Мы только что перелистали старый календарь, где на гравюрах — все странности времён ушедших, далёких, словно мир волшебной сказки. Как богато был наполнен мир, покуда не случилась революция и не смела, не смяла в одночасье изысканную прихотливость прежних форм; сколь однообразно беден он стал! Столетья, кажется, прошли с тех пор, и только лишь усильем воли мы иногда заставляем себя вспомнить, что там осталась — среди прочего — и наша юность тоже. Как тонко отразила своеобразие той эпохи искусная рука Ходовецкого; случайный силуэт, запечатлённый мимоходом, но сквозь него, сквозь случайность — поток духовной чистоты. Ах, эта строгость иерархий в каждом жесте, в каждой позе! И каждый был великолепен, в роскошном платье, словно в собственной своей вселенной, и будто бы себя готовил к вечности здесь ещё, на земле, и все были страшно заняты — заклинатели духов и одержимые духами, члены тайные обществ и таинственные искатели приключений, целители-чудотворцы и больные, в бреду творящие чудеса — всё, что угодно, лишь бы заглушить тоску, не выказать отчаянной некой муки, чтоб не вырвалась она ненароком из потаённых глубин души. Как объяснить всё это изобилие? Не приблизилась ли та, вымершая раса людей прежде времени к высшему миру и, протянувши дерзновенно руку к священным покровам Божества, не ослепла ли от блеска свободы, не отшатнулась ли, не пала в хаосе самоуничтожения обратно, в сумеречный мир Необходимости, необходимости соизмерять порыв свой с земными нуждами. Земля же забирает у нас все наши силы, чтобы вернуть нам долг — позже, много позже, но сторицею.
Века и века стояли за каждым из многочисленных тогдашних учреждений, надёжно их оберегая от всех и всяческих возможных перемен. Так, стоял когда-то в городе *** майорат-хаус господ фон ***; уже лет тридцать как он был необитаем, но интерьеры, но мебель и посуда хранились бережно и строго. Пользы от добра этого не было никому, однако же всякий понимал, что, пусть и в запустении, дом этот заслуженно слывёт одною из достопримечательностей города ***.
К тому же каждый год на нужды дома поступала определённая сумма, привозились новые скатерти, и столовое серебро, и картины, и прочие разности, необходимые для поддержания статуса, но прежде всего пополнялись запасы драгоценных вин в подвалах. Нынешний майоратс-херр вместе с матерью своей жил за границей, и от иных доходов обеспечен был довольно, чтоб не испытывать нужды в вещах, стоявших праздно в доме. Дворецкий, как заведено, заводил ежедневно часы во всех без исключения комнатах, кормил надлежащее количество кошек, коим вменялось в обязанность ловить вредоносных мышей, и раздавал по воскресеньям беднякам во дворе надлежащее количество пфеннигов. Среди нищих этих с лёгкостью могли бы, когда б не стыдились того сами, сыскаться и родственники хозяев, поскольку при основании майората о младших ветвях родословного древа предпочли не вспоминать. Вот и выходит, что счастья майорат не приносил никому, ведь богатые его владельцы богатству своему радовались разве что издалека, те же, кого судьба обошла, смотрели на них и на него с завистью.
Так, изо дня в день, в один и тот же час мимо окон майорат-хауса проходил кузен майоратс-херра. Был он лет на тридцать кузена своего постарше, и собою владел превосходно — а чем ему, с другой стороны, было ещё владеть? — и, проходя каждый раз мимо дома, он только и позволял себе, что покачать головой и заправить в нос понюшку табаку. Никто из обитателей города *** не мог тягаться в популярности с долговязым этим красноносым господином, который появлялся на центральной площади с пунктуальностью жестяного рыцаря на башенных часах, разве что чуть опережая бой курантов; детям он служил живым memento об уроках в школе, бюргерам постарше — ходячим эталоном времени, по которому сверяли они свои деревянные — с кукушками — часы. В разных слоях общества именовался он по-разному. Среди аристократов его звали Кузен, ибо родство с одним из первых семейств страны было в данном случае неоспоримо; он же со своей стороны в обращении этом видел — с готовностью — некую привилегию, единственную и неотъемлемую. Низшие слои населения называли его исключительно Лейтенантом, поскольку он и впрямь получил сей чин совсем ещё в юные годы, и всегда одевался с тех пор соответственно. Правда, за тридцать лет, прошедшие с тех пор, покрой мундиров изменился совершенно — однако перемен подобных Лейтенант не одобрял. И впрямь, разве не делали тогда сукна куда прочней, чем нынче; глядишь, и шерсть совсем уже истёрлась, а основа из кручёных ниток — ничего, держится. Красный воротник его истерся и блестел как лакированный; пуговицы медною своей рыжиной соперничали с цветом лейтенантского носа. Того же лисье-рыжего колера носил он и треуголку, с фальшивым перышком из шерсти. Но самым слабым местом во всем его костюме была, конечно, портупея. Шпага, фамильный, так сказать, меч, висела у него на боку подобно мечу над головой тирана — на ниточке, в буквальном смысле слова. Меч сей стал когда-то причиною опалы владельца своего, перерезав жизненную нить некоего светского щеголя, соперника Кузена в споре за милости одной хоф-дамы; и, хотя в последствиях злосчастной той дуэли никто особо не винил, военная карьера была ему заказана. В свет он, тем не менее, пусть по каналам несколько и странным, все ж таки пробился. Благодаря своей назойливости, просто удивительной подчас, и неутомимости в писании писем, он собрал понемногу едва ли не полную коллекцию гербов, а собрав ее, принялся копировать их в разных сочетаниях, где нужно — подрисовывал, а там, где подправить чисто не представлялось возможным, бывало, что и подклеивал. Затем, через посредство одного книгопродавца, он образцы разросшейся коллекции своей сбывал, и по весьма высоким ценам, удовлетворяя по мере сил потребности и взрослых, и детей. Была у него и еще одна страсть — откармливать индюков и прочую домашнюю птицу, а еще рассылать по городу почтовых голубей, которые возвращались затем обратно сквозь потайные оконца в крыше, и неизменно приносили почту. Торговлишкой этой занималась у него служанка Урсула, верная душа; и не наживши неприятностей, вряд ли стал бы кто в обстоятельства торговли этой вникать. На вырученные таким образом деньги он приобрел убогий мрачный дом в беднейшем в городе квартале, окнами на Юденгассе, на Еврейский переулок, а еще целый воз всяческого барахла — на аукционах — и так обставил комнаты, чтоб заглянувши случайно с улицы, никто ничего, кроме разве что мебели, внутри не увидал. А в остальном он был прилежный прихожанин, и в церкви делал все то же, что прочие, приходившие послушать проповедь, разве что усаживался всегда строго напротив одной и той же стены и погружался в созерцание гербов на фамильных склепах. Из церкви он шел обыкновенно в гости к пожилой статс-даме; заправив нос для храбрости прямо у двери ее щепоткою шнеебергерова особого табака, от коего чихалось ему порой до пятидесяти раз кряду, он прятал самообладание свое до времени в жилетный карман; было бы то возможно, он и грешную шпагу свою поджал бы, как хвост. За дверью он неизменно встречал все то же, под высокою прической, напудренное белоснежно, с яркими пятнами румян и голубою прорисовкой вен кукольное лицо — увиденное сквозь окошко, над вязаной нитяною занавесочкой, или же отразившееся ненароком в зеркале, оно напоминало скорее экстравагантную вывеску, нежели лицо человеческого существа; вот уже тридцать лет, со дня той самой злосчастной дуэли, успевшая давно уже состариться Хоф-дама томила его ожиданием, не сказав за тридцать лет ни разу «да», но и «нет» не сказавши ни разу. Он слагал в ее честь возвышенного штиля оды, в которых выводил ее то Венерой, то Дианою, а то Галатеей, однако же, из опаски перед язвительным ее язычком, так ни единого стиха никогда ей и не прочел. Давно вошедшие в привычку ответы следовали за вопросами, и большой черный пудель устраивался у него под рукой, требуя своей доли внимания, а под конец Кузен получал в подарок благосклонную улыбку — щедрый дар для того, кто умеет подобную щедрость ценить.
На бедность Хоф-дама не жаловалась, благодаря учрежденным специально для нее двум персональным пенсиям; когда-то она служила у двух принцесс, и обеих пережила. Прежние знакомцы — дипломаты, сановники — являлись к ней за туалетом, в зеркалах старинного трельяжа, и, вкушая по чуть-чуть от всяческих бульонов и отваров, имеющих целью сохранить давно уже увядшую красоту, она царила на ежедневном своем маленьком празднике и заодно пересказывала призрачным своим гостям последние городские сплетни.
Началась история эта весной, когда в одно из воскресений, выглянув по привычке в окно, Хоф-дама увидела нечто экстраординарное. По улице шел Лейтенант, но как он шел! Весна как будто добралась и до него, и свежая листва преобразила его совершенно. Новенькая, последнего фасона шляпа с настоящим пером вместо убогой шерстяной метелки, сверкающая шпага с гардой, с иголочки, зауженный к низу мундир, укороченные жилетные кармашки и новые же черные бархатные панталоны — провозгласили в мировой истории новый период. Чуть времени спустя Лейтенант ворвался к ней в комнату и с порога отрапортовал: «Дорогая кузина, сегодня в город приезжает Майоратс-херр, мать его умерла, а ему самому какой-то медиум посоветовал переехать в наши палестины, ибо здесь-то, мол, и обретет он наконец покой и излечится от страшной лихорадки, совершенно его измучившей. И вы представьте себе: молодой человек, по словам его покойной матушки, питает к майорат-хаусу явное отвращение, он хочет поселиться у меня, навсегда, и просил подготовить для него подходящую комнату, а для покрытия расходов передал мне весьма изрядную сумму денег. Однако домишко мой, сдается мне, вряд ли подойдет для этакого барчука, он ведь богат, а значит избалован; к сожалению в нашей большой семье царят законы совершенно кошачьи: первенца кормят, холят и лелеют, а младших его братишек и сестренок суют в помойное ведро головою вниз, и все дела». — «Но ведь однажды вы и сами чуть было не заполучили майорат,» — сказала Хоф-дама. «Да уж, — отозвался Лейтенант, — мне было тогда лет тридцать, а дядюшке моему — шестьдесят, а детей у него не было. И взбрело же ему в голову жениться еще раз, и на молоденькой. Тем лучше, подумал я, она-то его насмерть и уездит. Но обернулось к худшему; он, конечно, вскорости помер, однако жена его незадолго до этого успела-таки родить ему сына, нынешнего майоратс-херра, а я остался с носом!» — «Но если молодой человек, не дай Бог, умрет вдруг, владельцем майората станете вы, — сказала Статс-дама тоном совершенно спокойным, — умирают старики, они умирать обязаны, но случается умирать и молодым». — «Как на грех, — отозвался Лейтенант, — и священник говорил о том же в сегодняшней проповеди». — «А что пели? — спросила Хоф-дама, — скажите мне, я тоже буду молиться сегодня». Лейтенант напел первые несколько тактов; пела она тихо, он слушал, расчесывал пуделя, и на губах его играла счастливая улыбка. Когда он поднялся, чтобы откланяться, Хоф-дама взяла с него слово: как только молодой человек прибудет в город, представить ей его незамедлительно.
