Сережин дом на горе. С нее видно деревню и степь. Когда родители возвращаются с работы, ему разрешают сидеть на завалинке, гулять по двору, на пустыре.
С завалинки многое видно. Деревня оживлена, шумлива — противоположность степному миру. Но и там не всегда спокойно. Вот что-то в степи изменилось, напружинилось, заклокотало. По равнине пополз клуб пыли, постепенно разрастаясь в очертаниях, превращаясь в длинное, косматое существо с упругой кубической головой и распущенным туловищем. Голова чудища угрожающе поблескивала, железно трещала и время от времени надсадно покрикивала… И вот уже мимо дома по дороге покатили машины, поднимая густые клубы пыли, горько пахнущие степью, горячим воздухом, отработанными парами бензина. Везли оренбургские арбузы на станцию.
Это был очередной ход времени, которое отмечалось здесь, в деревне, таянием снегов, прилетом птиц, цоканьем копыт и скрипом повозок конных заправщиков, везущих топливо к тракторам в поле…
И вскоре опять перемены в мире. По ночам стало шумно за окнами. «Зерно на элеватор везут», — заметив, что Сережа прислушивается к железным голосам машин, как-то сказал отец и задул керосиновую лампу. На уборочную электростанцию не включают. Началась экономия — все горючее тракторам и комбайнам. Мать ворчит: «Просто беда с этой экономией! Днем без передыху динама крутится, а как темно — экономят. Кому это надо?»
По стенам комнаты медленно проплывают полотнища света. Освещаются ходики, отрывной календарь на цветной картинке, подушечка со швейными иглами, жестяной рукомойник… Потом все укутывается мягкой густой мглой, продолжая жить своей особенной ночной жизнью. На подоконнике быстро растет цветок «огонек», на гвоздике рукомойника копится влага, чтобы спугнуть в один миг тишину, сорвавшись громкой каплей в сток. Скоро за окном вновь загудят машины, пойдет очередная колонна с урожаем…
Долги летние вечера в деревне. Медленно угасают зори. Ярко-рубиновый цвет, стекая с небосклона, постепенно освобождает место звездам, а на западе, там, где край неба соприкасается со степью, все еще тлеет яркая желтая полосочка.
С заходом солнца завершаются и главные людские дела. Уже не слышно мягких жестяных стуков подойников, мычания коров, радостного повизгивания собак, встречающих хозяев. И как раз в это время на завалинке, у Сережи под окном, начинаются разговоры. Сегодня здесь мать с подругой.
В комнате тихо, покойно. Монотонно отстукивают время ходики. На завалинке говорят неторопливо, обстоятельно, Словно не нужно завтра подниматься с зарей, идти на клуню перелопачивать зерно.
Сережа лежит на своей кровати. Окно распахнуто, в комнате душно. Отец в мастерской. Передал с заправщиком — задержусь. Заправщики без конца гремят по дороге железными бочками, погоняя своих лошадей. В поля едут с горючим. Мальчику кажется, что он вот-вот заснет под монотонно-вдохновенное бормотание подруг, как вдруг его точно подталкивает резкий, раздраженный голос матери:
— Надоело, понимаешь? Как все это надоело, кто бы только знал!?
— Не нужно ничего доказывать, — тихо увещевает подруга. — Делай, как делается. Бог с ним, с отличием! Ну, разве можно в наше время отличиться с лопатой?
На темно-фиолетовом лоскутке неба, разграфленного тонким деревянным переплетом окна, мерцают звезды. Ночь уже… В расслабленное дремотное состояние мальчика входит свободный, ненавязчивый звук песни. Высокий, чистый тенор где-то в отдалении неожиданно выдает с ленцой: «Ты постой, постой, красавица моя…»
Отец стоял спиной к лампе, и оттого над его головой с вымытыми и причесанными мелкой костяной расческой темными волосами светился тонкий желтоватый контур керосинового света.
— Ты только глянь, что я тебе привез?
Сережа увидел огромный полосатый арбуз. От отцовских рук веяло теплым, добрым запахом машин и земляничного мыла. Поманив арбузом, он отошел к столу, взял широкий столовый нож и снял тонкую зеленую корочку у плодоножки:
— Посмотрим, посмотрим…
Лезвие погрузилось в арбуз, хрупнуло глубоко внутри, и вот две темно-рубиновые половинки закачались на цветной клеенке.
Сережа теперь уже окончательно проснулся и мягко затопал по теплому полу.
— Опять? — строго спросила мать, заходя в комнату.
— Что случилось?
— Режим нарушили. Когда вздумается — поднимаем, кормим… Есть же порядок, мы условились.
И как бы подтверждая незыблемость этого порядка, она громко двинула сковороду на чугунной плите.
— Между прочим, печное литье в нашей местности такой же дефицит, как и приводные ремни к комбайнам, — негромко заметил отец, усаживаясь против Сережи за столом.
— Ребенок худой, слабый, — продолжала мать. — Ты его накормишь этой травой, а он потом ни хлеба, ни мяса не ест. С чего же ему расти?
Сережа осторожно поднялся из-за стола, вытер запачканные арбузным соком пальцы о полотенце и пошел на кровать.
— Где же спасибо? — строго спросила мать.
— Спасибо!
— Каждый раз следует напоминать. Что это за воспитание у ребенка?
…Краем глаза Сережа видел, что отец уже поужинал, но со стола не убирают. Родители молчали. В тишине было слышно, как потрескивает фитиль в лампе. Отец слишком сильно вывернул его. Фитиль уже обгорел, и лампа начала коптить. Сажа тонкими ниточками летела вверх, оседая на трубке стекла, растворялась в воздухе. Мальчик хотел сказать, чтобы они прикрутили лампу, но тут же подумал, что мать опять рассердится, и вздохнул. Тишина стала совсем невыносимой. Лица родителей были сосредоточенны, серьезны.
— В общем, я все обдумал, — нерешительно начал отец. — А вот в деталях…
И этого хватило, чтобы разметать устоявшуюся тишину, заполнить бурным потоком слов, упреков, слез пространство, освещенное красноватым, тусклым светом.
— Ты-ты-ты! Всегда — ты!
Сережа вдруг подумал, что это он уже слышал. Мать, казалось, была подготовлена к этому вступлению, может быть, даже прорепетировала кое-что в разговорах с подругой на завалинке. Ее речь потекла быстро, обгоняя мысль, выстраданную во время бесконечной работы на зернотоку и в тишине ночного дома, среди этих гнусно пахнущих саманных стен, когда сна ждала возвращения мужа из его мастерской (а может быть, и не из мастерской, кто его знает?), вздрагивая от каждого шороха за стеной: «Зачем этому глупому фантазеру семья, если у него на уме одна мастерская с кучей железа?»
— Живого железа, — мягко уточнил отец.
Это шутки для скверов и танцплощадок, а он — взрослый мужчина, отец семейства. В конце концов, если начистоту, хватит и одной жертвы: бросили город ради этой глуши и дикости… Ну хорошо, пусть даже так. Но ведь и сюда же люди едут жить, устраиваются каким-то образом. Что из того, что ему подвернулось настоящее дело? И что значит н а с т о я щ е е? На целине все настоящее. И только они прижились в деревне, сошлись с людьми, есть к кому обратиться в трудную минуту…
— Если это твой главный довод, — перебил отец, — то в мастерской…
Но мать не дала досказать:
— Так и знай: в мастерскую я не поеду и жить там не буду!
В комнате снова наступила тишина, словно и не было ничего, — никто не ругался, не обвинял другого в черствости и эгоизме.
С улицы донесся едва слышный рокот автомобильных моторов. На подходе была очередная колонна грузовиков, и Сережа пожалел, что в комнате горит лампа.
— Да пойми же ты, пойми! — с мягким напором проговорил отец, тоже прислушиваясь к машинам за окном. — Из Восточного совхоза идут… По голосу слышу. Позавчера в дороге одна стала, мы на летучке ездили, помогать… Не в мастерскую, а рядом, говорю тебе. На машинном дворе — дом, очень даже приличный. На две половины…
Сережа понял, что дело даже не в том, что на машинном дворе можно жить. Отцу хотелось сейчас любым способом оправдаться.
Кому-то снова нужно быть первым («На белом коне!» — въедливо пошутила мать), потому что деревня — это уже не целина. Здесь целинники потерялись среди колхозников, и целинного братства людей не получается, как, скажем, в палаточных городках. Новое следует начинать на новом месте. Да и что это за работа, прости господи? Жить в деревне, а на работу в мастерскую ходить за три километра…
— Так ты для себя выгоду хочешь найти? — с тихой злостью спросила мать. — А почему мы с ребенком должны страдать?
— Да какие же тут страдания? — воскликнул отец. — Ведь с течением времени все семьи целинников туда переедут…
Сережа с его отцом стояли на дороге, слушая оглушившую их разом тишину. Водитель бензовоза, кивнув на прощание: счастливо вам провести выходной! — нажал на педаль сцепления, и машина, обдав их облачком отработанного бензина, укатила прочь. Теперь они были одиноки под этим бледным шелковисто-голубым небом, с которого светило неяркое осеннее солнце. Но это одиночество представлялось Сереже уютным и даже совсем не страшным.
Вокруг была степь — голубовато-серая, жухлая, усыпающая на долгую целинную зиму. Неподалеку от дороги одиноко, но очень уверенно, не заботясь о грядущих переменах в природе, стрекотал кузнечик. Высоко в воздухе, распластав крылья, парил коршун…
Неожиданно легкий посвист, за ним — другой, третий — отвлекли Сережу. Его глаза, освоившись со степным миром, выхватили из невысокой коричневой травы рыжих зверьков, стоявших столбиком у красно-бурых кучек глины, за которыми скрывались входы в норы.
Впереди над дорогой, куда намеревались они шагать с отцом, неожиданно взметнулся густой черный рой. И коршун отозвался на движение птиц — дернулся на миг, взмахнув крыльями, и снова замер в своем полете-парении.
— Грачи, — сказал отец, задумчиво глядя вперед. — Готовятся.
Легкое, едва ощутимое движение ветра, как поцелуй матери, коснулось его лица и оживило какое-то неясное воспоминание о прошлой жизни. Сережа вздохнул, растревоженный этим неожиданным ощущением, и засмеялся. Отец подмигнул ему, закинул на спину рюкзак, и они пошли.
