Посвящается Матильде
Большинство персонажей названо в честь ураганов.
Ураган «Деннис» опустошил Северную Калифорнию и Вирджинию.
И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: «Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших, ибо приходят дни, в которые скажут: блаженны неплодные и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!»
— Знаю я таких, как ты, — сказала женщина. — Добродетельные особы. Слишком хороши, чтобы иметь что-то общее с простыми людьми. Катаетесь по вечерам с мальчишками, но пусть вам только попадется мужчина…
Только я начала описывать женщину, которая красит перед зеркалом глаза, собираясь идти смотреть казнь, как судья Эдвард прервал меня:
— Да ведь это же Дама в черном!
Она прославилась на всю Вирджинию своим фанатичным любопытством к смертникам, своими бурными романами и умопомрачительными уловками, к которым она прибегала, чтобы попадать на казни.
— Увидал тень Дамы в черном — кровь заледенела в жилах, — с улыбкой произнес судья Эдвард. — Местная поговорка!
У героини моей книги пока нет имени. Она еще не одета. На ней лишь лифчик, а сверху — нейлоновая комбинашка. Она уже не делает макияж нагишом — не тот возраст! Занимаясь лицом, она не хочет видеть в зеркале свое раздавшееся тело. Она накладывает на веки тени кричащего, почти электрического синего цвета. Подводит глаза, готовясь поймать последний взгляд смертника. Взгляд, который угаснет в центре ее зрачка, посреди карей радужки, в глубине белка, под веком, густо накрашенным синими тенями.
— Интересуетесь смертной казнью? — спросил судья Эдвард.
Скорее, мне интересны глаза, которые подводит эта женщина перед тем, как отправиться смотреть казнь. Двадцать два ноль-ноль, парадный вход, при себе иметь приглашение и документы, удостоверяющие личность. Явиться желательно за час до начала. Вся моя задумка — пока всего лишь этот зрачок, это накрашенное лицо уже немолодой дамы, совершающей свой ритуал в комнатенке мотеля. Она достала платье из прозрачного пластикового чехла и расстелила на постели. Видимо, она наденет его в последний момент, чтобы не испачкать ворот пудрой.
Я спросила судью Эдварда, возможно ли, чтобы в самый последний момент, за мгновение до укола, женщина прижалась лицом к стеклу зрительного зала и смертник вдруг ее увидал. Судья считал, что вряд ли. Зал в тюрьме «Гринливз» оборудован непрозрачными стеклами, между зрителями и стеклом находится парапет, да и сиденья привинчены к полу.
А профессор Филипп добавил, мол, за полчаса, что длится казнь, зрители погружаются в такое оцепенение, что боятся шелохнуться.
— Их лица каменеют, хмурятся, напрягаются. Они как бы имитируют смерть. Зрители дышат так тихо, словно и не дышат вовсе. Большая часть закрывает глаза или, по крайней мере, опускает взгляд. Все молчат. Обычно «официальные свидетели» и те, кто на самом деле присутствует на казни — разные люди. Те, кто это увидел, молча смываются от греха подальше. Но бывает, кто-то кричит, плачет или молится.
Судья Эдвард сказал, что мне стоило бы это увидеть, и спросил, хочу ли я поприсутствовать на казни.
— По крайней мере, наведайтесь хотя бы в «Гринливз». Как же вы будете писать книгу, не увидав настоящей обстановки, реальных персонажей, не побеседовав с настоящим смертником? Вам нужно навестить Дэвида Денниса — его как раз собираются казнить в конце месяца. С ним вы узнаете о смертной казни больше, чем со всеми нами вместе взятыми и с целой библиотекой криминалистики впридачу.
Так я впервые услыхала о Дэвиде Деннисе, который уже девять лет ожидал казни в камере смертников в «Гринливзе». В тот раз, в доме судьи Эдварда, в разгар приема, организованного университетом Роузбада в честь моего вступления в должность преподавателя, мне описали его как преступника-обольстителя, любящего подискутировать о смертной казни и делающего это талантливо. Ему польстит, если к нему наведается писательница.
Дэвид Деннис вызывал здесь живой интерес. Очень скоро разговор переключился на него. Профессор Филипп и судья Эдвард, увлекшись этой темой, не отходили от меня ни на шаг. Трое или четверо гостей присоединились к нашей группе. Казалось, Дэвид Деннис для них — герой некоей грязной истории, касавшейся их непосредственно.
