Никогда нельзя пытаться в разговоре с умным человеком выставить черное белым. Черное все равно проступит, когда нанесенный сверху слой белил соскребут слухи и случайности. Хуже того: серое облако недоверия и подозрительности окутает все дальнейшие сношения, так что и белешенькое покажется грязноватым. Не замазывать черное! Но сделать его фоном для белых узоров. Человек так устроен: глядя темной ночью на небо, он видит яркую луну и путеводные звезды, а не бескрайний тревожащий мрак.
В длинном письме к императору Францу Наполеон не стал скрывать истинного положения дел: обстоятельства временно обернулись в пользу России, которая получила большой численный перевес в пехоте, кавалерии и артиллерии, так что он готов принять посредничество Австрии для начала переговоров, чтобы выиграть время. Однако вынужденное отступление Великой армии — еще не разгром. Раненые и больные остались в Кенигсберге, остальные в полном порядке отступили на запад под прикрытием сильного арьергарда. Удержав Данциг, Торн и другие крепости на Висле, мы сможем выправить положение. Первая линия французских войск сейчас состоит из двадцати четырех тысяч солдат и полусотни орудий, вторая уже организуется; обезлошадевшая кавалерия отправляется в депо на Одере, чтобы забрать там лошадей; туда же к марту придут сорок батальонов из Италии, чтобы присоединиться к сорока другим, стоящим на зимних квартирах. Сенат издал указ о новом рекрутском наборе: сто тысяч человек возьмут из Национальной гвардии, еще столько же — из запаса и сто пятьдесят тысяч — из числа призывников будущего года. Пока же австрийцам нужно лишь прикрыть Варшаву и повлиять на Пруссию, слабовольный король которой болтается, точно маятник, между Францией и Россией, то клянясь в верности Наполеону, то требуя от него нейтралитета для Силезии и уплаты долга в девяносто четыре миллиона франков. Мыслимое ли дело: генерал Йорк подписывает договор с русскими и выводит из войны часть прусских войск без разрешения своего монарха! Но русские напрасно трубят о победе. Франция не намерена молить о мире, Империя никогда не согласится на отчуждение земель, которые объявлены Сенатом ее территорией, то есть Рима, Пьемонта, Тосканы, Голландии и Ганзейских департаментов, и не потерпит приращения территории России. Она готова прийти на помощь своим союзникам и надеется на такие же поступки с их стороны. Кампания 1813 года станет решающей!..
Хочется верить, что австрийскому императору хватит ума, чтобы слушать своего зятя, а не молодую жену, одержимую ненавистью к Бонапарту. Ах, эти старики на троне! Впрочем, и молодые не лучше.
Недавно матушка передала Наполеону письмо от Луи, который приютился в Граце под крылом у Франца и сочинял там стишки и романы под псевдонимом «граф де Сен-Ле». «Глубоко огорченный страданиями и потерями Великой армии» после одержанных ею побед и убежденный в том, что «великая борьба возобновится с еще большим ожесточением», Луи предлагал снова сделать Голландию королевством и вернуть его на престол, «чтобы Голландия сама озаботилась своей безопасностью». Каков наглец! Как будто не он в свое время отказался поставить назначенное количество рекрутов для защиты от англичан! Теперь он вспоминает о том, что родился французом и братом Наполеона, а тогда всячески стремился сделаться настоящим голландцем. Людовик Добрый! Он даже взялся учить голландский язык и всех насмешил, когда вместо «я — голландский король» у него вышло «я — голландский кролик». Трус! Ему недостало мужества приехать во Францию, где его дети растут без отца, и явиться к брату собственной персоной. Конечно, Наполеон сам порвал с ним, когда присоединил Голландию к Империи, но обстоятельства меняются, только осел не понимает разницы между упорством и упрямством. Осторожность сейчас важна не меньше решительности; непослушных сорванцов, способных выкинуть любой фортель, лучше держать перед глазами. Наполеон ответил на глупое письмо Луи, пообещав принять его в Париже не как обиженный им брат, а как воспитавший его отец. «Что же касается ваших идей о положении моих дел, то они ложные, — продиктовал он секретарю отрывистым тоном. — У меня миллион солдат и двести миллионов казны для сохранения в целости территории конфедерации и моих союзников и успешного осуществления моего проекта для счастья моего народа. Голландия французская навсегда, это отросток нашей территории, устье наших рек, она может быть счастлива только с Францией и полностью это понимает. Оставаясь во Франции, вы не разлучаетесь с Голландией, но если под разлукой вы понимаете отказ от правления, то вы сами покинули ее, отрекшись от трона…» Да-да, пусть освежит свою память! Не так уж давно это было!
Просто поразительно: стоит кому-нибудь из его родни возложить себе на голову корону, как он тотчас забывает, из чьих рук ее получил! Начинает заискивать перед своими подданными, радеть об интересах «приемного отечества»! Тогда как его должны заботить только интересы императора, интересы Франции! Италия, Испания, Голландия, Вестфалия — ничего этого на самом деле не существует! В мире есть только Франция и Англия, ведущие между собой вековую борьбу, и от того, кто из них победит, зависит будущее. Это не просто две страны, две империи — это две системы, два образа мысли и действия, и одна из них должна возобладать над другой.
Пятьсот лет назад Провидение послало французам, погрязшим в братоубийственной войне, деву-воительницу Жанну д'Арк, которая смогла их объединить под знаменем верности своему королю и ненависти к общему врагу — Англии. Двадцать лет назад, в разгар кровавой вакханалии, Франция обрела Наполеона Бонапарта, и только это помешало сплотившимся против нее хищникам, науськиваемым англичанами, взять ее за горло. Наполеон возродил Францию, напомнив ей о доблести, верности и долге; он увенчал себя короной сам, пусть и в присутствии римского папы: посланник Господа стал его помазанником; окруженный новым дворянством шпаги, французский император собирался окончательно сокрушить алчную нацию торгашей, забывшую об истинном благородстве. Французский гений, чьи быстрые и решительные приказы исполнялись бы молниеносно и беспрекословно, непременно взял бы верх над сборищем кичливых болтунов, превративших правительство в подобие биржи; непогрешимый муж и отец, подавая пример своим подданным, оздоровил бы нацию, избавив ее от подражания заморскому разврату, лицемерно прикрытому ширмой приличий. Жозеф, Луи, Жером, Мюрат, Эжен[1] должны были стать пальцами на деснице Наполеона, и что же?
Жозеф даровал Неаполю Конституцию и пытался подольститься к испанцам, учредил в Мадриде масонскую Великую ложу и заставил чиновников ежедневно присутствовать на мессе в своем дворце. Наполеон упразднил монашеские ордена — «король Хосе» разрешил монахам вернуться в свои монастыри. Он возвещал независимую и непобедимую Испанию, где кастильцы, арагонцы, баски и каталонцы подадут друг другу руки! Простак надеялся, что его полюбят за кротость и милосердие, но над ним лишь потешались. Доброта уместна с уже укрощенным зверем, а Испания превратилась в бешеного быка, раздразненного бандерильями. И все же Наполеон отказывал Жозефу во всех его просьбах об отставке: на королевском троне должен сидеть только Бонапарт, скипетр — не маршальский жезл. Ах, если бы не злосчастное отступление из России! Император был вынужден вызвать в Париж маршала Сульта и множество генералов, оставив Жозефу Сюше (который один стоит их всех). Англичан хорошенько потрепали под Бургосом, возможно, они не скоро оправятся, а к тому времени Германская кампания уже будет окончена. Но если нет… Полководец из Жозефа, конечно же, никакой, его стихия — торговля и переговоры.
Иное дело Мюрат. На бранном поле это вихрь, огонь, ураган, но посадите его в кабинетное кресло — и он становится безмозглым трусом, неспособным принять простейшее решение. В одном мизинце Каролины больше энергии, чем во всей личности ее мужа. Но даже и он, кого Наполеон всегда считал своей правой рукой (с зажатой в ней саблей), Мюрат, боготворивший Бонапарта с тех пор, когда тот был еще капитаном, мгновенно переродился, заменив шляпу венцом. Вообразил, что он и в самом деле король! Посмел издать декрет, по которому все чиновники-иностранцы должны были принять неаполитанское подданство, как будто королевство Обеих Сицилий не являлось частью французской Империи! Наполеон отменил этот декрет, но Мюрат все равно раздал все министерские портфели итальянцам, оставив в правительстве только трех французов. Он тоже пытался снискать любовь своих подданных, как Луи: тратил деньги на строительство школ, дорог, мостов, потакал купцам и местным промышленникам… И с большой неохотой покинул «свое» королевство, когда Наполеон призвал его к себе, направляясь в Россию, но там, на полях сражений, стал прежним Мюратом… Пока Наполеон не сделал глупость, вверив остатки Великой армии его попечению перед отъездом в Париж.
Разумеется, императору донесли о том, что в Гумбиннене, уже за Неманом, неаполитанский король собрал всех маршалов на совет, чтобы отговорить их служить «безумцу». Если бы он, Мюрат, в свое время не отверг предложение англичан, то спокойно сидел бы сейчас на своем троне, как австрийский император или прусский король… «Они государи милостью Божией, их создало время и привычки народов! — резко оборвал его Даву. — А вы король только по милости Наполеона и созданы пролитой французской кровью! Вы можете оставаться королем только благодаря императору и оставаясь верным Франции!» Честно признаться, Наполеон раскаялся в том, что выставил Даву главным виновником неудач при отступлении от Смоленска; «железный маршал» стал бы куда более распорядительным главнокомандующим и смог бы организовать оборону… Ну да что теперь об этом.
Из-за крепких морозов реки покрылись льдом, превратившись в ровную дорогу, и казаков уже видели на Висле.
Пройдя южнее Торна, русские смогли бы отрезать французов от Одера; нужно было действовать решительно и энергично, но вместо этого Мюрат прислал в Париж жалобное письмо о том, что разболелся, а потому слагает с себя командование Великой армией, передает его вице-королю, сам же выезжает в Неаполь. Туда, впрочем, он домчался за две недели — довольно резво для больного с лихорадкой и печеночными коликами.
Пожалуй, так было даже к лучшему: Эжен единственный из всех не отплатил Наполеону черной неблагодарностью. Отчим писал ему каждый день, ободряя и подсказывая. Невозможно, чтобы русские, которые оставили пятьдесят тысяч человек под Данцигом, десять тысяч под Торном и столько же под Модлином, тогда как с левого фланга им грозят князь Шварценберг и генерал Ренье, в Грауденце собирается прусский корпус, а в Галиции — стотысячная армия австрийского императора, предприняли серьезные действия посреди зимы, тем более что и они измучены прошлогодней кампанией. Главное — не поддаваться панике и дать им достойный отпор! Эжен должен удержать Позен. Слева от него, под Штеттином — пруссаки, в Глогау — саксонцы. Если удастся набрать хоть немного кавалерии, то неприятель не сможет выйти к Одеру, Берлин и Дрезден будут в безопасности. И нужно любой ценой сохранить Варшаву. Тогда весной мы развернем генеральное наступление и отбросим врага обратно за Неман.
Поглощенный мыслями о летней кампании, Наполеон встал перед письменным столом, заложив правую руку за жилет, чтобы приветствовать графа Бубну, просившего об аудиенции. Справляясь о здоровье императора Франца и его супруги, отвечая на обычные учтивые слова, он составлял в уме инструкции для военного министра. Австрийский посланник произнес длинную фразу и замолчал, выпятив вперед упрямый подбородок. Что он сказал? Наполеон прокрутил в голове только что услышанное, уразумев, наконец, смысл прозвучавших слов. Князь Шварценберг, ввиду неотложных обстоятельств и суровых погодных условий, подписал в Зейче перемирие с генералом Милорадовичем! Австрия временно приостанавливает свое участие в войне, войска уходят в Галицию! Послезавтра русские будут в Варшаве!
Насупив черные брови, богемец выслушал потоки брани, дожидаясь, пока Наполеон перестанет топать ногами и потрясать кулаком. Да, совершенно верно: армия Шварценберга считалась частью войск императора французов, но Австрия — самостоятельное и независимое государство, а не французский департамент, его величество должен думать в первую очередь о собственных подданных, и нежелание проливать их кровь понапрасну вполне объяснимо. Россия не вторглась в австрийские пределы, и, кстати, предложение о передышке исходило от нее.
Выпроводив графа, Наполеон внутренне бушевал какое-то время, а потом успокоился. Обстоятельства вновь изменились, но и это не катастрофа. Пусть Варшава временно пала — польские легионы Понятовского по-прежнему на стороне императора французов. А тестю он посулит Иллирию, если тот одумается. Надо сказать Луизе, чтоб написала отцу.
Смородиновые стены королевского замка кутались в туман, ноздреватый снег на откосах выглядел неопрятно. Бравурные звуки военной музыки не могли развеять уныния, сочившегося из давно не крашенных стен домов, прижавшихся друг к другу словно в испуге. Никто не сбегался толпами смотреть на прохождение войск, лишь бронзовый Сигизмунд III взирал на них со своего столпа, опустив руку с саблей и уцепившись другой рукой за крест, да несколько десятков зевак сбились в робкие кучки.
Ключи от Варшавы генералу Милорадовичу поднес тот же самый член городской управы, который девятнадцать лет назад подавал их фельдмаршалу Суворову; теперь он носил звание префекта. На сей раз русские вступили в город без боя, но «виват!» кричали только евреи. В душах поляков царило такое же ненастье, как в сером небе над покрытой рваным снежным саваном Вислой.
Неровный звон колокола из церкви Св. Антония долетал до Английской гостиницы на Вежбовой улице, сплетаясь с прочими шумами и звуками: стуком каретных колес, окриками возниц, тяжелой поступью на лестнице, заискивающим тенорком хозяина, тараторившего по-польски, которому властно отвечали басом на дурном французском языке, боем часов, шорохом передвигаемой мебели за стеной… Облокотившись о туалетный столик, князь Адам Ежи Чарторыйский смочил пальцы одеколоном и потер ими виски.
Ему слегка нездоровилось. То ли простудился дорогой, то ли нервы опять разыгрались… Укутав его пледом и поставив жаровню под скамеечку для ног, слуга отправился в ресторацию за обедом.
Болотного цвета шторы на окнах были раздвинуты, но комната все равно тонула в полумраке. Чарторыйский обвел взглядом кровать с неубранной постелью, шкаф светлого дерева с одной-единственной дверцей, кокетливо изогнувший ножки стул с зеленой репсовой обивкой, копию Каналетто на стене, над полочкой с умывальным кувшином… Мебель была новой и казалась чужой в этих старых стенах: бывший дворец Потоцких всего десять лет как назывался Hôtel d’Angleterre. Гостиницы, постоялые дворы, наемные квартиры, меблированные комнаты — когда же, наконец, он сможет поселиться в собственном доме? И где будет этот дом?..
Говорят, именно в Английской гостинице на один вечер остановился Наполеон, когда бежал из России и явился в Варшаву инкогнито. Князь Адам тоже не хочет афишировать свое пребывание в столице. Здесь ему будет проще встречаться с Мостовским и Матушевичем — членами правительства Варшавского герцогства, которое де-факто прекратило свое существование. Как и Чарторыйский, они надеются на возрождение Польши под рукой императора Александра. Только она способна удержать сейчас хищные лапы Пруссии и Австрии. Корпус генерала Винцингероде уже в Плоцке, австрийские войска каждый день отступают перед ним на один переход; князь Понятовский уводит Вислинские легионы к Кракову…
Адам Ежи пристально посмотрел на себя в зеркало. Потухший взгляд, сухая кожа, морщины на лбу, седина на висках… Ему уже сорок три. Возраст разочарований.
Последние двадцать лет состояли из чередования пьянящих надежд и горького похмелья. Правда, с возрастом розовая дымка перестала застить глаза, позволяя прозреть настоящее положение дел и вытекавшее из него будущее. От этого зрелища опускались руки. Однако nil de nihilo fit[2], как сказал Лукреций. Выбрав свой путь, надо идти по нему.
Выдвинув ящик стола, Чарторыйский достал оттуда распечатанное письмо Александра, развернул его и перечитал отчеркнутые строки.
«Успехи, которыми Провидение благословило мои усилия и настойчивость, нисколько не изменили ни моих чувств, ни моих намерений в отношении Польши. Месть — чувство, мне незнакомое. Для меня наибольшее наслаждение — платить за зло добром. Моим генералам отданы строжайшие приказы поступать сообразно распоряжениям и обращаться с поляками дружески и по-братски». В самом деле, Варшава была освобождена от постоя, даже сам царь не остановился здесь, проехав дальше. Это, однако, было досадно, поскольку князь Адам желал лично встретиться с ним для обсуждения своего проекта, ведь живой разговор обладает куда большей силой воздействия, нежели письма.
«Буду говорить с Вами вполне откровенно. Чтобы осуществить мои любимые мечты относительно Польши, мне, несмотря на блеск теперешнего моего положения, предстоит победить некоторые затруднения, — продолжал Александр своим изящным французским слогом. — Прежде всего — общественное мнение в России. Образ поведения у нас польской армии, разграбление Смоленска и Москвы, опустошение всей страны воскресили прежнюю ненависть. Второе: разглашение в настоящую минуту моих намерений относительно Польши бросило бы Австрию и Пруссию всецело в объятия Франции — воспрепятствовать такому результату тем более важно, что державы сии уже выказывают наилучшее ко мне расположение. Сии затруднения, при благоразумии и осторожности, будут побеждены. Но чтобы достигнуть оного, надо, чтобы Вы и Ваши соотечественники мне содействовали. Помогите мне расположить русских к моим планам и оправдать мое, всем известное, особое расположение к полякам и ко всему, что касается их любимых идей».
Чарторыйский глубоко вздохнул и выдохнул через нос. Любому ясно, что в Польше возникнет не меньше «затруднений». В каждой семье есть сын, муж, брат, который погиб или без вести пропал в России, а может, томится в плену, терпя голод и холод; в своем отечестве их почитают как героев. От веры не отрекаются в одночасье, наоборот, за нее цепляются наперекор всему, даже здравому смыслу. «Любимые идеи» поляков — восстановить все как прежде, то есть когда Данциг был Гданьском, Лемберг — Львовом, а Божьей милостью и волей народа король польский являлся также великим князем литовским, русским, прусским, мазовецким, жемайтским, киевским, волынским, подольским, подляшским, инфлянтским, смоленским, северским, черниговским и прочее и прочее. Вернуть все это любою ценой — и Польша вновь станет могучей и непобедимой. Молодежи внушают мысли о былом величии, завоеванном пращурами, которое должно воссоздать доблестью и самопожертвованием, забывая упомянуть о причинах крушения всего этого великолепия. Хотя нет: виной всему алчные и вероломные соседи, которые коварно воспользовались временными «затруднениями». Поляки ставят себе в заслугу то, что ничуть не изменились, не понимая, что в этом их беда.
Дамоклов меч выбора сорвался с тонкой нити, разрубив на части целые семьи. Чарторыйский-старший до сих пор облачается по праздникам в мундир австрийского генерала, а брат Константин воевал с австрийцами в 1809-м. Правда, год спустя он познакомился в Вене со своей новой женой. Покинув ее с годовалым сыном, он отправился по стопам Сигизмунда III — брал Смоленск вместе с Великой армией, а потом вернулся домой залечивать раны, полученные под Можайском. Сестра Мария грезит о возрождении Польши и привечает у себя некое тайное общество, а ее сын Адам Вюртембергский, кузен императора Александра по отцу, вступил в русскую военную службу. Мать, прежде молившаяся на Александра, после Аустерлица сделала своим кумиром Наполеона и до сих пор верит в него с чисто женским самоослеплением. Больше всего Адам Ежи жалеет о том, что не может теперь говорить с ней по душам. Мать никогда не отличалась терпеливостью и бросалась из крайности в крайность, лишь бы добиться желаемого как можно скорее, а приближение порога Вечности заставляет ее спешить еще больше: она, видевшая крушение Польши, хочет узреть ее возрождение, безрассудно срывая с дерева незрелые плоды… Князь вернулся к письму.
«Вы знаете, что я всегда отдавал предпочтение либеральным формам правления. Однако я должен предупредить Вас, и самым решительным образом, что мысль о моем брате Михаиле не может быть допущена». Посадить на восстановленный польский трон младшего брата царя тоже было идеей Чарторыйского… хотя он с самого начала знал, что Александр ее не одобрит. «Не забывайте, что Литва, Подолия и Волынь поныне считаются русскими провинциями, и никакая логика в мире не внушит России представления о том, чтобы они могли быть под каким-либо иным владычеством, нежели Государя Российского. Что же до того, под каким наименованием они будут входить в состав Империи, то сие затруднение устранить легче. Итак, я прошу Вас, чтобы Вы, со своей стороны, сообщили из этого письма то, что сочтете удобным, лицам, содействие коих признаете для себя необходимым. Чтобы нас не беспокоила мысль о неприятельском стане в нашем тылу, необходимо удалить оттуда все иностранные армии, оставив поменьше и польской. Убедите от моего имени членов конфедерации и правительства сидеть в Варшаве смирно, пообещав им, что им не придется в сем раскаиваться. Подъем в народе выше всяких похвал, и я решил продолжать войну не только всю зиму, но и до тех пор, пока не будет возможно заключить мир прочный и вообще такой, какой необходим для безопасности России и Европы».
Адам Ежи закрыл глаза и потер пальцами веки. Он устал — о, как он устал! Вечно ходить по яичной скорлупе, смирять себя, уговаривать других, сносить злобу, насмешки, презрение… Как долго еще ему хватит сил терпеть двойственность своего положения? Попечитель Виленского учебного округа, больше двух лет живущий за границей… Поляки считают его лукавцем, русские — змеей, пригретой на груди… «Что же касается Вас лично, я, не откладывая, выполнил бы Ваше желание получить отставку, но меня удерживают два соображения: одно из них — чтобы в глазах народных масс, которые, конечно, невозможно посвятить в суть дела, это не показалось признаком изменения моих взглядов на Польшу; второе — как бы, освободившись от сношений со мной, не приняли Вы самостоятельных решений, способных произвести самое дурное впечатление в России и лишить Вас возможности оказать бесконечно полезное содействие в успешном проведении моих планов относительно Вашего отечества».
Планы, планы! Об этих планах они говорят уже пятнадцать лет, но к их осуществлению вечно возникают препятствия. Чем Чарторыйский сможет поручиться министрам, что их не манят очередным миражом? «Более всего неразрывные узы между поляками и мною укрепило бы заключение, после занятия страны, союзного договора между мною и правительством герцогства. С того времени я считал бы себя вправе взять на себя от имени Российской империи священное обязательство не складывать оружия до тех пор, пока надежды поляков не осуществятся, ибо поляки доказали бы перед Россией и Европой, что они мне всецело доверяют, а на мою честность никто никогда не полагался напрасно».
Хлопнула дверь прихожей — это вернулся слуга. Князь Адам убрал письмо обратно в ящик. После обеда он снимет с этой бумаги несколько копий, опустив выражения дружеских чувств и все то, что не относится непосредственно к политике, и передаст Матушевичу для Мостовского, Соболевского и Замойского.
— В воззваниях своих тогда я возглашал: «Солдаты храбрые! Се ныне час настал С Россией воевать за Польшу нам вторично!» Произнося эту фразу, актер в нелепой «маленькой шляпе» горделиво выпрямился и выставил одну ногу вперед, заложив правую руку за отворот серого редингота с полуоторванным рукавом и пятнами сажи.
— Не стыдно ль, государь! Вам лгать так неприлично! — возразил ему на это другой актер — с бородой из мочала и завернутый в простыню, изображавшую тогу. — Была ль у вас война за Польшу в первый раз?
— Так что ж, что не было? Кто б смел оспорить нас? — резко обернулся к нему первый. — На что нам правдой жить? Полезней лицемерить!
Успели поляков удачно в том уверить,
Что мы пришли сюда им вольность водворить,
А без того себя за нас до смерти бить
Они бы не дали.
Ужимки и гримасы актера, игравшего Наполеона, возбуждали смешки. На последних словах своей реплики он присел, разведя руки в стороны. Битком набитый зал Ре-вельского театра грохнул хохотом. Напротив, «бог реки Неман» (ходивший в оленьих сапогах и носивший «тогу» поверх рубашки и панталон, потому что по сцене гуляли сквозняки) держался скованно и выговаривал свой текст довольно механически. Своими вопросами к тому, кто
Фортуной к небесам
Казался вознесен, кто стольких бед содетель,
Всем зло творил, терзал святую добродетель,
В безумии своем Творца не признавал
И миром обладать столь дерзко возмечтал, —
Кронон, заградивший беглецу путь в Париж, заставлял разбитого героя признаваться в своих поражениях.
— Мы русских обмануть, как прочих, не успели, — сокрушался Наполеон, комично натягивая себе шляпу на уши.
Тебе известно, как слепим глаза мы всем,
Чтобы охотнее тянули нам ярем.
Куда мы ни придем, везде всем разглашаем:
Блаженство, вольность, рай и все вдруг обещаем;
Тем глупые польстясь, толпами к нам бегут
И сами на себя бич в руки нам дают.
Напротив, русские срамят нас, презирают,
К отечеству любовь так верно исполняют,
Что ни угрозы их, ни казни не страшат.
Из ложи градоначальника донеслись громкие хлопки, и тотчас же весь зал разразился аплодисментами.
На сцену, представлявшую берег реки, один за другим вышли четыре перевозчика, одетые эстляндскими крестьянами. Наполеон бросался от одного к другому, умоляя перевезти его на тот берег, но один припомнил ему гибель своих родных на войне, другой — разорение своего села, третий — реквизиции, а четвертый, хотя сам и не пострадал, отказался везти его, чтобы не прослыть изменником.
Наконец, публика приветствовала дружным смехом «еврея» в малахае, лапсердаке и белых чулках, который, коверкая немецкие слова и утрируя акцент, согласился перевезти Наполеона в своей лодке за мзду, но на гневные слова бога Немана ответил громким шепотом, что собирается свалить врага человечества в воду на середине реки.
Все трое удалились, провожаемые рукоплесканиями. Из левой кулисы вышел отряд «российских воинов», из правой, навстречу ему — толпа «русских женщин и девиц». Декламация стихов сменилась плясками под хоровое пение. На торжественной ноте («Нам Александр по Боге первый») занавес опустился, обдав пылью сидевших в первом ряду. Бешено аплодировавшая публика несколько раз вызывала на поклон «Наполеона», каждое появление которого встречали неистовым шумом и топотом. Отпустив, наконец, актера, зрители повалили к выходу.
— Господин Кошкуль!
Петер удивленно обернулся на голос, окликнувший его по-русски. Полное широкоскулое лицо улыбавшегося ему человека показалось смутно знакомым.
— Вы не узнаете меня? Я Бутенев!
Штабс-ротмистр припомнил: да-да, в самом деле, их познакомили в Петербурге на вечере у графа Салтыкова. Это был какой-то мелкий чиновник из министерства иностранных дел. Лакей подал ему енотовую шубу, Кошкулю набросили на плечи шинель. Оба вышли на улицу Лай и направились в Акционклуб — «выпить по чарочке за встречу», как выразился петербуржец.
Купцы и помещики только начинали съезжаться на контракты, поэтому в клубе было не слишком многолюдно. Знакомцы сели за столик в дальнем углу против двери, Кошкуль спросил себе ужин, а его спутник ограничился бутылкой рейнвейна и колбасой. Его словоохотливость вызывала бы раздражение, если бы не искреннее добродушие, написанное на его физиономии. Он сообщил, что находится в отпуску и воспользовался этим, чтобы навестить сестру, которая после выхода из Смольного института живет в Ревеле у родственников. Замечательный городок: везде чистота, много хорошеньких женщин, даже и среди простых, а уж дворянки почти сплошь красавицы, образованные, с хорошими манерами и, несмотря на скромные денежные средства, одеваются часто с большим вкусом, чем петербургские дамы и девицы. Сама немецкая речь из этих милых уст звучит музыкой! Впрочем, они и по-французски говорят очень хорошо, даром что не имели учителей-французов. Кроме того, в провинции удивительно умеют веселиться: каждый день где-нибудь балы, концерты, да и театр весьма недурен. Вот эта вещица, которую они только что смотрели, «Der Flussgott Niemen und noch jemand»[3], наверняка не замедлит очутиться на столичной сцене: остро, забавно и патриотично. Кошкуль пожал плечами: он не большой поклонник творчества господина Коцебу.
— Ну конечно! — весело рассмеялся его сотрапезник. — Вы же ученик господина Клингера! Сочинители всегда ревниво относятся к чужим успехам. Вот Дмитрий Петрович Горчаков, например, известный наш поэт… знаете, как он отзывается о пьесах здешнего Аристофана? «Коцебятина»!
Он вновь залился звонким смехом — таким заразительным, что и серьезный Кошкуль улыбнулся. Хотя при упоминании имени Клингера у всех выпускников Первого кадетского корпуса невольно дергалась щека: Федор Иванович больше славился своим пристрастием к розгам, чем соперничеством с Гете. Чтобы увести разговор в сторону от литературы и театра, в которых Петер не слишком хорошо разбирался, он напомнил о том, что сын Клингера Александр, всего год как выпущенный из Пажеского корпуса, не так давно скончался: был ранен осколком в колено при Бородино, как генерал Багратион, и умер после ампутации от гангрены. Лицо чиновника омрачилось.
— Да-да-да, бедный отец! — сочувственно сказал он. — А у господина Коцебу, говорят, один из сыновей в плену у французов.
Кошкуль это подтвердил: штабс-капитан Мориц фон Коцебу, служивший по квартирмейстерской части, прошлым летом находился при покойном генерал-майоре Кульневе и был захвачен в плен во время рекогносцировки.
— Тем похвальнее рвение его отца, который заставляет свой талант служить своему приемному отечеству и общему делу, — посерьезнел чиновник. — Я, знаете ли, читал и Шиллера, и Гете… Благородные страсти, идеалы — все это хорошо… но и опасно своею увлекательною силой. А сочинения господина Коцебу не отрывают от земли, не уносят за облака. Оттого и интерес, оттого и популярность, что все знакомо и узнаваемо! Вы же видели, Петр Иванович, как принимала публика его комедию! Какое воодушевление, какой порыв верноподданнических чувств! Это ведь не выдумки какие-нибудь, все так и было! Вот бы еще в Германии ее показать, тогда Наполеону совсем скоро придет конец. Как говорят французы, le ridicule tue[4].
— Они очень верно это говорят, — не выдержал Петер, — но смех фатален только в том случае, если избранный его мишенью сам совершит нечто достойное осмеяния.
Он говорил по-русски правильно и книжно. В свое время, когда его восьмилетним привезли из Митавы в Гатчину, цесаревич Павел Петрович лично поручил исполнительному Аракчееву обучить русскому языку подпрапорщика Петра Кошкуля.
— Что же смешного совершил Бонапарт? — Петер смотрел прямо в глаза своему собеседнику. (Какое замысловатое у него имя… Аполлинарий. А отчество? А, бог с ним.) — Поработил половину Европы? Сжег Москву? Погубил тысячи людей, которых увел за тридевять земель от родного дома? Все это гнусно, чудовищно, жестоко, но не смешно. И можно вырядить сколько угодно шутов в его серый редингот и шляпу, заставив их кривляться, — Бонапарт не станет от этого менее грозным.
Он хотел добавить, что многие из курляндцев, которые сегодня так шумно рукоплескали, выражая свой патриотизм и преданность императору Александру, вообще очутились в театре, а не где-нибудь в сибирской ссылке лишь потому, что Высочайший Манифест об изгнании неприятеля из России даровал прощение «вероломно покорившимся пришельцу», но вовремя остановился. Он и так наговорил много лишнего, чересчур разоткровенничавшись с малознакомым человеком. Dummkopf! Даже голова разболелась — напомнила о себе старая рана, полученная при Фридланде.
Русский смотрел на него серьезным, понимающим взглядом.
— Пожалуй, вы правы… Признаюсь вам по секрету, — он понизил голос, — в младых летах, еще не окончив учения, я разделял всеобщее тогда среди моих ровесников увлечение Бонапартом, который был в то время генералом. Помнится, ничего я так не желал, как иметь его маленький портрет! Но все это быстро прошло, разумеется, как только он явил свое истинное лицо. К тому же я никогда не имел склонности к военной службе.
Они расстались у дверей Акционклуба. Кошкуль поблагодарил за приглашение посетить своего нового знакомца, однако вежливо отклонил его: он послан в Курляндию ремонтером как местный уроженец, у него много дел по службе, а как только он их исполнит, нужно будет срочно нагонять свой полк. Чиновник пожелал ему успехов и выразил надежду, что поход победоносной российской армии вскоре завершится заключением долгожданного мира. Каждый пошел своей дорогой.
Было уже довольно поздно, когда почтовая карета прибыла в Суассон, однако Мориц сразу отправился к коменданту. Капитан де Класи вскоре спустился вниз, на ходу застегивая мундир, держал себя довольно любезно, взял со штабс-капитана Коцебу письменную присягу в том, что он не отлучится от города далее чем на полмили, и сообщил, что ему полагается безденежно квартира на три дня, а после придется нанимать ее за свои деньги. Кстати, есть ли они у него? Содержание пленным выплачивают в конце месяца. Мориц ответил, что есть.
Он с тоской предчувствовал беспокойную ночь скитаний по городу в поисках свободной квартиры, ругань между разбуженными хозяевами и продрогшими жандармами, которые непременно сорвут злость на нем, но судьба улыбнулась штабс-капитану, послав навстречу майора Свечина — давнего знакомого, захваченного в плен при Полоцке. Михаил Петрович привел его к себе (он квартировал у брадобрея Анри), где, к своей великой радости, Коцебу нашел и своего друга Гюне.
Рассказы Морица о Париже, откуда он только что приехал, звучали как сказка, товарищи слушали с жадным вниманием. Бульвары с беззаботно гуляющей публикой, набитый шедеврами музей Наполеона, театры (пусть там и шли глупые пьесы в исполнении бездарных актеров), игорные дома (где кучки золота то и дело меняли владельцев под неотрывными безумными взглядами), кафе «Тысяча колонн» в Пале-Рояле (там дюжина колонн из ложного мрамора многократно отражалась в зеркалах)… В этом кафе Коцебу случайно встретил донского казака, тоже попавшего в плен и находившегося в услужении у французского генерала; на него таращились, как на диковинку, и поили бесплатно. Какая разница с Суассоном! В этом затхлом городишке с шестью тысячами жителей холодно, голодно и нестерпимо скучно. На балах вся музыка состоит из двух скрипок и барабана, танцуют только одну кадриль, больше похожую на балет; один из музыкантов громко объявляет фигуры, но во всем городе их знает только одна пара, прочие же просто прыгают — вероятно, чтобы согреться. Пианино в Суассоне — большая редкость, и девицы, даже из хороших семей, не обучены на нем играть. То ли дело в России, где любая помещичья дочка непременно выучится если не музицировать, так хотя бы бренчать и петь из какой-нибудь оперы — все развлечение! А тут молодежь садится подле камина играть в курилку, точно малые дети: передают из рук в руки тлеющую лучину, приговаривая: «Mon petit bonhomme vit encore»[5], — и y кого погаснет, тому назначают сделать какую-нибудь глупость. А то еще вздумают рыцарствовать — сев в кружок, говорить комплименты дамам, рассказывать истории, да только и этого нынче уже не умеют. Старых французов слушать приятно, но молодых — горе…
На другое утро на квартиру к Свечину пришли другие товарищи по несчастью, и Коцебу раздал им деньги, присланные великой княгиней Екатериной Павловной, чему они несказанно обрадовались. В Суассоне держали больше двух с половиной сотен пленных, из которых около шестидесяти оказались помещиками или штатскими чиновниками. Как и почему они попали в плен, осталось загадкой, но жить им приходилось по большей части на собственные деньги, а те скоро вышли. Генералу выплачивали содержание в сто пятьдесят франков в месяц, полковнику — в сто, это было еще прилично, а вот поручику или прапорщику приходилось как-то выкручиваться на двадцать девять франков, завидуя унтер-офицерам и нижним чинам, которые жили в казарме и получали хлеб и мясо. Впрочем, и местные обыватели не роскошествовали. Званые обеды здесь устраивали только самые богатые люди и при чрезвычайных семейных случаях вроде свадьбы или крестин. Генерал-майора Тучкова, полковников Кутузова, Трефурта и фон Менгдена (самых видных из русских пленных) раз пригласили на вечер к префекту, разослав им печатные билеты. Привыкшие к русским обычаям, те решили сэкономить на обеде, надеясь на хорошее угощение, но воротились домой с пустыми желудками, да еще и иззябнув до костей: у камина тепло только лицу, а спина леденеет, в комнате же так холодно, что в углу замерзает вода в кадке!
Мориц быстро понял, каким счастьем было оказаться у Свечина. Получая семьдесят пять франков в месяц, майор мог позволить себе дрова, и у него с утра до ночи сидели знакомые, чтобы не возвращаться в свой «ледник» с тонкими стенами и холодным глинобитным полом, в котором вытоптали такие ямы, что можно запросто сломать себе ногу. Дрова стоили безумно дорого, в камины только задувал ветер… Из солидарности Свечин с Коцебу иногда ходили к другим товарищам и зябли вместе с ними, чтобы те не думали, будто их избегают. Пленные набивались в одну комнату по двадцать — тридцать человек, заткнув щели в дверях и окнах, и надеялись согреть воздух своим дыханием, однако надежды эти оправдывались не вполне. Одежда у всех давно износилась, многие ходили с продранными локтями, а то и без сапог… Местные жители никакого сочувствия к ним не проявляли, ни один пекарь не давал хлеба в долг даже за поручительством коменданта, и беднягам приходилось выпрашивать хлеб у своих товарищей или вовсе жить подаянием.
Недели через три Коцебу снова вызвали к капитану де Класи, у которого он застал еще нескольких офицеров, говоривших по-французски. Комендант выглядел озабоченным: несколько русских умерли с голоду, и он хотел бы посоветоваться с господами офицерами, чтобы избежать подобных инцидентов впредь.
Как выяснилось, один винодел пускал к себе пленных погреться, за что брал по франку с носа в месяц, а заодно сбывал им в долг свое дурное вино, уговорившись с комендантом, что плату вычтут из их содержания. Кислятина — не кислятина, а пили без удержу, в итоге многим не осталось денег даже на хлеб; они исхудали, обратившись в тени, да так и истаяли. С трудом сдерживая гнев на французских лавочников, корыстовавшихся чужой бедой, Мориц предложил издать распоряжение о том, чтобы из денежного довольствия военнопленных вычитали долги только пекарю и мяснику. Прочие поддержали его; комендант так и сделал.
Штабс-капитану Коцебу полагалось пятьдесят франков в месяц. Пользуясь гостеприимством Свечина, он, как и майор, брал обед из трактира, однако, приценившись к местной жизни, решил, что это расточительство. К тому же его тяготило положение приживальщика. Он стал подыскивать себе квартиру со столом и в феврале переехал к другому парикмахеру, по имени Шозле. Все свое жалованье он теперь должен был отдавать словоохотливой хозяйке, которая обещала ему взамен домашние завтрак, обед и ужин, теплую комнату и постель с простынями, которые она будет переменять каждые четыре недели.
Двухэтажный дом под крашеной деревянной крышей имел всего три окна, выходивших на улицу. В нижнем этаже находились цирюльня и кухня, во втором — хозяйская спальня и комнатка, обитая пестрыми обоями, с колченогим столом, соломенным стулом и широкой кроватью без подушки — ее и отвели Морицу. Отсутствие подушки было досадно, привычка обходиться без нее — непонятна: по ночам Морица часто будил храп хозяев, который он приписывал именно низкому положению головы. Положительной стороной было тепло и отсутствие насекомых. Коцебу не привередничал: ему доводилось спать и в гамаке, и на голой земле. Зато все его представления об утонченной французской кухне, полученные благодаря обедам у московских лукуллов, разбились вдребезги о большой горшок, который целое утро стоял на огне, распространяя вокруг густой тяжелый запах. Мадам Шозле крошила туда целый кочан капусты, две луковицы, репу, петрушку и еще какую-то зелень, говядины же был всего фунт. К часу дня она выкладывала разваренные овощи с мясом на блюдо, а в жижу бросала куски черствого белого хлеба — «La soupe est trempée!»[6]. Заслышав ее пронзительный голос, голодный Мориц опрометью выскакивал на деревянную лестницу, которая сотрясалась от его прыжков. «Ah, le voilà, notre oiseau de plomb!»[7] — заливалась смехом хозяйка. Хозяин приходил из своей цирюльни, двух подмастерьев тоже сажали с собой за стол, и это соседство было неприятно штабс-капитану: они брали куски руками, шумно жевали и пили бульон через край миски. Обед становился для Морица испытанием, к тому же он никогда не наедался досыта. Даже в море, когда нужно было обходиться своими запасами и капитан устанавливал строгие пайки, щи варили из расчета по фунту говядины на человека в день, а кашу на ужин сдабривали маслом… Эх, раздобыть бы хоть пару картофелин!
После холода и голода труднее всего было сносить праздность. Мориц не привык сидеть без дела. Учеба в кадетском корпусе оставляла мало досуга; в четырнадцать лет он вместе со старшим братом отправился в кругосветное плавание на шлюпе «Надежда» — восьмичасовую вахту приходилось стоять даже в самую скверную погоду, да и на зимовке всегда находилась работа. Отец специально выхлопотал у государя разрешение взять их на корабль юнгами, благо капитаном был Иоганн фон Крузенштерн — двоюродный брат мачехи. Отто был счастлив, а Мориц не разделял его воодушевления, опасаясь не вернуться живым… На пути домой, обогнув мыс Доброй Надежды, они подошли к острову Святой Елены; оттуда лейтенант Левенштерн привез известие о войне с Францией… За Фридланд Мориц получил «Владимира» 4-й степени с бантом. Залечил рану, отправился снимать планы Эстляндской губернии, потом колесил по России, исправляя подробную карту империи, стал поручиком, тут началась новая война, квартирмейстерские хлопоты, рисование карт… В Суассоне же было совершенно нечем заняться, даже книг не найти! Местные крестьяне не знали грамоты; среди мещан девица, умевшая читать и писать, считалась великолепно образованной. Из кофеен доносился гвалт, щелканье бильярдных шаров и выкрики картежников. Мориц не любил там бывать, его раздражали громкие разговоры на местном наречии, которого он не понимал, запах дурного пива, табака и немытого тела, грубость в словах и поступках, даже стук деревянных башмаков о кирпичный пол. И это Франция — страна великой культуры! Да здесь, должно быть, никто и не слыхал о Вольтере или Дидро, а ведь Париж всего за сотню верст отсюда!
Завтрак состоял из хлеба с сыром и политических новостей, которые Шозле, бривший почтмейстера, узнавал одним из первых и громко возвещал на всю улицу. А в середине февраля на рыночной площади и у здания префектуры развесили отпечатанную речь императора на открытии Законодательного корпуса. Грамотные читали ее остальным:
«Война, снова вспыхнувшая на севере Европы, оказалась на руку англичанам, однако надежды их не оправдались. Их армия потерпела неудачу перед крепостью Бургос и, понеся большие потери, была вынуждена уйти из Испании.
Я сам вступил в Россию. Французские войска неизменно одерживали победы на полях под Островно, Полоцком, Могилевом, Смоленском, Москвой, Малоярославцем. Нигде русская армия не могла выстоять против наших орлов; Москва оказалась в нашей власти.
Когда границы России были порушены и войска ее показали свое бессилие, туча татар обратила свои отцеубийственные руки на прекраснейшие провинции сей обширной империи, которую их призвали защищать. В несколько недель, несмотря на слезы и отчаяние несчастных московитов, они сожгли больше четырех тысяч лучших своих селений, более пятидесяти красивейших своих городов, утолив таким образом свою давнюю ненависть, и, якобы для сдерживания нашего продвижения, окружили нас пустыней. Мы превозмогли все эти препятствия! Даже пожар Москвы, где они за четыре дня уничтожили плоды трудов и сбережения четырех поколений, не изменил цветущего состояния моих дел. Но чрезмерная и преждевременная суровость зимы обрушила на мою армию ужасные бедствия. В несколько ночей все изменилось на моих глазах. Я понес большие потери. Они сломили бы мой дух, если бы, при сих великих обстоятельствах, я проникся иными чувствами, кроме интересов, славы и будущности моего народа.
При виде довлеющих над нами бед Англия возликовала, ее надеждам не было границ. Она предлагала прекраснейшие наши провинции в награду за измену. Она ставила условием мира растерзание сей прекрасной Империи — иными словами, провозглашала вечную войну. Решимость моих подданных, проявленная ими преданность Империи развеяли все химеры и заставили наших врагов вернее судить о вещах.
Несчастья, вызванные суровым климатом, показали вполне величие и крепость сей Империи, основанной на трудах и любви пятидесяти миллионов граждан и на территориальных ресурсах прекраснейших стран мира. С живейшим удовлетворением мы видели, как народы Италии, бывшей Голландии и присоединенных департаментов соперничали с коренными французами, понимая, что для них надежда, будущность и благо — в укреплении и торжестве великой Империи.
Агенты Англии разжигают среди наших соседей стремление бунтовать против своих государей. Англия желала бы видеть весь континент объятым гражданской войной, добычею яростной анархии, но само Провидение назначило ей стать первой жертвой анархии и гражданской войны.
В Испании царит и будет царить французская династия. Я доволен поведением всех моих союзников. Я не покину ни одного из них, я сохраню целость их государств. Русские вернутся в свой ужасный климат.
Я желаю мира, он необходим всему свету, но я заключу лишь почетный мир в интересах и ради величия моей Империи. В моей политике нет никакой тайны, я дал понять, на какие жертвы могу пойти. Покуда будет продолжаться война на море, мои подданные должны быть готовы к жертвам всякого рода, ибо дурной мир погубит все вплоть до надежды.
Америка взялась за оружие, чтобы заставить уважать свой флаг; весь мир молится о ее успехе в сей славной войне. Если она принудит своих врагов на континенте признать принцип, по которому флаг покрывает товар и экипаж, потомки скажут, что Старый Свет утратил свои права, а Новый завоевал их.
Министр внутренних дел сообщит вам в своем докладе о положении в Империи, о небывалом процветании земледелия, мануфактур и внутренней торговли, а также о постоянном приросте населения. Мне необходимы большие ресурсы, чтобы нести расходы, коих требуют обстоятельства, но благодаря различным мерам, которые вам предложит министр финансов, я не отягощу своих подданных никаким новым налогом».
«Неужели они всему этому верят?» — думал Мориц, исподволь наблюдая за горожанами, разбиравшими мелкие строчки. Пусть они, не бывавшие дальше Компьеня и Лана, не имеют никакого понятия о том, что творится в Испании, России и тем более в Америке (хотя должны же были родственники, служившие в армии, сообщать им, как обстоят дела), но дома, во Франции? Процветание, верность Империи, прирост населения? Крестьяне могут позволить себе мясо от силы раз в неделю и ходят в какой-то мешковине вместо сукна — вот вам небывалые успехи земледелия и мануфактур. И неужели никто из жителей этого города не погиб в беспрестанных походах, оставивших жен без мужей, невест без женихов?..
Потолковав друг с другом, читавшие бумагу решили, что по весне надо ждать нового рекрутского набора. Черт бы побрал этих англичан, когда же они угомонятся-то!
Солдату приказали читать громко и четко, чтобы все слышали. Ему было не по себе, несколько раз он останавливался и оборачивался, но, видя невозмутимое лицо генерала, читал дальше. По-польски Рапп понимал только отдельные слова, но тут и понимать было нечего: все прокламации русских составлены на один манер — что к баварцам, что к вестфальцам, что к полякам, что к городскому совету Данцига и простым обывателям. В них очерняли императора, выставляя его вероломным честолюбцем и бессовестным тираном, выражали сочувствие к его жертвам, которых он запугал или оболванил, призывали их подумать о своих семьях, обещали жизнь и неприкосновенность имущества, если они изменят присяге и откроют ворота. Солдаты сами приносили офицерам эти творения русского гения; генерал Рапп приказал зачитывать их перед строем. Скрывать и запрещать значило бы дать понять, что в этой писанине — правда, которой он боится. Он не боится. Он доверяет своим людям и рассчитывает на них.
Чтение закончилось в полнейшем молчании. Подумав, солдат разорвал бумагу на клочки и встал в строй. Его товарищи одобрительно зашумели. Рапп поднял руку, показывая, что хочет говорить; ропот смолк.
— Неприятель грозит нам штурмом, верно? — спросил он. — Не зря же они заказали столько лестниц в Вердере! Но лестниц для штурма мало: нужно иметь храбрость, чтобы подняться по ним, а этого не купишь ни за какие деньги.
Подождав, пока стихнет смех и задорные выкрики, он продолжил:
— Император собирает армию, чтобы прийти к нам на выручку. Ему нужно для этого время, и это время мы можем выиграть для него, если останемся на своем посту. Император не позабыл о вас, он верит в вас. Они же пытаются отнять у вас главное: надежду и веру. Они обещают вам жизнь, но лишь в обмен на честь. Они не верят, что смогут одолеть вас в честном бою. Они не надеются победить императора и Великую армию. Они не имеют понятия о чести, раз предлагают вам позорный путь измены, дезертирства и мятежа!
— Vive l’empereur![8] — выкрикнул кто-то.
Возглас тотчас подхватили, повторив его трижды. Генерал проехал шагом перед строем поляков, держа шляпу в поднятой правой руке. Его сердце обливалось кровью при виде своих солдат: отмороженные носы и уши, закутанные тряпками головы, звериные шкуры поверх мундиров, превратившихся в лохмотья… Некоторые даже опирались на костыль. Но это были воины! Нет, русским ничего не добиться своими прокламациями, не посеять в этих закаленных душах семена раздора и коварства! Рапп пустил коня вскачь, отправляясь на ежедневный обход.
Сама природа приложила все усилия, чтобы сделать Данциг неприступной крепостью: с севера его заслоняет Висла, с юго-запада — цепь крутых холмов, с других сторон — две небольшие речки. Еще до начала несчастного похода в Россию Наполеон приказал строить предмостные укрепления, форты, лагеря выше по течению Вислы, однако все это было лишь намечено, начато, не доведено до конца. Явившись сюда в декабре, Рапп нашел здесь одни руины, засыпанные снегом; замерзшие реки из преграды превратились в подъездные пути. Гарнизон состоял из скопища оборванцев всех наций: французы, немцы, поляки, голландцы, итальянцы, испанцы, даже африканцы — негры с Антильских островов, прежде служившие в пионерных ротах 7-го линейного полка из Неаполя. Этакий топляк, выброшенный на берег, — большинство из них занесло в Данциг отливом отступавшей армии, а сил идти дальше уже не осталось. Магазины стояли пустые: ни хлеба, ни солонины, ни овощей, ни водки, ни лекарств для раненых — чем кормить и лечить всю эту ораву? Больных, способных ковылять по дороге, Рапп отправил на запад; в крепости осталось тридцать пять тысяч человек, из которых держать оружие могли тысяч восемь — десять, по большей части недавние рекруты, не успевшие хлебнуть лиха, но и не набравшиеся опыта. Однако генерал верил, что навыки постепенно придут, был бы хороший пример и внутренний стержень, который гнется, не ломаясь.
В трескучий мороз солдаты без жалоб и ропота рубили топорами лед и толкали льдины шестами к морю, пробив таким образом в Висле длиннющий канал больше двадцати аршин в ширину. Он снова покрылся льдом всего за одну ночь. Пришлось начинать все сначала. Наученный горьким опытом, Рапп приказал, чтобы ночью по каналу взад-вперед курсировали лодки, не давая воде замерзнуть, но и это не помогло. Однако люди оказались упорнее природы: лед кололи сутками напролет и победили. В это время другие отряды отогревали кострами промерзшую землю, от которой отскакивали ломы и лопаты, чтобы делать засеки, строить редуты, копать траншеи, насыпать брустверы.
Теснота и дурная пища привели с собой лихорадку, каждый день хватавшую новых жертв своими липкими горячими пальцами. В начале января умирало по полсотни человек в день, к концу февраля — до ста тридцати, не меньше пятнадцати тысяч горели в жару в переполненных больницах, среди вони от рвоты и испражнений. Русские знали об этих тяжелых обстоятельствах — заслали же они в город своего шпиона под видом итальянского патриота! — но почему-то не воспользовались ими, тратя время на жалкие интриги. Впрочем, среди осаждавших преобладали казаки, башкиры и прочее отребье — не такие войска штурмуют города.
Две недели назад полковник Хееринг, стоявший со своим отрядом в Штольценберге, поддался на их дразнящие маневры, совершенно зря спустился на равнину, напав на казаков с безрассудной отвагой, и потерял две с половиной сотни людей убитыми, когда его заперли в узком дефиле. Возгордившись, неприятель выступил несколькими колоннами к Лангфуру и сумел захватить этот поселок; тридцать его защитников, оставшиеся в живых, сдались в плен, расстреляв все боеприпасы; земля возле дома, из которого они отстреливались, была завалена трупами. Рапп тотчас приказал отбить важную позицию, и генерал Гранжан с четырьмя орудиями и восемью батальонами обратил русских в бегство, отразив их контратаки кавалерией. Ночью на Лангфур налетели кучи казаков, чтобы застигнуть врасплох неаполитанцев, которые сменили французов; за казаками шла пехота, но батальон поляков, вскочив по тревоге, примчался бегом и ударил в штыки… С тех пор солдаты на аванпостах постоянно были под ружьем, наблюдая за движениями неприятеля.
…Выстрелы прозвучали громче, чем обычно, — видно, из-за оттепели, сделавшей воздух влажным. Атака на аванпосты! Рапп разослал ординарцев с приказами; генерал Гранжан уже скакал к нему сам, они оба устремились к Лангфуру. Впереди трещали невидимые барабаны — французский пехотный батальон шел на русских в штыки. Генералы подоспели к победным крикам: три неаполитанских вольтижера рубили постромки убитых лошадей, впряженных в полевые орудия, но в этот момент неприятель навалился с новой силой, добычу пришлось бросить.
Со стороны Альт-Шотланда доносились яростные крики, стрельба, сабельный звон, женский визг — жители бежали под защиту города, унося с собой детей и жалкие пожитки, генерал Франчески медленно отступал, сдерживая натиск врага, полковник Бутлер со своими баварцами спешил к нему на помощь, вот враги уже сошлись в штыковой атаке… Рапп вовремя отвернулся, чтобы заметить колонну русских, наступавшую на Штольценберг, где оборонялся батальон капитана Клемана. Ему долго не продержаться… Ординарец поскакал к 6-му Неаполитанскому полку с приказом занять соседнюю высоту, чтобы предупредить фланговое движение неприятеля. Пару секунд полюбовавшись тем, как генерал Пепе ведет неаполитанцев в атаку шагом, Рапп повернул коня и поскакал обратно к крепости.
Ленивое зимнее солнце уже спускалось к земле, не достигнув зенита, зато генерал Башелю во главе четырех батальонов упорно карабкался на высоты справа от Шид-лица. Едва переведя дух, его солдаты обрушились на русских, которые засели в домах поселка и отстреливались из окон, бросив пушку. Пока Башелю отвлекал внимание, Рапп лично возглавил атаку на Альт-Шотланд, а Гранжан с батареей легкой артиллерии картечью выбил неприятеля из Оры, придав ему резвости штыками.
Сражение завершилось. Едва волоча ноги от усталости, солдаты бродили по местам боев, подбирая раненых и раздевая убитых. Навстречу Раппу ковыляли два поляка, один поддерживал другого, у которого вместо правой руки осталась культя, замотанная тряпкой. Лицо раненого было бледно даже под разводами грязи, но генерал узнал его: это он читал утром прокламацию перед строем, а потом порвал ее…
Как ни жаль, но старый монастырь капуцинов придется снести, думал Рапп. И каменные дома в Альт-Шотланде тоже: каждый такой дом, захваченный стрелками, превращается в форт; солдат слишком мало, чтобы жертвовать ими без оглядки. Конечно, жители будут роптать, они и так разорены войной, но сжечь несколько селений — единственный способ лишить врага укрытий и не пустить его в Данциг. За семь неполных лет генерал-губернатор прикипел душой к этому городу-республике. В нем видят защитника, на него смотрят с надеждой и верой. Здесь родились его дети — Анс и Адель. Данциг он не отдаст. Русские могут клясться сколько угодно, что не обидят мирное население, если их впустят добровольно, — Рапп знает, что случается с городом, когда туда ворвется солдатня.
— Бить отбой! — приказал Винцингероде.
Трубач приложил мундштук ко рту и выдул две протяжные ноты с перепадом в октаву; ему откликнулись ротные сигнальные барабаны. Волконский недовольно нахмурился.
— Ваше превосходительство! Генерал Габленц от нас ускользнул, как бы и с Ренье того же не вышло — как бы не отдал он нам Калиша без боя!
— Отступающему неприятелю никогда не следует препятствовать, — спокойно отвечал ему Фердинанд Федорович, не отрывая от глаза подзорной трубы.
После утренней удачи генерал-майора Ланского, разбившего польский кавалерийский полк и захватившего его в плен вместе с полковником, принц Евгений Вюртембергский вздумал захватить Калиш со своею пехотой и, полагаясь на сильный огонь артиллерии, бросил солдат в атаку рассыпным строем. Храбрости принцу было не занимать, а вот рассудительности и военных знаний… Канонада, конечно, наносила городу урон, однако пехота занять его не могла: французы, засевшие в домах, стреляли отлично. Несколько атак были отбиты, Винцинге-роде решил не губить людей попусту: неприятель уйдет и так.
«Здра-жла, ваш-дительство!» — кричали солдаты с улыбками на чумазых лицах, проходя мимо генерала и его свиты. Трофеев было захвачено много, казаки гнали пленных; саксонский генерал Ностиц сам отдал Винцингероде свою шпагу. Пронесли на носилках бесчувственного генерала Запольского, бледного как полотно, хотя никаких ран на теле видно не было. Лекарь пояснил, что генерал опасно контужен.
Рыжие крыши Калиша медленно гасли, отчаянно ловя закатные лучи, прежде чем погрузиться в серую толщу сумерек. Шпиль костела походил на мачту тонущего корабля. Завтра он будет встречать солнце с востока, новый день приведет с собой новые порядки…
Город заняли на рассвете без боя. Авангард тотчас пустился в погоню за Ренье, чтобы не дать ему соединиться с недавно сформированным польским корпусом. У австрийской границы преследование пришлось прекратить; австрийцы согласились пропустить французов в Саксонию, но безоружными. Ружья сложили в обозные фуры, к артиллерии приставили австрийский конвой. Русские лишь провожали взглядом французов, отступавших к Глогау.
К прибытию в Калиш императорского кортежа трупы с дороги убрали, и кабы не обломанные тополя вдоль аллеи, отходившей от берега шумной Просны, ничто уже не напоминало о недавней адской пляске. Впрочем, смерть еще не собрала свою жатву до конца. Каждое утро в церкви отпевали не меньше десятка человек, которых потом хоронили с воинскими почестями. Погребальный звон, унылое пение, речитатив священника: «Упокой, Господи, душу раба Твоего…» немало смущали Александра Семеновича Шишкова, которому, в силу преклонных лет и слабого здоровья, и самому пора было задуматься о вечном. Общество министра полиции Балашова, с которым он делил квартиру, лишь усугубляло его тоску, а не развеивало: тому то и дело доставляли донесения о разных дурных слухах и повальных болезнях в российских губерниях, не так давно избавленных от ига иноземцев. В Смоленской и Минской собрали и сожгли девяносто семь тысяч тел, и то многие до сих пор валялись на земле, распространяя заразу. После таких известий и сам министр, и государственный секретарь являлись на обеды и балы, устраиваемые для съезжавшейся отовсюду шляхты, с довольно кислыми лицами.
Император же пребывал в превосходном настроении, получая донесения иного рода. Граф Витгенштейн прислал рапорт о взятии крепости Пиллау со всею артиллерией. Тысяча французов из гарнизонных войск вышла из города, покинув в нем пятьсот больных товарищей, пруссаки же остались. Русские пленные, заключенные в крепости, освобождены; один из них, рядовой егерского полка Юхан Идриг, представил генералу знамя французского батальона, которое он лично захватил в сражении под Ригой в прошлом сентябре, убив унтер-офицера, и во все пребывание свое в плену носил под рубашкой. Генерал-адъютант Чернышев и полковник Теттенборн, переправившись со своими отрядами через Одер, ворвались в Берлин, занятый корпусом маршала Ожеро, но не смогли там удержаться и отступили, захватив шестьсот пленных. Защищать прусскую столицу прибыл вице-король Италийский, однако задача эта непростая, поскольку нация поднялась на борьбу: после того как генерал Йорк с двадцатитысячным корпусом примкнул к русским войскам и перешел через Вислу, а генерал фон Бюлов с тридцатью тысячами солдат отказался выполнять приказы Наполеона, в разных прусских городах жители записываются в ландвер[9], формирование которого идет с усердием и быстротой, достойными восхищения, намного опережая рекрутский набор во Франции. Король Саксонский Фридрих Август покинул Дрезден, издав перед отъездом манифест о твердой своей надежде на успех и покровительство «великого Нашего союзника», — но, вероятно, не настолько твердой, чтобы без страха остаться в столице. Оборванные, обмороженные, больные солдаты брели по дорогам домой, на Эльбу и на Рейн, небольшими кучками и поодиночке, являя собой зримое воплощение разгрома, сея зерна недовольства и презрения к «гению», с чьей головы сорвали лавровый венок. Тайно распространяемые печатные листки со статьями Августа фон Коцебу превращались в угли под котелком, в котором кипело возмущение; в Любеке вспыхнуло восстание, изгнавшее оттуда французов, Гамбург подхватило волной народного гнева, поднимавшейся по Эльбе к границе Мекленбурга. Шведский кронпринц Карл Юхан уверял царя, что для воспламенения огромного пожара в Германии достаточно малой искры, и требовал обещанный ему русский вспомогательный корпус, чтобы вернуть себе шведскую Померанию.
Вот только полковник фон Кнезебек, присланный в Ка-лиш прусским королем для заключения оборонительного и наступательного союза, был неподатлив как кремень и заносчив как петух. Спаситель короля (именно кавалерийская атака Кнезебека уберегла Фридриха Вильгельма III от неминуемого пленения при Йене) примерял на себя лавры победителя Наполеона, утверждая, что это он внушил императору Александру мысль об отступлении перед Великой армией, чтобы распылить и погубить ее. Теперь он требовал, чтобы Россия восстановила Пруссию в пределах 1806 года, вернув ей все прежние земли к востоку от Вислы. Рассудив, что besser kleiner Неrr als grosser Knecht[10], Александр, не уведомив Кнезебека, отправил барона Анстедта, столь удачно заключившего перемирие с князем Шварценбергом, и барона фон Штейна из Русско-германского легиона в Бреслау, где теперь находился прусский двор. Всего за сутки договор был одобрен королем и подписан канцлером фон Гарденбергом; Анстедт привез его обратно в Калиш, и там его подписал генерал-фельдмаршал Кутузов.
«Полное истребление неприятельских сил, проникнувших в самое сердце России, подготовило великую эпоху независимости всех держав, которые пожелают воспользоваться ею, дабы избавиться от ига Франции, довлевшего над ними столько лет», — говорилось в начальных строках. Россия и Пруссия соединяли свой силы, обязуясь не заключать сепаратных договоров с Наполеоном и приложить все старания к тому, чтобы вовлечь в свой союз и Австрию. Старая коалиция возрождалась! Александр обещал Фридриху Вильгельму компенсацию убытков в случае перехода Варшавского герцогства под владычество России.
«Сир, уроки истории отвергают идею о всемирной монархии, стремление к независимости можно заглушить, но не изгнать из сердца народов. Взвесьте все эти соображения, Ваше Величество, и подумайте хоть раз по-настоящему о всеобщем мире, во имя которого было кощунственно пролито столько крови.
Я родился в той самой прекрасной Франции, которой Вы правите, сир; ее слава и процветание никогда не будут мне безразличны. Однако, по-прежнему желая ей счастья, я буду защищать всей душой права призвавшего меня народа и честь государя, соблаговолившего назвать меня своим сыном. В борьбе между свободой мира и угнетением я скажу шведам: я сражаюсь за вас и вместе с вами; чаяния вольных народов поддерживают ваши усилия.
В политике, сир, нет ни дружбы, ни ненависти; существует лишь долг перед народами, управлять которыми нас призвало Провидение. Их законы и их привилегии — важные для них ценности, и если ради их сохранения придется отречься от старых связей и родственных уз, то государь, желающий исполнить свое призвание, должен принять решение не колеблясь.
Что касается до моих личных амбиций, признаюсь, что они велики: служить делу человечности, обеспечить независимость Скандинавского полуострова. Чтобы достичь этого, я полагаюсь на справедливость дела, которое король приказал мне отстаивать, на упорство нации и верность ее союзников. Каким бы ни было Ваше намерение, сир, относительно мира или войны, я все равно сохраню к Вашему Величеству чувства бывшего брата по оружию. Карл Юхан».
Перечитав написанное, Жан-Батист Бернадот удовлетворенно вздохнул. Пол кабинета был усеян снежками скомканных листков и брошенными с досады перьями, пальцы придется оттирать пемзой от чернильных пятен, но этим вариантом письма он остался доволен. Бернадот представил себе, как Бонапарт читает его послание. Возможно, и этот лист будет скомкан и брошен на пол, но уже другой рукой. Которая затем поднимет его и старательно расправит, чтобы после использовать как доказательство… Доказательство чего? Измены? Вероломства? Неблагодарности? Карл Юхан еще раз пробежал глазами письмо. Нет, ничего подобного. Все честно, откровенно и благородно.
Бонапарт не писал к нему сам, считая это ниже своего достоинства. В начале февраля генеральный консул Синьель привез из Парижа в Эребро, где собрался сейм, письма от герцога Бассано и «графини Готландской», не пожелавшей жить с мужем и сыном в холодном скучном Стокгольме и вернувшейся в Париж. Франция возобновляла свое предложение военных субсидий, если Швеция нападет на Финляндию; Дезире уверяла, что Бернадоту вернут все его владения во Франции и назначат триста тысяч франков ренты… Она явно писала под диктовку Бонапарта, да и Маре[11] не стал бы предлагать ничего, не одобренного императором, — к чему эти наивные уловки? Чтобы лишний раз показать, что Бернадот ему не ровня?
Вот здесь-то Бонапарт как раз сильно ошибается! Что бы ни мнил о себе император французов и король Италии, в какие бы одежды он ни рядился и какие бы венцы ни возлагал на головы своей родне, в глазах всех прочих монархов мира он узурпатор. Да и не только в глазах монархов, иначе Наполеон не приказал бы береговой охране перехватывать воззвание графа Прованского, брата казненного короля, который провозгласил себя Людовиком XVIII. Британский премьер-министр лорд Ливерпуль велел английским военным кораблям, крейсировавшим у французских берегов, доставлять эти прокламации на сушу для распространения. Король-изгнанник взывал к соотечественникам из замка Хартвелл, надеясь с их помощью вернуть себе трон, принадлежащий ему по праву рождения. Он обещал оставить в неприкосновенности органы управления и правосудия, сохранить места за чиновниками, которые присягнут ему на верность, запретить преследования за прошлые прегрешения, не отнимать ни дарованной узурпатором собственности, ни армейских чинов и орденов, не посягать даже на гражданский Кодекс, замаранный именем Наполеона, зато отменить воинскую повинность, избавив граждан от службы в армии. И пусть толстяк Прованс сейчас никто, как и его брат Артуа, — стоит маятнику качнуться в другую сторону, и их голубая кровь перевесит на политических весах море красной крови, пролитой корсиканцем. А Бернадот — иное дело. Да, он гасконец и маршал Франции, но титул шведского кронпринца он получил не от Бонапарта! Шведы сами призвали его, Карл XIII объявил его своим сыном, Карл Юхан — законный наследник престола! Более того, несколько депутатов сейма даже высказались в пользу того, чтобы изменить Конституцию, увеличив прерогативы короля, — зная, что королем станет он, Бернадот. Если бы это предложение вынесли на голосование, его бы приняли, требовалось только его согласие. Карл Юхан провел несколько часов в мучительных раздумьях — и отказался. Бонапарт бы ухватился за такую возможность обеими руками, но он — не Бонапарт, отрекающийся от идеалов ради собственной выгоды. Приехав в Швецию, Бернадот поклялся соблюдать Конституцию! Он не обманет доверия своего народа.
Император не поверил в его искренность, иначе Маре не представил бы в своем письме войну между Францией и Швецией как гражданскую. Ничего подобного! Франции никогда не повелевать Швецией, Бернадот — не орудие Бонапарта, теперь он швед! В начале марта Англия подписала с ним союзный договор: она не станет возражать против присоединения к Швеции Норвегии, уступит Гваделупу, которую генерал Эрнуф уже передал англичанам, предоставит корпус в тридцать тысяч человек и субсидию в миллион фунтов стерлингов для войны с Наполеоном.
Черт побери… Вернуть занятую французами шведскую Померанию, отобрать у Дании Норвегию — это одно, но воевать против Франции… Дезире беспрестанно напоминает Карлу Юхану о том, откуда он родом, и ее сестра Жюли, и старые друзья… Конечно, за их спиной маячит Бонапарт — к черту Бонапарта! Как смеет он, корсиканец, делать их милую родину своей заложницей?..
Император Александр пару раз намекнул Бернадоту, что французы предпочли бы видеть на троне соотечественника, имеющего заслуги перед родиной (а разве не Бернадот отвел от Франции угрозу, когда англичане высадились на Вальхерене?) и способного положить конец нескончаемым войнам, заключив мир с приязненно настроенными к нему державами. Что для французов Бурбоны? Тридцать лет — срок немалый: уже целое поколение, а то и два знает о них только по рассказам отцов и дедов, их давно убрали в сундук вместе с парчовыми кафтанами и напудренными париками. Можно начать все с чистого листа. Два века назад уроженец Беарна, и не мечтавший о французском троне, явился и завоевал Париж, основав новую династию вместо выродившейся[12]. Почему же другой его земляк не сумеет повторить этого теперь? Иоанн III Бернадот… Или все же Карл XIV Юхан? Не прогадает ли он, подобно ла-фонтеновской собаке, польстившейся на отражение в воде и выронившей добычу, которую держала в пасти? Оскар уже неплохо говорит по-шведски, даже служит иногда отцу переводчиком…
Дезире избалована и легкомысленна, она хочет жить, ни в чем не нуждаясь и не доставляя себе никаких неудобств. Она предпочла быть графиней Готландской в Париже, чем принцессой Дезидератой в Стокгольме. И Жюли такая же. Почему она сейчас не с мужем в Испании? Жозеф ведь король! Конечно, им обеим хотелось бы остаться в столице, сохранив и титулы, и богатство, и образ жизни, потому они так и хлопочут. Но что это значит для него, Бернадота? Не может же он ради женского каприза пожертвовать доверием целой нации!
Хотя что это он размечтался о французском троне? На нем все еще сидит Бонапарт. Лорд Каслри уверен, что с ним можно вести переговоры, если он проявит достаточно благоразумия. А Бонапарт не глуп и умеет действовать по обстоятельствам. Да и австрийский император предпочел бы видеть свою дочь по-прежнему французской императрицей, а без помощи Австрии Бонапарта вряд ли удастся принудить к миру.
Да: чушь, глупости, химеры! Пора вернуться на землю! А если точнее — в Штральзунд. Адлеркрейц уже готов отплыть туда с шестью тысячами пехоты, кавалерией и артиллерией; Сандельс соберет под шведские знамена померанскую молодежь — не меньше пятнадцати тысяч солдат. Конечно, оба предпочли бы воспользоваться моментом и отвоевать у русских Финляндию, пока Александр с главной армией находится за границей. Не для того ли шведы и призывали французского маршала? Но это все в прошлом; к тому же Бернадот связан по рукам и ногам — договорами с Россией и с Англией. Никто не назовет его вероломным! Без помощи этих держав не захватить Норвегию, которая вполне способна заменить Финляндию. Поэтому Карл Юхан через пару недель сам отправится в Померанию и привезет туда еще десять тысяч солдат. К тому времени русские, пожалуй, дойдут до самой Эльбы, и вот тогда… Тогда и посмотрим, а сейчас нечего думать о пустяках.
Белокурые немки бросались на шею казакам и целовали в усы; те предлагали им хлебнуть из фляжки с водкой и смотрели с веселым удивлением, как лихо девицы прикладываются к горлышку. Отцы и матери семейств лобызались с пехотинцами; в окна махали белыми платками, повсюду гремело многоголосое «ура!» — Берлин встречал освободителей.
На широких площадях, на перекрестках улиц и бульваров с еще не проснувшимися после зимней спячки деревьями, на рынках и у мостов зачитывали королевский Манифест:
«Бранденбуржцы, пруссаки, силезцы, померанцы, литовцы! Вам известен лютый жребий, ожидающий вас, если мы не кончим со славою настоящей войны. Приведите себе на память знаменитых ваших предков, Великого Курфюрста и Великого Фридриха! Вспомните о всем том, что приобрели они во время славного их правления. Они кровью своею искупили независимость, торговлю, художества и науки. Воззрите на россиян, могущественных наших союзников, воззрите на испанцев и португальцев. Даже малые государства, сражавшиеся за сохранение сих благ с сильнейшими, увенчаны были победою, великодушные швейцарцы и голландцы служат тому примером…»
Вслед за передовым отрядом Чернышева в город вступил весь корпус графа Витгенштейна, и восторги утроились. По обе стороны дороги, ведущей к городским воротам, колыхались густые толпы, в самом Берлине народ забирался на заборы и островерхие крыши домов, держась за печные трубы и рискуя скатиться по черепице на мостовую с грязными лужицами. Из распахнутых окон кричали по-немецки: «Слава нашему избавителю Александру!»
…За старым городским валом Гамбурга, главного города французского департамента Буш-де-л'Эльб, с утра собралась густая нарядная толпа. Неделю назад французы бежали через западные ворота, преследуемые казаками; сегодня русским готовили торжественную встречу у восточных. Время шло, волнение нарастало, наконец в полдень затрезвонили колокола, нестройно выстрелили пушки — толпа взорвалась приветственными кликами.
Молодцеватый полковник Теттенборн с двумя Георгиевскими крестами на груди ехал с офицерами впереди. Он наклонился с седла, и три девочки в белых платьях, с распущенными по плечам русыми локонами, возложили ему на голову венок с надписью «Божественному вестнику счастливых времен!». Обнажив головы, депутаты от ганзейского сената поднесли полковнику на подушке ключи от города, которые он поднял в вытянутой руке под крики «ура!». Простым казакам тоже дарили венки и букеты; матери протягивали им младенцев для поцелуя, а ребятишек постарше подсаживали в седла. К празднику готовились все: хвосты и гривы лошадей были тщательно расчесаны, кафтаны вычищены, усы залихватски закручены вверх. Принарядились даже башкиры, удивив своих русских товарищей: они были в белых кафтанах, специально прибереженных для такого случая, и красных шапках. Замыкали шествие красавцы-гусары в красных доломанах.
Вдоль засаженного липами бульвара Юнгфернштиг на берегу запруды поставили столы с угощением для освободителей. С едой расправились быстро, и казаки с башкирами расположились тут же отдыхать под мартовским солнцем, привязав лошадей к деревьям. Дети таращились на густые бороды, мохнатые шапки и звериные шкуры; жители бегали на Юнгфернштиг смотреть, как казаки играют в карты, курят свои короткие трубки или спят прямо на земле, завернувшись в толстые бурки; их угощали пирогами, колбасой, сыром, пивом и крепким гамбургским кюммелем. На лотках книгоношей появился небольшой немецко-русский разговорник, открывавшийся словами «вино, водка, пиво, вода».
Теттенборна чествовали на банкете, устроенном в Ратуше. Наконец-то Гамбург вернул себе независимость и прежние свободы! Впервые за семь лет в почтовую карету погрузили корреспонденцию для Англии, в кофейнях лежали пахнущие свежей краской газеты на немецком языке и с гамбургским гербом — двумя львами, охранявшими белый замок. По улицам носили бюст императора Александра, увенчанный лаврами и гирляндами; войска приветствовали его криками «ура!»; с наступлением темноты в каждом окошке горели свечи.
«Самый достославный подвиг, предлежащий ныне каждому гражданину, любящему свое отечество, состоит в том, чтобы с мечом в руке гнать из пределов Германии иноплеменника, который уже на триста миль прогнан победоносным российским воинством, — читали следующим утром на перекрестках прокламацию, изданную полковником. — Стыдом и поношением покроется каждый, кто в сие время, когда идет брань за высочайшее благо человечества, останется праздным. Итак, еще повторяю: примите оружие и под защитою Императора Всероссийского соберитесь под собственными вашими знаменами; и я весьма радуюсь, что мне суждено первому вести вас на поражение общего врага и быть свидетелем вашей храбрости». Добровольцев призывали записываться в Ганзейский легион; из них выстроилась очередь.