Каждый шаг крупных отцовских башмаков с тяжелой литой подошвой из каучука звучно и ясно отпечатывался на степной дороге, засыпанной гладкой речной галькой. Сережа шел рядом, и его взгляд был направлен не в далекую сиреневую мглу на горизонте, куда вела дорога, а несколько ближе, и он ясно видел то, что лежало, росло и двигалось. До белизны выгоревшие стебли растений у обочины, просыпанные хлебные зерна, которые не успели склевать птицы и унести в свои подземные кладовые сурки, суслики и мыши, сиреневую гальку, крупный кварцевый песок, обломки двустворчатых раковин, перебегающих дорогу жуков, черную мохнатую гусеницу…
В его сознании одна картина сменялась другой: тусклые, отшумевшие стебли костра, закостеневшие прутики гранатника, угрожающе скрюченный татарник, впрессованный в светло-коричневую степную землю речной грунт, который возили на дорогу целинники, чтобы сделать надежным путь к районному элеватору.
Запахи степного мира, так поразившие его в первый момент, когда он вышел из кабины бензовоза, теперь стали привычными, словно он успел напитаться ими. Но вдруг его ноздри дрогнули, ощутив нечто хорошо знакомое в пугающей близости. Он поискал глазами э т о.
На обочине лежали обгоревшие автомобильные шины. Они были сожжены давно, потому что степная пыль почти скрыла следы огня. Лишь в одном месте можно было различить, как податливый черный каучук застыл пузырями.
— В буран здесь три дня загорали наши ремонтники из второй бригады, — сказал отец, кивая на золу. — От машины осталось одно железо… Повезло просто ребятам…
— Их искали? — спросил Сережа.
— Конечно! — воскликнул отец, поправляя лямку рюкзака. — Но все дело в том, что они в буране сбились с главной дороги, никто же не мог знать, что они здесь…
…Сквозь сон Сережа вдруг почувствовал, что засветили керосиновую лампу. Электричество с одиннадцати вечера в деревне отключали. От открыл глаза и увидел: комната наполнилась людьми в медвежьих шубах и нагольных бараньих тулупах. Люди с улицы принесли запахи снежного ветра и кислой шерсти.
С изумлением смотрел он на ночных гостей, поражаясь обилию шерсти и долгополости одежд… Оказалось, что они везут оборудование на тракторных санях. Мотор подвел, ну и пошли, не пропадать же в степи!.. Пришельцам тут же вскипятили воду. Еда у них нашлась с собой. Один мужчина уронил полкаравая, словно камень грохнулся об пол…
Вздохнув, Сережа пристально глянул вперед. В степи что-то переменилось. Если вначале они шли, как бы рассекая плотную стену неподвижного теплого воздуха, который тревожили лишь изредка короткие свежие всплески, как пузырьки в стакане воды, поднимающиеся время от времени на поверхность, то сейчас встречный поток стал напряженнее, ровнее. В нем ощущалась тревожащая свежесть озерных трав, ила и воды. Они вышли к окраине большого степного болота, мочажине, как называли его в здешних местах. Крупными зелеными ежами темнели по болоту кочки, редкими островками — там и тут — росли камыши и осока. Из глубины мочажины слышалось старческое покряхтывание гагар, пронзительные крики куликов, сонное бормотание журавлей, отрывистые, словно воинские команды, крики гусиных вожаков.
От мочажины тянулся длинный пологий подъем, который они с отцом преодолели уверенно и быстро.
— А вот и маяк! — бодро сказал отец. — Мы с тобой отмахали без малого километров пять…
Впрочем, отец тут же поправился: это не маяк, а обычный геодезический знак, построенный в виде двойной усеченной пирамиды.
Неподалеку от маяка лежали крупные обомшелые валуны. Отец скинул с плеч рюкзак, и они присели на теплые камни. Сережа вдруг обратил внимание на перемену света в природе: из голубовато-серой окраска травы стала оранжевой. И тень, которую бросал на землю деревянный маяк, наполнилась фиолетовым сумраком…
Под его ногами что-то шевельнулось. Он глянул вниз и увидел коричневую ящерку, выбежавшую из-за камня. Она замерла, словно осваиваясь с незнакомцами. В ее крошечном черном глазу ослепительной оранжевой точкой отражалось заходящее солнце. Кожица под нижней челюстью ящерки медленно двинулась, на миг появился тонкий раздвоенный язычок, и она тут же ускользнула в тень серого гранита.
Отгорел огромный, вполнеба закат, и солнце ушло за сухие вянущие травы, и лишь, как отблеск этого заката, играл теперь в длинных, рвущихся вверх языках пламени оранжевый отсвет.
Искры из костра поднимались высоко вверх и гасли. Горячий невидимый жар огня время от времени трогал лицо Сережи, и он старательно пододвигался к отцу, сидевшему на куче сухого бурьяна.
Изменчивое трепетное пламя лепило, и тут же развеивало, из своей невесомой плоти призрачные очертания какой-то бывшей жизни — причудливые растения, деревья, животных. Где-то неподалеку слышались вздохи ветра, сонное бормотание птиц, стрекот насекомых, чьи-то вкрадчивые шаги.
Отец задумчиво глядел в огонь и говорил о жизни, которую он прожил до Сережи, о войне, о том, как он в большом южном городе ходил каждый день на завод, чтобы сверлить ручной дрелью отверстия под болты в корпусах комбайнов, а вечерами занимался на факультете механизации… Все это, должно быть, складывалось не так просто, потому что отец волновался, и его волнение передавалось Сереже, и он вздыхал вслед за отцом, и непонятная тревога терзала его сердце. И когда отец замолк надолго, он неожиданно приклонил голову на рюкзак и уснул легко и беспечно. Ему приснилась комната…
Она напоминала глухую клетку. С потолка на белом витом шнуре спускалась электрическая лампочка в черном карболитовом патроне. В стеклянной колбе слабо тлела красная нить. Свет пульсировал, жил своей особенной беспокойной жизнью. Он становился малиново-красным, иногда, набрав силу, разгонял устоявшийся комнатный полумрак коротким голубым всплеском. И в тот миг Сережа видел вещи, отбрасывавшие длинные густые тени. Родительскую кровать с горкой подушек, окованный цветной жестью сундук, зеркало с мутным стеклом, полку-угольник, на которой лежал семейный альбом с фотографиями, стояли книги и голубая шкатулка с нитками, пуговицами и наперстками. Свет из стеклянного баллона держал его настороже. Это был цвет запрета — красный.
Он брал большую деревянную табуретку и ставил у стены. Осторожно взбирался на нее. Один поворот фарфоровой ручки выключателя в сером дюралевом корпусе — и в его комнате-клетке все менялось. Сквозь щелки в закрытых ставнях проскальзывали тонкие солнечные лучики: широкие — ленточками и узкие — спицами. Пронизывая серый, теплый полумрак, они оживляли пылинки, которые появлялись и исчезали каждую секунду.
Сережа рассматривал солнечные пятна на полу, на стене. Они жили, шевелились, набухали светом, темнели. В них угадывался настоящий мир, сокращенный до размеров светового пятна. Там, иногда, мелькали человеческие фигурки, птицы, животные, машины…
Жизнь в комнате шла размеренно, спокойно.
И наступал час, когда появлялись родители, приносившие к нему тревогу и озабоченность мира. Его начинали учить, воспитывать, его уговаривали, убеждали, наказывали, с него требовали, в конце-то концов («Какой непослушный ребенок, ведь ему-то и пример брать не с кого!») Но что поделаешь, ведь это жизнь.
Он долго не мог поверить, что в мастерской идет только работа. В этом слове ему чудилось что-то слишком обыденное, вялое, сонное. Всюду в мире была работа. Без нее, казалось, и шагу ступить нельзя. Принести от родника на мочажине два ведра с водой, растопить печь соломой и кизяками, подмести пол в доме — все работа. Но в мастерской…
Это было высокое длинное здание из кирпича и шлакобетона с белыми оштукатуренными стенами и серыми закопченными окнами. Через открытые двери, куда Сереже запрещен вход, видны подъемные устройства на цепях, огромные станки, верстаки, обитые сизой вороненой жестью, черные промасленные столы с выдвижными железными ящичками и страшная продымленная кузница.
Особенно ему нравился пол в мастерской. Он был выложен из круглых деревянных чурбаков. Отец сказал, что это все они сделали.
Происходившему в мастерской сопутствовал особый набор звуков. Здесь резали железо, сверлили его, рубили и ковали. Здесь его в а р и л и. Запускали двигатели машин. У каждой из них был свой голос.
Мглистыми осенними вечерами, когда темнело рано, за большими застекленными окнами мелькали фосфористые вспышки света. Этот свет на несколько мгновений слепил его глаза, еще более сгущая окружающую мир мглу.
Существовал запрет: не смотреть на этот свет, и был, конечно, сладкий самообман — от одного короткого взгляда ничего не будет, никто не узнает… Мерцающие беззвучные вспышки вырисовывали на стеклянном экране окна исполинскую тень человека, чудище без рук и ног, наполняя его сердце сладким ужасом.
Отец рассказывал: раньше здесь этого не было. Только угнетали человеческий взор развалины бывшей казачьей крепости — останки казармы, каменных оград.
— Теперь у нас строгий порядок, система, — воодушевленно говорил он матери и Сереже. Они втроем стояли перед своим новым жилищем. Как и обещал отец, грязно-желтый, облупившийся домик из деревянных щитов стоял достаточно далеко от мастерской — шагах в полутораста. Одно узкое низкое окно и дверь с крылечком из двух скрипящих половиц выходили во двор. — Раньше тут росла крапива, а теперь утрамбованная гаревая площадка. У самой уцелевшей стены мы сделали навес для машин и тракторов. С течением времени сделаем ворота…
— Зачем же ворота? — с тихим изумлением спросила мать.
— Ну, как это — зачем? — бодро удивился отец. — Всюду есть двери, ворота, калитки… Как же без этого?
— Но ведь стен-то еще никаких нет! — простонала мать и, махнув рукой, пошла в дом.
Отец смущенно кашлянул, проследил за ней, а потом обнял Сережу за плечи:
— Ничего… Переживет. Большое дело требует жертв. Пойдем за дом, я тебе расскажу о поселке.
Новый поселок, о котором мечтал отец, должен был начаться сразу же за их домом — шагнуть дальше в степь, разбежаться десятками улиц, подняться к небу из желтой степной земли, отгородиться от степного зноя и зимних стуж лесозащитными полосами, притянуть к себе реку… Жить нужно решительно.