Я уже осознавала, что придуманный персонаж — женщина, красящая веки этой нелепой синей тушью — не имела никаких шансов в сравнении с этим исключительно реальным, хотя для меня пока и не очень, Дэвидом Деннисом. Гримирующаяся женщина блекла в моем воображении перед Дэвидом Деннисом, как слабый огонек меркнет в свете большого костра. И все мои попытки не интересоваться существованием Дэвида Денниса, мои тщетные намерения не задавать вопросов о природе его преступления терпели крах перед его очевидной реальностью. Этой четкой картине я могла противопоставить лишь схематический набросок женщины, которая еще не существовала и, возможно, стала бы для меня реальной лишь после завершения книги, когда кто-нибудь из читателей воскликнул бы: «Я ее знаю!»
Вокруг нас собралась толпа. Я узнала ректора университета, с которым уже встречалась в его офисе, и двух специалистов по уголовному праву — уполномоченных адвокатов университета Роузбада. Они спросили, с какой стати я интересуюсь смертной казнью. Судья Эдвард ответил за меня: мол, я пишу о ней роман.
— Но почему вы выбрали именно Америку? — спросил ректор.
Наверное, он хотел сказать: почему именно Роузбад? Думаю даже, он хотел предложить мне не затрагивать эту тему со студентками на занятиях, сконцентрироваться на более «легких» темах и («ну вы же понимаете!») не будить воспоминаний о кошмаре, который все здесь пытались забыть.
Я поторопилась с ответом, еще не осознав намеков, кроющихся в вопросе ректора. Это был даже не вопрос — скорее, предостережение. Но я с победоносным видом выпалила ответ, который держала наготове с тех пор, как приехала в США: мол, в мире не так много цивилизованных государств, где еще существует смертная казнь, поэтому выбор у меня был небольшой. Он потрясенно замолчал, а я разъяснила, что темой моей книги будет не столько смертная казнь, сколько судьбы женщин, близких смертникам — женщин с Голгофы. У меня перед глазами стояло лицо женщины, подводящей глаза перед тем, как идти смотреть смертную казнь, чтобы поймать последний взгляд осужденного.
Моя идея окружающим показалась странной, образ — тоже. Как я могла начинать не с истории, а с одного персонажа, даже нет — с детали персонажа?
— И что дальше? — спросил ректор.
— Не знаю.
В его глазах я прочла, что мой контракт пока не подписан, и он, чуть что, легко найдет завтра причину для его аннулирования.
Оба адвоката признали, что казни вызывают странный, часто нездоровый интерес. Нужно, мол, старательно отбирать зрителей, желающих попасть на казнь. Судья Эдвард сообщил им, что он уже рассказал мне о Даме в черном.
— Дама в черном! — весело воскликнули они.
И хором выпалили, обращаясь к ректору:
— Увидал тень Дамы в черном — кровь заледенела в жилах!
— В её жилах, — уточнил судья Эдвард.
Именно в этот момент я поняла, что потеряла женщину, подводящую глаза: ее уже чересчур измусолили, а я даже не успела придумать ей других черт, кроме этих синих теней (хотя их-то я видела отчетливо!). Так безымянная женщина уступила место Дэвиду Деннису за явным превосходством последнего — его имя, расплавленное, выкованное и отполированное частым упоминанием, звенело как колокол. Реальность неумолима, и я ничего не могла ей противопоставить. Или почти ничего.
Судья Эдвард понравился мне с первого взгляда. Он встретил нас, профессора Филиппа и меня, у въезда в Роузбад, чтобы провести к своему дивному стеклянному дому, где давал прием в мою честь. Он пришел за нами к воротам со своей молодой собакой-лабрадором на поводке. Этот эскорт позволил судье ознакомить меня с растительным многообразием штата Вирджиния, а также провести лишних пару минут с собакой в ответственный период дрессуры — поучить ее идти рядом, останавливаться, садиться. Мы тоже повиновались командам судьи и даже выучили их лучше, нежели собака, позволявшая себе некоторые вольности, тотчас же пресекаемые сухим щелчком по ошейнику.
Мы шли, останавливались, снова шли в такт коротким командам, а судья Эдвард представлял нам самое прекрасное, что есть в Америке — штат Вирджиния, Роузбад, стеклянный дом на лоне нетронутой природы, Юг во всей его красе. Он говорил нам названия растений, но не латинские, а те, что были даны им первыми поселенцами, движимыми энтузиазмом открытий, надеждами или воспоминаниями: имя любимой женщины, имя умершего ребенка — весь этот обычный и тем не менее странный словарь, который превращал Вирджинию в новый Эдем.