…Решение уйти из Берлина далось Евгению Богарне нелегко, но у него не оставалось выбора. Саксонский корпус, которому придали возвращенных из плена австрийцев и поляков, таял на глазах: каждое утро на перекличках недосчитывались нескольких десятков человек — сбежавших или заболевших. Зараза перекидывалась с корпуса на корпус подобно пылающим головешкам при сильном ветре, стать на биваки в поле значило бы угробить армию. А тут еще Жером, вестфальский король, сообщил Эжену, что денег на армию у него нет и не будет, в Магдебурге провианта всего на два дня, запасов не сделано никаких — чем кормить солдат? Снова прибегать к реквизициям с угрозой вызвать восстание? Бремен оставлен, Ольденбург бунтует, в Блексене артиллерийская батарея, перешедшая на сторону мятежников, открыла огонь по батарее Карлсбурга, оставшегося верным императору; Дрезден пока еще в наших руках, только надолго ли? К счастью, Висла, Одер, Эльба временно превратились в непреодолимые преграды, которые задержат продвижение неприятельских войск, разделив пехоту и вырвавшуюся вперед кавалерию, а когда лед пройдет, реки вернутся в берега и дороги подсохнут… наверное, государи уже заключат мир.
…— Нужно, наконец, начать воевать! — гневным тоном диктовал Наполеон очередное письмо к своему пасынку. — Наши военные действия служат предметом насмешек союзников в Вене и врагов в Лондоне и Петербурге, потому что армия вечно уходит за неделю до прибытия неприятельской пехоты — при приближении легкой кавалерии и из-за простых слухов. Если бы то, что я ныне приказываю для Эльбы, было сделано на Одере, а вы, вместо того чтобы отступать к Франкфурту, собрали бы войска перед Кюстрином, неприятель дважды бы подумал, прежде чем ринуться на левый берег. Вы выиграли бы дней двадцать и дали время обсервационному корпусу занять Берлин…
Диктовку прервал стук в дверь, испуганный лакей подал на подносе срочную депешу от герцога Бассано. Прусский посол запросил паспорт на выезд из Франции, вручив министру официальную ноту об объявлении войны.
…На холмах вдоль дороги выстроились пехотные полки, радуя взгляд новехонькими мундирами и тщательно выбеленными портупеями; несколько кавалерийских эскадронов и ярко начищенных пушек дополняли эту картину. Выйдя из коляски, Александр и Фридрих Вильгельм III сели верхом; протяжное «ура-а!» перекатывалось за ними следом. Генерал-фельдмаршал Кутузов в полном мундире дожидался государей, стоя впереди строя: забраться в седло ему оказалось уже не по силам. Из уважения к его сединам государи тоже спешились, принцы последовали их примеру. Они были очень похожи друг на друга: большеротые, курносые, только младший, Вильгельм, все еще казался диковатым подростком, глядящим исподлобья, а старший, кронпринц Фридрих Вильгельм, уже вытянулся в юношу с царственной осанкой.
Били барабаны, развевались штандарты, войска совершали перестроения, солдаты поднимали ноги, как один человек. Любуясь их четкими движениями, прусский король не мог не отметить про себя, что их гораздо меньше, чем он рассчитывал, — не больше восемнадцати тысяч. И это вся армия?
— Поверьте, брат мой, — негромко сказал он Александру, — никто другой не сможет справедливее оценить жертвы, принесенные вами на алтарь нашей общей победы.
Александр пожал ему руку, улыбнувшись краешками губ. Потом небрежно добавил, что это, конечно же, не вся армия: часть занята на осадах крепостей на Висле и Одере, часть задержалась в пути из-за разлива рек.
Провожаемые криками «ура!», государи уехали в Калиш верхом, предоставив свою коляску в распоряжение главнокомандующего.
…«Пруссия идет вместе с нами положить конец сему нестерпимому кичению, которое, несмотря на собственную свою и других земель пагубу, алчет реками крови и грудами костей человеческих утвердить господство свое над всеми державами». Перо затупилось, надо бы очинить… Эх, руки дрожат, глаза слезятся… Отказавшись от этой затеи, Шишков отложил ножик и продолжил скрипеть по бумаге: «Мы стоим за веру против безверия, за свободу — против властолюбия, за человечество — против зверства. Бог видит нашу правду. Он покорит под ноги наши гордого врага и посрамит ползающих к стыду человечества перед ним рабов…» Который час-то уже? Батюшки! Пора собираться. Приказ по армии он окончит позже, успеется, государь сказал, что и завтра можно представить.
За обедом Шишков сидел напротив Кутузова, который явился со звездой ордена Черного орла, пожалованной ему прусским королем, и темно-желтой орденской лентой через левое плечо. На середине его широкой груди красовался портрет императора Александра, осыпанный бриллиантами; говорили, что князь Смоленский получил и портрет Фридриха Вильгельма, только на золотой табакерке. Огоньки свечей отражались в золоте эполет, лучах орденских звезд и гранях бриллиантов; вино наливали в богемский хрусталь, еду подавали на фарфоре, за столом было пестро и шумно.
На бал Александр Семенович не остался, сославшись на годы и неоконченную работу; государь милостиво отпустил его. Пробираясь к выходу, Шишков чуть не столкнулся в дверях с Кутузовым. «Suum cuique»[13], — бросились в глаза золотые буквы поверх раскинувшего крылья черного орла в красном круге. Поздравив еще раз Михайлу Ларионовича, Шишков отвел его в сторонку и задал вопрос, который терзал его с прошлого утра: что же теперь? мир или война? Из бальной залы донеслись звуки духовых — полковая музыка играла полонез. Одышливо хрипя, Кутузов наклонился к волосатому уху Шишкова и громко прошептал в него:
— Самое легкое дело идти теперь за Эльбу. Но как воротимся? С рылом в крови!
Такого бурного разлива Вислы в Данциге не было лет сорок. Взбесившаяся река мчалась к Балтике, унося с собой льдины, телеги, бочки, плетни, распухшие трупы людей и животных. На несколько лье[14] вокруг все поля были залиты водой, прорвавшей шлюзы, смывшей засеки, затопившей редуты, вырвавшей с корнем деревья и разрушившей крестьянские хижины. По прибрежной части города словно провел языком гигантский пес, обратив верфи и склады в грязное месиво. Новости, доставляемые к коменданту, были одна хуже другой. Единственным утешением служило то, что и русских стихия не пощадила, поэтому они не предпринимали штурма, ограничиваясь ночными стычками на аванпостах.
На улицах, куда не долетал шум воды, слышался унылый звон колоколов, медленный перестук копыт, скрежет колес громоздких катафалков, глухие рыдания: эпидемия перекинулась с солдат на обывателей и уносила на тот свет всех подряд, не разбирая — богатых и бедных, старых и молодых, по двести человек в день. Генерал Франчески, уцелевший в бою, умер от лихорадки.
Рапп запретил торжественные похороны. Образы смерти во всех ее видах и так встречались на каждом шагу, повергая в уныние защитников Данцига. Не время скорбеть, надо думать о том, как выжить! Комендант закупил в городских аптеках лекарства для госпиталей, но они только усугубляли мучения. На больных накатывали приступы безумия, они то буянили, представляя себя в пылу сражения, то стонали и плакали, то хохотали, вспоминая пирушки с друзьями, то впадали в отчаяние, громко звали родных и сокрушались о том, что не увидят милую родину. Здоровая и обильная пища помогла бы им куда лучше порошков, но для госпиталей едва удавалось наскрести ежедневный паек в две унции свежего мяса на человека, а весь рацион (пока еще) здоровых сводился к опротивевшей солонине и сушеным овощам.
Раздобыть съестное в окрестностях Данцига стало невозможно: местные жители отказывались помогать французской армии. Сколько ненависти было в их лицах! Такая перемена за несколько недель… Должно быть, не одни только телесные страдания тому причиной. С самого начала осады Рапп не имел связи с главной армией и не получал никаких вестей о ходе военных действий, бургомистры ближайших поселков могли поделиться с ним только слухами, которые распространяли русские.
Недавняя попытка послать сторожевое судно в Штральзунд за провиантом и медикаментами не удалась: корабль угодил в шторм, ветер и волны швыряли его, как щепку, пока не выбросили на берег. Приближалось весеннее равноденствие, на Балтике это самый разгар бурь; нет смысла отправлять людей на верную гибель, когда шансов на успех почти никаких.
После очередного изматывающего дня Рапп рухнул на постель совершенно без сил. Голова болела нестерпимо, его даже стошнило в таз; слуга испугался заразы, но генерал успокоил его: тут другое, старые болячки. Пройдет. И доктора не надо. Он достал из походного сундучка склянку с порошком, высыпал в стакан с водой, размешал ножом, выпил, морщась от горечи. Кожу под волосами стянуло, словно она отслоилась от черепа, ее хотелось сорвать и выбросить, к тому же снова заныло левое плечо. Поспать бы. Забыться. Не видеть. Не думать. Хотя бы несколько часов. Слуга ушел, забрав вонючий таз, Рапп задул свечу.
…Влажный воздух щекотал ноздри, так приятно было дышать чистотой и свежестью после дыма от навозных куч! Как только мигрень отступила, Рапп сам возглавил вылазку в Куадендорф, которую планировал уже давно. Да, это далеко, и путь опасен, но в Куадендорфе должны были находиться значительные запасы провианта. Вчера комендант распорядился заменить масло желатином; солдаты ели конину и не получали вина, которое отдавали больным и раненым. Существует же предел силам человеческим.
Чавкал под копытами мокрый снег. Оскальзываясь задними ногами, лошадь всхрапывала, задирая морду, тогда Рапп наклонялся и трепал ее по шее, чтобы успокоить. Вольтижеры шли впереди, их силуэты расплывались в сером мареве. Вскрик, выстрел, оборвавшаяся дробь барабана… Рапп дал лошади шенкелей; лейтенант Фабер обогнал его, крикнув гусарам: «Au galop!»
Русские, отстреливаясь, отступали к Санкт-Альбрехту; вольтижеры перебегали за ними, по очереди стреляя стоя и с колена. Навстречу Раппу шел гордый барабанщик Матузалик: он захватил пленного с помощью своих палочек, воткнув их ему в щеку во время драки! Оба вывалялись в снежной слякоти, продранный барабан Матузалик бросил… В Санкт-Альбрехте оставались только раненые, кавалерия рубилась уже у Швайскопфа; отправив туда ординарца с приказом не увлекаться погоней и не отрываться от своих, Рапп поскакал к дамбе, откуда слышался треск перестрелки.
Рассвело; темно-зеленые фигурки суетились, садясь в лодки, три человека заряжали небольшое орудие.
— Вперед, баварцы!
Задорный выкрик почти детского голоса сменился шумным плеском. Рапп невольно дернул рукой, словно хотел удержать сорванца за шиворот. Юный солдат, совсем еще мальчик, быстро ушел в ледяную воду по самую грудь, подняв тяжелое ружье над головой; несколько товарищей бросились за ним, остальные в нерешительности топтались на берегу. Рапп отправил с десяток человек искать лодки, а прочим велел рассредоточиться и прикрывать храбрецов огнем. Сам он оставался в седле, хотя логика подсказывала спешиться и укрыться за лошадью, но генерал не мог оторвать взгляда от дамбы. Русские зарядили пушку и сделали первый выстрел; картечь с визгом пронеслась над водой; с одного солдата сбило шапку, другого ранило в руку, Керн (да, парнишку звали Керн, теперь он вспомнил!) с головой ушел под воду, но скоро вынырнул, ловя воздух перекошенным ртом. Несколько пуль ударились в землю прямо перед копытами лошади Раппа, взбив фонтанчики талой воды, лошадь попятилась… Вольтижеры стреляли, быстро перезаряжая ружья; генерал приказал прекратить огонь: наши уже выбирались на дамбу. Где Керн? Вон он — изогнутая зигзагом фигурка стояла на коленях, опираясь обеими руками на ружье. Ранен? Скорее всего. Дрожит всем телом от холода, не попадая зубом на зуб… Дьявол! Баварцы дрались с русскими канонирами, которые отбивали банниками штыки и приклады; двое, сцепившись, скатились в воду, сомкнувшуюся над ними могильной плитой… Вернулись посланные: лодок нигде нет, их реквизировали русские. Бросив последний взгляд на дамбу, Рапп приказал отходить в Санкт-Альбрехт. Жалко мальчишку, зачем он только сунулся в воду…
Белесый диск солнца маячил за серой хмарью, ветер озлел. У Куадендорфа стояло так много русских войск, что идти туда было сродни самоубийству. Рапп разослал кавалеристов по окрестным лескам и рощам, им удалось собрать там не больше сотни голов скота — овец с грязной свалявшейся шерстью и несколько тощих коров, все остальные припасы из деревень были вывезены. Гоня перед собой добычу, едва живые от усталости солдаты побрели обратно в Данциг.
Надо будет непременно справиться о Керне. Когда-то Рапп сам был таким — сбежал в пятнадцать лет в армию от отцовских конторских книг. Дети грезят о подвигах, славе, любви, им хочется высокого, яркого, чистого, они еще не знают, что оборотная сторона доблести — грязная вонючая солома на продавленной койке в холодном госпитале…
…«С радостным восхищением взираю на рвение, с каковым юноши всех состояний принимают оружие и становятся под знамена Моего воинства; с каковою охотою мужи, презирая всякую опасность, вступают в военную службу; и какими жертвами стараются наперерыв все состояния всякого возраста и пола явить любовь свою к Отечеству…»
Два бюргера в сильно поношенной, но добротной одежде переминались с ноги на ногу перед генерал-губернатором. Один из них, с красными прожилками на обвисших щеках, смаргивал слезы, другой, с наполовину лысым черепом и седыми бакенбардами, смотрел в пол печально и смиренно, готовый принять свою участь.
За выдачу агитаторов Рапп назначил награду в двести франков; вчера во рву уже расстреляли двух человек, подбивавших солдат к дезертирству. Но эти двое — иное дело. У них нашли манифесты прусского короля «К Моему народу», «К Моему воинству» и «О наборе ополчения». Конечно, они получили их от русских шпионов. Но люди просто хотели знать правду о том, что происходит в мире. Как и сам Рапп.
Значит, все — Пруссия сбросила маску? «Верный Мой народ употребит все возможные средства в сей последней и решительной брани за Отечество, независимость, честь и собственные свои жилища, для сохранения древнего имени, которое доставили нам предки наши кровью своею…» Рапп вновь ощутил горечь во рту. Фридрих Вильгельм рассчитывает на верность своего народа — верность ему? Клявшемуся на могиле великого предка в вечной дружбе то одному союзнику, то другому, объявляя войну вчерашнему другу? Отрекшемуся от народного мстителя Фердинанда фон Шилля, хотя тайно его поощрял? Какой достойный пример для подражания!
Вместе с измятыми листками манифестов на столе лежали «Кенигсбергские ведомости» с «Воззванием к государям германским из русского стана» и статейкой о том, как состоятельные немки, откликнувшись на призыв Марианны Прусской, жертвуют на войско свои драгоценности и деньги, получая взамен железное кольцо с надписью «Gold gab ich fur Eisen» («Золото меняю на железо»). Журналист выспренним слогом описал «подвиг» пятнадцатилетней Фердинанды фон Шметтау из Силезии, которой было нечего отдать, кроме своих прекрасных золотистых волос; она выручила за них два талера у парикмахера и тотчас возложила эти деньги на Алтарь Отечества.
В двери коротко постучали, они тотчас распахнулись, караульные впихнули внутрь еще одного штатского со связанными руками; унтер-офицер вышел вперед, отсалютовал Раппу и доложил о поимке очередного агитатора. Он раздавал вот это.
На столе появилась новая пачка мятых листков. Под прокламацией на немецком языке стояла подпись русского генерала Витгенштейна, и обращался он к саксонцам: «Бесчисленные армии России и Пруссии вас поддержат… Кто не за свободу — тот против нее! Выбирайте между моим братским поцелуем и острием моего меча!.. Если у вас нет ружей, берите в руки косы и дубины».
Арестованный не прятал глаз: они были темные, пустые, бездушные, точно ружейные дула. Видно, этот человек уже все потерял; скорее всего, он сам жаждал смерти.
Два года назад саксонский король возложил на Раппа желто-голубую ленту военного ордена Святого Генриха «в знак своего удовлетворения заботами о войсках Его Величества в Данциге». К тому времени у генерал-губернатора уже имелся орден Баварского Льва, которым ныне могла похвастаться лишь горстка людей, и большой крест баденского Ордена Верности, не говоря уж о красном банте Почетного легиона. Поляки, баварцы, саксонцы, вестфальцы — для Раппа все солдаты были равны, пока они защищали Данциг, обретший независимость от Пруссии после Тильзитского мира. Да и обыватели не могли обвинить его в предвзятости.
Желудевые глаза генерала остановились по очереди на каждом из «злодеев». Ни одного пришлого, все — местные уроженцы. Наверняка почтенные отцы семейств. Не успели вовремя уехать в безопасное место, внезапно остались без средств к существованию и теперь слышат каждый день голодный плач своих детей, читая безмолвный упрек на изможденных лицах жен. Что сделал бы Рапп на их месте?.. Хорошо, что Юлия с детьми сейчас в Париже: он смог поселить ее в своем особняке на улице Плюме сразу после развода с женой; все равно там никто не живет…
— Обрить им головы и отпустить, — объявил комендант свое решение.
Он стоит у борта корабля, держась за леер. Кругом серая вода, подернутая рябью, чуть дальше перекатываются волны, однако качки не ощущается. «Я не выношу морских путешествий, мне надо сойти на берег», — говорит тем не менее Фуше. «Неужели?» — участливо откликается человек рядом с ним. Фуше видит, что это Савари, и сам удивляется тому, что говорит с ним столь откровенно. По палубе идут, удаляясь, еще двое; один, невысокий, прихрамывает на левую ногу, на которой вместо башмака надет уродливый сапог. Талейран! И он здесь? Куда они плывут? Неужто в Англию?
К борту цепляют лестницу, надо спуститься в лодку. Савари спускается первым, Фуше за ним. Лестница все никак не кончается, он боится смотреть вниз и осторожно нащупывает перекладины ногами. Все, он в шлюпке. Их везут на берег. Волна подымается — большая, зеленая, она уже выше головы и начинает изгибаться, чтобы обрушить на лодку тяжелую холодную воду. Странно, но страха нет. Кольцо смыкается, вода теперь со всех сторон, шлюпка внутри. Но вот они на берегу. Фуше видит палатку, в которую заходит Бонапарт и с ним еще кто-то. Они в Булони? Талейран тоже идет к палатке, с ним очень толстый человек, которого Фуше как будто знает, но не может вспомнить его имя. Савари уводит его в сторону, они уже не у моря, справа какая-то высокая стена, перед ней ров — нет, это не ров: свежевырытая могила. По ту ее сторону — шеренга солдат с ружьями; Фуше ставят у стены. «Подождите! — говорит он неслушающимся языком. — Я должен поговорить с императором!» Вдалеке он видит палатку, из которой появляется Наполеон. «Сир! Сир!» — кричит Фуше, не слыша собственного голоса. На месте Савари теперь стоит улыбающийся Меттерних; он достает из кармана свернутую в трубку бумагу, собираясь читать; Фуше делает шаг вперед и падает…
Дернувшись всем телом, Фуше проснулся. Мягко горел масляный ночник в стеклянной колбе, под латунным абажуром. Из темноты выступал угол письменного стола, край ковра на полу. С тех пор как умерла жена, Фуше спал в своем кабинете.
Внезапное пробуждение оставило неприятное ощущение. В комнате было прохладно: печь остыла, жаровня тоже. Встать или полежать еще немного? Наверное, еще ночь…
Фуше перевернулся на спину, пялясь в зернистую темноту. Сон не выходил у него из головы. Конечно, он сильно уязвлен тем, что Наполеон вновь зовет на совет Талейрана. Хотя это вовсе не значит, что хромой дьявол вернулся в милость, — Бонапарт хочет использовать изворотливый ум этого ренегата или выведать у него что-нибудь. Но если ему нужна информация, разумнее было бы обратиться к Фуше! Портфель министра полиции он передал Савари, однако в портфель много не положишь: связи, агенты, информаторы, каналы для сбора точнейших сведений — все это осталось при нем. И еще документы, чтобы держать всю эту рыбешку на крючке. Фуше нарочно не отдал их агентам императора; он скорее расстанется с жизнью, чем с этими бумагами… от которых зависит его жизнь. Должно быть, Бонапарт еще не отошел после недавнего заговора; говорят, он рассвирепел, узнав, что покойный Мале в его отсутствие провозгласил Республику и в Париже кричали: «Да здравствует Нация!» Талейрану, божку роялистов из Сен-Жерменского предместья, легко откреститься от либеральных идей, а вот якобинское прошлое Фуше могло навлечь на него новые подозрения… Берег Ла-Манша он тоже видел во сне неспроста: у него есть совершенно положительные сведения, что Наполеон опять посылал в Лондон банкира Лабушера, пытаясь завязать переговоры, и вновь потерпел неудачу. Ах, вот кто был тот толстяк, которого вел за собой Талейран, — граф Прованский! Ну конечно! В своей прокламации к французскому народу он призывает Сенат стать орудием великого благодеяния… Несомненно, Наполеон о ней знает, не может не знать, но все же не мешало бы послать ему один экземпляр с пояснением… И заодно напомнить о себе.
Откинув одеяло, Фуше сбросил ноги с дивана, ощупью всунул их в туфли без задников, поежился от холода, встал, надел теплый стеганый шлафрок с меховой оторочкой, завязал пояс.
Пруссия заключила союз с Россией; главнокомандующий Кутузов объявил из Калиша о роспуске Рейнского союза; Мекленбург-Шверин уже вступил в коалицию, Бавария пока только ведет с ней негласные переговоры, однако потихоньку отводит свои войска. Наполеон наивно полагал, что Максимилиан Баварский, многим ему обязанный, будет стоять горой за своего благодетеля, — как плохо он все же знает людей! Конечно, королю Максу не хочется отдавать Тироль и Зальцбург, но ему куда проще договориться с Австрией, чем воевать с новой коалицией. И то, что его дочь замужем за приемным сыном Наполеона, его не остановит. В Вюрцбурге, Гессене, Вюртемберге, Бадене скорее прислушаются к ропоту народа, готового убивать французов, чем к окрикам Бонапарта, даже на Саксонию нельзя положиться. Дания колеблется, в Бельгии беспорядки, рекрутский набор в Голландии пришлось прекратить из-за повсеместных выражений недовольства… Конечно, Фуше известно об этом не из газет, у него есть свои каналы, но правительство — не пустоголовые обыватели, minus habens, которым скармливают информацию под нужным соусом, небольшими порциями и не слишком разнообразя меню. Узнав о том, что Пруссия согласна на перемирие, если французы не станут переходить за Эльбу и уступят ей все крепости на Одере и Висле, Лебрен и Коленкур побуждали императора начать переговоры; Талейран заявил со своей всегдашней претензией на остроумие, что мы всегда властны отказаться от сражения, однако Наполеон мотал головой, подобно упершемуся мулу: «Им нужны крепости? Пусть отберут их у меня, а я ничего не отдам». В газетах он велел напечатать, что даже если неприятель установит свои батареи на холмах Монмартра, это не заставит его уступить и пяди земли. Он уже объявил о своем скором отъезде к армии, назначив Марию-Луизу регентшей (под присмотром архиканцлера Камбасереса, за которым присматривал Савари). Неужели он думает, что ловко польстит императору Францу, заставив его дочь зачитывать мужнины послания в Сенате, подобно механической кукле? И Талейран включен в регентский совет!
Фуше сел за стол, придвинул к себе лампу, достал из бювара лист бумаги, откинул крышку бронзовой чернильницы, обмакнул перо…
Войдя утром в комнату с умывальным кувшином, слуга молча закрыл дверь и удалился, мягко ступая в туфлях на войлочной подошве: когда хозяин работает, его лучше не тревожить. Фуше писал Наполеону о том, что сторонники Бурбонов начеку, поражения разбудят Сен-Жерменское предместье, усыпленное победами, и произведут большую перемену в общественном мнении всей Европы; усталость от войны распространяется вширь и вглубь; для всеобщего спасения нужно срочно заключить мир — или сделать войну отечественной, возбудив всеми средствами чувство национальной гордости и внушив народу мысль о том, что для установления мира ему нужно взяться за оружие. Слишком большое доверие к союзу с Австрией грозит погибелью, Вене нужно предложить золотой мост и поскорее отдать ей Тироль и Иллирийские провинции по доброй воле, пока не придется сделать это вынужденно. Фуше известно наверное, что Вена вступила в переговоры с царем, который побуждает ее вернуть себе Тироль и Северную Италию вплоть до Мантуи, чтобы, встав между Францией и воюющими с ней державами, принять на себя роль посредника и всем диктовать свои условия. Кстати, граф Отто не настолько умелый дипломат, чтобы не растеряться при столь внезапной перемене обстоятельств; Меттерних с легкостью обведет его вокруг пальца, вот граф де Нарбонн сумел бы постичь истинные намерения венского двора…
Явившись на нетерпеливый трезвон колокольчика, слуга принял из рук хозяина письмо с еще теплой сургучной печатью.
— Ваше превосходительство! Донесение от полковника Давыдова!
Волконский отдал Винцингероде только что полученную бумагу и молодцевато щелкнул каблуками:
— Дрезден наш!
Винцингероде заметно встревожился, поспешно развернул письмо, пробежал его глазами, и лицо его побагровело.
— Dummkopf, вашу мать! — крикнул он в сердцах. — Разжаловать! Под трибунал!
Серж опешил, не ожидав ничего подобного. Он ведь сам как начальник штаба посылал Давыдову приказ корпусного командира идти с легким отрядом к Дрездену! В своем рапорте Денис повествовал высоким слогом, как он, заняв без боя Нейштадт, вступил в переговоры с генералом Дюрютом, заключил с ним перемирие на два дня, и вот теперь французы уходят, Дрезден наш! Разве генерал не говорил не так давно, что отступающему неприятелю не следует мешать?
— Ему было четко приказано идти к Дрездену, чтобы неприятель не подумал, будто мы имеем намерение идти на Дрезден! — бушевал Винцингероде.
Волконский озадаченно молчал, чувствуя, что стратегический план генерала ускользает и от него.
— Зачем он врал, что за ним следует весь корпус? Мне велено действовать наступательно на Мейсен, минуя Дрезден! Увидев пару сотен казаков, неприятель не испытал бы беспокойства и остался бы на месте, а теперь? Куда ушли эти три тысячи солдат, которым он великодушно позволил захватить с собой оружие? В Лейпциг? На соединение с главными силами?
На Сержа наконец-то снизошло озарение; теперь он досадовал на свою глупую радость. И все же Давыдов не виноват — вернее, виноват в том, что не выполнил приказ… то есть перевыполнил его, но взять на арапа столицу Саксонии — это ведь кому угодно вскружит голову, а победителей не судят! Воркуя по-французски, он уговаривал Фердинанда Федоровича взять в рассуждение все эти обстоятельства и позволить Давыдову поехать в главную квартиру, чтобы оправдаться лично. Винцингероде недовольно сопел, но, не будучи кровожадным по натуре, нехотя согласился: хорошо, пусть поедет и объяснится с фельдмаршалом. Но командование отрядом сдаст! Ему не нужен подчиненный, считающий себя умнее командира.
Вздохнув про себя с облегчением, Волконский испросил разрешения удалиться, чтобы написать полковнику Давыдову, но тут из приемной послышались громкие голоса, грохот поваленной мебели и жалобные вскрики.
— Что там еще? — тотчас вскинулся Винцингероде, еще не выпустивший весь пар. — Es macht mich verrückt![15]
С шумом отодвинув стул, он одним толчком распахнул дверь в приемную; Серж поспешил за ним.
Посреди комнаты валялась на полу круглая шляпа, как видно, только что сбитая с чьей-то головы. Адъютант генерала заслонял собой перепуганного бюргера в темносинем сюртуке и штанах до колен, с растрепавшимися волосами и развязавшимся галстуком; против него, замахнувшись кулаком, стоял офицер из отряда Эртеля, которого Волконский знал в лицо. Ему стало ясно, в чем тут дело. Перед вступлением в Герлиц, первый саксонский город, Винцингероде издал приказ о том, чтобы с жителями обходились дружелюбно и за все взятое у них платили квитанциями, обывателям же разгласили, чтобы обо всех случаях притеснений относиться прямо к генералу. Но партизаны, к числу которых принадлежал и отряд Эртеля, привыкли вести себя бесцеремонно, к тому же Саксония по-прежнему считалась союзницей Наполеона, а следовательно, неприятелем.
— Was ist denn hier los?[16] — грозно вопросил Фердинанд Федорович, нахмурив свои светлые брови.
Кулак опустился; бюргер выбрался из-за спины своего заступника, низко поклонился генералу и залопотал по-немецки, путано объясняя, что если к нему на квартиру определили военных, то отчего же, пожалуйста, но это же не значит, чтобы выбрасывать на улицу хозяев, куда же он пойдет, ведь у него старая мать и дети, и если господа военные забрали ключи от кладовой, то пусть хотя бы выдают немного каждый день, ведь у него дети и старуха-мать…
Винцингероде стремительно шагнул к обидчику саксонца.
— Мерзавец! Негодяй!
Его рука мелькнула в воздухе, раздался резкий звук пощечины. Вздрогнув всем телом, ошеломленный Волконский перевел взгляд с удивленного офицера на побагровевшего от гнева генерала, а потом выбежал в двери.
Его душили слезы. Пробежав внутренние покои до конца, он встал у окна, выходившего в сад, спрятал лицо в ладонях и разрыдался.
Винцингероде ударил офицера! Человек, который был для него идеалом благородства, нанес оскорбление дворянину, не имевшему возможности защитить свою честь, стоя тремя ступеньками ниже в табели о рангах! Если бы Сержу сказал такое кто-нибудь другой, он не поверил бы, но он видел это собственными глазами! Только что! Собственными глазами!
Он впервые осознал, как много значит для него Винцингероде. Еще ни к одному начальнику и командиру он не испытывал такой искренней привязанности, такого сыновнего чувства. Даже к родному отцу своему он относился иначе. Конечно, он почитал отца, гордился им и старался заслужить его одобрение, но почти не знал его. «Неутомимый Волконский», как называл Григория Семеновича Суворов, сражался с турками, пока Серж учился ходить и говорить, а когда пришла пора осваивать грамоту, отец уехал губернатором в Оренбург, где и находился по сей день почти безотлучно, если не считать двухмесячного отпуска семь лет назад. Их встречи были редки; в своих письмах отец лишь посылал младшему сыну свое благословение да давал наставления самого общего характера. Maman, как понял Серж, повзрослев, препятствовала этим встречам, стыдясь «странностей» своего мужа; за последние десять лет она всего лишь раз посетила его в Оренбурге, причем привела супруга в сильное смущение своим пышным поездом. Они были полными противоположностями: Григорий Семенович — мягкий и добродушный, несмотря на отчаянную храбрость и мужество, щуплого телосложения, с поэтической душою и страстью к старой итальянской музыке; Александра Николаевна — дородная, строгая, властная, воплощение долга и дисциплины, истребивших в ней ростки всякого чувства. Она — придворная дама par excellence, он — чудак, вздумавший стать le second tome[17] Суворова. Трудно сказать, как относился бы Серж к отцу, если бы тот и его заставлял каждый день обливаться холодной водой, ходить зимой без верхнего платья и креститься на церковную маковку, становясь на колени посреди улицы; возможно, часто испытываемая неловкость перешла бы в неприязнь… Но что говорить о том, чего не было. Сыновнее почтение Сержу внушили воспитанием, оно стало частью comme il faut, проповедуемого maman. Да и разница в годах давала себя знать: отцу уже за семьдесят, Сержу нет и двадцати пяти — как им понять друг друга? Но встреча с Винцингероде перевернула жизнь петербургского повесы. В этом человеке Серж увидел то, к чему в глубине души стремился сам: независимость суждений, беспристрастность, твердость, бескорыстие, полное отсутствие спеси, снисходительное отношение к молодости и неопытности. К своим молодым подчиненным Фердинанд Федорович относился как отец, направляя и поощряя; он гордился их подвигами и никогда не приписывал себе чужих заслуг. Кстати, после сражения при Калите генерал написал представление на Волконского, ходатайствуя о генеральском чине для него, однако начальник главного штаба Петр Михайлович Волконский, женатый на родной сестре Сержа Софье, настоятельно просил Кутузова отсоветовать государю это повышение, чтобы никто не смог обвинить его в протекции шурину Эгоизм под маской справедливости! Серж так и остался полковником, получив вместо чина еще одного «Георгия»; Винцингероде утешал его как мог. При этом Волконский не считался генеральским протеже; и граф Воронцов, и Саша Бенкендорф пользовались добротой Фердинанда Федоровича, платя за нее искренней преданностью, но для Сержа снискать его доверие сделалось чуть ли не главной целью. И вот теперь…
— Что с вами случилось? — услышал он мягкий знакомый голос.
Серж быстро вытер глаза и обернулся.
— Не со мною, генерал, но с вами, — ответил он голосом, огрубевшим от слез.
— Да что же?
На лице Винцингероде было написано чистосердечное недоумение. Волконский решился:
— Генерал, вы в запальчивости сделали ужасное дело.
— Не понимаю.
— Вы дали пощечину офицеру.
— Это не офицер, а простой рядовой.
Ну конечно! Этот эртелевец прежде служил в дивизии покойного Аркадия Суворова, который велел всем офицерам носить солдатские мундиры.
— Вас, видно, ввел в заблуждение мундир без клапанов и галунов, но вы нанесли обиду офицеру.
— Неужели?
— Точно так, генерал.
В голубых глазах Винцингероде столь ясно читалось огорчение, что Сержу стало стыдно за свои несуразные мысли. Бог свидетель, это простое недоразумение! А он мгновенно сбросил свой идеал с пьедестала, усомнившись в его порядочности! И после этого еще ждал доверия к себе? Ах, как нехорошо!.. Между тем генерал уже стоял рядом, взяв его за руки.
— Я уважаю вас и верю каждому вашему слову, — сказал он с чувством. — Если я невольно обидел офицера, то постараюсь это исправить. Позовите его ко мне.
Поклонившись, Серж отправился на поиски. Ротмистра уже отвели на гауптвахту; Волконский велел ему следовать за собой. Когда они вновь предстали перед генералом, тот оторвался от бумаг на своем столе и вышел вперед, остановившись перед эртелевцем.
— Я неумышленно пред вами виноват, я принял вас за рядового, поэтому не могу поправить свой поступок, кроме как предложив дать вам сатисфакцию поединком, несмотря на разницу в звании.
Волконский смотрел на Винцингероде влюбленными глазами, в эту минуту он был готов его расцеловать. На лице ротмистра мелькнула гадкая ухмылка.
— Генерал! — ответил он довольно развязным тоном. — Я от вас не этого прошу. Не забудьте меня представлением при случае, и будем квиты.
Сержа словно варом обдало: каков подлец! Да он и не заслуживал сочувствия! Стреляться на шести шагах! Сегодня же! Иначе он при всех…
— Возвращайтесь туда, откуда вас привели, — холодно сказал Винцингероде. И обернулся к Волконскому: — Полковник, отправьте распоряжения частям о выступлении к Баутцену.
— Войска вашего императорского величества, очистив от неприятеля все земли, между Неманом и Эльбою лежащие, вступили марта 15 числа, к неописуемой радости жителей, в Дрезден, столицу Саксонии, — диктовал Кутузов адъютанту донесение императору. — Переправа легких войск произведена была с такою быстротою, что неприятель счел оную за общую переправу армии через Эльбу, что свидетельствуют перехваченные у него бумаги. В Дрездене оставлен неприятелем госпиталь, содержащий в себе до тысячи человек, а ключи города при сем счастии имею повергнуть к освященным стопам вашего императорского величества…
Поставив свою подпись, светлейший отправил ординарца догонять государя, уже выехавшего в Кроточин. Слуги укладывали вещи в дрожки. Снова ехать по знаменитой польской грязи…
На что умен государь, а и он сейчас точно в охотничьем азарте. Уж больно легко все удается: неприятель отступает, немцы объяты огнем патриотизма… Кому же не по нраву, когда его любят и прославляют? Вот только и Наполеону в прошлую кампанию поляки курили фимиам, пока наша армия пред ним отступала. Однако он вел с собою полчища, а у нас что? Отряды партизанские! За Эльбой уж не будет того, что теперь. Наполеон точно знает, каковы наши силы. Вот наберет лошадей, обучит рекрутов, соединит их с лучшими солдатами — и отбросит нас обратно, когда ему вздумается. Немцы что? Как разгорелись, так и остынут. Правители их все себе на уме, своей выгоды не упустят; Бонапарт их знает как облупленных, живо перессорит, застращает… Витгенштейн и Блюхер рвутся вперед, гусарствовать. Ох…
Возле дрожек Кутузов столкнулся с Шишковым, который спешил к себе на квартиру собираться, чтобы тоже ехать вслед за государем. Он уже слышал о занятии Дрездена и поздравил фельдмаршала со взятием четвертой столицы.
— Каков Даву-то, слыхали? — весело сказал ему Кутузов. — Король Саксонский еще прежде написал ему письмо, чтобы не трогали моста, коли город будет оставлен. Мост старинный, несколько веков простоял; сам Наполеон, дескать, обещал ему, что мост целым оставят. Подарок драгоценный прислал — ну, как обычно. Так Даву-то подарок взял, а мост все равно велел подорвать, как французы из Дрездена уходили.
Подобные известия всегда очень огорчали Шишкова. Двадцать лет своей жизни он провел в морских походах; сражения, в которых он участвовал, губительные и кровопролитные, не производили разрушений на суше. Однако еще в молодости, лейтенантом, посланный с секретными поручениями в Италию и Грецию, Александр Семенович проникся недобрым чувством к французам, оставлявшим похабные надписи на греческих часовнях, которых не оскверняли даже турки! Когда же, наконец, будет положен конец всем этим непотребствам? Кто остановит нечестивую нацию?.. Он мог бы долго говорить на эту тему, но Кутузов, простившись с ним, уехал.
У входа в дом собралось множество бедняков, просивших милостыню. Жалкий вид их растрогал Шишкова; он раздал все деньги, какие имел при себе, вложив целый талер в руку еврейки в грязном рубище, окруженной стайкой детей. Вместо того чтобы поблагодарить его, она неожиданно залилась слезами, громко причитая на своем наречии и раскачиваясь из стороны в сторону. Из расспросов Александр Семенович уразумел, что муж этой женщины был послан русским командованием в одну из осажденных крепостей, защищаемых солдатами разных наций, с тайными письмами и попался с ними; француз-комендант велел его повесить. Вэй мир! Теперь она горькая вдова с десятью малыми детьми и без копейки денег! Шишков сам отправился к коменданту Калиша узнать, правду ли она говорит, было ли такое происшествие. Комендант пожал плечами: кого-то из евреев в самом деле посылали в Данциг, пообещав ему награду, за которой он не явился, но этого ли, другого ли — кто их разберет. Оставив женщине пятьдесят червонцев, Александр Семенович выехал в Кроточин.
Мориц проснулся от птичьего щебета, сладко потянулся в постели и улыбнулся. Уже несколько дней он просыпался с улыбкой! С начала апреля он перебрался на новую квартиру — в дом доктора Летьера, стоявший слегка на отшибе, недалеко от городской заставы, и это стало самой большой его удачей за… он даже затруднился бы сказать, за сколько времени.
Снизу уже доносились голоса, другие утренние звуки, а вскоре ноздри защекотал запах свежесваренного кофе. Умывшись, заправив постель и пригладив волосы гребешком, Мориц надел поверх сорочки свой изрядно потрепанный мундир и спустился по лестнице.
Вся семья уже сидела за столом. Пожелав всем доброго утра, Коцебу сел на свое место рядом с Шарлем, жадно вдыхавшим аромат свежего хлеба, который его отец нарезал большими ломтями. Мадам Летьер разливала кофе, подав первую чашку бабушке своего мужа (еще довольно бойкой и хлопотливой старушке). Жюли аккуратно намазала один ломоть маслом и передала его Морицу на тарелке.
Комната у доктора стоила на десять франков дороже, чем у Шозле, но выгод от переезда было не счесть. Летьеры жили, «как до революции» (так говорили в городе), то есть скромно и благопристойно, по заветам Руссо. Их домик с маленьким садиком был обласкан солнечными лучами, согрет изнутри теплом любви к людям, и у них были книги! Даже много книг, по меркам Суассона. Коцебу уговорился с доктором о том, что часть квартирной платы он отработает, давая Жюли и Шарлю уроки немецкого, арифметики, географии и рисования.
После кофе доктор отправился в больницу для бедных, где он лечил бесплатно. Мориц и Шарль перешли в гостиную, служившую также классной комнатой. Коцебу продиктовал своему ученику задачу на дроби, про воз сена, которое едят вместе лошадь, коза и овца. Мальчик задумался, закусив кончик пера; его взгляд невольно обратился к окну, за которым, на едва опушившихся зеленой дымкой кустах, громко чирикали воробьи. Мориц и сам загляделся, но быстро опомнился и напустил на себя строгий вид. Шарль бился над второй задачей — про двух путников, идущих навстречу друг другу из двух сел, — когда вошла Жюли, закончив помогать матери на кухне. Она была на год старше брата, ей не так давно исполнилось пятнадцать, и в ней теперь сосуществовали девочка и девушка: непосредственность внезапно сменялась смущением, а задорный смех — проникновенным и неожиданно глубоким взглядом.
Жюли принесла книгу для урока немецкого. Заставив для начала своих учеников вытвердить спряжение неправильных глаголов, Мориц взял маленький томик в скромном желтом переплете и стал листать, чтобы выбрать отрывок для диктовки. Это были «Гимны к ночи» Новалиса.
Словно электрический ток устремился со страниц в кончики пальцев; по всему телу пробежала теплая волна, глаза защипало…
— Pourquoi me regardez-vous comme ça? — спросила Жюли. И тотчас повторила по-немецки: — Warum sehen Sie mich so an?
Сморгнув слезы, Мориц улыбнулся ей:
— Vous me faisez penser à ma soeur.
— Il faut dire «vous me faites penser», Monsieur Maurice, — поправила его мадам Летьер, устраиваясь в своем вольтеровском кресле, и протянула руку за корзинкой с вязанием. — Vous avez donc une soeur? Elle est votre cadette? Quel âge a-t-elle?[18]
Мориц представил себе Каролину с такой же книжкой в руках, сидящей на канапе, подобрав под себя ноги. Тогда ей было столько же, сколько Жюли, а теперь… Мадам Летьер заставила его несколько раз повторить «vingt-deux ans»[19], добиваясь правильного произношения носовых звуков.
Чтобы вновь сделаться учителем из ученика, Коцебу заговорил по-немецки, предоставив Жюли переводить. Подарив жизнь Каролине, его мать умерла, оставив трех маленьких сыновей; Морицу тогда было всего полтора года. Погоревав, отец женился снова — на двоюродной сестре капитана Крузенштерна; она была на двадцать лет старше Морица, они прекрасно ладили. Года четыре Коцебу чудесно жили в деревне, в десяти лье от Нарвы; там родились Амалия и Элизабет. Потом отец отправился путешествовать по Германии, забрав с собой новую семью (Август родился в Йене, а Пауль — в Берлине), старших же сыновей определил в кадетские корпуса в Петербурге благодаря протекции их деда фон Эссена, генерала на русской службе. Потом… потом отец, снова обосновавшийся в родном Веймаре, поехал в Россию повидаться с детьми, но на границе его арестовали, объявив якобинцем, и сослали в Сибирь. Однако там он пробыл совсем недолго, всего пару месяцев, да и то летом: император Павел, известный своими непредсказуемыми перепадами настроения, помиловал его за драму «Лейб-кучер Петра Ш» и даже наградил поместьем в Лифляндии с четырьмя сотнями душ, пожаловав чин надворного советника. Впрочем, императора вскоре… унесла смерть. Отец вернулся в Германию, был избран в Прусскую академию наук, издавал драматический альманах. В Берлине родилась Луиза, но через несколько недель отец снова овдовел. Мориц и Отто тогда как раз отправлялись в кругосветное плавание; мачеха скончалась всего за день перед тем, как они покинули Кронштадт… Чтобы размыкать горе, отец отправился путешествовать по Франции, но малышам нужна была мать. Он вернулся в Лифляндию и женился на другой кузине Крузенштерна. Новая мачеха Морицу почти как старшая сестра, между ними всего одиннадцать лет разницы, а его старший брат Вилли моложе ее только на шесть лет. Правда, Мориц не был ни на свадьбе, ни на крестинах Карла и Адама, проведя целых три года в плаванье к далеким берегам. Потом началась война, так что Фридрих, Георг и Вильгельмина тоже родились в отсутствие Морица. По сути говоря, он совершенно не знает новой жены своего отца и единокровных братьев и сестер. Мачеха опять была в интересном положении, когда Мориц попал в плен; она должна была родить… когда же? Да-да, в прошлом месяце! Но он не получает писем из дому, хотя сам написал уже целый ворох…
— Pauvre enfant![20] — всплеснула руками мадам Летьер.
Из кухни донесся веселый баритон доктора, вернувшегося домой, потом зов бабушки, скликавшей семью на завтрак.
После завтрака Летьер сел верхом и отправился объезжать своих пациентов в окрестностях города, а к Морицу пришли его приятели Таберланд и доктор Кун: с ними Коцебу говорил по-русски, помогая им усовершенствоваться в этом языке.
Разговоры с товарищами по несчастью были самым тягостным моментом дня, ибо о чем они могли поведать друг другу? Изнуренные, обносившиеся… Когда им устраивали смотр два раза в неделю, жители Суассона нарочно приходили посмеяться над русскими, являвшимися к коменданту в отрепьях и с палками в руках, точно нищие. Доктор Кун, получавший пятьдесят девять франков в месяц, сам себя посадил на хлеб и воду, чтобы сшить себе новый сюртук и пару сапог; на экономию ушло пять месяцев, и за это время он довел себя до такого истощения, что после месяц пролежал больным. Обиднее всего было бы расстаться из-за больного желудка с сюртуком и сапогами; по счастью, богатый аптекарь, пользовавшийся познаниями доктора в химии, отпускал ему лекарства даром. Понемногу узнавая русских, французы, особенно образованные люди, начинали извлекать пользу из этого знакомства. И эта польза была взаимной. К примеру, гвардейский поручик Семенов недавно получил от местных дам целых шесть батистовых рубашек! Он взялся развлекать суассонских обывателей комическими сценками и фарсами, сколотив небольшую труппу из своих приятелей. Представления имели такой успех, что их стали приглашать в частные дома, угощать и дарить необходимые вещи.
Хорошо, что растреклятая зима закончилась. Нижние чины нанялись в работники к местным крестьянам на виноградники; младшие офицеры, сбившись в артели, вспомнили свои детские забавы, сделав их источником пропитания: ловят в местной реке, вершами и на удочку, плотву, пескарей, карасей и даже карпов, если повезет. В городе ходят слухи, будто Пруссия соединилась с Россией против Наполеона и что союзные армии уже переходят через Эльбу! Если это так, то в скором времени нужно ждать перемирия, размена пленных… Ах, поскорей бы! Сколько можно прозябать здесь, когда более счастливые товарищи участвуют в сражениях, получая чины и награды! Таберланд больше всего переживал из-за того, что Керн, с которым они были вместе произведены в майоры, теперь, наверное, уже полковник, а может, даже генерал.
Проводив приятелей, Мориц вернулся к своим ученикам: показывал им на глобусе маршрут «Надежды», рассказывал о Бразилии и заставлял отыскивать мыс Горн. Как ни интересны были его рассказы, дети все чаще посматривали на часы. В половине третьего учитель отпустил их, они тотчас побежали к воротам встречать отца. Мориц тоже вышел из дому: просто грех сидеть взаперти в такую погоду!
Апрельское солнце ощутимо пригревало, но воздух оставался свеж и мягок. Между корней деревьев в садике проклюнулись первоцветы, хотя набухшие почки на ветках еще не распустились; круглые красные попки редисок с задорно торчащими хвостиками дразняще выглядывали из грядки; на соседних зеленели метелочки моркови, артишоков и спаржи.
Спрыгнув с седла, доктор обнимал детей по очереди, словно не видел их по меньшей мере неделю. Мориц любовался этой сценой издали. Когда отец прижимал его к груди в последний раз? Даже не вспомнить… На обед были овощи, баранина с молодым картофелем и цукаты, прекрасно оттенявшие вкус хорошего вина. Отдавая должное стряпне жены и бабушки, доктор успевал рассказывать домашним о новостях.
Первым делом он отправился в замок Берзи-ле-Сек, проведать старика Барива с его подагрой. Пока они беседовали, в доме сделалась суматоха: один из слуг, вызвавшийся помогать кухарке, с непривычки отрубил себе палец. («Ах!») Летьер наложил ему повязку. Парень крепкий, здоровый; ему дали водки, чтобы унять боль. Ничего, проживет и беспалым, жениться это не помешает — девицы сейчас не обращают внимания на такие пустяки. Пока доктор возился с нежданным пациентом, примчался впопыхах лакей из особняка де Барралей: с госпожой нервный припадок. Пришлось скакать туда. У Барралей все в слезах и нюхают соли, а сама вдова лежит в постели без чувств: с ней сделались судороги. («Боже мой!») Сделав все, что положено, доктор осведомился у домашних, чем было вызвано недомогание. Это вновь повергло дам в слезы. Как оказалось, император велел набрать почетную конную гвардию, составив ее из десяти тысяч молодых людей двадцати пяти — тридцати лет из самых лучших семей и достаточно состоятельных, чтобы оплатить коня и экипировку из собственного кармана. Нынче утром префект сообщил госпоже де Барраль, что это распоряжение коснется ее сына. («Бедняжка!») Да-да. Она же души не чает в своем младшем, особенно после того, как старший погиб в Испании. Он служит аудитором Государственного совета, женился два года назад… И не имеет ни малейшего понятия о военном деле! Она была совершенно спокойна на его счет, и вот…
Мориц спросил как бы невзначай, неужели дела императора настолько плохи, что он призывает в гвардию людей, не умеющих воевать. Доктор не стал уходить от ответа. В городе говорят (и эти сведения получены от надежных людей), что шведы без боя заняли Померанию и ждут скорого прибытия Бернадота, чтобы идти на запад. Во Франции плохо верят, что маршал окончательно сделался шведом; некоторые считают, что он послан Бурбонами, чтобы подготовить восстановление законной династии. С другой стороны, возможно, что в случае с де Барралем префект просто сводит старые счеты, одновременно желая выслужиться, потому что сей молодой человек позволял себе неодобрительные высказывания о действиях правительства.
— Учитель истории в Кадетском корпусе рассказывал нам, что Александр Великий перед походом в Азию намеренно окружил себя юношами из знатных македонских семей, чтобы предотвратить возможность заговора в свое отсутствие. Они были нужны ему не столько как воины, сколько как заложники.
Все разом посмотрели на Морица, так что он даже смутился.
— Возможно, вы правы, — раздумчиво произнес доктор, подбирая соус хлебной коркой. — И кстати… Тот парень на кухне… Как он мог случайно отрубить себе палец на правой руке, если он правша?.. У Ратуши вывешен сенатус-консульт о новом рекрутском наборе. Без указательного пальца его ведь признают негодным к службе, не так ли?
— Ну разве что фурлейтом, — возразил Мориц.
— А фурлейта могут убить? — спросила Жюли.
Ее родители разом вздохнули, но промолчали. Мориц осторожно ответил, что на войне случается всякое. Кому что на роду написано.
После обеда вся семья отправилась в садик — вести войну с сорняками и мокрицами, пожиравшими редис. Затем доктор уехал на новый обход, а Мориц со своими учениками рисовал акварелью примулы, показывая, как правильно смешивать краски. Незаметно спустился вечер, тихий и нежный, смолкли даже воробьи. Бабушка рвала в саду спаржу, чтобы сварить ее на ужин, мадам Летьер и Жюли вышли на крылечко с шитьем, желая воспользоваться последним дневным светом. Вернулся неутомимый врач и позвал всех гулять: моцион полезен для здоровья.
Мориц оглядывал окрестности взглядом бывалого топографа. Суассон лежал в котловине меж холмов, засаженных виноградниками; река Эна, делившая город на две неравные части, убегала к Компьенским горам, ее долина была усеяна небольшими деревнями и старинными замками. Ближе всех находился поселок Вобюэн; Летьер повел Морица к домику из белого камня с красными углами, обещая интересное знакомство.
Им открыла немногословная пожилая служанка сурового вида, сообщившая доктору, что хозяин работает в беседке. Гости прошли в сад. Из круглой башенки, почти сплошь увитой плющом, доносился надтреснутый старческий голос, как будто диктовавший что-то.
— К вам доктор Летьер, сударь! — громко объявила служанка и тотчас ушла.
В беседке, завернувшись в теплый клетчатый плед, сидел седой старик с трехдневной белой щетиной на впалых щеках. Когда он повернул голову, Мориц был неприятно поражен, увидев белесые зрачки посреди ореховых глаз. Старик был слеп; рядом с ним, за небольшой конторкой, помещался секретарь, писавший под его диктовку, однако он тотчас откланялся и удалился.
Задав хозяину несколько вопросов о самочувствии, доктор представил ему своего спутника. Старик обратил глаза на Морица, будто видел его.
— Не сын ли вы господина Огюста де Коцебу? — спросил он и, получив утвердительный ответ, добавил: — Я состоял в переписке с вашим батюшкой. Весьма, весьма достойный человек.
Морицу было очень приятно это услышать, и не только от гордости за отца. Впервые за долгие месяцы он почувствовал себя не в плену на чужбине, а в гостях у добрых знакомых. Слова старика прозвучали так естественно, как будто не было ни войны, ни неприязни между народами. На обратном пути Летьер пояснил Морицу, что старик — известный ученый Шарль де Пужан, член тридцати восьми европейских академий. Говорят, что он побочный сын принца Конти. В юности он обучался музыке, языкам и живописи, работая по девятнадцать часов в день, его прочили в дипломаты, но в Риме, где его приняли в Академию изящных искусств, он заразился оспой и в двадцать четыре года лишился зрения, которое ему позже пытался вернуть граф Калиостро, но, разумеется, безуспешно. Слепота не помешала Пужану поехать в Лондон с дипломатической миссией, продолжать лингвистические исследования, переписываться с Руссо и редактировать сочинения д'Аламбера, его пьесу «Нимская монахиня» читал в гостиных известный актер Тальма. Разоренный Революцией, Пужан, чтобы сводить концы с концами, переводил книги о путешествиях с английского и с немецкого, потом взялся за книготорговлю и книгоиздательство. Именно ему Бонапарт поручил составить библиотеку, которую он взял с собой в Египет. Но самое главное — его типография давала работу полусотне людей, обремененных семьями. В пятом году, когда Пужану стукнуло полвека, он женился на англичанке, с которой познакомился в Лондоне еще до Революции, — мисс Фрэнсис Сэйер, и два года спустя поселился с ней в Вобюэне. Теперь он работает над словарем французского языка и сочиняет сказки в стихах и в прозе; наверняка ему будут интересны рассказы Морица о Камчатке и Японии.
На добром лице доктора читалось удовольствие от того, что он сделал что-то хорошее. Мориц поблагодарил его в самых теплых выражениях, какие только знал по-французски. Ах, если бы он мог припасть к груди этого человека, поцеловать ему руку, как отцу!.. Шарль вызвал его на состязание: кто первым добежит до ворот; оба помчались взапуски. Запыхавшиеся, раскрасневшиеся, хохочущие, повалились на крыльцо. Справедливая Жюли присудила победу Морицу, но тот сказал, что выиграл лишь потому, что Шарль поскользнулся на траве. Бабушка закричала из кухни, что спаржа готова. Какой чудесный сегодня день!
Достать лошадей было совершенно невозможно. День за днем уходили в хлопотах, нервотрепке и томительном ожидании; царь, должно быть, уже приближался к Лейпцигу, а Чарторыйский застрял в Калише, теряя надежду нагнать его, пока еще не поздно.
Между тем пришла весть о взятии Ченстоховой после бомбардировки, вызвавшей в крепости пожар. Барон Остен-Сакен приказал прекратить обстрел, чтобы спасти икону Пресвятой Богородицы, и согласился на суточное перемирие, однако отринул условия капитуляции, предложенные комендантом, и настоял на своих. Гарнизону разрешили выйти из Ченстоховой с воинскими почестями, у офицеров не отняли шпаги, но все защитники крепости, включая больных, были объявлены военнопленными и должны были сдать оружие. У Чарторыйского екнуло сердце. Если русские войска будут и дальше громить польский корпус (что не составит для них большого труда), его план с отправкой депутации из Кракова к русскому императору для заключения мирного договора рискует сорваться. Как можно убедить поляков в том, что русские готовят им счастливую судьбу, продолжая бить их? Конечно, Александр сейчас стремится прежде всего успокоить Австрию и Пруссию, но при этом рвет тонкие, едва натянутые нити доверия к нему поляков, противореча своим словам своими поступками! В военном плане польский корпус, обескровленный и обессиленный, не представляет ровно никакой угрозы, его разгром не приблизит победу над Наполеоном, зато он еще больше отдалит великий день, когда Александр с полным правом сможет назвать себя покровителем Польши. Малейшая ошибка обернется непоправимым злом!
В Калиш примчался курьер, ехавший к армии. Чарторыйский отправил с ним письмо к государю, в котором изложил все свои соображения, не слишком тщательно замаскировав гнев иронией, и на освободившихся лошадях вернулся в Варшаву. Скакать в Саксонию смысла не было: самое большее, на что он мог рассчитывать, — следовать за Александром в толпе его свиты, подстерегая момент для просьбы об аудиенции и бесплодно теряя время.
Его номер в Английской гостинице был уже занят, пришлось остановиться в небольшой квартирке на Длугой, над бывшим рестораном Пуаро, хозяин которого уехал перед приходом русских.
В Брюлевском дворце теперь заседал Временный верховный совет Варшавского герцогства, назначенный мартовским указом Александра. Чарторыйский нанес визит генерал-губернатору Ланскому, заехал к вице-председателю Новосильцеву, но не застал его. С Новосильцевым они давненько не виделись, и князь Адам даже испытал облегчение от того, что их встреча откладывается, настолько неприятным был осадок от их последнего свидания. Они и раньше не сходились во взглядах, но если прежде споры служили своей прямой цели — поиску истины, сопоставлению разных мнений ради избрания наилучшего решения, то ныне дискуссии сводились к потоку взаимных оскорблений, разговору двух глухих с криками и хлопаньем дверью. Пристрастие Новосильцева к горячительным напиткам давно ни для кого не было секретом; с годами его мозг, довольно подвижный в молодости, утратил гибкость, стремясь избавить себя от лишнего труда — входить в подробности дела и допускать чужую правоту.
Зато визит к Томашу Вавжецкому, советнику юстиции, не предвещал никаких осложнений. Как и Францишек Любецкий, отвечавший за внутренние дела, Вавжецкий видел будущее Польши под эгидой России, хотя и участвовал девять лет назад в восстании против нее. По крайней мере, сейчас Чарторыйскому с ними по пути, а там… видно будет.
Томаш постарел и как будто еще больше располнел с тех пор, как они встречались три года назад по делам Виленского университета, но это не было здоровой полнотой: нагнувшись за упавшим на пол письмом, он долго потом не мог отдышаться и отирал платком бисеринки пота с покрасневшего лица. Мебель в кабинете, где они расположились для разговора, была разрозненной, и во всем доме витало чувство неустроенности.
Чарторыйский знал, что поместье Вавжецкого в Видзах (полсотни дворов и несколько фольварков) разорили французы. В ответ на выражение сочувствия тот лишь махнул рукой — что он, один такой? Убытки в имениях князя Зубова в Шавельском уезде перевалили за сто тридцать тысяч рублей, в Ковенском всех убытков насчитали на двести тридцать три тысячи, в Виленском — свыше шестисот, в Тельшевском — и вовсе на миллион. И возместить их некому. Жителям всего обиднее, что пленным французским и немецким офицерам раздают деньги на вспоможение от царской семьи, виленскому коменданту отпускают на их содержание по сорок тысяч в месяц, а обывателей притесняют новыми поборами и грозят конфискациями за измену.
— Как? — в удивлении воскликнул князь Адам. — Государь ведь объявил амнистию! Они не имеют права!
— Жалует царь, да не жалует псарь, — с сердцем выговорил Вавжецкий по-русски.
Он сопел, сидя в кресле и машинально поглаживая свое колено слегка дрожавшей рукой, потом решился. Слова полились расплавленной лавой, однако Чарторыйский чувствовал, как все нутро его от них леденеет.
Стоило всемилостивому императору, простившему своим подданным их заблуждения, выехать за пограничный столб, как свора бессовестных стяжателей, наглых грабителей и мучителей, именующих себя его слугами, установила в пяти освобожденных губерниях царство бесправия и произвола. Начальникам губерний был разослан циркуляр с предложением сообщить о лицах, отличившихся подвигами любви и привязанности к России. Стоит ли говорить, что подобных лиц не обнаружили вовсе! Зато доносы посыпались со всех сторон. Множество жандармских офицеров рыскали повсюду, доставляя военному обер-полицмейстеру Эртелю новых жертв, которых внезапно выхватывали из семей неизвестно за что, доставляли к нему на допрос, избивали, чтобы вынудить признание в преступлении, бросали в тюрьму, высылали без суда! Прочих же донимали мелкими придирками, которые порой бывают нестерпимее всего, точно расчесанный комариный укус. Вот вам пример: при отступлении французы бросили в Вильне ручные железные мельницы, которые раскупили обыватели. Эртель потребовал представить эти мельницы в течение двух дней, обещая вернуть уплаченные за них деньги; мельниц набралось всего два десятка, ему этого показалось мало, и по домам стали ходить с обысками, заводя «дела» из-за укрывательства французских вещей!.. Добро бы заподозренных в неблаговидных поступках судили законным порядком и публично! Никто не заступился бы за смутьяна или вора. Но никакого беспристрастного расследования нет! Можно играть слезами и гибелью невинного человека! А если бы доносчика заставили предстать в зале суда и посмотреть в глаза честным гражданам? А если бы его уличили в лжесвидетельстве?.. Что касается прав супругов или кредиторов на секвестированные имения, то разбор этих дел следует поручить беспристрастной комиссии из уважаемых людей, сам князь Кутузов признавал это! Нужно непременно ставить препоны для корыстолюбивых и мстительных чиновников, способных совершить массу зла, в котором они не только не раскаиваются, но даже вменяют его себе в заслугу!
Или вот еще: среди военнопленных оставалось больше двухсот испанцев и португальцев, офицеров и нижних чинов. Их под командой особого офицера отправили в Мемель для пересылки морем на родину, снабдив деньгами и всем необходимым, предписав местным властям продовольствовать их, лечить и оказывать другое содействие. Между тем генерал Зайончек, шестидесятилетний старик без обеих ног, и генерал Дзевановский, примерно тех же лет, переведены из Вильны внутрь России. Какую опасность для империи являют собой сии старцы-калеки? Зачем было подвергать их тяготам этого путешествия? Почему не отпустить их в Польшу под ручательство родных?..
Чарторыйский потрясенно молчал. Решив, что ему не верят, Вавжецкий назвал имена нескольких шляхтичей, приехавших в Варшаву, которые покинули свои пенаты, не в силах долее жить в постоянном страхе, что любой ябедник, любой еврей, объявивший себя российским патриотом, накропает на тебя донос, чтобы лишить имущества, чести, самой жизни — из мелкой мести, ради наживы, да просто чтобы покуражиться. Адам Ежи пообещал непременно навестить их — не из недоверия к своему уважаемому коллеге, а чтобы собрать больше сведений и представить царю самую полную картину.
С ночью в сердце выслушивал князь Адам горькие рассказы — и чувствовал себя прикованным к позорному столбу, словно указующие персты нацелились в него со всех сторон: «Это ведь ты, ты убеждал нас остаться, поверить, немного потерпеть!» Чарторыйский не спорил, не возражал, лишь обещал сделать все, что в его силах, чтобы император Александр узнал об этих несправедливостях, творящихся от его имени, и принял меры. Он готов поклясться всем, что для него свято: царь искренен в своем желании снискать любовь поляков, ему нет никакой нужды лицемерить.
Покачиваясь в экипаже, возившем его по улицам, сидя дома в полумраке своей дурно обставленной комнаты, князь Адам вел мысленный монолог. Люди глупы, жестоки и злы. Такова их природа, исправить которую можно лишь мудростью, благожелательностью и терпением. Во всем Содоме не нашлось десяти праведников, а в Литве сейчас, наверное, не отыскать и одного Лота. Так неужели же истребить ее за это? Русские войска ведут себя не лучше французских мародеров, несмотря на строгие запреты, изданные государем, — все потому, что командиры не препятствуют насилию, совершаемому солдатами, а власти подают последним дурной пример. О чем думал Александр, назначая генерал-губернатором Ловинского, бывшего прежде губернским почтмейстером в Вильне? Его неприязненное отношение к полякам известно всем, а теперь он обладает средствами и возможностями для удовлетворения своей вражды к ним. Зачем было отправлять в западные губернии Эртеля, напрочь лишенного души и здравого смысла, доведенного до исступления собственной жестокостью и в таком состоянии совершающего еще больше преступлений под видом исполнения своих обязанностей? Спросите даже русских, натерпевшихся от него в прошлое царствование, когда этот пруссак был московским обер-полицмейстером и сурово пресекал ношение очков и круглых шляп, — они подтвердят.
Изнемогая от собственного бессилия, с клокотанием в груди и гудящей головой, Чарторыйский шел гулять в Саксонский сад. Завидев его, знакомые сворачивали на другую дорожку или заговаривали с кем-нибудь еще. Он уезжал верхом за город — в Жолибож, Беляны, бродил по обрывистому берегу Вислы, подолгу простаивал у какой-нибудь мельницы на Рудавке, глядя, как неутомимая вода крутит колесо, заглушая мысли этим шумом.
Такое впечатление, что российские чиновники нарочно стараются довести жителей до крайности, чтобы они от отчаяния прибегли к восстанию без всякой надежды на успех, предпочитая погибнуть, чем и дальше сносить подобные издевательства. Может быть, у них в самом деле есть такая цель, Чарторыйского бы это не удивило. Выставить обиженных мятежниками, чтобы лишить государя возможности защищать их от чиновничьего лихоимства и принудить его прибегнуть к карательным мерам, отказавшись от политических планов в отношении Польши…
Письмо к Александру получилось длинным. Несколько раз подчеркнув, что из всех облеченных властью лиц только сам царь был несколько расположен к полякам, Адам Ежи посоветовал ему придумать должность при главной квартире для заведования делами в Литве и назначить на нее польского уроженца, который стал бы защитником своего народа. Он сам бы взялся исполнять такие обязанности, но готов уступить их любому другому депутату, присланному из Вильны. Девять миллионов людей заслуживают внимания к себе! Настраивая их против русских, слуги государя могут оказать ему медвежью услугу. Медлить нельзя, настроения в обществе меняются с каждым днем. Если политические соображения пока не позволяют его величеству объявить своих намерений открыто, нужно сделать хоть что-нибудь для ободрения отчаявшихся — просто из человеколюбия и приверженности к справедливости.
Закончив письмо, Чарторыйский перечитал его, сделал приписку о том, что вовсе не желал оскорбить государя, рассказав ему правду, запечатал и сам отнес на почту. На обратном пути князь наткнулся на пышный кортеж генерал-полицмейстера Эртеля, вступавшего в город с видом великого инквизитора.
— Vivat der grosse Alte! Vivat unser Grossvater Kutuzoffî[21]
Подняв в правой руке свою фуражку, фельдмаршал улыбался через силу. В правый глаз словно вонзился раскаленный гвоздь, от головной боли мутило, а крики ликующей толпы били по ушам.
За плотными рядами людей так же тесно прижимались друг к другу дома с облупившимися фасадами и щербатыми черепичными крышами. «Толстые» стискивали между собой «худых» — или, напротив, не давали им упасть; крашенный охрой «простак» удивленно раззявил приземистую арку. С обшарпанной готической церкви звонил запинающийся колокол, в Кутузова летели букетики нарциссов и примул. Подъехал адъютант императора, передал фельдмаршалу лавровый венок, поднесенный Александру: все лавры принадлежат главнокомандующему. Кутузов взял венок обеими руками, приложил к губам, нахлобучил на седую голову. Господи, скорей бы уж к месту определиться, мочи нет!
С Рыночной площади свернули налево, потом направо, снова налево и остановились, наконец, в тупичке у двухэтажного опрятного дома. Хозяин, соляной фабрикант фон дер Марк, дожидался высокого гостя у дверей. Штаб разместился на первом этаже; Кутузов с трудом поднялся по лестнице в свою комнату, предупредив, что не будет обедать. Через некоторое время явился доктор Виллие, присланный императором, — пощупал пульс, оттянул книзу каждое веко, внимательно разглядывая что-то, уложил князя в постель и приставил ему за уши пиявок.
На другой день, в Вербное воскресенье, Кутузову стало еще хуже. Он сбросил одеяло и лежал на кровати в одной рубашке, закрыв глаза. Вот ведь угораздило. Это все тот дождь со снегом, нежданно посыпавшийся с неба. Вымочил, вызнобил… Не те уже лета, чтобы не обращать внимания на капризы погоды. Горло саднило от кашля, на грудь словно легла тяжелая плита, воздух не шел в нее — а потом не выходил. На тощей и жесткой подушке слишком низко; люди принесли из кареты свои, пуховые, подложили князю под спину, чтобы ему было легче дышать. Виллие порхал неслышной тенью, меняя компрессы на лбу, поднося стаканы с размешанными в воде порошками.
Кутузов, морщась, пил горькую гадость и откидывался на подушки, тяжело дыша. Рубашка взмокла от пота на груди и на спине; доктор велел людям переменить ее.
От порошков как будто полегчало, однако шотландец безапелляционным тоном запретил Кутузову подвергать себя тяготам нового переезда. Оставив своего лейб-медика с главнокомандующим в Бунцлау, Александр один уехал в Дрезден, чтобы успеть туда к Пасхе.
Адъютанты бегали по лестнице взад-вперед, доставляя светлейшему донесения, рапорты, бумаги на подпись; он диктовал им распоряжения и письма к императору. Барклай-де-Толли заложил под Торном траншеи и через восемь дней сильнейших бомбардировок заставил крепость сдаться на капитуляцию, захватив все орудия с боеприпасами, а гарнизон, разоружив его, отпустил во Францию под честное слово не воевать с Россией и ее союзниками в эту кампанию. Прусский генерал фон Бюлов помешал осажденному в Магдебурге неприятелю вывозить из близлежащих деревень хлеб и сено, убив генерала, командовавшего их отрядом; генерал-лейтенант фон Клейст занял штурмом форштадты Виттенберга… Ординарец предупредил о приходе прусского короля; Кутузов поспешно поднялся с кровати и успел застегнуть сюртук. Фридрих Вильгельм тоже уезжал в Дрезден; император Александр уже в Баутцене. Он, несомненно, расстроится от того, что светлейший князь все еще не совсем здоров, но это не причина, чтобы подвергать себя опасности. Кутузов сказал, что он в отчаянии из-за своей затянувшейся болезни; король пообещал прислать к нему знаменитого доктора Гуфеланда.
…Солнце сияло, отражаясь в начищенных медных бляхах на киверах и в набеленной портупее; русские и прусские гвардейцы словно соперничали в том, кто выглядит наряднее. Под гром полковой музыки и колокольный звон войска проходили мимо государей, печатая шаг; толпа восторженно вопила. После парада Фридрих Вильгельм проводил Александра во дворец, а сам отправился за реку. По волнам Эльбы прыгали слепящие солнечные зайчики, и даже мост с обвалившимися двумя пролетами уже не внушал уныния.
Во дворце толпились чиновники, явившиеся представиться русскому императору. Им приходилось ждать, пока государь побеседует по очереди с посланниками, съехавшимися в Дрезден из других мест: Ханыковым, Головкиным, Барятинским, Алопеусом… Князя Путятина, давно уже проживавшего в Саксонии, тоже пропустили вперед, хотя он явился лишь засвидетельствовать почтение своему монарху и сообщить, что его родственник находится в плену в Суассоне вместе с генералом Тучковым 3-м. Избавившись от посетителей, Александр наконец-то осмотрел дворец, который привел его в самое веселое расположение духа, а затем пешком отправился к прусскому королю, захватив с собой Шишкова и Балашова.
Толпа, дожидавшаяся у дворцовых ворот, взорвалась ликующими воплями. Все те полверсты, что разделяли две резиденции, впереди и позади Александра бежали люди, беспрерывно крича «ура». Фридрих Вильгельм пожелал уступить свой дом Шишкову и Балашову, а сам перебрался в тот, что отвели им, — вероятно, чтобы находиться ближе к своему «кузену». Министрам пришлось согласиться.
После обеда Шишков отправился гулять по городу. Пятнадцать лет прошло, как он был здесь в последний раз, а будто и не уезжал вовсе! Умиляясь от радости узнавания, Александр Семенович сворачивал из улицы в улицу, останавливался на площадях, любовался церквями и памятниками. Как хорошо! И завтра — Светлое Христово воскресенье! Звуки шарманки выманили слезы на глаза его. Под постаментом Золотого всадника на вздыбленном коне, сиявшего чешуйчатой кольчугой, лежал казак лет шестидесяти на вид. Возле него с хохотом бегали мальчишки; он вдруг выбрасывал руку, хватал их за ноги; они с визгом валились на него, садились верхом, дергали даже за бороду — казак забавлялся, точно играл со своими внуками. Шишков и этому умилился.
…Маленький православный храм Св. Георгия, устроенный в частном доме на Катариненштрассе, недалеко от Рыночной площади, едва мог вместить в себя генералов и штабных офицеров; нижние чины в парадных мундирах оставались на улице. Совершив пасхальную службу, полковой священник и настоятель церкви вышли и провозгласили: «Христос воскресе!» «Воистину воскресе!» — отвечали им четким хором, разом крестясь и кланяясь в пояс. Лейпцигские обыватели глазели из окон на необычное зрелище. Солдатам раздали двойную порцию водки и угощение, они христосовались друг с другом, а офицеры отправились разговляться к генералу Винцингероде.
Серж Волконский пребывал в благостном настроении лишь до середины праздничного дня, пока вновь не погрузился с головой в штабные дела, разбирая ворох донесений, чтобы сделать из них выжимку для генерала. Авангард корпуса был рассеян между Галле, Мерзебургом и Вейсенфельсом, ежедневно вступая в сшибки с неприятелем. Донские казаки генерал-майора Ланского ударили на вестфальскую кавалерию при Эберсдорфе и распушили ее, прусский полковник Прендель был атакован генералом Латур-Мобуром, но отбился, захватив даже в плен двух офицеров и два десятка солдат. Зато генерал-лейтенант граф Воронцов, осаждавший Магдебург, совсем не был уверен в успехе, ссылаясь на многочисленность крепостного гарнизона, а генерал-адъютант Чернышев, атакованный под Ульценом всеми силами корпуса Даву, был вынужден отойти за Эльбу. Это, впрочем, Сержа не удивило: Чернышев привык к легким победам, присваивая себе чужие подвиги, а как случилось серьезное дело… Хотя так ли уж серьезно оно было? Стал бы Даву посылать весь свой корпус против небольшого отряда… У страха глаза велики! Злорадствуя про себя, Волконский отправился с докладом.
…Все три часа, что продолжалось плаванье по Эльбе, Шишков и генерал-майор Кикин наперебой восхищались чудесными видами, сменявшими друг друга, точно живописные полотна в бесконечно длинной галерее. Буколические пейзажи с рощицами и пологими холмами, похожими на спящих котят с нежно-зеленой шерсткой, которых хотелось погладить рукой, не успевали надоесть, поскольку среди них втискивались старинные усадьбы, окруженные садами, скромные селения с белыми домиками и церковкой, увенчанной грушевидным куполом, а то на глаза попадалась карета, катившая по дороге, девчонка с хворостиной, погонявшая стадо гусей, рыбачья лодка, колыхавшаяся у берега, в зарослях побуревшего рогоза… Но вот за излучиной взгляду открылся Мейсенский замок с круглой угловой башней и готическими шпилями, торчавшими из покатой черепичной кровли.
У пристани уже выстроился русский отряд со своим полковником и несколькими офицерами; солдаты сдерживали огромную толпу, сбежавшуюся поглазеть на императора Александра. Вся она повалила вслед за приезжими, которые поднимались в гору к фарфоровой фабрике мимо нескончаемых шеренг русских и саксонских солдат, отдававших честь и бивших в барабаны. На осмотр фабрики и усыпальницы саксонских герцогов ушло несколько часов, после чего, полюбовавшись еще раз с горы прелестной панорамой Эльбы, гости отправились в Ратушу обедать.
Столы были уже накрыты, под окнами играла музыка, на площади толпился народ. Александр учтиво отказался от приглашения на бал, приуроченный к его приезду, однако, увидев, как опечалились местные чиновники, и узнав от встречавших его офицеров, что к балу усердно готовились, объявил в середине обеда, что согласился бы побыть некоторое время на балу, если бы тот начался тотчас же. Один из чиновников сразу вскочил из-за стола и вышел в двери.
После десерта императора со свитой проводили в большую залу, откуда доносились звуки оркестра. При появлении Александра тридцать пар, составлявших круг, пришли в движение и, танцуя, выстроились в букву «А», выкрикнув хором: «Виват, император всероссийский!» Дамы были изрядно одеты и хороши собой; гости прошли с ними в полонезе, а когда заиграли вальс, хотели потихоньку уйти, не привлекая внимания, но все чиновники выбежали вслед за ними, рассыпаясь в благодарностях за посещение. Для быстроты в Дрезден возвращались по суше и были дома около полуночи.
