На несколько дней напряжение разрядилось, потому что и небо умерило свой пыл. Целую неделю грозы блуждали вокруг да около, над почти пустынной равниной (стояла пора, когда человек, сложа руки, оставляет солнце и виноград с глазу на глаз). Казалось, даже поезда с трудом прокладывали себе путь сквозь зной. Рассказывали, что между Лареолем и Тонейн от жары выгнулись рельсы. Наконец ночью какие-то шорохи разбудили мать и сына. Листва поглощала первые капли дождя так жадно, что понадобился почти целый час, чтобы он пробился к сожженному лицу земли и напитал почву, дохнувшую своим запахом — запахом желанья, далеко еще не утоленного, но уже обратившегося в радость. В краю огня людские страсти под стать неистовству неба, но подчас и умиротворяются вместе с ним. За едой Фернан уже не воздвигал между собой и матерью стену ненавидящего молчания. Никаких уступок, но крайняя почтительность, подчеркнутая услужливость и за столом — все знаки внимания, положенные пожилой женщине. Покидал он ее только после кофе. Осмотрительная, она не злоупотребляла своими преимуществами. Твердила: «Я освобожу его...» Увы, не проявляя жестокости к ней, он по-прежнему истекал кровью из-за ее противницы.
Вокруг прерванной драмы трепетала под смилостивившимся небом орошенная листва тюльпановых деревьев, пирамидальных тополей, платанов, дубов. Огромные деревья защищали мать и сына от постороннего взгляда. То, что говорят о провинции и ее сплетнях, справедливо только по отношению к мелкому люду, живущему дверь в дверь. Но ничто так не укрыто от взгляда, ничто так не способствует тайне, как усадьбы, опоясанные оградами и настолько плотно окруженные садами, что люди в этих домах как бы общаются лишь между собой или с небом. В городе поведение Казнавов считали корректным: чем менее чувствительны мы к потере члена семьи, тем важнее подчеркнуть внешние проявления нашего траура. Нежелание матери и сына показываться на людях истолковывалось именно так. В течение всего этого дождливого сентября Фернан тем не менее выходил по утрам из дома, облачась в пелерину, капюшон которой опускал на лицо. Он шел по дорожке, отделявшей сад от железнодорожной линии Бордо — Сетт. Рассеянно, не усматривая в этом ужасного предзнаменования, читал на товарных вагонах, стоявших на запасных путях, надпись «38-40 человек». Возвращался домой. Мать при его приближении всматривалась в замкнутое лицо. С каждым днем различала на нем все большую отрешенность, почти покой, как поначалу ей хотелось думать, наигранные. Но была ли она способна выдержать эту игру так долго? Он смягчился — почерпнул откуда-то неведомое утешение. Ему стало лучше, ему стало лучше, но она тут была ни при чем! Когда-то она прогнала из дому служанку только за то, что та утверждала, будто спасла жизнь Фернана, болевшего скарлатиной. Теперь его спасла покойница, прогнать которую ревнивой матери было не под силу. Так рушилась ее последняя опора: она не нужна Фернану. Никогда, со времен его младенчества, уже изуродованного множеством капризов, она не видела у него этой смутной и мягкой, почти детской, улыбки. На протяжении пятидесяти лет мать твердила: «Что бы с тобою стало, если б ни я! К счастью, я рядом! Не будь у тебя меня!» Увы! Она была тут, перед ним, но ее словно и не было, и без нее, возможно, наперекор ей, он вновь обрел покой. Сознание собственной необходимости поддерживает жизнь старых женщин. Многие из них умирают от отчаяния, что уже не могут принести пользы. Некоторые, наполовину мертвые, возрождались к жизни, когда к ним взывали о помощи овдовевшая дочь, дети-сироты. Фелисите была уже не нужна сыну. По правде говоря, употребила ли она свое могущество в те времена, когда властвовала над ним, на то, чтобы сделать его счастливым? По ночам, не находя сна во враждебной тишине, угнетенная смертельной пустотой соседней комнаты, где уже не было за стеной ненаглядного, она твердила себе: «Всякая другая жизнь убила бы его. Будь он предоставлен самому себе, он бы умер... Но что она знала об этом? Далекий ветер пробегал по ландам, достигал утопающих во мраке берегов, где последние сосны расступались перед священными виноградниками Сотерна, и оттуда, не зная, куда ему податься, обрушивал, наконец, свои объятия на деревья сада, которые вздрагивали разом.
И все же ей оставалось еще выполнить последнюю обязанность по отношению к ненаглядному: покойница, утешающая его, действовала на больной дух, но не на страдающее тело. Это тело, вышедшее из ее лона, по-прежнему принадлежало матери. Фернан не пожелал принять доктора Дюлюка, с которым по секрету посоветовалась г-жа Казнав. Тот считал, что прежде всего следовало преодолеть отвращение Фернана к пище, чтобы он «набрался сил». Фелисите заставляла себя есть, подавая пример сыну. Хотя состояние ее сосудов требовало строгих ограничений, она пичкала себя кровавыми бифштексами. Всякий раз за столом повторялся тот же диалог:
— Ты ничего не кушаешь, дорогой.
— И ты тоже.
— Нет, я ем, видишь? Возьми еще кусочек филе.
— Возьму, если возьмешь ты.
Мученичество не всегда возвышенно. Можно отдать свою жизнь, выбрав из всех смертей самую низменную.
Фелисите больше не выносила одиночества: в послеполуденные часы она крутилась в кухне и уже не могла сдержаться, чтобы не откровенничать с Мари де Ладос.
— Он терпеть ее не мог, когда она была жива. С чего бы ему теперь по ней убиваться.
— Тé, pardine![10]
— Он о ней и говорит-то только чтобы меня помучить. Напрасно я ему показала, что порчу себе кровь.
— И то сказать, барыня, так-то оно так.
Мари де Ладос молола кофе. Но из страха опоздать хоть на секунду с подтверждением ее боязливые собачьи глаза не отрывались от глаз хозяйки. Покорная улыбка не сходила с ее рабского лица. И все же она ничего не сказала, когда Фелисите добавила:
— Кто умер, тот умер. Как говорится, с глаз долой — из сердца вон.
Мари де Ладос промолчала, потому что каждое воскресенье после ранней обедни, когда она отходила от Святого Причастия, накрыв голову своей венчальной вуалью, в ее верном сердце оживал весь ее усопший род, начиная с деда, которому, возможно, дали умереть с голоду, и безжалостных отца с матерью, кончая Жуазе — малым, овладевшим ею на сеновале летним вечером тысяча восемьсот сорок седьмого года, чьим преданным вьючным животным она оставалась на протяжении тридцати лет, и трехлетним ребенком, которого она потеряла. Так все, кто некогда населял убогую ферму, пробуждались в этом сердце, полном Бога. Мари де Ладос приглашала войти даже толпу неведомых предков, собирая их вокруг Того, кто царил в ее душе.
— Я спокойна, отсутствующие, как говорится, всегда неправы.
— И то.
Но Фелисите не добавила больше ни слова и, выпрямив плечи, покинула кухню. Она начинала постигать, что отсутствующие, напротив, всегда правы: они ведь не препятствуют любви. Если мы оглянем свою жизнь, выяснится, что мы всегда бывали в разлуке с теми, кого больше всего любили: уж не потому ли, что достаточно обожаемому существу жить вместе с нами, чтобы оно сделалось нам менее дорого. Те, кто рядом, всегда неправы.