Отклонив все намеченные мной маршруты, Владимир Владимирович предложил волжские города. Это было в январе 1927 года. Я советовал дождаться навигации, чтоб соединить полезное с приятным. «Сейчас морозные дни. Придется передвигаться и в бесплацкартных вагонах. Утомительные ночные пересадки…» — говорил я Маяковскому. Но он продолжал настаивать, и меня буквально ошарашил:
— Во-первых, не люблю речных черепах, а во-вторых — это не прогулка, а работа с засученными рукавами!
Да, он всю жизнь ездил, творил, выступал с засученными рукавами! Именно эта волжская эпопея, с которой и начался «болдинский» год Маяковского, являет собой яркий пример его титанического труда.
Мы тронулись вниз по Волге… по железной дороге.
Нижний. Тридцатиградусный мороз, резкий режущий ветер…
Лед за пристанью за ближней, оковала Волга рот, это красный, это Нижний, это зимний Новгород. По первой реке в российском сторечьи скользим… цепенеем… зацапаны ветром…[10]
На розвальнях переезжаем реку. Маяковский ежится, цедит сквозь зубы:
— Не помню таких морозищей. Жаль, интересно было бы поближе разглядеть ярмарку…
Еще поворот, и, перевалив крутую гору, мы в гостинице «Россия».
В номере холодно, неуютно. Маяковский поначалу отсиживается. Приходят молодые литераторы, зовут его в четыре часа к себе.
Владимир Владимирович, как всегда, решил сначала осмотреть город.
Огромная площадь; прорезав вкривь ее, неслышную поступь дикарских лап сквозь северную Скифию я направляю в местный ВАПП.
Без пяти четыре — он на собрании литературной группы «Молодая гвардия». Маяковский просит ребят[11] почитать свои стихи и вместе с авторами обсуждает их.
Идет живой и откровенный разговор о поэзии, о литературе. Маяковский читает свои произведения.
Один из вечеров в городском театре назывался «Идем путешествовать».
Маяковский спрашивает:
— Как дела? Народ будет? Интересуются?
— Может быть, интересуются, но мороз удерживает.
— Значит, хорошо, что я роздал массу записок. И еще пригласил писателей.
Но эта «щедрость» не спасла положения. В холодном трехъярусном театре людей мало. Сидят в пальто. Обстановка непривычная.
Маяковский вышел на сцену в пальто. Я ахнул — это так не похоже на него. Правда, в театре холодно, зал не прогревается, на сцене, как всегда, особенно продувает. И все же — удивительно… Потом я раскусил: это была демонстрация. Он медленно снял пальто и повесил на спинку стула — мол, берите с меня пример.
Примеру этому последовали лишь единицы, и Маяковский поначалу, стоя на авансцене, молчал, вероятно обдумывал, как разогреть слушателей, как установить контакт, с чего начать?
— Товарищи! — доверительно обратился он к залу. — Хотя народу мало, но зато каждый на вес золота!
Зашевелились.
— Кому будет в результате теплее, покажет будущее: тем, которые пришли на мой сегодняшний вечер, или тем, которые променяли мой сегодняшний вечер на домашний уют и камин!
Оживление, смех. Кое-кто реагировал немедленно, пристроив свои пальто на пустующие кресла. И вот уже зал принял вполне сносный облик — все пошло своим чередом.
...
Владимир Владимирович несколько мрачноват — предлагает «согреться бильярдом». Начинается своеобразное священнодействие. Первая проблема — выбрать хороший кий: тяжелый, длинный, прямой. Он проверял их в вытянутой левой руке, взвешивал один за другим и прищуренным глазом уточнял прямизну. Потом, отобрав кусок хорошего мела, деловито смазывал кий и смежные суставы пальцев обеих рук.
Шары любил ставить сам — это как бы часть игры.
Больше по душе была ему «американка»: самая простая из игр — бей любым любого. На другие игры не хватало терпения. Нравилась быстрая смена положений, движение и азарт. Такая игра частично заменяла физическую работу — ведь он почти не присаживался, шагая вокруг стола. Бильярд служил разрядкой в непрерывной и напряженной работе мозга. Но выключиться совершенно он не мог — то, прерывая игру, он что-то заносил в записную книжку, то как бы по инерции читал или, вернее, нашептывал готовые или строящиеся строчки, найденные рифмы. И наконец, бильярд — хотя и не массовый, но вид спорта.