— Это наши произведения искусства, — говорил судья Эдвард с гордостью, подстегиваемой моим восхищением. — Эти деревья — настоящие памятники Америки. Вы говорите: «Это замок семнадцатого века». Мы говорим: «Этому дереву три тысячи лет». Вот это, например, растет здесь с незапамятных времен, оно — прародитель Роузбада, его корни пронизывают весь холм.
Именно здесь, в Роузбаде, он попросил руки Памелы. Памела Эдвард когда-то была студенткой этого женского университета. Она была свидетельницей золотых времен Роузбада, когда все, кто считался богатыми наследницами Юга, учились в его стенах. Судья обожал эти правила закрытого клуба. Во главу угла здесь ставилась природа, созерцание, что уже в те времена делало Роузбад уникальным местом. Он всю жизнь мечтал здесь жить, и вот совет университета разрешил ему построить дом его мечты в тени самых красивых и самых старых деревьев в округе, на склоне, спускавшемся к озеру.
Судья Эдвард объяснял, что прозрачные стены дома, его форма, которая словно скользила под деревья, огибала их, не доставая до крон, — все это не иначе как забота о лесе. Если однажды дом исчезнет — и от деревьев не останется никакого следа. В благодарность за оказанную им привилегию, они с Памелой тотчас же завещали дом Роузбаду.
— После нас здесь будет университетская школа орнитологии, а потом… потом дом исчезнет, но мы не сломаем ни одной ветки, не пораним ни одного деревца.
Впервые я увидала этот дом в разгар бабьего лета, под вечер, когда деревья отбрасывали свои зеленоватые тени на огромный застекленный фасад. Осень здесь, по словам судьи Эдварда, ослепляла пурпуром и золотом, а весна очаровывала влажно-серебристыми отблесками ольх и папоротников в ложбинах. Он ни слова не сказал о зиме, своей любимой поре года, когда всё очищается. Он пользовался наготой деревьев, чтобы делать с них карандашные наброски.
— У нас тут представители десяти домов в одном, — сказал он, раздвигая входную дверь, словно театральный занавес.
Высший свет Роузбада — ректор, профессура, ученые-исследователи, члены администрации, меценаты и художники — предстал перед моим взором, застывший, словно картина на стене. Казалось, они хотели понравиться мне с первого взгляда, но меня что-то смущало. Я никогда не встречала людей, настолько переполненных ощущением собственной значимости, гордящихся своим положением в обществе и демонстрировавших это с такой самоуверенностью. Каждый из них был не лишь бы кем, но поскольку их фамилии ничего не говорили мне, иностранке, то Филипп, чтобы я осознала их значимость, добавлял «известный», «знаменитый». Добавлял шепотом, и тот, с кем меня знакомили, неизменно встречал эти эпитеты легкой улыбкой.
Для них я, без сомнения, ничего из себя не представляла — ни как писательница, ни как француженка. Франция для них ассоциировалась с давно минувшими днями или с дальними странами, среди которых они выделяли восхитительную Италию. Если они и думали при виде меня о чем-то — что совершенно не доказано, — то, скорее, об Италии, Риме, о своей молодости, стажировке или свадебном путешествии в Венецию либо Флоренцию. Перед моим ослепленным взором разворачивался спектакль, который общество разыгрывало лишь для самого себя. Они любили слушать, как звучат их имена, и принимали за чистую монету восторги Филиппа, простого профессора литературы.
Судья Эдвард вносил в это представление нотку тепла и задушевности, что объяснялось его ролью хозяина, хотя и не только ею. От группы женщин, собравшихся в глубине салона, отделилась дама, которую я поначалу приняла за Памелу Эдвард и которая на поверку оказалась ее подругой. Она снисходительно приблизилась ко мне. К моему вящему удивлению, она обратилась ко мне по-французски. И тут же спросила, что я думаю о связи кино и литературы. Не дожидаясь ответа, который я более-менее связно пыталась сформулировать, она объяснила, что каждый год организует в Музее современного искусства в Ричмонде неделю французского кино.
Потом она спросила, что я сейчас пишу. Именно в тот момент, когда я описывала ей женщину, подводящую глаза, вмешался судья Эдвард. Он хотел, чтобы я непременно попробовала местных устриц. Он взял меня за руку и повел туда, где должна была бы находиться кухня, но в этом доме без перегородок она была, скорее, продолжением салона. Судья принялся открывать устриц с мужским обаянием, в лучах которого я растаяла. Словно в теплой дружеской компании любителей пива, я принялась рассказывать начатую для дамы из ричмондского музея историю с женщиной, которая красится перед зеркалом, прежде чем отправиться смотреть казнь. Судья слушал меня, моя посуду. Он поставил в шкафчик старый фарфор, ополоснул два или три стакана. Думаю, вся уборка заняла бы несколько часов, и, что удивительно, Эдвард сам взвалил ее на себя, в то время как Памела Эдвард в другом конце салона всем своим видом демонстрировала ледяное равнодушие. Стоя среди таких же беспечных женщин, она птичьим взором следила за мужчинами, которые спешили отнести судье грязную тарелку или прибор. И, довольная, кутала свои узенькие плечики в тонкую шелковую шаль.