— Да, тут будет и река, — удовлетворенно повторил отец, заметив удивленный взгляд Сережи, — Я нашел старое русло. Оно, правда, заросло травами, но это не беда. При нашей технике расчистить недолго…
В мастерской мать сказала, что теперь ей ждать от жизни нечего. Лично для нее целина кончилась. Духовая музыка на городском вокзале, дорога, леса, перелески, холмы, горы, степь и, наконец-то, все — тишина. Высокие и правильные слова о долге, чести, жертве — остались где-то в другой жизни, а здесь только тишина.
Слабости здесь не замечали. Народ устраивался, работал, обживался, словно всю жизнь готовился к этому делу.
Она чувствовала, что в ней гибнет вера во все это, но не могла понять: почему? Иногда огонек угасающей веры в это совершенно чуждое ей дело начинал теплиться. Люди собирались вместе в большой брезентовой палатке, заменяющей новоселам клуб, и кто-нибудь особенно одухотворенный, имеющий, право говорить для всех и обо всем, повторял все те же слова, привлекшие ее вслед за мужем из города. Чужой энтузиазм увлекал лишь на время. Едва она выходила из-под прокуренного брезентового полога на воздух, как блеклое, подернутое желтизной небо, сероватая земля, мусор вокруг палаточных домиков, чумазые, золотушные дети, очередь уставших, раздраженных женщин с ведрами и бачками к железной цистерне с водой наполняли ее сердце тоской и унынием.
В палатке, заменяющей им троим дом, было то слишком холодно, то невыносимо жарко. Вечно пахло керосиновой гарью от примуса, угольным чадом от железной печки. Изредка облетали поселок тревожные новости — началась на третьей улице дизентерия, у Петровых убили гадюку в палатке, Монахова укусил тарантул…
С утра до вечера у клубной палатки хрипело радио, которое она давно не слушала, и когда его вдруг выключали из экономии, то не замечала и этого. Душа ее черствела.
Как и со всеми другими, незаметно происходило с ней опрощение. Она терпеливо выжидала очередь в маленький дощатый домик — баню, где мылись семьями и на человека отпускали строго по два таза горячей воды. Спокойно, без всякого стеснения приходила она к соседкам «искаться». Покорно клала чужую голову себе на колени, выискивая у корней волос насекомых, и раздавливала их на лезвии тупого столового ножа…
Чуда не было. К Сереже сразу же привязались в палатках болезни — корь, дизентерия, коклюш, и никто не верил, что он сможет выжить в степи. Отец, скорбя и беснуясь, — ему приходилось выходить из дела, «борьбы», он дезертир, приспособленец в глазах товарищей, — перевез их из степи в деревню, но работал все в том же совхозе, исчезая на несколько недель по своим делам. Она оставалась одна в холодном доме, топила ненасытную печь кизяками и соломой. И если бы не чужие люди, которые помогали ей от чистого сердца, вряд ли им выжить в тот год… Потом отец стал работать ближе к деревне («Они меня прямо вытолкали к вам!» — часто вспоминал он), — и мать успокоилась…
Гремящий, пышущий жаром С-100 привез на прицепе из красновато-желтой степной дали маленький колесный трактор — «колесянку». Железный гигант, выкрашенный бледно-зеленой защитной краской, казался обиженным. Люди заставили его проделать долгий бесполезный путь, и поэтому двигатель трактора негромко ворчал, пока они отматывали трос, освобождая колесный трактор, и тут же, напружившись, выпустив из короткой, закопченной трубы в небо нескольких тонких синих колец дыма, укатил на стоянку — отдыхать.
— Гонять такую машину, — негромко вздохнул отец, глядя вслед трактору. — Да-а, красиво живем!
Сережа не раз видел, как здесь, на машинном дворе, С-100 делал самую трудную работу — таскал сани из толстых сосновых бревен. На них зимой загружали двигатели, плуги, бороны. Летом С-100 увозил далеко в степь железные вагончики на колесах. В них между сменами отдыхали целинники. После зимних буранов трактор очищал от снега дороги и машинный двор… Что для него эта поездка в степь за «колесянкой?» Так, праздная прогулка. Отец говорил, что для каждой машины в мастерской есть свое точное дело. А занятие неподходящее не только вредно, а даже унизительно для машины.
…Вокруг колесного трактора ходили люди, рассматривали его и цокали языками: «Отработал!» Отец взялся за короткую металлическую рукоятку, на которой маленькой ослепительной точкой отражалось солнце, и его темная от загара кисть занемела на ней, обозначились светлыми узкими лучами расходящиеся от запястья сухожилия, вздулись вены.
— Пробовали уже, — печально сказал хозяин «колесянки» — невысокий остроглазый человечек в комбинезоне — и вздохнул. — Мертво застрял!
Остроглазый приехал в кабине С-100, и теперь с надеждой следил за людьми, которые ходили вокруг его трактора.
— Да, — отозвался отец. — Вероятно, вал.
Его заключение было сигналом. На площадку прикатили высокую самодельную стремянку из железных труб с подъемником. Принесли ящик с гаечными ключами. Заложили под колеса деревянные колодки. Постояли в раздумье перед трактором, словно успокаивая машинного духа, который неизменно обитает в каждом живом механизме.
— Ну что ж? Посмотрим, посмотрим…
Взялись откручивать гайки, ослаблять ремни, снимать провода электропитания, раскладывая все по порядку на деревянных плашечках, которые Сережа, помогая взрослым, аккуратно расположил в сторонке. Время от времени кто-нибудь тихо восклицал: «Притерлось-то все как, прикипело за столько лет!»
Потом поругали какого-то растяпу, ступившего невзначай на одну дощечку, отчего промасленные болты и гайки тут же окунулись в желтую пыль. Послали виновника за керосином. Появился керосин в жестяной банке, промыли болты и гайки — не дай бог, где песчинка в резьбе останется! — и снова то же самое: ключ на десять, ключ на семнадцать, разводной с длинной ручкой, с той стороны прихватить пассатижами…
— Так-так-так! Прокладки-то как съело! Кто же так работает, Семенюк? Кто же так за машиной ухаживает? Машина больше уходу требует, чем баба…
Попутно пристыдили Семенюка за масло, но тут человечек в комбинезоне возроптал:
— Да где ж я то масло возьму!? Бочку всего привозили, на гусеничные ушло, а нашим и не хватило. Бригадир говорит: и так перетопчетесь!
— Это все конечно так, — рассеянно отозвался отец. — Но при чем тут ваше «не хватило?» Здесь, мы видим, сто лет масло не доливали… Закоксовалось все, зубилом не возьмешь.
Остроглазый суетился, подавал ключи, молотки, плоскогубцы, упреждая со сладкой улыбкой все желания людей из мастерской, работавших с напряженными лицами.
Но вот и все — открылась внутренность машины:
— Точно! Обломилась шейка вала!
И словно диагноз всем нес облегчение: остроглазому Семенюку, людям из мастерской. Отец обтер ветошкой руки и объяснил загадочно, глядя на Сережу:
— Как и следовало ожидать… Устало железо. — Взгляд его остановился на обломленном конце коленчатого вала. — Пора, конечно. Все без перерыва работал, с коллективизации… Войну, считайте, на нем женщины и мальчики работали, а с тех — какой спрос…
Сережа внимательно рассматривал коленчатый вал, брошенный в кучу металлолома у мастерской. Тускло поблескивали отполированные трущиеся части. На липкой поверхности металла — соринки: семена какой-то травы, обломки фиолетовых токарных стружек, желтая песчаная пыль. Деталь как деталь, только с одного края неровный слом — серый. Цвет усталости.
— Всему свой предел, — сказал отец, подходя к мальчику. — Не горюй! — отцовская ладонь опустилась ему на плечо. — Увезем вал на завод, там его бросят в мартеновскую печь, переплавят и сделают другой…
Дом на машинном дворе разделялся на две половины. В одной они жили, а в другой был склад. Оцинкованная дверь склада перехватывалась длинной металлической накладкой. Ее запирал цилиндрический цифровой замок. Шифр знали двое — отец и мать.
Сережа не раз слышал, как отец убеждает своих людей: в складе ничего нет! Ему казалось: он специально их обманывает, чтобы люди ничего не просили. Ведь это был е г о склад. Когда очередной проситель получал отказ, Сережа понимающе глядел в лицо отцу и заговорщицки подмигивал.
Вот и сейчас отец говорит молодому трактористу в старой выгоревшей кепке:
— Вижу, друг, ты мне не веришь?
Парень держит в вытянутой руке износившийся роликовый подшипник. Он поправляет свою восьмиклинку без козырька и пристально смотрит на дверь.
— Понимаю, понимаю, — кивает отец. — Запчастей почти не дают, так что вам кажется, будто от них тут просто полки ломятся. Ты ведь так предполагаешь?
— Я ничего не предполагаю, — отвечает механизатор и опускает голову, отчего кепка сразу же сползает на глаза. — Мужик, как говорится, предполагает, а инженер — располагает… Но, может быть, где-нибудь в уголке?
И он поднимает еще выше износившийся подшипник.
— Хорошо, друг! Хорошо! — говорит печально отец. — Только для тебя, лично для тебя я отопру двери этого удивительного хранилища.
Он заслоняет спиной замок, набирая шифр. Падает наземь дверная накладка, гремят ключи на связке, отпирая врезной замок, и распахивается дверь, за которую мысленно проникал взором уже не один человек, прибывший по такому же делу на машинный двор.
Сережа слушает этот разговор со скамеечки. И едва только распахивается дверь склада, как он проскальзывает в помещение, вслед за взрослыми, здесь прохладно, пахнет кожей, краской, маслами. Отец находит в темноте выключатель, и под потолком вспыхивает небольшая электрическая лампочка, забранная мелкой металлической сеткой.
— Десять прекрасных хомутов, — начинает отец свою экскурсию. — Вот замечательные оси для гужевых повозок…
— Нашим лошадникам этого добра хватит до второго пришествия, — согласно кивает парень.