Скажем, мне бильярд — отращиваю глаз…
В углу рта Маяковский мял одну за другой папиросы. Не докурив, прикуривал от нее следующую — за вечер опустошалась целая коробка. Подолгу был молчалив, сосредоточен. А то вдруг начинал сыпать остротами, сохраняя при этом серьезное выражение лица. Лишь изредка появится улыбка — так постепенно настроение менялось: шли стихотворные цитаты, перевернутые, комбинированные слоги. Партнер озадачен и, конечно, отвлекается от своих «прямых обязанностей».
Маяковский был искусным игроком и обладал тем преимуществом, что обеими руками (он был левша) с одинаковой силой и ловкостью владел кием. Помогал ему и рост: он доставал любой шар на самом большом столе. Но, пожалуй, основные его качества как игрока — настойчивость и выносливость.
Часам к четырем утра, когда я уже стоя спал, он подбадривал меня, напевая густым басом (в бильярдной мы были одни): «Еще одно последнее сказанье…». Эту арию он очень любил.
— Серьезно, еще одну последнюю партиозу. Я покажу класс! Кладу восемь шаров с кия (то есть подряд). Я ведь только разошелся… «Последних сказаний» набралось штук пять…
Огромные зеленеют столы. Поляны такие. И — по стенам, с боков у стола — стволы, называемые — «кий».
…
Какая сила шею согнет тебе, человечий азарт?!
На рассвете отправляемся в Казань, с ночной пересадкой в Арзамасе.
Бесплацкартный холодный вагон. Вещи уложили на верхние полки, а сами уселись внизу.
Рядом с нами стоял, переминаясь с ноги на ногу, странно одетый человек. Поверх пальто — кожух не по размеру, с поднятым выше головы воротником. Валенки-броненосцы. Шапка почти боярская. Лица не видно. Постепенно, отогреваясь, сосед снял кожух, шапку… Молодой, приятный на вид, с бородкой. Он напоминал толстовского Нехлюдова. Лицо выразительное: в нем и барское, и крестьянское.
Маяковский разговорился с соседом. Спросил, где работает, куда и зачем едет. Тот постепенно выложил всю свою биографию. Собеседник оказался юристом, едет в район по судебным делам и до утра просидит в Арзамасе в ожидании транспорта, попросту говоря лошадки.
И тут же, по просьбе Маяковского, выложил суть уголовного дела, которое рассматривается в районе. Увлеклись рассказом… И вдруг юрист, не помню, с чего именно началось, поведал о своей неудаче:
— Вы знаете, у нас вчера в Нижнем выступал Маяковский. Я очень хотел попасть, но, к сожалению, не смог вырваться: предотъездная суета,
Владимир Владимирович ему в тон:
— Со мной такая же история. Я тоже хотел пойти на вечер, но заели командировочные дела.
— Мне особенно досадно, — продолжал юрист. — Мои родные и близкие были в театре, восторгались, как он здорово выступает. Такой талант! Стихи читает превосходно. Он рассказывал о поездке в Америку.
Маяковский сумел узнать у собеседника все, что его интересовало. Инкогнито сохранялось надежно. Юристу не приходило, конечно, в голову, что вместе с ним в этом бесплацкартном вагоне едет Маяковский. И он довольно точно пересказывал то, что ему пришлось слышать: как говорил Маяковский о Чикаго, Нью-Йорке, Мексике и т. д. Цитировал даже стихи, приводил кое-какие ответы на записки.
Расспрашивая нового знакомого, Маяковский интересовался, как воспринимают его стихи. («Каждый мой слушатель — это десять моих читателей в будущем». Об этом, очевидно, он и тогда думал.)
…Владимир Владимирович отказался от речных черепах. Но ему пришлось столкнуться с земными.
Он спросил:
— Почему мы так медленно ползем? Не опаздываем ли? Заглянув в справочник и в окно, я ответил:
— Нет, едем точно по расписанию, четырнадцать километров в час.