Там же, на кухне, я задала судье Эдварду волновавший меня вопрос: что он думает о смертной казни. Он ответил, что несколько раз выносил такой приговор и после этого никогда не сомневался в правильности принятого решения. А поскольку я запротестовала, он завел разговор о жертвах и возмездии. Его поддержали другие гости, подносившие посуду или тайком потягивавшие на кухне пиво. Соглашаясь в общем и целом, они, однако, признавали, что смертный приговор нельзя выносить душевнобольным и несовершеннолетним. Они беседовали спокойно, составляя в раковину оставшиеся тарелки. Я спросила: а что если покарают невиновного?
Ах! Убийственный довод противников смертной казни! Какого невиновного? Вам кажется, что вы находитесь в стране дикарей, где любой шериф может вытащить дробовик и свершить правосудие по своему усмотрению, где мужланы вздергивают чернокожих на первом попавшемся суку? Оглянитесь вокруг!
Судья широким жестом обвел огромный стеклянный дом, прозрачные стены которого как бы подтверждали, что здесь ничего не скрывают.
— Вы думаете, что правосудие здесь хуже, чем в Европе? Не такое демократичное? Более запутанное? Вы думаете, что много остается якобы невиновных после всех расследований и судебных процессов? Видал я этих невиновных, которым самые лучшие адвокаты по десять-пятнадцать лет строчат апелляции, и всё, что они могут представить в качестве алиби — это какого-нибудь лжесвидетеля. Я слышал, как они трезвонят о своей невиновности вопреки всем уликам, вплоть до самого дня казни. Но достаточно ли называть себя невиновным, чтобы быть им на самом деле?
— Нет, но достаточно быть им на самом деле, чтобы называться невиновным!
— И где тогда, по-вашему, истина? Невиновность не провозглашают со страниц газет. Она доказывается в ходе расследования, лабораторных анализов, в ходе судебного процесса.
— Тогда зачем спрашивать мнения присяжных заседателей? Почему они принимают решение голосованием? И когда решение принимают с перевесом в один голос… это значит, что ты невиновен или виновен с перевесом в голос?
— Потому что вы полагаете, что присяжные, судьи, адвокаты разбираются в этом меньше, чем вы, ведут себя хуже, чем вы, менее уверены или меньше сомневаются, чем вы, что они кровожаднее, нежели вы!
— Достаточно лишь одного невиновного… — начала было я.
— Это был бы один невиновный, вот и всё. А вот что мне не безразлично, что меня гложет и не дает жить спокойно, так это она, — он кивнул головой в сторону женщин, — мать Кэндис, убитой девушки.
Он показывал мне какую-то женщину, но я ее не видела. Несмотря на псе усилия, я не могу сейчас вспомнить лицо матери Кэндис. Я увидала ее и забыла. Глянула украдкой, чтобы она не словила мой взгляд, и забыла — не будешь ведь долго рассматривать мать убитой девушки! Я пытаюсь вспомнить лица всех женщин, которых встретила тем вечером. Мать Кэндис может быть любой из них. Возможно, нас представили друг другу. Должно быть, она была обычной, но когда знаешь о трагедии, эта обычность становится необычной.
Должно быть, в глазах этого общества, предпочитавшего сохранять дистанцию и сдержанность тона, я слишком долго оставалась наедине с судьей Эдвардом. Наверное, они исчерпали все темы для разговоров, остроумные мысли, передовые суждения, одобрения, порицания и вообразили, что есть еще темы, которых они не касались за долгое время своего совместного существования. Поэтому они обернулись к нам — натянутые, холодные, похожие на манекены.
Я и не предполагала, что хозяйственная деятельность судьи Эдварда была любовной, почти эротической манифестацией по отношению к его жене Памеле, особенно когда та находилась в окружении профессорских жен. Предлагая свою помощь, настаивая на том, чтобы помыть часть посуды, я ломала тонкую игру. Я вела себя как простушка, которая флиртует с самым видным мужчиной, я откололась от группы порядочных женщин. Я не была в их команде. Мое поведение не только оскорбляло их — оно уязвляло их женское начало.