— Вот именно! — подтверждает отец. — К вашим услугам четыреста метров вожжей…
— Це-це-це…
— Мотопомпа для откачки воды. Сотня патрубков к «Фордзонам», — как по акту, называет отец свое добро. — Ящик веретен к прядильным машинам. Я получил их как довесок к пяти подшипникам, один из которых помог бы тебе стать героем…
— Но ведь у нас нет прядильных машин? — восклицает механизатор, забыв про кепку, которую приходится поправлять на каждом шагу, потому что они с отцом то наклоняются, то задирают головы, чтобы посмотреть на верхние полки. — Это где-нибудь в Европе…
— Зато на базах есть веретена, — мрачно говорит отец.
Крупный, литой человек в сером костюме сидел за обширным канцелярским столом, обтянутым тонким темно-зеленым сукном, как бильярд, и слушал отца, излагающего свои нужды. Они были сложны: стояли тракторы колесные — старые, стояли тракторы гусеничные — новые, два комбайна, грузовик…
Сквозь застекленные дверцы шкафов виднелись груды бумажных папок. Такие же папки лежали на столе и стульях. Казалось, что хозяин серого костюма намеревался провести решительную ревизию своих бумаг. Один раз он даже попытался найти что-то на столе, подкрепить слова бумагой, документом: «Разнарядка, брат!» В эти слова он вкладывал какой-то торжественный смысл. Но бумаги на столе не нашлось, и он махнул рукой:
— В общем, все это — так. Целина, брат, обширная, чуть не до самого океана, а база не резиновая. Вот и приходится товарищу Путилину крутиться, как белке в колесе… Тому дай, а этому пообещай, а ведь кругом люди, кругом человеки… Всех мне, браток, жалко, а где же на всех возьмешь, если такое дело закрутилось? Не поспевает наше снабжение… Вот и приходится мне к человеку присматриваться: то ли он от крайней нужды ко мне пришел, то ли про запас, на черный день просит? На лице ведь у него не написано, что там у него на уме?
Он внезапно замолк и пристально посмотрел на отца, мрачно кивавшего головой:
— А что у тебя отметинка у виска? Воевал?
— Под Сапун-горой получил, — нехотя отозвался отец. — Да что там про мои отметины… Кое-кого с моего взвода даже хоронить не пришлось…
— Судьба-судьба, — горестно покачал головой хозяин кабинета. Его рука полезла в какую-то маленькую тумбочку, что-то там открывала, разливала, а потом вдруг на столе появились два крупных граненых стакана с прозрачной жидкостью. До Сережи донесся запах водки.
— Фронтовик фронтовика, — сказал литой хозяин кабинета, поднимая стакан, — никогда не оставит в беде!
Они чокнулись и выпили. Отец подышал в кулак, а потчевавший его фронтовой брат в бумажную папку. После этого снабженец лихим росчерком написал что-то на уголке отцовой бумаги, и тот спрятал бумагу в карман, пожав на прощание руку своему новому знакомцу.
…Лицо цвета поблекшей латуни. Из-под козырька темно-синей кепки взгляд с прищуром — изучает, прощупывает, оценивает. Завсклад. Может дать, а может и… Хозяин — барин.
— Кто подписывал, спрашиваю?
— Не видишь, что ли? Сам Путилин.
— Ну, так пусть Путилин и дает, если такой широкий! Я-то тут при чем?
— Слушай, приятель, не темни! Я же отсюда вижу — шестерни лежат.
— Я вижу, ты видишь, они видят… Есть, братишка, шестерни и еще кое-что, да не про вашу честь! Эти еще на той неделе отписаны в «Восточный».
— А вон те?
— А вы, позвольте, ревизор?
Человек с латунным лицом без конца подносит согнутую лодочкой ладонь к уху.
— Глухой, стало быть, сволочь! — ворчит отец, окидывая взглядом убегающие в полутьму склада стеллажи с деревянными промасленными ящиками.
Широкие красные складки на гладко подстриженном затылке завсклада кажутся высеченными из камня. Сам он крепок, широк, монументален. Такой способен устрашить всякого просителя. Заставит взять то, что дают, да еще поблагодарить.
Отец так и лезет на рожон, хотя из одного завсклада двух, таких как он, можно собрать. Ругается, спорит, называет каких-то людей по фамилиям и кого-то, очень уважаемых — Сергея Ананьевича и Виктора Васильевича — по имени-отчеству.
Лицо завсклада понемногу темнеет, словно латунь нагревают паяльной лампой, скучнеет. Он уже хорошо слышит, хмурится, понемногу, со скрипом, уступает…
В конце марта на машинном дворе появились новые люди.
Новичков первое время Сережа выделял по голосам. В группе людей, с любопытством рассматривавших мастерскую, ряды машин и даже Сережу, стоявшего на пороге своего дома, слышалось мягкое оканье — непривычное и нежное для жестких степных ветров, резкое звонкое чириканье южан, переливчатая украинская речь. Но главное, отличавшее новичков от ветеранов машинного двора, заключалось в том, что у них еще не было своего ясного дела в мастерской. Ветераны, приходившие на работу из деревни вместе с новичками, быстро расходились по мастерской, заводили машины, начинали ремонтировать прицепные агрегаты под деревянным навесом. Новички же терпеливо ожидали отца. Когда он освободится и начнутся занятия.
Среди матросских бушлатов, мятых фризовых шинелей, черных сатиновых фуфаек особняком выделялся белый дубленый полушубок. Его обладатель был необыкновенно оживлен, острил по любому поводу, и это постоянно держало его в центре внимания.
— Итак, что вы знаете о тракторе? — спросил в первый же день отец, заложив руки в карманы замасленной ватной телогрейки, которую подпоясал для согрева широким солдатским ремнем.
Этот вопрос сразу же вызвал веселое оживление.
— Он сменил крестьянскую лошадь, — ответил наконец новичок в полушубке.
— Прекрасно! — воскликнул отец. — Вижу вашу всестороннюю подкованность. Теперь мы можем приступить к той задаче, которую возложила на вас страна. Будем изучать машины в мастерской, в поле…
— Будут ли экзамены? — перебил его человек в полушубке.
— Не надо спешить, — ответил отец. — У нас еще есть время. Каждый из вас получит наставника. Ему я дам право решать, готовы ли вы к делу.
Но главным наставником стал отец. Раздвинутый штангенциркуль служил ему указкой. Он водил новичков от машины к машине, называл узлы и отдельные части и заставлял учеников повторять их названия вслух — так легче запоминается. Дотемна учил он этих людей запускать двигатель гусеничного трактора. Показывал, как взять в руки тонкий кожаный ремень и накрутить его на маховик пускача. Чтобы слушатели не скучали, время от времени сдабривал сухую теорию рассказами о разных случаях: «Вот этот маховичок, товарищи, способен развивать две тысячи оборотов в минуту. Однажды у нас эта штучка не выдержала вибрации и сорвалась. С лета врезалась в кирпичную стенку… Представляете? Это напоминает осколок небольшой фугаски…»
Новички начинали беспокойнее вслушиваться в технические термины, которыми сыпал отец. Каждый стремился через голову товарища ощупать взглядом замерший маховик, таящий в себе необыкновенную силу, чтобы успокоить и приласкать дремлющий в черном металле трактора машинный дух, могущий быть неистовым и яростным.
— А вот это, молодой человек, вы совершенно напрасно! — говорил между тем отец, снимая с руки чернявенького южанина кожаный ремешок. Для верности паренек намотал его на ладонь. — Пускач штука капризная. Движок даст обратный ход, отдачу, и ваша мужественная рука окажется намотанной на маховик… Неприятно, да…
— Что ж, и случаи были? — с тревожным любопытством спрашивал южанин, рассматривая на своей ладони тонкую отполированную палочку пускового ремня.
— Сколько угодно! — восклицал отец. — Но, я вижу, вас это начинает угнетать? Главное — не беспокойтесь! Если в нашем деле все сделано правильно, то машина вас никогда не обидит…
Жизнь стала веселее, когда началось практическое вождение. Вначале по кругу, а потом и на дороге машинного двора. Но тут разом взялись таять снега. Весна пришла, и всех сравняла в мастерской посевная — ветеранов и новичков.
…Заехавший на машинный двор конный заправщик сообщил: у трактора, которым управлял новичок, заклинило двигатель.
Принесший дурную весть не торопился с машинного двора. Он сразу же нашел себе дело. Ему потребовалось смазать солидолом втулки колес. Потом он искал ключ, чтобы подтянуть гайки на хомутах под рамой повозки, потом он еще что-то искал, время от времени поглядывая в степь.
Праздный человек на машинном дворе всегда знаменовал какое-нибудь событие. Сережа заметил, что лошадник часто переговаривается с разными людьми. И хотя все были заняты своими неотложными делами — ремонтировали машины, проводили техуходы и техническое обслуживание, каждый находил время, чтобы выслушать его. Никто не гнал лошадника с машинного двора. Как сговорившись, люди только качали головами, а конный заправщик все находил себе дела: перебирал сбрую, подбивал молотком костылики на массивных брусках, составивших основу его длинной повозки, и удары молотка гулко отзывались в черных маслянистых бочках…
— Везут, везут! — услышал Сережа. Эти слова вдруг разом притянули людей из мастерской. Они оставили свои неотложные дела и собрались в центре двора. Появились портсигары, смятые пачки папирос, костяные мундштучки. Новичок, сменивший весной дубленый полушубок на ситцевую черную рубашку, начал раскуривать длинную трубку…
Где-то вдалеке послышался натруженный рокот двигателя С-100.
— Сколько бы ему работать, если бы в кабине за рычагом сидел не новичок, а специалист по машинам? — спросил кто-то в толпе механизаторов, явно намекая на отца.
— Ничего бы я на нем не наработал, — неохотно отозвался отец, словно выражение «специалист по машинам» могло принизить кого-нибудь из окружающих. — У каждого из нас своя задача. Могу я управлять трактором, но ведь многие из вас освоили это дело лучше меня. Да и не хочу я им управлять, мне это неинтересно в конце-то концов!
Натруженный голос тягача раздался совсем близко. Отец, глянув на человека с трубкой, намеревавшегося что-то спросить у него, покачал головой:
— Опять загнали машину!
Он сказал так, словно речь шла о живом существе — терпеливом и безропотном.
— Как вы не поймете? Здесь не завод — взял и выдал товарищу Преснякову новый трактор! Неужели вы думаете, что страна каждому из вас будет ежедневно выделять по машине?