За версты, за сотни, за тыщи, за массу за это время заедешь, мчась, а мы ползли и ползли к Арзамасу со скоростью верст четырнадцать в час.
На станции Зимёнки вошли и пристроились с мешками у противоположного окна два окающих крестьянина. Они о чем-то горячо спорили. Один при этом энергично уплетал свои запасы: он чавкал, ворчал. Многие его слова с трудом улавливались. Другой, с жидкой бородкой и лукавым взглядом, что-то доказывал, поддевал его. Они то и дело вплетали в разговор нецензурные слова.
Маяковский молчал. Я, зная, как он не терпит ругани, удивился и решил было сам вмешаться. Но Владимир Владимирович жестом остановил меня. «Не мешайте, пусть поговорят, как привыкли. Иначе у них не выйдет «свободного разговора». Просто интересно послушать». (Шепотом, чтоб юрист не разобрал). Искусство требует жертв!
Он развернул газету и сделал вид, что занят чтением. Временами даже, глядя в окно, поворачивался к ним спиной. Этот «свободный разговор» я узнал в стихотворении «По городам Союза», кстати сказать, вобравшем в себя все волжское путешествие:
Напротив сели два мужичины: красные бороды, серые рожи. Презрительно буркнул торговый мужчина: — Сережи![12] — Один из Сережей полез в карман, достал пироги, запахнул одежду и всю дорогу жевал корма, ленивые фразы цедя промежду. — Конешно… и к Петрову… и в Покров… за то и за это пожалте процент… а толку нет… не дорога, а кровь… с телегой тони, как ведро в колодце… На што мой конь — крепыш аж и он сломал по яме ногу… Раз ты правительство, ты и должон чинить на всех дорогах мосты. — Тогда на него второй из Сереж прищурил глаз, в морщины оправленный. — Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь… — И первый Сережа ответил: — Правильно! Получше двадцатого, что толковать, не голодаем, едим пироги. Мука, дай бог-хороша такова… Но што насчет лошажьей ноги… взыскали процент, а мост не проложать… — Баючит езда дребезжаньем звонким. Сквозь дрему все время про мост и про лошадь до станции с названьем «Зимёнки»[13].
Так возникла крестьянская тема, которая, вообще-то говоря, скупо представлена в творчестве поэта.
После утомительного переезда еще более тяжелым было одиннадцатичасовое ожидание в Арзамасе.
Крохотный неуютный вокзал.
Маяковский пригласил попутчика-юриста в буфет, где не только негде было присесть, но и стоять негде было. Кому охота в такой мороз выбираться из буфета! Наконец буфетчица освободила столик. Заказали вино. Бутылка оказалась на редкость грязной. Буфетчица вроде оправдывалась: «Давно лежит, никто дорогих не требует».
— Ага! Чем грязнее, тем дороже! — пошутил Маяковский. Закусили, немного обогрелись.
В разговоре, непринужденно, стараясь не «сразить наповал» собеседника, Маяковский наконец назвал себя. Юрист сперва растерялся, а затем весь вечер глядел ему в глаза, как завороженный.
С его помощью мы еще до начала посадки устроились в «кукушке», отправляющейся на Арзамас-II. Вагон не топлен, нет света. Вскоре набилось полно народу. Просьба закрыть двери ни к чему не привела. Продрогли: зуб на зуб не попадает. Так просидели мы больше часа. «Кукушка» в эту ночь не пошла — не могли разогреть паровоз. С трудом выбрались из вагона. Встретили юриста. Что делать? Как добраться до цели? Вблизи никаких признаков не только автомобильного, но даже захудалого гужевого транспорта.
Наш милый попутчик не только раздобыл розвальни, но и взялся нас провожать, хотя дорога его лежала совсем в другую сторону. Семь километров на кляче, через пустыри и рощи, дались нелегко. Мы окоченели. Но помог кожух юриста, которым он догадался покрыть наши ноги. А то и отморозить недолго: мороз под сорок, ветер свищет вовсю, на ночь глядя.
В Арзамасе-II Владимир Владимирович сердечно распрощался с юристом и, войдя в вагон, мгновенно заснул.