И судья Эдвард, неоднократно отклоняя мою помощь, давал мне это понять. Он пытался оправдаться перед Памелой, явно показывая, что делает всё возможное, чтобы избавиться от меня. Он и не предполагал, что из-за того, что не подпускает меня к раковине, загораживая ее всем своим телом, я в результате усядусь возле него в той вольной позе, которая шокировала всех вокруг и сделала меня естественным врагом присутствующих женщин. Теперь я ясно припоминаю, хотя в тот момент не отдавала себе отчета в происходящем, как они непроизвольно создали вокруг Памелы нечто вроде почетного караула, взяв ее в круговую оборону.
— Стоило бы потребовать, — говорил тем временем судья Эдвард, — чтобы каждый раз, когда в газетах печатают фото убийцы, рядом публиковали бы фото жертвы. Или даже фотографии трупа жертвы. Если бы вы видели тело Кэндис, ее лицо, вы бы никогда этого не забыли! И она — она его тоже не забудет. Мы не забудем.
Он вышел на террасу. И захлопнул стеклянную дверь прямо перед моим носом, словно приказывая не идти вслед за ним. Я увидала, как он растянулся на шезлонге, потом поманил свою красивую собаку, и она улеглась рядом с ним. Передо мной был спокойный и искренний человек, который любил звездные ночи, справедливость и собак. Он гладил светлый собачий живот, и сука благодарно положила ему голову на плечо. Ее глаза были зажмурены, а влажные черные уголки губ расползлись в улыбке. Тогда он взял ее голову в руки и страстно поцеловал в морду, прямо в тонкие губы и мелкие резцы.
Теперь я понимаю, что на том приеме у судьи Эдварда было много символичного. Из всех десяти домов — ректора, вдовы писателя, которого я заменила, профессора Филиппа, который был моим шефом, — короче, из всех возможных вариантов (я даже не исключаю вариант со студенческой библиотекой) общество Роузбада выбрало для знакомства со мной дом судьи Эдварда, судьи, увенчанного дворянским титулом, председателя судей штата Вирджиния. Дом судьи Эдварда, возвышающийся посреди двух тысяч гектаров Роузбада, прямо у озера, среди вековых деревьев, так глубоко ушедших корнями в землю, что даже последний ураган не нанес им ущерба — разве что забрал в жертву магнолию, ровесницу гражданской войны.
Все в Роузбаде поклонялись просторам и одиночеству. В рекламном проспекте Роузбада сообщалось, что это единственный университет в США, где каждой студентке гарантированы два гектара земли. На этих просторах образовалось изолированное общество, жизнь которого текла неспешно и тихо среди мягкого, неназойливого шума леса. Роузбад сквозь пальцы смотрел на преподавателей и обожествлял студенток, которые создавали ему высочайшую репутацию.
Царивший здесь вкус к тайне объяснял склонность этого общества к писательству, поэтому сюда постоянно приглашали преподавать иностранных писателей, писателей-резидентов, и они приезжали один за другим, чтобы облекать молчание в слова, извлекать, подобно акушерам, из дум и душ учениц художественные произведения.
Теперь, задним числом, я думаю, что это общество страдало от той формы меланхолии, которая присуща бывшим санаториям, переделанным в дома отдыха. По крайней мере, такой я сделала вывод из взвешенной речи профессора Филиппа, когда тот возил меня на электрокаре по кампусу, чтобы я могла оценить его красоты, прелесть озера, на берегу которого я заметила дикого лебедя, тяжело взлетавшего со статуи юной Роуз, расположенной на высоком мысе, лицом к величественному заливу Чизапик. Роузбад был назван в честь юной Роуз, пропавшей без вести в возрасте восемнадцати лет, в самый разгар войны Севера и Юга. Скульптор изобразил Роуз с развевающимися волосами, словно замершую с протянутыми руками на бегу к океану в попытке ухватить бесконечность. У ее ног — могилы преподавателей Роузбада. Я разглядывала имена, должности, даты. Они умерли молодыми.
— Рак, — сказал мне тогда профессор Филипп.
Он сообщил, что скоро собирается уйти на пенсию и переехать во Францию. Он говорил об этом как о спасении, сам не отваживаясь в это поверить. Ему оставалось продержаться еще два года, но за это время рак мог настигнуть и его, чтобы заключить в могилу под статуей юной Роуз, под защиту ее хрупких бронзовых ручонок, которым не страшны никакие штормы и ураганы, налетающие с океана.