На другой день пришло известие о том, что Наполеон с большой армией движется к Лейпцигу и скоро будет в Наумбурге. Александр распорядился перенести главную квартиру в Геренгсвальде.
…Комната вдруг закружилась; Кутузов едва успел ухватиться за спинку стула, чтобы не упасть, и снова сел. Все тело тотчас покрылось испариной; князь тяжело дышал, хрипя и присвистывая. Послали за Гуфеландом.
Лейб-медик прусского короля так и не расстался с протяжным, певучим саксонским акцентом, который звучал не слишком по-немецки, зато действовал успокаивающе. Взяв больного за запястье своими мягкими пальцами, он замолчал, считая удары; взгляд его прозрачных глаз из-под густых бровей сделался пронзительным, орлиный профиль — суровым. Приказав снять с пациента рубашку, врач постукал ему пальцами по спине, приложил к груди трубку и приник к ней ухом, снова пощупал пульс, затем строгим голосом велел ложиться в постель и не разговаривать, чтобы мокрота в груди осела.
Пришел человек с обедом; Кутузов взглянул на еду с отвращением. После нескольких ложек каши и стакана чаю откинулся на подушки, совершенно обессиленный, весь в поту, с тяжело вздымавшейся грудью. Заглянул адъютант с бумагами; его голос проникал в уши, словно сквозь вату. Правая рука не слушалась, пальцы не держали перо. Письмо к жене светлейший продиктовал доктору Малахову.
Мостовую возле дома устлали соломой, чтобы уличный шум не тревожил больного. Пока он спал, Гуфеланд потихоньку уехал. Узнав об этом, Кутузов отказался принимать лекарства и велел позвать к нему попа.
Ногам холодно. На льду он, что ли? Или в воде? Должно, в воде: холод поднимается к самой груди, и не пошевелиться. Барабаны бьют! Ближе, ближе! Что же это? Как же? Спасаться надо! Сюда идут, сейчас схватят, а сабли нет, и пальцы онемели! Ко мне, братцы! Выручайте! Кто там стоит? Николай? Кудашев? Фух, а то уж страху принял! А кто это рядом с ним? Лицо знакомое… Не может быть! Федор Тизенгаузен! Он разве не погиб тогда, при Аустерлице? Обнимаются, протягивают к нему руки, смеются… А, вот оно что… Иду, зятюшки! Сияние у них за спиной указывает дорогу. Свет яркий, но не режет глаз, манит к себе. Легко-то как… Тихо, безмятежно… Точно паришь в вышине… Внизу лежит кто-то в темноте на постели, вокруг него суетятся люди, подносят свечку к губам… Закрыли ему глаза, сложили руки на груди… Вот и хорошо. Теперь он — покойник.
… — Ваше величество! Срочная депеша от директора военной канцелярии! Михайло Ларионович скончался!
Генерал Петр Волконский взволнованно теребил в руках листок. Александр взял его, прочел сам: «16 сего апреля в 9 часов и 35 минут пополудни свершилось ужаснейшее для нас происшествие…» Он сделал несколько шагов, остановился, помолчал, глядя в стену. Потом объявил:
— Князь, подготовьте приказ о назначении главнокомандующим генерала от кавалерии графа Витгенштейна и немедленно вызовите его сюда. И прикажите написать в Бунцлау, чтобы тело князя Смоленского отправили в Санкт-Петербург для погребения в Казанском соборе со всеми почестями, подобающими его высокому званию и навеки незабвенным заслугам, Отечеству оказанным. Ступайте.
Волконский поклонился и собрался уходить, но император удержал его:
— Да, вот еще что, Петр Михайлович. Мне бы хотелось до времени утаить эту страшную весть от наших войск, дабы не привести их в уныние перед грядущим сражением.
Генерал понимающе прикрыл веки.
Бессьер вышел из своей палатки безупречно выбритым, с напудренными волосами, которые он по-старому стягивал сзади в хвост, в мундире без единой пылинки, но с печалью в глазах. Адъютанты готовились завтракать, сидя на расстеленном ковре; маршал жестом отказался. Поднявшись на небольшой пригорок, он смотрел в сторону лесного дефиле, наполовину тонувшего в утреннем тумане.
— Поешьте хотя бы немного, господин маршал!
Бодю протягивал ему тарелку, покрытую салфеткой, держа в другой руке чашку с кофе. Бессьер посмотрел на тарелку, словно не понимая, зачем она, потом взял у адъютанта чашку.
— Что ж, если сегодня утром меня собьет пушечным ядром, так хотя бы не натощак.
Молодой гусар хотел сказать ему что-нибудь шутливое и ободряющее, но ничего не придумал. Допив кофе, Бессьер попросил принести ему портфель. Адъютанты уже садились верхом, ординарец держал в поводу коня для маршала. Подошел Бодю с портфелем; Бессьер вынул оттуда пачку писем, аккуратно перевязанную темно-синей шелковой ленточкой, и бросил в костер.
Все оцепенели, глядя, как чернеют, обугливаясь, уголки, отступая перед жадными желтыми язычками. Это были письма жены Бессьера, с которыми он не расставался никогда. Впереди послышались выстрелы: застрельщики Нея уже вступили в дело. Надвинув пониже двууголку, маршал запрыгнул в седло; адъютанты поскакали за ним.
…Туман, стелившийся над Зале, наконец рассеялся, зато вид, открывшийся взору Нея, совсем его не обрадовал: за лесом, подковой прикрывавшим домишки Риппаха, оказалось большое и ровное поле, на котором выстроились в шахматном порядке конно-егерские и гусарские эскадроны; перед ними разъезжали казаки. Дьявол! С пехотой туда не сунешься. Возвращаться назад? Стук копыт заставил его обернуться.
— А, вот и ты! — бросил маршал подъехавшему Бессьеру. — А почему ты один? Взгляни-ка на это! Была бы здесь твоя кавалерия…
— Она сейчас будет здесь, — не дал ему договорить Бессьер. — И вся пойдет туда.
Он вытянул руку с поднятым большим пальцем и медленно повернул ее, указав на землю.
Ней вгляделся в него. Бессьер казался спокоен, однако маска бесстрастия не была его обычной сосредоточенностью перед боем: глаза потухшие, лицо восковое… Впервые Ней видел его таким после Березины. Он хотел дружески похлопать товарища по плечу, но Бессьер тронул коня, направляясь навстречу дробному топоту. Лансьеры и гусары строились поэскадронно в две шеренги, Бессьер отдавал приказания. «Сабли вон!» Султаны на киверах заколыхались, точно колосья под ветром. «Рысью… марш!» Запели трубы, им откликнулись с другой стороны поля; эскадроны двинулись вперед. «Галопом… марш!» — послышалось издали. Земля задрожала под подковами, словно охваченная возбуждением, и тотчас содрогнулась, как от пинка, когда с той стороны дали пушечный залп. Время вдруг стало тягучим, как патока; со своего места Ней отчетливо видел рой ядер, летевших навстречу коннице. Людей выбрасывало из седел, точно тряпичные куклы; лошади взвивались на дыбы или падали, взбрыкнув ногами, с пронзительным ржанием. Еще один залп. Черные точки быстро увеличиваются в размере, гудя, как рассерженные осы. Они летят прямо сюда. Голова поляка-ординарца лопнула, словно спелый арбуз; Бессьер превратился в фонтан кровавых брызг и грянулся оземь; полковник Сен-Шарль невольно заслонился рукой. Когда он обернулся к Нею, его лицо и мундир были в ошметках плоти.
Лансьеры скакали назад, смешав поредевшие ряды; им в спину летело «ура!» на остриях казачьих пик. Ней командовал, посылая стрелков прикрывать новую атаку, пехота строилась в каре. Вот они окутались пороховым дымом, выпустив огненные жала; казачьи лошади закружились на месте. «В атаку!»
Подхватив под мышки тело Бессьера с раздробленной левой рукой и развороченной грудью, Сен-Шарль оттащил его в овраг. Ней бросил полковнику флягу с водкой; часть жидкости попала в рот сквозь неплотно сжатые зубы; Бессьер всхлипнул, дернулся и умер. Галопом подскакал молодой адъютант, вскрикнул, увидев кровавое месиво. Двое солдат отнесли покойника в Риппах, в самый ближайший дом, и положили там на кровать; Бодю остался с ним, по его юным щекам ручьями бежали слезы. Взглянув на него искоса, Сен-Шарль передал ему шпагу Бессьера и часы, застывшие на без пяти час. Потом вернулся обратно к Нею.
…Выслушав ординарца, Наполеон некоторое время молчал, глядя в пол, потом поднял глаза и медленно обвел ими генералов.
— Он умер, как Тюренн, его смерти можно позавидовать, — сказал надтреснутым голосом.
«И с нами будет то же», — подумали про себя остальные.
Главная квартира перебралась из Вейсенфельса в Лютцен, оставленный русскими; войска переправлялись через Флосграбен. Ней распорядился скрыть от солдат смерть начальника всей кавалерии.
Один только корпус Винцингероде оказался в назначенный час в назначенном месте — на рассвете против деревни Штарзидель, занятой французами. Все прочие корпуса опоздали и занимали позицию не по порядку, еще больше задерживая друг друга; устроились все только в девятом часу утра. Около десяти с северо-востока послышалась далекая, глухая канонада: должно быть, французы атаковали генерала Клейста, оборонявшего Лейпциг… В полдень пушки заговорили совсем рядом: это генерал Блюхер подтянул артиллерию и обстреливал неприятеля. После сорока минут страшный грохот сменился громким «ура!»: первая бригада прусской кавалерии ринулась в атаку, пылая желанием отмстить за Йену.
Натиск пруссаков был превосходен, однако французы быстро опомнились. Взятые с бою поселки были отбиты, по всей линии завязалась свалка. Из окон домов сверкали выстрелы, кони без седоков носились по огородам, ломая плетни, раненые с плеском валились в каналы, крича и захлебываясь.
Граф Витгенштейн приказал Винцингероде перевести обе пехотные дивизии на правый фланг в помощь Блюхеру Это было исполнено, но теперь гонец за гонцом привозил приказы главнокомандующего вытеснить французскую пехоту из Штарзиделя. Как? Как это сделать одною кавалерией? Винцингероде послал Волконского в ставку с просьбой вернуть пехоту. Дожидаясь его возвращения, Белорусский гусарский полк стоял под ядрами, летевшими все чаще. Кони всхрапывали и пятились, испуганно танцуя и кося бешеным глазом, руки сами собой тянули за поводья, чтобы поворотить их…
— Слезай! — скомандовал Сергей Ланской.
Теперь, стоя и держа лошадей в поводу, гусары не смогли бы ускакать, даже если б захотели. Завитой и разряженный, точно на бал, генерал гарцевал на коне перед своим отрядом.
Серж отыскал главнокомандующего неподалеку от Пегау и с трудом пробился к нему сквозь многочисленную свиту.
— Наголову разбит будет Наполеон, вперед вас поздравляю! — услышал он гортанный голос графа.
Отсалютовав, полковник, перекрикивая ружейную стрельбу, принялся излагать Витгенштейну просьбу Винцингероде.
— Хорошо, пошлю к вам гвардейскую кирасирскую дивизию и Финляндский гвардейский полк, — сказал тот, не дослушав, и отвернулся.
— Кавалерии не нужно! — надрывался Волконский. — Генерал просит прислать пехоту!
— Государь! Государь! — крикнул кто-то.
Александр с генералом Волконским, Кикиным и Балашовым остановился неподалеку, осматривая окрестности; Витгенштейн немедленно поскакал к нему, Серж припустил следом. Разговора было не разобрать из-за шума, но, судя по всему, Витгенштейн уверял царя, что победа не за горами.
— Ваше превосходительство! — отчаянно выкрикнул Волконский.
Его зять и император одновременно повернули головы. Начальник главного штаба сурово нахмурился, а государь удивленно поднял брови.
— А, это ты, — сказал он. — Ты почему здесь?
— Ваше величество, я послан генералом Винцингероде просить главнокомандующего вернуть ему пехоту, чтобы иметь возможность действовать наступательно.
Витгенштейн пустился в объяснения, но Александр остановил его, сообщив, что выяснит все лично и вернется. Вся императорская свита поскакала за Волконским на левый фланг.
Серж чувствовал спиной присутствие царя, а внутри живота — щекочущее чувство опасности. «Только не в него, только не в него! — молил он Бога при каждом свисте пролетавшей мимо пули. — Лучше в меня, но только не в него!»
Потолковав с Винцингероде, государь поехал к первой линии.
— Ваше величество! Это неблагоразумно. Я просил бы вас удалиться отсюда, здесь слишком опасно, — прокричал Балашов, подскакав ближе.
— Для меня здесь нет пуль, — хладнокровно отвечал ему Александр.
…— Вот здесь стояла артиллерийская батарея, которую захватила шведская пехота, — Наполеон указал зрительной трубой на обвалившийся вал у северной окраины Лютцена. — Густав Адольф сам возглавил атаку правого крыла, а финская кавалерия опрокинула хорватов. Левый фланг имперцев был почти истреблен, но около полудня от Вейсенфельса, во-он там, подошел Паппенхейм с тремя кавалерийскими полками. Пехота увязла по дороге и не смогла поддержать…
Гул мощной канонады, донесшийся как раз с той стороны, откуда пришел Паппенхейм в 1632 году, заставил императора оборвать свой исторический экскурс и вернуться в настоящее. Пришпорив коня, он поскакал туда, где Ней отбивался от пруссаков; свита помчалась за ним.
…Вторая кавалерийская бригада выбила французов из Клейнгершена и пробилась к Кае. Под Блюхером убило коня; к генералу бросились, подхватили; он зажимал рукой рану в боку. «Я жив, ребята, жив!» — кричал старик солдатам, когда его несли на руках в тыл. Однако генерал Друо уже устанавливал между Штарзиделем и Раной большую батарею из сотни орудий, а маршал Мортье строил за ней Императорскую гвардию. Наполеон носился с одного крыла на другое, рассылая ординарцев с приказаниями командирам. Он снова был генералом Бонапартом.
В три часа дня прибыл гонец от Лористона: Лейпциг взят, генерал готов ударить неприятелю в тыл. Богарне, ведший свой корпус к Лейпцигу, прислал сообщить, что он свернул с дороги и скоро будет в Лютцене.
Кая все еще переходила из рук в руки; генерал Йорк, принявший командование у Блюхера, ввел в бой последние резервы. Винцингероде штурмовал Штарзидель. Глядя на поле в подзорную трубу, Наполеон выжидал. Вон корпус Бертрана подходит справа. Как только Макдональд встанет слева… Пора!
Сначала загрохотали пушки, потом — гвардейские барабаны, наконец, земля вздрогнула под копытами конницы Жерара. Прусская королевская гвардия пятилась, тая на глазах. Кая… Рана… Клейнгершен… Гроссгершен…
Vorwârts![22] Трепеща темно-русыми усами, неукротимый Блюхер несся галопом впереди конницы, указывая ей путь своим клинком. Клейнгершен! Эйсдорф! Кая! Генерал Жерар кричал, чтобы его перевязали и оставили в покое: он не покинет поле боя, две пули прошли навылет, ничего страшного нет! Солнце скрылось; лес чернел на фоне кровавого заката; в темноте вспыхивали выстрелы и редкие искры от скрестившихся клинков. Русская пехота, отстреливаясь, возвращалась на утреннюю позицию; прусская конница повернула назад; два адъютанта скакали во весь опор, поддерживая между собой генерала Блюхера, раненного еще дважды. Преследовать отступавших было некому; Наполеон приказал остановить бой.
…Шишков томился в Борне, не имея никаких вестей с поля сражения. За обедом он не смог проглотить ни кусочка. Пальба продолжалась, и прегромкая. Старик решил пойти в поле: не увидит ли кого-нибудь. Бог ты мой, что же там делается? Вот беда: всю жизнь разъезжал по морям на кораблях, а верхом ездить не выучился, теперь уж и не под силу, а куда спокойнее было бы ему сейчас, если бы он находился рядом со всеми, а не в полнейшей неизвестности. Едва вернувшись, он не усидел дома и пошел обратно. Как будто удаляется пальба? Слава Богу! Значит, неприятель отступает…
Что это там, на дороге? От напряжения из глаз потекли слезы. Так ничего и не поняв, Александр Семенович поспешил навстречу… О Господи! На нескольких телегах везли раненых. Они стонали так громко и жалобно, что Шишков, зажав уши, пробежал мимо них: куда уж их расспрашивать, до того ли им, бедным?
На закате он снова ушел из дома. Пушечный гром приближался, гася надежду и будя тревогу. Два немецких крестьянина толковали между собой, встретившись на дороге. «Wir sitzen in der Klemme»[23], — расслышал Шишков и подошел узнать, что случилось. Один из них сказал, что французы в Лейпциге, и это совершенно точно; второй добавил, что они, должно быть, грабят ярмарку. Как в Лейпциге? Он же был у нас в руках! От мужиков больше ничего добиться не удалось, и старик побрел обратно, терзаясь тяжкими мыслями о государе, приятелях и знакомых. Раз Лейпциг удержать не смогли, значит, победа на стороне французов…
Как, должно быть, тревожно книгопродавцам! Если и в Лейпциге то же, что Шишков видел в Дрездене, они должны сейчас в великой спешке убирать и прятать книжки с описаниями лютостей французов и в особенности эстампы с карикатурами на Наполеона, изображавшие его в смешном и безобразном виде.
Небо заволокло сырыми облаками, и разом стало темно, как в печи. Наступившая вдруг тишина пугала еще больше, чем недавние жестокие залпы. Шишков велел заложить коляски для себя и своих помощников, и чтоб кучера не вздумали отходить от них. Не раздеваясь, прикорнул на кровати в своей комнате, надеясь подремать.
…Фельдъегерь с фонарем в руке пробирался сквозь скопище фур, телег с ранеными, зарядных ящиков и прочих повозок, покрикивая: «Дорогу! Дорогу!»; Александр и Фридрих Вильгельм ехали за ним. В кромешной темноте со всех сторон раздавались стоны, ругань, клацанье железа, и еще этот тошнотворный запах… Наверное, так и будет в аду, подумал про себя Александр. За эту ужасную дорогу до Гроича он укрепился в своем намерении и, как только они вошли наконец в дом и остались наедине, изложил его прусскому королю: необходимо отойти к Мейсену и Дрездену, переправиться за Эльбу и там, соединившись с подкреплениями, дать новое сражение. Фридрих Вильгельм встал у стола и оперся о него обеими руками, опустив голову. В свете огарка Александр видел только часть его профиля: ровная линия бакенбард на впалой щеке, длинный нос, черный провал глазницы.
— Это мне знакомо, — произнес король и издал короткий смешок. — Отступать. Отступать! Сначала за Эльбу. Потом за Вислу!
Он стукнул кулаками по столешнице и обернулся к Александру:
— Я уже вижу себя снова в Мемеле!
— La prudence doit prévaloir lorsqu’on a lieu de s'attendre à la coopération d'une troisième puissance[24], — тоном терпеливого наставника отвечал ему царь.
— Осторожность? — взвился Фридрих Вильгельм, срываясь на крик. — Теперь вы говорите мне об осторожности?
Александр почувствовал, как вся горячность, тревога, усталость этого дня сбились в ком, распирающий грудь, и сейчас вырвутся наружу вспышкой гнева. Боясь, что может не сдержаться, он почти выбежал вон, хлопнув дверью.
— Точь-в-точь как при Ауэрштедте! — бросил ему вслед король.
Он дрожал всем телом, готовый завыть как зверь или разрыдаться. Стон, раздавшийся совсем рядом, заставил его вздрогнуть.
— Кто здесь?
— Это я, сир, — послышался слабый голос. — Простите меня…
Схватив со стола железный подсвечник с оплывшим огарком, Фридрих Вильгельм шагнул на голос.
— Шарнхорст? — воскликнул он, увидев бледный лоб с прилипшими к нему волосами и поперечную вмятину над переносицей. — Друг мой, что с вами?
Генерал указал глазами вниз. Подняв огарок повыше, король увидел бурые пятна крови на одеяле — там, где должно быть колено.
— Это ничего, — просипел Шарнхорст. — Нога цела. Сохраните только в целости ваш союз с императором Александром… заклинаю вас.
…По словам пленных полковников, в штабе неприятеля полагали, будто Наполеон все еще в Эрфурте, и не ожидали увидеть его на поле боя. Что ж, он не разучился удивлять своих противников! Пруссаки обвиняли русских в том, что те их не поддержали, русские пруссаков — что не умеют драться; главнокомандующий был назначен накануне сражения и даже не успел разведать местность, семь начальников действовали розно… Кто-то видел, будто принцы Гессен-Гомбургский и Мекленбург-Стрелицкий убиты, как и несколько русских и прусских генералов, но это еще следует выяснить наверное. Ясно одно: согласия между союзниками нет, толковых полководцев тоже, мнимые добровольцы согнаны в армию силой или под страхом конфискации имущества…
— Я снова господин Европы! — торжествующе объявил Наполеон Дюроку, когда они ужинали в палатке императора.
Гофмаршал поднял свой бокал и улыбнулся. Он был рад оказаться в походе, где все просто и понятно, вдали от дворцовых интриг, сплетен и коварства, и без всякого сожаления сменил новехонький фрак сенатора на старый генеральский мундир. Он снова адъютант императора, и они снова побеждают! И все же какая-то досадная мысль билась у виска, раздражая своей неясностью. Что-то было сегодня не так… но что? Ах да: когда они объезжали биваки, одна только гвардия кричала: «Vive l'empereur!»
Пронизывающий ветер срывал брызги с серых насупленных волн и швырял в лицо. Морщась, гребцы отворачивались от бортов. Чайки носились над водой с нетерпеливыми криками. Вот и берег; весла подняты вверх, борт стукнулся о причал; два молодых офицера в черных, наглухо застегнутых мундирах и такого же цвета панталонах выбрались из шлюпки и прошли по дощатой пристани, придерживая руками шляпы с трепетавшим желто-синим плюмажем. Их уже дожидались с оседланными лошадьми в поводу. Фахверковые дома под острыми скатами черепичных крыш смотрели на всадников равнодушно, угрюмые готические церкви — с обычной суровостью.
Граф Адлеркрейц обнял сына и раскланялся с его спутником, бароном Стирнкроной. Обменявшись положенными приветствиями и вопросами, они прошли в кабинет, где им навстречу поднялись Густав Левенгельм и генерал Сюрмен.
Левенгельм поспешно распечатал письмо от кронпринца, отошел к окну и принялся читать; остальные уселись в кресла. Разговор не клеился: собеседники не слишком умело скрывали тревогу на осунувшихся лицах и часто посматривали в сторону окна. Фредрик Адлеркрейц был огорчен тем, как подурнел отец за две недели, что они не виделись: мешки под глазами, глубокие морщины на лбу и у рта, и седины как будто прибавилось… Чтение закончилось; лошадиное лицо Левенгельма вытянулось еще больше.
— Его высочество хочет, чтобы я вернулся в русскую главную квартиру и снова требовал тридцать пять тысяч солдат, — объявил он своим сиплым голосом, так и не восстановившимся после ранения в горло при Пихайо-ках. — Вот что принц предлагает мне напомнить императору: «Московиты, воспитанные и выросшие в ненависти к шведам, должны спросить свою совесть и признать, что если бы Швеция не осталась верна Александру, Финляндия бы уже восстала, и полыхало бы уже у ворот Петербурга, тогда как на дунайские и черноморские провинции обрушились бы австрийские и турецкие войска, чтобы соединиться в Калуге с армией Наполеона, и одновременно персы, воспользовавшись столь выгодными обстоятельствами, были бы вольны захватить всю Грузию».
Все помолчали.
— Как скоро мы можем ожидать принца здесь, в Штральзунде? — спросил Адлеркрейц, обратившись к сыну.
— Я, право, не знаю, — чистосердечно ответил Фредрик с виноватым видом. — К отъезду все готово, но его переносят со дня на день из-за разных неотложных дел…
Граф откинулся на спинку кресла, прикрыв глаза рукой.
— Из-за неотложных дел, — повторил он бесцветным голосом. — Вчера мне вручили официальную ноту: Гамбург подвергается угрозе, наш отказ послать туда войска будет означать несоблюдение союзного договора. Кронпринц же запретил мне вступать в сражение без уверенности в успехе и без тройного численного перевеса. Его инструкции совершенно точны и не позволяют мне… Я всего лишь начальник штаба! Граф фон Гольц здесь уже третий день и начинает терять терпение, барон фон Бюлов… Не хватало еще поссориться с Пруссией и Мекленбургом!..
— Граф фон Гольц? Министр иностранных дел? — переспросил Фредрик. — Мне как раз поручено его высочеством предложить через него прусскому королю создать коалицию с нами, Англией и Австрией… против России.
Все вытаращились на него. Генерал Сюрмен встал с кресла и несколько раз прошелся по кабинету. Его все еще красивое лицо исказилось судорогой.
Сколько же будет продолжаться это мучение! Европа нуждается в мире. В мире! Все страны истощены, люди устали, деньги кончились, лошадей не найти, и все же последние ресурсы тратятся на нужды армии, чтобы, наконец, покончить с войной. Сжать пальцы в кулак, нанести последний удар — и покончить! Вот только каждый палец, вплоть до мизинца, считает себя если не большим, то указательным!.. Добро бы это было так, но нет ведь! А время идет, положение меняется… Бонапарта можно обвинять во всех грехах, однако надо отдать ему должное: он знает, чего хочет, и умеет добиваться своей цели. Если ему подвернется благоприятная возможность, он схватит ее не раздумывая, а Бернадот будет только стоять над ней в нерешительности, пока не упустит. Зачем он медлит сейчас? Германия бурлит, отовсюду слышны выражения ненависти к французам, важно направить ее в один ревущий поток, не дав рассыпаться на тысячу ручейков, которые Бонапарт разъединит и заставит иссякнуть, как уже делал не раз. Насилие порождает насилие, злоба убивает в людях все человеческое; пока христианские чувства еще теплятся где-то в самой глубине сердец, надлежит разорвать этот порочный круг. Прикрываясь интересами Швеции, Бернадот сейчас думает только о себе, о своих будущих лаврах завоевателя Норвегии. К черту Норвегию! Главное сейчас — остановить Бонапарта, четко обозначить границы, до которых может простираться его честолюбие, заставить вернуться в берега. Иначе… Иначе эти границы будут попраны, но с другой стороны. Народы, столь долго влачившие ярмо порабощения, утратят понятие о справедливости, сведя его к мстительности, поставив себе целью унизить и растоптать страну, и без того уже пострадавшую от беспримерной гордыни человека, который отождествил себя с ней. Сколько бы Сюрмен ни твердил себе, что он прежде всего сын человеческий и должен содействовать счастию народов, он был и остался французом, патриотом. Он провел свое детство среди холмов Бургундии, любуясь разноцветными черепицами Дижона и слушая перезвон сотен его колоколов, дышал воздухом, напоенным солнцем и грозами, ходил по земле, носившей на себе кельтов и римлян, вандалов и франков, арабов и норманнов, политой кровью и возделанной трудолюбивыми руками, пил дар виноградных лоз, известный на весь свет, впитал в себя язык философов и поэтов, покоривший весь мир, — вот эту Францию он хранит в своем сердце, за нее он отдаст свою жизнь, и ради нее он пожертвует любой идеей, если эта идея способна погубить его родину!.. Он уехал в Швецию, не желая увеличивать потоки крови из ран, нанесенных Франции Революцией. И не вернулся потом, чтобы не участвовать в «торжестве» своей страны — торжестве насилия под маской освобождения. Не вернется он и сейчас, если для этого ему придется остаться начальником шведской артиллерии. Его пушки не станут обстреливать Бургундию. С войной надо покончить здесь и сейчас.
— Боюсь, что не смогу выполнить приказание его высочества скорейшим образом, — снова раздался сип Левенгельма. — Я просто-напросто не знаю, где сейчас находится русская главная квартира. Говорят, что второго мая под Лютценом было крупное сражение, которое будто бы окончилось победой союзников…
— Я слышал от молодого Сухтелена, что русская и прусская армии заняли позиции у Дрездена, а это в десяти милях[25] позади их прежних позиций, — тотчас откликнулся Сюрмен. — Не похоже на победу.
— Если французы займут Гамбург, — вскинул на него глаза Адлеркрейц-старший, — наши войска останутся без денег! Английские векселя учитывают только в Гамбурге. А если они от Магдебурга и Виттенберга пойдут на Берлин, мы вообще окажемся заперты в тупике. Кабы Штеттин был в руках у пруссаков, мы могли бы опереться на него, но у нас только один несчастный Штральзунд! И до русских — не меньше тридцати миль!
— Вся кавалерия еще в Швеции, — подхватил генерал, — половина артиллерии в море, а на суше для нее не найдется лошадей.
— Мне говорили… хотя это могут быть только слухи… что датчане предлагают сами занять Гамбург и Любек, — вставил Левенгельм.
Снова наступило молчание. Если Дания примкнет к коалиции против Бонапарта, это изменит все. Бонапарт так рассчитывал на нее! Император Александр не преминет ухватиться за эту возможность, особенно если Наполеон вновь начал одерживать победы. Но если Россия протянет руку Дании, это значит, что о планах Швеции на Норвегию придется забыть. Сюрмена озарило: так вот почему Бернадот все не едет! Он всячески подталкивает Данию к явному союзу с Францией, чтобы объявить ее общим врагом! Черт бы его побрал! Время дорого, мы рискуем потерпеть поражение без боя! Чем больше немцы рассчитывают на шведского кронпринца, тем сильнее они его возненавидят в случае неудачи!
— Так как же… мне быть? — робко спросил Адлеркрейц-младший.
Сюрмен воздел глаза к потолку. Дьявол! Коалиция против России? Сейчас? Нелепость! Это всего лишь жупел, который опытный дипломат сможет показать вовремя и к месту. Поручить такую миссию двадцатилетнему юнцу! О чем Бернадот только думал?
— Я полагаю, что вам и господину барону надлежит выехать в Берлин… и ждать там меня, — непререкаемым тоном сказал Левенгельм. — И ради Бога, ничего не предпринимайте до моего приезда.
Все окна были освещены, несколько сотен масляных плошек на фасаде Ратуши подсвечивали приветственный транспарант — в Штральзунде встречали Карла Юхана, который наконец-то приехал. Просто счастье, что Левенгельм не успел отплыть в Карлскруну третьего дня: переменившийся ветер помешал этому, зато пригнал на Рюген фрегат с румяным Бернадотом и пожелтевшим стариком Сухтеленом, которого император Александр послал присматривать за северным союзником. Граф Адлеркрейц неожиданно для себя оказался первым, кто приветствовал на земле Померании долгожданного кронпринца, наговорившего ему комплиментов и осыпавшего благодарностями. Зато Левенгельм вызвал неудовольствие Карла Юхана тем, что пренебрег его распоряжением, изложенным предельно ясно и не допускавшим двоякого толкования, — с наивоз-можной поспешностью отправиться в главную квартиру русской армии, — хотя удовольствие видеть верного сына отечества, храброго и умного офицера и человека, которого кронпринц хотел бы с полным на то основанием назвать своим другом, смягчило его досаду. В этом весь Бернадот, подумал про себя Сюрмен: ему важнее нравиться людям, чем утверждать свою волю. Конечно, нравиться людям — один из способов получить желаемое, и довольно надежный. Бонапарт прекрасно это знает. Но знает он и то, что всем угодить невозможно, да и не нужно: это значило бы бестолково метаться из стороны в сторону, вместо того чтобы идти вперед.
На следующий день Бернадот давал большой обед в честь герцога Кентского, четвертого сына английского короля. За столом герцог больше молчал, брезгливо оттопырив нижнюю губу и сверкая лысиной с начесанными на нее с боков жидкими волосами, зато курчавый кронпринц говорил без умолку, его гасконский нос, точно флюгер, поворачивался то к одному гостю, то к другому. Карл Юхан сыпал упреками, которые, однако, никого не ранили, потому что он по привычке обертывал каждый в несколько слоев красивых фраз. Он возмущался фальшивостью датчан и сообщал о своем намерении овладеть Тронхеймом (этим деревянным городишком в десять тысяч жителей, который десять месяцев принадлежал шведам в 1658 году, а потом шесть раз сгорал дотла); сетовал на невозможность получить Норвегию до заключения мира и негодовал на то, что русские до сих пор не прислали ему тридцать пять тысяч солдат, без которых он не сделает из Штральзунда ни шагу; его огорчало, что император Александр и король Фридрих Вильгельм назначили финна Алопеуса генерал-губернатором Северной Германии, не посоветовавшись с Англией и Швецией, хотя он и одобряет их выбор.
— Я предпочел союз с императором Александром, тогда как мог бы сыграть самую прекрасную роль, уготованную смертному, — использовать мои средства и влияние во Франции, чтобы вернуть ее в естественные пределы и тем принести пользу всему великому европейскому сообществу, ведь с падением императора Наполеона рухнет и его система, — говорил Бернадот, обращаясь почему-то не к генералу Сухтелену, а к его сыну-полковнику, который был прислан графом Вальмоденом из Гамбурга. — Оставаясь союзником Франции, я имел бы права на нее, как все прежние помощники императора, но я предпочел союз с Россией. Семейные узы, детские впечатления, чувство неизгладимой признательности к французским солдатам, которым я обязан своей славой и возвышением, — вот чем я пожертвовал ради вас!
Сухтелен-старший смотрел в свою тарелку, на его пергаментном виске билась синяя жилка; сидевший напротив Сухтелен-младший, все еще державший левую руку на перевязи (память о взятии Берлина), не опускал своих больших лучистых глаз; в их серо-голубых озерцах вся ложь отражалась, как в зеркале. Бернадот как будто смутился и переменил тему.
Новость, пришедшая днем позже, повергла его в настоящее замешательство: генерал Георг Карл фон Дебельн, командовавший шведскими войсками в Мекленбурге, своевольно отправил в Гамбург артиллерийскую батарею и две тысячи солдат: строгий приказ кронпринца не смог перевесить на весах его совести собственное обещание спасти местных жителей. Сюрмен представил себе худощавую фигуру Дебельна с вечной черной повязкой на лбу, костистое лицо со впадинами глаз и щек, на котором был словно начертан его девиз: «Честь, долг и воля»… Бернадот велел отдать генерала под трибунал и отправил в Гамбург Лагербринга с приказом забрать у него командование, но как быть со шведскими солдатами? Карл Юхан переводил взгляд с Адлеркрейца на Сюрмена. Вывести их из Гамбурга значит утратить популярность в Германии, оставить — серьезно поссориться с Францией… Да, всем не угодишь.
Очень кстати явился адъютант, доложивший о том, что привели полковника Пейрона. Бернадот сразу встрепенулся и принял суровый вид. Вот на ком он сейчас сорвет свою досаду! В январе прошлого года Пейрон позволил маршалу Даву занять Померанию, сдавшись в плен; шведский король приговорил его к смертной казни. И вот теперь полковник явился в Штральзунд из Парижа с новыми письмами от герцога Бассано и графини Готландской! Бернадот велел арестовать его и посадить в тюрьму.
Сюрмен и Адлеркрейц хотели уйти, оставив принца наедине с осужденным, но Карл Юхан попросил их остаться: ему требовались свидетели. Пейрон был бледен и казался измученным; Бернадот описывал вокруг него круги, точно гриф над добычей.
— Знаете ли вы, что я могу приказать расстрелять вас прямо сейчас? — спросил он резко, остановившись напротив.
Пейрон поднял голову.
— Знаю, монсеньор, но я предпочел подвергнуться опасности, чем оставаться запятнанным обвинением в измене.
— …которое вы считаете несправедливым?
Губы Пейрона прыгали, он пытался овладеть собой, но это ему не удалось: всхлипнув несколько раз, он разрыдался, закрыв лицо руками. Все молчали, отводя глаза в сторону. Наконец полковник успокоился, достал платок и вытер лицо. Он не слагает с себя вины, долг перед королем предписывал ему обороняться до последней возможности и бестрепетно пожертвовать собой, теперь ему это совершенно ясно, но тогда, не ожидая нападения и значительно уступая в силе противнику, он счел своим долгом сохранить жизни шведских подданных в надежде на скорое урегулирование вопроса дипломатическим путем… Великодушный Бернадот сжал руками плечи Пейрона.
— Я вижу, что вы более несчастны, чем виновны. Завтра же вы отправитесь в Швецию; я напишу королю, чтобы склонить его в вашу пользу.
Глаза полковника вновь наполнились слезами; Карл Юхан отпустил его и пошел к своему столу, но на полпути остановился, словно вспомнив о чем-то.
— Скажите мне, что думают во Франции об императоре?
— Его ненавидят, — не задумываясь ответил Пейрон. — И тем не менее, пока идет война, его будут поддерживать из-за представлений о чести и патриотизме.
Полковника увели. Бернадот пробежал глазами привезенные им письма.
— Во Франции больше не хотят Бонапарта, но меня просят не предпринимать никаких действий против моего отечества, чтобы не лишиться популярности, — сообщил он. — Если Наполеон… исчезнет, я смогу стать регентом при его сыне… Так мне пишут.
— Я полагаю, монсеньор, что это ловушка, — откликнулся Сюрмен.
— Вы думаете?
— Вне всякого сомнения. Все эти предложения вам делают с ведома императора, который таким образом испытывает вас.
Карл Юхан усмехнулся, сложил письма и бросил на стол.
— Предлагать такое мне, — сказал он с горьким удивлением, — мне, сударь! В мои годы, после стольких революций! Как будто я не вижу, что они заманивают меня к себе, чтобы убить. Они же хотели, чтобы я и сына своего привез, — просили, умоляли. Меня считают честолюбивым, — ах, господа, клянусь вам: я ничего не хочу, я доволен тем, что имею. Я отказываюсь вмешиваться в дела на континенте! Если хотите знать, я предпочел бы удалиться в Лапландию — да, в Лапландию! — чем царствовать над выродившимся народом. Простите мне это слово, господин де Сюрмен, я француз, как и вы, но наша нация выродилась.
Генералы молчали, ожидая позволения удалиться.
В последних числах мая в Штральзунд приехала мадемуазель Жорж, подарив скучающим офицерам богатую тему для пересудов и сплетен. Знаменитая актриса не пряталась, появлялась в обществе и позволяла разглядывать себя; ее алебастровая кожа еще сохраняла гладкость и свежесть, пышная грудь и полные руки будили сладострастие, декольте оставляло мало работы воображению. В кофейнях и на офицерских квартирах, в клубах табачного дыма и под стук бильярдных шаров все разговоры вертелись вокруг истинной цели этого приезда. Соскучилась по Бернадоту, с которым она весьма весело провела три месяца в Стокгольме? Решила обольстить кого-нибудь из русских генералов? Или же воспылала страстью к своему прежнему любовнику? Которому? Ну не к Александру же. Да-да, господа, угли первой страсти тлеют долго. Возможно, он сам подослал ее, чтобы все-таки переманить Бернадота на свою сторону. Она считается непревзойденной в трагедиях, но ради Наполеона способна ломать комедию…
Карл Юхан был непредсказуем, как погода. Он то сиял, то хмурился, то метал громы и молнии, то становился тих и светел. Из Гамбурга привезли барона Дебельна; Бернадот не пожелал его видеть. Но на другой день, во время утреннего приема, племянник генерала упал перед ним на колени, умоляя пощадить дядюшку; принц тотчас поднял его. «Вам не в ноги мне следует бросаться, а в объятия, — сказал он ласково, удивив самого просителя. — Из уважения к вам, я не стану упоминать о вашем дядюшке в приказе».
Левенгельм наконец-то уехал в русскую главную квартиру, которая перебралась в Герлиц. Вечером того же дня Сюрмен, которому все никак не удавалось завести с кронпринцем серьезный разговор, прямо спросил его, что он думает о сражении при Лютцене.
— Оно было проиграно — нами, — серьезно ответил Бернадот. — Русские дали его, чтобы одержать успех до моего приезда, желая принизить мое значение и возвыситься самим. Это сражение было против меня.
Генерал посмотрел на него испытующе. Нет, похоже, он в самом деле не шутит. Значит, разговора снова не выйдет.
Состояние неопределенности подавляло волю и вызывало отвращение к жизни. Бессмыслица! Постоянный обман, отравивший самый воздух, проникший в кровь и кости, — напускать на себя гордый вид и опрыскиваться тщеславием, чтобы скрыть вонь от разложения изнутри. Мерзость!
Барон фон Дебельн предъявил военному суду письма Вальмодена и Теттенборна и сказал, что решение нарушить приказ он принял сам, хотя все знали, что подчиненные офицеры умоляли генерала идти в Гамбург; его приговорили к расстрелу. Единственная милость, о которой он попросил, — чтобы расстрельную команду набрали из его полка: там меткие стрелки.
Лагербринг вернулся в Штральзунд с вестью о том, что датчане вступили в Любек, а Гамбург заняли французы, шведы отступили к Ратцебургу. Если бы там было больше артиллерии… А теперь шведские банковские билеты превратились в пустые бумажки, годные разве что на разведение костров, у которых греются голодные солдаты.
Дебельна еще не успели расстрелять. Бернадот помиловал его, заменив смерть заключением в крепости.
Польских улан на аванпостах заранее предупредили, чтобы они держали себя как обычно, никак не обнаружив присутствия императора переменой в своем поведении. Сойдя с лошадей и передав их унтеру, Наполеон, Ней, Бертье и Дюрок поднялись на небольшой холм.
До рассвета оставалось полчаса, в небе с огрызком месяца уже можно было рассмотреть очертания лиловых облаков, громоздившихся друг на друга; над озимью стелился туман, в котором бродили казаки, кормившие своих коней. Они не обращали никакого внимания на поляков, находившихся от них на расстоянии пистолетного выстрела. С десяток улан остались при лошадях, остальные сидели и лежали у костров, жарили мясо и пили вино. По вершине холмика прохаживался поручик со зрительной трубой в руке. Увидев вновь прибывших, он небрежно приложил два пальца к козырьку своей шапки и продолжал свое занятие.
Бертье расстелил карту на большом плоском камне и подал Наполеону зрительную трубу, Дюрок опустился на одно колено, подставив под трубу свое правое плечо.
Глаз понемногу приспособился к полумраку и теперь видел окрестности гораздо четче. Мерцание бивачных костров очерчивало первую линию неприятельской позиции. Она довольно протяженная: от изрезанного оврагами правого берега Шпрее у Добершау до лесистых холмов за Куницем, с опорой на Баутцен, который прячется за валом и стеной. Вторая, основная, проходила по высотам. Вон там, похоже, редут… и еще… Батарея на холме… Без сомнения, все поселки превращены в укрепленные лагеря, у русских было на это время… Первая линия — лишь средство заставить нас обнаружить свои силы. Скорее всего, русские ожидают удара в центр. В Шпрее впадает несколько широких ручьев; судя по виду травы, берега там болотистые… Хотя… Река неглубока, там должен быть брод. Болото можно загатить. А когда пехота перейдет на правый берег, то с легкостью укроется в лесках между холмами, где ее не достанет неприятельская кавалерия.
Сев на камень, Наполеон подозвал к себе поручика-поляка.
— Давно вы служите?
— С шестнадцати лет, это мое ремесло.
Лицо улана оставалось в тени, но по голосу ему можно было дать лет двадцать пять: уже не юноша, хотя и не зрелый мужчина. С шестнадцати лет — и на груди нет креста? Впрочем, неважно.
— Случалось ли вам драться с русской пехотой?
— Случалось, ваше величество! Отличная пехота, достойная соперница пехоты вашего величества!
— Он прав! — кивнул Наполеон Нею и снова обратился к поручику. — Вы ведь, поляки, говорите с русскими почти одним языком?
— Точно так, сир, мы легко понимаем друг друга, как швед датчанина, а немец голландца.
— Кстати, говорите ли вы по-немецки?
— Говорю, сир!
— В таком случае, ступайте и привезите мне из той деревушки какого-нибудь крестьянина, а я пока буду командовать вашим постом.
Поручик откозырял, бросился к своему коню, точно за ним гнались, и умчался галопом.
Небо посветлело еще больше, раскрасившись розовыми полосами; над иссиня-серыми перелесками, поверх неопрятных рваных туч раскинулось великолепным чертогом облако, приветствуя неудержимое сияние. Мельком взглянув на эту картину, Наполеон вновь приник глазом к окуляру. В деревне, куда ускакал поручик, уже царило оживление: на дальнем ее конце русские егеря подвешивали над костром котел, собираясь варить кашу, на ближнем занимались утренними делами французские стрелки. Послышался топот копыт: поляк вернулся. За спиной у него сидел полуодетый немец — взлохмаченный со сна и бледный от испуга.
— Браво, поручик! — весело воскликнул Наполеон.
Он повернулся к мужику спиной, предоставив Нею переводить вопросы и ответы. Глубок ли ручей в овраге справа? По колено. Можно ли проехать через него на телеге? Пожалуй, хотя на дне кое-где острые камни. Где лучший брод? От моста принять вправо этак с версту, там дно совсем чистое.
— На, выпей за здоровье французского императора!
Наполеон вложил в ладонь немцу несколько луидоров, которые ему передал Бертье; мужик с поклоном поцеловал ему руку. Уланам тоже раздали по луидору.
— Как ваше имя, поручик? — спросил Наполеон перед тем, как спуститься с холма.
— Тадеуш Булгарин, сир!
— Прощайте! Желаю вам скоро стать капитаном!
Взобравшись в седло, Наполеон тронул свою буланую кобылу шагом. Удино перейдет через Шпрее и атакует левый фланг неприятеля, Макдональд ударит на Баутцен, чтобы отвлечь внимание от Мармона и Бертрана, которые поднимутся выше по реке, а Ней обойдет правое крыло русских и двинется на Вуршен, где сейчас Александр…
Бестии, они усвоили уроки!
Два дня на сражение вместо одного, несмотря на перевес в людях и артиллерии! Два долгих, тяжелых дня и почти сопоставимые потери! Введенные в бой резервы! Это уже не те победы, как при Маренго и Аустерлице…
Старый черт Блюхер все-таки переиграл Нея, хотя и положил почти всех своих людей под смертельной канонадой. Зато Барклай сохранил своих и сумел отступить в полном порядке, а Милорадович даже заставил попятиться Удино, прежде чем ушел к Лебау. Кавалерия! Если бы у Наполеона была кавалерия! Где ты, Мюрат? Потребовались целых три корпуса — Ренье, Латур-Мобура и Императорской гвардии, — чтобы разбить Евгения Вюртембергского при Рейхенбахе. Черт побери, они научились воевать!
Наверное, Даву прав: новобранцы еще не готовы для битв, не мундир делает человека солдатом. Мало научиться чистить ружье и стрелять из него, нужна воля к победе — острая и безжалостная, как штык, железная, но несгибаемая! Спору нет: бросать вчерашних рекрутов в серьезное сражение, не дав им прежде понюхать пороху, обтерпеться под огнем на какой-нибудь осаде, было не слишком разумно. Под Лютценом они были ошеломлены, подавлены, огорошены. Победа не принесла им радости, зрелище того, как легко отнимается жизнь и калечится тело, внушило ужас перед смертью и мучениями. Старые солдаты прозвали их «марии-луизы». Надо полагать, после Баутцена мы снова недосчитаемся нескольких десятков дезертиров… Ничего, остальные закалятся. Французская армия — снова грозная сила. Пленных нарочно провели мимо новых полков, чтобы молодые солдаты посмотрели на тех, кого они победили, — усачей и бородачей, с медалями и крестами. В бюллетене надо написать, что…
Гудящее ядро пронеслось мимо уха маршала Мортье, обдав Наполеона волной теплого воздуха; за спиной раздался треск и вскрик. Наполеон резко обернулся: Дюрок! Он корчился на земле под деревом, осыпанный ошметками коры; рядом лежал убитый наповал Киргенер.
Как нарочно, нога застряла в стремени. К дереву уже бежали ординарцы. «Поднимите его! Осторожно! Разыщите Ларрея!» — командовал Наполеон. В горле вдруг пересохло, язык ворочался с трудом. Дюрок, Дюрок! Верный друг! Двадцать лет!..
Носилки понесли бегом к ближайшей ферме. «Не трясите! У него же все кишки наружу!» — хотел крикнуть Наполеон, но спазм сжал ему горло. Вскочив в седло, он погнал коня в другую сторону.
Около полуночи, объехав в последний раз аванпосты и биваки, чтобы все видели его живым и здоровым, император ушел в свою палатку. Мамлюк Рустам стащил с него сапоги. Походная кровать была застелена, ночник оставили гореть. Наполеон провалился в сон, как в подвал, наполненный мраком и тишиной. Когда он очнулся, уже светало. Доктор Ларрей прислал человека сказать, что Дюрок желает видеть императора.
Губы Мишеля были искусаны и распухли, лоб пожелтел, бледные виски блестели от пота. Наполеон бросил взгляд на Ларрея, тот покачал головой. Маршал Сульт и Коленкур тактично отошли в сторонку.
— Что я могу для тебя сделать? — мягко спросил Наполеон, осторожно присев на краешек кровати.
— При…кончи… меня… — донесся еле слышный шепот.
Глазам стало горячо.
— Я не могу, — глухо ответил император. — Прости.
Он протянул руку, коснулся щеки Дюрока. Тот повернул голову и приник к его ладони губами. Наполеон схватил другой рукой его холодные пальцы и поднес к своим губам.
— Дюрок… Ты веришь в иную жизнь? Ты будешь ждать меня там?..
Карие глаза все еще жили, в зрачках пульсировала боль. Они вонзились прямо в серые глаза Наполеона.
— Моя… дочь… — прошелестел умирающий.
— Я заменю ей отца.
Дочь Дюрока родилась год назад, через неделю после смерти его годовалого сына Наполеона. Дети Жозефины[26] стали крестными и дали ей свои имена: Гортензия-Евгения. Дюрок был влюблен в Гортензию. И она в него. Возможно, императору в свое время не следовало препятствовать браку своей «тени» и своей падчерицы, которую он выдал замуж за Луи. Хотя… По меньшей мере, бывшая голландская королева не стала вдовой.
— Уйдите… не смо…
Веки Дюрока опустились, но не до конца. Наполеон боролся с желанием надавить на них пальцами, чтобы не видеть пугающих краешков белков.
— Прощай, друг!
Он встал и почти выбежал в дверь, которую перед ним распахнули.
Екатерина Павловна вошла стремительной и уверенной поступью под шелест черного шелка. Все та же грациозная осанка, гордая посадка головы, великолепные волосы, и все же что-то в ней изменилось. Взгляд. Да, ее по-прежнему пленительные карие глаза утратили блеск озорства, но приобрели бархатистую глубину. Волконский произнес положенные по случаю фразы; великая княгиня протянула ему руку для поцелуя; кланяясь, Серж заметил медальон у нее на груди, на простой серебряной цепочке. Должно быть, это тот самый — с портретом покойного принца Георга и прядью его волос.
Maman, ставшая гофмейстериной Екатерины Павловны, настояла на том, чтобы Серж представился великой княгине. Волконский с радостью уклонился бы от этой обязанности: он очутился в Праге проездом в Карлсбад, куда его отпустили полечиться на две недели, но спорить с maman было бесполезно. Как флигель-адъютант императора, он нанес бы оскорбление государю, не засвидетельствовав своего почтения его сестре.
Справившись о его здоровье, Екатерина Павловна принялась расспрашивать о Лютценском сражении. Ее вопросы были кратки и точны, Серж подивился ее осведомленности в военном деле, однако отвечать старался как можно более уклончиво, самыми общими словами. Она посмотрела на него с усмешкой.
— Вы, вероятно, боитесь, чтобы я не сообщила ваш рассказ моему брату?
Волконский потупился, не выдержав ее прямого взгляда. В самом деле, он так и не научился говорить правду тем, от кого зависела его судьба.
— Что нужды в приятных сказках? Я требую от вас искреннего обсуждения произошедшего, чтобы знать истину о положении дел. Я требую от вас правды не как сестра государя, а как русская, любящая свое Отечество не меньше вас! Не в правде ли заключена настоящая польза для государя?
Устыдившись, Серж начал свой рассказ заново, не утаив от нее ничего — ни неудач, ни горестных их последствий. Но все же закончил тем, что отступление никак не повлияло на боевой дух обеих армий — русской и прусской, — который нисколько не упал. Последнее замечание сильно обрадовало великую княгиню. Откровенность за откровенность: она намекнула Волконскому на то, что Австрия, тайно заключившая перемирие с Россией, возможно, вскоре вступит в войну на стороне коалиции. По крайней мере, эрцгерцог Иосиф, приехавший повидаться с сестрой своей покойной жены Александры, дал ей понять, что князь Меттерних готов к окончательному разрыву с Наполеоном. Нам нужно лишь проявить твердость духа, упорство и…
В дверь робко постучали, в щелочку заглянула дама, незнакомая Сержу, сделала какой-то условный знак великой княгине и скрылась.
— Прошу меня извинить: мой сын ждет меня, чтобы ехать кататься, — сказала Екатерина Павловна с милой улыбкой. — Я скоро буду в Карлсбаде, надеюсь увидеть вас там.
Серж поклонился, протараторил учтивую французскую фразу и вышел, пятясь.
Теплая нежность медленно вытекала из его сердца, наполняя грудь, поднимаясь выше, так что у него чуть не закружилась голова. Заметив кофейню на первом этаже ветхого, но красивого дома с выцветшими сценами из каких-то легенд на фасаде, Волконский зашел туда и сел за столик, чтобы успокоиться и подумать.
Что с ним такое? Почему ему так хорошо и вместе с тем так грустно?.. Девушка в белом чепчике и чистеньком переднике сделала книксен, улыбнулась, показав ямочки на щеках, — чего ему угодно? Серж улыбнулся в ответ, спросил чашку кофе с бисквитом. Она снова сделала книксен и ушла. Проводив ее взглядом, Волконский увидал за другим столиком даму с девочкой лет восьми. Перед девочкой только что поставили тарелку с пирожным, и она смотрела на лакомство с восторгом, предвкушением, поедая его прежде глазами, чтобы растянуть удовольствие, а мать — это была именно мать, не гувернантка! — тихо ею любовалась. Серж понял наконец, что наполнило его нежностью: он видел любящую женщину. Любящую сильно, глубоко и щедро, так что даже отсвет этой любви может озарить чужое существование. Эта улыбка при упоминании о сыне… Эта твердость в голосе, когда великая княгиня говорила о своем брате, которому она искренне хочет помочь и потому приехала сюда из Петербурга, оставив второго сына на попечение бабушки… Maman обмолвилась, что Екатерина Павловна нарочно изнуряет себя перепиской, ложась за полночь и вставая в пять утра, находя себе уйму дел, чтобы не иметь досуга предаваться скорби, но Серж видел, как ласково она коснулась пальцами медальона, таким привычным жестом… Она все время помнит о нем, любит его, но не иссушает себя горем, потому что ее любовь деятельна. Ах, существует ли на свете женщина, которая будет любить так Сержа? Maman занималась им, но он не смог бы назвать это любовью; она даже хвалила его строго. А ему так хотелось ласки! Наверное, поэтому он такой влюбчивый: один ласковый взгляд способен притянуть его сердце, на котором уже осталось столько шрамов… Он снова вспомнил пальцы великой княгини на медальоне и представил себе пальцы Сони на своей щеке… Они не объяснились перед тем, как он уехал два года назад, он не писал к ней, чтобы не вызывать пересудов, но очень часто думал о ней. Помнит ли она? О его недавнем награждении должны были напечатать в «Санкт-Петербургских ведомостях»…
…В Карлсбад Волконский так и не попал, узнав от ехавших туда же Милорадовича и Шишкова о новом сражении, произошедшем в его отсутствие. Шишков, отправлявшийся лечиться от нервных припадков, успел сочинить бумагу, в которой «битва на полях Будисинских[27]» представлялась победой русского оружия и разгромом корпуса Лористона доблестным войском под командованием Барклая-де-Толли, но Милорадович не стал скрывать от флигель-адъютанта государя, как обстояли дела на самом деле. Главная квартира теперь в Силезии, не доезжая тридцати верст от Бреслау; Витгенштейн отстранен от командования, потому что союзники им недовольны. Да и то сказать: есть за что. В штабе — полный ералаш, никто не знал даже расположения некоторых полков, не говоря уж про их численный состав, в комнатах вечно толпились праздные офицеры, не умевшие держать язык за зубами, хоть бы речь шла и о секретных делах, полки перемешались, командиры не могли отыскать начальников своих дивизий… (Слушая Милорадовича, Волконский подумал, что c’est l’hôpital qui se moque de la charité[28]: генерал сам был известен своей беспечностью, и отыскать его квартиру на походе было делом непростым.) Вся надежда на то, что Барклай, назначенный главнокомандующим, наведет порядок. Немец немцу рознь.
Воспользовавшись пребыванием в Праге князя Шварценберга, Серж близко сошелся с австрийскими штабными офицерами и в разговорах с ними совершенно уверился, что Австрия скоро примкнет к своим старым союзникам. Канцлер Меттерних хлопочет о посредничестве с целью вернуть Иллирию и Тироль; поговаривают, что император Франц уже выехал из Вены и намерен остановиться где-то посередине между главными квартирами Наполеона и Александра; между русскими и французами будто бы уже начались переговоры. Неужели война скоро закончится? Волконский поспешил в Силезию.
Царь уединенно жил в Петерсвальдау, деля огромную усадьбу с одним лишь гофмаршалом Николаем Толстым. Прежние владельцы давно выехали, сад запустел, дорожки заросли травой, пруд затянуло тиной. По вечерам оттуда доносилось призывное стрекотание и утробное кваканье одержимых любовной страстью лягушек, а днем их заглушал стук копыт от нескончаемой вереницы гонцов и ординарцев. Волконский тоже приезжал каждое утро, чтобы получить приказания, а затем возвращался в Швейдниц, бродил по улочкам в надежде встретить знакомых, шел к ним на квартиру, сидел в кофейнях и пивных, вылавливая из гомона обрывки важных фраз, из недомолвок — тонкие намеки. Император Александр отказал в аудиенции обер-шталмейстеру Коленкуру, подосланному к нему Наполеоном, однако граф Павел Шувалов и прусский генерал фон Клейст, уполномоченные якобы главнокомандующим Барклаем, неоднократно встречались с французом в деревушке Плейсвиц, причем даже поодиночке и наедине. Какими бы тайными ни были эти встречи, кое-что из доставляемых в Петерсвальдау депеш просочилось наружу: предложение сепаратного мира было решительно отвергнуто, оба генерала соглашались обсуждать только перемирие и размен пленных, но бывший французский посланник в России настолько одержим желанием положить конец войне, что будто бы сделал Шувалову заявления, которые могут стоить ему головы, узнай о них Бонапарт…
Серж вспомнил давние кавалергардские шалости: разбитые окна в петербургском дворце, отведенном Коленкуру, в комнате с троном и бюстом французского императора… Так герцог Виченцский больше не поклоняется своему кумиру? Кажется, Чернышев говорил о том, что Коленкур не одобрял женитьбы Наполеона на австрийской принцессе и всячески отговаривал его от вторжения в Россию. Что ж, французы получили хороший урок. И все эти герцоги и графы Империи не настолько ослеплены блеском золота и тщеславием, чтобы не понимать, что, служа Бонапарту, они роют себе яму.
Ежедневный маршрут Волконского пролегал мимо квартиры генерала Ермолова, неизменно сидевшего у окна. На обратном пути, не получив никаких распоряжений и не зная, куда себя деть, он по какому-то наитию решил заглянуть к генералу и завязал с ним разговор в шутливом тоне: что именно он высматривает со своего наблюдательного поста?
— Выражение физиономий на пути туда и обратно, — серьезно отвечал ему Ермолов. — О, друг мой, это полный камер-фурьерский журнал, да еще и с примечаниями!
Немного позлословив на счет искателей чинов и должностей, они неизбежно заговорили о том, что волновало всех: когда же возобновятся неприятельские действия?
— Сейчас бы ударить на Бонапарта, — рассуждал Ермолов. — Дивизии его разобщены, люди устали; тревожить бы их постоянно казачьими набегами, не давая дух перевести, пока новых рекрутов не подогнали да боеприпасов не подвезли, перерезать коммуникации, ударить во фланг… Даже Коленкур о том же толкует. Главное — не дать французам до Вислы добраться, а то поляки за них опять горой встанут, и тогда войне конца-краю не видать.
Серж ушам своим не поверил. Французский генерал предлагает атаковать собственные войска? Неужто он перекинулся на нашу сторону?.. Глаза Ермолова были похожи на амбразуры под накатом бровей.
— Им всем при Бонапарте хорошо живется, вот бы и дальше так, — сказал он веско. — Революции им ни к чему, да и война порядком надоела. Им нужно, чтобы император их на троне усидел и чтоб сохранить больше, чем потерять. Да только он, когда фортуна на его стороне, удержу не знает, прет и прет вперед, закусив удила. Они уж изучили его, голубчика. Сейчас, когда он себя снова победителем считает, мир ему предлагать — пустая затея: опять будет ногами топать да грозиться. А вот разбитый — посмирнее станет.
Остаток пути до дома Волконский проделал шагом, погруженный в мысли о том, что есть верность и долг и всегда ли служишь своему отечеству, угождая своему государю. Вечером к нему явились радостные товарищи, приведя с собой прусских офицеров, с рассованными по карманам бутылками моравского: перемирие! На два с лишним месяца, до середины июля! Порубежная линия пройдет по Эльбе до устья и по Одеру до саксонской границы, французы возвращаются в Саксонию, Пруссия свободна!
«Прусский король ничего не имеет против существования Польши и находит притязания поляков справедливыми и разумными. Австрия, допустившая создание Варшавского герцогства, не воздвигнет никаких ощутимых препятствий. Император Александр пока еще не сделал для поляков ничего определенного, но вовсе не потому, что не имеет такого желания. В конце концов он уступит настойчивости Фридриха Вильгельма, к тому же в момент удаления от границ России со всеми боевыми силами ему необходимо успокоить мятежные умы, столь многочисленные в Польше…»
Зачем он снова все это вспоминает? Он дал ответ и не переменит своего решения, все, кончено! Князь Юзеф Понятовский закрыл глаза в полумраке кареты, но из темноты вновь выплыло круглое лицо Антония Радзивилла — пожилого юноши со взглядом гетевского страдальца.
Он даже по-польски говорит с немецким акцентом! Женитьба на кузине прусского короля, безбедная жизнь в Берлине, музыка, живопись, эмигранты — ах, бедная родина! Очень удобно рассуждать о том, что следует сделать и чего не следует, если делать это предстоит не тебе! «Настал момент, когда никто не удивится избранию на престол князя Понятовского…» Избранию кем? Поляками, которым правители трех держав, растерзавших их отчизну, великодушно выделят клочок земли? И милостиво кивнут, разрешив вместо дяди, сброшенного с трона их предшественниками, передать корону Пястов племяннику? Князь Юзеф не желает такой «чести». Он грезит не о короне — о возрождении Польши! Не той, старой, погрязшей в распрях, окованной средневековыми предрассудками, а новой, единой, омывшейся собственной кровью, точно живой водой, и не обязанной своим существованием никому, кроме самой себя. Никому… кроме одного-единственного человека, протянувшего полякам руку, когда другие попирали их ногами.
«История не упрекнет храброго полководца за то, что он покинул французские знамена и развернул свои». Да, история, которую пишут такие же негодяи, как Чарторыйский (а Радзивилл наверняка переговорил с ним, прежде чем явиться в Краков), оправдает кого угодно, но у Юзефа Понятовского есть совесть и честь. Он поклялся не различать интересов Польши от интересов Наполеона и сдержит свою клятву. Поляки — истинные поляки, разделившие со своим отечеством горечь поражений и воодушевление побед, скорбь утрат и трепет надежды, — поймут его и одобрят. Почему бы князю Антонию не поехать в Данциг, где сейчас находится его младший брат Михаил Гедеон, бригадный генерал в дивизии Гранжана? Или не переговорить с князем Домиником Радзивиллом — майором польских улан Императорской гвардии?
Высланный вперед ординарец дожидался на последней почтовой станции перед Дрезденом. Квартира для князя приготовлена, император уведомлен о его приезде и просит его прибыть так скоро, как только возможно. Почистившись и немного отдохнув, Понятовский приказал везти его сразу к Наполеону.
В этот раз император остановился не в замке, а в небольшом загородном дворце Марколини в восточном предместье Фридрихштадт. Тут же расположилась лагерем молодая гвардия. Кое-где уже вели земляные работы, воздух звенел от дальнего стука саперных топоров. Оставив карету у ворот, Понятовский пересек пешком парадный двор с двумя столбами, украшенными львами и Гермесами. Главный корпус, два крыла — точь-в-точь как его дворец «Под бляхой» в Варшаве, только поменьше… Миновав караул, Понятовский вошел в двери, свернул направо, в большую восьмиугольную комнату, где толпились офицеры, велел доложить о себе. Ординарец вернулся через пару минут: император готов его принять. Князь Юзеф прошел за офицером в комнату, наспех переделанную в приемную; с гобелена на стене смотрела большая буква N в окружении пушек, труб и литавр. Закрывшись за ним, двери почти тотчас распахнулись, впустив Наполеона.
Он казался весел и оживлен. Расспросил Понятовского о здоровье, сказал со смехом, что его самого в Дрездене не ожидали, почитая убитым.
— Меня столько раз хоронили, что когда я в самом деле умру, никто уже этому не поверит!
— Живите много лет, ваше величество, — с поклоном ответил князь Юзеф.
Заговорили о перемирии. Третьего дня граф Бубна привез в Дрезден новость о том, что Россия и Пруссия согласились на посредничество Австрии в грядущих переговорах; канцлер Меттерних только что сообщил о намерении императора Франца прислать своего полномочного представителя, чтобы и Франция могла официально выразить свое согласие, подписав соответствующую конвенцию. Дипломатическая машина закрутилась; пусть она скрипит перьями, истребляя бумагу и чернила, — за это время войска Империи увеличатся вдвое, Мюрат приведет конницу из Неаполя, артиллерии подвезут порох и боеприпасы. Прусская армия уже исчерпала свои резервы, путь в Германию из России длиннее, чем из Франции, Австрия предпочтет остаться над схваткой и не помешает отдохнувшим и подлечившимся полякам… Поляки ведь не вышли из игры?
— Рассчитывайте на нас, ваше величество, — твердо сказал Понятовский. — Мы будем с вами до конца.
— До победного конца!
Наполеон протянул ему руку, князь Юзеф пожал ее. Они вместе поднялись по лестнице на второй этаж, где бальную залу превратили в рабочий кабинет. Посередине стоял огромный стол с расстеленными на нем картами; по четырем углам приткнулись столы секретарей, которым диктовали Бертье, Сульт, главный картограф Бакле и министр Маре. Император стал показывать Понятовскому, где проходят порубежные линии и нейтральная полоса; расположение войск было отмечено булавками с разноцветными головками.
— Силы под вашим командованием составят Восьмой корпус, который будет действовать вот здесь…
Действовать? У Понятовского слегка кружилась голова, все смешалось в пестрый клубок: мир, переговоры, военные приготовления… Польша разорена, Силезия бедствует, в Богемии роскошь соседствует с нищетой, Саксония тоже пострадала. Не станет ли предстоящая битва, о которой говорит Наполеон, боем не на жизнь, а на смерть, после которого уже не подняться?
— Мне представляется более осторожным заключить сейчас мир, чтобы потом лучше вести войну, — негромко сказал князь Юзеф, склонившись над картой.
— Возможно, вы правы, — так же тихо отвечал Наполеон, не глядя на него, — но я буду вести войну, чтобы потом лучше заключить мир. Будущее покажет, кто из нас прав.
Обед, устроенный Бернадотом, был изысканной рамой для живой картины. С самого начала кронпринц завладел разговором и принялся пространно рассуждать о судьбах Европы, которую надо спасти, отомстив за нее. Обращался он при этом в основном к представителям русского императора, уверяя, что Александр отныне принадлежит не одной России, но всему миру. Старик Сухтелен, по обыкновению, отмалчивался, зато корсиканец Поццо ди Борго, щеголявший в мундире русского полковника, живо согласился, назвав Наполеона кошмаром Европы и заявив, что Франция сама себя наказала за оккупацию Корсики в 1770 году, посадив себе на шею Бонапарта. Перехватив инициативу, он принялся рассуждать о самых разных вещах на густом французском, утяжеленном итальянским акцентом; Бернадот возражал ему, и вскоре два южанина, позабыв о еде, бурно жестикулировали, словно фехтуя своими аргументами. «Почему перемирие было заключено без участия Англии и Швеции?» — горячился Бернадот. «Французы не признают себя состоящими в войне со Швецией, — отвечал ему Поццо ди Борго, — так что шведов перемирие не касается, а что до Англии, то Россия скоро получит от нее более миллиона фунтов стерлингов на продолжение войны, и Пруссия тоже рассчитывает на субсидии». «Брать деньги на войну и заключать перемирие? — не уступал Карл Юхан. — Предоставить Наполеону передышку значит придавить Европу надгробным камнем!..» Сюрмена тошнило от его разглагольствований: всего неделю назад Бернадот был готов выйти из коалиции и вступить в переговоры с Францией, консул Синьель собирался выехать в Дрезден с собственноручным письмом кронпринца, которого, по счастью, удалось отговорить от этой затеи в последний момент…
— Я сомневаюсь в вашем принце, — не далее как вчера говорил Сюрмену герцог Брауншвейгский, возвращавшийся в Лондон. — Почему он приехал так поздно? Почему позволил отнять Гамбург? Это позор, самое роковое событие для коалиции. Я так ему и сказал, не стесняясь; он ответил мне красивыми фразами, которых у него в избытке, но не убедил меня. Берегитесь! В Англии мои слова имеют вес, и если он будет вилять, я уничтожу доверие к нему.
Герцог приходился родным братом принцессе Каролине — супруге принца Уэльского, исполнявшего королевские обязанности вместо своего больного отца, так что его предостережение не стоило принимать за пустое бахвальство. Впрочем, создатель «Черного легиона», весьма успешно сражавшегося с французами на Пиренейском полуострове, никогда не бросал слов на ветер, что и привлекало к нему Сюрмена. Не будучи ни блестящим собеседником, ни даже просто любезным человеком, Фридрих Вильгельм обладал здравым смыслом и твердым характером, разговор с ним был глотком свежего воздуха после атмосферы интриг и подсиживаний, царившей в главной квартире, когда смысл любого слова зависел от тысячи разных обстоятельств.
Через пять дней Бернадот угощал обедом английских генералов Лайона и Кильмансека, вместе с которыми приехал граф Вальмоден — статный, холодный мужчина чуть старше тридцати лет. Несмотря на все свои ухищрения, кронпринцу так и не удалось выведать у них, о чем ведутся переговоры в силезском Рейхенбахе. Он пожаловался на это Сюрмену, когда они остались одни: союзники его не ценят, самое лучшее — вернуться в Швецию, вот только теперь они полностью во власти англичан и должны испрашивать их позволения. Ах, эти англичане! Привыкли в Индии к произволу и следуют той же политике в Европе!.. Генерал не счел нужным напоминать о том, что в трюме английского корабля прибыли несколько бочонков с пиастрами, которые разошлись по рукам в мгновение ока, а на острове Денхольм, лежащем против Штральзунда, устанавливают английские пушки.
На следующее утро кронпринц велел выставить на крепостные валы побольше орудий: «У французов повсюду шпионы, нужно показать им нашу огневую мощь, это произведет впечатление». Пока Бернадот излагал свой стратегический план, два камердинера-француза накручивали ему волосы на папильотки. Сюрмену хотелось закричать или разбить что-нибудь, но он сдержался и отправился выполнять приказ.
«Господин граф Рапп!
Генерал-майор известит вас о положении дел. Я надеюсь, что мир будет заключен в течение года, но, если мои пожелания не исполнятся, я приду вас вызволить. Наши войска никогда еще не были столь многочисленны и прекрасны. Вы узнаете из газет обо всех принятых мною мерах, благодаря чему у меня 1 200 000 человек под ружьем и 100 000 лошадей. Мне не нужно рекомендовать вам оставаться глухим ко всем инсинуациям и при любых обстоятельствах удерживать важную позицию, которую я доверил вам. Сообщите мне с обратной почтой имена отличившихся военных.
Наполеон».
Привезенные в Данциг французские газеты вырывали друг у друга из рук и зачитывали до дыр: мы снова любимцы фортуны, неопытные рекруты победили союзные силы Пруссии и России! Vive l’empereur! Аккуратно сложив и убрав в шкатулку голубую ленту Ордена Воссоединения, пожалованную ему императором, Рапп внимательно изучил статьи конвенции, касавшиеся осажденных крепостей: Данцига, Модлина, Замостья, Штеттина и Кюстрина.
Осаждавшие должны были снабжать их провиантом каждые пять дней, уговорившись о цене и получая плату в конце месяца в главной квартире армии. Для соблюдения этого условия коменданту полагалось назначить комиссара и отправить его к начальнику неприятельских войск, приняв в крепости комиссара противной стороны. Кроме того, на время перемирия устанавливалась нейтральная полоса шириной в одну французскую милю, начиная от крепостных укреплений. Как прекрасно это выглядит на бумаге! Отправив в русский лагерь парламентера, Рапп стал готовиться к встрече с Александром Вюртембергским. Камердинер принес вычищенный генеральский мундир со всеми звездами и орденами. Подумав, Рапп достал из шкатулки новую ленту и надел ее через плечо: хуже не будет.
…Как он и опасался, быстро решить все вопросы не удалось. Флегматичный немец с шишковатым лбом и оловянными глазами словно нарочно выводил Раппа из себя, оспаривая его предложения, затягивая совещания, передавая разные дела на рассмотрение высших инстанций и ссылаясь на разнообразные препятствия: то нет подвод для провианта, то они застряли где-то по дороге. Объяснения передавались в письменном виде, и хотя их можно было доставить за два часа, они каким-то немыслимым образом путешествовали два дня. В конце концов Рапп вспылил: «Хватит юлить! Либо вы соблюдаете условия перемирия, либо мы выходим в поле и сражаемся!» На обрюзглом лице герцога не дрогнул ни один мускул. Он заговорил пространно о счастии народов и воле монархов. Чувствуя, что сейчас взорвется, Рапп до боли стиснул кулаки и напомнил принцу, что его отец пять лет был союзником Наполеона, а брат до сих пор сражался в рядах французов. Два императора вполне ясно изложили свою волю, и, если она не будет исполнена, Рапп оставляет за собой право решать, что ему следует сделать для счастия вверенного ему города.
Вернувшись к себе и все еще внутренне клокоча, генерал стал писать ответ Бертье, который просил его продержаться до следующего мая. Еще почти год?! Это немыслимо! Заключенное перемирие в большей степени невыгодно, чем благотворно для гарнизона, хотя бы потому, что болезни по-прежнему уносят больше тысячи человек в месяц. К августу гарнизон Данцига уже сократится до двадцати тысяч человек, из которых не меньше двух тысяч лежат по госпиталям, что же будет к следующему маю? Одна лишь лихорадка погубит тысяч восемь, не говоря про умерших от ран и убитых в стычках! Раппу будет не хватать людей для обороны множества редутов и прочих укреплений. А припасы? Пороху в магазинах мало, взять его негде, все деньги потрачены. Чтобы крепость выстояла до осени, нужно не меньше трех миллионов, ибо расходы превышают девятьсот тысяч в месяц. Рапп вынужденно прибегнул к насильственному займу у населения, но смог набрать только миллион семьсот тысяч. Конечно, кавалеру ордена Воссоединения полагается пенсион в полмиллиона франков в год, но как получить его в Данциге? И это не говоря про провиант, которого попросту нет! Два года назад Наполеон реквизировал в Данциге шестьсот тысяч квинталов зерна, оставив жителям всего двадцать три тысячи, — они до сих пор питаются этой жалкой подачкой! Солдаты живут впроголодь, и, если герцог Вюртембергский не проявит большей готовности соблюдать условия договора, у них не останется сил держать оружие!..
Пока эти силы еще оставались, генерал приказал всем частям встать под ружье. Негодяев, напавших на крестьян с возом овощей, расстреляли перед рвом у всех на виду; на протест, заявленный герцогом Вюртембергским, Рапп ответил, что преступление было совершено в нейтральной зоне, на которую распространяется его власть, и отверг обвинение в нарушении перемирия. Прошло еще два дня, прежде чем к воротам Данцига подъехали подводы с мешками и бочками. Изголодавшиеся солдаты приветствовали их победными криками. Но мясо оказалось порченым, мука гнилой, да и тех не хватало до оговоренного количества…
Письмо императора, предъявляемое Фуше на каждой станции, действовало магически: лошадей приходилось ждать не больше четверти часа, через пять дней по выезде из Парижа он уже приближался к Майнцу. Надо отдать должное Коленкуру: дороги в прекрасном состоянии и почта работает, как швейцарские часы.
Лошади бежали резво. Под мерное покачивание кареты копыта выстукивали долбивший череп вопрос: «Зачем я ему? Зачем я ему?» Это могло бы сделаться невыносимо, если бы кучер не свернул с тракта на лесную просеку, разбив четкий ритм. Шорох колес, позвякивание упряжи, скрип подвесок, конский топот слились в бесформенный шум, странным образом высвободивший мысли.