В Казани, к счастью, мороз значительно ослабел. Настроение заметно поднялось: билеты на оба вечера расхватали в один день. Оперный театр осажден — толпа катастрофически разрастается. Появляется конная милиция — такое я наблюдал впервые. Студенты требовали входных билетов, и дирекции пришлось согласиться. Толпа хлынула в театр. Стеклянная резная дверь разбита. Студенты пробрались даже в оркестр.
Я объяснил Маяковскому, как пройти в театр. Хорошо ориентируясь даже в незнакомых городах, он обычно находил дорогу без расспросов.
Пора начинать, а Маяковского нет. Странно и на него не похоже!
Наконец, догадавшись, что он не может попасть на свой собственный вечер, я взываю к милиции. Его извлекают из толпы уже изрядно помятого. Но он приятно возбужден: ему, пожалуй, нравится все это, он энергично шагает по сцене, раздвигает театральную мебель, чтоб просторнее было. Нашлись «энтузиасты», которые проникли и под сцену. Их удаляют. Маяковский уговаривает оставить их, но безрезультатно. И «зайцы», топоча и крича, взмыли из подземелья в небеса. Казалось, рушатся лестницы: втиснулись меж сидящих, заполнили все пространство, нависли с третьего яруса, того и гляди, грохнутся эти человечьи гроздья вниз, на партер.
Маяковский поднял голову, вперив взор в верхний ярус, открыл от удивления рот и застыл в такой позе на несколько секунд. Зал пуще прежнего расшумелся. Ну как было в эту минуту не возникнуть ассоциации с зияющей пустотой нижегородского театра?
Маяковскому долго не давали начать: буря аплодисментов, которую не могли остановить ни его поднятая рука, ни призывы. Он развел руками, улыбнулся и сказал:
— Я уже выступал в Казани вместе со своими соратниками по искусству Василием Каменским[14] и Давидом Бурлюком[15]. Это было в те далекие времена, когда помощники присяжных поверенных говорили про нас, что этих-де молодых людей в желтых кофтах хватит не более как на две недели. Но пророчества эти, как видите, опровергнуты уже тем, что я по прошествии тринадцати лет опять стою перед казанской аудиторией.
Левый фронт[16] является в настоящее время наиболее ярким крылом в искусстве, и представители его завоевывают все большее и большее место в поэзии, драматургии, живописи, архитектуре и даже кино.
С другими литературными течениями нам не по пути по многим причинам. От ВАПП нас отталкивает его убогая, неквалифицированная литературная продукция. Небрежное отношение большинства поэтов к литературной работе вообще очень характерно для нашего времени. И вообще, — шутит Владимир Владимирович, — поэты, едва что-нибудь напечатав, быстро запоэтничиваются (как, бывало, комиссары закомиссаривались) и воображают себя не только Пушкиными, но даже… Маяковскими.
Газета «Красная Татария» потом писала об этом выступлении:
«Такой же большой и мощный, как его образы. Над переносицей вертикальная морщина. Тяжелый, слегка выдающийся подбородок. Фигура волжского грузчика. Голос — трибуна. Хохлацкий юмор почти без улыбки. Одет в обыкновенный совработничий пиджак, лежащий на нем мешком. На эстраде чувствует себя как дома. К аудитории относится дружески-покровительственно».
Казанский триумф Владимир Владимирович объяснял главным образом тем, что Казань — старинный университетский город и столица республики.
— Обязательно еще раз сюда приеду! Столпотворенское вавилонье! Только Шаляпин может сравниться со мной! (Шаляпин был на устах, быть может, еще и потому, что Казань — родина гениального артиста.)
Студенты хотели еще в театре договориться с Маяковским о его выступлении в университете. Но постеснялись. Утром они робко постучали в дверь номера, а минут через пять их лица сияли от счастья. Выступление было назначено на сегодня в два часа дня. И хотя объявить об этом они смогли незадолго до начала, актовый зал был так же переполнен, как накануне — театр.
Маяковский буквально загорелся, отменив еще вчера намеченные планы. Он думал, вероятно, о совпадении: сегодня траурный день, третья годовщина со дня смерти Ленина, выступать придется в здании, где учился Владимир Ильич. С этой трибуны, быть может, звучал голос Володи Ульянова и здесь он принимал участие в студенческих «беспорядках». Обо всем этом думал Маяковский, входя в Казанский университет.
