Леванта.
Джордж отбыл доложиться в главный госпиталь, а мы с Миртл отправились на несколько миль западней от города, где был разбит военный лагерь, и палатки по обе стороны дороги взбирались вверх, к нагорью над озером, образованным рекой Девней. Ниже по течению натекал еще пруд, окруженный болотистой местностью, днем довольно живописной, по ночам же окутываемой ядовитым туманом. С невнятных слов сопровождавшего нас болвана грека я заключил, что рядом кладбище, где позарыты шесть тысяч русских, павших от чумы в двадцать девятом году. Приобретя по баснословным ценам палатки и кастрюли, мы пристроились неподалеку от пруда. Что до питьевой воды — рядом били прелестные ключи.
Мне хватило нескольких часов, чтобы понять, в какую мы влипли передрягу; едва настала ночь, процессия бедолаг, волочащих на закорках своих собратий, провлеклась мимо нашего костра и растаяла во тьме. Кто-то говорил, будто они идут к реке помыться и страдают покуда всего-навсего поносом, но уже поползли слухи, что во французском лагере, разбитом на сравнительно благополучном месте, от нас к северо-востоку, вспыхнула холера.
На другой день к нам присоединился Джордж, облаченный якобы в форму офицера двадцатой дивизии. Мундир так выцвел и потерся, что исходные цвета не поддавались опознанию; его заметно поносил злополучный предшественник Джорджа — если не все трое. Вынужденный на свои любезные купить уставные сапоги, Джордж заполнял несчетные бланки, в результате чего был извещен, что желаемую обувь можно будет приобресть через неделю, а то и через месяц.
Обстановка в лазарете, он мне рассказывал, была зловещей. Не хватало людей для строительных работ, а власти, он считал, то ли не могли, то ли не хотели понять неотложность дела. Предприняли попытку улучшить вентиляцию, выломав доски на крыше, но палаты все стояли душные и грязные, служа достойной Вальхаллой[11] несчетным блохам, мухам, крысам, тараканам. Недоставало оборудования и лекарств. В первый же вечер ему пришлось спасать несчастного, в пьяном виде свалившегося с лошади и сломавшего нижнюю челюсть. Не имея ничего другого для наложения шины, пришлось использовать картонный переплет книги под названьем «Вольный, вольный мир». Если его не выскрести добела, лазарет непригоден для обитания, и, по убеждению Джорджа, человек там умрет скорей, чем брошенный в канаве. По ночам Джордж неистово чесался и не давал мне спать.
Сам же я являл собой весьма печальную фигуру, после того как безрассудно передал залубеневшую от шлепанья по грязи одежду прачке. Итог — день целый я простоял голышом, прикрытый замызганной лошадиной попоной, ожидая ее возвращения. Она так и не пришла, и, поставя окончательный крест на моем стремлении к элегантности, так и не пришел корабль с нашим багажом — как сообщалось, загоревшись в миле от Скутари. Миртл отправилась куда-то, разыскала торговца подержанным платьем и любезно купила и на мою долю священническую рясу, безусловно модную во времена моего деда. Еще она приобрела цилиндр, слегка траченный молью. И я его носил, предпочтя бесчестье солнечному удару. Сама она ходила в длинном платье, вот как турчанки носят, и чуть ли не непристойно ловко скользила в нем по лагерю.
Странно, до чего просто привыкаешь к первобытным условиям. Удивительно, до чего легко осваиваешься с чумазыми руками и сальной бородой. Ничто так верно не возвращает человека к его сущности, как жизнь под открытым небом.
Сказать по правде, я уже не знал, кто я такой — я потерял свой курс вместе со штанами. Я наблюдал, я вел свои записи днем — под адское жужжанье мух, ночью — под собачий лай и задушенные крики тех, кому приснилась родина… а то похуже.
Я пропал, я совершенно потерялся, разум мой был расстроен, мысли в беспорядке. Часто, погружаясь в неверный сон, я про себя повторял строки Гесиода:
… Сила ужасная собственных рук принесла им погибель.
В затхлую область они леденящего душу Аида
Все низошли безымянно[12].
Боюсь, скорей тот жесткий барашек, которого мы жевали на закате, нежели интеллект, придавал такое направление моим мыслям.