Париж пребывал в полнейшем неведении о том, что происходит в Саксонии; движущие причины событий от всех ускользали, однако новость о перемирии встретили с облегчением. Наполеон-миротворец? Расскажите это кому-нибудь другому, только не Фуше! Он ждал известий из главной квартиры через надежных людей, как вдруг Камбасерес вызвал его в Тюильри и торжественно зачитал письмо императора: Наполеон желает, чтобы Фуше, воспользовавшись своими тесными связями с Мюратом, написал в Неаполь и убедил короля поторопиться с отъездом в Саксонию: там нужно развернуть все наши военные и политические силы, чтобы заставить противника заключить мир на почетных для нас условиях.
— Сие поручение на уровне ваших талантов и не ниже вашего достоинства, — напыщенно произнес архиканцлер.
«Дурак», — подумал про себя Фуше, но вслух сказал, что всегда готов исполнить волю императора, не щадя ни сил, ни средств, и учтиво раскланялся с этим надутым индюком.
Ему было понятно, почему Мюрат не спешит увидеться со своим шурином: он опасается разделить судьбу Луи. Наполеон прекрасно знает о его неудачных переговорах с Австрией и тайной (ха-ха) встрече с лордом Бентинком на Сицилии. Неаполитанский король хочет сохранить свой трон даже ценой предательства, но австрийцы не верят в его искренность. Фуше написал ему, что принять участие в мирных переговорах, к которым, похоже, расположены все главные европейские державы, — в его собственных интересах, добавив, что в случае новой кампании примкнуть к братьям по оружию — дело чести и способ снискать себе новую славу. Мюрат еще не получил это письмо, когда курьер из Дрездена доставил Фуше вызов в главную квартиру, подписанный Наполеоном.
«Зачем я ему?» Боже мой, все так просто! Наполеон его боится. Он не уверен сейчас ни в ком. Он хочет держать всех своих «друзей» на виду, чтобы избежать удара в спину.
…Пять фортов выстроились цепью у основания гласиса, над которым высились крепкие стены бастионов, разделенных глубоким рвом. Фуше остановил карету у караульного поста, назвал себя офицеру, потребовал доложить о нем маршалу Ожеро. Ждать пришлось довольно долго, но Фуше был к этому готов. Ему необходимо переговорить с Ожеро, прежде чем явиться к Наполеону.
«Гордый разбойник» сильно постарел со времени их последней встречи, так что Фуше невольно спросил себя, неужто и он теперь выглядит стариком. Агатовые птичьи глаза близоруко щурились, на веках у переносицы набухли желтоватые бугорки, хищный нос как будто стал еще длиннее и тоньше, нависая над сморщенной верхней губой. Но пил маршал по-прежнему много и в выражениях не стеснялся.
Когда Фуше упомянул о мирных переговорах, Ожеро махнул рукой, обрывая его: чушь! Какой может быть мир? Майнцские обыватели запасаются провизией на случай осады и жгут свечи по церквям, прося заступничества у всех известных им святых. В гений Наполеона никто больше не верит.
— Прошли наши лучшие дни! — Как все глуховатые люди, маршал говорил слишком громко, подливая себе в бокал из графина. — Наполеон раздувает две новые победы, звоня о них в Париже, но как мало похожи они на победы в наших славных итальянских походах, когда я учил Бонапарта вести войну! Скольких трудов теперь стоит продвинуться на несколько переходов вперед! В Лютцене наш центр дрогнул, несколько батальонов рассыпались; если бы не молодая гвардия и две дюжины орудий, мы бы погибли. А Баутцен, эта ужасная бойня? Говорю вам, он теперь может рассчитывать только на превосходство в артиллерии, мы научили их сражаться. Каков результат? Ну, перешли за Эльбу, проделали дыру к северу, да и остановились. Неприятель засел повсюду. И заметьте, что ядро унесло Бессьера по сю сторону Эльбы, а по ту сторону выбило Дюрока — единственного его друга! Что за война! Мы все тут поляжем!
Графин опустел, Ожеро раздраженно затряс колокольчиком, вызывая слугу, который явился с полным подносом. Жадно выпив еще один бокал, он наклонился ближе к Фуше, дыхнул на него вином.
— Что он теперь хочет делать в Дрездене?
Фуше молчал: он приехал сюда слушать, а не говорить. Маршал отвернулся и глубоко уселся в кресло, глядя прямо перед собой.
— Мира он не заключит, вы его знаете лучше меня, — сказал он неожиданно трезвым, негромким голосом. — Ему придется собрать там полмиллиона солдат, потому что, поверьте мне, Австрия окажется не более верна ему, чем Пруссия. Он станет упорствовать, и если его не убьют — а его не убьют, — мы все тут поляжем.
— Сир, ключ к успеху — в доверии. Полнейшем, абсолютном. Австрия могла бы возбудить подозрения лишь у тех, кто не знает характера императора Франца и принципов, которыми руководствуется его кабинет. Ничто не заставит нас свернуть с нашего пути, и раз нам выпало стать спасителями Европы, мы ее спасем.
Взгляд Александра ощупал самоуверенное лицо Меттерниха, задержавшись на мелко завитых редеющих волосах.
— У вас нет нужды, князь, сомневаться в моем доверии, — сказал император веско, — но если Австрия не обнаружит свои истинные намерения прямо сейчас, то погубит общее дело.
Канцлер снова начал сыпать словами: он готов изложить весь план сию же минуту, однако не желает внушать обманчивых надежд на то, что Австрия никогда от него не откажется или не изменит в той или иной важной части под воздействием новых обстоятельств. Бог ты мой, это человек или угорь?
— Что будет, если Наполеон согласится на посредничество Австрии? — спросил Александр, начиная терять терпение.
— Если он не согласится, то по окончании перемирия вы найдете нас в рядах своих союзников, а если согласится, то переговоры, несомненно, покажут, что Наполеон не желает быть ни мудрым, ни справедливым, и результат выйдет тот же. Во всяком случае, у нас будет достаточно времени, чтобы расположить нашу армию на позициях, где нам уже не придется опасаться нападения на кого-то одного из нас и откуда мы сможем перейти в наступление.
Они говорят уже два часа, а все еще ходят вокруг да около.
— Надеюсь, князь, что тот план, о котором вы упомянули, существует не только в воображении?
— Разумеется, сир. Соблаговолите назначить офицера посмышленее и направить его в штаб-квартиру князя Шварценберга, чтобы он смог переговорить с главнокомандующим, осмотреть позиции союзных армий и сообщить вам о результатах своих наблюдений. Что же касается подробностей, то они будут зависеть от той альтернативы, о которой я уже имел честь говорить вам.
Ну, это уже кое-что. Надо переговорить с Волконским, пусть кого-нибудь подберет. Кстати… Этот адъютант Витгенштейна, гвардии подпоручик Пестель… Граф Аракчеев отзывался о нем как об очень многообещающем молодом человеке, который высказал ему весьма дельные замечания… На экзамене в Пажеском корпусе этот Пестель проявил изрядные познания в военном деле. И отлично говорит по-немецки. Пусть тоже поедет. Правда, его нога, искалеченная в сражении под Москвой, как будто еще не зажила и причиняет ему неудобства… Но это же не помешало ему вернуться на службу Пусть посмотрит свежим взглядом; он молод и скажет то, что думает. А с этим австрияком нужно держать ухо востро, как бы ни расхваливал его Нессельроде. Уж больно он скользкий.
«Какой же он… косный, — думал про себя Меттерних, следуя за лакеем через анфиладу комнат, отведенных русскому императору. — Безусловно, он умный человек, но в политике нельзя бросаться из крайности в крайность. Политика — как скользкое бревно, уносимое потоком: нельзя становиться на один конец или бегать взад-вперед, нужно балансировать на середине».
Ему больше нечего было делать в Ратиборжице. Лакей ушел доложить герцогине, что канцлер просит принять его перед отъездом. Дожидаясь в гостиной, Клеменс рассматривал большую картину на мифологический сюжет, но его мысли бродили далеко от оливковых рощ и темных ущелий. Послезавтра он будет в Гитчине у императора, оттуда не больше двух дней пути до Дрездена. Ответ министра Маре на его письмо был слишком расплывчатым, необходимо встретиться с самим Наполеоном… В дверях послышался шорох шелка, Меттерних тотчас обернулся.
— Вы уже покидаете нас, князь?
Платье горчичного цвета очень шло к глазам Вильгельмины, зачесанные на затылок кудри оставляли открытыми алебастровую шею и великолепные плечи. Прелестно улыбаясь, она подала Клеменсу руку в длинной перчатке.
— Сегодня такой душный день; должно быть, вечером будет гроза. Путешествие вряд ли доставит вам удовольствие, я с превеликой охотой удержала бы вас здесь до завтра, но утешаю себя тем, что вас гонит от нас не скука, а необходимость уладить важные дела.
Тепло ее пальцев сквозь тонкую ткань… Прикоснувшись к ним губами, Меттерних задержал их в своей руке чуть дольше, чем позволяли приличия.
— Ваша длань сжимает поводья истории, — шепнула она.
Он отпустил ее руку, но сердце забилось чаще.
Со времени самой первой, давно забытой встречи с герцогиней Саганской прошло двенадцать лет. Клеменс был поражен, найдя вместо скоротечной прелести розы зрелую красоту орхидеи, а вместо блеска звонкого esprit — проницательность intelligence[29]. Хватило двух вечеров, чтобы он влюбился, как мальчик, а ведь ему уже сорок…
Произнося положенные фразы, он вглядывался в бархат ее глаз, отыскивая в них искорку чувства, пылавшего в его груди. Неужели ее сердце все еще несвободно? Возможно, она нарочно закрывает его на замок, потому что Клеменс женат… Но когда и кому это мешало?
Карета увозила его все дальше от розового двухэтажного замка, но мыслями он был по-прежнему там. Что она делает сейчас? Возможно, одевается к обеду. Какой счастливец император Александр — он будет говорить с ней… О Боже! Жаркая волна ревности прокатилась по лицу Меттерниха от шеи до корней волос. Вильгельмина побывала замужем за российским подданным и даже звалась одно время Катериной Петровной! Царь слывет умелым обольстителем, не зря он так затягивается в корсет. Плешивый селадон! И он моложе Клеменса… Впрочем, не стоит терять голову. По крайней мере, при нем Вильгельмина не выказывала предпочтения ни одному из своих гостей. Единственным сильным чувством, которого она даже не пыталась скрывать, была ненависть к Наполеону.
Вот и прекрасно. Каким бы упорным ни оказался предстоящий бой, Клеменс выйдет из него победителем и протрубит в свой рог, стоя над поверженным врагом.
…В приемной толпились придворные в расшитых золотом костюмах. Никому не кланяясь и глядя прямо перед собой, Меттерних все же уловил краем глаза выражение болезненной тревоги на многих лицах. «Помните: Европе нужен мир, особенно Франции, она хочет только мира», — шептал Бертье, подстраиваясь под его шаг. Не удостоив его ответом, князь вошел в гостиную.
Наполеон был в мундире полковника гвардейских конных егерей, со шпагой на боку и шляпой под мышкой.
— А, вот и вы, Меттерних! Скажите, как поживает мой дорогой папа?
Канцлер поклонился.
— Его величество император чувствует себя превосходно. А как ваше здоровье, сир?
— Лучше не бывает.
Они смотрели друг на друга, учтиво улыбаясь, однако глаза Наполеона уже наливались сталью.
— Почему вы мне сразу не сообщили о переменах в вашей политике, а? Зачем было столько выжидать, если вы так хотите мира? Мы потеряли целый месяц, и ваше так называемое посредничество, то есть бездействие, уже становится враждебным.
Выдержав его взгляд, Меттерних решил, что теперь его черед говорить, однако император не дал ему объясниться.
— Похоже, сударь, что целостность Французской империи вас более не устраивает, — допустим, но почему вы так долго молчали? Если вы больше не дорожите союзом со мной, то почему не сказали об этом раньше? Когда я собирался в Россию, например? Я не стал бы принуждать вас. Возможно, я успел бы изменить свои планы — вообще не начал бы кампанию! Мы могли бы договориться, я всегда признавал могущество обстоятельств.
Не выслушав ответа ни на одно из этих «почему», Наполеон пустился в долгий и подробный рассказ о русской кампании. Через полчаса Меттерних перестал следить за нитью, понимая, что в этом нет необходимости. Бонапарт повествовал о сражениях и трудностях похода, расхаживая по кабинету и взмахивая свободной рукой; канцлер был вынужден оставаться в одной позе, время от времени перенося вес с одной ноги на другую. Часы отбивали четверть, половину, три четверти, новый час; солнечный луч заглянул в окно — значит, уже далеко за полдень. Ноги отекли, туфли начинали жать, поясница болела. Наполеон продолжал говорить. Как только у него слюны хватает? Неужели ему не хочется пить?
— Предоставив мне истощать себя новыми усилиями, вы, должно быть, рассчитывали на замедление хода событий или на меньшее счастье моего оружия. Но вы просчитались: эти смелые усилия увенчались победой, я выиграл два сражения, мои враги отрешаются от своих иллюзий…
О, похоже, он уже приблизился к настоящему моменту.
— И вдруг между нами вторгаетесь вы, говорите мне о перемирии и посредничестве, говорите им о союзе! Все запутывается. Без вашего пагубного вмешательства я бы уже отбросил их за Вислу и мы сегодня заключали бы мир! Признайтесь откровенно: Австрия вызвалась стать посредником только из честолюбия и чтобы свести со мной счеты. Она не на моей стороне, она не беспристрастна — она мой враг! Вы хотели объявить себя, но победа при Лютцене вас остановила; вы увидели, насколько я еще грозен, и решили выиграть время.
Наполеон снова встал напротив Меттерниха.
— Сегодня вы готовы ввести в дело двести тысяч штыков; Шварценберг собирает их прямо здесь, за Богемскими горами, чтобы диктовать мне вашу волю! Мне! Но почему только мне? Раз уж вы посредники, то поддерживайте равновесие! Вот в чем роль великого монарха!
Он приблизил свое лицо, его зрачки впились в глаза канцлера, охрипший голос превратился в шипение.
— Я разгадал вас, Меттерних: ваш кабинет хочет воспользоваться моими затруднениями и увеличить их, насколько возможно, чтобы вернуть хотя бы часть утраченного. Вам важно выяснить, возможно ли ограбить меня без боя или же вам придется решительно встать в ряды моих врагов; вы еще не знаете, на чьей стороне для вас больше выгод, и приехали сюда, чтобы это понять. Ну что ж! Поговорим, я согласен.
Они были примерно одного роста, и Клеменс невольно расправил плечи, чтобы казаться выше. Наполеон тотчас отступил назад.
— Чего вы хотите, Меттерних? — выкрикнул он. — Я знаю, что победа оправдает все мои ожидания, но я устал от войны, я хочу мира и не скрываю от себя, что мне нужен ваш нейтралитет, чтобы добиться его без новых боев. Вы хотите войны? Так вы ее получите. Я уничтожил в Лютцене прусскую армию и разбил русских при Баутцене, вы тоже хотите получить свое? До встрече в Вене.
Он снова шагнул вперед и помахал указательным пальцем перед носом у Меттерниха.
— Люди неисправимы! Опыт ничему их не учит! Я трижды возвращал императора Франца на трон, я обещал ему оставаться с ним в мире, пока я жив, я женился на его дочери, говоря себе: «Ты делаешь глупость», но я ее сделал. И жалею об этом сегодня! В прошлом году я подписал с ним союзный договор, гарантируя ему неприкосновенность его земель. При первой же неудачной кампании он встал между моими врагами и мною — чтобы вести переговоры о мире? Нет, чтобы вырвать у меня плоды моих побед!
— Сир, мы не хотим объявлять вам войну — лишь положить конец состоянию вещей, ставшему несносным для Европы, которое ежеминутно грозит всемирным потрясением, — быстро заговорил Меттерних, вклинившись в его монолог. (О Боже, в горле совсем пересохло!) — Ваше величество заинтересовано в этом не меньше нашего, поскольку фортуна способна вам изменить. Война и мир ныне в руках вашего величества. Глубокая пропасть разделяет чаяния Европы и ваши желания. Сегодня вы еще в силах заключить мир; завтра, возможно, будет уже поздно. Но ради мира вы должны вернуться в границы могущества, совместимые со всеобщим спокойствием, иначе вы погибнете в борьбе.
Его голос окреп и вернул себе звучность.
— Мой государь должен исполнить свой долг, пред которым отступают все прочие соображения. Единственная выгода, которой алкает император, — влияние на европейские кабинеты, чтобы внушить им умеренность, уважение к законам и владениям независимых государств. Австрия хочет установить такой порядок, при котором гарантией мира станет объединение…
— Говорите яснее! — перебил его Наполеон. — Не забывайте, что я выскочка-солдат, который лучше умеет ломать, чем гнуть. Я предложил вам Иллирию в обмен на нейтралитет, предложил субсидии — вам мало? У меня достаточно войск, чтобы урезонить русских и пруссаков, мне нужно только ваше невмешательство.
— Ах, сир! — тон Меттерниха стал вкрадчивым. — Зачем вам вести эту борьбу в одиночку? Почему не удвоить свои силы? Вы могли бы располагать и нашими, это зависит только от вас. Да, при нынешних обстоятельствах мы уже не можем оставаться в стороне: либо с вами, либо против вас. Судьба Европы и ваше будущее зависят только от вас…
— Так чего же вы хотите от меня?
— Мира! Необходимого, неизбежного, который нужен вам так же, как и нам.
Наполеон улыбнулся одними губами и подошел к столу, на котором лежала карта Европы.
— A-а, я понял! — сказал он, глядя на карту и водя по ней рукой. — Вы, австрийцы, хотите всю Италию! А ваши русские друзья хотят Польшу, пруссаки — Саксонию, англичане — Голландию и Бельгию, и если я сегодня уступлю, то завтра вы потребуете у меня все это. И еще отказаться от Испании! И от Рейнского союза, и от Швейцарии! Вернуть папу в Рим! Вот что вы называете умеренностью и уважением к правам независимых государств?
Он снова повернулся к Меттерниху.
— Вы надеетесь росчерком пера повергнуть к вашим ногам Данциг, Кюстрин, Магдебург, Везель, Майнц, Антверпен, Мантую — все крепости Европы, ключи от которых я получил ценой побед! Если я покорюсь вашей политике, мне придется уйти за Рейн, Альпы и Пиренеи, подписав капитуляцию, отдаться, как дурак, в руки своих врагов, поставить свое будущее в зависимость от щедрости всех тех, кого я победил! И это когда мои знамена развеваются на Одере и в устье Вислы, моя армия стоит у ворот Берлина и Бреслау, я сам нахожусь здесь во главе трехсот тысяч солдат!.. Мой тесть хочет нанести мне такое оскорбление? Он присылает вас, чтобы заставить меня согласиться на такие условия, не обнажив меча? В какое положение он ставит меня перед французским народом? Он заблуждается, если думает, что его дочь и внук смогут удержаться на им же искореженном троне! Нет уж! — выкрикнул он во весь голос. — Готовьтесь тоже ставить под ружье миллионы людей, проливать кровь нескольких поколений и вести переговоры со мной у подножия Монмартра!
Швырнув шляпу на пол, Наполеон шагнул к Меттерниху так грозно, что тот попятился, и прошипел:
— Сколько вам заплатили англичане? А, Меттерних? Вы хотите, чтобы я покрыл себя бесчестьем? Никогда! — Он рубанул рукой воздух. — Я лучше умру, но не уступлю ни пяди земли! Я заключу мир на основе довоенного статус-кво.
Он снова отошел в сторону и заговорил спокойнее.
— Вашим государям, родившимся на троне, не понять моих чувств: они могут позволить разбить себя двадцать раз и преспокойно вернуться в столицу, а я не могу, потому что я воин. Без чести, без славы мне не удержаться, моя власть держится на силе — а следовательно, на страхе. Я не могу показаться своему народу разбитым. Я должен оставаться великим, блистательным, непревзойденным! Мне нужна слава. Если я подпишу ваш мир, моя империя рухнет еще быстрее, чем построилась. Остановиться можно на подъеме, но на спуске — ни за что! Умерьте же свои претензии удовлетворением собственных интересов! Поймите, наконец: я необходим для самого принципа монархии, это я вернул ему великолепие, спас от смертельного покушения республиканства! Свалить меня значит надеть на Европу ярмо России! В то время как я не отчаиваюсь заключить мир…
— Мир? — не выдержал Меттерних. Его ноги налились свинцом, голова болела. — Для вас что победы, что поражения — это лишь повод продолжать войну! Одержав победу, вы хотите воспользоваться ее плодами, потерпев поражение — отомстить за него! Ваше величество, неужели мы никогда не сложим оружия и будем вечно зависеть от случайностей битв?
Солнце на цыпочках выскользнуло из комнаты, наполнив ее сумраком, часы пробили четверть седьмого. Если не считать чашки кофе и куска белого хлеба, щедро намазанного маслом экономкой графа Бубны, Клеменс ничего не ел с самого утра. Наверное, Вильгельмина сейчас сидит за изысканно сервированным столом, улыбаясь императору Александру, лакей в белых перчатках разливает суп…
— Но я не принадлежу себе, — донесся до него голос Наполеона. — Я принадлежу этой храброй нации, которая щедро проливает свою кровь по моему зову. Я не имею права ответить на эту преданность личными расчетами или слабостью, я просто обязан сохранить в неприкосновенности ее величие, купленное ценой героических усилий.
«Фразер! — с ненавистью подумал Меттерних, пока император вновь распространялся о том, как в России он воевал не с людьми, а со стихией. — Лицемер! Тартюф! Фарисей!»
— …Вы сами увидите, что я восполнил утраты прошлого года. Я устрою армии смотр в вашем присутствии…
— Именно армия и хочет мира!
— Нет, не армия! — резко обернулся Наполеон. — Мира хотят мои генералы! У меня не осталось генералов, холода убили их дух. Я видел храбрецов, плакавших, как дети. Они были сломлены физически и морально. Две недели назад я еще мог бы заключить мир, сегодня уже не могу. Я выиграл два сражения, я не согласен на мир.
Меттерних устало вздохнул. Голова разламывалась.
— Из всего сказанного вашим величеством я заключаю, что вам и Европе не договориться между собой.
Ваши мирные договоры всегда были только перемириями. Настал момент, когда вы и Европа бросите друг другу перчатку. Вы поднимете ее, и Европа тоже, но не она падет в этом поединке.
— Уж не думаете ли вы свалить меня коалицией? Сколько же у вас союзников? Четыре, пять, шесть, двадцать? Чем больше вас будет, тем спокойнее мне. Я принимаю вызов! Но будьте уверены, что в октябре мы встретимся в Вене. Тогда и посмотрим, что станется с вашими русскими и прусскими друзьями. Рассчитываете на Германию? Вспомните девятый год. Чтобы держать в узде население, мне достаточно моих солдат, а князья хранят мне верность из страха перед вами. Хотите вооруженного нейтралитета? Хорошо! Пусть император даст слово, что не объявит мне войну до конца переговоров, с меня этого будет довольно.
Интересно, все эти расфуфыренные придворные и генералы все еще сидят в приемной? Наверняка. Он так привык, что его боятся. Но как привыкли они бояться его! О, вовсе не мороз сломил их физически и морально! Он лишь докончил дело. Что ж, небольшой урок ему не повредит.
— Мой государь император предлагает свое посредничество, а не нейтралитет. — Меттерних сделал несколько шагов к окну, просто чтобы убедиться, что ноги не откажутся ему служить. — Россия и Пруссия уже приняли его посредничество, дело за вами. Вы должны определиться сегодня же: либо вы принимаете мое предложение и мы назначим срок для переговоров, либо вы отказываетесь, и тогда император, мой государь, будет считать себя свободным принимать решения. Время дорого, армии нужно жить; через несколько дней в Богемии будет двести пятьдесят тысяч солдат, их можно разместить там на несколько недель, но не на месяцы.
Наполеон фыркнул.
— Двести пятьдесят тысяч солдат в Богемии? Вы хотите, чтобы я поверил в эти сказки? У вас найдется самое большее сто, и то еще боеспособных не больше девяноста тысяч.
Он пустился в долгие рассуждения о возможностях австрийской армии, включая в свои расчеты количество народонаселения, потери, понесенные в последних войнах, систему рекрутского набора… Часы пробили семь.
— Ваши данные неверны, ваше величество, — оборвал Меттерних это словоизвержение. — А между тем вы с легкостью могли бы раздобыть куда более точные и надежные сведения. Но дело даже не в этом. В обычное время армии составляют лишь малую часть населения, сегодня вы призываете под свои знамена весь народ. На целое поколение вперед! Я видел ваших солдат — это дети. Вы убеждены, сир, что вы необходимы своему народу, но разве народ не нужен вам? Что вы станете делать, когда и эта армия подростков исчезнет? Наберете младенцев?
В наступившей тишине слышалось только тиканье часов. Сумерки сгустились, но даже в этом неверном свете было видно, как побледнел Наполеон, как напряглось его лицо.
— Вы не солдат и не знаете, что происходит в душе воина! — рявкнул он. — Я вырос на поле боя; такому человеку, как я, плевать на миллион чужих жизней!
Он пнул ногой валявшуюся шляпу, она отлетела в угол. Меттерних прислонился спиной к простенку между окнами.
— Почему вы говорите это только мне, в четырех стенах? — спокойно произнес он, внутренне торжествуя. — Давайте раскроем окна, двери, пусть ваши слова прозвучат на всю Францию! Дело, ради которого я сюда прибыл, от этого только выиграет!
Наполеон метался по комнате, как запертый в клетку зверь; он слишком поздно осознал свою оплошность и теперь пытался поправить дело.
— Французам, которых вы здесь защищаете, не в чем меня упрекнуть, — говорил он. — Я потерял в России триста тысяч человек, это верно, но французов среди них было не больше ста тысяч, и я о них сожалею — да, очень сожалею. Прочие же были итальянцы, поляки и по большей части немцы.
Меттерних оскалил зубы в улыбке.
— Вы забываете, сир, что говорите с немцем.
Во взгляде Наполеона мелькнула хищная радость.
— Вы защищали французов, я вам ответил.
Он вдруг взял Клеменса под руку и начал прохаживаться с ним по комнате. На втором круге ловко наклонился и подобрал с пола шляпу.
— Не правда ли, Меттерних, я сделал большую глупость, женившись на австрийской эрцгерцогине?
— Поскольку вашему величеству угодно знать мое мнение, скажу откровенно, что Наполеон Завоеватель допустил ошибку. Но не Наполеон-политик и основатель империи.
— Так значит, император Франц хочет лишить трона свою дочь?
— Сир, император помышляет только о благе своей империи. Что бы ни уготовила судьба его дочери, он прежде всего государь и не колеблясь пожертвует своей семьей для блага Австрии.
— Так я и думал. Я знаю, что совершил огромную ошибку. Женитьбой на австрийской эрцгерцогине я надеялся оживить прошлое, соединив его с новыми временами, — предрассудки древних готов с просвещенностью нынешнего века. Я был неправ и вижу сегодня, как глубоко я заблуждался. Эта ошибка может стоить мне трона, но под ее обломками я погребу весь мир.
В гостиной стало совсем темно. Свечи не горели: никто не посмел их принести, потревожив тем самым императора. По-прежнему держа под руку Меттерниха, лица которого он разглядеть уже не мог, Наполеон подвел его к двери и взялся за ручку.
— Надеюсь, мы еще увидимся.
Его голос звучал почти ласково.
— Как вам будет угодно, сир, но я чувствую, что не достигну цели своей миссии.
Рука Наполеона похлопала Меттерниха по плечу.
— Вы как будто сердитесь — с чего бы это? Я вам скажу, что будет: вы не станете воевать со мной.
— Если вы так думаете, сир, то вы погибли, — ответил Клеменс даже слишком резко. — У меня было такое предчувствие, когда я шел сюда, теперь же я в этом уверен.
Быстрые шаги с позвякиванием шпор удалились под всколыхнувшийся шорох, шарканье, бормотанье… В приемной свечи горели; генералы всматривались в лицо Меттерниха, пытаясь прочитать в нем приговор. Он сохранял бесстрастное выражение, ни на кого не глядя и никому не кланяясь.
Бертье проводил его до самой кареты.
— Довольны ли вы императором? — шепнул он, убедившись, что их никто не слышит.
— Да, он дал мне все необходимые пояснения, — ответил Меттерних. И добавил, поставив ногу на подножку: — Ему конец.
Отложив зрительную трубу, Наполеон поднес к глазам карту, слушая пояснения Бакле. Тому приходилось почти кричать, чтобы перекрыть шорох множества лопат, стук ломов, звон топоров — саксонские крестьяне копали рвы, делали засеки, расширяли дороги; саперы наводили мосты и строили редуты для защиты апрошей. Дрезден превращали в крепость, способную отразить армию Бернадота с севера, Блюхера с востока и Шварценберга из-за Богемских гор. О, этот орешек будет им не по зубам! Если, конечно, ждать их в Дрездене, а не идти навстречу, чтобы разбить поодиночке. Бакле прав: в действиях союзников нет никакой системы, они неизбежно наделают ошибок. Им никогда не сравняться с нами в быстроте маневров…
Двести тысяч солдат! Глупости! Бравада, фанфаронство! Шварценберг сможет набрать от силы тысяч семьдесят пять. Но как уверенно говорил этот ушлый венский щеголь! Он что-то скрывает. У него всегда припасен козырь в рукаве. Французская армия сейчас сильна как никогда; австрийцы должны понимать, что первый удар придется именно по ним; если они все же решились на войну, то… Они на что-то рассчитывают. Удар в спину? Новый переворот в Париже? Очередное покушение?..
Маре сообщил о прибытии Фуше, который просит об аудиенции, и о приезде шведского консула Синьеля. Синьель настаивал на том, чтобы передать ответ кронпринца лично в руки императору, однако вот письмо Бернадота, адресованное министру. Наполеон взял его у Маре и пробежал глазами. Та-та-та, слова, слова, слова, упреки, оправдания, уверения в дружбе… Он хочет Норвегию и обещает свою шпагу тому, кто добудет ее для него! И просит двадцать миллионов сверху! Скомкав письмо, император швырнул его в угол.
— Мне не нужны такие друзья, которых можно удержать только деньгами! Кстати, Англия всегда может перебить ставку. Требовать Норвегию! Какая наглость! Я не собираюсь грабить Данию, раз Бернадоту пришла такая блажь! Отправьте этого консула обратно, я его не приму.
— А герцог Отрантский, сир?
— Пошлите за ним.
Щеки Фуше как будто ввалились еще больше, лицо напоминало череп, только в глазницах светились угольки зрачков. Наполеону сразу вспомнились древние легенды о вернувшихся с того света, чтобы разделаться с земными делами…
— Вы слишком поздно приехали, господин герцог.
— Сир, я спешил, как мог, предоставить себя в распоряжение вашего величества.
— Что ж вас здесь не было до моего большого разговора с Меттернихом! Вы бы постигли его.
— Сир, я не виноват.
— Ступайте к Бертье, он введет вас в курс дела. Потом сообщите мне ваши мысли об этих проклятых австрийских переговорах, суть которых я не могу ухватить. Они хотят без драки получить деньги и провинции, которые я взял на шпагу. Нам нужна вся ваша ловкость, и помните: я не желаю обкорнать ни мое могущество, ни мою славу! Нарбонн кое о чем просветил нас, вам расскажут об этом. Жду вас через два дня.
Фуше откланялся.
Меттерних все еще в Дрездене, чего-то выжидает. Вероятно, ответа от Шварценберга, которому он написал в самый вечер того долгого разговора. Ничего, рано или поздно ему придется убраться, объевшись «завтраками», которыми кормит его Маре. И больше никаких аудиенций! Сегодняшний вечер можно будет провести в театре; мадемуазель Жорж играет Беренику.
…Наполеон ушел после четвертого акта, не дожидаясь сцены расставания влюбленных, в которой жаждущие смерти обрекают себя на жизнь. Жозефина всегда над ней рыдала… В кабинете горели свечи, секретари все еще строчили что-то, шурша своими перьями, снизу неясно доносились голоса ординарцев, раскаты хохота… Вдруг голоса резко смолкли, потом сделались громче. Предваренный звенящим топотом сапог со шпорами, в двери ворвался курьер, сверкая белками глаз на запыленном лице. Император взломал печать, начал читать, невольно вскрикнул.
— Сульт!.. Где он? Немедленно найдите Сульта!
Утро выдалось промозглым, совсем не похожим на вчерашний погожий вечер. Небо укуталось в облака, сулившие дождевую морось; ветер бесцеремонно задирал юбки липам. Наполеон бродил по дорожкам парка меж давно не стриженных кустов. Голова казалась набитой ватой — он дурно спал. В последнее время он часто просыпался ночью, зато днем иногда клевал носом. Лучше всего голова работала после полуночи… Но не сегодня. Руки уже заледенели, а ясности в мыслях так и не появилось.
Разгром. Полный разгром. Жозеф совершил все ошибки, какие только мог. Веллингтон отыскал брод там, где, как считалось, его не было. Вместо того чтобы отступить к Сарагосе и соединиться с Сюше, найти удобную позицию и дать сражение там, Жозеф вздумал драться у Витории, прямо на тракте из Мадрида в Байонну, зажатом между горами, запруженном обозами и экипажами удиравших чиновников с женами и детьми. С обозами ушли четыре тысячи солдат конвоя! Четыре тысячи! Лошадей впрягли в телеги с барахлом, бросив пушки! Мосты через реку никто не подумал взорвать или хотя бы охранять! Начальник Северной армии гонялся за разбойниками и не успел к генеральному сражению! Ах, Журдан заболел горячкой и не мог командовать на поле боя — да если бы и мог! Какой из него полководец? Галантерейщиком был, им и остался. Он обронил свой маршальский жезл, спасаясь от англичан, и тот достался Веллингтону. Если бы только жезл! Почти все пушки, армейская казна, тот самый обоз и весь гардероб Жозефа, ускакавшего верхом!
В Праге не должны об этом узнать. Сколько времени потребуется Сульту, чтобы домчаться отсюда до Пиренеев и взять командование на себя? Не меньше двух недель. Две недели никто не должен знать о том, что случилось. Обещать им все, чего они хотят, выиграть время. Выиграть время…
Шорох гравия заставил Наполеона обернуться. По аллее шел Меттерних в дорожном сюртуке и светлых узких панталонах, вправленных в низкие сапоги с узкими отворотами. Лицо его было хмурым.
— Вы чем-то недовольны? — спросил император, ответив на его поклон.
— Ваше величество, долг перед моим государем не велит мне бесполезно терять время в Дрездене. Я передал наши условия герцогу Бассано, но за три дня не получил вразумительного ответа. И вот сегодня утром, перед самым отъездом, я получаю от него записку…
— Все верно, — перебил его Наполеон, — это я просил его задержать вас. Герцог показал мне проект соглашения, который собирался направить вам, — он никуда не годится. Одна голова хорошо, а две лучше. Пойдемте со мною в кабинет, мы все обсудим и уладим.
Они пошли обратно по дорожке. Часовые взяли на караул, лакеи распахнули двери.
— Для переговоров нужен секретарь, — сказал Наполеон почти весело, когда они поднялись в кабинет. Он позвонил слугу и велел позвать герцога Бассано.
Все трое уселись у маленького стола, стоявшего в углу; Маре приготовился писать.
— Изложите статьи договора, как вы их понимаете.
Удивленно взглянув на императора, Меттерних ненадолго задумался, затем начал перечислять, стараясь делать фразы короче: император французов изъявляет свое согласие на вооруженное посредничество австрийского императора; полномочные представители воюющих сторон соберутся десятого июля в Праге для переговоров с представителем венского двора; переговоры должны завершиться не позднее десятого августа; до вышеозначенного дня все военные действия приостанавливаются…
— Запишите это все как положено, я подпишу.
Нервно чиркнув по бумаге, перо оставило на ней загогулину, в которой с трудом угадывалась буква N, и зависло в воздухе.
— Пункт четвертый, — задумчиво протянул Наполеон. — Как нам быть? Перемирие, которое я заключил с русскими и пруссаками, истекает в середине июля, то есть через две недели, а получается, что его нужно продлить до десятого августа. Не могли бы вы взять это на себя?
— Сир, я не наделен для этого полномочиями… н-но я готов содействовать продлению перемирия двумя государями-союзниками. Однако я вынужден поставить одно условие.
— Какое?
— Для поддержания своего вооруженного нейтралитета император Франц запретил вывозить провиант из Богемии и Моравии. Русские и прусские войска, скучившиеся в Верхней Силезии, не смогут пробыть там до августа, если не предоставить им к этому средства. Соблаговолит ли ваше величество дать мне гарантии, что если австрийский император отменит запрет и откроет границы Богемии, Моравии и Силезии для перевозки провианта, в том числе через Саксонию, это не будет считаться нарушением нейтралитета?
— Даю вам гарантию.
Несколько долгих секунд Наполеон выдерживал взгляд Меттерниха, безуспешно пытавшегося проникнуть в его мысли, а Маре посматривал своими близко посаженными глазками то на одного, то на другого. Наконец австриец откланялся, забрав с собой подписанную бумагу, они остались одни.
— Позовите ко мне Бертье, — сказал император, — и Сульта. Я должен сказать ему кое-что перед отъездом.
В кабинет тяжелой поступью вошла полная дама в шелковом платье, остановилась, посмотрела на Наполеона, стоявшего у стола, присела в реверансе и тотчас выпрямилась.
— Воля ваша, сир, а муж мой никуда не поедет. Хватит! Навоевался!
Император онемел от неожиданности, а мадам Сульт продолжала свой монолог крикливым и властным голосом:
— Сколько это еще будет продолжаться? В Испании ничего не получишь, кроме пинка! Ланн хотел уйти на покой — вы его в Австрии сгубили. Жюно с дырой в голове еле выходили — вы потащили его в Россию, и он там совсем рехнулся, кидается на бедняжку Лору с ножом! Бес-сьера убили! Дюрока тоже! Вам мало? Вы и моего Сульта на тот свет отправить хотите? Ах да, конечно, вы позаботитесь о сиротах! У вас уже целая рота сирот!..
Еще бы кулаки в бока уперла! Лавочница! Базарная баба! Вылупилась своими свинячьими глазками! Наполеон вырвал руку из-за пазухи и резко стукнул ею по столу.
— Сударыня! — выкрикнул он с покрасневшим от гнева лицом. — Я звал вас сюда не для того, чтобы вы устраивали мне сцены! Я не ваш муж, а если бы я им был, то вы вели бы себя иначе! Жены должны повиноваться! Возвращайтесь к мужу и не мучьте его.
Она замерла, несколько раз открыла и закрыла рот, точно вытащенная на берег рыба, потом снова присела в поклоне и вышла. Наполеон несколько раз глубоко вздохнул и выдохнул, чтобы успокоиться.
Двери снова открылись, маршал Сульт сделал несколько робких шагов и остановился. Какая у него постная физиономия — бледная, морщинистая, и взгляд унылый. С виду — какой-нибудь ученый, глотающий книжную пыль в библиотеках, или до времени состарившийся чиновник, а не полководец. Да уж, Сульт — не Ланн и даже не Жюно. Он умелый исполнитель чужой воли… Вон какую власть взяла над ним жена. Но это последняя карта в колоде, а ставки слишком высоки. Возможно, Сульт все же сумеет собрать разбитые войска в один кулак и заградить Пиренеи живой стеной. Сюше поможет ему.
— Вы получили инструкции у Бертье? — Сульт молча кивнул. — Отправляйтесь немедленно.
«Вице-королю Италии, его высочеству Евгению де Богарне.
Монб…»
Как называется это место? Монб… или Морб… Монбр… И какое сегодня число? А, неважно. Какое бы ни было. Все равно каждый день — это сегодня. «Франция, сего дня». Нет — «Земной шар, сего дня».
«Надеюсь, Ваше Высочество, что мое письмо застанет Вас в добром здравии посреди превратностей войны. Не о войне сейчас следует говорить, я помышляю только о мире, и у меня есть огромный проект, который, я в этом уверен, удастся осуществить с государями всего мира, а великий Наполеон станет в нем главным».
Рука совсем не дрожит, перо послушно выводит жирные и волосяные линии, украшая заглавные буквы изящными завитушками, бумага покрывается ровными строчками, — у Жюно всегда был отменный почерк.
«Вас я делаю своею властью королем от Адидже до Каттаро. Отдаю вам все, чем турки владеют в Боснии, в Хорватии, в Далмации — до Босфора Фракийского. Отдаю вам один остров в Адриатике, еще один в Черном море, один в Красном, один в Средиземном, один в Атлантическом океане и еще один в Индии. Золотые, серебряные и алмазные копи мы поделим на шестнадцать частей и распределим следующим образом: Его Величеству великому Наполеону — четыре…» Погодите, а к кому же он пишет? Разве не к Наполеону? Нет, Наполеон сейчас в Москве, он стал царем и звонит в колокола в Кремле, тогда отовсюду сбегаются люди и кланяются ему в землю. Жюно пишет Эжену. Да, точно. «Его высочеству вице-королю, которого я делаю императором, или как пожелает Наполеон, — две части. Князю Невшательскому, которого я делаю Австрийским императором, — полторы. Королям Рейнского союза, Австрийскому императору, которого император сделает по своему желанию императором Испании или королем, Неаполитанскому королю, Голландскому королю, королю Вестфалии и всем королям, каких еще назначит Император, — четыре. Англичанам — половину и мне — половину за управление Бразилией, Португалией, половиной Северной Америки, вторую же половину получат англичане, островами Южного моря, Великой Индией и Китаем, если пожелает Император. Мы захватим все и велим короновать себя в присутствии дружественных нам десяти миллионов солдат, посреди Пекина, и через десять лет все исполнится. Я сообщу вам подробности в разговоре».
Почему рука сама вывела А? Абрантес. Жюно остался в прошлом, я — герцог д'Абрантес. Америка, Бразилия, Россия, Англия, Нидерланды… Я — повелитель мира!
Песок посыпался на лист, оказавшийся страшно далеко внизу, — нет, это снаряды падают на заснеженное поле, по которому стройными рядами наступает пехота под бой барабанов. Молодцы! Центру строиться в каре, чтобы отразить атаку кавалерии! Правому флангу — в колонну! Застрельщиков — вперед! Что? Они заходят с тыла? А-а, вон они, идут во весь рост, думают, что их не остановить! Батарея, приготовиться! Пли! Пли! Ха-ха, вдребезги! Вы рассыпались на тысячу кусков, вас теперь никто не соберет! Трубить победу!
Смеяться, петь и вновь смеяться!
И снова пить, и снова петь!
Еще враги? Нет, это мои слуги, они пришли за моими повелениями. Не смейте прикасаться ко мне! Вон! Вон! Пошли прочь! А ты! Ты… я как будто знаю тебя… тебя зовут… отец… отец… да, ты жрец, ты пришел, чтобы помазать меня на царство! Подожди, я должен облачиться в царские одежды. Долой эти лохмотья! В камин! В камин! Пойте все:
Дух мой рвется к небесам
В заблужденье странном:
Не пущусь ли я и впрямь
В путь по звездным странам?
Нет, хочу остаться здесь,
В мире безобманном,
Чтобы пить вино, и петь,
И звенеть стаканом![30]
Как славно! Какой приятный теплый ветерок! От него перышки на шее слегка шевелятся. Во всем теле такая легкость — оп! Окно распахнуто; отсюда открывается чудесный вид! Я вижу далеко своим орлиным взором! Какая высь! «Дух мой рвется к небесам…» Взмахнуть крылами и полететь!..
Левая нога так странно изогнута… А, она сломана. Правая рука распорота… А, это об ограду. Так, значит, я не орел? Я не могу летать? Но кто я?.. Если б я был человек, я бы сейчас чувствовал боль. Проверим. Камень? Отлично. Раз! Ничего. Сильнее! На камне кровь — это моя кровь, она красная! Но мне не больно! У меня сломана нога, проткнута рука, разбита голова, а я не чувствую боли! Меня хранит Бог! Нет, я и есть бог!
Аллилуйя! Стойте, вы неправильно несете меня: поднимите меня над головой! Зачем в кухню? Меня нужно отнести в храм! Мой дом там! Вернитесь! Не оставляйте меня здесь! Ну хорошо, я сам! Я пройду через стены, я… Нога. Она все время подгибается, как тут идти. Ее надо отрезать, чтобы не мешала. Рука висит плетью и не держит нож — ничего, вот так, обеими… Сейчас. Еще чуть-чуть… Нож острый, это хорошо… Все, кончено. Немного отдохнуть и…
Поездка в Прагу изначально была обречена на неудачу, Фуше это прекрасно понимал. Не в прямом смысле, конечно: Прага лежала на пути из Дрездена в Лайбах[31], столицу Иллирийских провинций, где Фуше должен был вступить в должность генерал-губернатора вместо свихнувшегося герцога д’Абрантеса, и миновать ее было невозможно, но в свете поручения Наполеона…
Бонапарт все еще верит, что с Австрией можно вести тайные переговоры. Ему никак не втолковать, что сейчас не 1809 год: те же самые министры, которых ему всегда было так просто настроить друг против друга и запугать, качнулись в сторону другой силы, которая подзуживает их проявить мужество и бескорыстие, ведь речь идет о спасении всей Европы. Но Бонапарт думает только о спасении своей империи, причем старыми способами, не понимая, что сам делает себя заложником случайностей, военного счастья! Грубая сила нужна, чтобы растоптать мир; чтобы жить в нем, потребно иное. Надо, надо чем-то пожертвовать: либо отказаться от Германии, чтобы сохранить Италию, либо уступить Италию, чтобы сохранить свои позиции в Германии. Иначе — крестовый поход против Франции, которая подвергнется нашествию извне и снова вспыхнет изнутри, ведь англичане не преминут заслать своих эмиссаров в Бордо, Вандею, Нормандию… Наполеон уверен в своей власти над французами, он искренне думает, что они очарованы и пойдут за ним в огонь и в воду. Хм… Это новое назначение… Не пытается ли император просто удалить Фуше от средоточия важных событий?
…Граф Стадион, прибывший на конгресс, отказался принять новоиспеченного генерал-губернатора; о встрече с Меттернихом Фуше даже не помышлял. Все прочие знакомые ограничивались общими фразами и пожеланиями счастливого пути (Фуше намекнул, что, скорее всего, именно он передаст Иллирийские провинции Австрии), а при новой встрече удивлялись: как, вы еще не уехали? И все же бывший министр полиции оттягивал свой отъезд, пытаясь разузнать хоть что-нибудь лично для себя.
Граф де Нарбонн явился в Прагу в один день с представителями Пруссии и России; теперь ждали только Коленкура, который должен был представлять Францию. Вернее, Наполеона. Напутствуя Фуше, император так и сказал: «Франция — это я».
Липы на набережной Влтавы стояли в цвету, но тонкий аромат терялся в густой смеси из запахов свежих опилок, дегтя, конского навоза, доносившегося с реки душка овощей, козьей шерсти, угля и бог весть чего еще, наваленного кучей в лодках. Шумела вода на порогах, из пивной слышался гомон голосов и пиликанье скрипки, их заглушал визг множества пил, одновременно вгрызавшихся в древесину. Оставив за спиной Карлов мост, где было слишком людно, Нарбонн и Фуше шли по набережной мимо сваленных штабелями длинных бревен и козел с потными пильщиками.
Если подумать, они были очень странной парой: побочный сын Людовика XV и якобинец, голосовавший за казнь Людовика XVI. Но сегодня перед ними стояла единая цель: не пустить во Францию Бурбонов, мечтавших вернуть себе трон. А для этого необходимо сделать так, чтобы Австрия не переметнулась в стан неприятеля.
Возможно, уже слишком поздно… Нарбонн рассказывал о ненависти к французам, едким облаком заполнявшей венские гостиные. Накопившиеся обиды взбухли уродливым гнойником, который скоро вскроется, пролившись мелкой местью. Что Иллирия? Она сама вернется к Австрии, как только заговорят пушки, это уже не предмет для торга. Единственное, на что еще можно делать ставку, — это регентство Марии-Луизы в интересах Вены. Сохранить систему, примирить Францию с Европой, оторвать Австрию от России… Пусть даже для этого придется загнать Францию обратно в ее естественные границы. Все имперские чиновники непременно сохранят свои места — все равно никого лучше не найти. Фуше и Нарбонн войдут в регентский совет. Кто еще? Ну, допустим, Талейран: он хочет открыть ворота Бурбонам, но он же их и закроет, если так будет выгоднее ему самому. Пожалуй, Макдональд, Монморанси…
Как поведет себя Бернадот? Вот в чем вопрос. Наполеон опасается этого человека, способного выдать врагу тактику французской армии — преподнести на подушке ключ к победе. Фуше еще в Дрездене написал кронпринцу письмо, заклиная не воевать против соотечественников и доказывая, что Карл Юхан сделался орудием в руках русских и англичан, которые прельщают его французской короной, а сами хотят усадить на трон Бурбонов. Письмо собирались доставить через маршала Нея… Нарбонн сделал нетерпеливый жест рукой: когда еще это письмо дойдет! А Бернадот уже переговорил с Александром и Фридрихом Вильгельмом в Трахенберге, и под его командованием будет армия в сто тысяч человек.
Как?! А зачем же тогда собирать конгресс в Праге?.. Печальный бурбонский профиль Нарбонна до оторопи напоминал изображение на монете. Увы, все речи о мире — лишь ветошь, которой полируют до блеска стволы орудий. Наполеон собирает армию и рассчитывает на новые победы; главнокомандующие союзников выработали общий план и согласовали свои действия. За деньгами дело не станет: в Силезию приезжал лорд Абердин — подтвердить, что Англия предоставит Австрии полмиллиона фунтов. Австрия встала на тропу войны; Бавария пока колеблется, но на нее надежды не больше, чем на Вюртемберг.
Как, вы ничего не слышали о роспуске Рейнского союза? Немецкие княжества оправдывают им свои измены. Да, вот еще что: генерал Моро покинул Америку и скоро прибудет в Европу.
Моро? Именно от него Австрия потерпела свое первое крупное поражение в 1800 году. Вот только Моро не смог извлечь из победы при Гогенлиндене (скажем прямо, куда более блестящей, чем при Маренго) всех выгод, какими не преминул бы воспользоваться Бонапарт. Он даже не захватил Вену, хотя мог! Люневильский мир был заключен без поругания имперской столицы. Впрочем, Моро-то не стремился к власти… Наполеон сейчас боится оказаться меж двух огней: между своим другом Бернадотом и еще большим другом Шварценбергом, но, если союзники заполучат Моро, два огня превратятся в молот и наковальню. Генерал не обладает ни изворотливым умом, ни честолюбием, однако он великий стратег и ненавидит Бонапарта. С ним австрийцы отомстят за Аустерлиц и Ваграм…
Коленкур приехал с опозданием на два дня. Привезенный им протест Наполеона против участия в переговорах барона Анстедта, который родился в Страсбурге, а следовательно, француз, Меттерних отвел твердой рукой и запросил у генерала верительных грамот, которых у него не оказалось. За грамотами послали в Дрезден; до конца перемирия оставалось двенадцать дней… Не желая больше следить за этим балаганом, Фуше выехал в Вену.
— Мы должны быть на Эльбе до окончания перемирия, чтобы ударить французам в спину, если они войдут в Богемию, а русские и пруссаки сделают то же, если они обратятся на шведов, — пояснял Бернадот, стоя над картой. — Оставим пятнадцать — двадцать тысяч человек в Померании — присмотреть за датчанами и французами в Любеке и Гамбурге, соединимся с русскими вот здесь, у Трауенбрутцена, и, как только кончится перемирие, перейдем через Эльбу между Торгау и Магдебургом, после чего двинемся на Лейпциг.
Моро задумался. Светлые глаза под набрякшими веками перебегали с одной части карты на другую, палец с разбухшими суставами скользил по течению рек, по направлениям дорог… «Он постарел», — невольно подумал про себя Бернадот. Все-таки десять лет прошло. Тогда, в Гробуа, он был похож на греческого героя — этакого Ахилла. А теперь… Великий полководец превратился в американского плантатора. А ведь он мог бы свалить Бонапарта и занять его место! Или просто сберечь Республику, раз власть его не прельщала. Тогда сейчас все было бы иначе.
— Растянуть линию операций от Балтики до середины Эльбы, тогда как важные крепости еще заняты врагом, — это нехорошо, — заговорил генерал. — Берлин слишком близко от французских аванпостов и подвергается опасности; достаточно…
— Да, я знаю, — перебил его Бернадот, — одна-единственная неудача — и все закричат: «Спасайся кто может!» Преданные обязательства, принесенные в жертву союзники, поспешно заключенные мирные договоры…
Он осекся под испытующим взглядом Моро.
— Смотрите сами, — терпеливо продолжил тот. — В Гамбурге и Любеке — пятнадцать тысяч французов и двадцать пять тысяч датчан; вы предлагаете оставить против них шестнадцать — двадцать тысяч, а семьдесят тысяч увести на юг, оставив у себя в тылу серьезную угрозу. Время крупных сражений и стремительных ударов прошло. Пальцы, сомкнувшиеся на вашем горле, лучше отгибать поодиночке.
Карл Юхан согласно кивнул.
— Я не подставлюсь под сомкнутый кулак Наполеона. Я измотаю его маневрами и партизанской войной, перережу коммуникации, подниму вооруженное восстание у него на флангах, заставлю терять солдат в мелких стычках.
— А если не получится?
— Тогда я вернусь в Померанию, потому что как шведский принц, — подчеркнул Бернадот, — я должен сохранить позиции в Штральзунде. Победа или поражение — дорога в Данию останется свободна, и я пойду туда за Норвегией. Англия меня поддержит, в этом я уверен. А здесь… Мне не улыбается завершить поход в болотах Польши.
Поццо-ди-Борго переводил взгляд с одного на другого, не вмешиваясь в разговор. Генерал Моро приехал сюда из Америки, чтобы стать военным советником императора Александра, который как будто разочаровался в Бернадоте. В Трахенберге шведского принца сначала приняли довольно холодно, но когда гонец привез письмо от Меттерниха, расхваливавшего военный гений Бернадота, Александр и Фридрих Вильгельм подобрели, а главнокомандующие союзными армиями согласились с военным планом, который предложил Карл Юхан. «До встречи в Лейпциге!» — сказал он на прощанье, отправляясь обратно в Штральзунд. Под начало Бернадота отдали Северную армию из трех корпусов: шведского, прусского (фон Бюлова) и русского (Винцингероде); как российский комиссар, корсиканец был обязан следить за соблюдением интересов царя. Он в большей степени дипломат, чем военный, и все же доводы Моро казались ему разумными. Кстати, генерал Адлеркрейц тоже считает, что, прежде чем действовать на Эльбе и в Саксонии, следует освободить Гамбург и Любек, снабдив заодно армию всем необходимым… Моро встал напротив Бернадота.
— Скажу вам правду: я думаю, что вас разобьют.
Играла военная музыка, развевались знамена, цокали копыта, солдаты слаженно маршировали по Дворцовой площади мимо Хофкирхе, похожей на свадебный торт. Стены из светлого песчаника словно закоптились от порохового дыма; святые на балюстрадах наклоняли головы, вглядываясь в воинов. «Vive l'empereur!» — кричали те, проходя мимо Наполеона, восседавшего на сером мерине. Император был в зеленом конно-егерском мундире, саксонский король Фридрих Август — в белом, с зеленой орденской лентой через правое плечо. Старик осунулся и выглядел нездоровым, но все же держался прямо и твердо. Здесь же были его братья Антон и Максимилиан, неизменный Бертье, маршал Гувион-Сен-Сир… Наполеон праздновал свой день рожденья заранее, уверенный в том, что через пять дней преподнесет себе подарок.
Вороной конь неаполитанского короля, покрытый леопардовой шкурой вместо попоны, переступал ногами и грыз удила. Всадник сдерживал его, успокаивая, хотя с куда большей охотой пришпорил бы, чтобы птицей унестись отсюда как можно дальше. По дороге в Саксонию Мюрат получил секретные депеши из Вены и отправил курьера с ними в Неаполь, для расшифровки. Дурень! Почему он не захватил шифр с собой! Когда депеши стало можно прочитать, было уже поздно. Кариати писал, что Австрия согласна на условия неаполитанского короля, если он покинет Бонапарта и примкнет к коалиции, поскольку австрийский император скоро объявит своему зятю войну. Но в это время Наполеон в Дрездене уже обнимал Мюрата, назначенного начальником всей кавалерии.
Выехали на рассвете. Сонный караульный у заставы, позевывая, поздоровался с Летьером и ушел обратно, ничего не спросив. Мориц облегченно выдохнул. С начала лета пленным уже не устраивали еженедельных смотров, недавняя вылазка с доктором в Компьень прошла благополучно, но где Компьень, а где Париж! Коцебу дал собственноручную подписку в том, чтобы не отлучаться далеко от города, и теперь ему было неуютно: немецкая натура требовала соблюдения порядка даже в ущерб собственным удовольствиям. Во время кругосветного плавания Мориц насмотрелся на последствия разгильдяйства и непослушания… И все же часть его души блаженно замирала, предчувствуя приключения, и злорадно показывала язык тем, кто держал его в своей власти.
Дрожки легко катились по тракту, пока Летьер не свернул на пыльный проселок с глубокой колеей. Времени довольно, можно путешествовать в свое удовольствие, оставив в стороне почтовую дорогу с летящими по ней курьерами, дребезжащими дилижансами и несущимися галопом экипажами с форейтором на пристяжной.
В Суассоне нельзя было узнать никаких новостей о мирных переговорах. Газеты перепечатывали выхолощенные бюллетени из «Универсального вестника», без всяких подробностей, пленных же волновал один вопрос: когда их вернут домой? Доктор Летьер предложил Морицу съездить на праздник в Париж и разузнать все там.
Пастух гнал коров на выпас; крестьяне шли в поле с граблями на плечах; виноградари пробирались с ножницами между рядами лоз, подрезая побеги и разглядывая полуспелые грозди: нет ли гнилых ягод? А в это время где-то пылили обозы с хлебом и вином, продвигаясь на восток, к армейским магазинам. Неужто и нынешний урожай снимают для их пополнения?..
От разговорчивого доктора Мориц знал, что рекрутский набор в Суассоне проходил негладко. Крестьяне прятали молодых парней (кому работать на земле, если всех в нее зароют?); один бедолага, вытянувший жребий, покалечил себя, но пожадничал: отрубил не весь указательный палец, а только верхнюю фалангу, и его не освободили от службы — определили в понтонеры. Зато предусмотрительный слуга месье Барива, лишивший себя пальца еще весной, собирается жениться. Да и госпожа де Барраль, похоже, тоже сможет спасти сына от войны: вместо него в полк отправится другой молодой человек, незнатного происхождения. Видимо, именно поэтому вдова заложила часть земли и продает свои драгоценности.
Корыстолюбие, двурушничество, лицемерие — вот с чем нужно воевать Наполеону! — не мог не подумать Мориц про себя. Но тотчас вспомнил, что и среди российских чиновников полно продажных мздоимцев. И в России купцы наживаются на военных подрядах, поставляя гнилье и завышая цены. А помещики норовят сбыть в рекруты всякий сброд… Люди везде одинаковы — французы ли, русские ли. Все не без греха. Хорошо, что и добродетель пока не перевелась.
Пытался ли бы доктор Летьер уберечь Шарля от военной службы? Наверняка. Хотя сам Шарль, как все подростки, мечтает о подвигах и славе. Рассказы Морица о тяготах походов, вынужденной суровости к обывателям, ужасах госпиталей Шарль пропускал мимо ушей, интересуясь лишь сражениями и досадуя на то, что Коцебу не участвовал в великих битвах; Жюли была более благодарной слушательницей. К чему скрывать: Мориц и сам желал бы совершить нечто замечательное, но в своих мечтах он спасал чью-нибудь жизнь, а не разил врагов направо и налево. Он сознательно избрал для себя карьеру военного, однако был убежден, что армия должна служить защитницей, а не карательницей или захватчицей. Любое дело можно обернуть как к пользе человечества, так и против него. Вот врач, например: он легко мог бы убивать ланцетом и ядами и даже получать за это плату, но видит свое предназначение в прямо противоположном…
В полдень они остановились на берегу маленькой речки, чтобы напоить лошадей, дать им отдохнуть и подкрепиться самим. Мадам Летьер собрала им в дорогу корзинку с провизией. Лошади тянулись мордами за сочной травой и обмахивались хвостами, отгоняя насекомых; журчала вода, в рощице перекликались птицы… Какое-то неуловимое воспоминание щекотало сознание — ощущение без контуров, что-то из детства в деревне… Запах нагретой земли и сырости от реки, жужжание проносящихся мимо шмелей, теплое прикосновение солнца… И чувство покоя: все замечательно, ничего плохого случиться не может, ведь папа рядом…
Три месяца назад Морица разбудили на заре, велели спуститься в кухню и преподнесли ему именинный пирог с земляникой. Он вдруг заплакал навзрыд: уже столько лет никто не праздновал его день рождения! Летьеры утешали и обнимали его; пирог взяли с собой, когда все вместе поехали на загородную прогулку… Как грустно ему будет покинуть их, когда настанет время возвращаться на родину!
К вечеру дрожки выбрались на большую дорогу, и сразу почувствовалась близость крупного города. Навстречу то и дело попадались экипажи, Мориц с доктором обгоняли возы и фуры; вот проехал отряд конных жандармов, вон показались деревья бульвара, разбитого на месте городской стены; в кабачки и кабаре стекался простой люд, чтобы выпить дешевого вина, подкрепиться жарким и поплясать с шустрой бабенкой под визгливые звуки скрипок.
Мимо заброшенной заставы въехали на чугунный Аустерлицский мост, опиравшийся на каменные быки. Лодочники сосредоточенно орудовали длинными шестами. Миновали Ботанический сад, добрались до заставы Сен-Жак — двух домиков в греческом стиле среди раскидистых деревьев. Вдалеке призывно махали крыльями мельницы Монпарнаса; Летьер направил лошадей на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Когда-то здесь находился знаменитый монастырь босоногих кармелиток — последний приют бывших королевских любовниц. Во время Революции его снесли, а землю отдали под застройку.
На этой улице жил господин Бертолле, приятель Летьера. В свое время они вместе изучали медицину, но Бертолле предпочел сделаться аптекарем. Он остался холостяком, однако держал прислугу и явно не бедствовал. Доктор представил ему Морица как месье Дюлона из Эльзаса (чтобы оправдать немецкий акцент), друга семьи. Гостей накормили ужином, приготовили им постель. Несмотря на мягкое ложе и пахнувшие фиалкой простыни, Мориц долго не мог заснуть — отвык от шума большого города, не смолкавшего даже по ночам.
На другой день был праздник — день рождения императора, официально считавшийся его именинами. Бертолле повел своих гостей к дворцу Тюильри, куда уже стремились густые толпы: ходили упорные слухи, будто русские прервали перемирие, поэтому парижане хотели взглянуть на императрицу, когда она поедет к обедне в собор Богоматери, чтобы понять по ее лицу, хорошие вести она получает от мужа или дурные.
Толпу оттесняли национальные гвардейцы. Морицу не удалось как следует разглядеть Марию-Луизу, когда она проехала на мост в открытой карете, отвечая наклонами головы на приветственные возгласы. Ее лицо показалось ему замкнутым, точно маска. С другой стороны, оно и понятно: одна в чужой стране, среди непредсказуемой, предубежденной против нее толпы… Люди вслух делились впечатлениями; большинство сходилось во мнении, что императрица была печальна, значит, дело плохо.
Ради праздника открыли решетку сада, толпа хлынула туда. На террасе две козы тащили маленькую коляску, в которой сидел прекрасный белокурый мальчик лет двух, с круглым личиком и большими голубыми глазами; сзади бежал его маленький «адъютант» в гусарском мундире. «Римский король! Римский король!» — пронеслось по рядам. Толпа закричала «виват!», мальчик помахал в ответ ручкой.
По выходе из сада часть людей устремилась на набережную, другие — на Елисейские Поля, и там их ждало новое бесплатное развлечение. Какой-то человек тащил за канат воздушный шар, в корзине которого вопил от страха его маленький сын. Корзина болталась поверх деревьев; вцепившись в ее края, бледный до синевы мальчик верещал не переставая. Толпа зашумела, накинувшись на мучителя с упреками. Тот отвечал, что мальчик должен передать императрице свиток со стихами, когда она выйдет на балкон, потому-то он и поднял его в воздух. «Сам полезай, а парнишку не мучай!» — кричали сердобольные зрители. Другие пытались втолковать жестокосердому отцу, что императрицы во дворце уже нет — уехала, и все это видели, но тот не верил. Шар удалялся по аллее под вопли охрипшего страдальца.
На берегу Сены под садом Тюильри торговали всякой снедью, на противоположном поставили палатки, и через час туда прибыло множество карет, запряженных шестериком, из которых выходили нарядные дамы и кавалеры в лентах. «Vive l’impératrice!» — кричали из толпы на всякий случай. Однако Мария-Луиза больше не появилась; скоро по набережной пробежал слух о том, что она уехала в Сен-Клу, не почтив праздник своим присутствием. «Политики» совершенно уверились в том, что Наполеон проиграл какое-нибудь сражение и жена отправилась плакать; прочие кривили губы: «Австриячка!»
Звуки труб положили конец этим спорам. Несколько лодок выехали навстречу друг другу; в одних сидели матросы в красной одежде, в других — в синей. Началось сражение: стоя в качающихся лодках, противники пытались столкнуть друг друга в воду шестом. Однако Мориц быстро сообразил, что бой нечестный: ни один из «синих» не упал, тогда как «красные» не могли устоять на ногах, а каждый новый всплеск толпа приветствовала криком: «L’Anglais est tombé!»[32]
Приятели вернулись на левый берег. К ужину в дом Бертолле явилось множество гостей, столы накрыли в саду под тенистыми липами. О войне почти не говорили: это было где-то там, далеко, и никого не касалось; в сумерках все пошли обратно — любоваться иллюминацией на Королевском мосту и Елисейских Полях.
В свое первое пребывание в Париже Мориц осмотрел только правый берег Сены. Господин Бертолле любезно устроил ему экскурсию, показав Пантеон с гробницами великих людей, Сорбонну и Дом инвалидов, восстановленный Наполеоном после революционных бурь. Его часовня должна была стать усыпальницей великих полководцев, и для начала император перенес туда прах Тюренна. Посетители толпились перед шпагой Фридриха Великого, которую Наполеон велел повесить в этой церкви после победы при Потсдаме. Тут же висели русские знамена, захваченные в 1807 году. Не удержавшись и позабыв о том, что он «месье Дюлон», Коцебу уверенно заявил французам, что эти знамена фальшивые: их изготовили в Варшаве.
Господин Бертолле изрядно повеселил доктора Летьера рассказом о розыгрыше, который часто проделывают с провинциалами. Их уверяют, что в Доме инвалидов содержится солдат с деревянной головой. Те сначала не верят; их все же ведут в помещения, где постояльцы, подговоренные шутниками, подтверждают, что человек с таким протезом действительно существует: вот его койка, он только что вышел. Заинтригованные простаки идут его искать, давая на чай то одному, то другому и слыша в ответ: «Да, он только что был здесь, вот его недопитый стакан. Да, недавно проходил по коридору, его позвали бриться». Дортуары, коридоры, столовая, кухня, умывальная — обойдя почти всю богадельню, гости попадали в садик, где их встречали дружным смехом.
В садике прогуливались инвалиды — на деревяшках, с пустым рукавом, с черной повязкой на глазу… Мориц посторонился, пропуская женщину, которая тащила за собой тележку со своим безруким и безногим мужем. Шла она довольно быстро, тележка подпрыгивала на неровных камнях, человеческий обрубок сносил это молча, хотя ему, должно быть, приходилось несладко. Подойдя к скамейке, женщина уселась на нее и принялась вязать чулок. Тележка оказалась прямо на солнце; инвалид смотрел в небо, беспомощно моргая слезящимися глазами.
На обратном пути в Суассон Коцебу никак не мог отогнать от себя эту картину: обреченная покорность на лице искалеченного войной человека и угрюмая суровость его жены, исполнявшей христианский долг без сострадания.
Встревоженная мадам Летьер поджидала их у ворот. В дом приходили жандармы! Она сказала им, что месье Морис уехал вместе с доктором к больному, чтобы ассистировать при сложной операции, и они ей поверили, но ему лучше немедленно явиться к коменданту. У Коцебу оборвалось сердце; доктор подвез его и остался ждать: он винил себя за то, что, возможно, навлек неприятности на своего постояльца.
Капитан де Класи был воплощением суровости. Он сухо объявил Морицу, что отныне тот должен являться на перекличку дважды в день, утром и вечером, и раз в неделю — на смотр к нему самому. Стараясь сохранять самообладание, Коцебу заверил его, что будет неукоснительно исполнять новые правила, а затем решился и спросил, чем вызвано изменение режима.
— Я не обязан давать вам разъяснения! — выкрикнул комендант.
Доктор просиял, увидев, что Мориц выходит на улицу без конвоя. Лошади устало плелись домой, как вдруг знакомый голос окликнул Коцебу из переулка. Это был Таберланд; он подбежал к дрожкам, поклонился Летьеру и заговорил с Морицем по-немецки: несчастье! Пятеро пленных бежали на север, намереваясь пробраться в Дюнкерк и оттуда морем отправиться в Англию; их схватили в Лилле, переслали в Суассон и заключили в тюрьму! Среди них Гюне!
Гюне! У Морица помутилось в глазах. Таберланд больше не знал никаких подробностей; они уговорились с ним завтра, после переклички, взять с собой доктора Куна, майора Свечина и, может быть, кого-нибудь из полковников, пойти к коменданту и попросить не запирать их друзей вместе с подлыми преступниками.
Сначала комендант и слышать ничего не хотел, но Све-чин и фон Менгден сумели задеть тайные струны его души. В чем преступление этих людей? В желании обрести свободу? Они никому не причинили зла, не покалечили, не обокрали, с какой же стати держать их вместе с убийцами и ворами? Разве сам капитан де Класи, окажись он на их месте, не попытался бы сбросить путы плена и вырваться из оков неволи?.. Необходимые распоряжения были сделаны, а Коцебу даже получил позволение навестить узников.
Мадам Летьер положила в корзинку две бутылки вина и целую жареную курицу. Мориц был этим смущен: он знал, что в семье доктора не водилось лишних денег, своих кур Летьеры не держали, а цены на рынке кусались… Он начал бормотать благодарности и обещания как-нибудь расплатиться, добрая женщина замахала на него руками и выпроводила.
Когда тюремный служитель отворил ему дверь, Коцебу застыл на пороге, растерянно скользя взглядом по изможденным, заросшим волосом лицам. Если бы Гюне не окликнул его первым, Мориц не узнал бы своего друга, к тому же все пятеро были в крестьянской одежде.
На курицу набросились с жадностью и в несколько минут оставили от нее одни кости, откупоренную бутылку с вином пустили по кругу. Они так изголодались! Днем спали по очереди, а по ночам шли по звездам, не имея ни компаса, ни карты. Приходилось спрашивать дорогу, наводя на себя подозрения. Фландрия — плоская страна: ни пригорка, ни ложбинки, все на виду — поля, поля без конца и края, разве что встретишь прозрачную рощицу, а то и укрыться негде. Может, кто-то донес о них властям, а может, просто не повезло: на четвертую ночь они наткнулись на жандармов. Такая досада! Три четверти пути уже остались за плечами… Перемирие кончилось, военные действия возобновились, об этом известно наверное. Так что размена пленных не будет. Остается лишь ждать и молить Бога о ниспослании победы нашему оружию…
Глубокой ночью, на втором переходе от Берлина, курьер доставил Винцингероде приказ Бернадота как можно скорее возвращаться обратно, потому что близ Виттенберга генерал фон Бюлов нарвался на маршала Удино, который теперь гонит его перед собой, несмотря на засеки и упорное сопротивление.
Главный корпус мог исполнить приказ легко, однако ушедшие вперед отряды подвергались опасности. Прогнав сонливость ушатом холодной воды, которую денщик вылил ему на голову, Волконский вглядывался в карту при свете свечи, пытаясь сообразить, как далеко могли уйти эти отряды и где их теперь искать. Уходящее лето рыдало дождями, дороги развезло, тучи сокращали день, ночи были темны, как вдовье покрывало…
Рассвет застал его за составлением ордеров командирам. Теперь еще нужно было выбрать смелых и умных гонцов, способных отыскать своих и не попасться в руки неприятеля, действовать по обстановке и подсказать командирам кратчайший маршрут для безопасного соединения с главными силами. День прошел в тревоге ожидания; первые гонцы возвратились только к вечеру, последние — за полночь: все в порядке. Корпус шел к Гросберену, где ему назначили позицию; начальник штаба крепко спал, сидя в седле, два казака держали его под локти. «Стой! Слезай!» Серж не проснулся, когда его вынули из седла, положили на землю и укрыли буркой.
Гросберен отстоял от Берлина всего на две мили. Утром туда подошли шведы, теперь ждали только фон Бюлова. Около полудня послышались звуки сильной канонады: пруссаки принимали бой. Часа через три прискакал адъютант генерала — без шапки, с потным и закопченным лицом: ради Бога, пришлите подкрепление! Бернадот сильнее выпрямился в седле и принял надменный вид.
— Я больше не узнаю в пруссаках воинов Фридриха Великого. Скажите генералу фон Бюлову, что у шведов и русских нет в Берлине ни жен, ни детей, вы сами должны защищать вашу столицу, а у нас еще будет где помериться силами с врагом от Берлина до Штральзунда и Одера.
Тяжело дышавший адъютант смотрел на него растерянно, словно сомневаясь в том, верно ли он понял главнокомандующего. Винцингероде боролся со своими чувствами: голос крови звал его туда, где гибли соотечественники, а голос разума призывал не вмешиваться, сохраняя субординацию. Бернадот повторил яснее:
— Скажите вашему генералу Бюлову, что я не пришлю ему ни одного русского и ни одного шведа! И если он потеряет всех своих людей и останется один, пусть все равно продолжает обороняться!
Он поднес к глазу зрительную трубу, давая понять, что разговор окончен.
Этой ночью прибыли тревожные известия: маршал Даву выступил из Гамбурга, чтобы ударить Северной армии в тыл; стоявший у него на пути граф Вальмоден отошел за Шверин; Даву теперь в четырех-пяти переходах от Удино и генерала Жерара, покинувшего Магдебург; если все они соединятся под Берлином, то…
Бернадот подозвал к себе Сюрмена.
— Сколько у нас тяжелых орудий?
— У нас есть восемь мортир, монсеньор, и…
— Отправьте шесть на правый фланг.
Адлеркрейцу он велел перебросить туда же два батальона.
Винцингероде удовлетворенно кивнул. Канонада начинала отдаляться; вероятно, пруссаки все же переломили ход боя, французы отступают. Вот теперь бы организовать преследование… Он поделился своими мыслями с Бернадотом; Карл Юхан разрешил послать вдогонку за неприятелем казачьи отряды.
По залитому ночным мраком полю бродили солдаты с факелами, подбирая раненых и убитых; Волконский распорядился отправить русских хирургов в лагерь фон Бюлова. Офицеры передавали друг другу фразу, которую старый генерал произнес перед тем, как пруссаки решительным штурмом смяли первую линию Ренье: «Наши кости должны белеть перед Берлином, а не за ним!»
Черт бы побрал этот дождь — льет как из ведра! Обозы увязли где-то в грязи, солдаты промокли насквозь и смотрят волками: то шли вперед, потом назад, теперь снова поворачивать — так и будем месить грязь без всякой цели? Ландвер начинает разбредаться по домам — это вояки до первого выстрела! Докладывая о заболевших и дезертировавших, офицеры уже не прячут недовольных взглядов. Но Блюхер не обязан разъяснять свои планы всем и каждому! Да, их неожиданное наступление застигло французов врасплох, однако Наполеон с гвардией и резервами тотчас устремился в Силезию, проделав сто сорок пять верст за три дня. Сто двадцать тысяч солдат против семидесяти пяти тысяч — это не шутка. По счастью, Шварценберг выступил из Богемии к саксонской границе, и Наполеон повернул назад, опасаясь потерять Дрезден. Против Блюхера остался маршал Макдональд, который, похоже, прорывается к Бреслау, — тоже тертый калач, но всем известно, что без Наполеона его маршалы не страшны. Мы займем позицию вот здесь — на плоском плато между Кацбахом и Нейссе. От дождей реки словно взбесились, преодолеть их — задача нелегкая…
…Три только что наведенных моста смыло и унесло потоком, однако Макдональд не отменил свой приказ: утром двадцать шестого августа форсировать реку. Дождь лил стеной, так что не разглядеть собственной вытянутой руки. Кавалерия двинулась вброд, пехота дожидалась своей очереди. Конечно, стрелять из ружей в такую погоду нельзя, зато штыки и сабли не подведут. И артиллерия, размещенная на лесистых холмах, поддержит атаку. Выучка, слаженность, опыт — вот что определяет исход сражения. Какие бы чувства ни обуревали сейчас пруссаков, они не заменят навыков и школы. Макдональд командовал пруссаками в русскую кампанию, когда им нечего было защищать, кроме собственных жизней, — они действовали довольно успешно. А этой весной, уже в Германии, он воевал против тех же самых солдат и разбил их. Вот вам и одушевляющий патриотизм.