В эти траурные дни Маяковский нарушил свой постоянный принцип: исключил из программы, в первую очередь, резко-сатирические стихи, меньше острил… Все выглядело строже и спокойнее: отрывки из первой и второй и полностью вся третья часть поэмы «Владимир Ильич Ленин» составили стержень программы…
Через год, в этом же зале прозвучали проникновенные строки («По городам Союза»), написанные под впечатлением прошлогодней встречи:
Университет — горделивость Казани, и стены его и доныне / хранят любовнейшее воспоминание о великом своем гражданине. Далёко за годы мысль катя, за лекции университета, он думал про битвы и красный Октябрь, идя по лестнице этой. Смотрю в затихший и замерший зал; здесь каждые десять на сто / его повадкой щурят глаза и так же, как он, скуласты. И смерти коснуться его не посметь, стоит у грядущего в смете! Внимают юноши строфам про смерть, а сердцем слышат: бессмертье. Вчерашний день убог и низмен, старья премного осталось, но сердце класса горит в коммунизме, и класса грудь не разбить о старость.
Снова «черепаший» поезд тащил нас свыше суток уже в Пензу. Приехали поздно вечером. Утром явились рабкоры, молодые поэты, приглашали Маяковского к себе. Но он должен уехать из Пензы сегодня же, после выступления в театре. И чтобы товарищи не обиделись, он зовет их в пять к себе в гостиницу.
Маяковский спрашивает, не знаю ли я, где тут жил Мейерхольд или где он родился.
— Это можно узнать…
Вспомнил Владимир Владимирович и другие имена, связанные с Пензой. А пока надо побродить по городу. И он отправился на базар.
На каждом доме советский вензель зовет, сияет, режет глаза. А под вензелями в старенькой Пензе старушьим шепотом дышит базар. Перед нэпачкой баба седа отторговывает копеек тридцать. — Купите платочек! У нас завсегда заказывала сама царица…-
Точно в условленное время пришли гости (среди них, как я узнал через много лет, были товарищи, ставшие впоследствии профессиональными литераторами: поэтесса А. Кузьменко, журналисты А. Демидов, Б. Куликовский и другие). Предполагалось, что явится человек десять. Но пришло куда больше — в крохотном номере садятся на кровать, на диван, на стол и… на пол. Один Маяковский не садится. Читают стихи, дружески беседуют, засыпают поэта вопросами.
Помню такой вопрос:
— Что получилось бы, если бы вы писали обыкновенными строчками?
— Тогда вам труднее было бы их читать, — ответил Маяковский. — Дело не просто в строчках, а в природе стиха. Ведь читателю надо переключаться с одного размера на другой. У меня же нет на большом протяжении единого размера. А при разбитых строчках — легче переключаться. Да и строка, благодаря такой расстановке, становится значительнее, весомее. Учтите приемы — смысловые пропуски, разговорную речь, укороченные и даже однословные строки. И вот от такой расстановки строка оживает, подтягивается, пружинит. Эта форма отрешает вас от затвердевших канонов, и в наши дни вы перестаете ассоциировать ее со старыми формами, в которые новое содержание не всегда лезет. Слова сами по себе становятся полнокровными — и увеличивается ответственность за них.
Но главное, повторяю, в их природе. Заодно добавлю, есть такой критерий: из хорошей строчки слова не выбросишь. А если слово можно заменить, значит, она еще рыхлая. Слово должно держаться в стихе, как хорошо вбитый гвоздь. Попробуй, вытащи! И наконец, стихи рассчитаны в основном на чтение с голоса, на массовую аудиторию. Новое всегда непривычно, товарищи. Трудновато бывает, но зато потом становится интересно. И чем дальше, тем интереснее.
Беседа закончилась только тогда, когда Маяковский собрался в театр. Но товарищи не расстались с ним: отправились послушать его рассказ о путешествии в Америку.
У нас все было рассчитано по минутам: с вещами в Нардом[17], начать точно в восемь, перерыв сократить до минимума и ровно в 10 часов 20 минут закончить, иначе опоздаем к поезду на Самару. Договариваемся: если увлечется — зайду в ложу и буду сигнализировать ему, подняв руку: пора кончать. Так и пришлось сделать.
