На другой день, проспав восемь часов тем глубоким! и сладким сном, какой дает только большое счастье, Анжелика проснулась и подбежала к окошку. Накануне прошла сильная гроза — это беспокоило ее, — но сегодня небо было чисто, вновь установилась хорошая погода. И Анжелика радостно закричала открывавшему внизу ставни Гюберу:
— Отец! Отец! Солнце!.. Процессия будет чудесной! Ах, как я счастлива!
Она быстро оделась и сбежала вниз. Был тот самый день, 28 июля, когда процессия Чуда обходила улицы Бомона. И каждый год в этот день у вышивальщиков был праздник: никто не прикасался к иголке, все утро украшали дом. по исстари заведенному порядку, которому матери обучали дочерей уже целых четыреста лет.
Анжелика торопливо глотала свой кофе, а голова ее уже была полна мыслями об украшениях.
— Матушка, нужно посмотреть, в порядке ли они.
— Еще успеем, — невозмутимо ответила Гюбертина. — Мы повесим их не раньше полудня.
Разговор шел о фамильной реликвии, о благоговейно хранимых Гюберами трех великолепных старинных панно, раз в году, в день процессии, извлекаемых на свет божий. Еще накануне, по древнему обычаю, распорядитель процессии, добрый отец Корниль, обошел весь город из дома в дом и известил всех прихожан о пути следования статуи св. Агнесы, сопровождаемой монсеньором со святыми дарами. Вот уже четыреста лет, как путь этот оставался неизменным: вынос совершался через врата св. Агнесы, затем процессия следовала по улице Орфевр, по Большой и Нижней улицам, проходила через новый город и поднималась обратно по улице Маглуар до Соборной площади; возвращались через главный вход. И на всем пути следования горожане, состязаясь между собою в усердии, убирали окна флагами, затягивали стены самыми дорогими тканями, усыпали булыжную мостовую лепестками роз.
Анжелика не успокоилась до тех пор, пока ей не позволили вытащить из шкафа все три вышивки, лежавшие там целый год.
— Они нисколько, нисколько не испортились! — восторженно шептала она.
Осторожно сняв обертки из тонкой бумаги, Анжелика открыла панно; все они были посвящены Марии: богоматерь выходит навстречу ангелу, богоматерь плачет у подножия распятия, богоматерь возносится на небо. Это были вышивки пятнадцатого столетия, выполненные разноцветными шелками на золотом фоне; они великолепно сохранились; Гюберы отказывались продать их даже за очень большие деньги и очень гордились своим сокровищем.
— Матушка, я сама повешу их!
То было целое предприятие. Гюбер все утро убирал старый фасад. Насадив веник на длинную палку, он обмел пыль с переложенных кирпичами бревен и вычистил фасад до самых стропил; затем он вымыл губкой каменный фундамент и башенку с лестницей, где только мог достать. И лишь тогда все три вышивки заняли свои места. Анжелика подвешивала их за кольца на предназначенные им вековечные гвозди: благовещение — под левым окном, успение — под правым; что же до голгофы, то гвозди для нее были вбиты над квадратным окном первого этажа, и, чтобы прикрепить ее, пришлось вытащить стремянку. Анжелика уже успела убрать окна цветами, золото и шелк вышивок горели под чудесным праздничным! солнцем, и весь старый домик, казалось, вернулся к далеким временам своей молодости.
После полудня оживилась вся улица Орфевр. Чтобы избежать слишком сильной жары, процессия выходила только, в пять часов, но уже с двенадцати город усиленно занимался своим туалетом. Золотых дел мастер напротив Гюберов затянул свою лавочку небесно-голубыми драпировками с серебряной бахромой, а рядом с ним торговец воском использовал в качестве украшений занавески со своего алькова — красные бумажные занавески, казалось, сочившиеся кровью под ярким солнцем. Каждый дом убирался в свои цвета, вывешивали у кого что было, вплоть до ковриков из спален, и все это изобилие материй развевалось под легким ветерком жаркого дня. Улица оделась в веселые, бьющие в глаза, трепещущие одежды, превратилась в какую-то праздничную выставку под открытым небом. Все обитатели тут же громко разговаривали, вели себя, как дома; одни тащили целые охапки вещей, другие карабкались на лестницы, забивали гвозди, кричали. Вдобавок, на углу Большой улицы был воздвигнут переносный алтарь, что привело в величайшее волнение всех женщин околотка, — они торопились предложить для алтаря свои вазы и канделябры.