Я до сих пор признательна этому профессору литературы, который приехал за мной в самое сердце Канзаса и предложил должность преподавателя в одном из престижнейших женских университетов — или колледжей, как их здесь называют. Он и разъяснил мне, что такое Роузбад. Этакий институт благородных девиц, расположенный на двух тысячах гектарах и предназначенный для богатых наследниц огромных свиноферм Северной Каролины и птицефабрик Вирджинии. Эти девицы приезжали сюда проветрить на океанском ветерке дурно пахнущие родительские деньги. От царящей здесь унылости их спасала необузданная сексуальность и негласные правила, следование которым заканчивалось изданием очередной книги, непременно занимавшей место среди произведений студенток Роузбада, посвященных Роузбаду, в библиотеке, предназначенной для студенток Роузбада.
Студентки валом валили на писательские занятия, и писательство становилось частью их жизни. Какая-нибудь студентка непременно вступала в любовную связь с писателем. Скандал, исключение, увольнение… В большинстве случаев писатель переходил в другой университет, хотя там ему, без сомнения, писать было труднее, так как Роузбад был источником вдохновения, и поэтому так трудно (я сама чувствую) говорить о Роузбаде, не находясь в нем. Иногда, правда, студентка сочеталась браком с писателем — со своими средствами она могла себе это позволить, — и пара запиралась в Роузбаде и в своей собственной истории, что в конце концов разрушало их жизнь. Теперь они больше не знали, то ли живут, то ли пишут, хотя, конечно, делали и то, и другое, соревнуясь между собой, охотясь за чувствами, впечатлениями, описывая избитые пейзажи, которых было полно в других романах, поэмах, новеллах.
В этой игре студентка, более молодая, более непосредственная и намного менее образованная, отправляла писателя в полный нокаут. И тот, считавший, что с первым поцелуем он вновь обрел творческое вдохновение, впадал в депрессию и становился годен лишь на то, чтобы проверять сочинения студенток. Последний писатель, мой предшественник, покончил жизнь самоубийством. На его надгробье пока ничего не написано — ни дат, ни должности, ни названий его книг, на чем он настаивал в предсмертной записке, больше полагаясь на камень, чем на библиотечные каталоги. Чтобы разорвать этот порочный круг, в Роузбад решили пригласить женщину. Я была призвана превратить этот почтенный женский университет в феминистский — по крайней мере, заложить первый камень в фундамент идеи.
Я заметила девушку и чуть не вскрикнула от такого же восхищения, как на озере при виде дикого лебедя. Так, вероятно, радуется охотник одинокой лани, предвкушая, что она приведет за собой целое стадо. С двумя гектарами на каждую ученицу в Роузбаде легче было повстречать не студентку, а лань, которыми изобиловали здешние угодья. В кафетерии, где я завтракала, не было ни одной студентки, хотя их ожидали столы с великолепными закусками. Персонал был готов накрывать, разогревать, варить и жарить все, что они попросят, и даже украшать мороженое (двадцать три вида на выбор) разноцветным кремом и обжаренной в сахаре миндальной крошкой. Возможно, я пришла слишком рано, или у них еще не возобновились занятия, или дело было накануне каникул, или после выходных — но их здесь не было.
— Тише! — шепнул Филипп. — Она творит.
Я замерла в изумлении перед таким способом творить. Мне казалось, что в Роузбаде вдохновение зависело от исправной работы кафетерия. Этой же девушке было достаточно озера и лебедей, тишины пляжа, домиков на опушке леса — этих храмов на лоне природы. Девушка творила, то есть она в одиночестве лежала на причале, устремив взгляд в бесконечность. У нее были рыжие волосы, она была очень молода и бесконечно красива. Вот что в Роузбаде называли творчеством — раствориться в пейзаже абсолютный красоты, красоты, не загнанной в какие-то рамки, как мы привыкли это делать из страха, что ее испортит что-нибудь безобразное; красоты на триста шестьдесят градусов вокруг, с вершинами деревьев, небом и птицами, красоты без плутовства. Выпустить на волю свои чувства и во всей красе рассказать о них! Подумать только, чтобы я вот так созерцала лебедей на зеленой глади озера в поисках единственной идеи, единственного образа — сама мысль об этом показалась мне дикой.
Меня больше привлекали беспорядочность, необычность, странность. Я даже не искала их — они жили во мне, периодически всплывая на поверхность. У меня было что рассказать своим студенткам. А эта красивая рыжая девушка, разлегшаяся на причале, возможно, представляла себе, что небо и озеро поменялись местами, и искала вверху его темный след. Она по-своему уходила от этого великолепия и погружалась в другое — бурное, неспокойное. Места чистой красоты, предназначенные для творения, невыносимы для творца. Писатели, преподававшие литературное мастерство, один за другим впадали в депрессию. Последний из них пустил себе пулю в лоб. Рак, столь распространенный в Роузбаде, доканывал их, и они завершали жизненный путь под статуей мисс Роуз, руки которой словно стремились объять весь мир.