Товарищ Пресняков, к которому обратился отец со своим вопросом, уже спрятал трубку в карман. Понурив голову, он начал тщательно протирать замасленной серой ветошкой крупный болт, отдававший на солнце синим цветом. Пресняков не претендовал на трактор. Уже неделю Сережа видел его на машинном дворе. Он выискивал что-то озабоченным взглядом в кучах металлического лома. Выпиливал и выковывал какие-то маленькие детальки в слесарной комнате и кузнице. Всем на машинном дворе казалось, что трактор Преснякова безнадежно застрял в запасном ряду машин, предназначенных для капитального ремонта, лишь сам он не терял надежды.
— Вы понимаете, товарищ Пресняков, что я фигурально выражаюсь? — продолжал между тем отец. — Я имел в виду, что нас послали сюда работать с той техникой, какая есть в наличии. Резервы в стране невелики, но это не значит, что следует сидеть сложа руки. Нужно любым способом выходить из положения. В этом и есть героическая трудность, в этом ваш исторический героизм…
По мере того, как трактор подвозили к мастерской, красноречие отца истощалось. Ветераны и новички облегченно вздыхали. Сказанное в большой мере относилось к тем, кто уже поставил свои машины на прикол у мастерской. Здесь считалось так: виновный и без того наказан — лишен дела. Что может быть хуже для человека?
У Пети Мезенцева было бледное, потное лицо — вид очень уставшего от жизни человека. Сережа видел, как он бессмысленно бродит по машинному двору, заглядывая время от времени в мастерскую. Ругается, всхлипывает, спрашивая у встречных про отца, и выкрикивает изредка: «Хозяин — народ!»
Отец тоже ходил по двору, но как-то странно, боком, несколько суетился и вздыхал. Сереже вдруг показалось, что ему не хочется встречаться с Петей.
— Что это он? — догадался наконец Сережа спросить у сторожа.
— Петя раздавил «пол-федора», — грустно улыбаясь, ответил ему одноногий Кузьма. — Он очень устал…
Мужчины любили говорить загадками, но он уже знал это. Однако в загадках не было лжи, лишь шифр, который следовало разгадать.
Жалок был Петя со своим тоскливым возгласом: «Хозяин — народ!» Но не только потому, что восклицал тихо. Накануне, вечером, отец сказал ему при всех твердо, как обрубил:
— Недозрелый вы, Мезенцев, тракторист. Походите-ка пока прицепщиком…
— Да я… Да мы в армии… — залепетал Петя, теряя вдруг красноречие и пыл, с которым только что доказывал отцу и всем присутствующим, что трактор, который ему доверили, — гниль и остановился ввиду естественного износа механизма, и самое подходящее место его на свалке, но он, Мезенцев, терпелив, и если ему п р е д о с т а в я т запчасти, то он еще подумает: стоит ли возиться с этой колымагой?
— Что вы хотите этим сказать? — строго спросил отец. — Что вы т а м в армии?
— На тягаче я… От маршала устная благодарность…
— Маршал сюда вместо трактора тягач не пришлет, будьте уверены!
И Петя сник после этих слов и проиграл. На самом же деле у отца пока был один довод — испорченная Петей машина. Но если бы Мезенцев ощетинился, взял бы голос, начал бы возражать: дескать, посмотрите, сколько у меня гектаров целинной земельки перепахано!? Поболее, чем у некоторых молчаливых… Все, казалось, на машинном дворе жалели Петю, имевшего свое жалкое право восклицать тихо: «Хозяин — народ, ребята!»
На каждый день у Сережи есть свое ясное, твердое дело на машинном дворе. Если его не отпускают в деревню, к товарищам, или к клубу — сторожить киномеханика, когда он привезет мятые жестяные банки с картиной, чтобы потом прибежать через степь в мастерскую и доложить матери, что кино будет. И тогда вечером они втроем пойдут в клуб. Отец, скрепя сердце, отрывался от своего бесконечного дела в мастерской, снимал сапоги и спецовку, облачался в серую летнюю пару и темно-коричневые полуботинки с брезентовым верхом…
Если же мать не отпускала Сережу с машинного двора — находило на нее такое настроение: то ей казалось, что с ним случится солнечный удар, то его ужалит змея, то он утонет в реке, — он прекрасно проводил время и на машинном дворе, общаясь с Кузьмой. Тот рассказывал о своих взрослых детях, живущих кто в Молдавии, кто у моря в Крыму, кто под Москвой в старинном русском городе Макарьеве, и попутно чинил лошадиные сбруи. Если же Сереже надоедал Кузьма, который из-за ветхости памяти повторял свои рассказы о детях, то он начинал последовательный обход всех своих тайников, куда складывал найденные в металлическом ломе цветные пружинные стружки, болты, гайки, блестящие шарики и ролики из разрушенных подшипников. Нужно было проверить птичьи гнезда в шнеках законсервированных до уборки комбайнов — не начинают ли уже пробовать галочьи птенцы крылья? Нужно было, наконец, посидеть на жестком металлическом сидении косилки, проехаться на ней с одного края степной целины до другого и вернуться домой к обеду… Внезапно, отвлекло его чужое дело.
— Если, к примеру, рыть до центра земли?
— Выйдешь в Америку, к индейцам.
— Или в Австралию, до кенгуру…
Лица людей, неторопливо и размеренно работавших в чистой степи, неподалеку от машинного двора, лопатами и ломами, были благодушны, расслаблены, словно люди нацелились заниматься своим делом всю оставшуюся жизнь.
— Что же вы ищете тут? — насмелился наконец спросить Сережа, пронаблюдав за работавшими.
— Да так, — уклончиво отозвался один в кожаной кепке, — разное. Степан, вон, кенгуру. Владимир Васильич — индейцев… Один Абусаидка сомневается.
Усомнившийся Абдусаид копал отдельно. Он старательно опускал длинный лом из граненого железа в яму, которая уже доходила ему до пояса. Услышав свое имя, он отвлекся, и его широкое желтое лицо сморщилось, так что остались маленькие щелочки на месте глаз:
— Абдусаидка правду ищет. Абдусаидке правду подавай…
Мужчина в кожаной кепке продолжил между тем свои размышления, выбрасывая на блестящем кончике штыковой лопаты кусочки бледно-желтой рассыпчатой глины:
— А в твоем кишлаке урю-ук поспевает… Аксакалы в чайхане сидят. А ты — ямки роешь. — Он вздохнул, оперся на черенок. — С правдой, конечно, хорошо. С правдой, Абдусаидка, и зимой в степи не пропадешь…
Узбек, почувствовав, что появилась возможность излить свою боль, оставил свой лом и, жалобно глядя Сереже в глаза, заговорил:
— Масло давай, говорил Овсянникову, давай. Малиненкову говорил — давай…
— Вот и договорил! — отвечал ему товарищ.
— Почему мотор стучал? Начальник сердитый…
Озабоченный новой мыслью, Сережа решил обо всем расспросить отца. Но сразу это невозможно было сделать.
Считалось, что отец одновременно находится дома и на работе, но лишь Сережа знал, что это не так. Озабоченный взгляд отца изредка останавливался на нем, не задерживаясь долго, словно Сережа был одним из механизмов мастерской, не требующим вмешательства мастера…
Однако и вечером отца не удалось расспросить. Мать молчала, он был задумчив и рассеян, и Сережа не посмел нарушить молчания, царившего в доме.
Лишь кое-что прояснилось на другой вечер. Люди наконец одолели свое задание, и кто-то сказал во всеуслышание: здесь будут ворота в новый мир!
— Зачем тебе это понадобилось, дорогой? — с затаенной злобой спросила мать. — Мало ты насмешил деревню — перевез семью в мастерскую, еще неймется?
Отец пожал плечами:
— О чем же спорить, если ты всегда права, женщина.
— Только и разговоров об этих дурацких воротах.
— Новое всегда необычно.
— Конечно, мы всегда считаем себя умнее других.
— Ворота — это в конце концов традиция. У каждого города есть свой главный вход.
— Посреди степи?
— Не важно — где. Главное суть: ворота — символ.
— Кто же теперь об этом помнит…
Они были сделаны по строгим правилам. Открывались только вовнутрь. Створки вращались на конических роликовых подшипниках, которые старательно смазал солидолом Кузьма. Ворота были ориентированы на запад, к деревне. Оттуда приходили в мастерскую люди. Смазанные, выкрашенные антикоррозийной краской и закрытые на дверную накладку толстым болтом, казались они вещью из иного времени, иного мира.
…Старый, пропыленный «захар», постреливая отработанным бензином, миновал условную черту, символизирующую ограду машинного двора, прицеливаясь, где бы выбрать место для короткой стоянки? Наконец был определен достаточно свободный просвет между застывшим бесколесым «Универсалом» и законсервированной до будущей весны сеялкой. Проскрежетав тормозами, взял круто вправо с дороги. Осторожно, опасаясь зацепить какой-нибудь агрегат, потому что все пространство после бесконечной степной дороги теперь казалось водителю сжатым и утрамбованным, он, наконец, развернулся и стал. Из кабины выбрался крупный небритый мужчина, стриженный под полубокс, рассеянно осмотрел машинный двор и тут же принялся озабоченно попинывать носком грубого кожаного ботинка пропыленные, совершенно «лысые» шины.
Отец, погодившись в ту минуту вблизи мастерской, где промывали и продували карбюратор с двигателя, внимательно смотрел на незнакомца.
— Ну и…? — с мрачной решимостью спросил отец водителя, упорно прятавшего глаза.
— Вас Болтов вызывают, в рабочком, — тихо сказал тот.
— Когда?
— Прямо сейчас, сию минуту! — радостно воскликнул водитель, засуетился, распахнул услужливо дверку кабины, — Пожалуйте!
— Даже бензину ему в такую пору не жалко! — бурчал вечером отец, вернувшись из главной совхозной конторы. — Кто-то накатал на меня из-за этих ворот цидулю, и он рад стараться… Группа товарищей… А-а, все равно. Не хочу ничего знать. Если перестанешь верить людям, то как с ними работать…
И все же машинный двор был огорожен, как и обещал отец, с течением времени, конечно. Механизаторы-штрафники, проводившие дни в ожидании запчастей к своим машинам, вкопали железные трубы и натянули между ними густыми рядами проволоку.
Лишь мать не понимала отца, когда возвращался он на машинный двор с добытыми деталями — уставший, счастливый и чуточку пьяный. Она сразу же раздражалась.