Анжелика тоже побежала туда, чтобы предложить два подсвечника времен Первой империи, обычно стоявших в виде украшения на камине в зале. Она ни на секунду не присела с самого утра и носилась словно в вихре, но была так возбуждена, так переполнена светлой радостью, что нисколько не устала. Когда она с развевающимися волосами прибежала от переносного алтаря и принялась обрывать и складывать в корзину лепестки роз, Гюбер пошутил:
— Пожалуй, и в день свадьбы ты не будешь столько хлопотать… Что это, ты выходишь сегодня замуж?
— Да, да, — весело ответила Анжелика. — Я выхожу замуж! Гюбертина улыбнулась:
— Ну, а пока нам надо бы пойти переодеться; дом уже достаточно красив.
— Сейчас, матушка, сейчас!.. Вот моя корзинка и полна.
Она кончала обрывать розы, чтобы усыпать лепестками путь монсеньера. Лепестки роз дождем лились из ее тонких пальцев и доверху наполняли корзинку легкой благоухающей массой.
Прокричав со смехом: «Живо! Сейчас я стану хороша, как ангел!», — девушка исчезла на башенной лесенке.
Время шло. Верхний Бомон начал уже успокаиваться от утренней лихорадочной деятельности, трепет ожидания наполнял готовые к встрече, рокочущие заглушенными голосами улицы. Солнце клонилось к горизонту, и жара начала спадать; на тесно сдавленные ряды домов с побледневшего неба падала легкая тень, теплая и прозрачная. Глубокая сосредоточенность разливалась вокруг, и, казалось, весь старый город стал продолжением собора. Только из новой части Бомона-городка доносился грохот телег; там на берегу Линьоля не прекращали работы многочисленные фабрики, пренебрегая этим древним религиозным торжеством.
В четыре часа зазвонил большой колокол на северной башне; от его звона задрожал весь дом Гюберов; и в ту же минуту Анжелика и Гюбертина, уже одетые, сошли вниз. Гюбертина была в платье из небеленой ткани, скромно отделанном; простым! кружевом; но округлый стан ее был так юн и гибок, что она казалась старшей сестрой своей приемной дочери. Анжелика надела белое шелковое платье — и больше ничего, никаких украшений, ни сережек, ни браслетов, ни колец — ничего, кроме обнаженных рук и обнаженной шеи, ничего, кроме ее атласной кожи, окруженной легкой материей; она была похожа на распускающийся цветок. Скрытый в волосах, наспех воткнутый гребень еле сдерживал непокорные, светлые, как солнце, локоны. Невинная и гордая в своей простодушной прелести, она была хороша, как день.
— А! — сказала она. — Уже звонят, монсеньор вышел из епископства.
Колокол продолжал звонить, его глубокий голос высоко разносился в ослепительно чистом небе. Гюберы устроились у открытого настежь окна в первом этаже: женщины облокотились на подоконник, Гюбер стоял за ними. То было их обычное место, отсюда очень удобно было смотреть на процессию; они первые видели, как она выходит из собора, и не пропускали в шествии ни одной свечи.
— А где же моя корзинка? — спросила Анжелика.
Гюбер принес корзинку с лепестками роз, девушка взяла ее и прижала к груди.
— О, этот колокол! — опять прошептала она. — Он нас как будто убаюкивает.
Маленький домик дрожал, отзываясь на раскаты колокольного звона, вся улица, весь квартал были охвачены дрожью ожидания, полотнища материи, украшавшие дома, вяло плескались в вечернем воздухе. Нежный запах роз разносился вокруг.