Когда Лейтенант вернулся домой, навстречу ему вышел высокий бледный молодой человек, одетый по фасону, которого видеть Лейтенанту до сих пор не доводилось; волосы его в некоем фантастическом беспорядке зачесаны были наверх, возле ушей оставлены были тонкие локоны, полукругом, a la Фигаро. Сзади волосы были забраны в тяжелый тупей. Полосатый сюртук с роскошными стальными пуговицами и большие серебряные пряжки на туфлях говорили о том, что Майоратс-херр человек состоятельный. Лейтенант с покойной ныне матушкой его состоял в переписке, а потому молодой человек сразу его узнал, и тут же принялся объяснять, как он устал, что ехал он день и ночь на курьерских, что кузенов дом ему очень понравился, и что единственное, о чем он просит — сдать ему пару просторных комнат, окнами на вон тот переулок; он бы туда и выходить не стал, впрочем, нет, стал бы, но лишь изредка, так полюбилась ему эта крохотная улочка. Кузен охотно предоставил ему плохонькие две комнатенки с видом на Юденгассе, и сразу же хотел распорядиться, чтоб слепые, с выгоревшими на солнце филенками окошки выставили и заменили их на новые, с большими стеклами. «Дорогой мой господин Кузен! — воскликнул тут Майоратс-херр. — Прошу вас, оставьте все, как есть, эти тусклые стекла мне в радость; видите ли, там есть одно прозрачное местечко, и сквозь него мне видна на той стороне улицы комната одной девушки, удивительно похожей — манерою двигаться, выражением лица — на покойную мою матушку, а она при том не видит меня, и не знает, что я за ней наблюдаю». — «Ага, понимаю, — сказал, чуть замявшись, Кузен. Он прошелся взад-вперед по комнате, заправил в нос понюшку табаку, чихнул и тоном задумчивым, но хладнокровным произнес, — Это Шикзельхен». — «Судьба, моя судьба?» — спросил встревожено Майоратс-херр. «Если вам так будет угодно, хм, Шикзальхен, Судьбинушка, не так ли? — но если попросту, это молоденькая еврейка, зовут ее Эстер, и у нее там, внизу, в переулке, свой магазинчик; очень, кстати, образованная особа, отец ее был барышник и делал неплохие деньги — так она объездила с ним вместе все большие города, принимала у себя всяких тамошних знатных господ; кроме того, она свободно изъясняется на всех иностранных языках, и когда она приехала в наш город и поселилась здесь, в здешней грязи, вместе с мачехою своею, Фасти, и с ее детьми, это, доложу вам, было событие. Она ведь отцу своему была неплохою вывеской, привлекала, так сказать, солидных клиентов. И дела шли неплохо, до тех пор, покуда один из партнеров отца не сбежал с большою суммой денег. Старик от этого удара оправиться так и не смог, и вскоре умер. Дочери своей от первого брака, этой самой Эстер, он оставил небольшой капитал, так, чтобы она смогла до самой смерти прожить независимо от мачехи, и чтобы старая Фасти не наложила на деньги лапу». — «Но ведь это ужасно, — вскричал тут Майоратс-херр, — два человеческих существа, которые ненавидят, которые презирают друг друга, и под одною крышей! Я ведь уже видел старую Фасти в окошко — жуткое лицо!» — «Да нет, — ответил Кузен, — они совсем неплохо уживаются вместе. У каждой есть своя лавчонка, своя квартира». — «Я хочу помочь ей заработать немного денег, — сказал Майоратс-херр, — Здесь, кажется, много живет евреев». — «Никто, кроме евреев, здесь, почитай, и не живет. Это Юденгассе, вот они здесь и копошатся, что твои муравьи; с утра до вечера продают, покупают, перепродают, скандалят, устраивают сцены, всё хлопочут в поте лица о хлебе насущном; ну, да ничего, скоро им все это запретят, скоро выйдет указ, они и носа на улицу высунуть не посмеют; тьфу, тьфу, черт с ними со всеми, и с дьявольской ихней верой». — «Нет-нет, милый Кузен, вы ошибаетесь, — сказал Майоратс-херр и схватил его за руку. — Если б вы видели сами, что показывал мне в Париже мой медиум, то ни стали бы записывать Дьявола в отцы какой угодно веры; нет, уверяю вас, Князь Тьмы враг всякой веры! Любая вера идет от Бога, и потому истинна, и я клянусь вам, что даже и языческие боги, к коим привыкли мы относиться с насмешкою как к достойным жалости предрассудкам неразвитых умов, еще и теперь продолжают жить; конечно, у них нет прежней их силы, но властью они обладают немного большей, нежели простые смертные, и я бы не осмелился говорить дурно ни о каких богах. Я сам их видел, всех, второй своею, духовной парой глаз, и даже говорил с ними». — «Да уж, черт меня подери, удивили, так удивили, — воскликнул Кузен, — сумей мы с вами показать все это кое-кому из высокопоставленных здешних господ, мы имели бы при дворе вес необычайный». — «Нет, дорогой Кузен, ничего не выйдет, — ответил Майоратс-херр серьезно, — к подобным сеансам нужно очень долго готовиться, целые годы, в противном случае при первой же встрече человек и дух, явившийся ему, так напугают друг друга, что смертное человеческое тело не в состоянии будет вынести и нескольких секунд. Даже и те, кто проник в мир духов и вроде бы вернулся живым, как я, например, долго не живут, им просто не позволят жить долго. Матушка моя о том знала, и потому так переживала за меня перед смертью. Она ведь вела все наши дела, покуда я учился и набирался опыта. Вряд ли кто использовал свободное время с такою пользой, как я; приложивши все мои силы, я достиг таких глубин, до которых немногим суждено было добраться. Но матушка моя умерла, и к горю моему добавились вдруг заботы, о коих я и понятия прежде не имел, я был настолько подавлен, настолько выбит из привычной колеи, что чудом только не сошел с ума. Я хотел было взять себя в руки и ради низменного пожертвовать высоким; но тут страдания вконец подорвали мое здоровье. Одна ясновидящая сказала мне, что здесь, у вас, Кузен, я обрету покой; у вас редкая способность к жизни практической, доверь я вам свое состояние, и вы путем обычных ваших операций утроите его. Ах, Кузен, освободите меня от бремени денег, от бремени быть богатым, наслаждайтесь богатством сами, а мне ведь нужно совсем немного; на случай же, если я снова смогу совладать с Духом Земли, и если в доме моем появятся дети, мои наследники, я оставлю вам половину доходов моих и возложу заботы обо всем необходимом». При этих словах две чистые слезы выкатились из глаз молодого человека, в глазах же Кузена, пристально, из-под вздернутых бровей глядевших на Майоратс-херра, удивление боролось с желанием поверить в несбыточную мечту. Майоратс-херр помедлил и решил изменить тему разговора: «Вы знаете, я сегодня гулял по главной вашей улице — столько новых впечатлений, столько надежд подарил мне этот город, ведь здесь начнется новый круг моей жизни — и видел там, на улице, странных, изможденных людей, буквально высохших от нескончаемых судебных дрязг, им едва хватало сил доплестись до кафе; злобные мелкие бесы буквально висели у них на полах сюртуков, тянули их назад, и все совали им под нос какие-то кассации и ходатайства. Был там, кажется, и мой отец, он все занят одним бесконечным конкурс-процессом, все участники которого давным-давно уже померли. Прошу вас, дорогой Кузен, возьмите все в свои руки, вы-то хоть душу отведете, а я, право же, слишком слаб». — «Позвольте, — воскликнул Кузен, — туда, к Воротам, в тамошние кафе ходят по воскресеньям судейские — советники, писцы, заседатели — и с ними их жены и дети». — «Вот и извозчик тоже сказал мне, что это детишки тянут их за полы, — продолжил Майоратс-херр, — но у подобных людей, у людей столь убогих не может быть детей; нет, это маленькие злые духи, которым поручено терзать их за нерадивость. Дорогой мой Кузен! Окажите услугу покойному моему отцу, вашему дяде, несчастной сей душе!»
Кузен боязливо оглядел полутемную комнату, ему показалось вдруг, что духи, словно пылинки нюхательного табака, толкутся суетливо в воздухе. «Я всё, всё устрою, как вы того пожелаете, любезный кузен, — едва не выкрикнул он: да я просто сам не свой, когда у меня нет под рукой какого-нибудь этакого дела. Процессы мне милей любовей, и вскоре все ваши дела будут в столь же образцовом порядке, как моя коллекция гербов». С этими словами он вывел Майоратс-херра в прихожую, надеясь отвлечь и успокоить его показом изящных, натертых до блеска ящиков, в которых хранилась уникальная его коллекция гербов — часть из них тиснена была киноварью, а имена владельцев он вывел готическим шрифтом. Оказалось, что и в геральдике, как и в прочих областях, Майоратс-херр разбирается неплохо, и довелось Кузену выслушать несколько дельных весьма замечаний. Но стоило ему только приоткрыть шкаф с гербами французскими, Майоратс-херр тут же схватился за голову: «Боже мой! что за шум! Будто армия древних рыцарей ищет наощупь свои шлемы, а шлемы им давно уже малы, гербы их поедены молью, щиты проржавели насквозь, и все рушится, рушится; я этого не вынесу, у меня голова идет кругом, а сердце разрывается от горя!» Кузен захлопнул злополучный шкаф и отвел Майоратс-херра к окошку, глотнуть свежего воздуха. «А кто это едет?» — воскликнул тот, едва подойдя к окну. «Смерть восседает на козлах, тянут колымагу Голод и Боль; одноногие и однорукие духи летают вокруг катафалка и требуют у Безжалостной отнятые члены свои назад, а та с каннибальскою жадной ухмылкой глядит на них; обвинители бегут за дрогами с криком, это души тех, кого она отправила раньше времени на тот свет… дорогой Кузен! что же вы стоите! неужто здесь нет полиции?» — «Я позову, пожалуй, человека, любезный кузен, пусть он пощупает вам пульс, — отозвался Кузен, — вы говорите о лучшем нашем диагносте и хирурге. Такие уж у него дрожки, узенькие, одноместные; кучер его и впрямь отощал, и лошади — доходяги, но только кружатся над ним — воробьи, а бегут за дрожками следом собаки из переулка». — «Нет! — сказал тут же Майоратс-херр, — не зовите, Бога ради, врача! Стоит врачам пощупать мой пульс — а пульс мой то скачет без ритма и меры, а то и вовсе застынет — как тут же принимаются они кричать в один голос, будто я уже умер, и ведь по большому счету они правы; я и жив-то еще только лишь благодаря флюидам доброй одной души, да и та больна неизлечимо. Впрочем, на сей раз вы напрасно обо мне беспокоились, дорогой Кузен, слова мои относились собственно к французской аристократии, вернее, к тем опасностям, которые вскоре ее ожидают; я просто представил себе, сколько хлопот, должно быть, доставляют сейчас во Франции призраки владельцам фамильных замков; в вашей же коллекции духу взяться неоткуда. Я вполне способен различить то, на что мне стоит посмотреть истинной, духовной парой глаз от игры фантазии, моей или вашей; смею вас уверить, я сам в состоянии последить за собой; что же до физики духов, она всегда была излюбленным предметом моих штудий».