— Это производственная необходимость, — убеждал отец. — Я выпил исключительно ради дела. В конце концов меня следует понять, я столько работаю…
Вот именно: он работает! А она — сидит сложа ручки, ждет, когда он явится и начнет вещать про свои болты и гайки, которых она на этом дворе на всю жизнь насмотрелась, и одного напоминания о них хватает, чтобы у нее появилась аллергическая сыпь…
Иногда, впрочем, отец выпивал и без производственной необходимости, а так — для души. Это происходило в инструменталке.
Сережа осмеливался войти в мастерскую. Пьющие добрели и не говорили ему строгими, простуженными голосами, что в помещении опасно, что его может ушибить какая-нибудь железка.
В притихшей мастерской чутко отзывался каждый шорох. Под высокими продымленными сводами порхали и щебетали случайно залетевшие птицы. Голоса «пирующих» глухо слышались из-за обитых жестью дверей инструменталки, словно кто-то говорил в пустую бочку.
Люди оборачивались на скрип дверных петель, смотрели рассеянно на мальчика и неожиданно оживлялись, словно Сережа приносил с собой новую волну веселья.
Отец говорил быстро, увлеченно, отчаянно жестикулировал. Без жестов, казалось, речь бы его поблекла, стала нудной и маловыразительной. Руки, и в особенности пальцы, помогали словам складываться в фразы, дополняли и уточняли их.
— Наша мастерская! — говорил отец. — Наши машины!
«Моя мастерская! — слышал Сережа. — Мои машины!» — и думал о том, что никому не выдаст тайну. Он понимал зашифрованный язык отца…
— Как это все надоело! — возмущалась мать, когда отец, вернувшись из инструменталки, с трапезы, не замечал, что перед ним уже не товарищи, и говорил о деле. — Работа! Работа! Почти год мы в мастерской, а что изменилось? Никакого поселка нет и в помине. Люди строятся в деревне, обживаются. И только мы с ребенком должны день и ночь дышать мазутом, слышать железное клацанье, грубую мужицкую речь и думать, что этот день кончится, как и вчерашний… Я хочу жить без ваших героических подъемов, прорывов, разрывов! Тебе это ясно? Так живет большинство из тех, кто приехал…
Это большинство не давало ей покоя. Люди в деревне могли ежедневно ходить в магазин, в клуб, надевать после работы нарядную одежду, собираться по праздникам вместе, чтобы отвлечься от своего бесконечного, всепоглощающего дела.
Тоска и одиночество пристрастили мать к чтению. В деревню они ходили вместе с Сережей.
Библиотека была в высокой бревенчатой избе.
Сережа замечал на лице матери озабоченность, словно она боялась, что библиотека будет закрытой и вся затея — переход через пылающую жаром степь — окажется напрасной.
Они поднимались на высокое крыльцо и отворяли толстую дощатую дверь, выкрашенную вечной коричневой охрой. Внутренняя дверь, врезанная в бревенчатую стену избы, была обита черным, блестящим дерматином и крест-накрест прошита медными декоративными гвоздиками.
Мать торопливо поправляла косынку на голове, одергивала платье. Сережа вдыхал горячий неподвижный воздух, пахнущий олифой, и смотрел на случайную пчелу. Она с надрывным жужжанием билась о стекло.
С зимы на бревне перед дверью приколот заржавевшими кнопками небольшой прямоугольник бумаги. Объявление. Бледные чернильные буквы сообщали, что Семенов берется научить каждого, в короткий срок и за умеренную плату, искусству каллиграфии.
Мать читала объявление каждый раз, прежде чем взяться за костяную ручку главной двери. Она читала его зимой, обивая остатки снежной пыли с валенок, читала весной, ожидая, пока последние капли талой воды сбегут с тонких резиновых сапог. Сережа слушал, представлял себе Семенова — сидящего, ждущего…
«И для чего здесь учиться каллиграфии?» — каждый раз спрашивала мать. Эта загадка, должно быть, тревожила ее воображение, и она, бросив прощальный взгляд на листик бумаги, вырванный из школьной тетрадки в косую линейку, решительно бралась за дверную ручку.
В библиотеке высоко над косяком с тонким медным звоном вспрыгивал колокольчик, отмечая их приход. Из-за спины матери Сережа видел голландку, поблескивающую черным печным лаком, синюю табуретку, где стоял накрытый белым марлевым чехлом оцинкованный бачок с водой, и вешалку с полкой. На железных вороненых крючках, в зависимости от сезона, висели то пальто, то плащ, то зонтик…
В комнате пахло застоялым, теплым запахом книг, чернил, водяных красок. Из-за высоких, многоэтажных стеллажей нерешительно выходила женщина в мягком шерстяном жакете. Она вглядывалась в посетителей, стоявших у порога, куда отбрасывал бледную сумеречную тень желтый застекленный шкаф, и, узнав наконец, вздыхала с облегчением: «Не устали по жаре шагать?»
У них с матерью заводился длинный, обстоятельный разговор о книгах, газетах, деревне, снова о книгах, о последней новости — очередной партии целинников. Их, как и в прошлые годы, расселяли по избам колхозников. Разговор плелся дальше, касаясь непонятных Сереже обстоятельств жизни на машинном дворе, соединения колхоза с целинным совхозом… Темы этих разговоров казались неисчерпаемыми. Но вот пыл общения мало-помалу угасал.
— Ну, что сегодня будете читать?
— Да боже мой! Что угодно! Только бы там не было этого шума, грохота… Жизнь и без того ужасна, а тут, как в насмешку, эти благие порывы в книгах… Я в школе была без ума от Тургенева, все представляла себя тургеневской девушкой, все к чему-то у меня душа рвалась, а теперь — ничего, понимаете? Ничего!
— Вот, может быть, «Королева Марго»?
Но и потом, дома, после долгого, умопомрачительного чтения, когда она, казалось, не замечала ни отца, забегавшего на четверть часа — пообедать, ни Сережи, заходившего в дом, чтобы отдохнуть от своих одиноких игр у мастерской, мать, дочитав последнюю страницу, резко захлопывала книгу: «Не то, все не то!»
Сережа проснулся среди ночи. На дворе бушевала степная буря. Резкие порывы ветра ударяли в дощатые стены дома. Протяжно и тоскливо завывало в печной трубе. Едва утихал резкий порыв ветра, становилось слышно, как на стеклах шуршит пыль.
Сережа почувствовал неясную тревогу. Накрылся с головой одеялом, чтобы заснуть. Но под одеялом стало душно, и он раскрылся и тут же услышал, что в соседней комнате говорят родители.
Негромкий голос отца доносился из-за тонкой филенчатой двери. В нем не было уверенности, с которой отец распоряжался людьми в мастерской или когда рассказывал о своих машинах. В голосе чувствовалось что-то страдальческое, надломленное. Мать время от времени отзывалась негромко, отрывисто, резко. В ее голосе не было ни доброты, ни ласки. И Сережа понял: отец в чем-то виноват и его не хотят простить.
Одиночество приучило Непременного думать вслух: люди в поле сеют, пашут, молотят, а он «пашет» у трактора на машинном дворе. У него такая планида. Не все ли равно, где строить фундамент социализма? Один перекладывает бумажки на канцелярском столе, другой считает на складе ящики с конфетой «подушечка», а он, Непременный, — прозвище-то, прости господи, ему придумали! — перебирает двигатель. Все это работа, движение, волна новой жизни, которая захватила одну шестую часть земного шарика, как пишут в газетах. Всем обеспечено дело и место. Конечно, раз у него ничего не получается на целине, то он балласт, но и без него нельзя. Без него как бы не гуманно новую жизнь строить. Потому что, куда его денешь?
…Сережа осторожно подошел к Непременному, который задумчиво смотрел на каток в ходовой части. К катку прилипли твердые комья светло-желтой степной земли, стебли сухих переломленных растений.
Он мельком глянул на мальчика и пошел вокруг трактора, осматривая гусеницы. Сережа заметил, что Непременный ходит осторожно, бочком, словно боится. Под ногами у него инструмент и мелкие запчасти, которые полагалось иметь каждому механизатору. Запчасти были выложены так — на всякий случай. Он наклонялся, щурился, отступал на полшага и приступал вплотную к трактору. Казалось, что Непременный стремится прежде всего вникнуть во внутреннюю взаимосвязь узлов машины, приводящих в движение всю эту массу железа, а уж потом, как бы попутно, отыскать неисправность.
— Щелкает там, понимаешь? — сказал он Сереже, словно это был его напарник и друг. — Мне кажется, что сателлит треснул…
…Отец, насколько это было в его силах, старался облегчить положение Непременного. Ему доставали какие-то детали, что-то варили электросваркой на тракторе, посылали в помощь других механизаторов.
Помощь этому человеку люди воспринимали как долг, словно догадываясь, что в его несчастьях — доля каждого из них. Они охотно шли заглаживать свою «вину» — «попахать» вместе с ним у трактора.
Непременный все прекрасно понимал. Его грустный, проникновенный взгляд не выражал ни осуждения, ни одобрения. Он смотрел на людей как Спаситель, образ которого мать Сережи ставила на полку-угольник в старом деревенском доме, чтобы он уберег запертого в комнате мальчика от всевозможных бед. Без конца у него что-нибудь приключалось с трактором. То он на ходу «разувался», то вдруг отказывал пускач, то, ни с того ни с сего, исчезало масло в картере и начинал стучать двигатель. Но Непременный стойко переносил эти напасти.
Каждый случай можно было объяснить, и люди с интересом слушали отца, а потом шли к своим машинам, подтягивали масляные пробки, проверяли натяжку гусениц, осматривали электропроводку… Раскладывая случай на составляющие, отец пытался понять: почему все Непременному, а не кому-нибудь другому или всем понемножку? Слагаемые случая всегда просты, что бы там ни получилось в сумме. Стоит предупредить кое-что: подвернуть гайку на четверть ниточки вправо, ударить молотком по выдавшемуся на полногтя пальцу гусеницы, обернуть оголившийся провод изоляцией, и все будет как надо. Но все-таки, все-таки…
Если конец венчает дело, то начало его украшает. Чтобы начать работу, всегда требовался маленький толчок — сказанное кем-нибудь слово, инициатива. Люди всегда способны увлекаться чужим порывом.
Сережа видел, что чаще всего этим самым решительным оказывался Энергичный. Его крупное, рыжее лицо было богато выражениями. Он щурился, жмурился, длинно цыкал слюной сквозь зубы, смеялся самыми разнообразными смехами — стрекотал наподобие кузнечика, ахал густым басом… Он брался за несколько дел сразу. В разговоре, чтобы меньше тратить слов, мог ухватить собеседника за грудки — быстрее поверит.