Именно здесь, созерцая роузбадское озеро, ни форму, ни цвет, ни контуры, ни темные глубины которого я даже не хочу описывать, я осознала, что не задержусь тут надолго и не напишу ни строчки на навязанную мне тему. Однако я не знала, что всё вокруг вскоре стремительно переменится и я превращусь в стрелку взбесившегося компаса, потерявшую верное направление.
Именно тогда мы и встретили судью Эдварда. Он разыскивал нас на электромобиле, подобном нашему. С удовлетворенной улыбкой он заявил, что не сомневался найти нас здесь, на берегу озера, в этом благодатном для творчества уголке. Он проследил за нашими взглядами и тоже увидел студентку.
— Ах! — воскликнул он, повторяя слова Филиппа. — Она творит. Возможно, вам посчастливится увидеть ее на своих занятиях.
Он посмотрел на нее со счастливой улыбкой, потом, оторвавшись от созерцания, сообщил, что ему удалось организовать для меня встречу с Дэвидом Деннисом в «Гринливзе» во второй половине дня.
— Он очень рад, что его навестит писательница-француженка. Он даже переспросил меня, правда ли, что вы женщина.
Судья протянул мне толстый конверт с печатью суда Норфолка.
— Ознакомьтесь с этими документами. Я собрал для вас основные материалы по делу. Удачи!
Взгляд его снова обратился к девушке. Она же, словно не замечая нас, и бровью не повела.
— Sweet and secret, — будто кодовую фразу, произнес судья Эдвард, обращаясь к профессору Филиппу.
И с торжествующим видом пояснил мне, что sweet and secret — существенные составляющие привлекательности жительниц Вирджинии, ими объясняется их меланхолическая мягкость, неосязаемая сдержанность, непреодолимая отстраненность, которую часто ошибочно принимают за презрительность и высокомерие.
— Sweet and secret — вот она, душа женщин Юга.
— Как бы вы перевели это на французский? — спросила я Филиппа.
— Смысл или само звучание? — переспросил Филипп.
— Звучание, наиболее близко передающее смысл.
— Мёд и лёд?
Без того ощущения тревоги, вызванного посещением Роузбада, концентрационного мирка, зациклившегося на красоте, я никогда бы не поехала в «Гринливз» и никогда бы не встретила Дэвида Денниса. Но это было лучше, чем оставаться там и созерцать озеро, лебедей и девушек. Поездка в тюрьму — это был еще способ додумать сюжет о женщине с подведенными синью глазами, представить, что она будет делать потом, когда накрасится, наденет платье, когда пройдет сквозь тюремные ворота и усядется напротив непрозрачного стекла в помещении для смертной казни. Это был способ вернуться к моей книге, снова обратиться к творчеству, продумать новые главы, — словом, двигаться вперед.
— Нам пора, — сказала я Филиппу.
Мы еще долго ехали по территории Роузбада, а затем, повернув к «Гринливзу», оказались в обычной Америке. У штата Вирджиния было достаточно прелестей — лесные дороги и проселки, буйная растительность, — чтобы пленить меня на добрую сотню километров. По-настоящему я задумалась о «Гринливзе», лишь когда мы въехали на территорию тюрьмы. Пустынная дорога. Никаких указателей. Нам подсказывали дорогу по мобильному телефону непосредственно из тюрьмы. Каждый раз, после очередного поворота, мы звонили им, словно на соревнованиях по ориентации на местности. Вдруг лес резко пропал. Мы очутились на пустыре, похожем на космодром, охраняемый так же тщательно, как атомная станция.
— Остановитесь, — попросила я Филиппа. — Мне не хочется ехать дальше.
— Не могу, наше передвижение точно рассчитано, нас ожидают через пять минут.
— Давайте уедем, вернемся в Роузбад.
— Теперь уже поздно.
Он чуть сбавил скорость, заботясь о том, чтобы проехать оставшийся путь ровно в отведенное время.
Мы катились по прямой и абсолютно пустынной дороге, словно на ладони у тех, кто наблюдал за нами с вышек. Филипп вел машину плавно, не медленно, а, скорее, величественно. Мы словно позволяли себя рассматривать. Я представляла, как нас разглядывают внутри машины в мощные бинокли и изучают выражение наших лиц. Я старалась оставаться невозмутимой. Лицо Филиппа ничего не выражало.