Лейтенант, который с физикою духов не имел, да и не мог иметь ничего общего, перевел разговор на проблемы домашнего обустройства. Майоратс-херр объяснил, что, мол, прислуги ему, почитай, не требуется вовсе, что прислуга ему в тягость, а потому причесываться и бриться он предпочитает сам, да и прочих слуг не нужно. «Служанка здешняя, — сказал он, — ангельская душа, и носит нимб вкруг головы по праву». — «Нимб, — пробормотал себе под нос Кузен, — это, пожалуй, белый платок, которым она повязывает голову!» А вслух добавил: «Видать, когда Господь лепил святых, приличной глины не на всех хватило». Еще Майоратс-херр сообщил, что днями он обыкновенно спит, а когда заходит солнце, встает с постели и садится за тихую свою работу, на что Кузен пробормотал опять вполголоса: «Видать, оттого ему и чудятся призраки, что живет как сова».
После ужина Кузен, пожелавши гостю доброй ночи, откланялся. Отправилась спать и служанка; Майоратс-херр зажег восковые свечи — в комнате стало светло, как днем, — и принялся листать рукописи, книги, просматривая усердно страницу за страницей, а затем занялся главным трудом своей жизни, собственным своим дневником.
Яркий свет в окошке лейтенантова дома для обитателей квартала был полной неожиданностью; зная, как Лейтенант прижимист, они предположили было, что в доме начался пожар. Однако, собравшись перед домом и услышав через раскрытое окно печальные звуки флейты, они успокоились, и даже обрадовались: на Юденгассе объявился вдруг неожиданный источник света, и удобней стало смотреть себе под ноги — и заметнее сделалась грязь. На флейте играл Майоратс-херр, и музыка его предназначалась, собственно, Эстер; девушка как раз снимала платье, а затем, оставшись в тонкой ночной сорочке, принялась заплетать перед зеркалом, у ночного столика, волосы — Майоратс-херр же глядел на нее из смежной с большою комнаты, сквозь запыленное тамошнее окно. Переулок застроен был неуклюжими громоздкими домами, в которых из экономии места всякий следующий этаж нависал над предыдущим, и в результате окошко Эстер было от Майоратс-херра так близко, что ему достаточно было бы единственного смелого прыжка, чтоб перенестись к ней в комнату. Однако, прыжки были явно не по его части; взамен он развил в себе замечательную тонкость слуха, и слышать мог малейшие оттенки звуков на расстоянии весьма значительном, о чем обыкновенно не ставил окружающих в известность. Сперва он услышал выстрел, или звук на выстрел похожий; тут же девушка вскочила и с жаром принялась читать какие-то стихи по-итальянски, что-то о служении богам любви, о зеркале, и тотчас он увидел, как воздух комнаты наполнился множеством суетливых маленьких духов, увидел, как они, по малейшему знаку ее руки, подают ей гребень и ленты, и какой-то изящный бокал, как приводят в порядок брошенные платья; затем она легла в постель, и духи закружили у нее над головой. Лампа коптила уже, и лицо Эстер он видел все более и более смутно; и вдруг из гаснущего огонька возник образ покойной его матери, мать подошла к постели девушки, нагнулась над нею, и распрямилась снова с маленьким светяшимся крылатым шаром в руках — похожая на ночную фею, что приносит в складках платья детишкам сны; в комнате мать пробыла до полуночи, паря неторопливо взад-вперед, как ходила она, бывало, по собственной его спальне, когда его одолевали по ночам кошмары. Затем, на глазах у застывшего от изумления Майоратс-херра, она вознесла крылатый шар с ясным необычайно образом Эстер, в нем заключенным, над бездонною пропастью темных городских улиц и с легким — на удивленной тихой ноте — восклицанием растаяла. Тихий сей возглас вернул его с небес на землю, от сути к туманной видимости бытия, и никаким усилием воли не смог он вернуть милый образ. Спящую Эстер он разглядеть не смог тоже, в комнате было совсем темно; стало тихо, только внизу, под мостками, перекинутыми через сточную канаву, возились крысы, да старая Фасти в высокой меховой шапке, высунувшись в окно, прокашлялась и начала читать что-то вроде молитвы; и вдруг, где-то за домом, совсем близко, густо замычал бык. Майоратс-херр кинулся в спальню и увидал через заднее окошко огромных размеров быка; бык стоял на зеленой, залитой светом взошедшей луны лужайке, среди разбросанных в беспорядке могильных плит и копал копытом возле одного из надгробий, а рядом с ним выделывали в воздухе головокружительные антраша два козла.
Майоратс-херр так и застыл на месте: что за дичь, почему скотина эта разгуливает ночью по кладбищу? Он позвонил служанке.
Служанка явилась тут же и спросила — что ему угодно.
— Да нет, ничего особенного, — ответил он, — только, будьте любезны, растолкуйте мне, что там за притча за окном?
Служанка подошла к окну и сказала:
— Ба, да это никак еврейские майоратс-херры; евреи, они, видите ли, первенца от всякой скотины не убивают, а посвящают Богу; их кормят, и щедро кормят, и ничего не заставляют делать, но если кто-нибудь из христиан убьет скотину эту ненароком, евреи будут ему только благодарны, кормежка-то денег стоит.
— Ах, бедолаги, — вздохнул Майоратс-херр, — но неужто и ночью им нет покоя?
— Евреи, они так говорят, у чьей могилы майоратс-херры ночью роют, у того из родни скоро кто-нибудь умрет, — отозвалась служанка, — вот там, где бык сейчас копытом роет, там батюшка нашей Эстер лежит, богатый был человек, лошадьми торговал.
— О, Боже, нет! — воскликнул Майоратс-херр и, в самом тяжком расположении духа, пошел обратно в комнату, искать успокоения в протяжных звуках флейты.
Наконец, настало утро; густые тени домов разлеглись на мостовой под ясным небом, молоденькие служанки, не желая пачкать новых башмачков, выбирали дорожку посуше и прыгали с камня на камень; ласточки с примерным прилежанием укладывали ценный строительный материал, коим в изобилии снабдил их вчерашний дождь, сглаживая с его помощью все огрехи, все неровности архитектуры человеческой. На окошке, выходящем на комнату Эстер, Майоратсерр также обнаружил два деловито щебечущих существа в долгополых серых фраках, которые как раз собрались строить гнездо на том самом месте, где оставался кусочек чистого стекла. Майоратс-херр долго стоял в нерешительности, выбирая, что будет правильней: гнать строителей прочь, или же дать судьбе возможность позаботиться о душевном его спокойствии. И, в конце концов, согласно с обычным своим образом мыслей и действий, предпочел позицию выжидательную. Эстер была отныне от него сокрыта, ни радости ее по поводу славного утра, ни милых домашних хлопот он видеть не мог; ему показалось вдруг, что он бы и сам не против поселиться там, на подоконнике, и строить своими руками собственное счастье — Бог знает, из какого матерьяла; чтобы покончить со всем этим разом, он лег на кровать, взял в руки мандолину и запел.
Die sonne scheinet an die wand
die schwalbe baut daran
o sonne, halt nur heute stand,
dass sie recht bauen kann.
Es ward ihr nest so oft zerstoert,
noch eh' es fertig war,
und dennoch baut sie wie betoert;
die sonne scheint so klar!
So suess und toericht ist der sinn,
der hier ein haus sich baut; —
im hohen flug ist kein gewinn,
der fern aus lueften schaut,
und ging er auch zur ewigkeit
er passt nicht in die zeit,
er ist von ihrer Freudigkeit
Verschieden himmelweit.
Проснувшись вечером, он обнаружил в спаленке своей Кузена, в сопровождении весьма изысканного ужина; мало того, Кузен тут же пообещал ему сюрприз, и сюрприз приятный. Выглянув в большую комнату, ту самую, что выходила в переулок, Майоратс-херр обнаружил, что она преобразилась совершенно: софа и стулья, шкафы и столики, и даже окно было чисто вымыто — но ласточек не было. «Добрых моих ангелов-хранителей прогнали, — подумал Майоратс-херр. — Значит, придется мне встретиться с тобой лицом к лицу, мой ангел смерти, и пережить по-настоящему кошмар, так долго мучивший меня; ведь кое-что из виденного мной во сне сбылось уже». — «В чем дело, кузен? — спросил Лейтенант, — вам не понравилась меблировка?» — «Я скверно спал, — ответил Майоратс-херр, — и видел во сне Эстер, и она была — мой ангел смерти. Господи, какая чушь! Ее платье исполнено было глаз, без числа и счета, она протянула мне чашу скорби, смертную чашу, и я выпил все до капли!» — «Вас просто мучила жажда во сне, вот и все, — сказал Лейтенант. Садитесь к столу, вот славное вино, настоящее венгерское, я сам его готовлю из изюма и черного хлеба. Да, кстати, вы просто обязаны сходить не сегодня-завтра к одной замечательной здешней старушке; она меня сегодня замучила до полусмерти, чтобы я только вас к ней привел; она хоф-дама, и была когда-то в дружбе с родителями вашими». — «Но для этого мне придется бодрствовать днем, я же охотнее бодрствую ночью, — ответил Майоратс-херр. — Давайте оставим эту затею; примите искреннюю мою благодарность за то, что привели в порядок комнату. Вот только я хотел бы еще купить шелковые шторы; умельцы ваши так выдраили стекла, что я теперь никак не смогу остаться невидимым, если мне взбредет вдруг в голову понаблюдать за переулком». — «Ну, так и купите их, прямо здесь же, внизу, у красотки Эстер, — воскликнул кузен, — а заодно и познакомитесь с ней, и ближе, чем через оконное стекло. Всех наших майоратс-херров сопровождала обыкновенно свита из особо доверенных лиц, и вы не должны нарушать традиций, о любезнейший из кузенов! Я буду сопровождать вас, чтоб не пришлось вам торговаться самому, и чтоб не дали вы себя в обиду, если девчонка окажется вдруг чересчур несговорчивой — уж я-то цены знаю!»
Так, вдвоем, и спустились они в переулок, и Лейтенант только что не тащил Майоратс-херра за руку, последний же никак не мог совладать с охватившим его трепетом; ему казалось, что высокие нелепые здешние дома вылеплены из папье-маше, а люди подвешены на ниточках, словно марионетки, и движутся согласно медленному ходу гигантского солнечного вала. Время было позднее, и евреи с Юденгассе закрывали уже свои лавки, убирали мусор, подсчитывали выручку; Майоратс-херр шел как в чаду, ослепший и оглохший, и никак не мог отважиться поднять, наконец, глаза.