Прошло полчаса. Потом вдруг сразу распахнулись обе створки врат св. Агнесы, и открылась темная, усеянная яркими точками свечей глубина собора. Первым показался иподьякон в рясе: он вынес крест; по бокам его шли два причетника с большими зажженными свечами. Вслед за ними торопливо вышел распорядитель процессии, добрый отец Корниль; он оглядел улицу и, убедившись, что все в полном порядке, остановился под дверными сводами и стал наблюдать за выходом процессии, чтобы удостовериться, что места заняты правильно. Шествие открывали братства мирян, религиозные общества и школы в порядке старшинства. Тут были совсем маленькие детишки; девочки в белых платьицах были похожи на невест, разряженные и завитые мальчуганы без шляп, очень довольные, уже искали взглядами матерей. Посреди процессии шел отдельно от всех девятилетний мальчик, одетый Иоанном Крестителем; на его худенькие голые плечи была накинута баранья шкура. Четыре девочки, разукрашенные розовыми лентами, несли матерчатый щит со снопом спелой ржи. Вокруг хоругви с изображением девы Марии шли уже совсем взрослые девушки; женщины в черных платьях шествовали тоже со своей хоругвью из багрового шелка с вышитым на ней святым Иосифом. А за ними тянулись еще и еще бархатные и атласные хоругви, покачивавшиеся на золоченых древках. Не меньше было и мужских братств; они проходили в одеждах всех цветов, но особенно многочисленны были члены одного братства в плащах с капюшонами из серой грубой ткани, а вынесенная ими эмблема произвела настоящий фурор: к огромному кресту было прибито колесо, и на нем висели орудия пыток, которыми мучили Христа.
Когда показались ребятишки, Анжелика вскрикнула от умиления:
— Какая прелесть! Посмотрите же!
Один трехгодовалый малыш, ростом с ноготок, шествовал с такой горделивой важностью, так забавно переваливался на крохотных ножках, что девушка не удержалась и, вынув из корзинки пригоршню лепестков, бросила их в него. Малютка ушел, унося лепестки в волосах и на плечах. При виде его во всех окнах подымался умиленный смех, и изо всех домов на него падали розы. Среди гулкой тишины улицы раздавался только глухой топот процессии; пригоршни лепестков в бесшумном полете опускались на мостовую и постепенно покрывали ее благоухающим ковром.
Отец Корниль убедился, что миряне шествуют в должном порядке, но процессия вдруг остановилась, и он стал беспокоиться. Минуты через две он поспешно направился к голове шествия, и, проходя мимо Гюберов, приветливо улыбнулся им.
— Что такое? Почему они не движутся? — в лихорадочном нетерпении повторяла Анжелика, словно на другом конце процессии ее ожидало счастье.
— Им незачем бежать, — с обычным спокойствием ответила Гюбертина.
— Что-нибудь задержало. Может быть, алтарь заканчивают, — заметил Гюбер.
Девушки запели хорал; их высокие голоса, звеня, как хрусталь, разносились в чистом воздухе. Потом вдоль процессии прошла волна движения. Пошли опять.
Теперь, после мирян, из собора начало выходить духовенство; сперва вышли низшие, по должностям. Все были в стихарях и, проходя под дверными сводами, надевали шапочки, каждый нес зажженную свечу: шедший справа нес свечу в правой руке, шедший слева — в левой; два ряда колеблющихся, бледных под солнечным светом огоньков окаймляли процессию. Первыми прошли семинария, причт приходских церквей и причт церквей при учреждениях, за ними следовал соборный причт и наконец каноники в белых плащах. Между ними шли певчие в красных шелковых ризах; они в полный голос запели антифон, и причт негромко отвечал им. Чистые звуки гимна «Pange lingua»[3] подымались к небу, трепетавший муслин заполнил улицу, крылья стихарей развевались, и огоньки свечей усеивали их бледно-золотыми звездочками.
— О, святая Агнеса! — прошептала Анжелика.
Она улыбнулась святой, которую четыре служки несли на обитых синим бархатом, украшенных кружевами носилках. Каждый год девушка изумлялась, когда видела статую, вынесенную из вековечной дремотной полутьмы собора; под ярким солнечным светом, одетая длинными золотыми волосами, Агнеса была совсем другой. Она казалась такой древней и в то же время такой юной, ее маленькие ручки и ножки были так хрупки, ее тонкое детское личико почернело от времени.
Теперь должен был появиться монсеньор. Из глубины собора уже доносился звон кадил.