…Похоже, что корпус генерала Йорка уже вступил в рукопашную с французской пехотой. В прошлом году этот корпус входил в армию Макдональда, пока Йорк не отказался повиноваться французскому командованию… Проклятый дождь! Ничего не видно; остается ждать донесений с поля боя. Два каре смяты, один неприятельский батальон уничтожен, захвачено несколько орудий! Молодцы! Блюхер послал на подмогу прусских и литовских драгун, бранденбургских улан и полк ландвера: раз прогнулось — бить, бить и бить! Что? Граф Ланжерон, стоявший за Нейссе, отступил, чтобы не позволить французам обойти себя с фланга. Пусть одна кавалерийская бригада немедленно скачет на левое крыло! Черт бы побрал этот дождь! Артиллерия увязла в грязи, ее не подтянешь вовремя туда, куда нужно, и фитили гаснут и отмокают… Каким чудом французы заставляют свои пушки стрелять? Donnerwetter, они сейчас погубят всю прусскую конницу! Луг превратился в топь, кони падают, всадники захлебываются в грязной жиже! Бригаде Карла Мекленбургского — выдвигаться в первую линию! Корпусу Остен-Сакена — готовиться к атаке! Русским гусарам — на правый фланг, пехоте — наступать следом за ними, казакам — зайти неприятелю в тыл! Са-бли… вон! Ладонь привычно сжала рукоять, клинок с тихим звоном расстался с ножнами. Forwârts!
…Броды скрылись под бурлящей водой, реки вышли из берегов и залили пойму вместе с брошенными там орудиями. У единственного уцелевшего моста возникло столпотворение; плеск, крики, ругань, грохот русских пушек, поливавших французов свинцовым дождем картечи… Адский шум доносился из вечернего полумрака, точно из преисподней. Промокший до нитки Макдональд смотрел на эту картину, стиснув зубы. Разум подсказывал ему, что нужно пожертвовать меньшим, чтобы спасти большее, но душа корчилась от боли и бессилия. Как остановить это избиение? Он опустил подзорную трубу. Два кавалерийских полка и две пехотные дивизии из резерва двинулись к реке чуть выше по течению, чтобы отвлечь внимание на себя.
…Оставалось крепко держаться за гриву и довериться чутью лошадей. Вот копыта задели за дно, вот лошади, отфыркиваясь, выбрались на противоположный берег, еще мгновение — и всадники снова в седле. Глаза уже привыкли к темноте, а казаки и вовсе видели в ней, как кошки. Из мрака доносились стоны раненых; лошадей пустили шагом, чтобы случайно не наступить на живых. Брошенные пушки с разбитыми лафетами, опрокинутые фуры с задранными оглоблями, трупы, трупы, трупы… Впереди шевелилась многоголовая черная масса. «Стой!» — скомандовал ротмистр Рудзевич и предостерегающе поднял вверх левую руку. В потемках заметалось что-то светлое — платок, которым махали над головой.
— Nous nous rendons![33] — послышался хриплый голос.
Серый суконный плащ, наброшенный поверх мундира, намок и пахнул псиной, с концов двууголки струйкой стекала вода. Вчера был такой погожий день! А ночью снова пошел этот дождь, не давший людям как следует отдохнуть и подкрепиться. Александр и сам не выспался; он с напряжением вслушивался здоровым ухом в объяснения Моро, который говорил ему о каких-то недостатках позиции в центре.
Вчерашняя атака на Дрезден пятью колоннами русских и австрийских войск была отбита Наполеоном, подоспевшим на помощь Гувион-Сен-Сиру. Вечером неприятель вышел из города и расположился перед ним под прикрытием сильных батарей, напротив лагеря союзников. Моро говорил о том, что Наполеон сначала нанесет массированный удар в центр, а затем постарается отрезать фланги, поэтому…
Все произошло слишком быстро: близкий звук пушечного выстрела, второй, третий — и вот уже лошадь Моро с хрипом бьется на земле в предсмертных конвульсиях, придавив седока; конь Александра испуганно прыгнул в сторону и взвился на дыбы, но император усидел в седле, хотя поясницу пронзила резкая боль.
— Ваше величество! Вы не ранены?
Александр развернул коня и натянул поводья. Лица генералов расплывались бледными пятнами, поэтому он сказал, ни к кому не обращаясь:
— Je suis sain et sauf. Portez secours au général[34].
Французские батареи уже стреляли залпами, однако император — спешился и подошел к Моро, которого вытащили из-под лошади. Генерал не подавал признаков жизни; французское ядро раздробило ему правое колено и оторвало левую голень, пробив насквозь его коня. Если бы Александр не был туг на левое ухо и находился справа от Моро… Адъютанты положили изуродованное тело на плащ и понесли бегом, оскальзываясь на мокрой траве.
Австрийцы в беспорядке отступали к Штейнбаху, пехота Виктора гнала их окровавленными штыками, конница Мюрата рубила саблями. Мортье с молодой гвардией смял русских и пруссаков на правом фланге и захватил Лейбниц. И этой армией Меттерних грозил императору французов! Шварценберг уже приказал общее отступление. Они все пойдут на Теплиц, к Рудным горам — единственной дорогой через лес. Больше им некуда деться.
Наполеон продиктовал приказ Вандаму: идти к Теплицу обходным путем, чтобы быть там раньше австрийцев. Завтра, когда войска немного отдохнут, вся кавалерия выступит на Фрайберг, Мармон и Сен-Сир займут Дипподис-вальде, который неприятель уже должен будет миновать, а гвардия прибудет в Пирну, чтобы перекрыть горные тропы. Посмотрим, как запоют Александр и Фридрих Вильгельм, оказавшись в этом мешке!
Закончив диктовать, он вдруг почувствовал страшную слабость. Мысль о том, что сейчас нужно будет выйти из палатки, сесть на коня, трястись в седле, вызывала тошноту. С трудом подавив позывы к рвоте, Наполеон присел на походную кровать. Острая боль в правом боку отдавала в плечо и под лопатку, сердце колотилось, на лбу выступила испарина. «Вина», — просипел он. Бокал, поданный Рустамом, остался недопитым; встревоженный Бертье послал за врачом. Когда полог откинулся, впустив Ларрея, император в сапогах со шпорами лежал на кровати на боку, подтянув ноги к животу.
Боже, Боже, Боже, что же делать?..
По окрестным лесам скитаются вооруженные поляки, грабя беззащитных обывателей, — как бы не забежали и сюда! В местечке — только с десяток казаков из роты, охраняющей придворные коляски, прочие стоят по деревням… Говорят, что под Дрезденом двое суток продолжалась страшная пальба. Одна баба видела французов не далее как за две мили отсюда!
С улицы послышался перестук множества колес и копыт, окрики, чавканье сапог по грязи; Шишков послал слугу узнать, что происходит. Это австрийские обозы! Час от часу не легче. В груди похолодело, сердце подпрыгивало, как поплавок на водной ряби, руки мелко дрожали.
Вечером хозяин дома сказал, что в Мариенберге остановился австрийский генерал; Александр Семенович тотчас пошел к нему и велел доложить о себе. Голова генерала была перевязана, он даже не поднялся из-за стола.
— Простите, что обеспокоил вас, — проблеял Шишков. — Уж не ранены ли вы?
— Нет, — дернул щекой генерал. — Дорога отвратительная, коляска несколько раз опрокидывалась — всю голову себе разбил!
Он продолжал что-то хлебать из тарелки, не глядя на посетителя.
— Известно ли вам что-нибудь о пребывании наших войск и где находится государь?..
Дверь с шумом распахнулась, впустив австрийского полковника. Вид у него был полубезумный; генерал предложил ему вина, но тот отказался: до вина ли теперь! Они разбиты, за ними гонятся! Весь его полк, загнанный в ров, сдался в плен!
Шишков еще раз извинился и откланялся; на него не обратили никакого внимания.
Дома он отправил слугу к гоф-фурьеру — уведомить о катастрофе. И чтоб лошади были готовы! Хотя куда же ехать?.. И как? Уже ночь, темно, дороги дурные; коляска опрокинется — костей не соберешь… Господи всемогущий! Прелестный и Животворящий Крест Господень! Помогай мне со Святою Госпожой Девою Богородицею и со всеми святыми вовеки! Аминь.
Рано утром в доме поднялась суматоха; хозяева укладывали вещи и готовились уезжать — французы идут! К Шишкову заглянул казачий полковник Ефремов: не худо бы закладывать лошадей, придворные повозки уже отправились.
Дорога на Прагу была совершенно разбита; вдоль нее пробирались телеги, запряженные волами; навьюченные люди брели через лес, продираясь сквозь ветки. Коляска то и дело увязала в грязи, кони совершенно выбились из сил, когда дотащились до Комотау на богемской границе. На воротах заставы было начертано выцветшей краской: Chomutov; Шишков в очередной раз посетовал на то, как немцы портят славянские названия.
Где находятся армии, никто не знал; говорили только, что французы идут к Теплицу. Утром невыспавшийся Шишков вышел на улицу размять ноги перед новым переездом и вдруг увидел русского офицера, скакавшего верхом. Старик бросился прямо под копыта, крича офицеру остановиться: не знает ли он, где главная квартира? Тот отвечал, что государь в Лауне и все войска тоже там.
В Лауне? Вот те на! Это как раз по дороге в Прагу! Шишков-то думал, что главная квартира позади него, а она оказалась впереди! Вот только Лаун лежит прямо против Теплица, в тридцати верстах. Как бы не наехать на французов…
Тпру! Тпру! Кучер резко натянул поводья и перекрестился. Прямо на дороге лежали люди — десятки, сотни людей, на версту вперед! Это были австрийские солдаты в измаранных грязью белых мундирах и панталонах, в шапках и без, с ранцами и подсумками. Они лежали кто на спине, кто на боку, сжимая руками ружья. Неужто убиты?! Шишков приподнялся в коляске — и услышал храп. Они всего лишь спят! Мертвым сном… Коляска съехала с дороги и с трудом пробиралась вперед опушкой леса, подпрыгивая на узловатых корнях.
Несколько кустов на склоне дымились, подожженные снарядами; серая пелена стелилась над дорогой, сползала в овраг, за которым, в узком дефиле, пытались развернуться французы. Пехота пользовалась передышкой, чтобы оттащить в сторонку убитых; раненые, какие могли ходить, ковыляли в Пристен на своих двоих. Появление конницы встретили радостными возгласами. Генерал Депрерадо-вич отправился на холм, где находился граф Остерман-Толстой; вскоре оттуда прискакали ординарцы: кирасирам строиться на правом фланге, за оврагом, уланам и драгунам — на левом.
Солдаты с закопченными порохом лицами отдыхали прямо на земле, грызли сухари, жевали, устало двигая челюстями и посматривая на небо: тучи висели низко, однако ветер гнал их прочь. Может, хоть сегодня дождя не будет…
Вместо грома небесного раздался грохот пушек и взрывающихся снарядов. Тотчас затрещали барабаны, люди вскакивали и бежали строиться, некоторые падали с криком, зажимая сочащиеся кровью раны… Артиллерия принялась отвечать, застрельщики рассыпались цепью, прячась за кустами, и тоже вступили в бой.
— Зовите сюда мясников!
Алая кровь, бившая из раны, забрызгала лицо одного из адъютантов, снимавших с коня Остермана-Толстого. Перебитая у самого плеча, левая рука графа висела плетью, острые осколки кости торчали наружу Побледнев и тяжело дыша, он присел на барабан; его поддерживали за плечи. Хирурги примчались бегом, Остерман обвел их взглядом, сощурив близорукие глаза.
— Твоя физиономия мне нравится, — сказал он самому молодому, — отрезывай мне руку.
Барабан теперь служил операционным столом; пациент сел на землю, адъютант прислонился спиной к его спине. Генерал запретил держать его. Оператор распорол рукав мундира, его помощники приготовили инструменты: кривой нож, пилу, крючья, иглу, шелковые нитки… Прежде чем зажать зубами пулю, Остерман приказал, чтобы рядом пели какую-нибудь русскую песню. Зажмурившись и стиснув челюсти, он издавал сдавленный, утробный рев, а рядом горланили в четыре глотки казаки, сопровождая припев заливистым присвистом:
Пчелочка златая, ах, что же ты жужжишь?
Пчелочка златая, ах, что же ты жужжишь?
Жаль, жаль, жалко мне, что же ты жужжишь?
Жаль, жаль, жалко мне, что же ты жужжишь?
Французы шли двумя колоннами — четко, неудержимо, даже рои безжалостной картечи не могли остановить их продвижения. Вот они уже ворвались в Пристен, вот захватили батарею, изрубив орудийную прислугу… Сменивший Остермана Ермолов, мучаясь, смотрел, как гибнут защитники новых Фермопил: коннице действовать невозможно — места нет, еще потопчут своих… С правого фланга доносилась оживленная перестрелка, но и там нельзя было наступать, чтобы ударить врагу в бок или в спину: овраг проклятый… «Ура-а-а!» Семеновцы быстрым шагом двигались к батарее; вот уже побежали, вот смешались с французами в безумии рукопашной… «Па-ла-ши… вон! Набрать повод! Рысью… марш!» Кто это скачет впереди? Дибич? Значит, Барклай уже на подходе! Ермолов повеселел. «К ата-ке… Марш-марш!»
Кошкуль галопом несся вперед, занеся палаш над головой. Французы бежали; один остановился, повернулся, поднял ружье — поздно: Петер наскакал на него, рубанул с потягом. Пытаясь спасти свою жизнь, люди скидывали ранцы, бросали ружья, карабкались по крутому склону, цепляясь за кустики травы, под защиту дремучего леса, но на равнине спасенья не было. Запела кавалерийская труба; навстречу выехали польские уланы, подравнялись, пустили коней курцгалопом, опуская пики… Поворачивать назад было поздно; Кошкуль перебросил палаш в левую руку, вынул пистолет, дал коню шенкелей. Трепетали краснобелые значки под стальными жалами. Выстрелив в улана, приближавшегося справа, Петер дернул левый повод и налетел на того, что слева, выставив палаш в терцию. Кони столкнулись, острие с хрустом вонзилось под задранный подбородок, Петер резко выдернул его, перебросил в правую руку, развернул коня, поравнявшись с уланом из второй шеренги, рубанул его по левому плечу…
Батальон семеновцев лишился всех офицеров, кроме двадцатилетнего прапорщика Якушкина, который и принял на себя командование. Одна французская колонна была рассеяна, вторая истреблена, но Пристен остался в руках у Вандама. Прорыв из Кульма в Теплиц он отложил до утра.
Почти все солдаты были босы: башмаки и боты утонули в болотной грязи, когда пехота, сбитая с дороги кавалерией и артиллерией, продиралась через лес. Заросшие щетиной грязные лица, запавшие щеки, воспаленные от бессонных ночей глаза, нетвердая усталая поступь — и это гвардия! Прослезившись, Александр достал из кармана белый батистовый платок.
В Теплице выяснилось, что в нескольких верстах оттуда весь день шло сражение, поэтому там провели только ночь, подкрепившись печеной картошкой, а утром поспешили на помощь товарищам.
Сотня орудий палила беспрерывно; сквозь грохот едва можно было расслышать барабанный бой и команды офицеров. Русские атаковали первыми, ударив в центр; одновременно австрийцы пытались обойти французов с левого фланга. За час до полудня гул пушек и треск ружейной пальбы послышались в тылу; Вандам поскакал туда сам. По дороге от Ноллердорфа двигались густые колонны. Это Мортье и Сен-Сир! Наконец-то!.. О нет! Вместо синих мундиров с красными эполетами и белой портупеей по дороге шагали зеленые фигурки с серыми ранцами и черными ремнями на груди. Пруссаки! Император послал Ван-дама расставить силки для союзников, а он сам очутился в западне! Но ничего, еще не все потеряно. Они прорвутся к своим! Адъютант повез приказ генерал-адъютанту Корбино: атаковать пруссаков кавалерийской бригадой, чтобы расчистить дорогу для пехоты.
…«Прощайте. Желаю вам скоро стать капитаном!» Эти слова звучали в ушах поручика Булгарина, когда он строил своих улан в колонну по четыре, заняв место с левого края первой шеренги, а потом повторялись под топот копыт, учащаясь: «Желаю-вам, скоро, стать ка-питаном; желаю-вам, скоростать, капитаном…»
— Vive l'empereur! — крикнул Тадеуш, опуская пику.
Пруссаки не ожидали нападения и даже не успели развернуться в боевой порядок из походных колонн. Артиллерия двигалась по дороге; звук кавалерийской трубы и гудение земли под копытами вызвало панику; солдаты бестолково метались, рубили постромки лошадей и забирались верхом, пытаясь спастись; в несколько мгновений оставшаяся у орудий прислуга была изрублена, а конница мчалась дальше в гору, по которой спускалась пехота. Мелькали палочки в руках барабанщиков, трубили горнисты, надрывались офицеры, строя солдат в закрытые колонны, ощетинившиеся штыками; из взбухших пороховых облачков вырвались вспышки выстрелов; в третьем ряду поспешно заряжали ружья, чтобы передать во второй.
Ружья — не пушки. Старшего брата Корбино убило ядром при Прейсиш-Эйлау, младшему оторвало ногу при Ваграме, с него же сейчас всего лишь сбило пулей шляпу. Генерал сломал свою саблю и теперь рубился прусской.
Прошлой зимой Корбино отыскал брод через Березину, и французы прошли там, где русские их не ждали. Они прорвутся и теперь! По лбу стекала струйками кровь, кожу на черепе нестерпимо жгло, но останавливаться было нельзя. Еще немного… еще… еще… все, путь свободен!
…Кирасиры мчались непробиваемой стеной, колено к колену. «Левое плечо вперед! Марш!» Куда бы ни бросились французы, они везде натыкались на конницу — русскую или австрийскую. На склонах гор лежали трупы тех, кто не успел добраться до спасительной дубравы: за конницей шла пехота. Метавшиеся в ловушке останавливались, бросали оружие и поднимали руки вверх.
— Здра-жла, ваше величе-ство!
Императорская свита остановилась перед новой колонной.
— Поздравляю вас с победой! — звучным голосом произнес Александр.
— Ура-а! Ура-а! Ура-а!
Государь наслаждался. Впервые он присутствовал при сражении, завершившемся бесспорной победой русского оружия! Даже стоя с обнаженной головой перед длинным рядом мертвых тел, он с великим трудом сдерживал радость, рвавшуюся наружу. Генерал Вандам подъехал верхом и покорно склонил голову, подавая свою шпагу; Александр велел генералу Волконскому принять ее. За Вандамом следовали еще три генерала; им всем пришлось смотреть, как казаки гонят пленных, растянувшихся в длинную колонну.
— Сочувствую вашей утрате, — мягко сказал Александр Остерману-Толстому, указав глазами на пустой рукав мундира.
— Быть раненным за Отечество весьма приятно, — отвечал граф, — а что касается левой руки, то у меня остается правая, которая мне нужна для крестного знамения, ибо на Бога полагаю всю свою надежду.
— Voilà qui est bien dit[35].
Преследовать рассеянного неприятеля отправили армию, гвардии же было приказано вернуться в Теплиц и подготовиться к завтрашнему параду. Но прежде нужно было предать земле тела убитых.
Государь щедро заплатил владельцам домов, построенных на горячих источниках, чтобы гвардейцы смогли в них помыться. Чистым выдавали башмаки и штиблеты из отбитого французского обоза. Теплицские дамы преподнесли графу Остерману-Толстому изящный серебряный кубок в знак благодарности за избавление Богемии от ужасов войны.
Крытые носилки медленно плыли по дороге, сопровождаемые многочисленной толпой верховых и пеших. Любопытный Шишков пошел посмотреть — хоронят, что ли, кого? «Моро, Моро», — звучало со всех сторон. Пробившись ближе к носилкам, Шишков увидел бледный, заострившийся профиль («Батюшки! Убили!»), затем руку, поднявшуюся и ухватившуюся за кисть балдахина («Слава Богу! Живой!») Носилки проследовали мимо, один из верховых поскакал вперед, к Лауну — должно быть, узнать, куда нести генерала.
Уже на въезде в город толпе пришлось посторониться, чтобы пропустить почтовую коляску. Рядом с дородным русским фельдъегерем сидел высокий, плечистый французский генерал. Шишков подивился про себя: кто бы это мог быть? В толпе, осведомленной лучше него, тотчас послышались крики: «Вандам! Вандам!» Все побежали за коляской; когда Шишков, отдуваясь, подходил к почтовому двору, там уже было не протолкнуться от людей всякого звания. Коляска стояла пустая; пока выпрягали лошадей и впрягали новых, прошло не меньше часа — толпа ждала и не расходилась. Наконец на крыльце появился фельдъегерь. Зеваки подались вперед, увлекая с собой Шишкова. Возница уселся на козлы; тотчас со всех сторон посыпались громкие издевки. Одни кричали: «Вези его тихонько, дай людям наплевать ему в рожу!», другие, напротив, советовали нестись во весь дух и где-нибудь опрокинуть коляску, чтобы седок сломил себе голову Почтальон весело отшучивался, потом достал свой рог и затрубил, чем вызвал новый взрыв смеха. Вандам вышел из дома; лицо его было бледно и напряжено, спину он держал нарочито прямо и двигался как автомат.
— Езжай в Сибирь, лови там соболей! — закричали ему, как только он сел в коляску. — Тигр! Крокодил! У-у, змей подколодный!
Не понимая, что ему говорят, генерал на всякий случай поклонился, тогда ему стали грозить кулаками, продолжая выкрикивать оскорбления.
— Пошел! — фельдъегерь ткнул возницу в спину кулаком.
Свистнул кнут, лошади резво взяли с места, вслед коляске полетели камни.
Пруссаки привезли с собой понтоны, у шведов их не было. Русские отдали шведам свои, а сами поплевали в ладони и взялись за топоры. В несколько минут прибрежные дома были разобраны по бревнышку; погрузившись на сколоченные из них плоты, саперы переправились через Эльбу и принялись строить предмостное укрепление.
— Для вас, русских, нет ничего невозможного! — воскликнул Бернадот, подъехав к графу Воронцову, следившему за работами. — Если бы ваш император был честолюбив, вас приходилось бы убивать по отдельности, как белых медведей на Севере.
Своей улыбкой Карл Юхан показывал, что шутит, и Воронцов тоже улыбнулся, отсалютовав ему.
— Вы, шведы, не умеете воевать, но еще научитесь, — тем же тоном продолжал кронпринц, обернувшись к фельдмаршалу Стединку. — Учитесь у русских: для них нет ничего невозможного.
Волконский переглянулся с Воронцовым: не слишком-то деликатно говорить такие вещи старому заслуженному вояке, подписавшему в качестве посла Фридрихсгамский договор, который лишил Швецию Финляндии. Но это замечание вписывалось в общую линию Бернадота: он всячески старался снискать любовь русских, доходя в своей учтивости до лести. На походе квартира главнокомандующего почти всегда находилась при русском корпусе, а не при шведском, и караул его тоже состоял из русских. Кронпринц следил за тем, чтобы русских солдат размещали по домам, оставляя их на биваках только в крайних случаях, а на разводах здоровался с людьми, спрашивал, давали ли им сегодня водки, и приказывал выдать еще. И он добился своей цели: когда поезд Бернадота обгонял русскую колонну, по ней тотчас прокатывалось «ура!», причем кричали не по приказу, а от чистого сердца. «Не так ли поступали и полководцы суворовской школы?» — думал про себя Волконский. Государя многие солдаты в глаза не видели, Отечество — за лесами, за долами, а за хорошего командира они пойдут в огонь и в воду. Хотя Бернадот, конечно, подражает не Суворову, а Наполеону…
Серж приезжал на главную квартиру дважды в день — докладывать о сведениях, собранных разведывательными отрядами. Ходили слухи, что Наполеон из Дрездена пойдет на Берлин; один из гонцов примчался с донесением о том, что французы перешли на правый берег Эльбы, их авангард выступил из Виттенберга на северо-восток, угрожая союзникам слева. Дурная весть: если французы перехватят обозы и парки, Северная армия останется без хлеба и снарядов. Вместо того чтобы просто наблюдать за передвижениями неприятеля, фон Бюлов решил атаковать его и понес большие потери, потому что Бернадот наотрез отказался прислать ему подкрепление. Волконский никак не мог понять: то ли кронпринц задумал некий хитрый маневр, то ли просто не хочет воевать. По слухам, под Дрезденом было сражение, окончившееся не в пользу союзников… Карл Юхан слал парламентера за парламентером к маршалу Нею, принявшему командование французской Берлинской армией вместо Удино, так что тот уже запретил принимать их. Что все это значит? Однако ясная улыбка Бернадота рассеивала все сомнения полковника, как солнце утренний туман.
Первого сентября Бернадот отправил ординарца к генералу Тауэнцину с приказом идти к Денневицу, наперерез французам, и там поступить под начало фон Бюлова. Тауэнцин приехал в Рабенштейн, где находилась главная квартира, чтобы сообщить, что французы заняли Зайду и совершают фланговое движение к Цане, откуда до Денневица не больше двух миль. Отругав генерала за то, что он явился сам, оставив войска без общего командования, Бернадот отправил его обратно, но все же приказал Стединку и Винцингероде к следующему утру сосредоточить силы на высотах у Лоббезе, в одном переходе от Денневица, а Воронцову и Чернышеву выступить из Рослау, где наводили мост, чтобы преградить путь новым неприятельским колоннам. Расписание общего движения кронпринц вручил Волконскому.
— Вы отвечаете мне за порядок, — сказал он, глядя Сержу в глаза. — Пока все войска не пройдут, не пропускать ни одной повозки, даже моей.
Местность, по которой предстояло идти, напоминала собой бугристую кожу оспенного больного с прыщами и бородавками. Дорога вилась меж песчаных холмов, покрытых сосновыми рощицами; при каждом порыве ветра нужно было закрывать глаза, чтобы их не запорошило, а на зубах потом хрустел песок. Кавалерия и конная артиллерия поднимали тучи пыли, полностью окутывавшей пехоту, начинавшее припекать солнце усиливало сходство с пустыней. Серж все же не уберегся и протирал глаза платком, когда рядом с пыльным облаком, поднятым пехотной колонной, взвилось другое, пытавшееся столкнуть первое с дороги. Это был обоз главнокомандующего, состоявший из коляски и нескольких фургонов; Волконский приказал ему остановиться и пропустить войска; начальник обоза не соглашался; они принялись кричать друг на друга; начальник схватился за саблю, Серж махнул рукой казакам у себя за спиной, те взяли пики наперевес… Было около десяти часов утра; на востоке послышались громовые раскаты. Взглянув еще раз на небо, где ослепительно сияло солнце, Волконский понял, что это пушки.
…Заслышав канонаду, Бюлов приказал палить из орудий: мы идем! Пусть Тауэнцин продержится еще хотя бы час-полтора, помощь близка! Очень кстати прибыл гонец от Блюхера с новостью о победе при Кацбахе; Бюлов тотчас велел объявить о ней солдатам. Многоголосое «ура!» грянуло посильнее пушек, люди прибавили шагу.
Пушечные выстрелы с запада озадачили французов; Тауэнцин воспользовался этим, чтобы бросить в атаку всю кавалерию сразу. На черных киверах ландвера сияли звездами латунные кресты: «Für König und Vaterland!"[36]Обрушившись на пехоту, конница растоптала французов и принялась рубить итальянцев, отбивавшихся штыками; бранденбургские драгуны заставили замолчать батарею, оставив ее без прислуги, но в это время французы опомнились: три стрелковых батальона отбили пушки назад, так что добычей пруссаков стал лишь один зарядный ящик. Атака польских улан запоздала: прусские эскадроны успели развернуться и восстановить строй. Теснимые со всех сторон, отчаянно отбиваясь, поляки медленно отступали к Нидергерсдорфу, к которому уже приближались передовые отряды Бюлова.
Главные силы противников методично стреляли друг в друга. Разрядив ружье, первая шеренга передавала его назад и получала от третьей уже заряженное; подносящие метались с патронными сумками между обозом и передовой, обливаясь потом; чумазые артиллеристы, как заведенные, выполняли одни и те же движения: одни толкали колеса откатившейся после выстрела пушки, другие прочищали дуло банником, забивали в него картуз, ставили трубку, подносили пальник… Солнце миновало зенит; из цепи то и дело выпадало звено, с криком корчась на земле или уставившись в небо невидящим взглядом. Цепь снова смыкалась; еще живых уносили туда, где шла другая работа — в одуряющем запахе крови трещала разрываемая ткань, визжали пилы, перекрывая стоны и вопли. Тяжелый ратный труд продолжался.
Командиры присылали подкрепление и вводили в бой резервы. Подобно воде в стиральном корыте, волны катились вперед, сшибались друг с другом, откатывались назад и снова возвращались, выплескивались на пол и превращались в тихие лужицы.
Бой за маленький поселок Гельсдорф шел уже третий час. Отчаянно махала крыльями подожженная мельница на холме, с треском валились яблони в садах, осыпая градом плодов убивавших друг друга солдат. Из окон домов стреляли в упор, но озверевшие, окровавленные люди врывались в двери; на полу церкви извивались сцепившиеся друг с другом тела, сжимая в пальцах нож или горло врага; с силой занесенные приклады крошили могильные кресты и вышибали мозги из голов.
В четыре часа пополудни Ней бросил на врага последние батальоны, еще не участвовавшие в схватке, но вместо измученных пруссаков французы увидели перед собой Изюмский полк, который вел в атаку барон Пален. Картечью теперь плевались шведские пушки. Ней приказал трубить отступление.
…Бернадот пожелал видеть пленных офицеров. В одном штабисте он узнал своего ротного командира времен Революции, когда будущий маршал Империи был еще только капралом. "О, вы уже полковник!" — радостно воскликнул кронпринц. Полковничьи эполеты на мундире другого офицера были совсем новыми, а вот мундир заметно пострадал: правый рукав изодран, на животе кровавое пятно — Антуан Клуэ получил четыре раны, прежде чем капитан прусских лейб-гусар захватил его в плен. С обмотанной бинтами головой и рукой на перевязи, Клуэ едва держался на ногах. Узнав, что он адъютант маршала Нея, Карл Юхан сделался подчеркнуто любезен и предложил ему денег взаймы.
Меж черных кустистых бровей фон Бюлова залегла сердитая складка; говоря с Бернадотом, он выплевывал слова, словно все еще беглым огнем выбивал с позиций упорного противника. Почему союзники подошли так поздно? Шведы потеряли убитыми три десятка человек, тогда как потери пруссаков исчисляются тысячами! Карл Юхан оправдывался, постепенно возвращая себе уверенность: он караулил Наполеона и помешал ему соединиться с Неем, иначе французы взяли бы Берлин! Он командует целой армией, а не корпусом, и должен мыслить как стратег, думая не о текущем моменте, а о будущем всей кампании! Саксония, Бавария, Вюртемберг до сих пор держатся Наполеона, веря в его непобедимость; достаточно разбить французов несколько раз, и они — а также голландцы, итальянцы и прочие, кого воевать принудили силой, — переметнутся на нашу сторону. Неважно, как достигнута победа, — важно, что она достигнута!
На другой день в русских полках служили благодарственный молебен по случаю победы под Кульмом, весть о которой долетела в Пруссию. Бернадот же был непривычно угрюм и замкнут: ему не давала покоя печальная участь Моро, казавшаяся зловещим предзнаменованием. Он бросил перчатку корсиканцу — и теперь даже кости его не увидят Францию…
Солдаты, тушившие на валу зажигательные снаряды, изловили двух человек, которые намеревались поджечь армейские магазины. Злоумышленников изрядно отделали, прежде чем привести на суд к Раппу. Их вина была неоспорима, однако комендант приказал отвести их в тюрьму, обрив волосы, а не расстрелять: пусть люди думают, что это обычные воры, а не диверсанты. Не следует облагораживать их поступка в глазах обывателей, чтобы не вложить случайно ненужных идей в дурные головы.
С начала сентября погода сделалась сырой и холодной, по ночам случались заморозки, предупреждая о скором приходе зимы. Где же Наполеон? В Данциге носились слухи о каком-то сражении, в котором французов якобы разбили, но Рапп им не верил: это все происки провокаторов. За время перемирия осажденным удалось отстроить великолепный укрепленный лагерь: на самом высоком холме стоял форт Истрия между двумя батареями — Киргенера и Коленкура; справа от него — редут Ромефа, батарея Грабовского, редут Дероя, батареи Монбрена, Фитцера и Гюдена, соединенные траншеей. Эта линия доходила до самой Вислы; ее огородили частоколом, построили две казармы и пороховые склады. Ору тоже подготовили к обороне: двери и окна в сообщавшихся друг с другом домах замуровали, между двумя глубокими прудами сделали засеки; большой монастырь иезуитов превратили в крепость. Вот только Лангфур оставался в руках русских, позволяя устраивать частые атаки и отражать вылазки.
Однажды на рассвете в заливе выстроились в линию английские корабли и открыли огонь по редутам. Фрегаты и канонерки грохотали разом, посылая в утреннюю мглу гудящий рой снарядов; шипели брандскугели, взрывались гранаты, но эта фантасмагория не наносила батареям большого вреда. Зато их орудийные расчеты действовали слаженно, четко и быстро: пока первый номер забивал в дуло сухой и мокрый пыжи, второй выхватывал из калильни ухватом раскрасневшееся от жара ядро, четвертый, подкрутив винт подъемного клина, показывал рукой правильным, куда подать хобот лафета, затем вставлял трубку, третий номер подносил пальник… Одному поляку в этот момент оторвало руку, но он успел подхватить пальник другой рукой, не затушив фитиля, и каленое ядро унеслось к своей цели — пороховому трюму. Еще минута — и канонерка взлетела на воздух, подняв шумный столб воды, выплевывавший головешки, ошметки снастей и тел, за ней последовала другая. На закате продырявленные фрегаты подняли паруса и ушли в море, сумев разбить всего два орудия и покалечить полдюжины человек. Однако той же ночью неприятель напал на Ору, захватил редут на холме и метким выстрелом взорвал трехмачтовое судно, стоявшее на Висле. Утром канонада возобновилась с новой силой, русские ядра уже залетали в Данциг, но и защитники города не уступали, разбивая русские батареи.
Зарядившие дожди разъярили Вислу, которая вырвалась за дамбы, снесла мосты, разбила шлюзы, уничтожила дороги, залила рвы и подмывала бастионы. Пробираясь ощупью в густом тумане, солдаты Раппа затыкали бреши, точно матросы на тонущем корабле, а русские тем временем ставили у Лангфура одну осадную батарею за другой из пушек, доставленных англичанами. Ужасный грохот, от которого дрожали стекла, не прекращался всю ночь, однако измученные люди умудрялись спать и в этом аду.
Нет худа без добра: наводнение остановило наступление на Ору, но силы на исходе, пайки опять урезаны. Не ровен час, снова начнется эпидемия… Где ты, Наполеон?
Благодарность Понятовского была очень сдержанной. Хм. Ему оказана такая высокая честь — он единственный иностранец, которого Наполеон сделал маршалом Франции! Уж не собираются ли и поляки отложиться от императора — вслед за баварцами? Они все-таки оставили Марклеберг, хотя нынче утром четырежды выбивали оттуда русских и пруссаков… Нет, не похоже. Шестой уланский полк почти полностью полег под Вахау, зато тот теперь снова в руках французов. Жаль, очень жаль терять верных людей, но что же делать? Пусть послужат примером для рекрутов.
Рекруты — это головная боль. Здесь, под Лейпцигом, есть целые полки, набранные из уклонистов, которых прежде держали по тюрьмам. Старые солдаты могут прямо с марша вступить в бой, а эти едва волочат ноги. Сами виноваты: если бы они сразу исполнили свой долг, то сейчас уже привыкли бы к тяготам походов. Конечно, здесь есть и доля его вины: бравурные бюллетени приучили французов к мысли о том, что победы даются императору легко и малой кровью. Гвардия и поставленные под ружье союзники или приневоленные жители новых французских департаментов справятся сами, центра Империи война не коснется. А когда понадобилось доказать, что французы — самая храбрая и стойкая нация в мире, началась игра в прятки, обман, дезертирство… Сенатус-консульт о новом рекрутском наборе должен быть уже опубликован: сто шестьдесят тысяч из числа призывников 1815 года и еще сто двадцать тысяч из подлежавших призыву в предыдущие шесть лет. И пусть попробуют не подчиниться! Император истребляет не новые поколения французов, а врагов этих новых поколений! Пусть так и напечатают в "Универсальном вестнике".
Черт побери! Почему они остановились?
Наполеон дал шенкелей коню и поскакал во весь опор к Хольцаушену. В чем дело? Генерал Жерар ранен? Таково уж наше ремесло, но останавливаться нельзя! Перед вами австрийцы, они не выдержат натиска. Дивизии Шарпантье — штурмовать Кольмберг, генералу Ледрю — захватить Зайфертсхайн, Макдональду — Гроспесну!
Мельница на холме Глагенберг время от времени старчески поскрипывает без всякой причины: ветра нет, низко висящие тучи сливаются с пеленой порохового дыма от полутора сотен пушек Друо, кромсающих батареи неприятеля. Наполеон смотрит в подзорную трубу, но в дыму ничего не разглядеть. Похоже, Макдональд так и не взял Гроспесну… Что? Блюхер подходит к Лейпцигу с севера? Где же Мармон… Некогда ждать его. Лористону пробиваться к Госсе через русские линии! Мортье взять с собой кавалерию и ударить в центр правее Макдональда, а затем действовать согласно с ним! Виктору и Удино двигаться на Ауэнхайн. Пусть Друо передвинет артиллерию вперед, чтобы поддержать наступление. А Ожеро с Понятовским отобьют Марклеберг.
Что изменилось? В чем причина — в усталости, в новом образе мыслей? Нужно непременно найти ответ на этот вопрос. У Наполеона преимущество в людях и в артиллерии, маршалы и генералы понимают друг друга без слов, русские вводят в бой последние резервы — это ведь гвардейская кавалерия несется сейчас в атаку на пушки Друо… Десять лет назад он бы уже праздновал победу.
Половина четвертого: пора наносить решающий удар. Передайте неаполитанскому королю, что его час настал.
Атака кавалерии всегда была завораживающим зрелищем, а Мюрат превзошел сам себя: восемь тысяч всадников — драгуны, гусары, уланы, кирасиры! Вот они вырвались из-за артиллерийской батареи, смяли русских конногвардейцев, прорвали линию гренадер у Госсы, умчались дальше и рубятся уже у озера! Можно сколько угодно потешаться над пристрастием Мюрата к крикливым нарядам, называть его фигляром, "королем Франкони[37]" — в бою, как сейчас, когда он летит на коне с саблей наголо впереди своего отряда, это бог, герой, паладин!
Дьявол, у озера болотистые берега, рассыпавшиеся эскадроны увязли и никак не восстановят строй! Почему Мюрат не вызвал на помощь резервы? Он же видит, что потери велики! Надеется на чудо? Или наоборот — делает ставку не на победу, а на поражение?.. Он тоже стал другим в последнее время. Что-то у него на уме. Не успел ли он сговориться с австрийцами за спиной Наполеона? Неужто нож уже занесен?
Вот что изменилось: ни на кого нельзя положиться. Пятнадцать лет назад Мюрат, Ожеро, Мармон, Мортье не обсуждали его приказы и бросились бы к черту в пекло, если бы он их туда послал, — они еще не были ни маршалами, ни герцогами, ни богачами, им только предстояло добыть себе славу, титулы и богатство, а сейчас они боятся все это потерять! Император не может удалиться на покой и почивать на лаврах, но его слуги считают, что пришло время наслаждаться жизнью, которой они так часто рисковали. Что еще способен дать им Наполеон? Больше ничего. Он слишком возвысил их. Теперь они хотят лишь сохранить то, что он им дал, и ради этого готовы предать его. А солдаты… В России служат двадцать пять лет, солдат набирают из рабов, привыкших к повиновению и побоям, давая им вместе с ружьем и ранцем право глумиться над обывателями; потерять на войне ногу, руку или глаз значит обрести свободу и вернуться домой вольным человеком. Во Франции же призывают на пять лет здоровых и сильных, свободных мужчин, которые боятся смерти и увечий. Как заставить их сражаться? Патриотизм, воспламенявший добровольцев в Революцию, давно остыл; жажда наживы никого не ослепляет. В каждом новом сражении этой кампании погибает все больше офицеров: солдаты уже не заслоняют их собой. Легко кричать: "Мы — нация героев!", если не нужно быть героем самому…
Ну вот: кавалерия уже отступает под натиском русских гвардейцев; ее преследуют казаки… Пропустив своих, Друо ставит пушки в каре, чтобы отбросить вражескую конницу. Снова труба! Это драгуны старой гвардии, их ведет Летор… Русские кирасиры опрокинуты, гренадеры бегут! Французская пехота идет в штыковую атаку; Летор уже возле моста через Плейсе; если он захватит мост, то разомкнет войска Барклая и Шварценберга!.. О нет, драгун теснят австрийские кирасиры… Откуда взялось это стадо блеющих овец, которые теперь путаются в ногах у лошадей?.. Беломурдирники переходят в наступление, их тысяч двадцать, не меньше.
Пять часов пополудни, а мы так и не продвинулись с утра. Макдональд и Мортье топчутся на месте, Госса захвачена лишь наполовину, гусары Себастьяни перемешались с казаками у Зайфертсхайна, Марклеберг не взят… Мюрат собрал остатки кавалерии позади пехоты и выжидает удобного момента, чтобы выбить слабое звено в позиции неприятеля… Или он ждет, что Наполеон бросит в бой старую гвардию? Нет. Нет. Все не настолько плохо, как год назад под Смоленском. Австрийцы тоже не горят желанием погибнуть в Саксонии. Генерал Мерфельд предпочел сдаться в плен; вот его-то Наполеон и пошлет к своему "дорогому папе" с предложением заключить перемирие. Иллирию австрийцы уже получили; чего они еще захотят? Варшавское герцогство? Голландию? Пообещать можно что угодно: независимость Италии и Ганзейских городов, роспуск Рейнского союза, отказ от Испании… Солнце село. Понятовский прислал ординарца сообщить, что неприятель ушел из Марклеберга и его заняли поляки.
Черт дернул Бернадота дать слово Блюхеру перейти через Эльбу, если тот сделает это первым!
"Если я воздержусь от перехода, друзья, это будет началом бедствий для меня, если же перейду — для всех людей", — сказал Цезарь, прежде чем его войска ступили на мост через Рубикон. У моста в Рослау Карл Юхан говорил себе прямо противоположное.
Чем ближе становился Лейпциг, тем сильнее болело его сердце. К дьяволу Бонапарта, но там, за этим городом, — Ней, Мармон, Удино, Латур-Мобур, Лористон! Двадцать лет они были его братьями по оружию! Сохранили ли они к нему хоть капельку дружеских чувств? Не стоит тешить себя иллюзиями.
Под окнами послышался шум голосов; дежурный адъютант доложил о прибытии фельдмаршала Блюхера. Было пять часов утра; язычки свечей метнулись в сторону и снова выпрямились, подсветив снизу бледное лицо Бернадота с синяками под глазами и красной каймой бессонницы на веках. Блюхер снял шляпу, провел рукой по коротким седым волосам, едва прикрывавшим розоватую кожу на макушке, протянул жесткую ладонь Бернадоту.
— Что ж, принц! — сказал он слишком громогласно. — Солнце скоро взойдет, чтобы осветить разгром вашего заклятого врага, угнетателя Европы, который в Эрфурте предлагал императору Александру захватить Швецию. Вам уготована прекрасная судьба: потомки скажут, что шведский кронпринц разбил корону тирана! Ведь мы же разобьем ее, не так ли?
За плечом Блюхера маячила постная физиономия фон Бюлова. Бернадот почувствовал спазм в желудке; в горло выплеснулась обжигающая кислота, заставив его сглотнуть слюну. Все знают, что шведский кронпринц — француз. Немцы, которым приходится драться с немцами, хотят заставить француза драться с французами. Хуже того — привести немцев во Францию! Человек чести предпочел бы умереть. И Блюхер, и Бюлов думают то же; они презирают его! Бернадот вскинул голову.
— Господа, тайна грядущего известна лишь одному Провидению, — сказал он. (Ах, эта мерзость во рту!) — От нас зависит только пожертвовать нашими привязанностями нашему долгу. Моя решимость непоколебима; займемся делом.
Все трое склонились над картой.
Русские поделились сведениями о расположении неприятеля: ночью Наполеон подтянул свои войска ближе к Лейпцигу, упираясь левым флангом в Плейсе при Конне-вице, а правым в речку Парду Правый фланг он доверил Нею, расположившему свои дивизии от Паунсдорфа до Шенфельда, сам же находится в центре, между Пробстгейдой и Гольцгаузеном. Позиция неудобная на первый взгляд, поскольку он весьма стеснен и лишен возможности маневрировать, однако если присмотреться, то узость фронта дает Наполеону определенное преимущество. Вся линия его войск простирается на двенадцать верст, один фланг отстоит от другого на пять верст. Союзникам же, чтобы окружить его, придется растянуть свои войска более чем на двадцать верст, и то еще нельзя будет зайти ему в тыл, прикрытый Плейсе и Эльстером: из-за разливов этих рек прибрежные луга превратились в болота, бродов не сыскать. Таким образом, Наполеон сможет, при необходимости, собрать все свои силы в кулак и прорваться в любую из сторон, тогда как союзники лишены возможности напасть на него в одном месте всею массой. Значит, нужно сделать так, чтобы заставить его отступать в самом невыгодном для него направлении — на запад, через Эльстер. Правый фланг, на востоке — самое слабое звено: русские перехватили письмо Нея к императору, в котором маршал говорит о неблагонадежности саксонцев и своих несогласиях с генералом Ренье. Вчерашний день выдался весьма тяжелым, важно не дать Наполеону передышки и, пока русские с австрийцами приходят в себя, ударить на него с севера!
У Блюхера горели глаза. Как ненавидел его Бернадот в эту минуту! Стараясь сохранять самообладание, он начал аккуратно возражать против этого плана: войска устали после марша, им нужно отдохнуть, наступательные действия необходимо согласовать с другими союзниками, дабы они могли поддержать их по мере надобности… Он замолчал под пристальным взглядом двух пар серых глаз, в котором ясно читалось: "Понимаем, куда ты клонишь!" Будь что будет. Жребий брошен.
Переменчивый ветер приносил к Брейтенфельду, где расположились шведы, то отзвуки лейпцигских колоколов, звавших прихожан к воскресной службе, то гул стрельбы: Блюхер сражался с поляками Домбровского, защищавшими Голис. Из ажурных окон знаменитого дворца, где Шиллер написал "Оду к радости", со звоном вылетали стекла. К двум часам всё смолкло, и воцарилась тишина.
Солдаты выстроились в очередь (на восемнадцатое октября была назначена раздача провианта), однако в девятом часу утра из штаба прискакал офицер с приказом кронпринца, чтоб артиллерии идти к Таухе, на северо-востоке от Лейпцига, занять там позицию и дожидаться подхода графа Ланжерона с русским корпусом. Гром канонады слышался с самого рассвета, но с юга, с востока же долетали только звуки ружейной пальбы, поэтому Сюрмен немедленно выступил с первой дивизией к переправе через Парту. Уже в пути он встретил Левенгельма, скакавшего во весь опор: скорее, скорее!
Звуки боя доносились теперь слышнее; похоже, дрались у Гольцгаузена. Земля задрожала от топота копыт: к шведским позициям скакали казаки, за ними — рота конной артиллерии. Промчался верхом Бернадот со свитой из штабных генералов и адъютантов; русские прокричали ему "ура!". Было уже за полдень; ординарец передал Сюрмену распоряжение кронпринца: всем генералам и командирам немедленно прибыть к нему.
— Господа! — В профиль Бернадот был похож на хищную птицу. — Сегодня предстоит нам главное сражение. Я буду следить за его ходом и отдавать приказания, но часто минута дорога для нанесения решающего удара, особенно при кавалерийских атаках. Для вас, господа, тут может встретиться случай, когда вы сами должны будете воспользоваться минутой. Будьте бдительны и не пропускайте удачного обстоятельства! Не сомневайтесь, что я сумею оценить заслуги каждого.
— Положитесь на нас, ваше высочество! — воскликнул генерал Мантейфель, командовавший русской кавалерийской бригадой. — Пойдем, куда прикажете, свершим возможное и невозможное!
Карл Юхан смерил лифляндца холодным взглядом.
— Граф, овладейте вон той французской батареей.
Батарея стояла на холме и плевалась картечью. Мантейфель смутился, но отказаться было нельзя. Драгунские эскадроны поскакали навстречу смерти, за ними устремились казаки и петербургские ратники.
Корпус Винцингероде все еще оставался на правом берегу Парты, хотя сражение разгорелось в полную силу. Впрочем, пули, ядра, снаряды долетали и сюда, и Бернадот словно испытывал судьбу, подставляясь им со своего командного пункта. Сухтелен, Поццо ди Борго, англичанин Стюарт и немец Круземарк вынужденно держались рядом с ним, подвергаясь той же опасности. Мимо пронесли на носилках генерала Мантейфеля с пробитой в нескольких местах грудью, его голова безжизненно моталась из стороны в сторону. Батарея была взята.
— Я полагаю, что войскам следует переправиться через Парту, — сказал Сухтелен.
— Совершенно с вами согласен, — поддержал его Поццо ди Борго. — Ударить на Шенефельд и поддержать усилия российских войск.
— Нет, — возразил Круземарк, — лучше взять чуть левее, на Паунсдорф, захватить его и уже оттуда…
— Разумнее всего развернуть две батареи, вон там и там, а затем кавалерия…
— Молчать! — крикнул вдруг Бернадот, приподнявшись на стременах. — Здесь командую я! Господин де Сюрмен, отправляйтесь к Шенефельду.
Моста не было, а жалкая речушка превратилась в серьезную преграду. От казаков удалось узнать, что выше по течению есть брод; артиллерия двинулась туда. Шли долго, теряя драгоценное время, а когда пришли, то оказалось, что здесь уже побывали многочисленные части, дно вспахано повозками и взбаламучено лошадьми, а на узеньком временном мосту с трудом разойдутся два человека. Еще полчаса потратили на то, чтобы впрячь в двуколку с зарядными ящиками четырех лошадей вместо двух, и все равно она засела на середине реки; солдатам пришлось зайти в воду выше колена и толкать колеса. На противоположном берегу выяснилось, что вода затекла в ящики и подмочила снаряды, теперь они не годятся для стрельбы! Что делать? Сзади столпились три полка шведской кавалерии, тоже искавшие переправу; командиры нетерпеливо кричали, поторапливая пушкарей. "Брюк! Брюк![38] Туда, туда поезжай!" — два казака махали руками, указывая еще дальше в сторону. Сюрмен, наконец, сообразил, что там должен быть мост.
Переправившись, к Шенефельду поскакали рысью. С вершины холма открывалась обширная равнина, накрытая, словно войлоком, пеленой густого дыма: линии, линии — где свои, где чужие? Навстречу шведским артиллеристам шли русские — черные от копоти, как негры, перевязанные окровавленными тряпками, державшиеся за сбрую таких же изнуренных лошадей…
Бернадот был уже здесь; он велел Сюрмену идти к Паунсдорфу, который собирался штурмовать фон Бюлов.
Беглый огонь французских стрелков не мог остановить пруссаков, шагавших плотными рядами под барабанный бой. Они все ускоряли шаг, опуская штыки, и, наконец, устремились в атаку. Пока. шла рукопашная, рота конной артиллерии, посланная Винцингероде, приблизилась к городку с тыла; французы оказались между пушками и штыками, но и артиллеристы попали меж двух огней — Паунсдорфом и главной линией. Когда подоспели шведы со своими орудиями, защитники Паунсдорфа уже сдавались; генерал фон Бюлов сказал Сюрмену, что его помощь не требуется, и тот принял это за упрек: в самом деле, почему шведы всегда появляются на поле боя последними?.. Двое русских солдат, соединив руки в замок, несли подполковника-артиллериста с оторванной по колено ногой; он обхватил их за шеи и стиснул зубы.
Было около четырех часов пополудни; Сюрмен знал, что в это время Наполеон обычно предпринимает решающий натиск, поэтому все же развернул свои пушки против Зеллерхаузена, лежавшего между Паунсдорфом и Лейпцигом. Прусская пехота строилась в колонны; холм впереди нее заняли казаки, готовясь к атаке; на противоположной высоте синели ментики саксонских гусар, за ними виднелись пехотные каре.
— Load with rockets! — раздалась вдруг громкая команда.
Сюрмен узнал голос капитана Бойна, прибывшего вместе с лордом Стюартом. Командиры орудийных расчетов повторили команду по-русски: "Ракетами заряжай!" "Заряжай! Заряжай! Готов! Готов!" — пробежало по цепочке.
— Battery — fire![39]
Ракеты с воем вырвались из стволов, подобно кометам с хвостом из искр и дыма; несколько штук взорвались посреди пехотных каре, вызвав смятение: люди катались по земле, пытаясь сбить огонь. "Ура-а!" — казаки россыпью мчались с холма навстречу лавине саксонских гусар. "Не стрелять! Не стрелять!" — русский капитан скакал вдоль батареи, где некоторые орудия уже принялись заряжать картечью. Неприятельские конницы сближались друг с другом, но вот гусары проскочили в промежутки между казаками, развернулись и выстроились во вторую линию, даже не пытаясь нападать! Русские, шведы, пруссаки смотрели на это во все глаза, не понимая, что происходит. От Зеллерхаузена двигались несколько пехотных полков с развевающимися знаменами, но без всякого строя, офицеры махали платками над головой. К ним поскакали русские офицеры. "Ура!" — прокатилось по рядам. Они сдаются!
Но это было еще не самое удивительное: саксонцы развернули свои батареи и осыпали теперь ядрами и картечью французов, которые должны были поддержать их атаку! Сюрмен ошеломленно смотрел, как в стройных рядах наступавшей дивизии пробивали кровавые бреши. Смятение, французы бегут — нет, опомнились, строятся, готовятся обороняться! Сердце стиснул незримый кулак, слезы сами полились из глаз: это французы! Вот они — люди, покорившие Европу: храбрые, стойкие, верные, готовые к любым испытаниям! Но вместе с тем бесстрастный голос логики нашептывал генералу: нужно воспользоваться замешательством, усилить натиск, занять Рейдниц, от которого до Лейпцига рукой подать! Неужели Бернадот этого не видит? Его же наверняка известили!
Со стороны Шенефельда послышался мощнейший взрыв, земля содрогнулась под ногами, пламя взметнулось к небесам — должно быть, французы взорвали все зарядные ящики, прежде чем уйти из этого поселка, который они обороняли с таким упорством. Шведские драгуны поскакали к Рейдницу (ну наконец-то!), но там их встретили кирасиры. Похоже, Наполеон уже успел перебросить туда гвардейскую кавалерию. Атака за атакой отпихивала шведский авангард все дальше от города, а когда разом заговорили два десятка пушек, Бернадот остановил наступление.
В Паунсдорфе догорали пожары; среди развалин домов, опрокинутых пушек, разбитых снарядных ящиков валялись изуродованные, обобранные трупы. Сюрмен вглядывался в мертвые лица — боже мой, совсем еще мальчики! Бедная Франция! Вслед за отцами она теряет и сыновей!
Шведские артиллеристы сидели вокруг большого костра, бросая в него разломанную мебель. Двое солдат крушили топорами клавесин, еще один проворно вскочил с большого вольтеровского кресла: вот, господин генерал, припасли для вас! Сюрмен почувствовал резь в желудке и вспомнил, что с прошлого вечера ничего не ел. Солдаты пекли в костре картофель, выкопанный в огородах; от разрезанного штыком клубня в черной ломкой корочке шел пар, приятно щекотавший ноздри. Генерал заставил себя проглотить обжигающую, рассыпчатую массу без соли, запил водкой из фляжки. Надо непременно накормить лошадей, но чем? Словно услышав его мысли, из темноты появились два казака, желавших продать мешок овса; Сюрмен дал им фридрихсдор. Пораженные его щедростью (целых пять рублей!), казаки отдали артиллеристам пронзенного пикой поросенка, вызвав возгласы радостного оживления. Через некоторое время они явились снова, с полными карманами орденских крестов, часов, золотых цепочек — не угодно ли его превосходительству приобрести что-нибудь на память? Скривившись от отвращения, Сюрмен прогнал их прочь.
— Поставьте мои палатки! — бодро приказал Наполеон.
Никто не ответил: "Слушаюсь!", никто не побежал отдавать распоряжения — в чем дело?
— Палатку мне! — снова потребовал император уже раздраженным тоном.
К нему подошел Коленкур. Палатки — с придворными экипажами, за Линденау, по ту сторону Эльстера, их будет трудно доставить сюда, зато неподалеку есть амбар… Генерал-квартирмейстер добавил, что можно перейти в предместье, он пометил дом… На всех лицах лежала печать смертельной усталости. Император уступил:
— Хорошо, где этот дом? Ведите меня туда.
Один адъютант Бертье уснул прямо над письмом, его не смогли добудиться и растолкали другого. Император продолжил диктовать: приказ о наведении трех мостов через Плейсе, инструкции Гувион-Сен-Сиру в Дрездене, Лемарруа в Магдебурге, Карра-Сен-Сиру в Бремене, комендантам крепостей на Одере и Висле, Сульту в Испании, Эжену в Италии, гневный выговор Жерому, бежавшему из Касселя от казаков, с требованием непременно отбить назад столицу Вестфалии, и записку Марии-Луизе с предписаниями, как себя держать… В это время длинные вереницы лошадей, впряженных в орудия, зарядные ящики, экипажи, фуры, повозки с ранеными, переправлялись по единственному мосту через Плейсе и, тотчас за ним, через Эльстер; следом шли пехотные полки и толпы пленных, которых гнали впереди себя кавалерийские эскадроны. Гвардейцам, охранявшим мосты, было приказано взорвать их, как только последний взвод окажется на другой стороне. Уже светало, когда Наполеон вызвал к себе Понятовского:
— Князь, вы будете оборонять южное предместье и прикрывать отступление.
— Сир, у меня осталось очень мало людей.
— Неважно! Семь тысяч поляков под вашей командой стоят армейского корпуса. К тому же Лористон и Макдональд смогут подать вам помощь.
— Мы готовы к смерти, ваше величество. Бог доверил мне честь поляков, я поручаю себя Богу!
Моргая отяжелевшими веками, Наполеон всмотрелся в лицо князя Юзефа: оно напоминало собой посмертную маску. К черту предчувствия! Это просто усталость, надо пойти немного поспать.
Завтра Лейпциг будет наш! Русским солдатам приказали одеться опрятно. С самой полночи они мылись, чистили платье, белили портупеи и поутру, в летних панталонах, ранцах и киверах без чехлов, были готовы идти на штурм.
Главнокомандующий Шварценберг намеревался штурмовать Лейпциг с трех сторон одновременно: главные силы войдут через ворота Святого Петра, со стороны Дрездена, Северная армия Бернадота — через Гриммай-ские, с востока, Блюхер же будет пробиваться с севера через Галльское предместье. Рассудив, что ему достался самый трудный участок, "генерал Вперед" пошел в атаку первым и под дождем картечи ворвался в Рейдниц. Оттуда в зрительную трубу было видно, как французы в Лейпциге баррикадируют ворота и опрокидывают повозки, перегораживая улицы.
…Шумные потоки конных, пеших, повозок с крикливыми маркитантками стекались по улицам к Ранштедским воротам, устраивая на перекрестках бурные водовороты. Все хотели пройти первыми, толкали и отпихивали друг друга. Начавшаяся вдруг стрельба еще усилила всеобщее смятение, гвалт сделался громче. Там, где толпа уже прошла, усеяв свой путь всяким сором, брошенными негодными вещами, обрывками одежды, сломанными клинками и яблоками конского навоза, дымились, понемногу разгораясь, пустые зарядные ящики; сыпавшийся сверху дождь тщетно пытался прибить пламя.
Наполеон заехал в Королевский дом попрощаться с Фридрихом Августом. Поднимаясь по лестнице и проходя по парадной анфиладе, он заново прокручивал в голове слова, которые скажет королю, но репетиция оказалась напрасной.
— Умоляю, заклинаю вас: уезжайте! Вам грозит опасность! Эти варвары… они скоро будут здесь!
Румяна на блеклом, морщинистом лице саксонской королевы казались чахоточными пятнами. Она ломала руки и комкала кружевной платок, то и дело поднося его к покрасневшим глазам и длинному носу. Перезрелая принцесса Августа, для которой родители так и не смогли подыскать достойного жениха, присоединилась к мольбам матери; король безучастно стоял позади.
— Мадам, я не хотел покинуть вас прежде, чем неприятель вступит в город, я был обязан дать вам сие доказательство своей преданности, — произнес Наполеон тоном старинного рыцаря. — Но я вижу, что мое присутствие лишь удваивает вашу тревогу, а потому я удаляюсь. Прощайте! Что бы ни случилось со мной, Франция уплатит долг дружбы!
Выбравшись из города в южное предместье, свита императора обогнала войска, теснившиеся у ворот, и первой перешла через Эльстер.
…Адлеркрейц и Сюрмен уговорились вдвоем отправиться к Бернадоту и потребовать хоть раз бросить в бой все войска одновременно, чтобы не срамить шведов перед всей Европой, но Карл Юхан молча проехал мимо. В других местах уже шла оживленная перестрелка, а на востоке не делалось никаких приготовлений к атаке! Как обычно, Бернадот отправил первым фон Бюлова, чтобы пруссаки атаковали ворота, Сюрмену же велел проделать брешь в стене, испещренной бойницами. Стену пробили быстро, но наготове не оказалось пехоты, которая ворвалась бы в дыру…
В Гриммайском предместье приходилось драться за каждый дом. Принц Гессен-Гомбургский в несколько минут потерял почти тысячу человек убитыми и сам был ранен случайной пулей; пруссаки и шведы вели беспорядочную стрельбу, не нанося урона врагу: единого командования не было, никто не знал, на каком языке отдавать приказы; старик Адлеркрейц метался в пороховом дыму, бесясь от того, что люди гибнут без всякой пользы, а он не может построить их в колонну и повести вперед, чтобы вырвать победу. Действовать артиллерии было невозможно: в куче-мале не разобрать, где свои, где чужие. Сюрмен, однако, приметил церковь на перекрестке, откуда отлично простреливались обе улицы, и решил сделать ее своей мишенью.
— Я встану здесь, а вы отправляйтесь туда, — указал он рукой молодому артиллерийскому офицеру, доверив ему второе орудие.
Офицер поскакал — и тотчас покатился по земле: под ним убило лошадь.
— Это ничего, — бодро крикнул он Сюрмену. — Вот увидите: сейчас кого-нибудь убьют, и я возьму его лошадь.
Его пророчество очень скоро сбылось; еще минута — и он уже на коне, его люди разворачивают орудие, наводят на цель, заряжают — "Пли!"
…Галльские ворота находились за мостом через Плейсе, который держали под прицелом французы, засевшие в большом здании фабрики. Первый штурм, начатый бароном Остен-Сакеном, захлебнулся; генерал Капцевич установил напротив моста два батарейных орудия и послал к речке цепи стрелков, которые были отбиты; тогда полковник Рахманов с Архангелогородским полком пошел к мосту напролом и штыками пробился в предместье, где и пал первой жертвой; его полк почти полностью истребили картечью. Тут подоспел граф Ланжерон, но и его полки были отброшены перекрестным артиллерийским огнем. Наконец, батарея Капцевича разбила фабрику в пух и прах, ворвавшаяся туда пехота переколола всех до единого. Однако теперь по мосту били две пушки из предместья, не щадя никого, кто отваживался туда сунуться.
Храбрость и отвага наткнулись на стойкость и мужество, точно два булатных клинка скрестились с предсмертным звоном; русских было больше, они прошли.
…После трех часов кровопролитного сражения фон Бюлов вынес Гриммайские ворота своей артиллерией и ворвался в город; с севера к нему навстречу стремился Блюхер; попавшие в тиски поляки Домбровского бросали оружие. Баденцы сами отошли от ворот Св. Петра, пропустив в них русских и австрийцев, зато остатки частей Мармона, Понятовского, Лористона стояли насмерть: переправа через Эльстер еще продолжалась. Пожаров нигде не возникало, однако все улицы и площади были завалены трупами людей и лошадей, опрокинутыми повозками, брошенными пушками; стены домов изрешечены пулями, в окнах — ни одного целого стекла.
Волконский с новенькими генеральскими эполетами на плечах ехал рядом с Винцингероде, который вел восемь стрелковых батальонов к центру Лейпцига. Эйфория боя, когда тело действует безотчетно, на кураже, а чувство опасности притупляется, сменилась усталостью и отупением. "Лейпциг наш! Мы победили! Неприятель бежит!" — вяло проскользнуло в голове, которую уже начинали заполнять грядущие заботы о размещении отрядов, сношениях с другими штабами для получения указаний насчет преследования или обходных маневров…
— Кавалерия! Спасайтесь!
Истошный вопль разорвал загустевший воздух и полоснул по сердцу хлыстом. Из-за угла выезжали французские кирасиры. Пехотная колонна остановилась и в ужасе замерла. У каждого, от рядового до генерала, промелькнула в мозгу одна и та же картина: закованные в латы всадники на громадных конях скачут сомкнутым строем, сотрясая землю; в узких улочках некуда деться, ноги скользят на грязи мостовой; неудержимый натиск, занесенные палаши, размозженные копытами головы… Еще секунда — и солдаты показали спины, обратившись в испуганных зайцев. Между тем кирасиры проскочили другой улочкой на берег Эльстера, направляясь к переправе; там за ними погнались казаки.
…На мосту через Эльстер творилось настоящее безумие: самые сильные и наглые прорывались вперед, отпихивая других, размахивая клинками, стреляя из пистолетов. Вопли, крики, шумный плеск упавших тел — и вдруг все это перекрыло грохотом страшнейшего взрыва: первый пролет моста взлетел на воздух вместе со всем, что на нем находилось; большие камни, деревянные обломки, колеса, копыта, оторванные члены и изувеченные тела летели во все стороны и сыпались дождем, калеча тех, кто уцелел. Оставшиеся на берегу бросались в воду, пытаясь перебраться вплавь; река вскипела, вспученная отчаяньем; люди хватались друг за друга в попытке спастись и вместе шли на дно.
Лодку Понятовский отдал раненым французским гренадерам, отказавшись сесть в нее сам. Поляки нашли другую и умоляли его присоединиться к ним; князь помотал головой. В ту же минуту пуля впилась в его левую руку; не сходя с коня, князь Юзеф перевязал свою рану платком, дал шпоры коню и въехал в Плейсе.
На топком язычке суши между двумя реками уже появились русские стрелки; вторая пуля вонзилась в бок, Понятовский упал с коня.
— Не смей! — грозно воскликнул князь, увидев, что адъютант навязывает на кончик сабли белый платок. — Умрем как храбрецы.
Капитан Блешан помог ему вскарабкаться в седло. Теперь нужно было переплыть через Эльстер.
Какая насмешка судьбы! Три десятка лет назад, когда князь Юзеф служил майором в австрийской армии, он переплыл на спор разлившуюся Эльбу верхом на своем коне. Цыганка, развлекавшая офицеров гаданием, сказала ему тогда: "Des Elbe, Herr, bist du geworden, doch eine Elster wird dich morden"[40]. Ему почему-то и в голову не пришло, что она говорила о двух реках. "Эльстер" по-немецки "сорока". Всю жизнь Понятовский сторонился этих птиц, облаченных в траур, от их стрекота у него мороз подирал по коже, а оказалось, что он все не так понял…
Левый берег был высоким и обрывистым, конь оскальзывался на размокшей глине. Еще одна пуля попала в грудь, сбросив Понятовского в воду; Блешан нырнул за ним. Вот обе головы показались над водой; Блешан загребал одной другой, поддерживая другою раненого. Поляки издали смотрели за этой мучительной борьбой, не в силах ничем помочь. У берега, наверно, было слишком глубоко; двух храбрецов сносило все дальше и дальше, пока река не заключила их в свои объятия, выпив из их груди последнее дыхание.
Макдональд переправился выше по течению, где берег был пологим. Лористон, Ренье и Бертран не успели: генерал Эммануэль из корпуса Ланжерона нагнал их с горсткой драгун и вежливо объявил, что они его пленники.
Из окон махали платочками женщины, крича "ура!", — должно быть, Адлеркрейца, Винцингероде и Сюрмена, въехавших в Лейпциг вслед за взводом гренадер и перед большой колонной пехоты, приняли за государей: они были при орденах и в расшитых золотом мундирах. На улице, ведущей к Рыночной площади, стояли баденские войска и саксонские гренадеры с ружьями дулом вниз. Сюрмен смотрел на них глазами француза: предатели! Ему расхотелось участвовать в триумфе. В конце концов, у него еще есть дела: надо собрать трофеи, отдать и получить распоряжения… Остальные с ним согласились; все трое повернули назад.
На мосту у ворот Святого Петра возникло столпотворение: за государями следовала пышная свита. Александр ехал между Фридрихом Вильгельмом и Францем; завидев Бернадота, дожидавшегося на перекрестке вместе с Барклаем и Шварценбергом, он направил коня к кронпринцу, обнял его, не сходя с седла, и сказал: "Вот видите — мы прибыли на встречу, которую вы назначили нам в Трахенберге!"
Генералу от кавалерии Винцингероде ("Поздравляю вас!") император объявил, что желает сделать смотр его корпусу. Тот немедленно подозвал к себе Волконского: "Прикажите объявить войскам через командиров, чтобы как можно скорее почистились и построились в боевую колонну".
У Сюрмена рябило в глазах и кружилась голова. Он пожимал руки знакомым, что-то отвечал невпопад, все глубже погружаясь в трясину тоски. Как только между войсками появился просвет, он нырнул вместе с адъютантом в боковую улочку — подальше от топота и гула. Там уже шастали мародеры, разбежавшиеся при виде генерала.
Любопытный бюргер стоял на пороге, вслушиваясь в звуки проходивших войск, но не решаясь пойти посмотреть. Ужасно хотелось есть. Если не считать вчерашней картофелины, Сюрмен ничего не ел почти двое суток!
— Хотите хороший совет, за который можно заплатить съестным? — спросил он немца. — Закройте дверь, когда мы войдем, и заприте ее еще лучше, когда мы выйдем. И никому не открывайте, пока среди войск не наведут порядок.
Хозяин кланялся ("Viele danke, euer Exzellenz!"[41]) и суетился; он сам проводил гостей в комнату с большим столом, сам принес вина, сыра, ветчины — хлеба не было уже третьи сутки.
…Вдоль старой Ратуши, у Королевского дома и других дворцов, обрамлявших Рыночную площадь, плотными рядами выстроились умытые, пообчистившиеся, пригладившиеся войска, загораживая собой оттащенные к стенам трупы. Полковая музыка возвестила появление государей; в громовом "ура!" слились радость победы и облегчение от того, что двухчасовое ожидание на площади завершилось. Монархи, объезжавшие строй, были в генеральских мундирах и ничем не отличались от своей свиты, один Бернадот покрыл своего коня лазоревой бархатной попоной с вышитыми по углам тремя золотыми коронами и держал в руке парадный жезл. Из окон высовывались обыватели, махая платками; женщины бросали букетики цветов и кричали: "Vive Alexandre!" Фридрих Август Саксонский вышел на балкон Королевского дома — на него не обратили внимания; он спустился с лестницы, приветствуя "кузенов" — никто не пожелал говорить с ним. Король вернулся назад; у его дверей встал казачий караул.
— Возможно, Саксонский дом остался верен императору Наполеону в ущерб интересам Германии, однако вину за это следует возложить не столько на короля, столько на обстоятельства, в которых он оказался, — горячо говорил Бернадот, когда парад закончился и государи собрались решать судьбу Саксонии. — Россия в девятом году, Австрия и Пруссия в двенадцатом тоже сражались на стороне Наполеона, хотя ни одна из этих держав не одобряла политики завоевателя, не желала укрепить его тиранию и заковать Европу в кандалы! Они повиновались временной необходимости, оказавшейся сильнее их воли и чувств.
Бледная вытянутая физиономия императора Франца оставалась бесстрастной, но на лице Фридриха Вильгельма явственно читалось недовольство. Обстоятельства! Hat sich was![42] Пруссия отложилась от Наполеона в самом начале этого года; Австрия выжидала, чья возьмет, но и она примкнула к коалиции еще до возобновления военных действий; Бавария и Вюртемберг сделали это сейчас, перед самым Лейпцигским сражением, и Саксония тоже могла бы стать "работником одиннадцатого часа", однако она осталась верна Наполеону! Фридриха Августа следует объявить низложенным, сделать его пленником коалиции и отправить в Берлин! Россия может забрать Варшаву, если пожелает, но Саксония должна полностью отойти к Пруссии! В конце концов, чья армия понесла больше всего потерь в сражениях с узурпатором? Пруссия не позволит диктовать себе условия сторонним наблюдателям!
Бернадот вздрогнул, услышав последний упрек. Александр хотел вмешаться, но не успел.
— Неправедное или справедливое, своевременное или нет — низложение саксонского короля нанесет смертельный удар самому принципу монархии, и без того пострадавшему от двадцати пяти лет революций! — воскликнул Карл Юхан.
Император Франц посмотрел на него так, будто увидел впервые: взгляните-ка на эту августейшую особу, двадцать лет назад сражавшуюся под республиканскими знаменами!
— Позвольте нам судить о том, что хорошо, а что дурно для монархии, — ледяным тоном возразил Фридрих Вильгельм. — Хотелось бы знать, какую выгоду преследуете вы, столь горячо отстаивая верного союзника Бонапарта?
Вновь наступила звенящая тишина, в которой потрескивало электричество. Рука Бернадота непроизвольно потянулась к шпаге.
— Моя преданность законным интересам коалиции известна всей Европе, и в особенности жителям Берлина!
— Полноте, принц! — наконец-то зажурчал голос Александра. — Вы слишком обидчивы. Никто из здесь присутствующих не ставит под сомнение честность и благородство ваших намерений! Не признавать ваших заслуг было бы неблагодарностью. — Он искоса взглянул на прусского короля. — Не будем спешить в столь важных делах; нам еще представится случай обсудить будущее Саксонии.
…Фридрих Август и захваченные с ним генералы отправились под конвоем в Берлин; Бернадот попросил у Александра позволения переслать часть пленных французских офицеров в Штральзунд. "Принц, они все принадлежат герою дня", — любезно ответил ему царь. К нему самому Серж Волконский приводил польских генералов и офицеров, перешедших на сторону России; государь принимал их благосклонно, приказывал выдать им деньги и проездные листы в Варшаву.
Обезлюдевшие деревни, обгорелые остовы крестьянских повозок и армейских фур, опрокинутые орудия, раздувшиеся трупы лошадей и быков, истерзанные, обнаженные человеческие тела — Аполлинарий Бутенев ехал по разоренной Саксонии, испытывая уже не страх от вероятной встречи с врагом, а острую жалость ко всем подряд. Несколько месяцев, приятно проведенных в Лондоне, заставили его позабыть о том, что где-то люди убивают друг друга, страдают и терпят нужду. На берегах Темзы почти не вспоминали о войне, если не считать карикатур на "Бони" в витринах книжных лавок, споров между дипломатами в светских гостиных о том, как изменится карта Европы, когда "все это закончится", да звучного пения итальянцами в опере "Боже, храни короля!" по случаю новой победы герцога Веллингтона в Испании или успехов британского оружия в Канаде. Теперь же тележка Бутенева катила по местам недавнего сражения, и к его горлу то и дело подступала тошнота, а к глазам — слезы. Солдаты таскали на носилках раненых; лежавшие на земле кричали жалкими голосами, боясь, что их оставят здесь умирать. Все госпитали были переполнены, даже в частных домах не оставалось места; раненых клали в церквях, кладбищенских часовнях, на площадях; опираясь на костыли, они брели на перевязку и дожидались своей очереди, пока немецкий лекарь, вооружившись длинной толстой иглой, продергивал корпию с мазью через загноившуюся рану какого-нибудь страдальца, кричавшего благим матом.
За воротами Лейпцига эти душераздирающие картины сменились совершенно иными, не менее поразительными. Повсюду ходили толпами солдаты самых разных наций, в мундирах всевозможных цветов; они пытались объясниться на своих наречиях с местными жителями, продававшими овощи, фрукты, колбасы, вино, свежий хлеб, — настоящий Вавилон! Тележка Бутенева могла продвигаться только шагом, то и дело застревая в заторах. Очень скоро он заблудился в этом лабиринте и готов был впасть в отчаяние, не помня, откуда приехал. Пестрая гомонящая толпа скользила вокруг него, точно в кошмаре, как вдруг в ней промелькнуло знакомое лицо.
— Господин Кошкуль! — закричал Бутенев, не веря своему счастью.
Офицер оглянулся — "Кто меня зовет?". Человек в запыленном дорожном сюртуке подпрыгивал на передке неудобной саксонской тележки и радостно махал ему руками.
— Вас можно поздравить? — Бутенев указал глазами на черно-красный бант ордена Св. Владимира.
Петер сдержанно поблагодарил: да, это еще за прошлое сражение, под Кульмом. Главная квартира? Давайте я провожу вас немного… Теперь по этой улице до угла, затем налево и там увидите. Прощайте.
Несколько домов, отведенных под русскую главную квартиру, охраняли гренадеры Преображенского полка в парадных мундирах. Выбравшись из своей тележки, Бутенев пошел наугад к одной из дверей, намереваясь спросить, где помещается граф Нессельроде, как вдруг часовые поспешно встали на свои места, взяли на караул и отсалютовали красивому генералу, вышедшему из дома под руку с молодой дамой; за ним шли еще несколько генералов со шляпами в руках. Бутенев хотел было обратиться к ним, но вовремя опомнился: это же государь! Краска бросилась ему в лицо: хорош бы он был, если бы сунулся со своими вопросами!