«Сюда, сюда!» — крикнул Лейтенант, и Майоратс-херр хотел уже было переступить порог, как вдруг увидел в лавке вместо Эстер безобразную старую еврейку с орлиным носом, с глазами как карбункулы, с кожею цвета копченой гусиной грудинки и с бургомистерским, право, животом. Выскочив ему навстречу, она тут же принялась расхваливать ему свой товар, зазывать его в лавку, она-де покажет ему все самое прекрасное, что только есть на свете, даже если он ничего и не купит, все равно, для такого славного молодого господина и постараться не жалко! — Он хотел уже было и впрямь зайти, но тут Лейтенант ухватил его за рукав и зашептал на ухо: «Сюда, в другую лавку, прекрасная Эстер здесь!» Майоратс-херр повернулся в дверях и объяснил извиняющимся тоном: он-де ничего покупать не собирался, он только заглянул на секунду — нет ли часом в углу театральной афиши; и с этими словами направился к соседней лавке.
Но от старухи не так-то легко было отделаться. Она крикнула ему вслед: «Молодой господин! афиша висит в другой совсем стороне, вон там, на углу, да и в лавке у меня, если поискать, глядишь, найдется! Заходите, заходите ко мне, есть у меня афиша — с испанскими наездниками!» Майоратс-херр смутился, обернулся, да так и застыл в испуге, ибо у еврейки на голове сидел черный ворон.
Между тем Лейтенант успел уже завязать беседу с Эстер и объяснить ей — даже и без фамильярности — цель их визита. Он втащил и Майоратс-херра за собою в лавку, но тут позади них раздалось воронье совершенно карканье. Мешая исковерканный немецкий с иудейской бранью, старуха честила на чем свет стоит свою несчастную дочь — она-де распутница, и заманивает в лавчонку свою христиан, и собственную мать готова оставить без гроша, и да будет проклята она, и все муки ада пусть станут ей достойным воздаянием. В конце концов, хоть воздух был и теплый, у нее, как зимой, перехватило дыхание; она пыталась втравить в затеянную свару двух проходящих мимо подмастерьев, и обещала им за это пирог, но безуспешно. Эстер покраснела от стыда, однако же ни слова в ответ не сказала.
Наконец, в старухину лавку зашел покупатель — и она исчезла. Майоратс-херр спросил тут же, кто эта старая женщина с вороном на голове. «Моя мачеха, — ответила Эстер, — а за ворона вы, должно быть, приняли ее черный платок — так уж она его повязывает — и впрямь похоже». Голос ее, теперь, когда он звучал совсем близко, показался Майоратс-херру до жути знакомым; и сходство с покойницей-матушкой стало еще сильней. Эстер была на вид совсем еще дитя, но детской свежести в ней не было: нежная, едва не прозрачная кожа, красиво очерченные губы нездорового бледно-матового тона; яркий свет ей явно был в тягость — она невольно прикрывала от света глаза, как цветы складывают к вечеру вокруг чашечки лепестки. Пока она разматывала ловко штуку шелка, Лейтенант все пытался утешить ее, весьма, к слову сказать, неуклюже — выражая надежду, что мать ее, по всему видать, долго не протянет.
«Нет-нет, зачем вы так говорите, пусть живет долго, — отвечала ему добрая девушка, — у нее ведь и кроме меня есть дети, и ей приходится заботиться о них. Как знать, кому суждено первому испить горькую каплю ангела смерти. Бог мой, я что-то сама сегодня не своя». Майоратс-херр тем временем, казалось, не только увидел воочию полет ангела смерти, но и услышал шум крыльев: «Как страшно свистят его крылья, и ветер — прямо в лицо». Эстер метнулась тут же к задней двери, извинилась и мигом ее захлопнула: младший братишка оставил дверь открытой, вот и сквозит.
Ткань Майоратс-херру пришлась по вкусу, вот только нужного оттенка в лавке не оказалось. Эстер тут же побежала к мачехе, в соседнюю лавку, и та, как ни в чем не бывало, принесла желаемое — мигом, и с ласковой улыбкой на лице. Лейтенанту явно не терпелось поторговаться, но Майоратс-херр сразу заплатил столько, сколько спросили. Эстер вернула ему несколько талеров, он явно дал лишнего; и тут же мачеха ее снова принялась браниться, на сей раз исключительно по-иудейски. Эстер уже опустила было глаза, готовая все и вся снести, но тут Лейтенант вдруг тоже бойко заговорил по-иудейски; старуха, ошарашенная столь неожиданной атакой, мигом оставила поле боя и, как улитка, забилась в свой домик. Эстер, однако, лейтенантова протекция причинила, по всей видимости, боль куда большую, нежели мачехина брань, и Майоратс-херр, щадя ее, потащил Кузена, приготовившегося было возгласить викторию, за собой из лавки прочь, причем последний не забыл все же сунуть подмышку купленный отрез шелка.
Дома Майоратс-херр спросил Лейтенанта, откуда тот знает еврейский. «Я ведь постоянно имею с ними дело, как тут без языка, — ответил Лейтенант, — но сколько денег я выложил в свое время за книги, да на репетиторов; правда, денежки те давно уже окупились с избытком, я ведь все теперь понимаю, когда они начинают шептаться между собой. Взгляните-ка сюда, в этом шкафу у меня сплошь еврейские книги, и Талмуд, и прочие сказки, и описания их обычаев и нравов. Знаете, что сказала напоследок старуха? Выразила, так сказать, надежду, что Эстер со дна на день умрет, и вот тогда-то можно, мол, будет устроить прекрасный аукцион! Кстати, ей и впрямь по отцову завещанию отошла целая коллекция элегантнейшей мебели, и тут в округе поговаривают, что, хоть и не наносят ей визитов, как в батюшкины времена, всякие там знатные господа, она, тем не менее, что ни вечер, наряжается в пух и прах, сервирует в комнатенке своей чай, словно бы для избранного круга, и говорит притом — на каких только языках не говорит!» Однако Майоратс-херр почти его уже не слушал, перебирая любовно том за томом. Лейтенант пожелал ему спокойной ночи, и, стоило ему только выйти, Майоратс-херр погрузился в книги с головой; один за другим явились к нему все патриархи и пророки, все мудрецы, и удивительные их истории волнами вселенского потопа захлестнули комнату его, слишком тесную для подобных множеств. Но вот ангел смерти смел их всех прочь могучим мановением крыла, а он читал, остолбенев, историю, написанную, казалось, только для него: «Лилит была создана в раю с Адамом вместе; но был он слишком робок, и слишком целомудренна была она, и не познали они чувства своего; и создал тогда Господь ему в милости своей и в желании продолжить род человеческий, женщину из ребра его, о коей грезил он по ночам. Узрев соперницу свою в любви, бежала в горе Лилит от Адама, и переняла, когда пал первочеловек во грехе, дело ангела смерти; рождаются дети Эдема для смерти, и стережет она последний их миг, чтоб дать упасть во рты их с меча своего горькой капле. Несет та капля смерть, и смерть несет вода, в которой омоет ангел смерти меч свой».
Прочитавши последние слова, Майоратс-херр заметался беспокойно по комнате, потом заговорил вдруг вслух: «Каждый человек рождает мир заново, и с каждым умирает мир. Я тоже люблю, боязливо и робко, целомудренную Лилит, что была в мире матерью моей; счастьем юности моей была безответная эта любовь. Эстер моя Ева, она лишит меня мира моего и отдаст меня смерти!» Ему казалось, ангел смерти встал у него за спиной; он все боялся обернуться и встретить огненный взгляд его; закутавшись в плащ, он выбежал вон, надеясь на улице рассеять гулкий отзвук прожитого дня. Побродивши туда-сюда, он, наконец, опустился устало у ног атланта, в нише высокого какого-то здания, и принялся смотреть на рысаков, на пролетающие мимо экипажи; но и Лилит примостилась тут же, у него за спиной. Подгулявшие подмастерья потянулись из распивочной домой, пересмеиваясь, задевая ненароком то и дело струны мандолин, и струны долго вибрировали в сыром весеннем воздухе; но пробегал по струнам пальцами, вызванивал мелодию ангел смерти, и он же взял на рожке ночного сторожа последнюю резкую ноту. Внезапно ангелов смерти стало невероятно много, они прогуливались парами и говорили о любви; Майоратс-херр стал прислушиваться, чтобы понять наконец как следует говорить с Эстер, как сказать ей, что он любит ее. Но тут влюбленных сменили дельцы, и он так ничего и не понял; а мгновение спустя до ушей его донесся голос Фасти: старуха как раз шла мимо со старым раввином, и говорила ему на ходу: «Почему я должна щадить Эстер, она ведь даже и не дочь моего мужа, она приемыш, да еще и христианка, и большую часть денег, за нее полученных, он ей же и оставил». — «Успокойтесь, — отвечал ей раввин, — вы знаете, сколько получил ваш муж к ребенку впридачу? Всё. У него же не было ничего, а так он смог открыть хорошее большое дело. Чем же девочка виновата в том, что его обокрали?» Они уходили все дальше, и даже острый слух Майоратс-херра не мог уже различить ни единого слова; он бросился за ними следом, но они как раз успели зайти в какой-то дом. И на сей раз, как обычно, он принял решение слишком поздно, однако услышанного было достаточно, чтобы он, погрузившись в раздумья, отправился домой.
Придя к себе в комнату, он едва успел присесть, как услышал выстрел; он выглянул в окно, однако же никто, кроме него, казалось, выстрела не слышал. Успокоившись, он вернулся на свой наблюдательный пост и отважился даже открыть форточку, чтобы заблаговременно, и тщательней, чем прошлой ночью, осмотреть комнату Эстер. Многое в комнате переменилось, со стульев сняты были чехлы, а сами стулья, блестя атласною белой обивкой, выстроились полукругом подле изысканной формы чайного столика, на котором попыхивал паром серебряный самовар. Эстер плеснула душистого настоя на раскаленные щипцы и сказала в пустоту: «Нанни, пора укладывать волосы, гости вот-вот придут». А затем сама же и ответила, изменивши до неузнаваемости голос: «Да, милостивая госпожа, все готово». Стоило ей только произнести эту фразу, и рядом с ней стояла уже тоненькая камеристка, и помогала ей завивать и укладывать волосы. Затем Нанни протянула Эстер зеркало, та погляделась в него и сказала: «Господи, ну до чего же я бледная! Вылитая покойница. Что ты говоришь, подрумянить щеки? Нет-нет, тогда я не понравлюсь Майоратс-херру; он ведь тоже бледный, совсем как я, и добрый, как я, и так же точно несчастлив; вот бы он и впрямь пришел сегодня, без него все эти люди будут мне не в радость».