По улице пробежал шепот; Анжелика повторяла:
— Монсеньор… Монсеньор…
И, глядя на уносимую статую святой, она вспоминала старинные предания, вспоминала высокородных маркизов Откэр, с помощью Агнесы избавивших Бомон от чумы, Жеана V и всех его потомков, набожно поклонявшихся статуе Агнесы, — и легендарные сеньоры царственной вереницей один за другим проходили перед ней.
Долго никто не выходил из собора, в процессии образовался большой промежуток. Наконец показался капеллан, которому поручен был епископский посох; он держал его прямо перед собою, повернув загнутой ручкой к себе. За ним, пятясь, мелко помахивая кадилами, вышли два кадилоносца; около каждого шел причетник с сосудом для ладана. Огромный, обшитый золотой бахромой балдахин красного бархата зацепился в дверях. Но порядок был немедленно восстановлен, и специально назначенные лица подхватили древки. Под балдахином, окруженный высшим духовенством, обнажив голову, шел монсеньор; на плечи его был накинут белый шарф, в высоко поднятых, окутанных концами того же шарфа руках он нес сосуд со святыми дарами, не прикасаясь к нему обнаженными пальцами.
Кадилоносцы быстро двинулись вперед, и кадила, нежно звеня серебряными цепочками, начали раскачиваться широкими мерными взмахами.
Кого напоминал монсеньор Анжелике? Все головы набожно склонились перед ним, но она только чуть опустила голову и исподлобья разглядывала его, У монсеньора была высокая, тонкая, породистая фигура, поразительно моложавая для его шестидесяти лет. Его орлиные глаза сверкали, немного крупный нос подчеркивал повелительную властность лица, смягченную седыми волосами, падавшими густыми локонами. Анжелика обратила внимание на белизну его кожи: ей показалось, что волна крови вдруг залила ее. Но, быть может, это отблеск таинственного сияния золотого солнца, которое он несет в окутанных шарфом руках?
Нет, разумеется, он на кого-то похож, и Анжелика чувствовала, что в ней рождаются воспоминания о чьем-то лице.
С первых же шагов монсеньор негромко запел псалом, и сопровождавшие его дьяконы отвечали ему. Вдруг он поглядел на окно, в котором стояла Анжелика, и лицо его показалось ей таким суровым, полным такого холодного высокомерия, такого гневного осуждения всякой суеты, всякой страсти, что она задрожала. Он перевел взгляд на три старинные вышивки: Марию и ангела, Марию у креста, Марию, возносящуюся на небо, — и в глазах его блеснуло удовольствие. Потом он внимательно поглядел на Анжелику, и она в страшном смущении не могла понять, что изменило его взгляд — суровость или нежность. Но вот его глаза опять сосредоточились на святых дарах, отражая блеск огромного золотого солнца. Серебристо звеня цепочками, высоко взлетали и падали кадила, легкое облачко ладана расплывалось в воздухе.
Сердце Анжелики вдруг мучительно забилось. Позади балдахина она увидела митру со св. Агнесой, возносимой на небо двумя ангелами, — митру, нигь за нитью вышитую ее любовью; теперь ее нес священник, нес благоговейно, словно святыню, обернув пальцы материей. И за ним, среди мирян, следовавших за монсеньором, в толпе высших чиновников и должностных лиц она увидела Фелисьена: он шел в первых рядах, одетый в сюртук, такой же, как всегда, высокий, белокурый, с вьющимися волосами, с прямым, несколько крупным носом, и его черные глаза светились гордой нежностью. Анжелика ждала его, она не удивилась, когда увидала, что он обратился наконец в принца. И когда он поднял на нее тревожный взгляд — взгляд, полный мольбы о прощении за ложь, она ответила ему светлой улыбкой.
— Глядите-ка! — изумленно прошептала Гюбертина. — Разве это не тот самый молодой человек?
Она тоже узнала Фелисьена, обернулась к дочери и встревожилась, увидав ее изменившееся лицо.
— Так он солгал нам?.. Почему? Ты не знаешь?… Ты знаешь, кто он?
О да, быть может, она знает. Какой-то внутренний голос отвечал в ней на все недавние вопросы, но она не смела и не хотела больше спрашивать себя. Придет время, и она все узнает. Она чувствовала приближение этого мгновения, и волна гордости и страсти зализала все ее существо.