Отец говорил, что Энергичный — ходячее олицетворение энергии и порыва. Понравившиеся идеи он схватывал на лету, порой не дослушав объяснение до конца. Отцу приходилось следить за ним больше, чем за кем-либо, чтобы он не натворил дел. Но люди чувствовали, что иногда Энергичный просто незаменим.
…Зимой на несколько дней зарядил буран. Все машины у мастерской замело, даже бульдозер, который стоял под крытым навесом. Отец уже ко многому привык в этой степи, но и он растерялся.
И тут вместе с другими механизаторами на машинном дворе появился Энергичный. В руках у него была небольшая деревянная лопата. «Уж не намерен ли ты, друг, очистить этой штукой машинный двор?» — спросил отец. «Вы только скажите — он очистит!» — начали подтрунивать механизаторы. «Посмотрим, что вы потом запоете!» — сердито отозвался Энергичный и пошел, проваливаясь по пояс в сугробах, к навесу.
Люди устало следили за тем, как он работает лопатой, потом вдруг у всех промелькнула искра надежды. Они ободрились, и в самом деле — часа через два бульдозер откопали, прогрели, завели. Еще через несколько часов вокруг машинного двора были наворочены горы снега, и в длинных снежных тоннелях ходили люди к мастерской, заработала электростанция. Бульдозер отправили в деревню, расчищать улицы…
Отец уже с год намеревался завершить забор вокруг машинного двора, но все руки не доходили. Не хватало материалов, не было свободных машин, людей. И вот однажды Энергичный привез на тракторной тележке саманные блоки: будем строить!
Люди окружили тракторную тележку, что можно сделать из самана? Энергичный сначала объяснял, но потом устал — рассердился на людскую бестолковость. Начал носить с тележки саманные блоки, складывая их в разных местах. На земле обозначился бледно-сиреневый пунктир будущей стены. Тогда и другие механизаторы стали ему помогать.
— Строим, ребята! Строим! — кричал основоположник новой стены. — Себя от мира отгораживаем! Тут мое, а там — наше!
И тогда выяснилось, что Энергичный начал строить н е т а к. Соединить каменную стену с саманной — одного задора души мало, нужны навыки, опыт. Чтобы не огорчать энтузиаста, его вновь послали в деревню — добывать саман.
Перед этим Энергичный договорился с председателем колхоза, что разберет пустующий саманный сарай. Польза обоюдная: мастерской — строительный материал, колхозу — благоустройство деревни.
И здесь Энергичный отличился. Чтобы скорее грузить саманные блоки, он наполовину загнал тележку в сарай — загнать полностью помешали столбы, подпиравшие ветхую кровлю.
Механизаторы, приехавшие вместе с ним, усомнились: разве можно разбирать стены, если на них лежит крыша? А крышу разбирать — это такая волокита… Пусть уж здешний председатель сам этот сарай разбирает, а ограда вокруг машинного двора — подождет…
Энергичный не слушал этих рассуждений. Он еще в первый свой приезд пробил ломом стену и выбирал из пролома саман. Сейчас же, рассерженный медлительностью товарищей, он добыл где-то топор и срубил главный столб, подпиравший кровлю из жердей и камыша. Двускатная гнилая крыша заскрипела, затрещала, поползла вниз… Из-под обломков выбрался Энергичный, отряхивая пыль, горячо и самозабвенно ругаясь:
— Говоришь, говоришь — не понимают! Работать надо, работать! Мужики в мастерской материал ждут…
Все на машинном дворе считали, что он родился в рубашке.
Ночью машинный двор наполнен особенными звуками. На тракторах, комбайнах, сеялках и плугах, и даже на доме, в котором живет Сережа, стрекочут, пилят и сверлят на своих невидимых инструментах кузнечики. Изредка с мочажины устало кричит ночная птица.
У ворот машинного двора попыхивает махорочной цигаркой одноногий Кузьма. Рубиновый огонек то вспыхнет, то погаснет в густой степной темени, разбавленной лишь светом звезд.
— Ночной променаж? — осведомляется сторож, дохнув крепким самосадом. — По шагам слышу, кто крадется, — хозяин мастерской.
Сережа садится рядом с Кузьмой на высокую деревянную скамеечку без спинки. Его ноги свободно висят в воздухе. Когда еще он догонит в росте отца, механизаторов и ноги его будут твердо касаться земли.
— Хозяин — отец! — уверенно отвечает Сережа.
— Ну да! — охотно соглашается Кузьма. — И он.
От сапога, который надет на ногу сторожа, густо тянет дегтем.
— Что ж, всю ночь и просидишь?
— Да нет, похожу маленько… Службу, брат, надо нести бдительно, не отвлекаясь.
Он молчит, затягиваясь цигаркой.
— Пошаливают в соседях. — Кузьма указывает куда-то в темноту. — Маслопроводы с тракторов содрали… Иди теперь ищи ветра в поле…
— Кто же так, пастухи?
— Пастуху это совсем ни к чему, — степенно разъясняет свое мнение на предмет разговора Кузьма. — Этим делом свой брат занимается, механизатор. Запчасти нужны. Днем высмотрят, где анархия и беспорядок, а ночью…
— У нас-то порядок, — подлаживается под взрослого Сережа.
— Да-а… Закон природы, — тянет свою мысль сторож, не слушая мальчика. — Жить каждому хочется, для того и едут… А жить в почете — особенно приятно.
— У нас Лапо при медали ходит.
— Для всех условий нету. Твой бы отец каждого рад в герои вывести, каждому бы по новому трактору дал, не заставлял бы эту рухлядь перебирать десять раз на дню… Кто половчее — за счет другого умудряется отличиться. Снимет с чужого трактора деталь и будь здоров! Доказывай потом… Вот поэтому-то я тут для баланса и приставлен, чтобы больно шустрые на чужих плечах в герои не выходили. Чтобы все было по директиве, как положено…
Он молчит, глядя вперед, где на фоне звездного неба выделяется темный контур мастерской. Далеко в степи неожиданно вспыхивает зарница. Сережа размышляет над непонятным устройством жизни взрослых и спрашивает с запинкой:
— Кто же так… положил?
— Известно — кто! — охотно откликается Кузьма, пошевелив протезом. — Ногу что-то мозжит, должно быть, погода переменится. Вот уж сколько лет у меня ступни нету, а иной раз чувствую, будто у меня пальцы чешутся… Нда-а… А положил все так — народ. В директиве для каждого место есть.
— А как же ты?
Кузьма-молчит некоторое время, словно обдумывая: где же его место в бескрайней целинной жизни, названной им по собственному разумению директивой?
— Я, брат, видать, так и рожден для баланса… Всю жизнь на запасных путях. Как в молодости на лесоповале ногу потерял, так вот с тех пор рядом с настоящим делом и живу, регулирую… Н-да. Ну да ладно! На судьбу грех роптать. Была бы голова на плечах, жить все равно можно.
На машинном дворе читали измятую, замусоленную газету. Отец только что вернулся из полевой бригады. На его лице была серая степная пыль. Он стоял неподвижно, слушая чтеца, не замечая испытывающих взглядов людей, и только иногда кивал, как бы подтверждая услышанное. Пальцы его левой руки рассеянно потирали висок.
— «Итак, страда спросит!» — закончил чтец.
Люди молчали.
— Вроде бы убедительно, — сказал нерешительно кто-то. — И в то же время, если вникнуть…
Отцу сочувствовали: ведь хулили мастерскую. Ну а кому, как не им, механизаторам-ветеранам и даже новичкам, — знать, сколько сил он отдал мастерской.
— Еще раз — то место, — попросил он чтеца. — Про несоответствие.
Вновь была развернута газета. Глаза чтеца быстро отыскали нужный абзац:
— Ага, вот!.. Кгм-гм «Оторванная от основных производственных сил, жилья, энергетических ресурсов…» Вы не скажете: что они подразумевают?
— Должно быть нефтебазу, — пояснил отец. — Электростанция у нас своя. Дальше!
— Та-ак… «Энергетических ресурсов… Потребовавшая на свое создание неоправданное количество людского труда…» Они пишут о мастерской, как о человеке, вы заметили?
— Она, без сомнений, этого заслуживает, — спокойно подтвердил отец. — Продолжайте.
— «Мастерская не могла и не может выполнить тех задач, которые ставит перед ней жизнь…»
Отец казался невозмутимым: тех, кто все это написал, надо понять. Они хотят, чтобы дело на целине развивалось еще быстрее. Но возможности у людей ограничены. Нужно не только строить новые мастерские, склады, нефтебазу, но и сеять хлеб. Это ведь в конечном счете главное. Вот поселок они еще в прошлом году собирались строить, а не получилось. Не успели, потому что надо было приводить в порядок мастерскую, делать дорогу к станции. На бездорожье много хлеба теряли,-а из-за этого цена всего их дела падала. Конечно, он не против того, чтобы сделать все разом — поселок у мастерской, нефтебазу, подвести электричество от государственных сетей. Но всему свое время… Об этом нельзя забывать.
— Теперь, когда тебя, наконец, оценили по достоинству, может быть, мы уедем в деревню? — спросила через несколько дней мать. — Хватит людей смешить. Сейчас не то время. Три года назад, в палатках, это было еще допустимо, а сейчас — смешно.
Не без злорадства подчеркнула она слово «оценили», но отец не заметил. Вернувшись с поля, сразу же сел за стол, сосредоточенно размышляя о чем-то.
— Я никак не могу понять, что произошло? — отозвался он, с усилием отрываясь от своей мысли. — Есть хлеб, машины, которые плохо ли, хорошо ли — работают. Есть, наконец, мастерская, где их можно обслужить… А совсем недавно ничего этого не было, и с меня требовали: сделай любым путем! И вот итог, требуют объяснений: почему то — не так, почему это — не так? И я вынужден оправдываться. Но ведь я рядовой исполнитель…
— Плюнь на все и уедем совсем в город, — помолчав, сказала мать.
— Нет! — твердо ответил отец. — Жизнь на этом не кончается. Нужно делать свое дело.