Наконец, оглядевши напоследок внимательнейшим образом комнату, Эстер, одетая в элегантное легкое платье, бросила на канапе пару английских, в роскошных переплетах книг и обратилась, по-английски же, к первому Ничто, которого она, отворив дверь, как раз впустила на сцену маленького своего театра. Чуть только успела она ответить по-английски от имени гостя, и сразу же оказался перед ней высокий мрачноватый англичанин, и в каждом жесте его сквозили разом отменное воспитание, полная непринужденность и верность традициям, коими нация эта выделена из всех прочих народов Европы. Чаепитие становилось понемногу все оживленней, с каждым возникающим у чайного столика — из ниоткуда, буквально — французом, поляком, итальянцем; появился среди прочих и философ-кантианец, и еще один немецкий князь, торгующий между делом лошадками, и молодой теолог, сторонник Просвещения, и несколько путешествующих от скуки дворян. Говорила за всех, естественно, одна Эстер, с невероятной скоростью меняя маски, мнения, манеры речи. Завязался разговор о положении во Франции. Кантианец учинил едва ли не демонстрацию, чем привел француза в ярость. Эстер пыталась, как могла, уладить ссору, но под конец ей пришлось все же пойти на, так сказать, диверсию и, сделавши вид, что ее подтолкнули, пролить кантианцу на панталоны чашку горячего чаю. Едва успели вытереть пролитый чай, как Эстер сказала громко, что слышит шаги Майоратс-херра; это новый ее знакомый, она совсем недавно имела честь быть ему представленной, редких достоинств молодой человек, он буквально на днях вернулся из Франции, и уж он-то наверняка поможет разрешить все спорные вопросы. При этих ее словах словно бы невидимая холодная рука сжала сердце Майоратс-херра. Он испугался вдруг, что вот сейчас увидит самого себя входящим в комнату напротив; ощущение было такое, будто его, как перчатку, вывернули наизнанку. К облегчению своему, на стуле, что придвинула к столику Эстер, он вовсе никого не увидел, однако, прочие гости нашли, в облике его нечто зловещее и, пока Эстер шептала ему что-то на ухо, откланялись один за другим. Когда никого, кроме них двоих в комнате не осталось, Эстер сказала, уже вслух, обращаясь к пустому стулу: «Итак, вы утверждаете, что я не та, за кого себя выдаю; что ж, на это я отвечу вам — вы тоже не тот, кем кажетесь». И ответила себе сама, с точностью необычайной, к удивлению Майоратс-херра — он весь обратился в слух — копируя голос его: «Я попытаюсь говорить яснее; вы не дочь тому человеку, которого весь свет считает вашим отцом, по рождению вы христианка, вас лишили родителей ваших, и вашей веры тоже; с тем я и пришел к вам, чтобы все это вам вернуть. Но объяснитесь же и вы, наконец». — Эстер: «Что ж, пусть будет так. Вы — это я, а я — это вы; нужно все расставить вновь по своим местам, вот только сдается мне, что я-то ничего от этого не выиграю, а вы, вы даже и не представляете себе, сколько потеряете вы, и только Кузен, противный ваш красноносый Кузен поднимется на головокружительную высоту».
Она замолчала и принялась умолять самое себя голосом Майоратс-херра говорить дальше, ибо необычайное ее сходство с любимой его матушкой открыло-де ему лишь половину загадки. Чуть времени спустя, она заговорила снова: «Что же загадочного в желании старого Майоратс-херра, вашего отца, оставить лелеемое нежно состояние свое не Кузену вашему, Лейтенанту, от которого он натерпелся в свое время — не приведи Господь, — а собственному сыну? И согласитесь, что надежде этой суждено было вот-вот осуществиться, ведь жена его была уже на сносях; вот только, что если родится не мальчик, а девочка? все рухнет в одночасье, не так ли? Опасеньями своими он часто делился с одной совсем не глупой Хоф-дамой, и когда ребенок, наконец, родился, повивальных бабок у него — то есть у нее, ведь родилась-то я — оказалось куда как много; эта самая Хоф-дама и вручила батюшке вашему мальчика, которого сама за неделю до того как раз и родила. Меня же отдали услужливому одному еврею, который, помимо денег, хотел еще и послужить вере своей, воспитав из девочки еврейку. Вы читали „Натана Мудрого“?» Майоратс-херр: «Нет!» Эстер: «Ну, да ладно, вас приложили к груди матери, как кукушонка в соловьиное гнездо соловьи, кстати, ничего обычно не имеют против. А мне все это рассказал мой приемный отец, незадолго до смерти; и еще объяснил что заяви я права на родительское наследство, и мне, согласно майоратному праву, считай, вовсе ничего и не достанется, уж лучше он сам оставит мне солидный капитал; от старого Майоратс-херра, в чьих интересах было тайну сохранить, он денег получил-де раза в три больше, чем следовало бы, и только благодаря моим деньгам сумел открыть столь солидное дело. Вы молчите; вы не знаете, как вам дальше быть? Вы клянете суетность рода людского, готового на любую низость, чтоб сохранить в веках свое ничтожное имя и семя? Но что же, и впрямь, делать? Осчастливьте смешного старого Кузена богатством вашим, впрочем, это вы и без того уже успели сделать; я же, я скоро закончу свой путь — погода, знаете ли, меняется в наших местах, и мне перемен этих не пережить. Что такое, вы уверяете, что любите меня? Ах, дорогой мой, я поняла это сразу, с первого взгляда, но наша любовь не от мира сего; сей мир безумен, он испортил меня, он отнял все, не давши ничего взамен. Друг мой, не все мужчины были так же порядочны со мной, как вы; сколько раз пленялась я по-детски щегольскою мишурой отточенных суждений, и попадалась в сеть. Довольно, теперь уходите, знали бы вы, как тяжко мне говорить — Вам — что я не могу подарить вам сердца своего; оно разбито, разлетелось на кусочки, а это только в пьесах разбитые сердца заживают — и заживаются на свете». При этих словах ее слезы хлынули из глаза Майоратс-херра. Когда же он снова смог видеть ясно, Эстер, потушивши ночник, лежала грудью на каменном подоконнике, в тоненькой своей ночной сорочке, и вдыхала жадно холодный ночной воздух; затем она легла в постель, он же сел за свой дневник, чтоб записать, и по возможности в деталях, все сегодняшние чудеса.
Незадолго до полудня, по обыкновению своему, в спальню к нему зашел Кузен и спросил, не появилось ли часом у него желания нанести визит Хоф-даме. Каково же было его удивление, когда в ответ он услыхал более чем внятное «да»; правда, Майоратс-херр оговорился тут же, что охотнее сходит к ней один. Он немедля оделся и отправился в путь; Кузен вызвался все же проводить его, зная прекрасно, что в этот час Хоф-дама уж наверное дома одна. Дорогой они минули высокое здание, при виде которого у Майоратс-херра забилось учащенно сердце: «Что это, магазин? там торгуют людьми? — спросил он, — вон там, где зеркальные стекла? Видите вон ту статую, я как-то ночью и сам сидел за нею, в нише». — «Вы что же, не узнали собственного Майоратс-хауса? — спросил Кузен. — Уж там-то жить наверняка много лучше, чем в скромной моей лачужке.» — «Боже, сохрани! — ответил Майоратс-херр, — уж лучше б я и вовсе не видел его; такое впечатление, что вместо раствора камни эти сцементированы Голодом и Горем». — «И то правда, те люди, что строили дом этот, едва ли ели досыта, ведь батюшка-то ваш был куда как прижимист он и мне самому вчинил как-то иск, а мне тогда, к слову сказать, едва хватало на кусок хлеба; он, видите ли, погасил мой счет от портного, а я не уплатил ему долга в срок». — «Бог мой, и впрямь нехорошо, — сказал Майоратс-херр, — вот по таким-то векселям и платят потом наследники».
За разговором они и дошли как раз до нужного дома; Хоф-дама попросила их обождать с полчаса — ей-де нужно дописать буквально несколько строк. Кузен взглянул на часы: ждать он не мог, как раз наступило время обычной его полуденной прогулки, он откланялся и Майоратс-херр остался один. В комнате ему было неуютно. Резная квакша с разинутым ртом на маленькой стремянке в углу, казалось, одержима была злобным бесом; цветы в горшках тоже выглядели отнюдь не безобидно; ему мерещилось, что из-за штор подслушивает за ним дюжина отставных дипломатов. Но пуще прочего не нравился ему черный пудель, этот уж точно был инкарнацией черта, хоть и жался от Майоратс-херра подальше. Наконец, подобно китайскому фейерверку, где каждый цвет звучит отдельно, явилась из соседней комнаты Хоф-дама, и всеми пятью своими органами чувств, коими принято было в те годы заменять туманное понятие «душа», ощутил он, что ужасная эта женщина и есть его мать. «Мама, — сказал он и внимательно на нее посмотрел, — сыну твоему очень плохо.» Ему казалось, вот сейчас она испугается или сочтет его за безумца; она же села с ним рядом и сказала, совершенно спокойно: «Сын мой, матери твоей очень хорошо.» Пытаясь его успокоить, она достала большой эмалированный флакон с нюхательной солью, но он, отшатнувшись от флакона, сказал чуть слышно: «Бог мой, там, внутри, чья-то душа, я вижу ее.» Она отставила флакон в сторону и сказала: «Если ты и впрямь углядел там душу, значит это душа твоего отца, Красавчика; когда Лейтенант, твой кузен, пронзил его шпагой у самых моих дверей — дуэль была для меня неожиданностью совершенной — я, услышав шум, выбежала из дома и пыталась привести его в чувство при помощи этого самого флакона». — «Значит, я живу под одною крышей с убийцей отца моего, а вы — его подруга, его…дама сердца?» — «Ты слишком много знаешь, сын мой, — продолжила она, — тебе не следовало бы знать так много, ты должен бы благодарить меня за все, что я сделала для тебя. Отец твой был красив необычайно… весь город так считал; и оттого в его присутствии я забывала о всякой осторожности. Мы виделись тайком; он обещал на мне жениться, но обещания своего исполнить не успел, я же — если бы я не сумела скрыть последствий тайного нашего романа, никто не стал бы терпеть меня более при дворе, меня бы просто вышвырнули вон. Я, однако же, сумела их скрыть». — «Я это знаю». — «И вместе с тем я отомстила за отца твоего, прибрав к рукам состояние, которое если кому и должно было принадлежать по божескому праву, то ему. Я сделала больше. С помощью высокопоставленных моих покровителей я пресекала малейшую попытку нашего Кузена хоть как-то утвердиться в свете и залучила его при том в сети свои. Он неглуп по-своему, он храбр, но ни того, ни другого свет не замечает; так он и состарился, ничего не добившись, торгуясь, хлеба ради, до хрипоты с евреями-перекупщиками, этакая пародия на человека, в то время как отца твоего не просто помнят, он стал уже почти легендой, ведь красота того, кто умер молодым, не стареет. Я знаю, ты вырос в роскоши, наследником одного из благороднейших семейств Европы, и все пути перед тобой открыты; и когда я, зная это, думаю о Кузене, о том, как он выхаживает каждый день своим нелепым петушьим шагом мимо окон моих, под косыми взглядами стариков, под насмешки уличных мальчишек, или приходит по воскресеньям в мой дом, чтоб расчесать в очередной раз пуделя, я чувствую, что отомстила за твоего отца, что заклала духу его настоящую человеческую жертву. А может быть, мне следует сделать больше, отнять у него все, все совершенно: женить его на себе, не давать ему гулять по городу, смешать, разбить его коллекцию гербов?» Однако, Майоратс-херр совсем ее уже не слушал, иначе он уже давно бы остановил ее. Он ничего не замечал вокруг, полностью уйдя в себя, в разговор с самим собою: «Значит, я и в самом деле кукушонок, и благородство мое — краденое. А кто же то несчастное дитя, которое отвергли мне в угоду? А разве я не знаю сам, это Эстер; такая необыкновенная, и такая несчастная, из-за подлости вашей, из-за проклятия веры своей — сломленная безнадежно Эстер!» — «Тут я тебе ничем помочь не могу, — ответила ему Хоф-дама, — старый Майоратс-херр уладил все сам; с меня довольно было знать, что позорная участь внебрачного ребенка тебе не грозит, и что тебя ожидает блестящее будущее. И вот — ни слова благодарности!» Он сидел все так же отрешенно, ничего не видя и не слыша, и говорил с собою вполголоса: «Что ж, и состояние мое украдено, и у кого, у нищей! Неужто я не в силах сам заработать себе на пропитание? Я играю чуть что не на всех музыкальных инструментах, и куда искусней многих, я рисую, я могу давать уроки иностранных языков. К черту неправое мое богатство; оно не принесло мне счастья!» Хоф-дама слушала его внимательно, забавляясь между делом с пуделем — то поставил ей на колени лапы и сунул остренькую мордочку свою ей прямо к уху, затем она взяла Майоратс-херра за руку и сказала: «По крайней мере, если я тебя о чем-то попрошу, ты ведь не сможешь отказать мне, как матери, а попрошу я совсем немного: только лишь двадцать четыре часа отсрочки — не говори никому об обстоятельствах рождения твоего и не принимай никаких скоропалительных решений; поклянись, что будешь молчать — сутки, не больше!» Майоратс-херр был даже рад, ему еще двадцать четыре часа ничего не нужно будет решать и делать, он встал, подошел к матери, поцеловал ей руку, поклонился и отправился домой, чтобы хоть немного прийти в себя.