Граф Нессельроде казался старше своих лет из-за очков в тонкой металлической оправе, сидевших на его изящном носу немного нелепо. Вид у него был такой, как будто он только что что понюхал или попробовал на вкус нечто неприятное. Лондонские депеши он принял у Буте-нева довольно равнодушно, да и немудрено: в сравнении с великими событиями, происходившими здесь и сейчас и влиявшими на судьбу всего мира, любое иное известие казалось незначительным, однако держал он себя учтиво и даже задал несколько любезных вопросов о трудностях перенесенного путешествия. Вряд ли граф расслышал ответы: в той же самой комнате находились Поццо ди Борго, барон Анстедт, гофмаршал Толстой, несколько гвардейских генералов и флигель-адъютантов, незнакомых Бу-теневу, секретари и прочие лица, и все они были заняты: одни писали, другие рассматривали депеши, третьи вели разговоры между собой, четвертые шелестели газетами… Не смея обременять статс-секретаря своим присутствием, Бутенев откланялся.
Дверь открылась, звякнув колокольчиком; в нос ударил ни с чем не сравнимый аптечный запах — горьковатоострый, травянистый и спиртовой. Костыли застучали по кирпичному полу. Из подсобки проворно вышел хозяин — высокий худощавый немец в очках, с рыжеватыми бакенбардами и лысым черепом, похожим на яйцо; увидев русского офицера с орденским крестом на груди, он изогнул спину в поклоне: что угодно господину? Павел Пестель с интересом обводил глазами аптеку: старинные шкафы с полками, заставленными банками, склянками, колбами, ретортами, сушеный крокодил, подвешенный под потолком, ступка с пестиком, колеблющиеся весы на дубовом прилавке… Женская рука задернула занавеску, закрывавшую вход в подсобку.
— Мне нужен сильный быстродействующий яд.
Яд? Аптекарь взглянул на посетителя с недоверием, потом перевел взгляд на распухшую левую ногу. Верно, рана причиняет большие неудобства? Но это ничего, господин офицер еще так молод, до свадьбы заживет! Не угодно ли приобрести отличный заживляющий бальзам? Это особый рецепт, передаваемый от отца к сыну, такого вы больше нигде не найдете!.. Офицер покачал головой: нет, дело не в этом. Яд нужен ему на случай тяжелого ранения, чтобы не сдаваться в плен.
На переносице офицера залегла упрямая вмятинка, полные губы с легким пушком по углам были решительно сжаты, большие глаза под густыми ресницами смотрели прямо. Аптекарь задумался. Опиум у него вышел, на него сейчас большой спрос, разве что лактукарий… Вот, есть пастилки, не угодно ли? Пестель понюхал буроватые кусочки и отшатнулся. Нет, это не подойдет. Тогда дигиталин. Знаете, как говорил Парацельс: Aile Dirige sind Gift, und nichts ist ohne Gift; allein die Dosis macht, dafi ein Ding kein Gift ist[43]. В малых дозах наперстянка укрепляет сердце, но в больших может остановить навсегда. Насколько большой должна быть доза? В сражении может оказаться мало времени. В таком случае… Аптекарь скрылся под прилавком; послышался звук выдвигаемых и задвигаемых ящиков. Вынырнув обратно, он держал в руке небольшую темную скляночку с плотно притертой пробкой. Это синильная кислота. "Надеюсь, господин офицер, вам никогда не придется ею воспользоваться". Пестель расплатился, сунул склянку в карман и вышел, стуча костылями.
Врачи сохранили ему ногу, но рана до сих пор не зажила; этой весной из нее еще выходили кусочки кости. После пары часов в седле она распухала, точно слоновья; по ночам Павел часто просыпался от боли и никак не мог найти удобного положения. Однако нога помогала ему выполнять особую миссию, порученную государем. Пробираясь через французские линии, он говорил, что был ранен и направляется в госпиталь; пока он лежал без сознания, его раздели почти догола, потому-то он и нацепил на себя первую попавшуюся одежду. Возвращаясь обратно, он уверял, что его рана не опасна, он рвется в бой и должен отыскать свою роту. Французам он выдавал себя за саксонца, саксонцам — за француза из Эльзаса. С баварцами или вюртембергцами приходилось играть роль поляка, чтобы они говорили с ним на верхненемецком: их собственное наречие казалось ему абракадаброй. Но дальше будет сложнее. Скоро Наполеону придется отступить за Рейн, во Франции будет уже не так-то легко обманывать. Знал бы его честный отец, чем занимается его сын и за какие заслуги его недавно произвели в поручики!.. Впрочем, Пестель всего лишь выполняет свой долг перед государем и Отечеством, приближая победу.
Люди, влачившиеся по улицам, походили на живых мертвецов. Они останавливались под окнами, стучали в двери и жалобно просили подаяния. Окна и двери не открывались. Выждав некоторое время, несчастные продолжали свой скорбный путь — и вдруг бросались на дорогу, хватали валявшуюся в грязи кость или черствую корку и принимались жадно грызть. Возле смрадной лошадиной туши копошилось несколько человек, срезая ножами лоскутья побуревшего мяса; другие копались в мусорной куче, отыскивая картофельные очистки или капустную кочерыжку, и даже разламывали конские яблоки в поисках зернышек овса…
— Какого черта вы заставили меня ехать этой дорогой? — взвился Бернадот.
Адъютант растерянно лепетал оправдания, но Карл Юхан уже пришпорил коня и умчался вперед. Это они нарочно! Какая изощренная, жестокая пытка! Ему намеренно показывают пленных французов — раненых, голодных, страждущих, лишенных всякой помощи!
При входе в госпиталь фельдшер-немец посоветовал господам офицерам натереть руки тальком и надеть поверх мундиров холщовые блузы: среди раненых началась эпидемия горячки. Бернадот отказался, Ланжерон тоже. Пожав плечами, фельдшер повел их за собой.
Лицо на подушке казалось восковым. Губы запеклись, усы обвисли, подбородок покрылся жесткой щетиной, под глазами синяки. Он жив? Служитель поднес к губам раненого горящую свечу, пламя чуть-чуть качнулось. Жив еще.
Надо же было такому случиться: именно шведское ядро сразило генерала Дельмаса!
Веки с красными прожилками дрогнули, поднялись; голубые глаза не сразу вернули себе осмысленность взгляда.
— Дельмас! Дельмас! Это я, Ланжерон! Ты узнаешь меня?
Бернадот не мог не отметить про себя легкого, едва уловимого русского акцента. Неужели и он со временем станет говорить… так странно?
— Александр? Это ты?
Ланжерон широко улыбнулся: он сам не ожидал, что старый товарищ по Туреньскому полку, с которым они распрощались в семнадцать лет, узнает его в генерале русской армии.
— Кто это с тобой? A-а, Бернадот…
Карл Юхан выдавил из себя улыбку. Дельмас! Это имя было легендой. Рейнская армия, Итальянский поход… Когда Дельмаса посадили в тюрьму по навету якобинцев, солдаты вытребовали его обратно и спасли от гильотины. И храбрым он был не только в бою. После того как Наполеон заключил с папой Конкордат, Дельмас и Ожеро отказались участвовать в "капуцинаде" — пасхальной службе, напомнив о миллионе человек, погибших за свободу духа и разума. На вечеринке у Удино Дельмас, изрядно приняв на грудь, грозился схватить "этого гаденыша" за ноги и протащить под брюхом своей лошади — Бонапарт отправил его в изгнание на десять лет…
— Дельмас, ты пал жертвой тирании, но ей скоро придет конец, — излишне бодро заговорил Бернадот. — Ты поправишься; врач сказал, что твоя рана не опасна. И тогда мы будем счастливы протянуть тебе руку, чтобы вместе сбросить с трона корсиканца…
Рванувшись, генерал приподнялся на локте и подавил стон. Его глаза налились кровью, он хрипло дышал, выплевывая слова:
— Ты, Ланжерон, изгнанный Революцией, — уже двадцать лет как русский; ты мало чем обязан Франции и ничем — Наполеону; служи своему господину и будь счастлив, если можешь. Но ты, Бернадот! Вышедший из чрева Революции, осыпанный благодеяниями Франции и императора! По какому праву ты смеешь предлагать мне подлость?
Дельмаса трясло, рука подгибалась под ним, но он выбросил вперед другую, с указующим перстом.
— Вон, предатель! Дай мне умереть честным человеком!
Больной закашлялся, по подбородку потекла кровь; подбежавший служитель принес влажное полотенце.
Зеленый Рейн мирно нёс свои воды мимо садов, обступивших опрятные домики, церквей с острыми шпилями колоколен и башенками в ромбиках цветной черепицы, стиснувших друг друга разновысоких домов с покатыми крышами, вскипая под опорами старинного каменного моста. Лодки медленно скользили по воде, направляемые рулем, по улицам цокали копытами пожилые клячи, впряженные в двуколки, служанки с корзинками возвращались с рынка нога за ногу, мастеровые и пасторы шли не спеша по своим делам… Сонное царство.
Мюрат заехал в Базель по пути в Рим, чтобы повидаться с Луи Бонапартом. На душе его было неспокойно. Конечно, он принял решение, оно окончательно и бесповоротно: в Неаполе он тотчас встанет на сторону коалиции, прогонит французские войска из Италии и открыто отречется от Наполеона, вот только… Ему страшно. В бою все зависит от тебя: победит тот, кто храбрее, сильнее, ловчее, выносливее, — а в политике… Это зыбкое, топкое болото, там свои законы. Там нужно уметь лгать, глядя прямо в глаза, жонглировать словами и понятиями, скрывать свои чувства. Там совесть — не глас Божий, а весы, на которых сопоставляют выгоды. Мюрат еще не понаторел в этом. После Битвы народов он многословно оправдывался, уверял, что его присутствие в Неаполе важнее, чем здесь, обещал оказать содействие вице-королю… Наполеон крепко обнял его без всяких слов. Вот именно: без всяких слов. Он не дал никаких поручений к Эжену, не просил ничего передать Фуше, которого еще раньше назначил римским генерал-губернатором. Он все понял. Но сам остался загадкой. Что он теперь станет делать? Вдруг и он тоже ведет сейчас какие-нибудь закулисные переговоры с австрийцами? Мюрат чувствовал, как почва уходит у него из-под ног; ему нужно было уцепиться за руку друга, увериться, что он не один.
— Голландия не сможет сохранять нейтралитет, ей придется принять чью-либо сторону, и, скорее всего, это будет не наша сторона, — тусклым голосом говорил Луи, сгорбившись в кресле. — Я никогда не мечтал о троне. Да, я люблю голландцев и скажу без ложной скромности, что сумел заслужить их любовь, но я не вернусь туда. Если Франция победит, я буду достоин всяческих упреков за то, что навлек на Голландию ее месть; если Франция проиграет, решать судьбу Голландии будут ее союзники, а они предпочтут отдать трон принцу Оранскому.
Если, если… Нельзя же сидеть сложа руки и ждать! Нужно сделать выбор в пользу одного из "если" и добиваться его! Нет, зря Мюрат приехал сюда. Луи не боец. Вялый, чахоточный, желчный… Он не верит в будущее. Будущее — не за Бонапартами, теперь Мюрат окончательно в этом уверился!
Простившись с Мюратом, Луи еще долго сидел в полумраке, лихорадочно размышляя. Вот он — благоприятный момент для возвращения! Крысы бегут с корабля, Наполеону скоро будет не на кого опереться, а выпустить из рук Голландию он не захочет ни за что. Надо написать в Париж Марии-Луизе и Камбасересу… И отправить надежного человека в Майнц с письмом к Наполеону. Кого он предпочел бы видеть королем Голландии — принца Оранского или собственного брата?
— Верно ли, что поляки хотят покинуть меня?
— Да, сир. Их осталось слишком мало; они просят у вас позволения разойтись по домам, а когда вы вернетесь в Польшу с победой, вы найдете там костяк вашей будущей армии. Поляки молят ваше величество издать указ, дарующий им такое позволение.
Кого он напоминает? Борзую. Да, в этом удлиненном носе, слегка скошенном подбородке и наивном, доверчивом взгляде есть что-то собачье. Молодой, нелепый щенок, ему ведь нет еще и тридцати, хотя Наполеон в его возрасте… Не стоит судить о других по себе и поддаваться магии имен. Антоний Павел Сулковский ничем не похож на Юзефа Сулковского, погибшего в Каире, хотя только фамилия и побудила Наполеона назначить его командиром Польского корпуса вместо князя Понятовского. О чем он думал? Князь Антоний совершенно не годится в командиры; у него нет никаких способностей к военному делу, он применяет тактику пехоты в кавалерии! И думает лишь об одном — поскорей бы вернуться к обожаемой жене и детям…
— Как я могу отправить солдат по домам? — Наполеон вонзил свой взгляд в черные маслины глаз Сулковского. — Их принудят воевать против меня. И я хотел бы сохранить тех офицеров, кто пожелает остаться. Разумеется, если у кого-нибудь есть срочные дела дома, я не стану препятствовать. Спросим каждого. Вы покинете меня, князь?
Доминик Радзивилл вздрогнул от неожиданности.
— Ах, сир! За кого вы меня принимаете?
Неужели Наполеон знает о письме князя Чарторыйского? Разумеется, князь Доминик ответил отказом на предложение воспользоваться амнистией: "Мое место не в Несвиже, а во главе моего полка", — но, наверное, лучше было вообще не отвечать, а то император еще подумает, что Радзивилл состоит в переписке с Чарторыйским…
— А вы, князь? — Наполеон снова обращался к Сул-ковскому.
— Сир, — залепетал тот, — я всего лишь проводник воли своих соотечественников! Они были бы мною недовольны, если бы я преследовал исключительно личные интересы… К тому же я связан обещанием не переходить за Рейн.
Наполеон сделал вид, что размышляет.
— Неужели их решение бесповоротно? А если бы я поговорил с ними, согласились бы они изменить его? Как вы думаете?
— Полагаю, что нет, сир, но извольте.
На лице князя Антония читалось облегчение: больше не нужно служить посредником, то есть подставляться под пощечины взаимных упреков. Наполеон велел позвать к нему всех польских офицеров до единого, а французским — удалиться, задержав лишь Бертье и Коленкура.
— Ваш командир сказал мне, что вы возвращаетесь в отечество, — заговорил император, когда все собрались на большом холме под открытым небом. — Да, вы выполнили все обязательства передо мной. Вы всегда отлично сражались и покидаете меня лишь у границ моей империи. Я вижу, что вас слишком мало, чтобы и дальше приносить мне пользу; мне больше нечего желать от вас, вы храбрецы, и у вас есть долг перед отчизной. Однако вы просите издать декрет, дозволяющий всем полякам идти по домам, я не могу этого сделать. Узнай о нем поляки, которые находятся сейчас в Данциге, Модлине, Замостье, — и эти крепости падут. Повторяю вам: лично я ничего от вас больше не требую и каждому из вас позволю уйти, но я не могу издать декрет о массовом возвращении.
Поляки молчали. Наполеон взял еще более откровенный тон:
— Я дорожу Варшавским герцогством, я выстрадал его. Вас тревожит молчание вашего короля — он остался в Лейпциге. Он хотел последовать за мной, но если бы я забрал его с собой, саксонцы взяли бы себе в короли герцога Веймарского. Впрочем, саксонский король стал великим герцогом Варшавским совершенно случайно; я знаю, что вам не нужно немца. Я — ваш герцог. Саксонский король — тряпка, а я хотел, чтобы у вас было собственное королевство. Вы почитайте "Универсальный вестник", там напечатали в свое время официальные соглашения между Австрией и мною: в них четко говорится о восстановлении Польши. Если бы я остановился между Витебском и Смоленском, она бы уже существовала! Я зашел слишком далеко. Наделал ошибок. Удача отвернулась от меня, но Фортуна — женщина, она передумает. — В задних рядах кто-то прыснул. — Кто знает, может быть, ваша злосчастная звезда увлекла за собой мою… Но разве вы больше не верите в меня? Я что — исхудал, растерял свои яйца? — Смешки стали громче. — Шестнадцатого числа я выиграл сражение, восемнадцатого я его не проиграл, девятнадцатого я отступил! Дурак-капрал слишком рано взорвал мост, это обошлось мне в дюжину тысяч человек. Да если бы я даже проиграл эту битву, что значит одно проигранное сражение? Немцам шлея под хвост попала, но я еще вернусь и засажу им по самые клубни!
Молодые офицеры расхохотались, и даже на суровых лицах старших промелькнули улыбки. Наполеон продолжал:
— Хотел бы я, чтобы союзники сожгли пару-тройку французских городов, — это дало бы мне миллион новых солдат! Я дал бы с ними новое сражение, выиграл его и повел бы их к Висле под барабанный бой!.. Вас беспокоит, что с вами нет князя Понятовского. Утешьтесь: он не умер, он в плену. Говорят, что он успел переодеться, его не узнали. Он говорит по-русски, он вернется. Станислав Потоцкий скоро будет здесь, и ваши министры тоже, я позабочусь об этом. Если бы ваше правительство оказалось потверже, все было бы сейчас иначе. Тадеуш Матушевич наделал глупостей, Чарторыйские наломали дров, ополчение как следует не организовали. Да и я виноват — послал в Варшаву дурака-аббата, неспособного сделать то, что ему велено… Вас теперь слишком мало, это верно. В военном плане две тысячи человек, какими бы храбрецами вы ни были, не смогут ничего изменить, но я советую вам, ради вашего же блага, остаться со мной. Я вас отправлю во Францию, вы все там получите лошадей, отдохнете несколько месяцев. Полгода в хорошем климате, в изобильной стране — разве плохо? Вам будут выплачивать жалованье от министерства внешних сношений…
Взгляд императора затуманился; теперь он показывал всем своим видом, что сам был бы не прочь отдохнуть пару месяцев на всем готовом, но не всем так везет, как полякам.
— Я буду воевать так долго, как пожелает мой народ. Мне, видно, суждено умереть молодым — если я не поправлю свои дела… Мир скоро будет заключен, и тогда я займусь вами. Я рассчитываю сохранить Варшавское герцогство, но даже если меня вынудят отказаться от него, я займусь каждым из вас. Вы с честью вернетесь в отечество или останетесь со мной — как пожелаете. Если вы вернетесь сейчас, то подвергнете себя опасности, с вами поступят как с пленными. А в мирном договоре для вас будет особая статья, вы вернетесь свободными. Ну, что скажете?
Наполеон обводил взглядом офицеров, по очереди заглядывая им в глаза и повторяя: "Ну, как? Что скажете? Разве я не прав?"
— Сир, мы пойдем за вами! — первым воскликнул генерал Толинский.
Другие поддержали его, повторив эти слова, и вскоре уже все хором кричали: "Vive l’empereur!" Капитан Тадеуш Булгарин с алым бантом ордена Почетного легиона на груди кричал вместе со всеми. Искоса взглянув на Сулковского, Наполеон отсалютовал, сел верхом и уехал.
Через два дня армия австрийцев и баварцев преградила ему дорогу на Франкфурт при Ханау. "Бедняга фон Вреде! Я смог сделать его графом, но не полководцем", — воскликнул император, обозревая позиции неприятеля под градом ядер и картечи. Ветреная Фортуна осталась ему верна: Наполеон не получил ни царапины. Зато фон Вреде, раненного в живот, французские газеты похоронили, однако баварец выкарабкался — видимо, согретый теплым участием императора Александра. Князь Доминик Радзивилл скончался от ран уже за Рейном.
Франкфурт временно превратился в столицу Европы. Как только император Александр перенес туда свою главную квартиру, в город устремились владетельные князья, выслав вперед своих полномочных представителей. По утрам на самом широком плацу маршировали под барабанный бой войска разных стран во всевозможных мундирах, дамы любовались на них из окон; днем по улицам и площадям разъезжали в каретах, колясках, верхами министры, генералы, секретари, адъютанты в звездах, лентах, шляпах с султанами, пока в канцеляриях дружно скрипели перья (в один из дней подписали двадцать один договор!), а вечером пестрая толпа наполняла театры, залы собраний и клубы, где устраивали спектакли, балы и маскарады. Шестого ноября три государя совершили торжественный въезд при громе пушек и звоне колоколов, проследовав пышным кортежем между шеренгами русской гвардии.
Серж Волконский жил во Франкфурте, точно летом на Черной речке: с радостью воссоединившись с товарищами своей юности из Петербурга, Москвы, с биваков семи предыдущих лет, он предавался с ними разгулу. Служба была забыта, о будущих военных действиях никто не думал — carpe diem![44] Рейнвейнское лилось рекой (городские власти почитали за честь угощать освободителей), в карты резались до умопомрачения, остатки разума и здоровья теряли в жарких объятиях белокурых красоток. Для довершения праздника государь пожаловал своему флигель-адъютанту "анну" первого класса. В ранних сумерках Серж велел принести свечей и, встав перед мутноватым зеркалом, любовался алой муаровой лентой, перекинутой через плечо рядом с тремя "Владимирами", двумя "Георгиями" и "анной" с бриллиантами. Он представлял себе, как явится на бал в Петербурге, — уехал ротмистром, приехал генералом! Он объяснится с Соней и сделает ей предложение… Перед тем как лечь, Серж повесил ленту на стул у кровати и смотрел на нее, улыбаясь, пока не заснул.
Для Аполлинария Буртенева пока не нашлось никакого дела, что его совершенно не печалило. Утро он проводил в книжных магазинах, дивясь изобилию и разнообразию сочинений на разных языках: немецком, французском, английском, не говоря уж про латынь и греческий. Затем обедал в доме Швейцера, где помещалась главная квартира: в одной из зал нижнего этажа гофмаршал держал накрытый стол для всей императорской свиты — военной и гражданской, к которой порой присоединялись австрийские и прусские дипломаты. Из разговоров за обеденным столом можно было узнать все последние новости, а после обеда генералы отправлялись в клуб играть в карты и на бильярде, тогда как любители проводили время в театре. Буртенев сделался поклонником госпожи Милдер-Гауптман, чей серебристый голос приводил его в умиление, и каждый вечер, когда она пела, непременно находился в зале — благо теперь не нужно было занимать места за несколько часов до начала представления, как в день парадного спектакля, устроенного Франкфуртом в честь трех монархов. Тогда давали "Милосердие Тита" Моцарта. Во второй картине, когда сенаторы и прочие римляне, держа в руках гирлянды и лавровые венки, пели:
Храните, храните, о боги,
владетели Рима судеб,
могучего, славного Тита,
которым гордится наш век, —
актер, игравший императора, вдруг встал со своего трона, вышел на авансцену, увлекая за собой остальную труппу, обратился к ложе, где сидели Александр, Франц и Фридрих Вильгельм, и громко произнес нараспев:
Не мне принимать эти лавры,
Не мне слушать эти хвалы!
Повергнем их к стопам августейших
победоносных освободителей Германии и Европы!
Гром рукоплесканий, заглушивший оркестр и хор, не смолкал целых полчаса, пока утомившаяся публика не позволила актерам продолжать пьесу.
Шишков тоже был на этом представлении, но после уж не ходил в театр. Обуревавшие его тревожные мысли не оставляли досуга для развлечений. Наполеон ныне в Париже, господствует и набирает силы для продолжения войны, — об этом говорили за обедом с такою беззаботностью, что он диву давался. Поход во Францию, на котором настаивали пруссаки, считался делом уже решенным, но неужто генералы не понимают, что в своих пределах французы будут сражаться иначе, чем в чужих землях, и с такою же твердостью ополчатся против неприятеля, как Россия в свое время ополчилась против Великой армии? Прежде чем идти во Францию, следовало бы торжественно объявить ее жителям, что целью сего вторжения является единственно низвержение Наполеона, без чего в Европе не водворится мир и тишина; ни завоевание, ни раздробление стране не грозит! Тогда французский народ не станет жертвовать собою для личной выгоды одного человека, и многих смертей удастся избежать. Однако, насколько мог судить Шишков, министры, предводительствуемые Меттернихом, намеревались вести переговоры с Наполеоном, показывая тем самым Франции, что он и по заключении мира останется ее повелителем, а следовательно, побуждая французов повиноваться тирану! Между тем какая нужда добиваться согласия Наполеона на мир, когда дело уж кончено? Его войска изгнаны из Германии, которая сплотилась против него и сможет сдержать его силы, ежели он помыслит о новом походе (никакой мир не заставит его отречься от властолюбия). Крепости на Висле и Одере непременно сдадутся сами, поняв, что дальнейшее их сопротивление бессмысленно. Немцы станут жить в своих домах, всегда готовые защитить их, подав помощь друг другу, и обойдутся без русских, которые смогут, наконец, вернуться в отечество, весьма нуждающееся в воодушевляющей силе государя, в распорядительности министров и в защите дальних рубежей. Полезно ли для России, покрытой тяжелыми ранами, еще больше истощать свое имущество и напрягать последние силы для покорения Франции ради безопасности немецких земель?.. Не в силах держать эти мысли в себе, Александр Семенович излагал их письменно, чтобы при случае послать бумагу к государю.
В это время Меттерних расточал свое красноречие барону де Сент-Эньяну — французскому посланнику при саксонском дворе, которого захватили в плен прусские гусары. Принеся тысячу извинений за грубое нарушение международного права, канцлер, в присутствии согласно кивавших графа Нессельроде и лорда Абердина, предложил загладить этот инцидент, предоставив барону возможность безопасно вернуться в Париж, да еще и с предложением мирных переговоров в Мангейме. Австрийский император одобрил Манифест к французскому народу, где провозглашалась Франция в естественных границах — между Пиренеями, Альпами и Рейном. Двадцать тысяч экземпляров Манифеста переправили за Рейн, чтобы распространить как можно шире. Европа жаждет покоя и тишины, прекрасную землю Франции не будут попирать сапоги чужеземцев, если она сама не станет искать с ними ссоры! Император Александр совершенно уверен, что даже в разгар жесточайшей войны не следует отвергать возможности примирения, а император Франц верит в искренность своего зятя… Сам Меттерних при этом понимал, что Наполеон сжег свои корабли и будет драться до последнего солдата. Что ж, важно то, что на поверхности: простак не видит пружин и шестеренок механизма, заставляющих кукушку выпрыгивать из часов. Бумага, которую повезет в Париж Сент-Эньян, никем не подписана и не содержит никаких гарантий, выдвинутых условий Бонапарт не примет, его условия заведомо неприемлемы, но кукушка прокукует в Париже, и это главное.
Маршал Стединк объявил Бернадоту, что ему желает представиться граф де Буйе, житель Гваделупы, недавно прибывший из Лондона. Последние слова он произнес со значением, поэтому Карл Юхан выслал из кабинета всех офицеров, оставшись с приезжим наедине.
— В какой части Гваделупы вы родились?
— Я родился во Франции, монсеньор.
— Как во Франции? — Сердце Бернадота забилось чаще.
— Да, монсеньор, но я женился на креолке, все интересы моей семьи — на Гваделупе, поэтому я считаю себя подданным шведского короля.
Это неспроста. Это неспроста. Бернадот вглядывался в лицо молодого человека, пытаясь понять, что за игру он ведет.
— Вы прибыли из Лондона, не так ли? Как поживают принцы? Нынешние события…
— …могут переменить их судьбу, если монсеньор питает к королю и его семье такое же уважение, насколько велико их восхищение вашим королевским высочеством.
"К королю и его семье" — это сказано явно не о Георге III. Он послан Бурбонами!
— Король знает о ваших великодушных намерениях в отношении его самого и Франции, их интересы отныне неразлучны, поэтому его величество и поручил мне сказать вам, что возлагает на вас свои надежды, — продолжал посетитель. — Вот письмо от принца Конде, где выражены чувства всей королевской семьи…
— Письмо от Конде? Скорее давайте его сюда!
Конде! Само это имя приводит в трепет! Легендарная порода героев! Что такое Людовик XVIII? Его никто не воспринимает всерьез. Граф д’Артуа и его сыновья скомпрометировали себя мелкими интригами, но принц Конде — это символ всего великого и благородного, что только было при старом режиме! Невероятно! Великий Конде написал к Жан-Батисту Бернадоту!..
Строчки прыгали перед глазами, смысл слов ускользал, но ведь смысл заключен не в словах…
Франция! Сейчас решается ее судьба, и все зависит от того, кто первым овладеет ею, вырвав из рук у Бонапарта. Проклятый корсиканец! Столько горя — и ради чего? Двадцать лет нескончаемых войн, неисчислимые погибшие сокровища, два миллиона французов, принесенных в жертву тирану, оскорбившему своим деспотизмом все человечество! Теперь даже вспомнить смешно, что тираном называли Людовика XVI — короля, который помог американским колонистам завоевать независимость и установить республику! Добрейшего монарха, который обложил налогом богатых, чтобы позволить беднякам пережить суровую зиму! Разве можно сравнить семнадцать лет его благодатного правления с четырнадцатью годами тирании Бонапарта? Бурбоны никогда не воевали ради войны, они вели войну ради величия Франции и всегда могли вовремя остановиться, тщеславие не ослепляло их настолько, чтобы сделать шаг в пропасть! И это роднит с ними шведского кронпринца, к тому же его ведь крестили тою же водою, что и первого Бурбона на троне Франции — Генриха IV…
Терпеливо выслушав Карла Юхана, граф де Буйе поблагодарил его за совет поехать во Франкфурт, чтобы изучить намерения государей в отношении королевской семьи, тем более что принц Конде написал и к императору Александру.
— Государь!
Александр натянул поводья. Четыре человека в бурых длиннополых кафтанах, перехваченных широкими поясами, и накинутых сверху безрукавках стояли перед ним на коленях, обнажив головы.
— Защиты! Покровительства! Справедливости!
Царь оглянулся через левое плечо, приподняв удивленную бровь; к нему подъехал граф Толстой: это послы сербского народа, которым было отказано в аудиенции. Один из коленопреклоненных людей сунул руку за пазуху; два офицера, командовавшие разводом, тотчас же бросились к нему, но он всего лишь извлек на свет сложенную в несколько раз бумагу и смиренно подал ее. Дежурный генерал нерешительно взял бумагу у него из рук, Александр тронул коня.
Настроение было испорчено. Бухарестский мир, поспешно заключенный Кутузовым перед самым нашествием Великой армии на Россию, никогда не вызывал у Александра ничего, кроме досады, а турки еще и не исполняют его, пользуясь тем, что русская армия занята в Европе. Сербия не получила обещанного самоуправления, ее жители подвергались жестоким притеснениям, князь Кара-Георгий в отчаянии взывал к своему единственному союзнику, собрату по славянской крови и православной вере, но… время он выбрал крайне неудачно. Вмешательство России могло бы вызвать неудовольствие Австрии и Англии, поэтому Александр и сплавил послов Нессельроде, который толок воду в ступе. Не разорваться же ему! Все требуют помощи, запутывая и без того сложный узор дипломатической паутины. То немцы, то сербы… Теперь еще это письмо от Конде. Русский царь должен посадить на французский трон Бурбонов! С какой стати?
В приемной ему как будто случайно попался навстречу Шишков и низко поклонился. Молчит, ничего не говорит — да и не нужно: и так все на лице написано.
— Я очень доволен твоею бумагою и прочитал ее не один раз, — сказал Александр на ходу, — в ней много правды, и хотя я поступлю иначе, однако во многом согласен с тобою.
Шишков поклонился еще ниже. Государь давно ушел, а в ушах госсекретаря все еще звучало музыкой: "Я очень доволен", "Во многом согласен с тобою"…
— Вот они, ваше благородие! Далеко не убежали!
Двух французских гусаров в порванных куртках, с заломленными за спину руками с силой толкнули в шею, так что они ткнулись лицом в землю; казак наступил одному на голову ногой.
— В кнуты их!
— Слушаюсь!
Запыхавшиеся от недавней погони, но радостно ухмылявшиеся ратники подхватили одного из французов, содрали с него куртку и рубашку, повесили на спину здоровенному мужику, который стиснул руки пленника своими железными лапищами. Два казака встали по бокам; засвистели нагайки, вырывая из тела лоскуты кожи и мяса; истязаемый дико кричал.
— Что, не любишь? А ну, еще, ребята! Еще!
— Arrêtez! Arrêtez cela immédiatement! Vous n'avez pas le droit![45]
— Молчать!
Вырвав саблю из ножен, офицер подбежал к роптавшим пленным. Стоявшие впереди отпрянули, но лейтенант Буиссон не пошевелился. "Стоять, Буиссон!" — зазвенел вынырнувший из памяти голос старшего курсанта Рюля во время дуэли, когда они, первогодки Сен-Сира, тыкали друг в друга циркулями, привязанными к палке. Жан-Шарль смотрел прямо в налитые кровью глаза, ощущая на своем лице смрадное тяжелое дыхание. Топнув ногой, офицер подскочил к потерявшему сознание гусару, обмякшему на руках у казаков, наотмашь ударил в полураскрытый рот рукоятью своей сабли, раскрошив зубы, а потом всадил клинок в шею, пронзив ее насквозь. Казненный еще какое-то время корчился на земле, хрипя и булькая горлом; второго гусара, лежавшего ничком, хлестали нагайками и кололи саблями, пока последний удар не оборвал его крики.
— А ну, пошевеливайся, безбожники! Але![46]
Буиссон зашагал дальше вместе со всеми. Только что увиденное вытеснило из головы все мысли, все чувства, точно густой туман клубился над выжженной землей.
Гусары звали его бежать вместе с ними. Заслышав пушечную пальбу, они воспрянули духом: там Модлин, он держится! Там наши! Они порскнули зайцами в лес, рассчитывая на то, что верховым будет трудно пробираться через чащу, а пешие, по большей части калеки и больные, за ними не угонятся, но сами завязли в буреломе…
Они сдавались в плен, чтобы сохранить свою жизнь! Уж лучше было погибнуть с честью на поле боя, чем вот так…
По Саксонии пленных конвоировали пруссаки; в Бреслау к ним присоединились русские. И те и другие участвовали в недавних боях, и, хотя каждый помнил свое место, между конвоем и конвоируемыми возникло чувство воинского братства: мы дали вам жару, но и вы храбро сражались… Все изменилось на границе Варшавского герцогства, когда русских солдат сменили настоящие скоты, хищные звери, которыми командовал офицер с лицом обезьяны и повадками гиены.
На ночевки становились в чистом поле, у быстро гаснувших костров. На рассвете, когда ударяли заморозки, заиндевевшие волосы на головах примерзали к земле. Люди вставали с трудом, дрожа от холода, ковыляли вперед, запинаясь и спотыкаясь. Тех, кто не мог подняться, казаки приканчивали пиками, или же ратники поджигали солому, служившую постелью. Пленные брели дальше, держась друг за друга; многие пылали в лихорадке, страдали от рвоты и кровавого поноса, но отойти по нужде, когда не приказано привала, значило лишиться жизни: казаки с пиками были наготове, только мужикам из конвоя, страдавшим теми же хворями, разрешалось отбегать в сторонку и присаживаться, спустив штаны. Буиссон шел из последних сил, кутаясь в шинель, которая досталась ему от сержанта, умершего от дизентерии.
В одном из польских городов пленных офицеров загнали в длинный узкий погреб, уже набитый людьми. Пол был залит слякотью выше щиколоток, со стен капала вода. Дверь из этого узилища выходила в подвал, где в такой же грязи лежали солдаты — промокшие до костей, голодные, больные. В тот день пленных позабыли накормить, а поутру они узнали, что им снова заменили конвой: дальше их погонят калмыки и башкиры.
Низкорослые, недокормленные лошадки, взнузданные простой веревкой с деревяшкой вместо удил и покрытые подушками вместо седел, плелись кое-как по грязи, понурив головы с длинными ушами. Всадники в шароварах, заправленных в короткие сапоги из сыромятной кожи, в тулупах поверх голубых кафтанов и в отороченных мехом шапках бренчали подвешенными к поясу саблей, ножом и точильным камнем; за плечами у башкир были лук и колчан со стрелами. "Император прав, — думал про себя Буиссон, — нужно заманить неприятеля во Францию, где ему солоно придется, и постепенно истребить. Во всех сражениях потери Великой армии были меньше, чем у союзников. Лишившись лучших солдат, союзникам придется бросить в бой трусливых мужиков, способных бить только лежачих, и этих лучников на заморенных лошаденках. И вот тогда мы заключим мир на наших условиях!"
Отставших теперь приканчивали копьями калмыки, забирая себе жалкие пожитки уже обобранных, измученных людей, зато башкиры, напротив, вели себя дружелюбно и даже делились с пленными табаком. На марше они пели протяжные песни, а на привалах доставали флейты — "курай" — и наигрывали на них печальные, заунывные мелодии. Французы любили слушать эту музыку, которая странным образом напоминала им далекие голубые горы, зеленые холмы, свирели пастухов, деревенские танцы под волынку и шалюмо; они искренне аплодировали музыкантам, прося их играть еще. А утром надо было снова отправляться в путь, отмечая его кровавым пунктиром из мертвых тел.
Провизию пленным не выдавали. Если удавалось заночевать в деревне, офицер приказывал крестьянам дать им хлеба и воды. Выждав, когда калмыки отвернутся, добрые люди пихали в дрожащие руки сыр, сухари, мешочки с пшеном, которые французы прятали в котомки, висевшие на шее, но такое счастье выпадало редко. В поле, если повезет, можно было выкопать мерзлую картофелину или свеклу, найти несколько листов вялой капусты и сварить похлебку в глиняном горшке, который каждый носил с собой, но такая пища не насыщала, а только вызывала резь в желудке, усиливая понос. Голод и холод постепенно вытравливали чувства сострадания и товарищества, каждый был сам за себя — угрюмый, нелюдимый, безжалостный к чужим слабостям и боли. Беззащитные перед надсмотрщиками, французские офицеры срывали зло друг на друге, припоминая малейшие упущения и промахи, которые будто бы и привели к пленению, к нынешней невыносимой жизни в десять раз хуже смерти. Слушать, как едва живые, качающиеся от ветра люди осыпают друг друга злобной бранью, было невыносимо. Неужто им мало страданий, что они сами добавляют к ним новые? — мрачно думал Буиссон. В училище им внушали, что офицер должен быть стойким, подавая пример выдержки солдатам. Среди пленных офицеров он был самым младшим, и какой же пример они подавали ему?
В Белостоке отказались принять больных под тем предлогом, что в городе нет военного госпиталя. Живые скелеты потащились в Гродно, где были госпитали и лазареты — Боже правый! Едва взглянув на это преддверие могилы, Буиссон понял, что ни за что на свете не останется здесь. Он умрет стоя.
Была уже середина ноября; день выдался морозный, воспаленные глаза слепило от снега, покрывшего все вокруг блестящей хладной шубой. Шатаясь, точно пьяные, французы тащились по санному пути вдоль застывшего Немана к Королевскому замку; лошадки конвоя вспахивали ногами целину по обочинам. Из десяти тысяч пленных осталось не больше двухсот солдат и полусотни офицеров, которые брели вперемешку, опираясь друг на друга. С горы послышался веселый звон бубенцов, он стремительно приближался. "Пади! Пади!" — крикнул кучер, правивший тройкой лошадей, впряженных в нарядные сани. Французы понимали, что нужно сойти с дороги, но ноги не слушались, подгибались, разъезжались… Офицер в теплой шубе с меховым воротником, сидевший в санях, привстал, дернул за правую вожжу, направив тройку прямо на людей. Пристяжная толкнула лейтенанта Дешана, тот упал на Буиссона, и оба покатились под откос, облепляясь снегом.
Придя в себя, Буиссон не мог понять, где находится. Было темно, но не холодно. Он лежал на спине, без шинели и чуней, но прикрытый до подбородка тяжелой шкурой мехом внутрь; пахло деревом, пылью и чем-то кислым. Шевелиться не хотелось, к тому же у него кружилась голова. Он не на улице, не в сугробе — вот и ладно.
Послышались шаги, со скрипом отворилась дверь; в круге света, отбрасываемого свечой, появилось усатое породистое лицо с двумя глубокими продольными морщинами меж бровей. Буиссон зажмурился, когда свеча опустилась ниже.
— Quel est votre nom et votre grade? — послышался голос из потемок.
— Jean-Charles Bouisson, lieutenant au 5e Dragons.
— Vous êtes français?
— Oui, je suis de Troyes. C'est en Champagne.
— Quel âge avez-vous?
— Dix-neuf ans[47].
Глаза уже привыкли к свету. Буиссон всматривался в лицо говорившего с ним человека. Средних лет, с проседью в волосах, усы переходят в бакенбарды, прячущие сабельный шрам от носа до подбородка. Наверное, бывший военный.
— Vous allez demeurer quelques jours chez moi, — продолжал тот нанизывать короткие фразы, звучавшие плоско из-за акцента. — C'est arrangé. Un de mes hommes va s'occuper de vous. Ne craignez rien, laissez-vous faire. Il vous fera prendre un bain et vous allez me rejoindre pour le dîner[48].
Он отступил в сторону. Пришедший с хозяином бородатый слуга, возможно бывший солдат, сбросил в сторону овчину, критически оглядел Буиссона, потом присел, повернувшись к нему спиной, и жестами показал, что лейтенант должен забраться ему на закорки, обхватив за шею. Хозяин вышел с ними на крыльцо, освещая путь свечой.
— Mais… attendez! — воскликнул Буиссон, увидев, что тот сейчас уйдет обратно в дом. — A qui dois-je mon salut?[49]
Хозяин снова повернулся к нему лицом.
— Казимир Левронский, — сказал он с легким поклоном и по привычке щелкнул каблуками.
Держать пленных вблизи границ опасно, иностранцам доверять нельзя; всех немцев, испанцев, швейцарцев, иллирийцев, которые еще служат под французскими знаменами, немедленно выслать из страны, пока не переметнулись к врагу, а лошадей и оружие пускай оставят — пригодятся. У драгун забрать мушкеты и штыки, которые так им мешают, и отдать пехоте, драгунам же хватит палашей и пистолетов. Начать скупку ружей у населения: пусть лучше идут с ними в армию и стреляют по врагу, чем прятаться по лесам, сбиваясь в шайки дезертиров! Армии нужно еще триста тысяч солдат: половину сразу отправить на фронт, а половину оставить в резерве на случай, если неприятель перейдет восточную границу. И это должны быть мужчины, а не мальчики! Наша молодежь храбра, но слаба и неопытна; именно юнцы наполняют собой госпитали и попадают в плен. Призывать только взрослых от двадцати шести и старше! И только коренных французов! Отечество зовет! Нет денег? Удвойте налог на соль, квартирную плату, накиньте еще пятьдесят сантимов на все местные налоги, на табачный акциз, почтовые сборы, пока не закончится война! Депутаты будут роптать? Кому до них какое дело… Хватит уже этих республиканских игр! Пока не заключен мир — никаких инициатив от Законодательного корпуса, и назначать председателя буду я сам. Представители народа?! Да они понятия не имеют о нуждах народа! Я знаю, что нужно народу, — я, император Наполеон! Для всего мира Франция и Наполеон — неразделимые понятия! Депутаты слишком засиделись в столице; пусть отправляются по своим департаментам и проследят за ходом мобилизации.
Мой старший братец все еще в Мортфонтене? Пусть там и сидит, а не шляется в Париж к своей любовнице. Если Жозеф вздумает искать встречи с императрицей или плести другие интриги, его арестуют, так ему и передайте. А Жером чтоб вообще не смел показываться мне на глаза. Профукать Вестфалию! Если бы он не сбежал оттуда, казаки не захватили бы Кассель! Выродок, ветрогон! И Луи не лучше! В Амстердаме восстание, находившиеся там французы схвачены, жители собираются открыть ворота Бюлову и Винцингероде, а мой братец предлагает послать его туда, потому что он когда-то был королем! Негодяй, он еще смеет предлагать мне свои услуги — после того как "услужил" мне своими памфлетами, которые печатают в Австрии! Выставил меня чудовищем, исчадием ада! И это человек, которого я осыпал благодеяниями! Я, двадцатилетний, отказывал себе во всем, даже в самом необходимом, чтобы дать ему образование! Видно, мне на роду написано страдать от предательства и черной неблагодарности! Только сестры остались верны мне: Элиза не поддалась на происки Меттерниха, стережет Тоскану и помогает Эжену, Полина продает свои драгоценности, чтобы передать деньги на нужды армии… Зато Каролина готова на любую подлость ради своей вожделенной короны!
Луиза, пожалей меня: мне так не повезло с семьей! Напиши своему отцу: пусть он не поддается сладкоголосому пению Меттерниха, который разобьет весь европейский корабль о скалы, где притаились английские пираты! Что станет с тобой, с нашим сыном, если Францию перестанут бояться, но продолжат ненавидеть? Я сам напишу ему, что я согласен на принцип золотой середины — на независимость всех наций в их естественных границах. Я предложу это сам, и им будет нечем крыть: они не смогут придумать отговорок, чтобы не начинать переговоров.
Коленкур! Ты станешь моим голубем мира и полетишь во Франкфурт с лавровой ветвью в клюве. Скажи им, что я слагаю с себя титул покровителя Рейнского союза, но пусть и австрийский император перестанет именовать себя апостолическим королем Венгрии. Франция откажется от правобережья Рейна, вернет Англии Брауншвейг и Ганновер, но только если Варшавское герцогство и Саксонию не сотрут с карты Европы, а Баварии гарантируют независимость от Австрии. Папа сможет вернуться в Рим как духовный пастырь, Эжен сохранит свое королевство, Мюрат останется в Неаполе — Франции нужна под боком сильная и независимая Италия, а не вечное поле сражения, на котором она противостоит амбициям Австрии. А о Голландии и Бельгии пусть даже не заикаются: их я не отдам. Проведите границу по Изелю, так и быть, но все, что на левом берегу, останется за Францией, как и устье Шельды. Пообещайте Англии все голландские колонии, добавьте к ним даже французские фактории в Индии, но Антверпена и Остенде ей не видать! Кстати, пусть англичане вернут французские острова в Карибском море, которые они захватили грабительским образом! В самом деле, что это мы говорим об одной лишь Европе? Если мы хотим крепкого и надежного мира, он должен учитывать интересы как Старого, так и Нового Света, а потому на конгресс следует пригласить представителей США — им будет что сказать англичанам.
Я даже готов вернуть испанский трон Фердинанду VII. Сульт успешно сопротивляется Веллингтону, но его задача сейчас — спасти армию, переправив главные силы внутрь страны. Пусть Фердинанд возвращается в Мадрид, если поклянется соблюдать нейтралитет. Я верну ему земли в Каталонии, объявленные французскими департаментами, выведу все французские гарнизоны, но только если англичане выведут свои. Без англичан испанцы мне не страшны. Фердинанд согласится, я в этом уверен. Да, он не раз заявлял, что предпочел бы жить в Валансэ как частное лицо, чем царствовать в Испании, делясь властью с кортесами, но он забудет об этих словах, стоит только поманить его короной. Пусть испанцы получат обратно своего носатого карлика, подлого и трусливого, предавшего собственного отца ради власти. Пусть они получат обратно произвол, инквизицию, камарилью, если в этом для них выражается независимость и национальная самобытность. Они умирали за Фердинанда — пусть теперь живут с ним. Это будет самой худшей карой за все их жестокости с французами.
С неба лило, как во времена великого потопа; одежду было невозможно просушить, в сапогах вечно хлюпала вода; мерзкий туман заволакивал все: окрестные поселки, редуты, самые улицы Данцига. В городе не осталось ни одной лошади, да что там — ни одной собаки и кошки: их всех съели. Смекалистые солдаты кипятили в воде щепки от старых досок из соляных складов и снабжали этим раствором госпитали, переполненные больными. Обыватели пухли с голоду, питаясь отрубями и бардой. Ради экономии Рапп выгнал из города заключенных и нищих: пусть осаждающие кормят их сами.
Подметные листы коменданту больше не приносили, баварцы и даже поляки держали их в руках, покидая крепость, — надеялись, что эти бумажки послужат им охранной грамотой. Французов оставалось меньше шести тысяч штыков, а на прочих Рапп полагаться уже не мог. Измученные работой и бессонницей, питаясь дрянным хлебом и получая в день унцию конины — от полудохлых кляч, прежде вращавших жернова, — люди все же продолжали отражать ночные атаки. Обстрелы не прекращались ни днем ни ночью, еще два редута обратились в руины, зато батарею Гюдена русским взять не удалось, но борьба была слишком неравной. Капитан Марнье вызвался пробраться во Францию, чтобы сообщить императору об их отчаянном положении. Ночью он вместе с горсткой храбрецов подплыл к ближайшей канонерке, захватил ее, а утром, якобы маневрируя вместе с английским флотом, ускользнул от него в тумане.
Во второй половине ноября герцог Вюртембергский вызвал Раппа в Лангфур на переговоры. Он долго распинался, превознося свои собственные средства и преуменьшая обороноспособность Данцига, расписывал ужасы Сибири, уверял, что военные действия уже перенесены во Францию, оборона крепостей лишилась смысла, Штеттин уже сдался… Рапп выслушал все это бесстрастно — он уже принял решение, направляясь сюда. Он сам предложил заключить временное перемирие для обсуждения условий возможной капитуляции.
Переговоры шли трудно. Рапп обещал сдать крепость через месяц — ко дню рождения императора Александра, но при условии, что шестьсот человек смогут покинуть ее с оружием, забрав две пушки, а прочие свободно разойдутся по домам, дав слово не воевать больше в эту кампанию; герцог требовал передать в залог остров Вестерплятте, опасаясь, что датчане воспользуются им для присылки продовольствия и все пойдет прахом.
Туман в голове, сосущая пустота внутри, грохот взрывов доносится как сквозь вату. Как быть? Продолжать обороняться значит проливать кровь ради удовольствия пролить ее. Рапп не может губить чужие жизни без высшей цели. Данциг пожирают пожары, а жители, превратившиеся в прозрачные тени, уже не в силах их тушить. Наполеон не может помочь Данцигу, но и Данциг уже не может помочь Наполеону. Вернувшиеся из Лангфура комиссары привезли новый вариант капитуляции, подписанный герцогом Вюртембергским; Рапп поставил свой росчерк и швырнул перо на пол.
В фортах теперь хозяйничали русские, но второго декабря, в годовщину коронации Наполеона, французы палили изо всех пушек. А через три дня император Александр, уведомленный о предстоящей сдаче Данцига, прислал курьера с запрещением выпускать из крепости гарнизон иначе, как пленными в Россию.
Из темных туч сыпались мягкие хлопья снега, которые таяли в грязных лужах, но оставались лежать на пожухлой траве. Рапп лично отправился к герцогу и вынужден был дожидаться его с четверть часа, потому что герцог поздно лёг после вчерашнего бала и еще не успел привести себя в порядок. Лицо Александра Вюртембергского казалось грубо вытесанным из полена. Предложив генералу выпить с ним кофию, он долго и многословно объяснял, как ему досадно, ведь кондиции уже подписаны и он дал слово, которое привык держать, о чем и государю отписал, однако воля государя превыше его собственной, если царь в ожидаемом от него ответе не согласится на принятые условия, поделать будет ничего нельзя, разве что восстановить все как было: осажденные вернут себе форты и примут обратно отпущенных пленных. Рапп понимал, что над ним издеваются. Еще никогда он не чувствовал себя таким униженным и бессильным. Герцог сообщил ему, что Мод-лин сдался первого декабря, Замостье — еще раньше. Это совершенно точно, как и то, что союзные армии перешли за Рейн; из партикулярных же писем он известился о том, что Голландия отложилась от Франции, выгнала французов и формирует свои войска, принц Оранский прибыл в Амстердам, занятый отрядом генерала Бенкендорфа, и с восторгом был провозглашен голландским королем, над Роттердамом, Гаагой, Лейденом и Харлемом тоже реет оранжевое знамя, Бреда скоро падет…
Снег больше не таял и падал уже не хлопьями, а сеялся неудержимо, как мука через решето. Мороз был градусов десять, солдаты прыгали с ноги на ногу и хлопали себя руками по бокам. Рапп объявил всем нефранцузам, чтобы оделись поприличнее: пришла пора расставаться. Первыми из Данцига вышли триста баварцев, на следующий день — четыреста саксонцев и вюртембергцев, поклявшиеся не обращать оружия против французов. Они шли в ногу, в полной боевой выкладке, хотя подсумки были пусты, и генерал смотрел на них с гордостью: это солдаты! его солдаты! Как сильно они отличались от русских ополченцев, вышедших им навстречу, — одетых как попало, неловких мужиков в опорках, не умевших держать строй!
Срок окончания перемирия приближался, а русские по-прежнему пребывали в смятении: повеление царя не выпускать гарнизон во Францию означало лишь то, что осаду придется возобновить. Из отговорок и недомолвок Рапп догадался, что это им совсем не улыбается: люди голы и босы, осадная артиллерия где-то застряла. Более того, русские офицеры пытались разузнать в спаленной Оре, нельзя ли купить в Данциге провианта! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха! При этом герцог Вюртембергский через день устраивал балы, а в расположении войск то и дело служили молебствия о даровании скорой победы над Наполеоном. Говорили, что восстала Швейцария…
Морозы сменились оттепелью, снег превратился в слякоть, сырой воздух стал таким плотным, что зачерпывай горстями да умывайся. Утром двадцатого декабря Данциг покинули полторы сотни раненых французов; Рапп обнял каждого на прощание. Сутки спустя адъютант герцога Вюртембергского доставил ему письмо: из-за несогласия государя на условия капитуляции ее решено прервать; Рапп может не сдавать ключи от города и заново занять все укрепления, кроме Вестерплятте, однако должен выслать всех немецких солдат, еще остающихся в крепости.
Горечь, желчь и боль выплеснулись на бумагу. Рапп писал, что он не привык отрекаться от своих слов, что решено, то должно быть выполнено, он выйдет из Данцига первого января с оружием и развернутыми знаменами, и пусть только кто-нибудь осмелится ему помешать! Они не фигляры на ярмарке; возможно, слова "честь" и "совесть" новы для русского государя, но ему придется их выучить: условия капитуляции нельзя изменить задним числом, обман — не победа, император Наполеон и Франция отомстят за коварство!
Отправив письмо, он собрал совет. Все молчали, не глядя друг на друга, и эта тишина давила на плечи, стесняла дыхание. Вдруг послышались громкие раздраженные голоса, потом в двери ворвался граф Луи де Шамбрен, которого удерживали за руки адъютанты Раппа. Вырываясь, Шамбрен кричал, что они тряпки, мокрые курицы — надо сражаться! Пока у них остаются боеспособные солдаты и оружие, надо прорваться и уйти в Польшу! На него смотрели как на безумца. Выкричавшись, граф стремительно вышел, и больше его никто не видел.
Часовые у крепостных ворот воткнули ружья штыками в землю; ящики с еще остававшимися в них зарядами сложили в кучу и подожгли, пушки заклепали; поляки разбивали приклады мушкетов и ломали сабли. Герцог Вюртембергский прислал адъютанта сказать, что если Рапп не подпишет новых условий, объявив себя и остальных военнопленными, всех французов лишат всей собственности и отправят в Сибирь. Кстати, граф де Шамбрен предложил свои услуги российскому императору, сорвав с себя крест Почетного легиона.
Тридцатого декабря в караул у ворот заступили русские ратники. Рапп лично привез ключи от города герцогу и остался обедать у него. Он совсем отвык от горячей пищи; после супа по всему телу разлилась предательская слабость, на лбу выступила испарина; Рапп пил вино, чтобы унять дрожь в руках, и отказался от жаркого, сказав, что не голоден. Русские офицеры уписывали за обе щеки и оживленно переговаривались. По-немецки и по-французски они говорили одинаково дурно, у Раппа разболелась голова. Он понял только, что ключи отправили императору Александру, который уступил Данциг прусскому королю, а тот уже назначил губернатора и коменданта, но до их прибытия их обязанности будут исполнять русские; квартирмейстеры уже помечали в городе дома для постоя. Еще говорили, что императрица Елизавета Алексеевна покинула Петербург и едет через Кенигсберг на воды; одни предполагали, что она хочет увидеться с матерью в Карлсруэ, другие — что вдовый прусский король будто бы женится на Екатерине Павловне и императрица спешит на свадьбу золовки. Этих сплетен Рапп уже не слушал и, как только смог, уехал обратно.
Первого января из Данцига вышли поляки с тремя своими "орлами", их вел князь Михаил Гедеон Радзивилл. На следующий день русские выстроились возле гласиса, и в десять часов утра из ворот выступили французы. Свистели кларнеты и фаготы, били барабаны, развевались знамена. Рядом с Раппом ехали еще восемь генералов. Оружие складывали на гласисе, у так называемой "гробницы россиян" — большой братской могилы русских солдат, погибших при осаде Данцига восьмидесятилетней давности. Та осада продлилась четыре месяца, хотя Людовик XV присылал на подмогу корабли и солдат; Рапп продержался целый год без всякой помощи. Что толку? Если бы он и его люди смогли вернуться во Францию, их героическое сопротивление назвали бы подвигом, теперь же они побежденные, которых погонят на Украину. И был ли смысл в этом годе лишений и невосполнимых потерь? Не лучше ли было отправить их во Францию еще летом?.. Рапп сел в кибитку вместе с генералом Гранжаном.
…Русские вступали в Данциг церемониальным маршем. У первых ворот дожидались члены магистрата, приветствовавшие герцога Вюртембергского; за Золотыми воротами его встретили девушки с венками. Люди высовывались в окна, махали платками, кричали: "Слава Александру!" При пушечной пальбе отслужили молебен в католическом соборе, потом герцог, продрогший за целый день верхом в одном мундире, созвал всех офицеров к себе на обед, во время которого некий мальчик произнес речь и подарил ему еще один венок. Вечером часть города, пощаженная пожаром, озарилась иллюминацией; в театре давали "Милосердие Тита" со специально сочиненным прологом, прославлявшим освободителей.
Этим праздник завершился, начались обычные будни. Особые команды собирали по улицам бродивших там больных французов; временно назначенный комендант распоряжался в лазарете, наполненном голодными людьми. Вскоре явились пруссаки, начали мешаться во все дела, выговаривать за неисправности и ко всему придираться; они разругались с герцогом, не явились на большой парад по случаю Рождества Христова и не почтили своим присутствием бал, устроенный магистратом; в главные квартиры русского императора и прусского короля полетели кляузы.
— Господа! Замечательные известия!
Веснушчатое лицо ротмистра Ланского разрумянилось от возбуждения и от морозца. Спрыгнув с седла, он бросил поводья ординарцу; офицеры, сидевшие у костра, потеснились, чтобы дать ему место.
— Депрерадович подал в отставку, а за ним и Уваров! — Подавшись вперед, ротмистр перешел на заговорщический шепот, часто хлопая рыжими ресницами из-за едкого дыма. — Государь узнал и одобрил; завтра цесаревич будет здесь, чтобы сделать нам смотр; посмотрим, каково-то он выкрутится.
"Как?" "Правильно!" "Молодцы!" "Не выдавать!" Фляжка побежала по кругу, чарки сдвинулись с шумом под троекратное "Ура! Ура! Ура!"
Кошкуль чокался и пил вместе со всеми, и все же тревожная пружина внутри живота оставалась туго закрученной. Что-то будет завтра?..
Уже за Рейном, на одном из переходов, Константин Павлович нагнал кавалергардов и пришел в неописуемый гнев, увидав на голове у полковника Каблукова фуражку вместо каски. "Бархатники! Якобинцы! Вольтерьянцы!" Обругав Каблукова, цесаревич сорвал с него фуражку и ускакал, а вечером, на ночлеге, полковник собрал офицеров, чтобы сообщить им, что подает в отставку. Разрешение не носить каску в походе ему было выдано еще пять лет назад на основании рапорта полкового врача: получив при Аустерлице три сабельные раны в голову и две — штыком в бок, Владимир Иванович так до конца и не оправился от них, что не помешало ему, однако, отличиться при Кульме и получить "Георгия" за храбрость. Каблуков сказал, что стерпел бы, если бы брань пала на него одного, но не желает, чтобы она замарала полковые знамена. Ланской тогда первый воскликнул, что и он в таком случае в полку не останется. (Ротмистр не участвовал в Кульмском сражении, так как был командирован в Варшаву для привода резервного эскадрона, и теперь считал для себя зазорным не подать в отставку, как будто он чем-нибудь лучше своего командира.) "И я! И я тоже! Мы с вами!" — загомонили остальные. Кошкуля подхватило общим порывом, он написал прошение об отставке — разве мог он поступить иначе, нарушив неписаные законы товарищества? Но сердце его точила тоскливая тревога: что теперь? Время военное, не расценят ли этот поступок как измену? Хуже того — заговор против государя? Да и если никакой кары не последует, выйти в отставку сейчас, ротмистром — какая будущность его ждет?.. Но раз уж сам генерал Депрерадович и шеф полка генерал Уваров, вхожие к государю, поддержали их решение, значит, отставки не будет. Наверное. Государь во всем разберется, найдет какой-нибудь приличный выход из положения, чтобы, как говорится, замять это дело. И все же лучше как следует подготовиться к смотру.
…Лошади были вычищены, хвосты и гривы расчесаны, кирасы отполированы; эскадроны держали равнение, как по струнке; цесаревича приветствовали зычным хором, как один человек. После смотра, отпустив нижних чинов, Константин Павлович велел всем офицерам явиться к нему.
— Господа, приношу свои извинения за обидные и незаслуженные слова в отношении храброго полковника и кавалера Каблукова и сверхдоблестного полка, о которых я глубоко сожалею, — громко произнес великий князь. — А если господа кавалергарды не удовлетворены моими извинениями, я готов дать сатисфакцию каждому в отдельности.
Голубые глаза, запрятанные под светлыми кустистыми бровями, перепрыгивали с одного офицера на другого. Каблуков выступил вперед.
— Ваше высочество! Надеюсь, что говорю сейчас от имени всех…
— Честь, предложенная вашим высочеством, так велика, что невозможно отказаться! — выкрикнул кто-то сзади него.
Ряды офицеров зашевелились, пропуская узколицего темноглазого ротмистра с крупным носом и маленьким ртом. "Лунин!" — прошелестело ветерком. Цесаревич слегка сощурил глаза, всматриваясь за спину Каблукову; офицеры из его свиты оживленно перешептывались. Лунин выбрался, наконец, и встал рядом с полковником, поклонившись и щелкнув шпорами; Каблуков сделал полшажка вперед, загородив его правым плечом.
— От имени всех кавалергардов, — возвысил он голос, — уверяю ваше высочество, что мы удовлетворены вашими словами и тем, что недоразумение разъяснилось.
Настала томительная пауза. Цесаревич стоял, заложив руки за спину и перекатываясь с пятки на носок.
— Что ж, быть по сему, — сказал он наконец. — Честь имею, господа.
Вечером на биваках только и разговоров было, что о неожиданном вызове и несостоявшейся дуэли. Кошкуль в них не участвовал, отмалчиваясь. Он не был знаком с Михаилом Луниным, однако знал о нем понаслышке — о нем нельзя было не знать, о его разнообразных подвигах в полку ходили легенды. Возможно, только Петер и не успел еще сразиться с ним на дуэли. Молодые офицеры восхищались его храбростью и дерзостью, меткие и хлесткие словечки ротмистра становились поговорками, но Кошкуль не разделял этого увлечения, сохранив еще с юности неприязненное отношение к "хрипунам" — кавалергардам и конногвардейцам, предпочитавшим изъясняться по-французски и напускавшим на себя вид "рыцарей Лебедя".
Рассказывали, что, когда Наполеон вступил в Москву, Лунин просил послать его парламентером к императору французов, чтобы зарезать его кинжалом во время передачи письма от главнокомандующего; понятно, что Кутузов ему этого не позволил. И совершенно объяснимо, что Каблуков помешал ему сейчас неразумно воспользоваться предложением цесаревича, которое, разумеется, следовало рассматривать как проявление раскаяния в необдуманном поступке, но никак не воспринимать буквально. Что это за тяга к покушению на царственных особ? Ведь Бонапарт, пусть и узурпатор, все же был коронован папой римским, а Константин Павлович — наследник престола!..
На следующий день полк продолжил движение к Лерраху, где разместилась теперь главная квартира. Вести прилетали утешительные: граф Ланжерон со всех сторон блокировал Майнц, граф Вреде с австро-баварским корпусом занял Кольмар, а граф Витгенштейн гонит французов к Страсбургу! Только Гамбург еще держался, умело обороняемый маршалом Даву.
Несколько фур, пробиравшихся навстречу колонне, свернули на обочину; в них сидели французские пленные, которых охраняли прусские жандармы. К Кошкулю, задумчиво покачивавшемуся в седле, подъехал вахмистр.
— Ваше высокоблагородие! Там один пленный француз приказал вам поклониться.
Петер смотрел на него, не понимая.
— Какой француз? Где?
— Вон там, на возу, ваше высокоблагородие.
Кошкуль обернулся назад, фура уже отъехала саженей на сто.
— Да как ты его понял?
— А он по-русски говорит, как вы или я.
Повернув коня, Кошкуль поскакал за фурой.
— Кто здесь говорит по-русски? — спросил он громко, поравнявшись с конвоем.
С телеги соскочил уланский офицер и встал вполоборота к Петеру, закрыв лицо руками.
— Мне совестно смотреть на тебя, Кошкуль! — воскликнул он. — Я Булгарин!
Булгарин?.. Воспоминания нахлынули вперемешку: дортуары Кадетского корпуса, рукописный журнал со стихами, которые сочинил "один поляк из гренадерской роты", "Господин Булгарин! Ступайте в умывальную!"; поход, деревня, лошади с торбами на мордах, крепыш с полудетским лицом раскинул крестом руки у дверей курной избы: "Господа, вы опоздали! Здесь уже стоят уланы!"; награждение в Мраморном дворце: "Корнет Булгарин! Штабс-ротмистр Кошкуль! Поздравляю и желаю вам больше!" Кажется, кто-то из старых товарищей по Кадетскому корпусу говорил Петеру, что Булгарин служит теперь Наполеону и уехал воевать в Испанию, но он тогда не поверил…
— Как тебе не стыдно говорить со мною, подлец!
Булгарин отнял руки от лица и молитвенно сложил их против груди.
— Я виноват, я знаю; я мог бы объясниться… Поверь мне, я в крайности! Я уже сутки ничего не ел; прошу тебя, дай мне немного взаймы. Я непременно верну, клянусь сединами своей ма…
Кошкуль торопливо раскрыл кошелек, не глядя зачерпнул несколько монет, бросил на землю и ускакал.
— Норвегия передана Швеции, Скандинавский полуостров обязан вашему величеству своею безопасностью и независимостью; сие событие произошло на равнинах близ Лейпцига и в стенах сего города, — диктовал Бернадот письмо к императору Александру. — Народы Европы соединились там, и ваше величество были Агамемноном того памятного сражения. Швеции нечего предложить вашему величеству, кроме ордена Меча и признательности. Соблаговолите принять и то, и другое; король, мой государь, поручил мне преподнести их вам. Орден Меча — это наш Георгиевский крест; смею надеяться, что ваше величество соизволит принять этот знак уважения.
Кронпринц был мрачен, и Сюрмен догадывался, почему. Теперь, когда Дания, под нажимом англичан, отказалась навсегда от притязаний на Норвегию, уступив ее Швеции в обмен на шведскую Померанию, оплату всех норвежских долгов и миллион риксдалеров сверху, у Бернадота больше нет никаких причин откладывать свое участие в войне с Францией, тем более что Фредерик VI пообещал вступить в коалицию и даже передать часть своей армии в распоряжение шведов. Союзные войска получили разрешение остаться в Гольштейне, чтобы усилить осаду Гамбурга и, пока держатся холода, сломить сопротивление Даву, однако морозы, точно нарочно, сменились оттепелью, отнюдь не смягчившей твердость "железного маршала". Между тем Александр торопил Бернадота, чтобы тот, поручив осаду Беннигсену, шел ускоренным маршем к Рейну.
Перейти за Рейн! Внести войну во французские пределы! Об этом часто говорили, но лишь как о вероятности, которую, конечно, не стоит сбрасывать со счетов, хотя и нет смысла рассматривать серьезно. Сколько раз в беседах с Поццо ди Борго Бернадот, воспламеняясь от собственных слов, уверял, что такая угроза пробудит задремавшее мужество, поднимет волну народного гнева, превратив его в огненный вал! Он хорошо постиг чувства французского народа, обуреваемого патриотическим пылом в тяжелую годину. Когда его назначили военным министром, народ глубоко презирал Директорию, готов был пинками гнать ее из страны, громко требовал мира, изнемогал от нищеты — и что же? Стоило Бернадоту бросить клич "Отечество в опасности", как все распри и упреки были забыты! Вся Европа ополчилась тогда на Францию, и все же французы удержали линию обороны, простиравшуюся от Альп до Апеннин, — удержали и перешли в наступление! Именно тогда и взошла звезда Наполеона, сумевшего представить общенародный подвиг собственной заслугой. Но перейти сейчас границы Франции значит поступить в духе Наполеона, предоставить ему оправдание для его предыдущего поведения: не он ли громче всех кричал о галлофобии, о планах коалиции, возглавляемой англичанами, навязать Европе свое господство и свои ценности, развалить Францию, лишить ее статуса великой державы, за который проливали свою кровь поколения отцов и дедов? Прежде мы лишь отвечали силой на силу, исходя из принципа возмездия за зло, теперь же мы сами дадим ему в руки козырь, доказав справедливость его предостережений!
Однако Сюрмен уже слишком хорошо изучил Бернадота, чтобы расслышать то, чего тот недоговаривал. Прошлое нашествие вознесло на вершину Бонапарта, сегодня Франции нужен новый герой. Именно об этом твердит Карлу Юхану в своих письмах известная писательница госпожа де Сталь — ей из Лондона виднее. Он спит и видит себя новым беарнцем на французском троне, он начинает верить в им же самим придуманные сказки. Не так давно, еще до заключения Кильского договора, он сказал при всех, что ему легче сделаться императором французов, чем добыть для Швеции Норвегию, поскольку во Франции царит всеобщее недовольство Наполеоном и один из маршалов предлагает кронпринцу свои услуги, если тот согласится после переворота уступить ему Прованс. Сюрмен потом пробежал глазами бумагу, которой потрясал Бернадот, — это был перехваченный рапорт министра полиции о беспорядках в Нормандии и о выходках роялистов в Бордо, ни о чем другом там речи не шло.
Пусть Бернадот делает что хочет, пусть гоняется за миражами — Сюрмен за Рейн не пойдет. Это он решил для себя окончательно. Договор с Данией был заключен второпях, никаких мер к обеспечению его выполнения не принято, хуже того: наследный принц Кристиан Фредерик, вице-король Норвегии, не склонил голову перед фактом и готовит восстание, опираясь на влиятельных норвежцев. Нельзя угнаться за двумя зайцами. Самое разумное сейчас — посвятить себя благу Швеции, не причиняя при этом зла Франции.
Дождавшись, когда Карл Юхан закончил диктовать письмо к английскому принцу-регенту с уверениями, что со всею поспешностью выступит к Рейну, чтобы внести свою лепту во всеобщие усилия, генерал попросил позволения выехать в крепость Фредриксгоф, которую кронпринц приказал стереть с лица земли, чтобы лично осмотреть и принять захваченные там пушки.
Пять дней спустя, вернувшись в Киль, Сюрмен наткнулся на графа де Буйе, выглядевшего растерянным и озадаченным. Холодный прием, оказанный ему во Франкфурте, обескуражил посланца Конде, но Бернадот объяснил это тем, что у союзников нет никакого четкого плана в отношении кандидатуры на французский престол. Даже хорошо, что они сейчас не могут сойтись во мнении; пусть королевская семья доверится кронпринцу, питающему к ней чувство почтительной дружбы и обещающему хранить их отношения в строжайшем секрете. Все очень просто: граф д'Артуа должен тайно высадиться в Голландии и приехать в Бельгию, где Бернадот после первой же выигранной битвы поднимет рядом со шведским знаменем белое знамя французских королей и с Божьей помощью вернет Бурбонов на трон их отцов… Как прикажете это понимать? Сюрмен мысленно выругался, а вслух сказал, что, к сожалению, не может ответить графу ничего положительного: он всего лишь начальник артиллерии и не занимается высокой политикой.
Еще в прихожей генерал услышал громкий голос Карла Юхана, который кого-то распекал. По мере приближения к парадной зале голос нарастал, бросая резкие, отрывистые фразы:
— Недолго же процарствует ваш король, если он и дальше будет вести себя так же! На Зеландии волнения, да им везде недовольны! Принц Кристиан готов ему наследовать. Я мог пленить всю вашу армию! Я займу всю вашу страну, когда пожелаю! Я остановился лишь из умеренности, но если меня будут пытаться обмануть, я пройду через всю Ютландию…
Сюрмен остановился у дверей, однако адъютант Бернадота распахнул их перед ним: кронпринц ожидает генерала и приказал впустить его сразу, как он появится. Карл Юхан коршуном наскакивал на датского лейтенанта, который явно не понимал половины из им сказанного и что-то лепетал по-немецки. Предложив свои услуги переводчика, Сюрмен выяснил, что лейтенант приехал за фуражом для датской кавалерии на время перемирия. Это неслыханное требование вызвало новое словоизвержение, поскольку в заключенном договоре не значилось ничего подобного.
Когда вконец оглушенного лейтенанта наконец-то отпустили, Бернадот объявил, что осаждать Гамбург остается Беннигсен, а шведская армия вместе с корпусами графов Воронцова, Вальмодена и Строганова выступает к верховьям Рейна. Не дав ему продолжить, Сюрмен достал из кармана письмо, которое носил там уже неделю, и протянул кронпринцу:
— Монсеньор, позвольте мне покинуть армию. По счастью, я простой человек, которого легко заменить, и не связан никакими политическими обязательствами.
— Письмо от вас? — Бернадот удивленно вертел в руках сложенный листок с потертыми краями. — Зачем писать, если вы всегда можете обратиться ко мне устно?
— Монсеньор, то, что пишут, более обдуманно, чем то, что говорят.
Карл Юхан углубился в чтение. "Если он откажет мне сейчас, — думал Сюрмен, — я подам прошение об отставке. Напишу королю, он меня поймет. В конце концов, у меня расшатано здоровье, то и дело воспаляются глаза — наверное, на нервной почве…"
— Счастливец, — вздохнул Бернадот, машинально складывая письмо, — вы вольны повиноваться вашим чувствам! Хотел бы я быть на вашем месте… Помимо вполне естественного отвращения к пролитию французской крови, я испытываю опасения за свою репутацию. Одно-единственное сражение может решить мою судьбу: если я его проиграю, то никто в Европе не одолжит мне даже одного экю… Но вам вовсе нет нужды возвращаться в Швецию! Хотите остаться в Любеке военным губернатором? Чтобы передать шведскую Померанию датчанам, когда до этого дойдет?
— Охотно, монсеньор.
— Отлично, вы останетесь в Любеке. Мне нужен здесь думающий человек. Я хочу устроить в этом городе большое депо моей армии, узел коммуникаций… Кстати, как ваши глаза? Как будто уже лучше?
— Да, монсеньор, благодарю вас; припарки очень помогают…
— Да-да, — Бернадот уже не смотрел на него и как будто говорил сам с собой, — нельзя продвигаться вслепую. Чтобы избрать свою стезю, нужно ясно видеть цель…
Коленкура мучили угрызения совести: по дороге в Лю-невиль он встретил префекта Эпиналя, бежавшего при виде казачьих разъездов, отчитал его, объявил трусом и заставил вернуться, и вот Эпиналь захвачен неприятелем, а префект попал в плен — по его, Коленкура, вине!
Оказывается, ситуация в восточных департаментах совсем иная, чем представлялось Наполеону, когда он вместе с новым министром внешних сношений прокладывал маршрут к штаб-квартире союзных войск. Из Люневиля под вечер пришлось срочно выехать в Нанси, но и там было ненадежно: маршал Ней отдал приказ об эвакуации, чиновники нагружали подводы архивами, растерянные жители смотрели вслед уходившим войскам и покидавшим их отцам города, а потом бежали укладываться сами. Коленкур продолжил путь в полночь, отправив подробное письмо императору. Наполеон ничего не знает! Он действует вслепую, протягивая руки в пустоту! Верный адъютант станет глазами Наполеона.
В Вуа он получил два известия: от маршала Виктора — о том, что Нанси уже занят неприятелем, и от князя Меттерниха: лорд Каслри скоро прибудет на континент, и как только это произойдет, в Шатильоне-на-Сене откроются мирные переговоры. Шатильон! Бургундия! Маршрут Коленкура наконец-то обрел конечную цель.
Ночью на постоялом дворе, где он остановился, вспыхнул пожар, поторопивший его отъезд. В гостинице "Золотое солнце" в Сен-Дизье министра уже дожидался курьер из Парижа с письмом императора к Меттерниху. Взывая к "благородным чувствам" канцлера, который демонстрировал "твердость и прямоту при всех обстоятельствах", Наполеон предлагал заключить перемирие до подписания мирного договора. Австрия ведь проиграет от войны в любом случае: если Франция одержит верх, Вена столкнется со всеми последствиями поражения, а если Францию уничтожат, нарушится равновесие в Европе, русский медведь и английский бык растопчут австрийские эдельвейсы.