— Поздно будет, когда тебя объявят несправившимся, навесят ярлычок…
— Я докажу, что мы правы…
Эти несколько дней Сережа не решался подходить к отцу, видел, что у него нет настроения разговаривать. Но сейчас он остановился перед столом и слушал. Отец притянул его к себе, погладил по голове, приласкал:
— Здесь у нас замечательное дело. Личное дело полезно одному, от силы — двум-трем. Работать для всех — тяжело. Но так надо… Все мы в этой степи работаем на будущее…
— Не хочу я в твое будущее! — твердо сказала мать.
— Что же так сердита?
Она стояла у окна, смотрела в степь. Уже наступил предзакатный час. Солнечные лучи скользили низко над поверхностью земли. Все было окрашено бледно-розовым цветом. Далеко у дороги, ведущей в деревню, ветер нес серенький клубок перекати-поля.
— …Там дети при живых отцах будут сиротами, жены без мужей… Все там работа, работа, а в перерывах — собрания.
— Я тут, признаться, не пример, — устало усмехнулся отец, — Понятно, я занят. Для вас у меня почти не остается времени, но ведь это от сложности жизни. Специалистов у нас не хватает, вот что. Везде хочется успеть. А где порой и есть специалисты, так лучше бы их и не было таких.
— Мне кажется… мне кажется, — мать с усилием подбирала слова. — Я подумала. У меня было время подумать надо всем этим… Ты просто нас не любишь. Ни его, ни меня… А работа что ж? Кто пашет, того и погоняют. Всегда так было.
— Погоняют? Кто же меня погоняет? Я сам поехал, как и другие пятьсот тысяч… По совести и долгу…
— Это совершенно точно. У тебя перед всеми долг, кроме своей семьи. Когда дело касается всех, ты об этом помнишь.
— Понимаю, к чему ты клонишь, — поспешно ответил отец. — Та жизнь от нас не уйдет. Зажить по-старому никогда не поздно. Там люди нам просто завидуют. Да они просто не знают, чем им заняться? От скуки запасаются вещами, мебелью, копят деньги на машины… А мы… мы…
— Смотрим на горизонт, — усмехнулась мать. — Где занимается заря… Надоело все. Надоело ходить по два километра за водой. Это белое небо над головой… Дух этот мазутный…
— Я же распорядился, чтобы воду привозили в цистерне, — словно извиняясь, проговорил отец.
— Как будто все дело в цистерне! — мать нервно прошла по комнате. — Зачем тебе семья, если у тебя вся жизнь в этих колесах, карданах?
— Ну зачем же кричать так громко? — вполне справедливо заметил отец. — Не только я, но и Кузьма на улице услышит.
— Все это должно кончиться, — уже совершенно спокойно сказала мать. — Или мы возвращаемся обратно в деревню, чтобы жить по-человечески, или…
Сережа вдруг почувствовал, что ему не хватает людей. Ежедневные одинокие игры у мастерской ему наскучили. Механизаторы на машинном дворе были увлечены работой и лишь в короткие перерывы обращали внимание на мальчика, чтобы потом еще основательней углубиться в свое бесконечное дело. Отец ездил по полям. Дома он появлялся поздно вечером, а то и вовсе оставался ночевать на полевом стане. Мать днями не выходила из комнаты, где были занавешены окна. От жары у нее болела голова. Если же Сережа слишком докучал ей своими разговорами, она выставляла его на улицу. Молчаливый день завершался у мальчика таким же вечером. От какой-то болезненной тоски ему не хотелось есть. Мать настаивала, сердилась, кричала. И тогда он начинал плакать. У матери тоже появлялись слезы на глазах: «Несчастный ребенок!» Это расстраивало его еще больше. Поплакав, они ложились.
…Солнце стояло высоко, почти в зените. Тени были маленькими и бледными, словно съежились от жары и яркого света. От белой выжженной степи резало глаза. Синие матерчатые туфли матери негромко и ясно отстукивали каждый шаг. На железных крючках коромысла, выструганного из березовой палки, в такт ее шагам поскрипывали дужки оцинкованных ведер.
Они шли на мочажину, за водой. Мать не хотела его брать: самый зной, устанешь! Но он все-таки пошел.
Больше тысячи шагов насчитала мать от машинного двора до родника. Ближний путь: хорошо бы все по ровному, а то порожний идешь под гору, а с водой… Полная несправедливость в жизни. Трудишься, трудишься. Господи! Неужели только этого и заслуживает человек?
У Сережи другие заботы. Он пошел босым, и теперь подошвы немилосердно жгла земля. Скорее бы дойти до камня, на котором убита змея. Там спуск к мочажине, и с низинки уже тянет прохладой.
Змея долго лежала на камнях. Кто-то разрубил ее на куски, и каждый раз, проходя мимо, Сережа с опаской поглядывал на лоскутки серой чешуйчатой шкурки. На машинном дворе говорили, что убитую змею нужно обходить стороной. Ее охраняет другая, чтобы отомстить.
Второй змеи Сережа здесь никогда не видел.
И вдруг он услышал негромкий звук мастерской. С удивлением он огляделся и увидел за пригорком заглохший трактор Непременного с прицепным грейдером. Напарник неудачника грейдерист Лапо держал брезентовую сумку с инструментами и заглядывал в щель между корпусом трактора и гусеницами.
— Наши! — радостно крикнул Сережа, забыв о жаре и усталости.
— Что ты? — сказала мать и поправила косынку.
Лапо улыбнулся. Это был один из самых рослых мужчин на машинном дворе. Сережа заметил, что он редко выходит из себя и почти не ругается. За работу, которую поручает ему на машинном дворе отец, берется без одурманивающего порыва Энергичного, но и без трагической скорби Непременного. Во всем, что он делает, чувствуется основательность и солидность, свойственная взрослым, умным людям. И, может быть, поэтому Сережа рассердился на мать: жить столько времени на машинном дворе и не понять, чем занимаются люди? Чтобы смазать эту неловкость, он подошел к трактору, потрогал гусеницы, поблескивающие на солнце острыми шипами, и протянул деловито:
— Фрикцион полетел?
Из-под передка трактора на миг появилось скорбное, мазутное лицо Непременного, пугнувшее каким-то неожиданным блеском глаз, и тут же исчезло.
— Опять фрикцион, детка! — спокойно подтвердил догадку мальчика Лапо, и его жесткая ладонь тронула Сережину макушку, но не погладила, не приласкала, а только коснулась, как припечатала. — Опять он!
— Что ж так не везет передовикам? — насмешливо спросила мать, переступая с ноги на ногу. — Должно, грехи мешают?
— Да уж передовики! — посмеиваясь, ответил Лапо, кивнув в сторону трактора, где гремел Непременный. — Будь у этого грейдера мотор, он бы на всей целине дороги сделал…
Сереже вдруг не понравилось, как смеется напарник Непременного, — неестественно, словно играет.
Сережа обошел трактор.
Грейдер подковырнул стальным ножом земляной пласт. Он был сухой, весь переплетен тонкими коричневыми нитями корней. Металл грейдера отдавал жаром даже на расстоянии.
Лапо и мать все разговаривали.
Он начал скучать, ведь разговор, как и ремонт трактора, может продолжаться бесконечно. Но тут их прервал глухой, словно из-под земли, голос Непременного:
— Пассатижи дай!
Сережа тут же вытянул из брезентовой сумки небольшие теплые плоскогубцы и положил их в мазутную руку тракториста. Мать сказала буднично и строго:
— Пойдем.
И хотя разговор кончился, Сережа видел, что она еще долго несла на лице улыбку, была оживлена и чем-то взволнована. Дома мать села в горнице, перед зеркалом, в котором отражалась кровать, этажерка с голубой шкатулкой, стеклянными вазочками, сундук. Стала внимательно рассматривать свое отражение.
— Он себе на уме? — неожиданно спросил Сережа.
— С чего ты взял? — недовольно ответила мать, но тут же рассмеялась. — Глупости выдумываешь!
Они уезжали утром на станцию.
Солнце еще не успело нагреть землю, но чистое, ясное небо уже обещало жару, как и в прошлые дни. Густая голубизна, стекая к горизонту, блекла, обесцвечивалась. А в той стороне, куда ушли из мастерской машины, превращалась в сплошное серое марево. Вот уже несколько дней на машинном дворе стояла тишина. Началась страда, и жизнь в мастерской как бы замерла.
— Ничего, ничего, — словно успокаивая самого себя, изредка повторял отец, перенося вещи в маленький легкий ходок.
Все были по-деловому озабочены. Кузьма, которого отец попросил отвезти жену и Сережу на станцию, несколько раз поправлял сбрую, заглядывал под ходок, трогал смазанные оси, пробовал на прочность деревянные спицы в колесах.
Наконец вещи были уложены: три чемодана, сундук и мешок с постелью.
— Что ж? — сказал отец, глядя как-то жалобно Сереже в глаза. — До свидания!
Он взял его под мышки, посадил в ходок, на скамеечку рядом с Кузьмой, поцеловал в щеку:
— Слушайся там…
— Папа, ты не пей без нас тут, — тихо попросил Сережа.
Отец сморщился, кашлянул и уже который раз попросил Кузьму:
— Ты уж, старина, сделай. Помоги им немного на вокзале.
Мать обошла ходок с другой стороны и села на чемоданы.
— Я бы и сам съездил, — продолжал отец, словно оправдываясь. — Да не время сейчас. Ни минуты передышки. Хлеб пошел, людей в мастерской не осталось. Что случится — и ремонтировать некому… Нельзя мне. Не имею права. — И матери: — Напиши хотя бы, как доедете.
Лошадь тронулась, и отец пошел следом за ними, отставая все больше и больше, а потом совсем остановился в железных воротах. Их не запирали с того дня, как ушли машины.
— В отпуск, значит? — бодро осведомился Кузьма.
Сереже показалось, что сторож все знает и спрашивает лишь для того, чтобы завести разговор. Не услышав ответа, Кузьма так же бодро продолжил:
— Правильно! Надо развеяться от степной жизни. Степь с непривычки заедает городского человека. В отпуск — это хорошо.
— Хорошо, — рассеянно откликнулась мать.
Сереже хотелось сказать, что все это не так. Уезжают они не в отпуск, и все это прекрасно понимают, но только почему-то притворяются. К горлу у него подкатил тяжелый комок, и он не мог произнести ни слова, и все смотрел, сквозь набежавшие слезы, назад, на дорогу.
Все больше и больше отдалялись машинный двор, мастерская, отец, неподвижно стоящий в железных воротах.