Там, однако, он стал свидетелем происшествия, только лишь усугубившего и без того плачевное состояние его души. Перед домом Эстер он увидел множество евреев, мужчин и женщин, оживленно споривших о чем-то между собой. Так как вмешиваться ему ни во что сейчас не хотелось, он прошел мимо, и только лишь дома спросил у служанки о причинах суматохи. Она объяснила: час тому назад вернулся из поездки в Англию жених прекрасной Эстер, и вернулся разоренным совершенно. Старая Фасти стала ему было выговаривать: она и на порог-то его не пустит, а о приемной ее дочери ему теперь и не мечтать; однако, тут вмешалась Эстер и заявила во всеуслышанье: она-де обещание свое исполнит, прямо сейчас, и выйдет замуж за несчастного как раз потому, что нужна ему как никогда, а не то она давно бы уже помолвку расторгла — хотя бы по нездоровью своему. Старуха чуть не взорвалась от бешенства, насилу ее успокоили сбежавшиеся на шум соседи, благо были среди них люди пожилые и весьма среди евреев уважаемые. Вот народ и возмущается, ведь Фасти не из заботы о приемной дочери не хочет выдавать ее замуж, девочка-то больна, и серьезно, и очень уж старухе хочется заполучить ее наследство.
Итак, стоило ему только изобрести способ вернуть Эстер долг, женившись на ней, на отверженной, и тут же снова все рушится; более того, сама его страсть к ней казалась ему сейчас едва ли не преступной. Он видел через окошко Эстер: оцепеневшая, бледная как смерть лежала она на диване, а жених ее, жалкий маленький человечишко, все пересказывал ей злоключения свои. Свет горел ярко; немного придя в себя она принялась беднягу успокаивать и пообещала передоверить ему торговое предприятие свое, едва они только поженятся, при одном условии — он не должен впредь переступать порога ее комнаты. Он тут же поклялся выполнить любое условие, какое только придет ей в голову, лишь бы она спасла его от нищеты — и еще от старухи Фасти. «Она — черный ангел, ангел смерти, — причитал он жалобно, — я это знаю точно; она следит за тем, чтобы кто не зажился ненароком на свете дольше положенного срока, чтоб умирающие не мучились долго, и чтобы не были она обузой для ближних своих. Однажды я видел, как она выходила от матушки моей — та как раз лежала при смерти, — а когда я сам подошел к кровати, матушка была уже мертвая; и шурин мой рассказывал о том же, но вообще об этом лучше не говорить. Она делает благое дело; но я ее боюсь». Эстер поколебалась немного, а потом сказала: «Подумай хорошенько! Если ты так уж боишься ее, лучше не женись на мне. Мне все одно, я для того только и выхожу замуж, чтобы тебя спасти от нищеты; так что подумай, и иди, оставь меня одну». Жених ушел. Едва он закрыл за собой дверь, Эстер тут же, с видимым усилием встала и пошла к зеркалу, но, глянув на отражение свое, вскрикнула в испуге и заломила судорожно руки.
Майоратс-херр прикидывал уже на глаз расстояние, отделявшее одно окно от другого; он чувствовал, он знал наверное, что должен прямо сейчас пойти к ней, утешить ее, успокоить. Но покуда он решал, как будет лучше — прыгнуть очертя голову к ней в окошко или все же перекинуть для надежности с подоконника на подоконник доску покрепче, послышался, как и в прочие все вечера, выстрел, и безумная жажда деятельности вновь охватила Эстер. Она скользнула мигом в открытое бальное платье, накинула огненного цвета домино, надела маску и принялась вызывать из небытия одну фигуру за другой. Все было так же, как вчера, но только с дикою какой-то суматохой. Гротескные маски — черт, рыцарь, трубочист, огромный петух — кричали, скакали и лопотали на всех языках разом, а она все лепила из воздуха призрак за призраком. Она была находчива, изящна, остроумна, она пикировалась сама с собой без устали, не упуская ни единой маленькой оплошности своей, ни единого промаха, и каждый выход умудрялась парировать тут же, в каждой слабости находя сильные стороны. Одной лишь маске не нашлась она, что ответить сразу; та бросила ей упрек, не слишком ли, мол, легкомысленно поступает она, назначив столь скоропалительную свадьбу. «Вы свадьбой называете ту милостыню, что протянула я бедному юноше? Ведь я осталась совсем одна; Майоратс-херр всегда будет слишком долго взвешивать все за и против, прежде чем сделать для меня хоть что-нибудь, а часикам моим недолго осталось тикать; Давид плясал перед Ковчегом, так же плясать стану и я, и тем приближу миг высшей встречи». С этими словами подхватила она подол домино и закружилась в неистовом вальсе, подражая с ловкостью необычайной звукам скрипок, труб, гобоев и валторн, и все до единой маски закружились за нею следом. Только лишь закончился вальс, все стали умолять ее станцевать фанданго. Она тут же скинула долой домино, и платье тоже, схватила кастаньеты и принялась за огненный испанский танец с такою страстью, что Майоратс-херр ничего уже не знал и не помнил, глядя лишь на нее, ею одною полный. Стоило ей остановиться и принять от публики все причитающиеся в подобных случаях комплементы, как в комнату протиснулся маленького роста человечек; Майоратс-херр увидел его тут же, лишь стоило ей обратить на внимание свое на вновь вошедшего — тот, облаченный в потрепанное старое домино, раскланивался перед гостями. «Господи, да это же несчастный мой жених, — сказала она, — он хочет кунстштюками своими заработать хоть немного денег.» Убогий человечек в домино внес в комнату собственноручно стул и маленький столик, объявил выступление свое, развел руки в стороны, чтобы собраться и привлечь к себе внимание, и показал для начала несколько карточных фокусов; затем, непонятно откуда, принялся он доставать сперва кубок, затем кольцо, кошелек, подсвечник, и прочие в том же духе предметы, и публика встречала каждый бурным взрывом восторга. Напоследок он, не снимая маски, скинул вдруг ветхое свое домино — ни дать, ни взять душа, освобожденная из кокона плоти — и оставшись в изящном белом костюме, возгласил, что вот сейчас он, уже без всяких фокусов, покажет необычайный акробатический трюк; с этими словами он опустился ловко на пол, лег на живот и завертелся вокруг своей оси, как проколотый булавкой жук. В Эстер, однако, эта его метаморфоза вызвала приступ невыносимого к нему отвращения; она закрыла глаза, пошатнулась и рухнула ничком на кровать. В одно мгновение исчезли все призраки, и перед Майоратс-херром осталась только лишь несчастная, замученная, больная возлюбленная его; решившись, наконец, помочь ей, он бросился из комнаты вон. Он скатился по лестнице вниз, но ошибся, видимо, дверью и оказался в комнате, в которой никогда прежде не был. В тусклом свете фонаря метнулась вдруг из из тьмы ему навстречу целая толпа чудовищных пернатых призраков, с уродливыми красными носами, свисающими наподобие ночных колпаков, на костлявые их подбородки. Он кинулся обратно, и взбежал по лестнице аж до чердака, тщетно пытаясь отыскать свою дверь. Лестница кончилась; он огляделся; вокруг сидели тихо божественные существа, символ за символом ангельской кротости, белые голуби; ему показалось, что его занесло в странное некое место, где-то между преисподней и царствием небесным, и тоска по райскому, по невозможному здесь и сейчас блаженству покоя захлестнула его, успокоив, как успокаивает вылитая за борт ворвань бушующие в море волны, все страсти, обуревавшие его; он понял и принял как данность, что в мире ему места больше нет, и тлеющий — едва-едва — огонек заботы об Эстер погас тоже.