Небезынтересно отметить, что в Пензе заведующий Политпросветом отказался разрешить вечер Маяковского на том основании, что ему якобы неведомо это имя. (Не скрывалось ли за этим пренебрежение к поэту?) По моей просьбе вмешался горком партии, и разрешение было получено. Вскоре политпросветчика освободили от работы.
Прекрасно устроились: отдельное купе, сумеет, значит, Маяковский отдохнуть — поезд почтовый, идет часов 12.
Но суета путешествий, «скачки с препятствиями» были сродни Владимиру Владимировичу. Он любил и остро ощущал насыщенность дня.
В седьмом часу утра (январь — темно!) в Сызрани узнаю, что нас обгоняет ташкентский скорый. Маяковский, слыша мой разговор с проводником, просыпается.
Спрашиваю:
— Как быть? Не пересесть ли? Маяковский еще в полусне, бросает:
— О чем речь? Конечно. Разделение труда: вы бегите оформлять билеты, а я тем временем соберу вещи.
Выйдя из вагона, я понял абсурдность затеи: ветер, мороз, гололед. На перроне ни души. Носильщика нет. Поезда стоят далеко друг от друга (метров 300), в разных концах перрона. Но я все равно пошел. Бежать невозможно, а можно только семенить ногами.
Я возвращался из кассы, держа в руке билеты и сдачу, когда увидел Маяковского с носильщиком. Но тут, на радостях, должно быть, я поскользнулся, упал и выронил билеты. Быстро подобрав их, я кинулся догонять Маяковского. В эту минуту поезд тронулся, и я услышал крик:
— О-с-т-а-н-о-в-и-т-е!!!
И поезд… остановился.
В это трудно сейчас поверить.
Сознаюсь, что ни до, ни после этого я не ощущал такой силы голоса Маяковского.
Мы добежали до середины состава: была открыта дверь только одного вагона, на ступеньках которого стоял начальник поезда. Он-то и наблюдал наш условно-стремительный бег, приняв нас, видимо, за начальство. Вся эта картина, надо полагать, произвела на него впечатление, и он дал свисток. Машинист стал притормаживать.
Маяковский первым вскочил в вагон, я — следом. Снова свисток, и поезд тронулся.
На ходу Маяковский бросил носильщику купюру, которая летала по ветру. Владимира Владимировича волновало, подберет ли ее носильщик, и он выглядывал из вагона до тех пор, пока не убедился, что деньги достигли цели. Взяв часть вещей, он удалился в купе.
— Кто этот здоровый дядька? — спросил меня начальник. — Почему вы останавливаете скорые поезда? Что случилось?
— Ничего особенного, просто командированные, пересели с почтового, торопимся в Самару, — объяснил я.
Когда же началась проверка билетов, то выяснилось, что я потерял одну доплату — за плацкарту и скорость. Грозил штраф. При размахе Маяковского сам по себе штраф значения не имел — жаль было затраченных сил.
Вдруг меня осенило. Весьма учтиво обратился я к начальнику: «Можно вас на минуточку?» И тот вышел в коридор.
— Помните, вы спрашивали, кто этот здоровый дядька?
— Ага.
— Может быть, вы не знаете, а может, слыхали, есть такой известный поэт — Владимир Маяковский.
— Ну?
— Ну, так вот это он и сидит в купе.
Начальник схватился за голову:
— Подумать только, в моем вагоне живой Маяковский! Познакомь меня с ним.
Смешно прозвучало: «познакомь». Будто он не разговаривал уже с Маяковским! Оказалось, он давно любит стихи Маяковского, знает их на память и к тому же сам «занимается стихописанием».
Теперь он сидел в нашем купе и постепенно, поборов смущение, разговорился вовсю, читал не только стихи Маяковского, но даже свои. Владимир Владимирович не остался в долгу: знакомил с новыми стихами, делился планами и т. д. Все это напоминало «творческое содружество». Начальник, боясь упустить минуту свидания, почти не отлучался из купе, несмотря на уйму дел…
Штрафа, разумеется, мы избежали.
Начальник поезда мечтал довезти поэта до самого Ташкента.
— А как же Самара? — засмеялся Маяковский.
— Ничего, подождут. На обратном пути заглянете.