— В чем дело? — наклонившись к жене, спросил Гюбер.
Он, как всегда, витал в облаках. Гюбергина показала ему молодого человека.
— Не может быть! Это не он, — с сомнением произнес Гюбер.
Тогда Гюбертина притворилась, что поверила в свею ошибку. Это благоразумнее всего, позже она наведет справки. Между тем монсеньор кадил на углу улицы перед святыми дарами, поставленными на покрытый зеленью переносный алтарь, и процессия остановилась; потом опять двинулась. Анжелика стояла, забывшись в блаженном смущении, опустив руку в корзину, сжав в пальцах последнюю пригоршню розовых лепестков. Вдруг быстрым, словно вырвавшимся движением она бросила лепестки. Как раз в эту минуту Фелисьен вновь пошел вперед; лепестки посыпались дождем, и два из них, легко порхая, медленно опустились ему на волосы.
Все кончилось. Балдахин исчез за углом Большой улицы, хвост процессии удалялся, и за ним открывалась пустая, тихая, словно усыпленная благочестивыми мечтами мостовая, от которой подымался терпкий аромат растоптанных роз. Издалека еще доносился при каждом взмахе кадил постепенно замирающий серебристый звон цепочек.
— Матушка, пойдем в собор, посмотрим, как они будут возвращаться! — воскликнула Анжелика. — Хочешь?
Первой мыслью Гюбертины было отказаться. Но ей самой так захотелось удостовериться в справедливости своих подозрений, что она согласилась.
— Хорошо, если тебе хочется, пойдем.
Но нужно было подождать. Анжелика не находила себе места, она уже сбегала наверх за шляпкой и теперь то и дело подходила к окну, смотрела то в конец улицы, то на небо, словно вопрошала пространство. И она громко говорила, мысленно, шаг за шагом, следуя за процессией:
Они спускаются по Нижней улице… А теперь они, должно быть, выходят на площадь Префектуры… Эти длинные улицы в Бомоне-городке никогда не кончатся! И какое дело этим купцам-мануфактурщикам до святой Агнесы!
Высоко в небе парило тонкое розовое облачко, пересеченное нежной золотой полоской. Воздух был неподвижен, чувствовалось, что весь город замер, что бог покинул свою обитель и горожане ждут его возвращения, чтобы вновь приняться за повседневные дела. Голубые драпировки золотых дел мастера и красные занавески торговца церковным воском все еще покрывали обе лавочки напротив, казалось, все спало, и только медленное шествие духовенства переливалось из одной улицы в другую и ощущалось во всех уголках города.
— Матушка, матушка! Уверяю тебя, они сейчас выйдут на улицу Маглуар. Они уже начали подниматься!
Она лгала; было только половина седьмого, а процессия никогда не возвращалась раньше четверти восьмого; она хорошо знала, что сейчас балдахин должен шествовать мимо нижней пристани на Линьоле. Но ей так не терпелось!
— Матушка, поторопитесь же! Займут все места!
— Ну, ладно, пойдем, — невольно улыбаясь, сказала наконец Гюбертина.
— Я остаюсь, — объявил Гюбер. — Я сниму вышивки и накрою на стол.
Собор казался пустым — в нем не было бога. Все двери стояли настежь, словно в брошенном доме, ожидающем возвращения хозяина. Людей было очень мало; только главный алтарь — суровый саркофаг в романском стиле, весь усеянный звездочками зажженных свечей, — мерцал в глубине нефа. Остальная часть огромного собора, боковые приделы и часовни были уже окутаны сумраком угасающего дня.