Но вот из блаженной сей грезы явилась явь — в ночном остроконечном колпаке, подвязанной пестрою ленточкой, в очках на рдеющем рьяно носу, в японском цветистом шлафроке и с обнаженною шпагой в руке; конечно же, то был разбуженный полуночною суматохой Кузен. «Дорогой мой кузен, — обратился он к Майоратс-херру, — вы ли это, или беспокойный ваш дух?» — «Дух, — отозвался Майоратс-херр смущенно, — потому как сам я и представить себе не могу, каким таким образом оказался вдруг здесь, в окружении сонмищ ангельских». — «Шли бы вы лучше обратно, в комнату, — сказал ему на это Кузен, — а не то перепугаете мне всех голубей окончательно, и они не станут высиживать яйца; индюки внизу переполошились тоже, вы ведь и там, должно быть, успели уже побывать. Но слава Богу, что это вы, всего-навсего, а я-то уж перепугался, думал, вор забрался к нам с Юденгассе и бегает вверх-вниз по лестнице. Да, кстати, любезный мой кузен, а не лунатик ли вы часом? Мне приходилось лечить лунатиков…» — Он говорил, а сам подталкивал Майоратс-херра вниз по лестнице, к дверям комнаты. Тот, однако, принялся объяснять ему все по порядку; с бедняжкою Эстер, мол, случился припадок, судороги, а она там совсем одна, вот он и бросился к ней на помощь, но перепутал, к несчастью, каким-то образом двери. «К счастью, к счастью, — тут же вскричал Кузен, — окажись дверь на Юденгассе открыта, вам бы не избежать скандала, а то и чего похуже.» Зайдя в комнату, Майоратс-херр бросился тотчас к окну и сказал: «Она, кажется задремала, припадок миновал.» Но Лейтенант рассказывал себе дальше: «Видели бы вы свою Эстер с год назад, вот это была красавица; у нее был роман с сыном одного моего, так сказать, полкового товарища, мальчик служил здесь в драгунах. С тех пор как отец его погиб в перестрелке — а они бывают зачастую куда опаснее больших сражений — мальчик стал для матери своей единственной отрадой в жизни. Матушка его при мне, помнится: шила ему как раз сорочку, последнюю уже, перед самой отправкой; откуда ей было знать, что в этой-то сорочке он и умрет? А мальчишка был сорванец; видели бы вы только, как он ездил верхом, вечно выкинет какой-нибудь фортель, прямо на улице, ему и дела не было, что по улицам люди ходят. Короче, влюбился он в красотку нашу Эстер, она в него, и принялся он, голубчик, ходить к ней по вечерам. С евреями, спаси их, Господи, в городе обращаются, конечно, дурно, но зато уж и они, надо вам сказать, в своем квартале по вечерам христианам спуску не дают; вот они на драгуна нашего и насели — с Фасти во главе, она тогда едва его не задушила вовсе. Дело предали огласке, господа офицеры не возжелали более служить с юным фенрихом в одном полку. Он и прибежал ко мне, больше-то ему тут идти было не к кому. Я ему сказал: „Ну, что же, делать нечего: пойди да застрелись“. А он возьми, да и пойми меня буквально, пошел и в тот же вечер застрелился. Вот, доложу вам, выпала мне работенка — сообщить об этом матери; я, конечно, приукрасил все, как мог. А Эстер с тех пор, что ни вечер, в один и тот же час, чудится пистолетный выстрел — никто, кроме нее, конечно же, и близко ничего не слышит — и тут в нее словно бес вселяется, говорит, говорит, говорит, потом плясать вдруг примется, просто черт знает что; домашние уж и не вмешиваются, да и побаиваются они ее». Пораженный историей этой, рассказанной столь хладнокровно, Майоратс-херр воскликнул: «Какие пропасти разделяют несчастное человечество, тоскующее вечно по единству, как по утраченному раю! Как велико должно быть назначение, для которого возводится такой фундамент, приносятся такие жертвы; простые истории эти — в них истинность и сила тех чудес, на коих держится священная история. Господи, да все священные истории, ведь все они истинны, священные истории всех народов!» Потом, чуть помедлив спросил: «Неужто Фасти и впрямь ангел смерти? Мне говорили, она вытягивает из умирающих последние капли жизни». — «Если бы и так, — ответствовал Кузен, — значит делает она благое дело, потому как не дает евреям хоронить людей живыми, у них ведь есть дурацкий такой порядок, по которому покойника выносят из дому не далее чем через три часа после смерти». Один знакомый врач будто бы рассказал Кузену по секрету, как ему пришлось чуть не силой отбивать у родственников одного эпилептика, беднягу едва не схоронили, приняв за мертвого — так и задохнулся бы в могиле. «Родственники так причитали, так суетились, так вздыхали — мертвого, мол, все одно не воскресишь, что он понял: они только и ждут, чтобы он ушел; он остался: и эпилептика того воскресил, так сказать, из мертвых. Покойник очень был ему впоследствии благодарен. Власти непременно должны заняться этим и запретить столь скорое предание тел земле. Однако, давайте же поговорим о предметах более приятных, — продолжил Кузен. — Я не знаю, как мне и благодарить вас, вы столько сделали для меня сегодня. Моя возлюбленная, моя обожаемая Хоф-дама, которая тридцать лет отказывала мне, согласна, слышите, согласна даровать мне руку и сердце, при условии, что я усыновлю вас, и вы останетесь с нами жить на правах любимого сына, и скрасите тяготы преклонных наших лет. И теперь, дорогой мой кузен, когда все заботы и нужды ваши вместе с должностью, так сказать, управляющего майоратом, перешли в мои руки — а я из опыта общения с вами давно уже понял, что мыслите вы для мира сего чересчур абстрактно — я даю вам слово стать не просто опекуном вашим, но и, если хотите, отцом».
Майоратс-херр почувствовал, что из цепких лап Кузена ему уже не вырваться, как не вырваться Эстер из лап старухи Фасти; ангел смерти явился, наконец, из тьмы, и Майоратс-херр знал наверное, что узнай Кузен сейчас тайну майората, он с тем же безразличием, с каким отправил когда-то на смерть молодого драгуна, и новоявленному сыну своему протянул бы заряженный пистолет. Однако, Майоратс-херр любил жизнь, как любят ее все больные и страждущие, и выход, предложенный Хоф-дамой, показался ему приемлемым вполне; и в самом деле, свадьба эта сделает его — опять — единственным наследником, единственной надеждой и опорой стариков-родителей, ведь не ждать же от них, в их-то возрасте, еще детей. И он счел в конце концов, что будет правильней пожелать Кузену счастья и заверить его в искренних своих сыновних чувствах по отношению к Хоф-даме; еще он обещал перебраться с ними вместе в майоратс-хаус, начать понемногу выезжать в свет и даже попытать как-нибудь удачи при дворе. Затем Кузен прочел ему вслух несколько старательнейшим образом рифмованых опусов о небывалом счастьи неземном, незнаемом, и когда, наконец, пытка эта кончилась, и Кузен ушел, Майоратс-херр, проклевавший последние полчаса носом, дал себе слово никогда больше стихов не писать, не читать и не слушать, раз уж подобные люди навострились с известною сноровкой связывать ничтожнейшие словеса свои посредством благородного искусства рифм и метров. Однако две-три навязчивые рифмы так и крутились у него в голове, давно уже, и он все никак не мог вспомнить, где он слышал эти слова, откуда их взял — разве что ночью, за атлантом, в нише, когда подслушивал он за старухой, могло прийти к нему нечто подобное.
У старой сварливой еврейки
Красавица-дочка была.
Мать золота не пожалела,
По-царски дочку одела
И жемчуг молочно-белый
В косы невесте вплела.
«Ах, милая, милая матушка,
Пророчит мне сердце беду.
Пусти меня, матушка, к морю:
Цветущим, заброшенным полем
В моём подвенечном уборе
На море взглянуть я пойду.
Усни же, милая матушка,
Хлопотно будет с утра.
Мне велено было креститься —
Соленой водицы напиться.
Я в море хочу утопиться,
Ветер крепчает. Пора».
Уснул он довольно поздно, а проснулся лишь к вечеру следующего дня — разбудил его тот самый пистолетный выстрел. Почти сразу же вошла служанка и, заставши его бодрствующим, спросила, не пожелает ли он взглянуть на еврейскую свадьбу — как раз удобно будет через заднее окно. «А кто женится?» — «Красотка Эстер выходит замуж за того самого оборванца, что вчера вернулся в город». — По счастью, Майоратс-херр заснул не раздеваясь, на диване; не теряя ни секунды, он бросился тут же к задним окнам, из коих наблюдал недавно за странными повадками здешнего зверья. Длинные тени домов пополам с косыми лучами вечернего солнечного света расчертили поросший травою пустырь за кладбищем, по краям его толпились жуткие, чумазые, оборванные дети. Послышалась музыка, по строю своему совершенно восточная, и на середину пустыря четверо юношей вынесли вышитый богато балдахин. Столь же необычны показались ему и признаки веселья среди собравшейся толпы, люди пели соловьями, перепелками, щипали друг друга, корчили рожи, наконец, некоторые принялись вдруг скакать на чудной манер, приветствуя жениха; тот вышел в окружении нескольких друзей, и на голове у него, точно у трубочиста, повязан был черный платок. А сколько было нетерпения, как ждали появления невесты; невеста же все не шла. И вдруг, ломая руки, выбежала какая-то женщина и выкрикнула резко: «Эстер умерла!»
Замолкли разом цимбалы и литавры; юноши бросили балдахин, и лишь теперь, в наступившей вдруг тишине, стало слышно, как мычит надсадно огромный бык. Все бросились к дому Эстер, и один только Майоратс-херр остался сидеть неподвижно в углу своего окна; вернулись откуда-то голуби, завозились шумно под крышей, и служанка сказала: «Ах, Господи! Что-то они там еще принесли, не придется ль после какому бедолаге сожалеть, что связался он с голубками?» — «Замолчите! — вскричал Майоратс-херр, — уж она-то была голубкою истинной, голубкой небесной, и уходите прочь, я не желаю вас больше слушать!»
Он пошел назад, к себе в спальню, и даже осмелился глянуть в окно. У Эстер было пусто — из страха перед мертвой все ушли. Внизу, перед домом, предавался горю жених в разорванных праздничных одеждах, а старики обсуждали детали похорон. Она лежала на кровати. Голова ее свесилась, и расплетенные косы упали на пол. Рядом стояла ваза, полная цветущих весенних ветвей, самых разных, и чаша с водой, из которой она пила, должно быть, совсем недавно, пытаясь прохладою облегчить хоть немного предсмертную свою горячку. «Куда вы денете ее теперь? — закричал он, поднявши голову к небу, — вы, духи небесные, кружившие вокруг нее? Где ты, прекрасный ангел смерти, двойник бесплотный матери моей? Значит вера — и впрямь лишь зыбкая греза на грани сна и яви, та призрачная дымка поутру, что исчезает вмиг под жестокими лучами солнца! Где та крылатая душа, с которой жаждал я соединиться так искренне, так чисто — где она? А если я не отдам вам доли вашей, если я все оставлю себе, кто станет свидетельствовать за вас на последнем суде? Старики в переулке договорились уже, как хоронить, где хоронить, и разошлись себе по домам. А в комнате-то все темнее, и прекрасных черт ее я почти уже не вижу!»
Покуда он бился так, без единой слезы, в припадке безумной и яростной скорби, в комнату вошла с потайным воровским фонариком Фасти, открыла шкаф, вынула два или три кошелька и рассовала их мигом по бездонным своим карманам. Затем она сняла у мертвой с головы подвенечный убор и, доставши откуда-то ленту, измерила длину ее тела — снимала, должно быть, для гроба мерку. Чуть погодя она присела на кровать, в изголовье, и вроде бы стала молиться. И Майоратс-херр простил ей воровство за молитву эту, и помолился с ней вместе. Едва она кончила шептать, все черты ее лица собрались вдруг в контрастную резкую маску: так вырезывают из картона чей-нибудь профиль, чтобы показать — против света — китайские тени; когда же свет рождает тень, тень, должно быть, и сама уже не знает, что она чья-то тень. Старуха походила теперь уже и не на человеческое существо, но на коршуна, который, согревшись в лучах света Божьего, тем яростнее падает вниз, на голубя. Жутким чудищем, душителем из ночного кошмара, сидела она чуть не на самой груди у несчастной Эстер, и рука ее — как будто нащупывая пульс — опустилась девушке на горло. Майоратс-херру показалось вдруг, что голова, руки и ноги прекрасной Эстер дернулись раз или два, но ни желания, ни воли пошевелиться у него не осталось, он весь захвачен был страшным смыслом происходящего, так, словно и самому ему пережить эту сцену была не судьба. «Свирепый коршун, бедная голубка!» — когда же Эстер затихла снова, и руки ее упали без сил на подушку, свет погас, и из глубины комнаты явились, с тихим возгласом, первообразы, первотворения Божьи, Адам и Ева; из-под ветвей рокового Древа, из под весенних вечно райских небес, глядели они на мертвую ласково, а в изголовьи у нее сел ангел смерти с печальным очерченным тонко лицом, в одеянии, исполненном глаз и с ярким огненным мечом в руке, готовый уронить ей в рот последнюю горькую каплю. Словно изобретатель, окончивший кропотливый свой труд, сидел тот задумчивый ангел. Но вот заговорила Эстер, надломленным тихим голосом, она сказала Адаму и Еве: «Не из-за вас ли пришлось мне столько выстрадать!» — И прозвучало в ответ ей: «Мы совершили один лишь только грех, а ты? ты тоже совершила лишь один?» Эстер вздохнула, и стоило губам ее чуть приоткрыться, упала в рот ей горькая капля с меча ангела смерти; тело ее забилось судорожно — то душа прощалась с привычным, с любимым до боли обиталищем своим. Ангел смерти омыл меч свой в стоящей рядом чаше с водой и вложил его в ножны, а затем снял осторожно с губ Эстер трепещущую — как стрекоза необсохшими крыльями — покинувшую грешное тело чистую душу ее. Душа в его ладонях поднялась на цыпочки и протянула руки к небу, и так они исчезли оба, словно стены и крыша вовсе и не были препятствием для них, и проявились вдруг сквозь видимые формы, сквозь перекрытия и балки Дома Зримого очертания иного, высшего мира, чей план и смысл доступен одной лишь Фантазии; той самой Фантазии, что стоит меж двух миров и творит вечно новое, соединяя мертвую материю оболочек и форм с жизнью духа. Старая Фасти, между тем, ничего этого не поняла, да и не увидела вовсе; отведши в сторону глаза, она дождалась, пока затихнут последние предсмертные судороги, рассовала по карманам еще кой-какие украшения, сняла со стены картину с Адамом и Евой, и пошла с картиной вместе из комнаты прочь.