Листок мелко дрожал в руке Коленкура. Наполеон так ничего и не понял. Францию уже уничтожают! За десять дней неприятель занял четверть страны! При этом и военные, и гражданские совершенно уверены, что захватчики ведут войну лично с Наполеоном, который больше не одно целое с французским народом! Конечно, перемирие необходимо, но чтобы остановить вторжение, придется откупиться — и не одними обещаниями. Три орла слетелись к добыче, попробуйте-ка вырвать ее у них из когтей! Единственный способ — переключить их внимание на подкрадывающегося льва. В Шатильоне соберутся люди, которым не терпится покончить с войной, но Англия будет затягивать переговоры в надежде взять Австрию измором и заставить примкнуть к своим планам переворота — посадить на трон жирного борова, полжизни питавшегося объедками с чужого стола! Угрозы только раззадорят хищников, нужно бросить им кость, чем-то пожертвовать — но чем? Чем?..
"Как бы ни сложились обстоятельства, Его Величество никогда не согласится на бесчестящие его уступки, — читал Коленкур очередное письмо из Парижа. — Высшим бесчестьем Е.В. считает передачу любого пункта во Франции или уплату какой бы то ни было суммы денег, но чтобы выкупить у неприятеля часть оккупированной территории, Е.В. согласится передать ему Венецию и Пальманову в Италии, Магдебург и Гамбург в Германии, при условии, разумеется, что их гарнизоны свободно вернутся во Францию, а магазины и артиллерийские парки, устроенные в сих крепостях Его Величеством, и военные корабли, являющиеся его собственностью, останутся за ним. Что касается мирного договора, Франция должна сохранить свои естественные границы без малейшего сокращения, это непреложное условие, от которого Е.В. не отступит никогда…"
Каждая новая депеша вонзала кинжал в израненное сердце: Мюрат передался австрийцам! Евгений де Богарне получил приказ покинуть Италию и укрепить оборону Лиона, но не подчинился! Дания объявила Франции войну! Неприятель уже в Дижоне! Коленкур продолжал свой путь с таким чувством, будто поднимался на Голгофу, но в каждом новом городе его поджидали толпы обывателей, кричавшие: "Да будет мир! Да здравствует герцог Виченцский!"
Остановившись пообедать в Труа, в семнадцати лье от Шатильона, он узнал, что неприятель уже занял этот город накануне. Коленкур потребовал себе трубача и унтера для сопровождения. У первого же вражеского аванпоста он велел отвести себя к начальнику, которым оказался князь Ауэрсперг. Герцог Виченцский показал ему письмо Меттерниха; князь пожелал ему счастливого пути и предоставил конвой. В Шатильон прибыли около одиннадцати, там стояли баварцы. Их командир тотчас явился к Коленкуру, предоставив себя в его распоряжение; следующим посетителем был помощник мэра. Министр спросил его, не испытывают ли обыватели притеснений; тот поспешил ответить, что оккупанты ведут себя сносно, но реквизируют одежду и недовольны тем, что ее мало. Несмотря на поздний час, Коленкур послал известить о своем прибытии канцлера Меттерниха и князя Шварценберга.
Через день баварцев сменили австрийцы, поставившие почетный караул у дверей Коленкура. Новости, прежде сыпавшиеся как из ведра, теперь с трудом просачивались сквозь щели во множестве плотно закрытых дверей. Форт Жу в Вогезах и крепость Бельфор у "ворот Бургундии" держат оборону. Император Александр вместе с гвардией прибыл в Лангр, в двух десятках лье от Шатильона. Императора Франца, задержавшегося в Везуле, там ожидают не раньше чем через несколько дней. Меттерних молчал как рыба. Не выдержав, Коленкур написал ему снова: английский министр иностранных дел уже наверняка добрался до континента; двенадцать дней потрачены впустую, а все это время гибли люди — неужто судьба человечества зависит от скорости, с какой путешествует лорд Каслри? Что выиграет Австрия от этой отсрочки?.. Едва он положил перо, как слуга доложил о приходе графа Лихтенштейна. Граф сообщил, что император Франц благополучно прибыл в Лангр, где к нему присоединились князь Меттерних и лорд Каслри. Коленкур оставил Лихтенштейна обедать, и тот без умолку говорил о мире, выражая полнейшую уверенность в счастливом исходе переговоров.
"Солдаты! Пока я считал, что Император Наполеон сражается ради славы и процветания Франции, я бился рядом с ним. Но сегодня иллюзии рассыпались в прах. Император желает только войны. Я предам интересы и моей бывшей родины, если не порву связи с ним и не примкну к союзным державам, чьи благородные помыслы устремлены к укреплению тронов и независимости наций… Солдаты! В Европе есть только два знамени. На одном вы прочтете: религия, мораль, правосудие, умеренность и терпимость; на другом — лживые посулы, насилие, тирания, преследование слабых, война и траур в каждой семье! Выбирать вам!"
Скомкав листок, Наполеон швырнул его на пол. Мюрат! Нет, это невозможно! Он не мог написать это сам! Это все Каролина — да, это она заставила его пойти на предательство, она вертит им, как хочет! Какое бесстыдство! Так пусть же знает, что это ей с рук не сойдет! Короткое, резкое, суровое письмо, продиктованное секретарю, император велел адресовать "Неаполитанской королеве".
В парадном зале Тюильри уже собрались офицеры Национальной гвардии. Вернув своему лицу выражение спокойного величия и уверенности с оттенком доброжелательности, Наполеон вышел к ним об руку с Марией-Луизой. Римский король семенил на два шага впереди. Представление офицерам было отрепетировано заранее, и маленький Наполеон хорошо усвоил урок: он важно, не торопясь, шествовал вдоль строя, а нацгвардейцы отдавали ему честь. Когда все вышли, император взял сына на руки, поцеловал и пообещал ему настоящую саблю. Луиза смотрела на них, светло улыбаясь.
После обеда Наполеон напутствовал сенаторов, отправлявшихся по департаментам проводить мобилизацию.
— Не боюсь в этом признаться: я слишком много воевал, строил громадные планы, хотел сделать Францию мировой Империей! — говорил он негромким, надтреснутым голосом. — Эти проекты оказались несоразмерны численности нашего населения. Я должен искупить свою вину: я слишком рассчитывал на свою удачу, и я искуплю ее. Я заключу мир так, как того требуют обстоятельства, — чтобы он унизил только меня. Я должен страдать, а не Франция. Она не совершала ошибок, она проливала свою кровь, шла на любые жертвы. Так пусть же вся слава моих предприятий достанется ей одной. Поезжайте, господа, объявите в ваших департаментах, что я заключу мир, что я больше не требую крови французов для своих проектов — для себя самого, как любят сейчас говорить, — однако она нужна для Франции, для целостности ее границ! Я призываю французов на помощь французам!
На рассвете он склонился над кроваткой Римского короля. Мальчик крепко спал на боку, подложив под щечку кулачок; отец осторожно погладил его льняные волосы. Когда он проснется, то увидит отцовский подарок — пару маленьких пистолетов работы Лепажа. Лицо Луизы было мокро от слез. Наполеон крепко обнял ее, поцеловал в лоб и быстро вышел. Во дворе Тюильри уже были приготовлены пять карет, запряженных четверней.
Обедал император в Шато-Тьерри, ночевал в Шалоне-на-Марне. Утром, приехав в Витри, он приказал Бертье раздать солдатам двести с лишним тысяч бутылок вина и водки из местных погребов. На следующий день, под проливным дождем, Наполеон с тридцатью тысячами "марий-луиз" выбил из Сен-Дизье русских, составлявших передовой отряд Блюхера, и зашел ему в тыл.
В Минске конвой снова сменили. Офицеров отделили от солдат и собрали в одной большой избе. Их осталось всего двадцать два, они стояли молча и ждали безучастно.
Дверь открылась, впустив из сеней клуб морозного пара, который окутал молодого офицера в башлыке поверх фуражки и шинели, крест-накрест обхватившем его грудь, и солдата с ружьем. Солдат встал у притолоки, а офицер обошел строй, внимательно разглядывая каждого, потом заговорил по-французски. Им предстоит проделать двадцать три с половиной лье по морозу; солдаты пойдут пешком, офицеров повезут в санях, однако им необходимо утеплиться. Лучше всего обуться в фетровые сапоги — "валенки" или хотя бы обмотать ноги портянками в несколько слоев и надеть сверху плетеные чуни. И раздобыть себе вот такой тулуп — офицер отвернул полу кожуха, которым Буиссона снабдил Левронский, показывая мех. Они выступают завтра на рассвете, еще есть время экипироваться.
В людях, одетых в армяки, зипуны, крестьянские шапки, было трудно признать офицеров Великой армии. Они смотрели исподлобья, молча, выжидая. Русский офицер снова оглядел их, развязал башлык и снял его с головы, чтобы им было лучше видно его лицо.
— Мой отец находится в плену во Франции и пишет об участливом отношении к нему. Я всего лишь хочу вернуть долг благодарности соотечественникам людей, сохранивших человечность и уменьшивших тяготы плена для тех, кого они должны были почитать своими врагами. Моя фамилия Керков. В случае каких-либо затруднений или несправедливостей по отношению к вам обращайтесь сразу ко мне.
Он снова надел башлык и вышел.
…Дорогу замело, кругом висело серо-белое марево, из плотных, низко нависших туч валил снег, который ветер швырял в лицо, сдувал с кустов, взвихрял с сугробов. Лошади перешли на шаг; темные фигуры конвойных скрывались за холодной белой кисеей; Буиссон и Джексон легли в санях лицом друг к другу и крепко обнялись. Их покачивало из стороны в сторону, глаза закрылись сами собой. Из глубин сонного сознания пыталась докричаться мысль о том, что так можно замерзнуть насмерть, но вой ветра заглушал ее. Очнулся Буиссон от того, что розвальни остановились, а в лицо задувал ветер. Возница что-то кричал, непонятно к кому обращаясь. Лейтенант приподнялся на локте, огляделся — снег мельтешил на фоне сугробов, взгляду не за что зацепиться. Они сбились с дороги? Джексон сел и тоже озирался. Возница снова крикнул, свистнул кнутом, лошадь дернулась, сделав несколько скачков, — и вдруг сани завалились набок. Не удержавшись, Буиссон съехал в снег, на него упал Джексон, оба покатились кубарем, пока не очутились на дне оврага, отплевываясь от набившегося в рот снега. Буиссон потерял свою шапку, ему в волосы острыми когтями вцепился мороз. Жан-Шарль полез обратно по проделанной ими борозде, нашел шапку, отряхнул, поскорее нахлобучил на голову. Сзади, громко дыша, карабкался Джексон. На четвереньках, скользя и срываясь, они выбрались на то место, откуда упали, но саней там уже не было.
Кричать было бесполезно. Они пошли по следам полозьев, пригибаясь к земле, чтобы не упустить их. Ноги проваливались в снег по колено, идти было тяжело, оба быстро выбились из сил, зато согрелись. За время небольшой передышки следы замело окончательно, пришлось брести наугад, зато снег стал плотнее и не такой глубокий. Воздух тоже посветлел: метель стихала. Сквозь облачную пелену проглянул солнечный диск. Там запад, значит, им в противоположную сторону — на восток.
Мысль о том, что им непременно нужно выйти к какому-нибудь жилью до наступления ночи, подгоняла вперед. Сберегая силы, они шли гуськом, по очереди прокладывая тропу. Буиссон первым наткнулся на безжизненное тело, засыпанное снегом. Потом они нашли другое, и еще, и еще… Одним из замерзших был русский конвойный солдат; французы забрали его ружье и подсумок.
Небо темнело, холод становился ощутимее. В подсумке оказалось несколько черных сухарей, их поделили поровну. Грызя сухарь, Буиссон ругал себя за то, что они не обшарили труп солдата как следует: при нем непременно должна была быть фляжка, какой же русский пойдет зимой в путь без водки! Джексон шел впереди, опираясь на ружье, как на посох. Белая равнина начинала сереть, сливаясь с сумеречным небом; в угасающем свете дня товарищи разглядели рощу, темневшую в отдалении, и направились к ней. Ветер дул им в спину, подталкивая; когда они достигли первых кустов, стало совсем темно. Мохнатые ели отбивались колючими лапами, сосны растопырили острые сучки. Продираясь вглубь, Буиссон с тоской думал о том, что у них нет ни ножа, чтобы нарезать веток и устроить себе постель, ни кресала, чтобы развести костер… В ночной темноте мигнул огонек, похожий на зарево от раскуриваемой трубки. Не сговариваясь, оба устремились туда, не обращая внимания на сухие ветки, обдиравшие лицо и руки.
— Стой! Кто идет?
— Ne tirez pas! Ne tirez pas![50] — закричал Буиссон.
Джексон отбросил в сторону ружье.
У костра, протянув к нему руки, сидели на корточках французские пленные солдаты; другие дожидались своей очереди греться у них за спиной. Буиссон с благодарностью принял из рук у конвойного фляжку, где что-то плескалось на донышке, сделал глоток обжигающего пойла и передал фляжку Джексону. Костер догорел, когда еще не рассвело. Русские солдаты зачерпывали руками снег и терли французам лицо; те кричали и отбивались, но пленные постарше сказали им, чтоб не сопротивлялись: это средство от морозных ожогов. Джексон натерся снегом сам, Буиссон последовал его примеру.
Днем забрели в небольшую деревню, где согрелись горячей похлебкой без соли, из мороженых овощей. Ночь провели в полуспаленной усадьбе, выламывая уцелевшие половицы и сжигая их на костре. Утром следующего дня пришли в большое село, где пленных окружила озлобленная толпа, выкрикивавшая проклятия и грозившая кулаками. Конвойные, сами едва державшиеся на ногах от голода и усталости, с трудом отпихивали самых буйных, даже женщины норовили толкнуть или плюнуть, а мальчишки швырялись снежками и конскими яблоками. Один ражий мужик сбил конвойного с ног ударом в скулу, тогда Джексон вдруг вышел вперед, загородив собой солдата, и жестами показал мужику, что хочет биться с ним на кулаках один на один.
Толпа встала в круг, предвкушая забаву; мужик сбросил шапку и армяк, оставшись в одной рубахе, Джексон сделал то же. Слегка подавшись вперед и выставив кулаки перед лицом, он подстерегал движения соперника, пружинисто переступая из стороны в сторону. Мужик замахнулся и выбросил вперед здоровую лапищу; Джексон быстро пригнулся, удар пришелся мимо цели. Из толпы послышались смешки; мужик рассвирепел и ринулся вперед, бестолково молотя кулаками. Несколько раз он все же попал по своему неуловимому противнику и даже рассек ему бровь, но не вышиб из него дух, как собирался. Джексон же, выбрав удобный момент, когда новый удар в пустоту заставил мужика потерять равновесие, повалил его на землю, уселся сверху и со всего размаха двинул в челюсть. Странным образом, эта победа не озлобила крестьян, а развеселила; Джексона, прикладывавшего снег к разбитому лицу, хлопали по спине, выкрикивая со смехом что-то одобрительное. Буиссон познакомился с ним только в плену и знал лишь, что Джексон — американец, много лет назад приехавший во Францию; он решил непременно обучиться у него кулачному бою. Пленных разобрали по избам, поили самогоном и кормили, "чем Бог послал". Вечером, совершенно измученные, они кое-как доплелись до Борисовских казарм и повалились спать на соломе, постеленной прямо на полу, в щелях которого копошились тараканы.
Когда их построили на перекличку, выяснилось, что в Борисове до сих пор жили французы из корпусов Уди-но, Нея и Виктора, взятые в плен при Березине больше года назад. Другие потеряли свободу еще до Плейсвицского перемирия; третьи, как Буиссон, были захвачены под Лейпцигом. Взаимным расспросам не было конца, а тут еще пригнали новую партию пленных, в которой оказалось четыре десятка офицеров из данцигского гарнизона.
Керков обрадовался, найдя своих подопечных живыми и здоровыми, и сообщил Буиссону с Джексоном, что бросившего их в снегу возницу "наказали на конюшне". Жан-Шарль понял значение этих слов много позже, когда, на одном из этапов по пути в Чернигов, увидел, как это делается. Нельзя сказать, что он был потрясен, и все же многие его мысли приняли иной оборот. Прежде, в минуту отчаяния, лейтенант осыпал императора упреками за несчастный поход в Россию, теперь же он мысленно просил прощения: Наполеон был тысячу раз прав! Эта дикая, отсталая, невежественная страна, населенная отупевшими от побоев рабами и управляемая кучкой самодуров, считающих, что им все позволено, всегда будет представлять собой угрозу для Европы. Они называют себя великим народом, а этот народ живет в курных избах, не ведая кроватей, в грязи, во вшах, питаясь какой-то дрянью, напиваясь до бесчувствия, но почитая себя выше "безбожников", потому что он кланяется закоптелым раскрашенным деревяшкам! А между тем украсть, надуть, обмануть здесь считается не грехом, а удалью! Возможно, где-то там, в столице, есть образованные люди и красивые женщины, но лишь потому, что они получили европейское воспитание. Буиссон таких не встречал, зато видел помещиков с покрасневшими от пьянства носами, не заглядывавших даже в конторские книги, и безвкусно одетых помещиц, лупивших девок по щекам. Сила — единственное, что понимают эти люди; вот почему император хотел подчинить себе правящую верхушку, чтобы та затем уже сама проводила его волю. И он бы преуспел в этом, потому что здесь самый воздух пропитан коварством, лицемерием и корыстолюбием, а твердые принципы заменяет фанатизм. Но на пути императора встала стихия. Читая в "Универсальном вестнике" о морозах, оставивших армию без лошадей и вызвавших болезни, Буиссон, что греха таить, принимал это за пустые отговорки, но теперь, испытав русский климат на собственной шкуре, он мог только восхищаться императором, который сумел сохранить твердость духа и уверенность в победе. Лейпциг — всего лишь проигранное сражение, кампания не закончена! Маятник судьбы еще качнется в другую сторону!
Пробив двери, ядро врезалось в люстру; осколки хрусталя посыпались звонким дождем на обеденный стол. Блюхер вскочил со стула, бросился к противоположным дверям, но за ними остановился как вкопанный: на боковой лестнице слышался топот сапог и французская речь!
— Kommen Sie mit mir! Los![51]
Иозеф Дичин увлек его в главную анфиладу. Пушки продолжали палить; звенели, разбиваясь, оконные стекла; два старика бежали, заслоняя головы руками, адъютанты Блюхера торопились следом. Вот они кубарем скатились по парадной лестнице, мелькая в зеркалах, выскочили на крыльцо… С высокого холма, где стоял замок, открывался замечательный вид на Бриенн и его окрестности, объятые ласковым заревом заката; им можно было бы залюбоваться, если бы не продолжавшаяся канонада. Слева от подъездной аллеи, обсаженной оголенными деревьями, мар-тировали французские колонны, на ходу разворачиваясь в линии; по самой аллее мчался галопом всадник в сером рединготе и маленькой черной шляпе, на гнедом коне испанской породы, его окружал взвод конных егерей. К решетке парка быстрым шагом приближалась рота гардемаринов. "Сюда!" — снова крикнул Дичин.
Этот немец из Брейсгау, еще в молодости приехавший в Бриенн и женившийся на француженке, оказался для Блюхера настоящей находкой: он знал здесь каждый уголок, каждую тропку. Вот только годы мирной бюргерской жизни отложились на талии и загривке — Дичин быстро выдохся и не бежал теперь, а шел вприпрыжку, скользя одной рукой по парковой ограде, а другую прижав к правому боку. Ему было лет шестьдесят, семидесятилетний Блюхер убежал вперед. В ограде калитка, за ней тропа — нам сюда? Дичин только кивнул, согнувшись пополам и задыхаясь. "Danke, mein Freund!"[52] Тропинка шла под уклон, виляя меж толстых деревьев с выпучившимися из земли корнями; фельдмаршал и адъютанты быстро пропали из виду.
…Столбы огня с гудением взвивались в ночное небо, треск горящего дерева сливался с оружейной стрельбой. Французы пятились, вытесняемые из Бриенна корпусами Остен-Сакена и Олсуфьева; вылезшие из погреба полупьяные казаки хлопали глазами, не понимая, что происходит.
…Топот копыт стремительно приближался; повернув голову, Наполеон увидел летевшего на него казака с пикой наперевес и оцепенел, не в силах пошевелиться. В отсветах пожара казак выглядел всадником Апокалипсиса: "И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга…" Мысли застыли, сама Смерть неслась на темных крыльях, выставив вперед свое жало. Грохнул выстрел, разорвав вспышкой темноту; казак запрокинул голову, но его лошадь продолжала скакать, а пика по-прежнему целилась в Наполеона, пока другая тень не бросилась наперерез.
— Гурго!
Резкое, короткое ржание, сдавленный стон. Казацкая лошадь потрусила назад, унося седока, безвольно лежавшего у неё на шее; Наполеон подъехал к своему ординарцу, прижимавшему руку к груди.
— Гурго, ты ранен?
Капитан отнял руку — ладонь была чиста, никакой крови. Зато крест Почетного легиона погнулся от удара.
Хирург бинтовал пятку отца Анриона, в которую угодила пуля, когда кюре, сидя за спиной у мамлюка, показывал солдатам короткую дорогу к замку. Теперь старик лежал на своей узкой кроватке с откинутым пологом и стискивал зубы. Не усидев на неудобном жестком кресле, резная перекладина которого врезалась в поясницу, Наполеон встал и принялся рассматривать благочестивые гравюры, развешанные на стене поверх старинного дубового комода. Вошла розовая от смущения служанка в кружевном чепце, присела, пролепетала, не поднимая глаз, что кушать подано. В комнату пробивался плотный запах горячей квашеной капусты с колбасой; император оживился: давненько он ее не ел! Доктор уже мыл руки в тазу; отцу Анриону помогли подняться; держась за шеи мамлюка и Руайе, он запрыгал на одной ноге в столовую.
Наполеон нарочно не остановился в замке, отправившись ночевать в дом сельского кюре. Тридцать лет назад отец Анрион заведовал классами в военном училище Бриенна, помещавшемся в бывшем монастыре, а юные кур-сайты Бонапарт и Руайе шастали в окрестностях замка, построенного военным министром Людовика XVI. Его владелица, госпожа де Ломени, скончалась в двенадцатом году, но, к счастью, в замке мало что изменилось, иначе бы Руайе не смог провести отряд через тот самый пролом в стене, который они обнаружили еще мальчишками. Досадно, что Блюхер успел сбежать, — погреб, через который французы проникли в замок, находился прямо под столовой!
Так странно снова оказаться здесь… Наполеон ходил среди дымящихся развалин Бриенна, узнавая и не узнавая. Военного училища больше нет: его закрыли во время Революции, здание продали с молотка, а потом и вовсе разрушили. Где-то здесь стоял пансион, где он жил… А там, на углу, — книжная лавка… Когда война закончится, он непременно отстроит город заново, выкупит замок и устроит в нем военное училище.
Где же Мармон? Блюхер ночью отвел свои войска, чтобы соединиться с армией Шварценберга; если они нападут скопом, мало не покажется, нужно отступить, но не рассыпаясь на мелкие отряды. Как только подойдет Мармон с 6-м корпусом, Ней с молодой гвардией сможет выступить в Труа, чтобы соединиться с Мортье.
Жерар удерживал Дьенвиль, не отступая ни на шаг. Давно, давно пора отправить стариков на покой и заменить их когортой новых маршалов! Вот вам, пожалуйста: Мармон уже бросил Ла-Шез и отступает из Шомениля, вынуждая Виктора тоже податься назад и уйти из Ла-Ротьера. Дьявол! Еще и снег повалил, ничего не разглядеть…
— Сир, умоляю вас, отправьте в тыл хотя бы часть главного штаба! Здесь его могут уничтожить одним ядром!
Не повернув головы к генералу Груши, Наполеон ответил:
— Все там будем.
…Два французских корпуса соединились, не оставив зазора между собой; генерал Роттембург вновь пошел штурмовать Ла-Ротьер. Солдат Олсуфьева оттеснили к самой церкви, как вдруг стройные ряды французов смешались, стрелки стали сбиваться в кучки. Они разрядили свои ружья, но никто не передал им сзади заряженные. А они забыли, как заряжать!
Отойдя на ружейный выстрел, русские смотрели на французов, не понимая, что происходит. Сдаются они, что ли? Их там больше тысячи… Достав белый носовой платок, генерал Олсуфьев обвязал им кончик сабли и один выехал вперед, чтобы показать, что ждет парламентеров. "Он сдается?" — удивился генерал Роттембург и тоже выехал вперед.
— Наш-то, наш-то! — восхищались гренадеры, глядя, как два генерала, спешившись, рубятся на саблях. — Француз против него хлипковат. Во, пошел наступать! Так его, так его!
Школа лейб-гвардии Измайловского полка демонстрировала свое превосходство: Роттембург, начинавший службу солдатом, ловчее орудовал штыком, чем саблей, Олсуфьев предугадывал его атаки, отбивал их и теснил противника, который уже сбил себе дыхание. В это время сержанты-ветераны просочились в первые ряды новобранцев и заново показывали "мариям-луизам", как открывать полку, сыпать на нее порох из скушенного патрона, прибивать патрон шомполом, — всего-то двенадцать приемов, неужели так трудно запомнить?
Русские офицеры криками предупредили Олсуфьева об угрозе: французы снова готовы стрелять! Оборвав поединок, генералы вернулись к своим войскам, но короткий зимний день закончился, темнота притушила сражение своим плотным покрывалом.
…Кавалерия осталась поддерживать бивачные огни, чтобы на заре уйти вслед за пехотой. В четыре часа ночи Наполеон вышел из замка, сопровождаемый Бертье. Перевязанная голова маршала (не успел увернуться от пики) ужасно болела: всю ночь он писал приказы и распоряжения войскам. Кстати, он забыл потушить масляную лампу на столе, не наделать бы пожара… А, ничего — догорит и погаснет.
Погруженный в свои мысли, император шагал пешком, заложив руки за спину; свита и адъютанты следовали за ним в отдалении. В одном из окошек богадельни мерцал огонек; Наполеон велел подать свою шкатулку, зашел внутрь и отдал все деньги оторопевшим монахиням: это для раненых, сестры, позаботьтесь о них! За улицей, на которой стояла церковь, оказался деревянный мост через реку Об; там император снова остановился. Подумал, перешел на ту сторону, приказал пробить бойницы в стенах двух домов, расположенных по обоим концам моста, посадить к ним полсотни стрелков и приготовить фашины. После этого, наконец, сел в седло и ускакал, растворившись в потемках.
…Мост пылал: завидев мчавшихся галопом казаков, французы подожгли фашины. Кавалерия успела переправиться, все корпуса в полном порядке отступали к Труа. У опушки леса, подбиравшегося к самой дороге, выстроился расстрельный взвод. Офицер махнул саблей, грянул залп, и Йозеф Дичин повалился на рыжую землю, припорошенную быстро тающим снегом.
Ночь Коцебу провел без сна, размышляя о том, что ему делать. Разворошил постель, но не лёг — сидел на стуле, курил, глядя в окно, дожидался рассвета.
За окном был уже не садик с кустами жимолости, сливой и вишней, гладкие стволы которых так любил гладить Мориц, а маленький немощеный двор, упиравшийся в дряхлый фахверковый дом с маленькими окнами и островерхой крышей. В начале января русских пленных перевели из Суассона в Дре — городок в восьмидесяти верстах за Парижем, где обычно останавливались каторжники на пути к нормандским верфям. Товарищи Морица радовались этой перемене, а он был как громом поражен: покинуть Летьеров, заменивших ему семью! Снова отправляться в неизвестность! Женщины наплакали целое море слез и, к счастью, спали, когда за Морицем пришли в пять часов утра. Доктор сам сварил ему кофе и проводил до почтовой кареты, в которой Коцебу вместе с полковником Ганом и генералом Тучковым отправился к месту нового назначения через Париж; прочих пленных везли на телегах другою дорогой. В столице Мориц повел своих спутников к господину Бертолле, который приютил их на два дня. Так посоветовал доктор Летьер, однако Мориц не был уверен, что поступает правильно: не навлечет ли он на невинного человека беду? Но Бертолле как будто обрадовался гостям и держал себя с ними свободно. За минувшую осень настроения в народе сильно изменились: императора ругали в открытую, на стенах домов и даже на воротах Тюильри расклеивали обличительные памфлеты. Из газет ничего узнать было нельзя, но слухи ходили самые тревожные: союзные армии уже перешли границы, в провинции бунты… Из Парижа троица отправилась в Версаль (Тучков пожелал осмотреть Большой и Малый Трианон) и остановилась там в гостинице, устроенной в бывшем особняке герцогини де Лавальер. И там русских тоже приняли радушно: хозяин оказался роялистом, не жалевшим хлестких слов для узурпатора. В результате почтовая линейка привезла их в Дре на день позже, чем туда прибыли остальные — офицеры и унтеры. Многих нижних чинов, которые разбрелись по виноградникам, нанявшись на работу, так и не смогли отыскать. Крестьяне отнекивались: никого не видели, ничего не знаем, — а потом тайком сжигали на заднем дворе истрепанные, полинялые мундиры своих батраков, которые теперь ходили в синих блузах, штанах до колен и деревянных башмаках.
Дре оказался меньше, грязнее и беднее Суассона, зато жители его вели себя дружелюбней. Старшие офицеры из пленных получили квартиру за небольшую плату, остальных поселили в казармах. Жалели только о капитане де Класи: одноглазый жандармский лейтенант Отгон (грубый пьяница, исполнявший должность коменданта) донимал русских своими придирками. Уже через неделю после их прибытия он посадил под арест две дюжины пленных за "дурное поведение"; появляться на улице после девяти вечера было нельзя. Справедливости ради надо сказать, что русские, почувствовав ослабшую узду, в самом деле дали себе волю: наделали долгов, отказывались платить за жилье. Один поручик, живший на частной квартире, даже пробрался ночью в постель к хозяйской дочке; два подпоручика, посаженных на гауптвахту, грозили караульному ножом, если тот сейчас же не принесет им водки. Обязательство не отходить далеко от города никто не соблюдал, что и понятно: весь Дре можно было пройти из конца в конец за полчаса, и комендант опасался, что пленные, хорошо говорившие по-французски, начнут смущать крестьян или вступят в сношения с шайками дезертиров. Когда три поляка, плененные в прошлом году, подали прошение о вступлении во французскую армию, подозрительный Отгон отказал им. Действительно ли они замыслили предательство или то была уловка с целью раздобыть оружие, так и осталось неизвестным, потому что русские и немцы тотчас отгородились от поляков стеной молчания.
Коцебу постоянно уносился мыслями в Суассон, представляя себе семейный завтрак, доктора, садящегося в седло, чтобы ехать к больным, его жену с шитьем, Жюли с книгой, Шарля, упражняющегося в фехтовании, бабушку с корзинкой стручкового гороха… Получив письмо, надписанное знакомым почерком, Мориц вздрогнул от радости, но, прочитав, не находил себе места.
Доктор Летьер сообщал, что Суассон поспешно укрепляют, поскольку неприятель уже недалеко. Дело это непростое: крепостной вал местами обрушился, местами был срыт под сады или распахан, ров осушен и частью засыпан, бастионы не обновляли с шестнадцатого века. Новый губернатор согнал на работы военнопленных испанцев и крестьян из окрестных поселков; они строят под городом военный лагерь и разрушают дома у крепостного вала; к счастью, дома в предместьях не трогают, это запретил военный министр. Из старых солдат и национальных гвардейцев формируют отряды, которые размещают по деревням; жители ропщут, потому что нацгвардейцам не платят жалованье и не выдают пайков, хозяева вынуждены кормить их за собственный счет, хотя сами едят не досыта. Никто в городе не сомневается, что Суассон сдадут; нельзя ли раздобыть покровительственное письмо от генерала Тучкова на случай, если к городу приступят русские? Многие знакомые доктора просят о том же, хотя он никому ничего не обещал. Ах, как бы защитить Пужана? Слепой, беспомощный старик, но что за голова!..
О Господи! В долгие месяцы плена Мориц часто мечтал о возвращении домой, и это всегда представлялось ему так: всех пленных собирают, везут в пограничный город и там обменивают на французов. Однако теперь он может обрести свободу иначе: его вызволит русская армия! Он пытался представить себе, как это произойдет, даже принимался размышлять о том, хорошо ли просто сидеть и ждать, не нужно ли заранее поднять восстание, арестовать коменданта, разоружить охрану?.. Но то все были пустые мечты, а явь — вот она! В воспаленном мозгу Коцебу мелькали страшные картины: казаки рубят сливу и вишню в маленьком садике, роются в сундуке и выбрасывают вещи из шкафов; двое тащат за руки плачущую и упирающуюся Жюли, мадам Летьер пытается ей помочь, но ее грубо отшвыривают в сторону; доктор просит, умоляет, падает на колени; Шарль кричит и бросается на казаков с кулаками…
Письмо! Раздобыть его несложно, генерал не откажет Морицу в такой просьбе, но как переслать его? Все письма вскрывают, последствия могут быть самыми ужасными… Нет, он должен поехать сам. Почта отправляется в два часа дня, к десяти вечера он будет в Париже… Уже светает, скорее к Тучкову!
…Летьеры ужинали, когда Мориц постучал в окно. Жюли ахнула, вскочила, побежала открывать ему дверь; вся семья всполошилась; нежданный гость переходил из объятий в объятия, его небритые щеки стали влажными от чужих слез. Но тут же радость сменилась тревогой: неужто он сбежал? Его, наверное, уже ищут? Мориц достал из-за пазухи бумагу, написанную Тучковым, и помахал ею над головой — вот ваша охранная грамота! Мадам Летьер с укоризной взглянула на мужа, а у того и так был виноватый вид: проклятое письмо! О чем он только думал!
Теперь господин Коцебу подвергается опасности! Мориц успокаивал их как мог: все хорошо, генерал обещал отвечать за него на перекличке, а смотр бывает только раз в неделю! Он может провести здесь целых четыре дня и выехать в Париж ночным дилижансом! Жюли запрыгала от радости; мадам Летьер пошла наверх, чтобы приготовить месье Морису постель, — его комнату никто не занимал, в ней все осталось как было!.. В полночь, наговорившись досыта, все отправились спать.
Свет свечи упал на машинку для скидывания сапог, стоявшую справа от порога. По груди Морица разлилась теплая волна: он дома! Когда он в последний раз испытывал это сладкое чувство возвращения домой — в то место, где тебе хорошо, где каждая вещь связана с тобой тонкими нитями воспоминаний и привычных жестов, где уютно и покойно? Уже и не вспомнить… Пять шагов до кровати, тихий стук подсвечника о ночной столик, ворчливый скрип старого дерева под молодым телом… Драма в том, что Мориц и отсюда уедет навсегда, чтобы никогда больше не вернуться.
… — Коцебу, подождите! Да стойте же!
— Доктор Кун! Добрый день! Пойдемте скорее, а то опоздаем!
— Вы уже опоздали!.. Фух, дайте отдышаться!
По вискам доктора стекали струйки пота, влажные волосы прилипли ко лбу, дыхание со свистом вырывалось изо рта, превращаясь в белесую дымку. Мориц смотрел на него с досадой вместо сочувствия. После четырех счастливых дней у Летьеров (хотя ему и приходилось прятаться, как только в дом приходил кто-нибудь посторонний) его стали преследовать неудачи: проведя бессонную ночь в дилижансе, он задремал в почтовой линейке по дороге в Дре, и его карманы обчистил сосед, успевший сбежать прежде, чем Мориц обнаружил пропажу кошелька; потом у линейки сломалась ось, на предпоследней станции Коцебу потерял целый час и бежал теперь по улице со всех ног, боясь опоздать на смотр, а к нему еще прицепился доктор… Постойте-ка, что значит: "Вы уже опоздали?"
— Нам смотры устраивают трижды в день, о вашей отлучке уже донесли в Париж, — выговорил доктор, отирая лицо носовым платком.
Мориц остолбенел. Как же так получилось? Они же договорились с генералом Тучковым… Доктор Кун взял его под руку, собираясь рассказать все по порядку.
В самый вечер отъезда Коцебу генерал возвращайся домой от префекта, к которому его пригласили в гости; было уже одиннадцать, его остановил караул, задержал и, несмотря на возмущенные протесты, отвел на гауптвахту. Утром префект прислал генералу пропуск вместе со своими извинениями, но в Тучкова словно бес вселился: пропуск он разорвал, а обрывки отослал обратно, присовокупив к ним письмо к военному министру: император Наполеон возвратил ему шпагу на поле сражения и разрешил избрать себе место пребывания во Франции по своему соизволению; он согласился переехать в Дре от нежелания разлучить свою судьбу с судьбою несчастных товарищей, однако теперь требует перевести его в другой город. Префект этим оскорбился и предоставил коменданту делать с пленными все, что ему заблагорассудится. Тогда-то и обнаружилось отсутствие Коцебу. Тучков и Ган ручались своею свободой, что штабс-капитан приедет на пятый день, но Оттон не желал ничего слушать…
— Я немедленно иду к нему! — перебил доктора Мориц.
Разговор у коменданта вышел непродолжительным, но неприятным и односторонним. Коцебу выслушал все грубости в свой адрес, не унизившись до оправданий и просьб о снисхождении. Отгон послал за жандармами, в четверть часа заложили коляску. Садясь в нее, Мориц думал лишь о том, сколько времени он сможет продержаться без еды, пока не попросит у кого-нибудь в долг, ведь у него нет ни копейки…
— Лови!
Таберланд метко бросил кошелек — прямо на колени Морицу, который быстрым движением спрятал его в карман. Жандарм направил своего коня на тротуар, заставив Таберланда вжаться в стену; Коцебу обернулся, крикнул: "Спасибо, друг!"
Вечером его привезли в Версаль и отвели в тюрьму.
Дом был великолепен — городской особняк местного вельможи, захваченный после Революции пронырливым купцом. Большие ворота, увитые диким виноградом; просторный двор, где смогут разъехаться два экипажа; декоративные кусты и глициния, под которой притаилась обнаженная Венера, целомудренно прикрывшись плетью плюща; высокие окна, изящное крыльцо, витая лестница на второй этаж… Флоре по-хозяйски шел впереди, приглашая Коленкура следовать за собой. Давая на ходу пояснения о количестве комнат, спален, гостиных, он чуть не наткнулся на даму в черном бархатном платье, стоявшую наверху лестницы с решительным видом.
— Мадам Этьен, хозяйка дома, — сказал Флоре таким тоном, словно указывал на какую-нибудь деталь интерьера.
— Добрый день, мадам, — поклонился Коленкур. — Мне очень приятно.
— А мне нет! — резко ответила она, глядя сверху вниз на министра и его свиту, заполонившую всю лестницу. — "Какая честь для вас! Принимать в своем доме конгресс посланцев величайших держав, стремящихся к заключению мира!" — Она по-шутовски жестикулировала, передразнивая чьи-то слова. — Нет, сударь, никакая это не честь! Это позор! Говорить о мире сейчас! Здесь! Когда кругом иноземные солдаты! Почему вы не сражаетесь с ними? Все эти ваши… — она обвела коротким жестом кресты и звезды на груди Коленкура, — ничего не значат, раз вы сидите здесь с этими… шаркунами и делаете то, что вам прикажут!
Ее полная грудь вздымалась от волнения, передавшегося Коленкуру; каждый упрек булавкой вонзался в его сердце, заставляя все тело покрываться мурашками.
— Сударыня! — заговорил он, стараясь сделать свой голос и взгляд как можно более искренними. — Вы знаете жизнь и наверняка не раз стояли перед выбором. Согласитесь, что порою лучшее для нас — это меньшее из двух зол. Я понимаю ваши чувства и, поверьте мне, разделяю их всей душой, но здесь, сейчас, для вас будет лучше, если вашим постояльцем стану я, а не кто-либо другой из участников конгресса. По крайней мере, в вашем доме вы будете соседствовать с французами, а не с чужеземцами. Хотя вам в любом случае будет обеспечена безопасность, — добавил Коленкур в большей степени для Флоре, чем для мадам Этьен.
Она снова смерила его сердитым взглядом, но по ее глазам было видно, что его доводы подействовали.
— Я покажу вам дом, — сказала хозяйка, дав понять австрийцу, что в его услугах более не нуждаются.
Коленкур снова встретился с ним за обедом: пока не приехали остальные, советник императора Франца, высланный в Шатильон квартирмейстером, оставался его единственным собеседником. Арман поблагодарил его за выбор; дом Этьена был самым лучшим в городе. Уступал он разве что родовому замку Мармона, но о том, чтобы проводить конгресс там, не могло быть и речи. Замок стоял у Парижских ворот, собраться там — словно указать союзникам дорогу на столицу, а кроме того — осквернить священные воспоминания. Бонапарт побывал там трижды, пользуясь гостеприимством своего адъютанта, в последний раз — в пятом году, направляясь в Милан за итальянской короной…
Неласковый прием со стороны мадам Этьен разбередил тревогу Коленкура: не выйдет ли так, что Меттерних вновь обведет его вокруг пальца, выставив дураком? Канцлер прислал письмо с извинениями: он не сможет приехать в Шатильон лично и рекомендует своего друга и наперсника графа Стадиона. Похоже, что и представители других держав будут из второго эшелона. Прилично ли министру садиться за стол переговоров с заместителями? Позиция Австрии "осталась неизменной", как писал Меттерних, но эта неизменность заключалась в балансировании на качелях: если император Наполеон откажется от своей прежней политики, император Франц "станет вспоминать лишь о счастливых моментах бракосочетания своей дочери", если же Бонапарт окажется глух к пожеланиям своего народа и всей Европы, австриец "оплачет судьбу своей дочери и пойдет вперед".
— Дамба прорвана, как остановить разбушевавшийся поток? — говорил за обедом Флоре. Ему очень нравилась эта метафора.
Коленкур старался выпытать у него, в чем состоит игра Меттерниха, и его худшие опасения подтверждались: новый конгресс тоже затеян для отвода глаз, все решается сейчас за обеденным столом трех государей, вокруг которых увивается канцлер, стараясь придать нужное Австрии направление "страстям". Кстати, лорд Каслри как раз был бы не прочь поскорее завершить дело миром, положив конец разорительной войне в Европе, чтобы полностью сосредоточиться на конфликте в Америке. Император Александр тоже не кровожаден, и он не возражал бы против того, чтобы Франция сохранила свою нынешнюю территорию, его беспокоит только воинственный дух императора Наполеона.
Как только эти слова сорвались с языка у Флоре, он сделался молчалив. Коленкур изощрялся и так и этак, клещами вытягивая подробности, но даже вино не помогало. Единственное, что удалось выжать из австрийца, — упоминание о письме Марии-Луизы к отцу, в котором она жаловалась на австрийских генералов, именовавших в переписке ее супруга "главой французского правительства"; император Франц сурово отчитал за это Шварценберга. Лучше шифровать каждое письмо, даже самое незначительное.
Граф Стадион, фон Гумбольдт и лорд Абердин прибыли в Шатильон точно в срок — третьего февраля, но пришлось еще день дожидаться графа Андрея Разумовского и двух других англичан: Каткарта и Стюарта. На следующее утро из Парижа приехал Лабенардьер, получивший в Труа инструкции от императора. Он привез малоутешительные вести: Жозеф Бонапарт назначен генеральным наместником, отвечающим за оборону Парижа; вокруг столицы уже начали делать засеки; в Бретани неспокойно, с юга невозможно получить ни денег, ни солдат; и еще император приказал всю официальную переписку вести через герцога Бассано. Последняя новость подкосила Коленкура: он считал своего предшественника злым гением императора, раздувающим воинственное пламя в груди Наполеона. Да, этот конгресс — точно для отвода глаз. Все говорят о мире и при этом продолжают войну…
В первый день ограничились взаимной проверкой полномочий. Коленкур сделал заявления, на которые был уполномочен императором, и предложил обсудить Морской кодекс, но остальные отказались, поскольку этот вопрос касался только Англии. Суровый Разумовский, одетый по австрийской моде и с напудренным париком на голове, поставил вопрос ребром: будем мы заключать мир с Наполеоном или нет? И от этой дискуссии остальные уклонились.
— За моими плечами вся Европа, — буркнул граф, насупив густые черные брови. И повторил уже громче: — Вся Европа — за нами!
— Я знаю, что вся Европа — союзница России и что Франция здесь одна! — не выдержал Коленкур.
Крылья его тонкого носа раздувались, серые глаза приобрели стальной блеск. Он не потерпит, чтобы в его присутствии унижали его страну или его государя! Прочие делегаты попытались разрядить обстановку, дав понять французскому министру, что в этом плане они на его стороне.
К шести часам вечера делегаты собрались в столовой мадам Этьен, где был сервирован роскошный обед. Гостям предложили бургундские кушанья: фаршированные улитки, заливное из ветчины с петрушкой, говядину, тушенную в горшочке с красным вином, а к ней — грибы с морковью и золотистыми обжаренными луковичками, маринованную курятину, приготовленную на медленном огне со специями, зеленую фасоль… Шестеро лакеев под руководством метрдотеля неустанно подливали в бокалы бургундское; на десерт подали яблочный пирог, пропитанный коньяком. Коленкур держал себя как хозяин, они ведь во Франции! Разговор за столом не умолкал, но вертелся вокруг пустяков, и на следующий день заседание продолжилось с того же места.
Франция должна вернуться в свои природные границы, отказавшись от завоеваний Революции, то есть Бельгии и левобережья Рейна. Это требование было изложено со множеством географических подробностей, и по каждому пункту устраивали голосование. Коленкур знал, что Наполеон никогда на это не согласится, хуже того: у него возникло подозрение, что даже если он на все ответит "да", ему тотчас предъявят новые требования. Их шестеро, а он один. Главное решение уже принято, у Франции спрашивают согласия на то, чтобы овладеть ею, только потому, что она еще держит в руке кинжал, но стоит ей его выронить… В тот вечер обедом угощал граф Стадион. На "десерт" прибыл курьер с депешами: войска союзников вошли в Труа, Наполеон отступил к Ножану.
Заседания шли по накатанной колее, свернуть с которой было невозможно. В перерывах австрийцы избегали встреч с французами, а прижатые к стенке, отделывались вздохами — возможно, притворными. Обед у лорда Абердина прошел довольно весело, но наутро курьер доставил письмо, от которого у Коленкура потемнело в глазах: конгресс временно прекращает работу по требованию царя. Он бросился за разъяснениями — австрийцы, пруссаки, англичане лишь разводили руками: они сами изумлены. Возможно, причиной отсрочки послужил их отказ именовать в декларации императора Наполеона "главой французского правительства", как того требовали русские… Герцог Виченцский доказывал с пеной у рта, что после такого внезапного, ничем не оправданного разрыва союзники уже никогда не смогут возложить на Францию ответственность за продолжение войны, — ему внимали с каменным молчанием. По иронии судьбы обед в тот вечер давал граф Разумовский.
Вместо бургундского в бокалах пенилось шампанское. Колбаски из Труа, сырая ветчина из Арденн, форель, приправленная соусом с реймсской горчицей, сыр лангр и бри, мороженое с песочным печеньем — каждое блюдо было намеком. Коленкур едва прикоснулся к еде, а вернувшись домой, засел за письмо к императору: "Если спасение единственно в оружии, прошу Ваше Величество причислить меня к тем, кто почтет за счастье умереть за своего государя".
"Ныне я желаю только мира; вдали от Вас я чувствую себя настолько беспомощной и печальной, что все мои желания сводятся лишь к этому". Отложив письмо, Наполеон с силой потер лицо руками. Бедная Луиза! Кроткая, послушная девочка; она привыкла делать то, что ей велели старшие. Она умеет любить и верна тому, кого любит, но ей внушили воспитанием, что долг превыше любви… Император позвал секретаря и стал диктовать письмо к Жозефу:
"Случись мне проиграть сражение или погибнуть, вы узнаете об этом раньше моих министров. Вы не должны допустить, чтобы императрица и Римский король попали в руки врага. Если неприятель приблизится к Парижу с такими силами, что сопротивление станет невозможным, отправьте регентшу, моего сына, высших чиновников, министров, сенаторов, председателей Государственного совета и казну на Луару. Не покидайте моего сына и помните, что я предпочел бы увидеть его в Сене, чем в руках врагов Франции. Я уверен, что императрица такого же мнения — и как жена, и как мать. На каждом представлении "Андромахи" я всегда оплакивал судьбу Астианакта, плененного греками; он был бы счастливее, если бы не пережил своего отца".
Ложи были сложены штабелями; Волконский взял одну, взвесил в руках. Ореховая, легкая, сухая — не то что у нас: едва срубят в лесу, как тотчас отдают для отделки ружья. Льежские оружейники известны на всю Европу… Надо будет объявить по полкам, чтобы солдаты набрали этих лож себе.
— Ваше превосходительство! Тут еще… извольте пойти со мной, я покажу.
Ординарец вывел Волконского к заснеженному берегу Мааса, по которому плыли тонкие прозрачные льдины. Миновав несколько барж, накрытых брезентом, он указал на причаленные к берегу плоты, сбитые из дубовых бревен. Плотов было много, длинная лента загибалась, следуя извиву реки; по бревнам бегали шустрые краснощекие мальчишки, радуясь, что сегодня не нужно идти на работу. Перехватив задумчиво-оценивающий взгляд генерала, ординарец воодушевился и потащил его вверх по береговому склону, пригибаясь под резким холодным ветром. Запыхавшись, они вышли к загону, в котором с блеяньем топтались сотни две чистокровных испанских мериносов.
— Жалко бросать… Кто-то их заберет…
Волконский понял, куда клонит ординарец. Бревна были заготовлены для крепостных частоколов и пушечных лафетов, лес отменный, овцы стоят больших денег, а обозы отстали и жалованье не выплачивали уже три недели…
— Ну вот что! — прикрикнул он, напустив на себя суровый вид. — Я вам этого не дозволяю, и никакой официальной бумаги вы от меня не получите! Завтра мы выступаем в Намюр, даю вам три дня! Чтобы нагнать корпусную квартиру.
Ординарец радостно улыбнулся, отсалютовал и куда-то умчался.
Вступление неприятельских войск в Намюр приветствовали с таким энтузиазмом, что возбужденная толпа чуть не задавила мэра, которого пришлось спасать генералу Винцингероде. В Шарлеруа устроили иллюминацию. В Филиппвиле Винцингероде объявил о скором прибытии шведского кронпринца. "Французский герой, прежде сражавшийся за свободу и славу Франции и которому Швеция вверила свою судьбу, только что приобрел новые права на вашу признательность, приведя нас к победе, чтобы даровать вам счастье и мир", — заявил он под рукоплескания народа, собравшегося у Ратуши. Бернадот, однако, все еще оставался в Дюссельдорфе, не в силах перейти за Рейн — свой новый Рубикон.
Передовой отряд Чернышева без труда занял Авен, где старинную крепость охраняла рота инвалидов. Ключи от города Винцингероде отправил Бернадоту в Кельн. Едва успели устроиться, как казачьи разъезды перехватили гонца, посланного местным почтмейстером к генералу Мэзону, маневрировавшему со своей крошечной армией в Бельгии. Почтмейстер был невзрачный пожилой человек, полностью соответствовавший своей фамилии Пети ("маленький"); стоя перед военным судом, он теребил свои пальцы, не в силах выговорить ни слова, а когда его приговорили к расстрелу как изменника, все его лицо задрожало. Волконскому было жаль его: в самом деле, в чем его вина? Уж точно не в измене, ведь он присягал своему императору. Если бы Мэзон вдруг явился сюда и вновь захватил город, почтмейстера объявили бы героем, в газетах написали бы, как мужественно он противостоял неприятелю, готовый пожертвовать жизнью ради чести. Его жена и дочь подстерегли Винцингероде и упали пред ним на колени, взывая к его милосердию; генерал сказал им, что не властен изменить приговор суда, но после вызвал к себе Волконского и поручил ему отправиться на место казни, чтобы после всех приготовлений объявить осужденному помилование.
Генерал фон Бюлов, большими переходами продвигавшийся из-под Бреды на юг, восьмого февраля вступил в Брюссель под колокольный звон и ликующие крики, городская стража торжественно проводила его в резиденцию сбежавшего префекта. Молодежь записывалась в ландвер, старики сформировали временное правительство во главе с герцогом Александром де Бофор-Спонтеном. Наполеон в свое время заставил его отказаться от должности камергера австрийского императора, но не смог сделать своим собственным камергером, поэтому герцог считался патриотом.
Префект Лана тоже сбежал; запасов провизии, брошенных в его доме, корпусной квартире хватило на сутки. Опьяненный легкими победами Чернышев подался дальше по почтовому тракту в направлении Суассона, до которого оставалось верст двадцать пять, и Винцингероде был вынужден идти за ним со всем корпусом. Солдаты ворчали, что вместо городских квартир приходится снова ночевать на биваках, а ночи морозные. На рассвете четырнадцатого февраля генерала разбудил пушечный гром — Чернышев все-таки начал штурм, хотя Винцингероде приказал ему не делать этого, ограничившись осадой! Кипя от гнева, Фердинанд Федорович приказал бить подъем, а сам вскочил в седло и помчался к месту боя, сопровождаемый штабом.
Винцингероде кричал на Чернышева, тот оправдывался, говоря о пяти сотнях пленных, захваченных накануне, по словам которых, гарнизон насчитывает не больше трех тысяч национальных гвардейцев, две роты итальянцев и сотню конных жандармов; артиллерии почти нет, мост взорвать не успели, потому что ждали нападения с юга, а не с севера, дело верное! В это время стрелки, взобравшись на крыши домов в предместье, меткими выстрелами выбивали прислугу французских орудий, установленных на валу, а батарея, устроенная на берегу реки, поливала картечью мост с бегущими по нему людьми.
— Останьтесь здесь, — сказал Винцингероде Волконскому, все еще сердито сопя, — и если дело пойдет не лучше, через четверть часа моим именем прикажите бить отбой, а я поеду распорядиться об атаке не на авось, — он мотнул головой в сторону Чернышева, — а для полного обеспечения успеха.
Держа в руке часы с откинутой крышкой, Волконский поднялся на крышу постоялого двора, с которой открывался вид на вал и предмостные укрепления. Чернышев со своей многочисленной свитой стоял позади того же дома, прячась за его каменными стенами, и Серж усмехнулся про себя: герои! До конца отведенного Винцингероде срока оставалось минуты три, Волконский уже готовился исполнить приказ, как вдруг рота егерей с криком "ура!" бросилась на вал очертя голову. Чернышев явно не приказывал им этого; надо будет узнать имя их капитана для упоминания в приказе, подумал Серж. Он стал спускаться, чтобы не пропустить момент решительного штурма.
Капитан Мазараки уже втащил два орудия на предмостные укрепления, чтобы стрелять по воротам; со стен вели плотный огонь, несколько человек из артиллерийской прислуги рухнули на землю, пули цвинькали о стволы и лафеты орудий. По мосту бежала со всех ног одинокая фигурка в темно-зеленом мундире и черном кивере с красным помпоном. Вот она уже у ворот, прикрепляет к ним что-то, поджигает фитиль, бежит обратно… Волконский затаил дыхание и стиснул кулаки, глядя на храбреца, вокруг которого свистели пули. Раздался грохот — это взорвалась приделанная к воротам петарда. "Ядрами заряжай!" — тотчас скомандовал Мазараки. Солдаты подхватили на руки вернувшегося героя и оттащили в безопасное место; Волконский поспешил туда, чтобы узнать его имя: поручик Грабигорский. Он не был ранен, просто ноги временно отказались служить от напряжения сил.
Ворота были разбиты вдребезги; сев верхом, Волконский влетел в город вместе с уланами полковника Сухте-лена. В некоторых домах еще сопротивлялись засевшие в них солдаты, но нацгвардейцы опрометью бежали по улицам, бросив ружья, ранцы, кивера и на ходу стягивая с себя шинели. То там, то здесь гремело дальнее "ура!", усиливая сумятицу и панику. Русские кавалеристы запутались в хитросплетениях узких улиц; из некоторых окон уже кричали: "Vive l’empereur Alexandre! Vive l’empereur d’Autriche! Vive le roi de Prusse!"[53] Серж досадливо поморщился: сами приманят "освободителей", а потом будут жаловаться, что их освободили от ценного имущества!
— Fermez les portes, fermez les fenêtres![54] — прокричал он, остановив коня.
Дождался, пока испуганные женщины подтянули крючками и захлопнули ставни, и только тогда поехал дальше.
На одной из улиц он услышал крики, доносившиеся из лавки, поскорее спешился и вошел туда. Там оказалась мастерская часовщика; несколько солдат выламывали из часов механизмы, бросая их на пол, а металлические коробки пихали себе в ранцы. С трудом удержавшись от смеха, Серж выгнал их на улицу вместе с ценной добычей.
С высоты вала было видно поле, усеянное бегущими; за ними гнались казаки. В самом городе еще свистели пули, где-то дрались, где-то рыдали; по улицам, уворачиваясь от конных и пеших, бежал человек, размахивая белым платком. Чудом уцелев, он выскочил к аббатству Святого Павла, у ворот которого сидел верхом Винцингероде, обозревая окрестности в зрительную трубу.
— Давно пора! — сурово сказал генерал, принимая просьбу городской управы о капитуляции. — Так, а это еще что?
Несколько человек в штатском платье разворачивали пушку на выступе городского вала, готовясь стрелять. Винцингероде рассвирепел: уловки? К нему подсылают шпиона под видом парламентера?.. Задыхаясь от бега и страха, посланец объяснял, что эти люди с пушкой не имеют никакого отношения к городской страже, это мобильные отряды, у них свое командование… В это время казаки привели еще двух человек: один был русским капитаном, другой — испанским генералом; оба провели много месяцев в плену и выступали заступниками за местных жителей, прося проявить к ним милосердие.
— Успокойтесь: мы не такие дикари, как о нас говорят, — объявил Винцингероде членам городской управы, встречавшим его у Ратуши.
По всему городу раздавалась барабанная дробь: солдат призывали разойтись по своим местам, прекратив грабеж. В одном из домов нашли тело генерала Руска, завернутое в плащ, с пробитой картечью головой; Винцингероде приказал похоронить его на следующий день с воинскими почестями. Под троекратный выстрел из пушки шесть пленных французских офицеров вынесли на улицу гроб, положив сверху награды, эполеты и шпагу генерала; все полковые оркестры играли похоронные марши. Пехотный полк стоял, опустив ружья дулом книзу, две роты улан склонили свои пики, русские генералы шли за гробом с обнаженной головой, сопровождаемые солдатами и горожанами; замыкала шествие артиллерийская рота с двумя орудиями, которые дали залп над свежей могилой после оружейного салюта. Тела остальных погибших французов побросали в реку. Поп с кадилом медленно шел мимо рядов убитых русских солдат, бормоча молитвы; особые команды копали братские могилы. А вечером генерал получил приказ вести корпус к Реймсу, оставив под Суассо-ном лишь казачий разъезд для связи.
Частное письмо от генерала Васильчикова все разъяснило: Наполеон сумел за шесть дней разбить в четырех сражениях несколько корпусов Силезской армии, поэтому Бюлову и Винцингероде надлежит идти как можно скорее на соединение с фельдмаршалом Блюхером. Истребив все, что могло быть полезно французам, и раздав солдатам захваченные патроны, корпус ушел из Суассона в Реймс, отправив три тысячи пленных в Лан.
За столом было шумно и весело, император ничуть не казался усталым и ел с большим аппетитом: на ужин подали цыпленка "а-ля Маренго", его любимое блюдо.
— Выпейте вина, это подкрепит вас, — сказал он, повернувшись к бледному Олсуфьеву. — И знаете что? Напишите письмо вашему государю о том, что я согласен обменять вас на генерала Вандама.
Олсуфьев молча покачал головой; Наполеон пожал плечами и отвернулся.
Ночь Захар Дмитриевич провел в том же Синем доме, в стене которого застряло ядро. От боли в боку, проткнутом штыком, он почти не спал, изредка забываясь тревожной дремотой. На рассвете Наполеон уже уехал, главные силы еще ночью выступили из Шампобера к Монмирайлю. Всех пленных согнали к дороге и деловито приступили к грабежу: кошельки, часы, сапоги, шинели сменили хозяев. Офицерам оставили только награды. После этого нижних чинов построили в колонну по три и скомандовали "марш!", генералам и штабным офицерам подвели лошадей. Олсуфьев отказался от помощи, но как только закинул ногу в седло, в глазах потемнело, он чуть не потерял сознание. Генерал Полторацкий поехал рядом, поддерживая его.
Почему он не погиб? Уж лучше бы он принял смерть в бою, чем терзаться теперь физически и душевно. Все его товарищи по несчастью, должно быть, ругают его. И поделом! Вступить в бой с превосходящими силами противника, не известив об этом своего начальника, не запросив помощи ни у Клейста, ни у Капцевича! Без кавалерии! И артиллерия ныне тоже утрачена… Надо было отступать, пока не поздно; все говорили ему об этом, а он не слушал. Хорошо, если хотя бы четверть его корпуса сумела вырваться из этой мышеловки и пробиться к своим — без патронов, с одними штыками… Не меньше тысячи человек погибли по его вине, и это не считая тех, за которыми, как за зайцами, носились по полю гусары, загоняя в глубокие пруды с ледяной водой!..
Шли шесть дней, ночуя в казармах; старших офицеров распределяли по квартирам. Получив прогонные, Олсуфьев нанял экипаж и, простившись с товарищами, уехал вперед. Рана причиняла ему все больше неудобств: похоже, одно из ребер сломано, к тому же начинался жар; в Париже он сможет найти хорошего врача.
У Венсенского леса к тысяче пленных, захваченных в Шампобере, присоединились еще полторы из-под Монмирайля и две тысячи, взятых при Вошане. Продрогшие, голодные, унылые, вступили в Париж под конвоем Национальной гвардии.
О прохождении пленных было объявлено заранее, поэтому отовсюду стекались любопытные. Миновав предместья, вышли на просторную немощеную площадь с большим круглым фонтаном посередине, по четырем сторонам от которого лежали парами железные львы. Там начинался бульвар, обсаженный чахлыми деревьями, его замыкала Триумфальная арка, дальше шел еще один бульвар… Люди высовывались в окна, кричали, галдели, бежали рядом по улицам. Пленные шли, не глядя по сторонам, с трудом переставляя избитые, натруженные ноги, запахиваясь плотнее в изодранные мундиры с оборванными пуговицами.
Несколько женщин в чепцах и передниках, с наброшенными на плечи теплыми косынками, протягивали им куски хлеба и плошки с водой; за подаянием бросились трое сразу, отпихивая друг друга, один упал, ряды смешались; нацгвардейцы ружьями оттесняли толпу, солдаты помогали подняться упавшим товарищам. Выйдя из экипажей, хорошо одетые дамы смотрели, как их слуги подают пленным узелки на конце палок; конный офицер скакал вдоль бульвара, крича, чтоб не препятствовали движению колонны. Шли дальше по нескончаемым бульварам, пересекали площади с памятниками и дворцами. Парижане стояли, глазея, вдоль широкой аллеи, с двух сторон обсаженной деревьями, в конце ее высилась триумфальная арка — третья или четвертая… Только за нею толпа постепенно стала редеть. Уже смеркалось, когда русские доплелись до городских ворот и без сил повалились на землю у старинного фонтана с высоким столбом и каменной чашей.
На следующий день пленные скучились на площади в Версале, ожидая развода по квартирам, и это зрелище быстро привлекло толпы зевак. Ахали, шушукались, смеялись, показывали пальцем на заросших, грязных людей, расхаживавших зимой без сапог, шляп, верхней одежды, а то и в одном исподнем. Через некоторое время из рядов зрителей стали выходить женщины, с опаской подавая голым и босым чулки, башмаки, поношенные штаны, блузы, шляпы, кофты… Одежду принимали с благодарностью; и солдаты, и офицеры тотчас напяливали ее на себя, вызывая новые приступы веселья. В таком преображенном виде русских пригнали в Шартр.
Мориц согнулся пополам от удара под дых, вытаращив глаза и с ужасом понимая, что не может вдохнуть; его втолкнули в общую камеру, дав пинка под зад. Появление новенького встретили дружным хохотом. Едва восстановив способность дышать и говорить, Коцебу бросился к запертой двери и молотил в нее кулаками, выкрикивая все известные ему французские ругательства. Его подбадривали и подзадоривали, а слова о том, что он будет жаловаться военному министру, довели всех до истерики. Когда он, обессилев, обернулся, лохматый бородатый мужик в синей блузе с разорванным воротом, изнемогавший от смеха, поманил его к себе, похлопав другой рукой по соломенной подстилке.
В большой камере с маленьким зарешеченным окошком под потолком находились сорок четыре колодника, сидевших прямо на каменном полу, подложив под себя гнилую солому. Было одновременно холодно и душно от влажных испарений; запах стоял омерзительный. Неужто Коцебу оставят здесь?.. По прибытии в Сен-Мало его сначала посадили в одиночку, но жандармский сержант вывел его из себя непрестанной бранью против русских; Мориц обозвал его дураком и хамом, и… вот. Немыслимо! Он офицер, военнопленный, ему не место среди воров и убийц!
Сокамерники, посмеиваясь, уверяли его, что здесь не так уж плохо — все лучше, чем месить грязь с солдатским ранцем за плечами, рискуя, что тебе вышибут мозги или выпустят кишки. Не угодно ли господину офицеру сыграть с ними в марьяж? Мориц обхватил голову руками и застонал.
В сумерках принесли обед — отвратительную вонючую похлебку с куском черствого хлеба. У Морица в любом случае не было миски и ложки, но он схватил за руку женщину, разливавшую эту бурду, и стал совать ей письмо, которое прежде было зашито за подкладку его мундира, умоляя передать его. Она отказывалась, вырывалась, тогда он вложил в ее ладонь деньги, громко сказав, что больше у него нет ни гроша (пусть слышат). Женщина нехотя согласилась и поскорее ушла, сунув монеты за щеку, а письмо за вырез платья. Это было рекомендательное письмо к госпоже де Сен-Мор, жившей в Сен-Мало, которое Морицу еще в Версале передал господин де Гуме — брат французского эмигранта, принявшего русское подданство и служившего в одном полку с Коцебу до его пленения.
В полночь, когда Мориц только-только забылся тяжелым сном, двери камеры завизжали ржавыми петлями, вошедшие жандармы устроили перекличку. Это было слишком, расстроенные нервы не выдержали: скорчившись на своей тощей подстилке, Мориц безудержно рыдал, подвывая; его толкали кулаками и лягали ногами, ругая за то, что он мешает спать. Он затих; ругань и сонное бормотание сменились нестройным храпом, от которого у Коцебу еще сильнее разболелась голова. Он все-таки уснул — перед самым рассветом. Ему снились какие-то кошмары, оставившие по себе воспоминание вязкого страха, падения в темноту с запахом плесени и резкую боль в сердце. В девять утра явился жандарм и отвел Морица к коменданту.
Письмо Гуме дошло до госпожи де Сен-Мор, которая сразу начала действовать: к полудню Коцебу уже обживал одиночную камеру в мрачном серо-коричневом замке за городским валом и высокой крепостной стеной, куда долетал шум рассерженного моря.
Вся мебель состояла из кровати с соломенным тюфяком, стола и стула, караул у дверей сменялся каждый час — днем и ночью. За еду Мориц должен был платить; миску супа и кусок мяса ему подавали в щель посреди двери. Он смог раздобыть за деньги бумагу, перья и книги, чтобы хоть чем-то занять себя днем. Занятиям, впрочем, мешали караульные, которые без спроса входили к нему, вели себя бесцеремонно и курили скверный табак, а когда он запретил им это делать, они стали окликать его ночью при каждой смене, вынуждая отвечать, так что спать теперь приходилось в дневное время.
Переписка была запрещена, и все же Мориц черкнул письмецо Летьерам, надеясь как-нибудь передать его на волю. Он поймал себя на мысли, что записка в Суассон была для него "письмом домой".
Французы, конечно же, не могли за десять дней починить крепостные укрепления, зато они перебросили в Суассон семь рот поляков из Вислинских легионов, три роты конных егерей и двадцать орудий с полными артиллерийскими расчетами. План состоял в том, чтобы напасть с двух сторон одновременно: Винцингероде, захватив штурмовые лестницы, подойдет по южному берегу Эны к Реймсским воротам, фон Бюлов — по северному к Ланским, заготовив понтоны. Утром второго марта оба корпуса развернулись в виду Суассона.
Шесть тысяч казаков рассыпались по окрестностям, ища, чем поживиться. Вскоре в замок Вобюэн, где разместился Воронцов, явилась сурового вида женщина, одетая как горничная, с запечатанным письмом, и пожелала видеть "русского начальника". Письмо оказалось от Шарля де Пужана: напоминая о том, что он имел честь и счастье состоять в переписке с российской императрицей Екатериной, ученый просил об охранной грамоте; Воронцов немедленно выслал ее со своим адъютантом и принес свои извинения.
В половине одиннадцатого Винцингероде отправил в город парламентера с трубачом, но его отказались принять. На одинокий выстрел с бастиона, рассеявший группу казаков, русская артиллерия ответила мощной канонадой; в полудню три орудия на городском валу были выведены из строя, стрелки не успевали отвечать на беглый огонь со всех сторон. И все же крепость огрызалась, две попытки штурма успеха не имели; с наступлением сумерек поляки даже предприняли вылазку, выгнав русских из предместья, а канонада продолжалась до позднего вечера. Как только она завершилась, Винцингероде и фон Бюлов, не сговариваясь, послали в город своих адъютантов — полковника Левенштерна и Капитана Мартенса, которые сильно удивились, увидев друг друга. Впрочем, говорить им было поручено одно и то же: силы осаждающих велики, у гарнизона нет никаких шансов, героическое сопротивление только озлобит победителей, которые отыграются на невинных жителях, ответственность за это падет на коменданта, сдача на почетных условиях — достойный выход из положения.
Генерал Моро[55] заявил обоим, что будет сражаться до победного конца, однако отправил их за письменными доказательствами их полномочий и предложений. Его решимость вовсе не была такой непоколебимой, как он тщился показать: он знал все слабые места своей крепости (которых было гораздо больше, чем сильных) и не надеялся, что несколько сотен солдат, пусть и закаленных в боях, смогут выстоять против десятков тысяч. Едва начало светать, он поднялся на колокольню собора, чтобы осмотреть темные равнины, покрытые светлячками бивачных костров. Их как будто стало больше. Вот сгустки сумрака внизу зашевелились, пришли в движение, повинуясь сигналам труб и барабанов; у пушек вновь суетилась прислуга, по дороге из Реймса пробирались фуры… Спустившись вниз, генерал собрал военный совет.
Офицеры тоже не спали эту ночь. Обводя взглядом их землистые лица, генерал говорил о том, что крепостных стен фактически не существует, все дороги перерезаны врагом, на обещанное подкрепление рассчитывать не приходится, сил и зарядов мало — что будем делать? Ответ напрашивался сам собой, однако инженерный подполковник Сент-Илье опроверг пораженческую речь пункт за пунктом. Все не так страшно: гарнизон не понес этой ночью новых потерь и сможет отражать такие же атаки, как накануне; да, в куртине есть бреши, зато насыпи затвердели от заморозков лучше любой стены, ядрами их можно пробить только дня за два, а главное — с юго-запада доносились звуки боя: это идут на помощь нам! Не зря неприятельские генералы торопят нас с принятием решения, человеколюбие здесь ни при чем! По крайней мере, мы сможем продержаться еще сутки. Полковник Косинский, пришедший на совет, несмотря на свежую пулевую рану, поддержал Сент-Илье, но артиллерийский полковник Штрольц высказался за капитуляцию, как и генерал-адъютант Бушар. В девять утра Винцингероде и фон Бюлов въехали в город, чтобы подписать условия сдачи: гарнизон покинет Суассон с воинскими почестями в четыре часа дня, забрав с собой десять орудий, и беспрепятственно уйдет в Компьень; город не подвергнется разграблению.
Около полудня с юга послышался далекий гул канонады. Винцингероде приказал музыкантам играть погромче, песенникам петь во все горло, а сам послал гонца к Блюхеру в Улыпи с донесением о сдаче Суассона. Между тем фон Бюлов передумал насчет условий: русские слишком расщедрились, позволив французам забрать десять пушек, хватит с них и двух.
— Отдайте им пушек, сколько пожелают, даже мои могут прихватить, если захотят, но только пусть уходят! Пусть уходят! — прокричал ему Воронцов, удерживая Мертенса.
Канонада становилась слышнее, поляки расхаживали по городской стене с оружием и гневными возгласами, требуя порвать капитуляцию и открыть огонь. Не выдержав, Винцингероде поехал к воротам, взяв с собой два пехотных батальона. В начале улицы Кордельеров они наткнулись на поляков.
— Генерал, еще только два часа пополудни, а выход назначен на четыре, — спокойно произнес полковник Косинский. — Если вы не уйдете, я отдам приказ стрелять.
Винцингероде достал из кармана часы, откинул крышку, пробормотал: "Ваша правда" — и увел батальоны обратно.
Наконец, ровно в четыре часа гарнизон вышел из западных ворот под барабанный бой и с пением "Мазурки Домбровского", неся ружья на плечах; полсотни казаков отправились проводить его до французских аванпостов.
Почти одновременно с юга стали подходить войска Блюхера: авангард Остен-Сакена, корпус Клейста… Люди были измучены до предела. Корпус Йорка после нескольких дней боев три ночи подряд шел вдоль дороги, занятой артиллерией Капцевича; солдатам приходилось разбирать дома в деревнях, чтобы добыть солому для подстилок и дрова для костра; литовские драгуны десять дней не расседлывали лошадей. Глядя на оборванных, грязных, часто босых солдат, фон Бюлов крякнул: "Да, отдых бы им не помешал". Зато фельдмаршала Блюхера вид войск на сытых кониках и в новых мундирах ничуть не обрадовал — он коршуном налетел на генералов: где их носило, пока его люди погибали в Мо?! Винцингероде оправдывался: в Суассоне войска смогут отдохнуть, на жителей наложена контрибуция сукном, холстом и сапожным товаром, начальник штаба принял по описи все казенное имущество, порох и заряды французы тоже не вывезли, к тому же по мостам можно без особых затруднений отступить за Эну: местный, каменный, не взорван, понтонный уже наведен, другой, из досок, наброшенных на лодки, скоро устроят…
Войска шли через город всю ночь. Наученные горьким опытом, жители забаррикадировали окна и двери. Не зажигая света, они сидели на полу, вслушиваясь в ночные звуки и вздрагивая от каждого близкого стука. На узких улицах возникали заторы из-за обозных повозок, несколько человек свалились в воду с наплавного моста, когда на него вступила кавалерия. А утром прискакал курьер от Теттенборна, который столкнулся с авангардом Наполеона, двигавшимся с востока, разбил его и захватил пленных. Генерал уверял, что с Наполеоном только гвардия — старая и молодая, не больше тридцати тысяч человек, утомленных переходами по сорок верст в день; самое время перейти в наступление.
В рощах, полях, садах копали ямы, таясь от соседей, и складывали туда запасы зерна, овощей, бочонки с вином, сундуки с ценными вещами, переложенными постельным бельем: русские и пруссаки вернулись в Суассон, казаки переправились через Эну и скоро будут здесь, их уже видели в Корбени и у Краона! Набатный колокол загудел среди ночи. С криками и плачем будили детей, навьючивались заранее приготовленными узлами, выгоняли из сараев скот.
Вся долина Летты пришла в движение. Из Кранделе-на, Панси, Льерваля, Куртекона текли людские ручейки, просачиваясь через ночную тьму, болота, перелески. Одни сами сгибались под ношей, другие тянули за повод навьюченных ослов и лошадей, третьи везли тачки с пожитками, поверх которых сидели дети, старики, больные. Женщины погоняли скотину, батраки вели стада своих хозяев, мужчины шли сзади, то и дело оглядываясь. На рассвете казаки показались на околице Трюси. Кюре, недавно прибывший из Лотарингии, громко призывал прихожан к спокойствию. Когда стук копыт приблизился, он воздел к небу руки, зажав в одной крест, а в другой четки, и громко читал на латыни "Отче наш". Крест у него отняли, карманы обчистили, вынув часы и кошелек, потом раздели до исподнего… Улицы поселка наполнились топотом, воплями и визгом; люди бежали к виноградникам; на девичьи голоса, отчаянно звавшие на помощь, никто не оборачивался.
У горы Коллижис с черными зевами входов в карьеры возникло столпотворение; люди смешались с животными; матери звали детей, потерявшиеся дети плакали. С каждой минутой прибывали все новые беглецы, давка нарастала, но никто не решался первым войти в пугающий мрак лабиринта.
Мягкий строительный камень в этих горах добывали с незапамятных времен. За века под землей возник целый город из нор, соединенных между собой большими тоннелями, по которым могла проехать нагруженная конная повозка, и узкими лазами, прорытыми без всякого плана. Даже самые опытные рабочие легко могли там заблудиться и пробродить несколько дней. Однако надежнее убежища было не найти.
Несколько мужчин резкими властными окриками заставили смолкнуть плач и вой. Порядок прежде всего! Идти не скопом, а гуськом, не рассыпаясь; слушаться проводников! Трепет перед непостижимым и неведомым временно заглушил страх и скорбь; людские ручейки потекли в пещеры.