Но за пределами фантазии начиналась реальная жизнь. В Самаре новый знакомый помог нам выгрузить вещи и направился было на привокзальную площадь, но Владимир Владимирович преградил ему путь: вещи перешли к носильщику, и мы распрощались.
В Самаре, в номере Маяковского, всю ночь просидели гости ― заезжие москвичи. На этот раз он изменил своему обычаю — есть в ресторане — и завел у себя целое хозяйство: накупил продуктов и вина (любимого грузинского сухого и шампанского).
— В винах надо разбираться, — говорил он. — Это большая специальность.
Шипенье пенистых бокалов И пунша пламень голубой.
Вот кто понимал и чувствовал, что такое вино!
У нас же некоторые поэты пишут о винах, не имея о них понятия. Надо браться только за то, что знаешь. Надо учиться у Пушкина. Это вам не есенинское «дррр». Вы чувствуете, как это здорово сделано! Шш и пп — ппенистых, ппунша, ппламень — товарищи, это здорово! Дай бог всякому! Я и то завидую. Пушкин понимал, что такое пунш, с чем его едят и как он шипит. Надо чувствовать это шипение.
Тем понятнее становится этот рассказ, когда вспоминаешь, как Маяковский на публике говорил: «Вино я всосал с молоком матери — родился среди виноградников и пил его, как дети пьют молоко».
Ведь сам-то Владимир Владимирович слыл знатоком винных дел. Зато уж в другую крайность он не впадал: водки не признавал, разве что изредка, за компанию или в торжественно-новогодние дни.
Не зря Маяковский мчался в Самару — будто чувствовал, что закипит работа. Здесь поэт побил рекорд — четыре выступления в один день: у рабфаковцев, учителей, рабкоров и в партклубе. Как ни подсчитывай, это десять часов чистого разговора с трибуны, да надо учесть еще и беседы в интервалах между встречами. Владимир Владимирович, по натуре человек организованный, в этот день нарушил режим — и вовсе не ел. Кстати, Маяковский говорил не раз:
— Пища — вещь немаловажная, от нее зависит твоя работоспособность.
Он высмеивал тех, кто считал неудобным распространяться о таких «низменных материях», как пища и сон:
— Таких товарищей я расцениваю как аристократов в кавычках.
В Саратове — вынужденное заточение в номере. Подолгу смотрел он в окно, выходящее на главную улицу города.
Не то грипп, не то инфлуэнца. Температура ниже рыб. Ноги тянет. Руки ленятся. Лежу. Единственное видеть мог: напротив — окошко в складке холстика — «Фотография Теремок, Т. Мальков и М. Толстиков».
Молодой, здоровый, выносливый Маяковский захворал, как это, кстати сказать, бывало не раз и как это имело место третьего дня в Самаре.
Но болезнь, правда, не сломила воли поэта. И он решил не срывать намеченных вечеров. Однако возникла другая преграда: Политпросвет всячески пытался затормозить выступления.
Он требовал представить тексты стихов и подробно изложить содержание докладов (мудрый товарищ, что и говорить). Мне удалось убедить не тревожить больного. Потом, как и в Пензе, все уладилось.
…На лестнице и вестибюле партклуба Маяковского осаждают, выпрашивают пропуска. Он просит непременно пропустить группу красноармейцев. И прежде чем начать выступление, не забывает проверить — пропущены ли они.
— Красноармейцы должны всегда проходить в первую очередь и обязательно бесплатно! Ведь они нас защищают!
Больной Маяковский напрягает голос. Слушателям это незаметно.
Разговор-доклад назывался «Лицо левой литературы».
После окончания мы выходим на улицу, и внезапно Маяковский предлагает спрятаться за кусты — послушать, что говорит публика.
Раздаются голоса:
— Здорово читает!
— Какой нахал!
— Ну и талантище!
— Какой остроумный!
— Подумайте, как он на записки отвечает. Кроет, очнуться не дает!
— Хвастун здоровый!
— Вот это да! Говорит без единой запинки!
— Я сам читал, ни черта не понял, и вдруг — все понятно. Просто удивительно!
Выйдя из-за кустов, Маяковский резюмирует:
— Значит, польза есть. А ругань не в счет.