Анжелика и Гюбертина медленно обошли собор кругом. В нижней своей части громадное здание было как бы придавлено собственной тяжестью, низкие столбы поддерживали круглые арки боковых приделов. Женщины проходили вдоль темных, замкнутых, словно склепы, часовен, пересекли собор, оказались у царских врат, под органными хорами, и почувствовали облегчение, увидев высоко над собой готические окна нефа, господствовавшие над тяжелой романской кладкой основания. Но они продолжали свой путь по южному боковому приделу, и ощущение удушья вновь охватило их. В пересечении крестообразно расположенных приделов, по четырем углам, четыре огромных колонны возносились кверху и поддерживали свод; здесь еще царил розоватый полусвет — прощальный привет дня, окрасившего багрянцем боковой фасад. На хоры вела лестница в три марша; они поднялись по ней и повернули в круглую абсиду — самую древнюю часть собора, уходившую перед ними вглубь, как могила. На минуту они остановились позади старинной, богато орнаментированной решетки, со всех сторон замыкавшей хоры, и поглядели, как светится главный алтарь; огоньки свечей отражались в полированных дубовых стульях, чудесных стульях, украшенных скульптурой. Так они вернулись к исходной точке и вновь подняли головы, желая еще раз ощутить дыхание уносящегося ввысь нефа, а между тем мрак сгущался, древние стены раздвигались, и еще недавно хорошо видные роспись и позолота тонули во тьме.
— Я так и знала, что мы придем слишком рано, — сказала Гюбертина.
Не отвечая, Анжелика прошептала:
— Как здесь величественно!
Она не узнавала собора, ей казалось, что она видит его в первый раз. Она рассматривала неподвижные ряды стульев, заглядывала в глубину часовен, где различались только темные пятна гробовых плит. Ей попалась на глада часовня Откэров, и она узнала починенный наконец витраж со св. Георгием, неясным, как видение, в сумраке гаснущего дня. И она обрадовалась.
В эту минуту зазвонил большой колокол; собор задрожал и ожил.
— Ну вот! — сказала Анжелика. — Они подымаются по улице Маглуар.
На этот раз она сказала правду. Боковые приделы уже заполнялись народом, и с минуты на минуту все больше чувствовалось приближение процессии. Это ощущение возрастало вместе с колокольным звоном, через широко открытые главные двери в собор вливалось чье-то могучее дыхание. Бог возвращался.
Анжелика, встав на цыпочки, опершись о плечо Гюбертины, глядела в закругленный просвет двери, четко выделявшийся на фоне белесого сумрака соборной площади. Первым появился иподьякон с крестом, и по обе стороны его два причетника со свечами; за ними, задыхаясь, изнемогая от усталости, поспешно вошел распорядитель процессии, добрый отец Корниль. Каждый приходящий вырисовывался на пороге чистым и выразительным силуэтом и через секунду тонул во мраке собора. Шли миряне — школы, общины, братства; хоругви, как паруса, раскачивались в дверях, потом их мгновенно поглощала темнота. Вот проплыла бледным пятном группа дев богоматери, распевая звонкими голосами серафимов. Собор вбирал эту массу людей, неф медленно заполнялся; мужчины проходили направо, женщины — налево. Меж тем наступила ночь, и далеко на площади замелькали искорки, сотни движущихся огоньков — это возвращалось духовенство с зажженными свечами в руках. Двойная лента желтоватых огней уже вливалась в двери. Казалось, этому не будет конца, свечи следовали за свечами и все умножались; вошла семинария, приходские церкви, соборный причт, певчие, тянувшие антифон, каноники в белых плащах. И мало-помалу собор осветился, наводнился огнями, усеянный сотнями звезд, как летнее небо.
Два стула были свободны. Анжелика встала на один из них.
— Сойди, — твердила Гюбертина. — Это воспрещается.
Но Анжелика упрямо и невозмутимо отвечала:
— Почему воспрещается? Я хочу видеть… О, как красиво!
Кончилось тем, что она уговорила мать взобраться на другой стул.
Теперь уже весь собор светился и пылал. Колеблющиеся волны свечей зажигали отблески под придавленными сводами боковых приделов, а в глубине часовен то вспыхивало стекло раки, то позолота дарохранилища. Даже в полукруглой абсиде, даже в могильных склепах мерцали живые отсветы. Алтарь был зажжен, и хоры сияли, ярко блестели спинки стульев, резко выделялись черным силуэтом округлые узоры старинной решетки. Стал лучше виден стремительный взлет нефа; внизу приземистые столбы поддерживали полукруглые своды, а наверху пучки колонок между ломаными стрельчатыми арками утончались, расцветали причудливой лепкой и, казалось, несли к небу вместе с лучами света дыхание любви и веры.