Из стен сочилась вода. Факелы горели дымно, уходившую вниз тропу надо было нащупывать ногой, ходы разветвлялись… Когда на перекрестках открывалось по шесть проходов сразу, рабочие, служившие проводниками, отыскивали черные линии на потолке, нанесенные копотью с факелов, которые горели здесь прежде. Время от времени на пути попадались завалы: подрытые со всех сторон каменные столбы оказались ненадежной опорой, не выдержав тяжести горы. У входа в каждый большой тоннель били в барабан и выкликали название поселка, которому отвели это место; его жители уходили туда за своим старостой, каждая семья получала пещеру и начинала устраиваться при свете масляных ламп, отгораживаясь камушками от соседей, натягивая веревки и привязывая к ним скотину, посыпая каменный пол соломой… Кое-где на стенах были выцарапаны надписи, сделанные больше двух веков назад, во время осады Лана Генрихом IV. Тогда местные крестьяне целых три года прятались в пещерах от легистов и роялистов, своей жестокостью не уступавших пруссакам и казакам. Сколько-то придется пробыть здесь теперь?
Из предместья Св. Криспина русских выбили, но когда французы стали карабкаться на вал у Чертовой башни, пушки со стены осыпали их градом картечи, сбросив в реку. Подтащив поближе мортиры, Мортье и Мармон принялись обстреливать Суассон, мстя ему за то, что он так легко сдался.
Спустилась ночь, но канонада не прекращалась. Красные зерна беды летели к оцепеневшему от страха городу, и вскоре во тьме раскрылись огненные лепестки пожаров. Первыми запылали постоялые дворы, затем фабрики — ткацкая, бумажная, сахарная. Их никто и не пытался тушить, готовя ведра, багры и топоры для собственных домов. Но вместе с гулом огня и вихрями искр из темноты вырвались демоны: пока солдаты дрались на валу и палили из пушек, казаки вторгались в лавки, сметая все подчистую — нитки, иголки, свечи, сахар, мыло, галантерею, не оставляя одиноким хозяйкам даже чести.
Генерала Рудзевича отыскали на стене, откуда он командовал боем. Его татарские глаза вспыхнули гневным огнем. Несколько офицеров с командами были посланы тушить пожары, другие — ловить грабителей и наводить порядок.
Горела ратуша, покинутая членами городской управы, которые ушли вместе с гарнизоном. Со звоном лопались стекла, трещали балки, сыпалась с перестуком черепица. Из окон верхнего этажа раздавались крики, перекрывая гудение огня. Закусив кулак, доктор Летьер стоял на углу, держась другой рукой за стену, и неотрывно смотрел наверх, откуда доносились вопли трехсот русских раненых, оказавшихся в смертельной ловушке. Из его глаз катились слезы; страх за собственную жизнь удерживал его на месте, не позволяя броситься вперед, но совесть не давала уйти, казня за трусость и беспомощность. Крыша с грохотом обрушилась, крики стихли.
На холме стоял замок из светлого камня, с наличниками из красного кирпича; его серые шиферные крыши, припорошенные снегом, торчали поверх высоких раскидистых деревьев, которые, в свою очередь, выглядывали из-за стены. Лансьеры поскакали туда, но от ворот к ним навстречу бежал человек, махая платком. Грабовский велел своим людям остановиться.
— Там казаки, не ходите туда! — выкрикнул человек, добежав до поляков.
— Сколько их?
— С полсотни! Наверное… Но одни сейчас в погребе, а другие грабят замок.
— А господин де Бюсси?
— Он тоже в замке… Я покажу вам дорогу.
По лицу слуги, к которому вернулась способность рассуждать спокойно, Грабовский понял, что черт, возможно, не так страшен, как показался на первый взгляд. Поднявшись на холм по извилистой тропе, лансьеры выехали в аллею и галопом влетели во двор. Два десятка лошадей были привязаны к деревьям, у стены стояли казачьи пики, а из погреба доносились громкие голоса.
Разрядив в погреб оба пистолета, Грабовский приказал запереть дверь на засов. Из дома начали выбегать казаки, всполошенные выстрелами; стоявшие на крыльце поляки рубили их саблями. Поднявшись по боковой лестнице, ротмистр наткнулся на перепуганного хозяина в ночной рубашке.
— Господин Белли де Бюсси? Император приказывает вам немедленно явиться в штаб.
Он приложил к козырьку два пальца и щелкнул каблуками.
— Император? Штаб? — лепетал Бюсси, ошалело моргая глазами. — Но как? В доме полно казаков, не могу же я бросить одну свою старую больную мать! Я не одет, у меня нет кареты…
— Казаков я беру на себя, ваша матушка будет в безопасности, карета не нужна: я дам вам верховую лошадь. Извольте одеться, я буду ждать у крыльца.
Двоим казакам раскроили голову, еще десятерых связали, чтобы взять с собой в качестве трофеев. Засевшим в погребе Грабовский по-русски приказал выходить, но никто не ответил. Ну и пес с ними. Оба выхода из погреба как следует заперли и приставили к ним крестьян — караулить. Седельные сумки были набиты под завязку; Грабовский расстегнул одну — часы, драгоценности, столовое серебро… Показав ее вышедшему Бюсси, ротмистр подсадил его в седло, а сумку швырнул на крыльцо.
Утро выдалось холодным, кусачий ветер взвивал мелкий снег. Лошади мчались галопом по звонкой замерзшей земле. По дороге Бюсси спросил у Грабовского, известно ли ему, зачем он понадобился императору; тот ответил, что войскам нужен хороший проводник, предпочтительно из военных.
В начале восьмого Бюсси въехал в выщербленные пулями ворота фермы Юртебиз, которая вчера несколько раз переходила из рук в руки. Наполеон недавно встал с постели после краткого отдыха, он был в исподнем и с обвязанной полотенцем головой. Вновь прибывший хотел поклониться, но император шагнул к нему навстречу и обнял:
— Бюсси! Я так рад встретить старого друга! Помнишь Ла-Фер? А как ты спорил с Лафайетом?
Еще бы не помнить. В Ла-ферском артиллерийском полку они оба служили лейтенантами. Когда в 1792 году Лафайет принял командование Северной армией, то и дело менявшей начальников, Бюсси не понравилась его речь на смотре в Лонгви, и он заявил генералу прямо в глаза, что его рассуждения о свободе и Республике — призывы к анархии и неповиновению, которые развалят армию. Потом пути лейтенантов разошлись: у Бонапарта был Тулон, арест, Итальянский поход, триумф в Париже, Египет, переворот, вознесший его на вершину, у Бюсси — бегство из страны, неудачная высадка армии Конде на Кибероне, артиллерийский полк в Португалии, собственная кондитерская в Германии… Как только Первый консул Бонапарт вычеркнул его из списков эмигрантов, Бюсси вернулся к матери в родной Борье, закрыл глаза младшему брату, скончавшемуся от лихорадки, взял на себя заботы о вдове и трех сиротах, стал мэром поселка…
На столе и на полу были разложены карты с воткнутыми в них цветными булавками. Наполеон пояснял: его войска стоят полукругом вокруг горного плато, от Воклера до Краона, а на самом плато закрепились русские, которых вчера не удалось оттуда выбить. Он хочет атаковать их одновременно с обоих флангов: пехотой Нея и кавалерией Нансути, в то время как артиллерия будет вести сильную канонаду в центре. Но местность уж больно сложная: овраги, ущелья… Какою дорогой им лучше идти?
Бюсси наклонился над столом, близоруко сощурив глаза. Эта карта неверна, эта точнее; вот только овраги обледенели — не слишком удобно для наступления кавалерии и артиллерии. И если пехотная колонна выйдет вот здесь, то попадет не только под неприятельский огонь, но и под выстрелы собственных батарей. К тому же Летта совсем недавно разлилась, затопив берега, подвести через ее пойму подкрепление будет невозможно. Чем подниматься на плато по узкой Дамской дороге, можно пройти лесом вот здесь и захватить аббатство Воклер.
— Хочешь быть моим адъютантом? Я сделаю тебя полковником.
…Канонада произвела больше шума, чем урона: артиллеристы-новобранцы боялись русской картечи, а сами палили в белый свет; генерал Друо перебегал от орудия к орудию, наводя их сам и показывая канонирам, как это делать. Ней начал атаку слишком рано: противник еще не успел пострадать от обстрела и встретил французов пулями и штыками. Взобраться на плато не удалось, а позиция на середине склона была слишком уязвимой. Наполеон посылал к Нею подкрепления по мере их подхода, и к полудню русские все же отступили под натиском молодой гвардии, которую вел маршал Виктор. Уже на плато Виктор был ранен в бедро во время мощного артиллерийского обстрела; генерал Груши привел ему на помощь тысячу драгун, а Нансути, со своей стороны, тоже добился успеха, хотя гвардейская кавалерия и потеряла пять офицеров убитыми. Однако центр неприятеля не пострадал и перешел в контратаку. Французская кавалерия была отброшена, Груши ранен, необстрелянных солдат Нея, понесших большие потери, охватила паника. Положение спасли новые подкрепления: пехота генерала Шарпантье, уроженца Суассона, прошла по опушке леса у подножия плато, укрывшись таким образом от обстрела; в овраг послали новый кавалерийский корпус. Пехота пришла в себя и принялась карабкаться обратно на склон, а тут подоспела и гвардейская артиллерия, огнем которой руководил лично Наполеон; ее приветствовали ликующими криками.
…Не доверяя картам, Винцингероде сам осмотрел местность, расспросил окрестных жителей, убедился, что артиллерии через ущелья не пройти, и письменно попросил у Блюхера дозволения сделать обход по шоссе, но тот отказался менять диспозицию. Задачей генерала было ударить французам в тыл, когда Наполеон атакует Краон; Винцингероде ясно видел, что она невыполнима, однако приказ есть приказ.
Среди ночи десять тысяч лошадей, под седлом и впряженных в шестьдесят орудий, выступили в путь по тесным тропинкам; пехота должна была идти следом. На рассвете граф Чернышев устроил своему отряду привал, еще не пройдя узкого дефиле; главный отряд наткнулся на него и потерял много времени. На крутом спуске кавалерия едва могла идти по три в ряд, пушки и зарядные ящики спускали при помощи прислуги, на одних коренных. Сражение уже началось, а корпус все еще пробирался с большим трудом между болотами и горной грядой, часто останавливаясь на перепутьях, чтобы разведать дорогу. Взять проводников было негде: деревеньки стояли пустые.
В это время граф Воронцов вел уже третью кавалерийскую атаку на французов, лезших со всех сторон; генерал Ланской из нее не вернулся. Из оврага у Воклера выбралась французская конная артиллерия и галопом понеслась к первой линии под крики "Vive l'empereur!" Русские артиллеристы, изнемогавшие после четырех часов непрерывной стрельбы, начали разворачивать орудия; девятнадцатилетнему Александру Строганову, адъютанту генерала Васильчикова, оторвало голову ядром. Его отец это видел. Сражение, война, самая жизнь — все сразу потеряло смысл; не владея собой, граф передал свой корпус Воронцову.
Блюхер разослал корпусным командирам приказы сниматься с позиций и отходить к Лану. Остен-Сакен, стоявший позади Воронцова, получил его первым и развернул свою кавалерию; Воронцов продолжал отбиваться. Увидев, что русские уходят, Ней и Шарпантье перешли в наступление, смяв корпус Строганова; кавалерия генерала Сандерса, стоявшая в третьей линии, выехала вперед, прикрывая отступление пехоты. В это время Павел Строганов хоронил своего сына на поле битвы; вся дивизия отдавала ему воинские почести.
Выставив артиллерийское заграждение, Воронцов отдал приказ отступать по дороге через ущелье. Французская кавалерия устремилась в преследование, но постоянно натыкалась на кавалерию и артиллерию генерала Васильчикова, который отводил арьергард, строя полки в шахматном порядке, так что не удалось захватить ни пленных, ни пушек, ни обозов. Только поле сражения, усеянное мертвыми и ранеными, досталось французам.
В наступивших сумерках по окровавленному снегу бродили крестьяне, подбирая сабли, пики, разбитые ружья. Наклоняясь к русским, стаскивали с них сапоги и мундиры, не церемонясь и не обращая внимания на крики боли. Раздетых женщины заваливали соломой и поджигали.
Волоча искалеченную ногу, солдат отползал из последних сил, надеясь спрятаться за сломанным зарядным ящиком. Поздно, его заметили; сорвав с шеи шнурок с медным крестиком, он вытянул руку, словно пытаясь отогнать дьявола. "Смилуйся! Смилуйся!" — выкрикивал, всхлипывая, подходившей к нему женщине. Она пнула его в висок деревянным башмаком. Ее темные глазницы казались пустыми, из груди не вырывалось ни звука. Нынче днем, когда началась стрельба, дозорные у входа в пещеру не успели вовремя затаиться; русские выстрелили в лаз и завалили его снаружи. От выстрела загорелась солома, страшно замычала корова, слепо толкаясь в гроте, люди начали кашлять от дыма. Старик-свекор велел всем упасть лицом на пол — к лужицам, натекшим со стен. Огонь погас, вот только двое ее детей задохнулись…
Раненых стаскивали за ноги ко входу в грот Жакмара, спихивали вниз, присыпали землей. Еще несколько часов земля шевелилась, издавая глухие стоны, но этого не видели даже звезды, скрытые пеленою туч.
"Я говорю с вами сейчас не как политик, а как друг. Неужели нет никакого способа просветить императора Наполеона относительно реального положения дел и помешать ему погубить себя своим упрямством? Неужели он и вправду поставил будущее себя самого и своего сына на лафет распоследней пушки? Никакая доблесть, никакое мужество, порожденное отчаянием, не спасет его от ненависти толпы. Поверьте мне: заключите мир".
Зачем Коленкур пересказывает ему эти пьяные откровения графа Стадиона? А, вот:
"Если бы я знал, что у Вашего Величества под рукой сто двадцать тысяч человек, я советовал бы Вам руководствоваться единственно своим мужеством, но боюсь, что их меньше восьмидесяти тысяч; нужно смириться и уступить соединенной Европе. Возможно, Ваше Величество сочтет мои рассуждения за слабость, я же считаю, что для таких признаний потребно мужество; настал момент, когда никакие соображения меня не остановят. Я изложу Вам, сир, все свои мысли, предчувствия, впечатления, сомнения. Да поможет это Вашему Величеству принять единственно верное решение для спасения своего трона и Франции".
Как будто Наполеону мало своих собственных предчувствий и сомнений. Твердость, верность! Вот что ему сейчас нужно! Толпа носит на руках победителей и пинает побежденных. Мир должен быть даром сильного, а не подаянием слабому. Император французов никогда не занимался самобичеванием, и пороть себя он тоже никому не позволит.
Мерзавца Моро, сдавшего Суассон без единого выстрела, необходимо арестовать, судить и расстрелять в назидание прочим; мэры городов и префекты департаментов, распространяющие среди жителей пораженческие настроения, отныне считаются изменниками и будут наказаны. Пусть лучше Жозеф займется этим, чем заигрывать с Бернадотом за спиной своего брата. И что это еще за странная фраза: "В Вас есть все, что нужно, чтобы французы забыли, вернее, чтобы они вспомнили все лучшее из правления Людовика XII, Генриха IV и Людовика XIV, если Вы заключите прочный мир с Европой, если Вы послушаетесь своей природной доброты и если, отказавшись от принятого Вами образа и огромных повседневных усилий, вы согласитесь, наконец, заменить необыкновенного человека великим королем"? Что Жозеф хотел этим сказать? Граф д’Артуа уже во Франции, Сен-Жерменское предместье ждет освободителя Бернадота с армией принцев, Талейран послал гонца к императору Александру — вероятно, напомнить о своих прежних услугах и назвать цену за новые. Да-да, у Савари везде есть глаза и уши. Заменить императора королем? О, уж не себя ли Жозеф прочит на его место? По счастью, судьба Франции решается не в квохчущем Сен-Жерменском предместье, а на полях сражений.
— Пишите: "Королю Иосифу, главному наместнику Императора, в Париж. Вчера, 7 марта, я разбил Винцингероде, Ланжерона, Воронцова вместе с остатками Сакена. Я взял у них две тысячи пленных, пушки и гоню их к Лану от Краона. Это была славная битва. Маршал Виктор и генерал Груши получили ранения. У меня семьсот — восемьсот человек ранены или убиты, неприятель потерял от пяти до шести тысяч человек. Мой авангард сейчас у Лана. Направляйте всю почту через Суассон. Сообщите эти известия Макдональду и Удино. Я не получал от вас вестей с 6-го числа. Я чувствую себя хорошо, хотя погода холодная. Обнимаю вас и вашу жену". Постскриптум: опубликуйте разбор этого письма в "Универсальном вестнике", в хронике новостей.
Как хорошо дышать морозной свежестью после влажной духоты и смрада пещер! Даже голова кружится. Выбравшись из лаза, по которому нужно было ползти на животе, отталкиваясь локтями и коленками, два паренька привалились спиной к обломанному стволу засохшего дерева. Каждый будет смотреть в свою сторону, а через пару часов их сменят: другим тоже хочется глотнуть чистого воздуха.
"Псст!" Паренек, смотревший на дорогу, подполз к самому краю обрыва, обдирая живот об острые камушки, второй присоединился к нему. Топот копыт слышался справа и слева, вот из тумана показались всадники. Слева русские, справа французы. Остановились. Неужели будут драться? Один из французов медленно выехал вперед, держа в поднятой руке бутылку; за ним следовал его товарищ с ружьем, повернутым дулом вниз. "A votre santé!"[56]Француз выпил прямо из горлышка, отсалютовал и повернул назад. Через минуту вперед выехал русский. Он пил из фляжки. Холод от камней пробирал от живота до самого хребта, оба дозорных покрылись гусиной кожей, но не отводили глаз от дороги. Они вздрогнули, когда два отряда одновременно разрядили ружья в воздух. Удаляющийся стук копыт — и никого.
Ночью холмы осыпались блестками бивачных костров, а утром овраги превратились в русла человеческих рек. Отовсюду к Лану стекались войска, затопив сначала предместья, а потом и сам город. Горные склоны ощетинились батареями, по древнему валу вкруг аббатства Святого Винцента, куда раньше ходили гулять в воскресные дни, теперь маршировали полки. Жителям запретили выходить из домов, грозя суровыми карами, город объявили на осадном положении. Из тарабарщины иноземных солдат ничего нельзя было понять, однако в ней часто мелькало слово, отдававшееся громовым эхом: Наполеон! Наполеон! Наполеон! Неужели император уже близко? Каковы его силы? У русских и немцев — не меньше ста тысяч… Что произошло накануне? Император разбил врага? Эта армия не похожа на побежденную… Лан целый месяц был отрезан от мира, в газетах публиковали лишь то, что дозволялось оккупантами, и теперь каждый высказывал вслух свои собственные мысли. Сможет ли император захватить город? Вряд ли… Пусть он лишен укреплений, Лан стоит на горе; нужно карабкаться по крутым склонам, спускаться в глубокие овраги, перебираться через изгороди и болота, с бою занять придорожные поселки, потом предместья… Разве это преграда для храбрых французских солдат? Кто-то видел, как молодые неприятельские офицеры плакали, боясь погибнуть и не вернуться на родину, другие добывали себе городскую одежду, третьи вспоминали Лейпциг… Лейпциг! Его в конце концов оставили. Что будет, если штурм все-таки состоится? Ничего хорошего. Надо прятать еду и ценные вещи. Да, и знающие люди говорили, что на улицах хорошо бы разбросать солому на случай бомбардировки, чтобы осколки снарядов наделали меньше вреда. Солому? Она не загорится? И запастись водой для тушения пожаров. Боже мой, боже мой! Император здесь!
Часам к одиннадцати туман рассеялся, и стало видно, что французов совсем не так много, как можно было опасаться. Развалины замка Класи, откуда вся долина перед Ланом открывалась как на ладони, превосходно подошли для устройства батареи; возобновляемые атаки захлебывались под картечным огнем. И все же французы не прекращали попыток, подтянув свою собственную артиллерию. Дома в поселке вспыхивали один за другим; жители беспомощно смотрели с вершины горы Ланискур на то, как гибнет все нажитое отцами и дедами, обрекая на нищету детей и внуков, и уже не знали, кому желать победы.
После полудня по склонам Ланискура спустился большой пехотный отряд, штыками выбив русских за околицу; еще два отряда стрелков явились одновременно с двух сторон, взяв поселок в кольцо и подбираясь к самому замку, который крушила артиллерия. Гром выстрелов, визг картечи, стук рушившихся стен слились в оглушающий грохот, которому не было конца.
Винцингероде передал зрительную трубу Волконскому, но не успел тот поднести ее к глазам, как случайная пуля выбила ее из рук. "Ну не дурак ли я! — подумал Серж, слезая с коня, чтобы подобрать трубу. — Ведь мог бы выехать еще вчера, а теперь того и гляди, что убьют или искалечат на всю жизнь".
Вчера утром ему доставили вызов в главную квартиру, но Волконский не решился объявить об этом Винцингероде, зная о приготовлениях к сражению и считая неудобным покинуть генерала, да и весь корпус, в столь важную минуту. "После, успеется…" Звинь, звинь, звинь! Еще несколько пуль пронеслось над головой. Штаб передвинулся с пристрелянного места. Французская конница ворвалась в замок, окружив две роты солдат, которые сдавались в плен.
Поселок Ати превратился в одно большое пепелище: перед тем как уйти, пруссаки подожгли каждый дом, вынеся в сад остававшихся внутри стариков и больных. Ушли они, кстати, недалеко: с покрытого виноградниками холма можно было разглядеть черные шевелящиеся скопища у дороги — не меньше двенадцати тысяч человек пеших и тысяч пять конных. Мармон мог им противопоставить чуть больше четырех тысяч необстрелянных солдат только что из рекрутских депо и два десятка орудий с прислугой из матросов, прежде не сражавшихся на суше. Две пушки он отдал кавалерийскому отряду, прикрывавшему правый фланг, еще одну и пехотный батальон отправил с драгунским эскадроном на левый, приказав полковнику установить связь с императором. Сражение непременно возобновится завтра, а пока… Пока пусть люди отдыхают.
Угли рдели под слоем серого пепла, отдавая ночи последнее тепло. Солдаты бродили среди дымящихся развалин в поисках съестного. Голова еще гудела от дневного грохота и пережитых страхов. Так приятно очутиться в тишине, не нарушаемой даже вороньим граем…
— Ура-а! Ура-а! Ура-а!
Подкравшись в ночной темноте, пруссаки выбегали со всех сторон; французы отбивались от них среди головешек, в садах, за изгородями и канавами; застигнутые врасплох, канониры забыли взять орудия на передки и тянули их за лафеты; пушки соскальзывали, лафеты опрокидывались… Пехота окончательно сбилась в ошалевшее стадо и стреляла друг в друга; французская кавалерия смешалась с прусской, всадники кубарем катились в коварные рвы. Чтобы спастись, рекруты принялись кричать "ура!", тогда пруссаки, выманивая врага, закричали "Vive l'empereur!"
Эскадрон полковника Фавье обогнал бежавшую пехоту, остановил и выстроил на дороге. Разбуженный выстрелами, Мармон уже скакал к ним. Нужно было отходить обратно к ущелью, где корпус провел все нынешнее утро, тщетно вглядываясь в густой туман.
Конница построилась в колонну и шла вдоль дороги, по которой ощупью продвигалась пехота. Неприятельская кавалерия то и дело выстраивалась в линию, перерезая дорогу; голове колонны всякий раз приходилось пробиваться сквозь нее. Следом за французами шли прусские стрелки. В непроглядном мраке раздавались звуки сигнальных рожков, топот ног прекращался, и несколько минут подряд звучали выстрелы, нежданно сменявшиеся тишиной. Потом снова пели рожки, и французы втягивали голову в плечи. Впрочем, пули часто пролетали у них над головой: пруссаки стреляли с плеча, не целясь и не делая поправки на маленький рост — во время последнего рекрутского набора ограничения по росту сняли…
"Спасение только в мире; нужно договориться, иного выхода нет; мы стоим на пороге полного развала".
Письмо Жозефа казалось влажным от холодного пота, строчки прыгали, истерично крича: парижская Национальная гвардия отказывается от действительной военной службы! Пятипроцентные бумаги подешевели еще на пять франков! Повсюду жалуются, что весна уже наступила, а полевые работы невозможны, в стране нищета, и теперь ей грозит голод! В столице распространяют неприятные известия о положении армии, тридцать пушечных выстрелов у Дома инвалидов в честь победы при Краоне не вернули доверия к "Универсальному вестнику"… Вскинув голову, чтобы вытряхнуть эти слова из ушей, Наполеон принял рапорт у генерала Жерара, назначенного новым комендантом Суассона.
По улицам города снова брели изможденные, оборванные, израненные солдаты, только теперь это были французы. Хирурги оперировали прямо на голой земле; на Эне возникали заторы из-за сброшенных в нее мертвецов. Хорошо, что холодно, а то бы начались болезни.
Покончив с неотложными делами, император стал диктовать письмо брату.
"Я с горечью узнал, что Вы говорили с моей женой о Бурбонах и о возможном противодействии им со стороны австрийского императора. Прошу Вас избегать подобных разговоров. Я не хочу покровительства от своей жены. Такая идея нас с ней поссорит. Да и зачем держать с ней такие речи? За последние четыре года с моего языка ни разу не сорвалось ни слова о Бурбонах и Австрии. Это лишь нарушит ее покой и испортит ее превосходный характер.
Вы постоянно пишете мне, будто мир зависит только от меня, хотя я посылал вам документы…"
Документы! В январе депутаты Законодательного корпуса потребовали опубликовать без купюр заявления союзников во Франкфурте, в которых говорилось о том, что они желают мира; Наполеон отказался и распустил депутатов. Но теперь союзники заключили в Шомоне договор о продолжении войны, в котором они не сомневаются в победе над Францией и уже делят ее: Голландия присоединит к себе Бельгию, германские княжества составят конфедерацию, Швейцария восстановится в прежних границах, Австрия вернет себе владения в Италии, Англия получит отнятые у Франции колонии… Вот это нужно опубликовать обязательно!
"Если парижане хотят увидеть казаков, они в этом раскаются, но им все равно нужно сказать правду. Я никогда не искал рукоплесканий парижан. Я не оперный герой. К тому же нужно обладать более практичным умом, чем у Вас, чтобы понять дух этого города, который не имеет ничего общего со страстями трех-четырех тысяч человек, производящих много шума. Гораздо проще и надежнее объявить, что всеобщая мобилизация невозможна, чем попытаться провести ее.
Император Франц ни на что не способен, потому что он слаб, им помыкает Меттерних, купленный Англией, — вот и весь секрет".
Перед тем как покинуть Суассон, император распорядился снести жилые дома близ крепостной стены и заложить фугас под каменный мост, чтобы взорвать его, когда сюда вернутся русские.
Бордо напоминал разворошенный муравейник: по пересохшему рву и подъездным аллеям к городу пробирались телеги и повозки, нагруженные крестьянским скарбом, в то время как экипажи и кареты горожан стремились покинуть его вслед за префектом и начальником гарнизона: сюда идут англичане! Их несколько тысяч! Они везут в своем обозе куклу, изображающую Людовика XVIII!.. Исход продолжался двое суток, пока утром двенадцатого марта навстречу англичанам не выехал кортеж из нескольких фиакров, набитых городскими чиновниками. На башне Св. Михаила взвился белый флаг.
Солдаты маршировали по дороге, по обе стороны от которой валили толпы крестьян с белыми кокардами на шляпах. Мэр Бордо снял с себя трехцветную ленту и бант ордена Почетного легиона, перекинул через плечо заранее припасенный белый шарф и пришпорил коня.
— Приветствуем ваше высокопревосходительство в городе его величества, нашего короля и вашего союзника! — обратился он к маршалу Бересфорду. — Слава Людовику XVIII!
— Да здравствует король! — подхватили помощники мэра, срывая с себя алые банты.
Кортеж повернул обратно к Ратуше. Англичане удивленно смотрели по сторонам на радостные лица, на машущие белыми платками руки — они не ожидали такого приема от французов, с которыми ожесточенно сражались всего две недели тому назад. Маршал чувствовал себя неловко: давая ему наставления, герцог Веллингтон особо подчеркнул, что во время своего похода он не должен выражать никакой поддержки Бурбонам; цель англичан, испанцев и португальцев состоит не в том, чтобы заменить "бич народов" "отцом народа"; Наполеон все еще император и может обрушить свой гнев на тех, кто ему изменил. Однако мэр, похоже, уже ничего не боялся. После полудня он отправился по мосту через Гаронну встречать герцога Ангулемского — старшего сына графа д'Артуа. Принцу с трудом прокладывали дорогу сквозь ликующую толпу, явившуюся полюбоваться его бурбонским профилем; немолчные приветственные крики сливались со звоном колоколов.
Ликовало, впрочем, одно простонародье. Люди, обладавшие средствами, весом в обществе и собственным мнением, благоразумно сидели по домам, если не успели покинуть их накануне. Начиная со следующего дня мэр начал принимать прошения об отставке: большинство его помощников и одиннадцать полицейских комиссаров вдруг захворали или были срочно вызваны по делам в другие города. Освободившиеся должности распределяли среди "Рыцарей веры", наконец-то вышедших из подполья.
Никто в Льеже не мог сказать графу де Буйе, куда подевался кронпринц. Уехал третьего дня, когда вернется — неизвестно. Шведские офицеры говорили это, глядя посланцу Бурбонов прямо в глаза, но в их взгляде читалась неприкрытая неприязнь, поэтому он осторожно расспросил представителей союзных держав, находившихся при главной квартире. Пруссак обмолвился, что Бернадот уехал в Шомон, хотя его туда не приглашали.
Что делать? Нынешнее поручение графа не терпело отлагательств: его величество снабдил его собственноручным письмом к кронпринцу, в котором просил перейти от слов к действиям. Решившись, Буйе сел в почтовый экипаж и помчался по Люксембургскому тракту.
…Червячок сомнения упорно грыз сердце Бернадота, постепенно увеличиваясь в размерах. Теперь он присосался еще и к желудку, нетерпеливо пиная хвостом печень. "Тебя используют, — переводил мозг эти сигналы, облекая их в безыскусные мысли. — На европейской доске разыгрывается шахматная партия, но ты — не игрок, ты — фигура, которой пожертвуют".
Союзники даже не делают вид, будто считаются с ним. Густав Левенгельм неотлучно находится при квартире императора Александра, но не может добиться от восточного сфинкса ответов на вопросы, которые необходимо знать Бернадоту: в чем теперь состоит цель войны? Намерены ли союзники свергнуть Наполеона или вести с ним переговоры в покоренном Париже? Признают ли они Римского короля, назначат ли регента сами или предоставят этот выбор Нации? Продолжится ли в последнем случае оккупация Франции союзными армиями?
Не может быть, чтобы Александр и Меттерних еще не приняли решения. Пока же ясно только одно: все прежние намеки на новую династию, основанную французским героем, — уловка, мираж, обман. Бернадоту французской короны не видать. Левенгельм считает, что русский император не хочет и восстановления Бурбонов, больше склоняясь к тому, чтобы передать Францию в руки Евгения де Богарне, однако пасынок Наполеона предан своему приемному отцу душой и телом. Зато остальные союзники, похоже, не возражают, чтобы место пчел заняли лилии[57]. Но если Бурбоны вернутся, во Франции вновь начнется гражданская война. В таком случае Швеция должна выйти из коалиции. Она взялась за оружие, чтобы положить конец войне, разоряющей Европу, а не чтобы обречь Францию на новое кровопролитие. Пусть даже Бернадоту придется отказаться от Норвегии, он не согласен быть орудием системы, которая несет в себе разрушение.
В Нанси Карл Юхан с удивлением узнал, что там находится граф д'Артуа. Теперь уже Бернадоту приходилось выдумывать отговорки, уклоняясь от просьб о встрече. С большим трудом раздобыв лошадей, кронпринц поскорее выехал в Сен-Дизье, но в Туле его остановили: в окрестностях рыщут французские отряды; генерала Шельдебранда и майора Тройли, высланных Бернадотом вперед, захватили ночью на постоялом дворе прямо в постелях. Пришлось возвращаться.
На одной из почтовых станций на полпути к Мецу кронпринцу доложили о графе де Буйе. Тот, впрочем, тотчас явился сам, застигнув Бернадота с намыленными щеками, по которым камердинер аккуратно водил бритвой. Именно это обстоятельство и помешало его высочеству гневно одернуть наглеца — он ограничился ледяным молчанием, пока граф подробно рассказывал о трудностях своего путешествия и состоянии здоровья. Когда камердинер вышел, забрав таз и мокрое полотенце, Буйе вручил Карлу Юхану письмо с красной восковой печатью, на которой две лавровые ветви обнимали овал с тремя лилиями под королевской короной. Невольно затрепетав, Бернадот вскрыл письмо.
Лист был исписан острым почерком человека, редко державшего в руках перо. Король просил совета. Драма близка к развязке, Людовик XVIII должен стать спасителем угнетенного народа, а для этого ему нужно завоевать любовь французов, предугадав их желания, опередив их надежды, и Бернадот способен помочь ему в этом. Когда же над Францией вновь поднимут белое знамя, он получит заслуженную награду. Любой титул по своему выбору. Звание генералиссимуса — или коннетабля, как пожелает.
Аккуратно сложив письмо, Бернадот открыл свою походную шкатулку, где держал самые ценные вещи, и положил листок туда.
— Скажите королю, скажите принцам, скажите всем их друзьям, — обратился он к Буйе, — что я почел бы за славу и счастье служить им, но обстоятельства сильнее моей воли. Впрочем, Фортуна еще не сказала своего последнего слова, у Бурбонов есть шанс, и я призываю их не выходить из игры. Прощайте.
По улице Ла-Арп, протянувшейся от ворот Св. Михаила, катилась длинная вереница телег и линеек, в которых сидели крестьяне с трехцветными кокардами на шляпах, размахивая ветками сирени. В одной из двуколок стоял во весь рост мужчина лет сорока, с алым орденским бантом на синей рабочей блузе, и пел "Марсельезу". "Слава нации! Слава императору!" — выкрикивал он после каждого куплета, а остальные подхватывали этот клич. Шарль проводил эту процессию до самого моста через Сену и вернулся на улицу Нотр-Дам-де-Шан в радостном возбуждении: это мобильные отряды Национальной гвардии! Мы отстоим Париж!
"Марсельезу" теперь исполняли каждый вечер во всех театрах, по требованию публики, а днем она звучала из бывшего монастыря Клюни, переделанного под оружейную мастерскую, под аккомпанемент молотов и точильных камней. Шарль бредил тем, чтобы раздобыть себе саблю и вступить в Национальную гвардию, но, к радости мадам Летьер, господин Бертолле сумел его урезонить: на то, чтобы стать хорошим солдатом, нужно не меньше трех месяцев — именно столько рекрутов обучают опытные сержанты. Что толку подставляться под пули, не умея стрелять? Проще усвоить начатки знаний о хирургии, чтобы при случае оказать помощь раненым.
Семья Летьер жила у Бертолле уже полтора месяца, хотя сам доктор остался в Суассоне. За это время он прислал лишь одно коротенькое письмецо: он жив, их домик пока цел, письмо Тучкова пригодилось, — но что с ним теперь, когда город снова заняли французы? Жюли каждый день бегала на почту узнать, нет ли весточки от отца, и вот теперь к этим страхам добавились новые.
Площадь перед собором Инвалидов покрылась выложенными в ряд пушками, зарядными ящиками, кучками ядер; на холмах Монмартра устанавливали осадную артиллерию, привезенную из портовых городов, там расхаживали морские офицеры. Крестьяне и рабочие копали траншеи, насыпали брустверы, вбивали в землю рогатки. Батарея за батареей покрывали равнину, уходившую к Сен-Дени.
В воскресенье, двадцать пятого марта, на площади перед Тюильри состоялся парад: кирасирский полк, недавно вернувшийся из Испании, отправлялся на помощь императору. Через два дня к вечеру у разных парижских застав появились раненые, которых отправляли по госпиталям. Город встревожился, зашевелился: бои идут уже совсем близко! При Фер-Шампенуаз русская конница разгромила наши войска! Говорят, что царь, пораженный мужеством французов, послал своего адъютанта к генералу Пакто, предлагая остановить кровопролитие, но выбрал для этой миссии генерала Рапателя — бывшего адъютанта генерала Моро, убитого под Дрезденом. Французской артиллерией командовал родной брат Рапателя, он приказал стрелять картечью, и парламентер погиб…
По бульварам, обнимавшим Париж, снова ехали крестьянские повозки, но уже без песен и цветов. На телегах лежали узлы и корзины, поверх которых сидели дети и старики, сзади были привязаны коровы, женщины погоняли хворостинами овец. Завидев коляску с нарядными дамами, они, точно фурии, выкрикивали оскорбления и проклятия. Издалека доносились глухие раскаты грома, однако небо было чистым и ярко сияло солнце. Пушки?! На стенах домов висели полуоборванные прокламации к парижанам, призывавшие к мужеству и сопротивлению, но толком никто ничего не знал. Где враг? Где император? Уезжать или нет? Одни с полной уверенностью заявляли, что Париж ни за что не сдадут, ведь его обороной руководит сам маршал Мармон; другие с такой же уверенностью утверждали, что император Александр уже ждет на холмах Сены, когда ему привезут ключи от города. Бертолле с утра до вечера бегал по городу, разговаривая со своими знакомыми, а потом делился новостями: Наполеон разбил русских при Сен-Дизье, но он сейчас где-то под Труа, в пятидесяти лье от Парижа, к которому идут полчища русских и пруссаков. Во дворе Тюильри полно крытых фур, императрица с сыном уезжает на Луару, министры тоже пакуют вещи. Бежать уже поздно: говорят, что все дороги перерезаны, ехать опаснее, чем оставаться. На правом берегу готовятся к худшему. Один приятель Бертолле, побывавший на всех войнах за последние десять лет и раненный под Лейпцигом, советовал запастись мукой, рисом, окороками — всем необходимым, чтобы можно было несколько дней не выходить из дома, а когда начнется, потушить все огни, закрыть ставни, запереть двери на засов, заблокировать чем-нибудь калитку — например тачкой с сеном. Пока неприятельские офицеры не наведут порядок, солдаты будут грабить впопыхах, их отпугнет даже самое легкое препятствие…
Ранним утром в пятницу гул стрельбы на северо-востоке оборвал последние сомнения: началось!
Шарль отчеканил своим ломающимся голосом, что он пойдет туда, где стреляют, чтобы помогать по мере сил. Мать молча смотрела на него полными слез глазами, боясь разрыдаться, если выговорит хоть слово, бабушка бормотала молитвы, Жюли, вскочившая с постели, рассеянно приглаживала волосы. Один Бертолле был удивительно спокоен. Он сказал, что прежде нужно позавтракать (им потребуются силы) и собрать необходимые вещи. Все словно пришли в себя и засуетились: прислуга и бабушка возились на кухне, мадам Летьер и Жюли набивали сумку бинтами и корпией, Шарль приносил господину Бертолле разные снадобья из кладовой, а саквояж с ланцетами, щипцами, пилой и трепаном был уже собран.
Кофе пили в молчании, как на поминках. Бабушка завернула мужчинам с собой половину хлеба, головку сыра и кусок ветчины; одну фляжку наполнили водой, другую коньяком. Обнялись. Мадам Летьер поцеловала Шарля в лоб дрожащими губами.
Люди выходили на улицы, прислушивались, переговаривались. По набережным катили кареты, направляясь к Елисейским Полям. Чем дальше на север, тем безлюднее становились улицы; дома с закрытыми ставнями были похожи на боевые корабли с задраенными орудийными портами. По бульварам маршировали отряды в сторону заставы Клиши. Было уже около десяти часов, канонада гремела не смолкая. Навстречу Шарлю и Бертолле попались несколько раненых солдат, ковылявших, опираясь друг на друга. По их словам, бой шел за поселки Пантен и Роменвиль, которые уже несколько раз переходили из рук в руки.
С Монмартра вылетела карета с гербами на дверцах, запряженная четверней, свернула на бульвар и умчалась. Солдаты проводили ее взглядом — кто бы это мог быть? Бертолле догадался, что это был Жозеф Бонапарт, но не стал им этого говорить.
Орудийная пальба как будто стихла — или ослабла, и тотчас послышался скрип колес с перестуком копыт: к заставе Ла-Шапель везли зарядные ящики, а навстречу им тряслись на телегах раненые. Самых тяжелых складывали прямо на землю под деревьями, и телеги возвращались назад. Бертолле и Шарль со своими сумкой и саквояжем подбежали посмотреть, не нужна ли их помощь. Тут же прогуливались дамы со страусовыми перьями в волосах и в платьях с оборками; одна из них вскрикнула, когда Бертолле распорол потемневший от крови рукав, открыв рану с торчавшим из нее обломком кости. Над их головами с воем пронесся снаряд, ударив в дерево; дамы взвизгнули и обратились в бегство.
После полудня звуки стрельбы переместились к югу. Раненые шли теперь большими группами; в амбулансе провезли какого-то генерала. Захваченные с собой бинты и корпия давно вышли, как и коньяк во фляжке, зато на бульварах образовался полевой госпиталь. Армейские хирурги тотчас принялись командовать штатскими помощниками; к прежним шумам добавились мерзкие звуки хирургических пил и сдавленные вопли.
В два часа Бертолле отвел Шарля на площадь с тихо журчавшим фонтаном, чтобы вымыть окровавленные руки и подкрепиться. Мальчик был бледен; при виде ветчины его стошнило. Аптекарь дал ему фляжку с водой, а потом все-таки заставил пожевать хлеба с сыром.
Венсенн, Баньоле, Ле Пре-Сен-Жерве — новые раненые поступали оттуда. Русские и пруссаки подходят все ближе к парижским заставам, несмотря на ядра и картечь, еще немного — и они ворвутся в Париж!
Ворвались! Не выдержав натиска, нацгвардейцы ушли с холма Шомон, бросив там артиллерию.
Около четырех часов пополудни телеги привезли гренадер из Ла-Виллет; пулевых ран на них не было, только резаные и колотые: они два раза ходили в штыковую атаку — чтобы выбить русских из поселка и чтобы прорваться обратно к своим. Боеприпасы закончились, стрелять стало нечем.
Легкораненые после перевязки уходили обратно к Бельвилю, где контуженный Мармон в пробитом пулями мундире пешком, с саблей наголо, сумел отбросить стрелков Ермолова силами полубатальона. Стрельба теперь перекатывалась с востока на запад: вот это вроде с Монмартра… А это от ворот Майо… От Булонского леса… В шесть часов выстрелы смолкли совершенно: как говорили, начались переговоры. Закат догорал за заставой Звезды, озаряя Триумфальную арку. Туда тоже шли русские…
Оборванные, закопченные солдаты располагались ночевать прямо на мостовой. Они ни о чем не просили, словно пристыженные тем, что сидят здесь, вместо того чтобы лежать там. Шарль отдал им ветчину. У костров зарождались негромкие разговоры. Две мельницы на Монмартре обороняли всего-то две сотни пожарных и рота ветеранов; им пришлось бросить свои девять пушек, когда десять тысяч русских пошли на них в штыки… У заставы Клиши стояли три или четыре роты нацгвардейцев; к ним присоединились горожане и голыми руками — голыми руками! — отбили атаку пруссаков, а потом стали строить засеку, но тут уже объявили перемирие… Бертолле потянул Шарля за плечи — пойдем домой, мать и сестра, наверное, волнуются. Шарль не хотел уходить. Отсветы костра падали на его бледное лицо, зрачки горели подвижническим огнем.
— Ступай домой, парень, — сказал ему солдат. — Там теперь твой пост.
На набережной Жевр, куда они вышли с улицы Сен-Мартен, их окликнул женский голос. Мадам Летьер не усидела дома и теперь бежала им навстречу. Запыхавшись, она не могла ни о чем расспрашивать, но все и так было понятно. В темно-синем небе ярко сияла полная луна, освещая башни Консьержери, похожие на вбитые в землю колья.
Впереди гарцевали лейб-казаки, прусские гусары и кирасиры. Император Александр, с голубой андреевской лентой через плечо, ехал на серой кобыле, подаренной ему в Эрфурте Наполеоном. По правую руку от него трусил генерал Шварценберг, по левую — Фридрих Вильгельм и цесаревич Константин, позади следовали верхами Бернадот в шведском мундире, когорта штабных генералов и французские эмигранты с белыми повязками на рукаве, замыкали шествие гвардейские пехотные полки.
В предместьях было тихо и безлюдно, но как только победители вступили на бульвары, все окна, крыши, даже кроны деревьев наполнились народом, махавшим платками и шляпами и выкрикивавшим приветствия; шеренге из нацгвардейцев приходилось сдерживать толпу, напиравшую с тротуаров. Богато одетые дамы вопили: "Виват, Александр!" и простирали к нему руки; Полиньяков, Дама, Рошешуара тоже узнали; на Вандомской площади молодые люди с белыми кокардами на шляпах пытались накинуть веревки на статую Наполеона, чтобы свалить ее, на площади Согласия зачитывали прокламацию Шварценберга к народу Парижа с призывом восстать против узурпатора. В три часа пополудни кортеж добрался до Елисейских Полей. Государи спешились и заняли приготовленные для них места, а союзные войска маршировали перед ними, отправляясь на биваки.
Шварценберг, бывший австрийский посланник в Париже, вернулся в свой прежний дом на улице Монблан, прусский король расположился в особняке Евгения де Богарне, царь намеревался занять Елисейский дворец, но по дороге туда его остановили: растерянный и напуганный чиновник несвязно объяснял, что во дворце, по некоторым признакам, может быть заложена бомба, не угодно ли его величеству воспользоваться гостеприимством князя Беневентского — господина де Талейрана?
Талейран постарел, но не утратил ни своего обаяния, ни проницательного взгляда, ни густоты волос (что с досадой отметил про себя Александр).
— Ваше величество, возможно, одержали сейчас величайшую свою победу, превратив дом дипломата в храм мира, — приветствовал он своего гостя.
К семи часам вечера в новый храм съехались Фридрих Вильгельм, Шварценберг, принц Лихтенштейн, граф Нессельроде, Поццо ди Борго и друзья Талейрана, которых он прочил в новое правительство: барон Луи, генерал Дес-соль, аббат де Прадт. Шторы на окнах задернули, в камине уютно горел огонь, перемигиваясь с канделябрами, гости расположились в удобных креслах.
— Вы знаете, господа: не я начал эту войну, — сказал Александр, когда вступительная болтовня закончилась и стало можно перейти к делу. — У нас есть только два неприятеля: Наполеон и любой враг свободы французов. Так нужно ли заключить мир с Наполеоном, провозгласить регентство Марии-Луизы или восстановить на троне Бурбонов?
Все молчали. Выждав из приличия несколько секунд, Талейран подал голос:
— Сир, выбирать можно только из двух вещей: либо Бонапарт, либо Людовик XVIII. Все, что не есть Бонапарт или Людовик XVIII, — просто интриги.
— Офицеры, унтер-офицеры и солдаты старой гвардии! — Стоя наверху крыльца-подковы, Наполеон напрягал голос, глядя на пестрое расплывчатое пятно, затопившее двор перед дворцом Фонтенбло. — Неприятель обогнал нас на три перехода и вошел в Париж. Я передал императору Александру предложение мира, купленного ценой великих жертв: Франция вернется в свои прежние границы, отказавшись от завоеваний и утратив все, что мы приобрели со времен Революции. Он не только отказался, он сделал хуже! По его коварному наущению люди, которым я сохранил жизнь, которых я осыпал благодеяниями, — он дозволяет им носить белую кокарду и скоро заменит ею нашу национальную!
Сине-бело-красное пятно заколыхалось, издавая ропот возмущения. Наполеон набрал в грудь побольше воздуха.
— Через несколько дней я пойду на Париж. Я рассчитываю на вас! Я прав или нет?
Пятно заходило ходуном, выбрасывая сине-черные протуберанцы под крики: "Да, на Париж! Слава императору!"
— Мы пойдем и докажем им, что французская нация — хозяйка в своем доме! Она часто хозяйничала у других, но здесь останется хозяйкой навсегда! Она способна отстоять свою кокарду, свою независимость и неделимость своей территории! Ступайте и поговорите об этом с солдатами.
Пятно зашевелилось, утекая в ворота.
— Армия не пойдет на Париж, — раздался голос за плечом у императора. — Она устала и понесла большие потери.
Наполеон резко обернулся. Маршал Ней смотрел на него сверху вниз; его лицо тоже расплывалось, но не настолько, чтобы не разглядеть хмурой складки между бровями.
— Армия подчинится мне! — прошипел Наполеон.
— Она подчинится своим командирам! — возразил ему Ней, не отводя своих глаз.
— Вот чего вы добились, не слушая советов друзей, когда они побуждали вас к миру, — проскрипел маршал Лефевр.
Когда двор замка наполнился топотом ног и загудел от голосов, Коцебу сразу понял: это за ним. Дрожь пробежала по всему телу. "К русскому! К русскому!" — слышалось теперь отчетливо. У Морица подкосились ноги и зазвенело в ушах, он сел на койку, застегивая мундир непослушными пальцами. Хотя зачем он это делает? Расстреливают в рубашке.
Несколько дней назад к нему пришел адъютант коменданта и крикнул "Встать!" таким гневным голосом, что Мориц повиновался ему беспрекословно, думая, что его сейчас поведут на вал. Но в его камере всего лишь произвели обыск, забрав и опечатав все бумаги. "Вы сын статского советника Коцебу? Почему ваш отец пишет против императора?" Мориц молчал, не в силах собрать разбежавшиеся мысли; адъютант приказал удвоить караул. С тех пор Мориц ждал каждый день, что за ним придут. Он даже представлял себе, как встанет не торопясь, скажет с невозмутимым видом: "Я готов", выйдет в коридор спокойной уверенной поступью… И вот этот миг настал, а у него дрожат руки.
— Vive le roi![58] — крикнули во дворе, и тотчас грянуло несколько выстрелов.
Мориц вздрогнул. В замке на двери поворачивался ключ; Коцебу вскочил и прижался спиной к стене. Дверь распахнулась, комната в одну минуту наполнилась радостно гомонившими людьми — мужчинами и женщинами.
— Vous êtes libre! — кричали они. — Vive le roi! Vive l'empereur Alexandre![59]
Голова шла кругом, язык отнялся. Мориц беспомощно озирался вокруг, ничего не понимая. Потом в мозгу вспыхнула молния, все встало на свои места.
— Vive le roi! — закричал он, как ненормальный. — Vive le roi!
Его вынесли из камеры на руках, он обнимался и целовался с незнакомыми людьми. Все вместе пошли освобождать других узников, которых было еще одиннадцать: голландский полковник, три прусских капитана, вестфальский барон, а остальные французы. Комендант шел впереди с белым флагом и кричал: "Vive le roi!"
В Париже Бернадот провел две недели, почти ни с кем не видаясь. Бывшие друзья сторонились его. Жена Лефевра отказалась его принять и еще крикнула через дверь: "Пошел вон, предатель!" Правда, к нему заходил генерал Лафайет. Увидав его карточку на подносе, Бернадот хотел бежать за ним следом, но передумал: о чем бы они стали говорить? В последнюю их встречу, перед отъездом Жан-Батиста в Швецию, Лафайет, тихо живший помещиком, сказал: "Представьте себе, что нас нынешних — Бонапарта, вас и меня — перенесли бы каким-то чудом в 1791 год на Вандомскую площадь и поставили рядом с нами тогдашними. Вот бы мы все удивились!" Нет, все кончено, мосты сожжены. Он — шведский кронпринц Карл Юхан, пришедший в Париж вместе с армией завоевателей.
Которые называют себя освободителями! Но все эти красивые слова об избавлении от ига, о восстановлении справедливости, о приверженности идеалам — только обертка, скрывающая истинные намерения, овечья личина на волчьей морде! По какому праву они свергают и возводят на трон династии? Разве это не узурпация полномочий? А как же волеизъявление нации?
Александр терпеливо выслушал его и стал убаюкивать ласковыми речами. Он обещал лично проследить за тем, чтобы переход Норвегии под власть Швеции был признан и гарантирован всеми союзниками, а еще предоставить в распоряжение Бернадота шестьдесят тысяч солдат, до сих пор осаждавших Гамбург. Что же касается Франции, тут уж поделать ничего нельзя, теперь все сводится к частным интересам.
В Брюсселе Бернадот хотя бы не ловил на себе враждебных взглядов, когда ехал верхом по улицам. Несколько пленных французских генералов, попросивших о встрече, разразились филиппиками против Наполеона, только старик Дюлор молчал, глядя себе под ноги. Кронпринц слушал в полнейшем молчании, не поощряя и не прерывая.
— Ступайте, господа, о вас позаботятся до размена пленных, — сказал он, когда они закончили. И повернулся к Дюлору: — А вам, генерал, я возвращаю свободу. Примите мой кошелек, он покроет ваши дорожные расходы. Сочтемся позже. Прощайте.
"Милая, я уезжаю. Сегодня вечером заночую в Бриаре и завтра утром поеду без остановки до Сен-Тропе. Боссе передаст тебе это письмо, расскажет обо мне и сообщит, что я здоров и надеюсь, что твое здоровье позволит тебе приехать ко мне. Прощай, дорогая Луиза; можешь всегда рассчитывать на мужество, постоянство и дружбу твоего супруга. Поцелуй маленького короля".
Разберет ли она его каракули? Да, она всегда понимала его. Бедняжка Луиза! Когда ее заставили переехать из Блуа в Орлеан и отобрали его подарки, она стала кашлять кровью, горя в лихорадке. Это нервное. Отец сумеет ее успокоить, она всегда питала к нему доверие. Жаль, что ее сделали герцогиней Пармской; лучше бы в ее владение передали Тоскану, соседнюю с Эльбой. Но ничего, она поправится и приедет. Хотя если бы им позволили проститься… Она ведь сейчас в Рамбуйе — каких-нибудь пятнадцать лье… Кто знает, когда им суждено увидеться…
В кабинет по очереди входили комиссары союзных держав, которым предстояло сопровождать императора: граф Павел Шувалов, граф фон Вальдбург, полковник Кэмпбелл, генерал Коллер… Наполеон еще не закончил разговаривать с австрийцем, когда в дверь постучали. Полковник де Бюсси объявил от имени генерала Бертрана, что императорская карета подана.
— Гофмаршал знает меня первый день? — вскипел Наполеон. — С каких это пор я должен подстраиваться под его часы? Уеду, когда пожелаю; может быть, и вовсе останусь!
Коллер замялся, прежде чем уйти (два дня назад император уже отложил свой отъезд), однако ничего не сказал. Все ждали в приемной. Из кабинета вышел генерал Флао. Потом д'Орнано. Император не показывался, хотя с ним больше никого не было. Вот и он, наконец; все тотчас расступились, встав в две шеренги и склонив голову. Часы пробили половину двенадцатого.
Во дворе Белой лошади, от крыльца до экипажей, стоявших вдоль решетки, выстроились гвардейские гренадеры в медвежьих шапках с красным султаном, за ними — курсанты Политехнического училища в черных киверах с золотым орлом и трехцветной кокардой. Они заслужили право быть здесь, до последнего снаряда стреляя из пушек у Венсенской заставы. За решеткой толпились горожане и жители окрестных поселков, сбежавшиеся посмотреть на отъезд Наполеона.
— Император! — громко объявил генерал Бертран, выйдя на крыльцо.
Радостную дрожь императорских фанфар поддержала дробь барабанов, перешедшая в густые удары. Наполеон в зелено-красном конно-егерском мундире с золотыми эполетами и в своей неизменной шляпе, с красной лентой ордена Почетного легиона через правое плечо и со звездой ордена Железной короны на левой стороне груди, спустился по левому крылу лестницы-подковы; за ним, держа шляпы под мышкой, шли комиссары, адъютанты, министры. Генерал Пети отсалютовал, Наполеон пожал ему руку; барабаны смолкли. Разлилась безбрежная тишина.
— Солдаты моей старой гвардии, я прощаюсь с вами, — ясным голосом произнес император. — Двадцать лет я неизменно встречал вас на пути чести и славы. Вы всегда были храбрыми и верными. Даже в последнее время вы доказали это мне.
Легкий ветерок овевал усатые лица "ворчунов"; на солнце набежало легкое облачко, двор накрыло вуалью скорби.
— Союзные державы вооружили всю Европу против меня; часть армии изменила своему долгу, и сама Франция пожелала для себя иной судьбы, — продолжал Наполеон. — С вами и храбрецами, которые остались мне верны, я мог бы еще три года поддерживать гражданскую войну, но это стало бы несчастьем для Франции, а моя цель совсем иная. Будьте верны новому королю, которого избрала себе Франция; не покидайте нашей дорогой отчизны! Она слишком долго была несчастна, но с вами она преодолеет все препятствия. И не жалейте о моей судьбе; я всегда буду счастлив, зная, что вы счастливы. Я мог бы умереть, нет ничего проще, но нет, я продолжу идти по пути чести. Я буду жить ради вашей славы, я напишу о великих вещах, которые мы совершили вместе.
Коленкур поежился, вспомнив ту страшную ночь неделю назад, когда император выпил опиум. Они одни, слуга за дверью не слышит, как человек на постели давится от позывов рвоты, извиваясь в судороге, покрываясь то холодной испариной, то жарким потом, шепча последние распоряжения… "Как трудно умирать в своей постели! А на войне жизнь может оборвать любой пустяк…"
— Примите мою благодарность! Я не могу обнять вас всех, так обниму вашего командира. Подойдите, генерал!
Наполеон раскрыл объятия, генерал Пети уронил голову ему на плечо.
— Поднесите знамя!
Сняв шляпу, император преклонил колено перед потрепанным, пропахшим порохом полотнищем и прильнул к нему губами. В тишине послышались глухие рыдания.
— Драгоценный орел! Пусть эти поцелуи отзовутся в сердце всех храбрецов! — Наполеон боролся со слезами. — Прощайте, дети мои! — его голос сорвался. — Я всегда буду думать о вас, вспоминайте обо мне…
Стон пронесся по шеренгам; покрытые шрамами мужчины плакали, точно дети, потерявшие мать. "Vive l'empereur!" — прогремело над Фонтенбло. Наполеон нахлобучил шляпу и большими шагами пошел к дормезу, запряженному шестерней. Захлопали вожжи, зацокали копыта, вереница из четырнадцати экипажей направилась к воротам; следом ехали шестьсот всадников во главе с генералом Камбронном, включая тридцать поляков, отобранных лично императором. Бюсси остался на опустевшем дворе, его лицо было мокрым от слез. Два человека были дороги ему в равной мере: его старая мать и император. Наполеон разрешил ему не ехать с ним на Эльбу.
Покачиваясь в полутемной карете с опущенными шторками, Бертран не решался нарушить молчание императора, погруженного в свои мысли.
"Сир, молодая гвардия и вся французская молодежь готовы умереть за вас!" Наполеон снова видел лицо юноши-капитана, адъютанта Мортье, который прискакал ночью в Фонтенбло, чтобы объявить об измене Мармона. Да, все могло быть иначе! Они могли бы войти в Париж. Он сделал вид, будто смирился, и отрекся в пользу сына, зная, что это условие не примут, — он кое-чему научился у Меттерниха. Регентство Марии-Луизы означало бы суд над изменниками, Талейрана расстреляли бы первым, вот почему хромой дьявол так хотел залучить к себе в дом Макдональда, Нея и Коленкура, отправленных Наполеоном к царю, но они предпочли заночевать в особняке Мармона — не зная, что тот уже перекинулся на сторону врага и тайно сговорился со Шварценбергом! Мог ли Наполеон предположить, что Мармон… О, генерал Сугам тоже всполошился, когда император прислал к нему в Эссон адъютанта с приказом идти в Фонтенбло; предатели-офицеры повели шестой корпус в Нормандию, хотя солдаты горели желанием сражаться и отвоевать Париж! Солдаты чуть не растерзали своих офицеров, узнав, что их обманули, и тем пришлось искать спасения у австрийцев! Мармон примчался в Версаль, несколько часов говорил с солдатами: "Настал момент, когда война, которую вы ведете, утратила цель и смысл, вам пора на покой…" Покой! Все подлости на свете совершают и терпят ради собственного покоя…
"Мармон I"… Наполеон называл его так в шутку за гордыню и тщеславие. Но он и стал первым — в списке предателей. Ней! Удино! Лефевр! Келлерман! Его соратники, прошедшие весь этот долгий путь бок о бок с Бонапартом! Даже Бертье отправился встречать графа д'Артуа, нацепив белую кокарду! А между тем Даву все еще обороняет Гамбург, Сульт сражается с Веллингтоном, а Эжен — с австрийцами, Жерар отказался сдать Суассон, несмотря на новость об отречении, — он не поверил! Да, надо было раньше обновить ряды маршалов, отправив стариков на покой…
Луиза писала ему из Блуа, что покой можно обрести только в могиле. И она желала этого. Он тоже. Победители хотели отнять у него достоинство, обречь на бесславное существование, которое жизнью не назовешь. Он решил упредить их и лишить себя жизни сам, оставшись великим Наполеоном.
Коленкур все же позвал тогда Рустама и отправил его за доктором Иваном. Опиум, который Наполеон возил в ладанке на шее с самого Малоярославца, наверное, испортился. Вместо того чтобы уснуть со спокойным, бесстрастным лицом, он корчился от боли в желудке, а потом его вырвало несколько раз, вплоть до желчи. Была глубокая ночь, все спали. Когда, наконец, явился Иван, Наполеон попросил у него более сильную дозу, а тот отказал: он не убийца, он призван бороться за чужую жизнь, он никогда не пойдет против своей совести. Совесть? Лицемерие! Все они (и Коленкур в том числе) думали, что смерть стала бы благодеянием — для Наполеона, его семьи, для самой Франции. Помочь ему умереть — вот что стало бы порядочным поступком! Совесть… "Он дал Наполеону яд" — предатель или герой? Не хотели замараться, вот и все. Хотели покоя…
Иван в конце концов сбежал, а Наполеон промучился до семи утра, пока позывы к рвоте не прекратились. Теперь уже надо было всячески скрывать ночное происшествие. Удавшееся самоубийство — доказательство силы духа, неудавшееся — повод к насмешкам… Сколько раз за свою жизнь Наполеон находился на волосок от смерти! Но та словно убегала от него. Не далее как месяц назад, в бою при Арсис-сюр-Об, он поставил своего коня над упавшей на землю гранатой, чтобы защитить сражавшихся рядом солдат от ее осколков, но из-за глубокой грязи граната не причинила большого вреда даже Руателе. А у Гонсальво, которого он берет с собой на Эльбу, пулей перебило повод… Что это значит? Неужели предопределение все же существует и он еще не выполнил своего предназначения?.. Коленкур настаивал на том, чтобы Наполеон принял Макдональда, отправлявшегося в Париж. Арман помог ему подняться и подойти к окну — глотнуть немного свежего воздуха, ведь в спальне стояла невыразимая вонь. Ноги не слушались, Коленкур с камердинером отволокли Наполеона обратно в кровать. Надо было жить… Пить бульон… Одеваться… Ратифицировать договор об отречении… Читать в энциклопедиях об Эльбе…
Выглянув в окно, генерал Бертран объявил, что они подъезжают к Монтаржи и что гарнизон выстроен для встречи. Наполеон велел остановить карету, выбрался, сел верхом. Трубили трубы, гремели барабаны, солдаты взяли на караул…
В Невере, куда они прибыли на следующий день, скопилось множество войск и артиллерии. Префект предусмотрительно уехал, мэр спрашивал у комиссаров, как ему вести себя с Наполеоном. Наполеон же вел себя как император: привычно сыпал вопросами, внимательно выслушивал ответы. Когда закладывали лошадей, чтобы ехать дальше, генерал Коллер попросил уделить ему несколько минут. Ожеро, командовавший войсками на Роне, вступил в переговоры с австрийцами и заставил армию, хранившую верность императору, отступить на правый берег реки.
— Сир, маршал Ожеро продал вашу армию! — возмущенно воскликнул Коллер.
И Ожеро тоже…
В Мулене меняли лошадей, в Роанне остановились ночевать. "Виват императору!" — кричали под окнами. Наполеону доставили письма от матери и дяди-кардинала, находившихся в монастыре неподалеку; матушка обещала приехать к нему на Эльбу, как только он устроится.
В Лионе стояли австрийцы. Комиссары просили не ехать через этот город днем, поэтому Наполеон ужинал в Латуре, беседуя о богословии с местным кюре. Спускалась ночь, лишая красок крыши, виадуки и вздымавшийся над ними зеленый холм с белыми башенками базилики. Вдоль дороги, вившейся между убегавшими вверх по склонам виноградниками, стояли молча группки людей; одинокий голос выкрикнул: "Прощай, слава Франции!" Полковник Кэмпбелл уехал вперед, чтобы подготовить все к отплытию.
Всю ночь император шел пешком по дороге.
Каролина прислала матушке в подарок восемь лошадей — та с презрением их отвергла. Она тоже не верит, что Мюрат совершил предательство сам, наперекор жене. Фуше, должно быть, уже на пути в Париж, с австрийцами он договорится. Не зря он припрятал свою картотеку и отказывался ее выдавать: уверяя в преданности, готовился предать еще раз. Почему Наполеон может рассчитывать на верность своих солдат, но не генералов? Солдатам ведь тоже есть что терять — жизнь, например… Хотя возможно, что верность — тоже покой: никаких мучений выбора, раздумий, сомнений… Иди, куда прикажут, делай, что велено, кричи вместе со всеми.
У почтовой станции, где завтракал Наполеон, собрались жители ближайшего поселка, они плакали. Император сказал им небольшую речь и уехал в Баланс.
Ожеро дожидался его на дороге. Наполеон вышел из кареты и пошел навстречу; Ожеро приложил руку к фуражке, император снял шляпу и поклонился. Ожеро заговорил развязно, приятельским тоном; взгляд Наполеона тотчас стал стальным, спина выпрямилась, он сделался выше ростом. Комиссары наблюдали издали; когда, полчаса спустя, император вернулся к карете, Ожеро из хищного грифа превратился в ворону, от его самоуверенности не осталось и следа. "Прощайте, господин маршал!" — с нажимом сказал Наполеон.
На закате прибыли в Монтелимар; стоявшая на дороге толпа обнажила головы. Все хотели увидеть императора, прикоснуться к нему; добраться до отведенной ему квартиры оказалось не так-то просто. Как ни в чем не бывало, Наполеон вызвал к себе префекта и мэра, потребовал отчета, делал распоряжения… Только тогда ему решились сказать о прокламации Ожеро, распространенной несколько дней назад, в которой маршал писал, что Наполеон принес тысячи людей в жертву своему жестокому честолюбию, а сам не смог умереть как солдат. Император умел владеть собой, никто не понял по его лицу, какие чувства он испытывал, читая слова, обращенные к ветеранам: "Наденем белую кокарду — истинно французский цвет, изгоняющий навязанные вам цвета революции".
— Это полная и окончательная деградация, — произнес Наполеон ровным голосом, закончив читать. — С такими людьми, как Ожеро и Мармон, выстоять было невозможно.
Он не заночевал в Монтелимаре и уехал сразу после ужина.
Верная старая Франция осталась за спиной. В Донзере праздновали восстановление монархии. Кортеж пробирался по иллюминованным улочкам под крики "Слава Бурбонам!", которые сменились воплями "Долой тирана!", как только народ разглядел орлов на каретах. Наполеон хотел выйти и сказать пару слов, Бертран удержал его.
Как странно! Двадцать с лишним лет назад капитан Бонапарт двигался той же дорогой с небольшим отрядом, опасаясь попасть в руки мятежников, но стремясь во что бы то ни стало выполнить приказ — забрать из Авиньона пушки для Итальянской армии. Юг Франции восстал тогда против тирании Конвента, сопротивляясь Террору. Два метких и неожиданных выстрела из пушки, которую солдаты Бонапарта втащили на руках на Скалу правосудия, вызвали панику среди мятежников, позволив генералу Карто войти в Авиньон. Потом были Марсель и Тулон, Париж и Каир, Маренго и Аустерлиц…
Генерал Камбронн предложил выслать авангард на разведку. Три кареты умчались вперед, остальные медленно продвигались следом. Наполеон терпеть не мог плестись шагом, они часто ссорились из-за этого с Коленкуром… Не доезжая до города, кортеж остановился, Бертран принес тревожные вести: мэр распорядился вынести почтовую станцию за городскую стену, потому что в самом Авиньоне императорские кареты подверглись нападению: с них сорвали орлов, замазали гербы грязью… Что ж, другого пути нет.
Вдоль улиц стояли шеренги нацгвардейцев с при-мкнутыми к ружьям штыками, но их грозный вид не пугал озлобленную толпу, плевавшуюся бранью. Лошадей хватали под уздцы; булыжник влетел в окно дормеза под звон стекла, и тотчас чья-то рука задергала ручку, пытаясь открыть дверцу. Капитан гвардейцев замахнулся прикладом; лошади взяли с места крупной рысью.
— Весьма обязан! — крикнул Наполеон капитану, высунувшись в разбитое окно кареты.
Бертран ухватил его за плечи и втащил обратно.
— Дьявол! — пробормотал император. — Не знал, что авиньонцы — такие горячие головы!
Уже рассвело. У почтовой станции Оргона шумела толпа; с наскоро сколоченной виселицы свисало чучело в зеленом егерском мундире, измазанном кровью на груди; когда кортеж остановился, чтобы сменить лошадей, чучело подожгли. Мужчины и женщины рвались к дормезу с мерзкой бранью и кулаками; комиссары вышли из своих карет, заслонив собой экипаж императора; к ним присоединился казначей Пейрюс, ругавшийся по-гасконски; его энергичные выкрики и крепкие удары графа Шувалова в конце концов возымели свое действие. Впряженных лошадей пустили галопом, вслед карете полетели камни. Толпа хотела было отыграться на Шувалове, но тот грозно крикнул: "Я русский генерал!" "Слава освободителям!" — обрадовались несостоявшиеся убийцы.
Граф догнал кортеж у постоялого двора в двух верстах от Оргона. Комиссары совещались с озабоченными лицами: если так пойдет и дальше, они рискуют не доставить ценный груз к месту назначения в неприкосновенности.
— Сир, я предлагаю вам поменяться со мною шинелями и пересесть в мою карету, — сказал Павел Андреевич. — Она поедет первой; если кто-нибудь вздумает покуситься на вас, то будет иметь дело со мной.
Наполеон внимательно взглянул в спокойные, чуть навыкате, глаза цвета темного янтаря.
— Зачем вы это делаете, генерал?
— Мой государь, император Александр, поручил мне доставить вас к месту изгнания в целости и сохранности. Выполнить приказ императора для меня — долг чести.
Шувалов стоял с обнаженной головой. Наполеон рассматривал его черные волосы, высокий чистый лоб, густые брови, чуть толстоватый нос, красиво очерченные полные губы, вмятинку на подбородке.
— Мы с вами слишком непохожи: вы моложе и красивее, — отшутился он. — Я поеду вперед курьером.
Ему принесли синий долгополый сюртук и круглую шляпу, бывший хозяин которых занял место в императорском дормезе.
— Об этом, возможно, никто не узнает, а если и станут говорить, то осуждая, а ведь это самый дерзкий поступок в моей жизни, — шепнул Наполеон Бертрану.
Он вскочил в седло и умчался, оставив кортеж на дороге. Комиссары молча смотрели друг на друга, не зная, правильно ли они поступили. Им надо прождать здесь целый час, прежде чем продолжить путь, иначе в "курьера" никто не поверит…
— Эй, есть кто-нибудь?
Солнце стояло в зените, сияя в выбеленных стенах харчевни с щербатой черепичной крышей; ставни были закрыты; по двору важно расхаживали куры, высоко поднимая голенастые ноги; под раскидистым каштаном стоял понурый осел. Привязав коня к столбу, Наполеон вошел в незапертую дверь. Ноги подгибались от усталости, он чувствовал себя разбитым, хотя проскакал не больше шести лье. Кто-то вострил нож точильным камнем, Наполеон пошел на звук.
Женщина в мятом чепце и грязном переднике застыла, вопросительно глядя на него.
— Хозяюшка, — сказал он ласково, — сюда скоро прибудет поезд императора, вам нужно будет накормить обедом сорок четыре человека. Вы справитесь за час?
— Пусть только явится, — мрачно отвечала хозяйка, вернувшись к своему занятию. — Уж я его так угощу — мало не покажется! Чтоб ему пусто было! Чтоб его черти в аду в смоле варили!
— Разве император сделал вам что-нибудь дурное?
— Мне-то он ничего не сделал, да что с того! Вот, готово! — она проверила ногтем остроту ножа. — Будет чем его встретить. А кому — найдется.
— Замолчи, женщина, полно вздор молоть! — Наполеон и не заметил, как в полутемную кухню вошел широкоплечий мужчина. На месте его правого глаза был грубый, уродливый шрам, шляпу он снял и держал в руке. — Пойдемте со мной, с… сударь, выпейте чего-нибудь с дороги. Такая жара.
Когда через час во дворе застучали подковы, всполошив домашнюю птицу, император сидел в дальнем углу харчевни, положив локти на стол и обхватив голову руками. Комиссары вздохнули с облегчением. На пути сюда кортеж дважды подвергся нападению: в Ламбеске и в Сен-Канна, все стекла в дормезе были выбиты. Нелюбезная хозяйка подала обед; Наполеон к нему почти не прикоснулся. Его моральные силы были на исходе; он говорил лишь о том, что эмиссары нового правительства настраивают народ против него, его хотят убить. Поверить в это труда не составляло: у харчевни уже собирались люди. Шувалов отправил адъютанта в Экс-ан-Прованс с жалобой мэру на беспорядки и требованием обеспечить безопасность императора.
Адъютант вернулся поздно вечером, сообщив, что мэр ручается за надежность города, а супрефект с жандармами скоро будет здесь, можно ехать. Генерал Коллер отдал Наполеону свой мундир, длинный плащ и фуражку и уступил свою карету; подоспевшие жандармы рассеяли кучки горлопанов, вопивших: "Долой тирана!" и "Да здравствует король!". В глухую полночь кортеж поехал дальше, по пустынным улицам предместий, из которых мистраль, срывавший шляпы с конвоя, изгнал даже котов. Городские ворота были закрыты.
Жандармы проводили Наполеона до Сен-Максимена и разогнали недобро настроенную толпу у Бриньоля, который пересекли галопом, не оставшись там обедать. От Люка император велел ехать в замок Буйиду, узнав, что там гостит его сестра Полина. Она не пожелала принять австрийского офицера; Наполеону пришлось вновь переодеться в свой зеленый мундир.
Под пальмами и пиниями, заслонявшими изящный замок с розовой крышей, расположились на биваках австрийские гусары, но внутри об этом можно было забыть: здесь царила герцогиня Боргезе, оставшаяся верной себе — и своему брату. Как ошибались в ней люди! Ее забота о сохранении своей внешности на самом деле была проявлением постоянства, глупость — прямодушием, мотовство — щедростью. Она отдала Наполеону все свои наличные деньги, но не это главное: ее тепло врачевало душу. Заставив брата снять чужую личину, она вернула ему себя самого — о, Полина! Волшебница! Во Фрежюс приехал не затравленный изгнанник, а прежний император.
На рейде стояли два фрегата: "Неустрашимый", пришедший утром из Марселя, и "Дриада" из Сен-Тропе, оба под английским флагом; по городу разгуливали англичане — солдаты и моряки, но всеми делами заправляли австрийцы. Владельцу брига "Непостоянный", присланному из Тулона командованием "королевского флота", Наполеон велел катиться к такой-то матери; капитану Монкабрие, явившемуся пригласить его на борт "Дриады", он объяснил, что не поднимется на французский корабль под флагом своего заклятого врага. Он пленник англичан — так пусть его везут на Эльбу англичане. А экипажи и конвой отправятся туда на бриге и тартане.
К утру двадцать восьмого апреля все было готово к отъезду, но ветер стих. Днем капитан Ашер приехал за императором в наемной карете, они поднялись на борт. Вечером "Неустрашимый" поднял паруса, чтобы перебраться в соседнюю гавань. Наполеона рвало в его каюте. Зря он ел этого лангуста на обед… Или дело в другом? Сен-Рафаэль встречал фрегат пушечным салютом из двадцати четырех выстрелов (императору не стали говорить, что эта пальба — в честь комиссаров). За пятнадцать лет здесь ничего не изменилось: вон громада мыса Драмон, похожего на облезлого зверя у водопоя, и рыжая кочка Золотого острова, вон узкий мыс, покрытый лачугами рыбаков… В октябре 1799 года, возвращаясь из зачумленной Александрии, генерал Бонапарт сошел здесь на берег. С ним были Ланн, Бертье, Мюрат, Бессьер, Дюрок, Мармон…
Граф Шувалов пришел проститься: он и Вальдбург на Эльбу не поедут.
— Передайте мою искреннюю признательность императору Александру, — сказал Наполеон, — и примите вот это.
Он взял обеими руками саблю в черных кожаных ножнах с чеканной бронзовой отделкой и торжественно подал растерявшемуся Шувалову. Навершием рукояти была львиная голова, перекрестье эфеса украшал медальон с увенчанным лавровым венком Гераклом, душащим Не-мейского льва, над ним расходились лучи Всевидящего ока. Потянув за рукоять, Павел Андреевич выдвинул клинок и увидел надпись: "Н. Бонапарт. Первый консул Республики французов". Он благоговейно коснулся клинка губами.
— Благодарю вас, сир. Клянусь честью: я никогда не расстанусь с этой саблей.
Волны все настойчивее плескались о борт: поднимался ветер. Теперь он был попутным.