Только теперь дошло до Майоратс-херра, что увиденное им могло иметь касательство также и к миру земному. С криком: «Господи спаси, старуха же ее задушила!» — он прыгнул, едва отдавая себе отчет в том, что делает, из окошка вон, и счастливо угодил как раз в открытое окно напротив. На крик его сбежались враз гробовщики и жених. Ворвавшись в комнату, они застали там совершенно им незнакомого человека, который безуспешно пытался вернуть Эстер к жизни. Едва собравшись с силами, Майоратс-херр принялся им рассказывать, что видел, как Фасти ее задушила. Жених закричал тут же, чуть не в один голос с ним: «Он прав, он прав, я видел сам, как она прокралась украдкою наверх, и так же украдкой спустилась вниз, но я никому ничего не сказал, я боюсь ее!» Гробовщики, однако, высказали тут же несколько других, и весьма, к слову, дерзких предположений: а может быть, этот гой просто сумасшедший, или он вор, и выдумает все, что угодно, лишь бы ему поверили и отпустили подобру-поздорову? Тогда Майоратс-херр схватил чашу с водой и крикнул: «Как верно то, что смерть омыла в этой воде меч свой, и вода здесь — яд, так же верно я видел своими глазами, как Фасти задушила несчастную Эстер!» С этими словами он выпил чашу до дна и опустился на кровать. По горячечному блеску его глаз, по тому, как побелели губы, все поняли, что он и в самом деле отравлен, и вслушивались, как могли, в прерывистые, с трудом дающиеся ему слова. «Она ее душила много лет подряд, — говорил он, — Эстер жила не жизнью, но отраженьем жизни, этакая безделушка из камушков, красивых, но холодных, мертвых — их-то блеск и разбудил в старухе коршуна, и напрасную любовь — во мне. Но неба веры своей она не лишилась, никто не смог, и уже не сможет хоть этого у нее отнять, она уже там, уже там, и я, я тоже найду свое небо, покой и радость вечной синевы, она возьмет меня к себе, она меня поглотит в немыслимой бескрайности своей, меня, последнего из детей своих, так же, как взяла когда-то первенца своего, с тем же спокойствием, с тою же радостью».
Речь его стала понемногу и вовсе неразборчивой, он едва уже шевелил губами. Евреи шептались между собой, говорили, что вода в той комнате, где только что умер человек, и впрямь нехороша, и припоминали, а не то выдумывали всякие подобные же страшные истории. Они отнесли его в дом к Лейтенанту и пересказали добросовестно все, что он им рассказывал. Тот уверил их, что умирающий был давно уже опаснейшим образом болен, и вызвал того самого врача, которого Майоратс-херр принял когда-то за смерть, в чьи дрожки впряжены были Голод и Боль. Врач осмотрел больного, пожал плечами, попробовал уколы, прижигания и прочие сильнодействующие средства, но покоя бедного Майоратс-херра нарушить уже не смог, а только лишь приблизил кончину. В тот же вечер Лейтенант с полным правом cмог вступить — уже в качестве хозяина — в майоратс-хаус, что он и сделал, и провел первую счастливую ночь на хозяйских перинах. Не преминул он вскоре выказать и отменное свое воспитание, и вкус к настоящей роскоши, устроив Майоратс-херру поистине царские похороны. Он закатил подряд несколько великолепных званых обедов, и не прошло недели, как весь город говорил уже о том, как несправедлива бывает порою судьба к людям столь замечательным.
Многие превозносили до небес его практический поистине склад ума, еще бы, ведь он достиг-таки поставленной цели, несмотря на все те бедствия, которые уготовила ему жизнь; другим приходили на память примеры истинного героизма, проявленного им в годы войны; нашлись даже и поклонники поэтических его талантов, предлагавшие ему свои услуги с целию издания славных господина Майоратс-херра виршей.
Вскорости, поскольку возраста он был вполне призывного, поступил он и в армию, и, уже генералом, предложил руку и сердце престарелой Хоф-даме, исправивши предварительно цвет носа своего, благодаря стараньям того же самого врача.
В честь свадьбы велено было зарезать всю домашнюю птицу, которую взращивал он так долго и прилежно в доме своём. Самое изысканное общество почтило его в сей день присутствием на церемонии, и каждый счел своим долгом отметить, что давно уже не нарушали спокойного течения жизни в городе празднества столь пышные. Ночь после свадьбы также, однако, выдалась неспокойной. Врачи уверяли впоследствии: Кузен-де просто-напросто перебрал немного бургонского, прислуга же говорила наверное, что как раз перед тем, как лечь в постель, Хоф-дама разбила эмалированный флакон с нюхательной солью, в котором заключен был дух прежнего ее любовника. И будто бы сей дух защищал со шпагой в руках кровать дамы сердца своего, и бились они с Кузеном всю ночь напролет, покуда, уже под утро, господин новый Майоратс-херр, потерявши окончательно силы, не вынужден был отступить. Хоф-дама не преминула наутро пройтись на сей счет и называла его духовидцем, да еще и чокнутым притом, когда же он, рассерчав, ответил ей что-то резкое, пригрозила разгласить историю эту при дворе и тем сделать из него предмет для всеобщих насмешек. Он упал к ее ногам, умоляя хранить молчание, и она ему это обещала, с тем, однако, условием, что он не станет препятствовать любым ее в доме причудам. Он согласился. Вскорости жена его взяла себе за правило, открывши все шкафы, часами рассматривать коллекцию, а собаки ее играли при этом с драгоценными гербами и частенько, играючи, разгрызали их — он же обязан был сносить все это безобразие без звука. Пришлось ему забыть также и о безукоризненном когда-то распорядке дня; собакам нравилось обедать раньше обычного часа, а потому жена переставила, а не то испортила попросту все его часы. Впрочем, теперь, когда жена поручила ему воспитание целой своры молодых легавых и гончих, времени для прогулок у него все равно, почитай, что и не оставалось вовсе. Старая добрая Урсула не осмеливалась теперь поддерживать его, хотя бы даже просто добрым словом; впрочем, и сам он вздрагивал от ужаса при одной только мысли — а вдруг и этой ночью жена выпустит из флакона злобного духа своего, а то и вовсе выгонит его со службы; он сжился понемногу с чисто физическим чувством страха, как бойцовый петух, обратившийся раз перед противником в бегство.
Зная о слабостях его и пользуясь внушенным ею страхом, жена вытеснила его понемногу из жилых комнат в мансарду, а в освободившихся в результате спальнях и залах основала одну за другой колонии для разнообразнейших собачьих рас. Несмотря на знатность свою и общественное положение, он не смел уже показываться в свете, куда жене его доступ теперь все равно был закрыт из-за истории с тайными родами и подменою младенца. Она, однако, не горевала вовсе и тем свободней предавалась своей страсти ко всяческого рода зверью, закрывши и свету доступ в дом, как только свет от нее отрекся. Находились, тем не менее, люди любопытные, которые прокрадывались по вечерам к закрытым ставнями окнами и, дождавшись, когда зажгут в доме свет, когда загорятся огромные люстры в парадной зале, забирались повыше, чтоб сквозь щели в ставнях увидеть хотя бы отблеск необычайных тамошних празднеств. После они рассказывали, будто видели внутри буквально сонмища собак и кошек, сидевших за большими, богато убранными столами, которые ломились от изысканнейших блюд в серебряной посуде; хозяйка дома на правильном французском уговаривала собравшееся общество отведать от скромного угощения, а господин генерал стоял навытяжку, с тарелкою в руке, за стулом пуделя, хозяйкина любимца. И как посмеялась хозяйка над милою выходкой двух псов, вытерших грязные лапы о большой, на камчатной скатерти, герб майората; и как выбивала при этом звонкую дробь тарелка в руках генерала — о пуговицы парадного мундира. «Что ж, вот мы все и развеселились, — сказала тогда хозяйка, — прочитайте-ка нам, голубчик, ваши вирши на именины моего Картуша!» Тут один из тех, кто подслушивал у ставен, не выдержал и тоже рассмеялся в голос, и в доме все смешалось. Хозяйка отдавала резким голосом приказы, собаки лаяли. Генерал велел прислуге посмотреть, что там на улице. Зрители, конечно же, разбежались, а на следующий день дом был обнесен высокою железной решеткой, и все его тайны скрылись навсегда от посторонних глаз.
Решетка эта подвела черту и под доступными нам — анекдотическими или же историческими, все зависит от того, как взглянуть на них, — сведениями о владельцах майората, о майоратс-херрах. Городу предоставилась вскоре возможность, едва лишь началась революция и связанные с ней войны, вдоволь наглядеться на иных Лейтенантов и Генералов. Время было настолько неспокойное, что поминки играть было некогда, а потому целое поколенье стариков повымерло как-то незаметно. Именно так случилось и с Майоратс-херром, и с его женой, и с ее собаками, покуда город переходил из рук в руки. Кстати, один офицер-иноземец пытался даже восстановить Майоратс-херра в правах владения и выдворил насильственно и безо всякого почтения из парадных комнат всех собак. После того вскорости город окончательно попал во вражеские руки; майораты были упразднены, евреев освободили из гетто, континент же, словно беглый каторжанин, был блокирован со всех сторон. В результате торговля шла все больше окольными путями, и старая Фасти, отнюдь не терявшая времени даром, приобрела в конце концов по милости новых властей за бесценок, для закладки аммиачной фабрики, майорат-хаус и окупила расходы всего-то навсего продажей нескольких перешедших к ней таким образом по наследству картин. Так получил майорат-хаус нынешнее свое, пусть и не слишком приятное, но зато полезное в высшей степени назначение; и воцарился Кредит вместо ленного права.
1820 г.