Но вот среди шарканья ног и скрипа стульев вновь послышался серебристый звон кадил. Тотчас же заиграл орган, мощный аккорд громовыми раскатами наполнил соборные своды и вылился наружу. Но монсеньор был еще на площади. В эту минуту служки внесли в абсиду статую св. Агнесы; ее лицо при свете свечей выглядело умиротворенным, казалось, она довольна, что возвращается к своей дремоте, длящейся уже четыре века. Наконец вошел монсеньор, все так же держа святые дары в руках, обернутых концами шарфа; перед ним несли посох, за ним — митру. Балдахин проплыл до самой середины нефа и остановился перед решеткой хоров. Произошло короткое замешательство: сопровождавшие епископа невольно подошли слишком близко к нему.
Фелисьен шел за митрой, и Анжелика уже не спускала с него глаз. Случилось так, что во время этого минутного замешательства он вдруг оказался по правую сторону балдахина, и Анжелика увидела почти рядом седую голову монсеньора и белокурую голову юноши. Какой-то свет ударил ей в глаза, она сжала руки и вслух, громко сказала:
— О! Монсеньор, сын монсекьора!
Она выдала свою тайну. Этот возглас вырвался у нее против воли: их поразительное сходство сразу открыло ей все. Быть может, в глубине души Анжелика уже знала и раньше, но она не смела сказать себе этого; теперь же истина просияла и ослепила ее. Тысячи воспоминаний возникали в ней, подымались от всего, что было вокруг, и повторяли ее возглас.
— Этот юноша — сын монсеньора? — прошептала изумленная Гюбергина.
Вокруг них люди начали подталкивать друг друга. Их знали и любили. Мать в своем туалете из простого полотна казалась еще очень красивой, а дочь в белом шелковом платье была ангельски прекрасна. Стоя на стульях, на виду у всех, они были так хороши, что все взоры обращались к ним.
— Ну да, добрая барыня, — заговорила стоявшая тут же матушка Ламбалез, — ну да, это сын монсеньора! Разве вы не знаете?.. Очень красивый молодой человек и богатый! Ах, он такой богатый, что если бы захотел, купил бы весь город! У него миллионы, миллионы!
Гюбертина слушала, бледнея.
— Вы, наверно, слыхали, что про него рассказывают? — продолжала старая нищенка. — Его мать умерла от родов; потому-то монсеньор и пошел в священники. А теперь монсеньор решил наконец призвать сына к себе… Фелисьен VII д'Откэр — словно настоящий принц!
Гюбертина горестно сжала руки. А Анжелика вся сияла перед лицом воплотившейся мечты. Она не удивлялась, она уже раньше знала, что он должен оказаться самым богатым, самым красивым, самым знатным; ее огромная радость была полной, не омрачалась никакой тревогой, никакой боязнью препятствий. Наконец-то Фелисьен открылся ей, наконец-то он принадлежал ей полностью. Огоньки свечей струили потоки золотого света, орган торжественно воспевал их обручение, из глубины преданий вставал царственный род Откэров: Норберт I, Жеан V, Фелисьен III, Жеан XII, а затем — последний — Фелисьен VII, обернувший к ней в эту минуту свою белокурую голову. Вот он, потомок братьев пресвятой девы, ее господин, ее прекрасный Иисус, вот он, во всем блеске, рядом со своим отцом.
В эту минуту Фелисьен улыбнулся ей, и Анжелика не заметила сердитого взгляда монсеньора, который только что увидел над толпой ярко пылающее лицо стоявшей на стуле девушки, полное гордости и страсти.
— Ах, бедное мое дитя! — с горестным вздохом прошептала Гюбертина.
Но капелланы и сослужители уже выстроились справа и слева, протодьякон взял чашу со святыми дарами из рук монсеньора и поставил ее на алтарь. То было прощальное благословение; хор гремел «Tantum ergo»[4] облака ладана подымались из кадил — и внезапно наступила молитвенная тишина. Посреди пылающего огнями, запруженного толпой духовенства и мирян собора, под стремительно возносящимися сводами монсеньор поднялся к алтарю, взял обеими руками огромное золотое солнце и три раза медленно очертил им в воздухе крестное знамение.