Нужно было оставить машину на стоянке. Я не могла встать со своего места, но от нас требовалось не только приехать вовремя, но и не задерживаться, поэтому мы твердым шагом направились ко входу. Прежде чем выйти из машины, я опустила противосолнечный козырек, чтобы посмотреться в зеркальце. Не помню выражения своего лица. Тревога и боль обычно мешают разглядеть себя. Впрочем, на этом козырьке, кажется, зеркальца не было.
Ничто в моей жизни не предвещало этой поездки, и однако я понимала, что в «Гринливз» меня привел непреодолимый интерес к тем, кто находится в заточении. И теперь я словно шла на зов, доносившийся из здания, окруженного колючей проволокой, не на тот, который привел меня сюда — то была, в сущности, прихоть судьи Эдварда, — а на зов, исходящий от Дэвида Денниса, все более требовательный и настойчивый. Судья Эдвард отправил меня в «Гринливз», а Дэвид Деннис заставлял продвигаться от одних ворот к другим, через комнаты для осмотров и ожиданий. Каждый раз очередная дверь сначала открывалась, затем запиралась. Свободное пространство вне тюрьмы закрывалось теперь за мной, дверь за дверью, со скрупулезностью, дающей понять, что меня легче впустить сюда, чем выпустить отсюда.
Не могло быть и речи о том, чтобы вернуться обратно. Если бы я дала волю чувствам, то просто упала бы на землю, поджав под себя ноги и руки. Сжавшись в комок и зажмурив глаза. Но я шла вперед, повиновалась приказам, аккуратно выполняя все то, что от меня требовали. Руки в стороны, ноги на ширине плеч! Откройте сумочку! Выверните карманы! Я снова двигалась в четком темпе, заданном еще по дороге сюда, когда мы ехали через пустырь к воротам тюрьмы. Теперь мне некому было помочь, рядом со мной не было Филиппа — он остался снаружи. Я делала в точности то, что мне говорили, словно всю жизнь выполняла эти неприятные процедуры, не сомневаясь в их необходимости.
Та же внутренняя установка, вероятно, заставляла идти заключенных прямиком в комнату для исполнения приговора. Они не бежали туда, как самоубийцы, их не тащили волоком, они мужественно шли сами. Откуда у людей берется смелость, чтобы выскочить из окопа и ринуться в бой, сесть в поезд, зная, что больше не вернешься? Я проявляла лишь ничтожную часть этого свойственного человечеству мужества. Именно мужественно я шла на встречу с Дэвидом Деннисом. Мне было страшно в этой тюрьме, и до последней секунды я не знала, как справиться со своим страхом встретиться с приговоренным и увидеть его глаза. Я старалась держать себя в руках, чтобы тот, кого я не знала и с кем опасалась встречаться, ни за что не догадался, до какой степени я его боялась. Подойдя к комнате для переговоров, я чувствовала себя жертвой, которой хочется убежать.
Несколько телефонных звонков. Охранник спрашивает меня, хочу я беседовать «с контактом» или «без контакта». В моей карточке посетителя этого не указано, и я могу выбирать.
— No contact, — услышала я свой голос.
Это было единственным «не», которое я произнесла. No contact, в страхе от одной только мысли, что контакт возможен. Я с облегчением услышала, как мой ответ полетел от охранника к охраннику в глубь тюрьмы: no contact. Меня закрыли в комнате для переговоров, усадив в застекленном отсеке с телефонной трубкой. Я была одна. Отсек напротив был пуст. Я ждала.
Сначала я увидела силуэт человека, идущего по коридору в сопровождении трех охранников. Он был в оранжевом комбинезоне и кепке. С него сняли цепи — с пояса, рук и ног. Я и не подозревала, что на нем было столько цепей, и мой страх превратился в жалость. Ибо это был не дикий зверь, не кровожадный медведь, не разъяренный бык, а человек. Зажгли свет. Худой, симпатичный, улыбчивый парень оказался со мной лицом к лицу.
— Привет! — сказал он, взяв трубку. — Так значит, вы писательница?
— Он невиновен, — сказала я, сев в машину, в которой меня ждал Филипп. — Он невиновен, а казнь уже назначена.
— Кто невиновен? — переспросил Филипп.
— Дэвид Деннис. Он невиновен. Это чудовищная ошибка.
Я не могла молчать, слова рвались из меня — те самые слова, что говорил мне Дэвид Деннис. Чужак, приехавший из Нью-Йорка, янки, нищий студент, вынужденный зарабатывать деньги на учебу, на него повесили убийство, чтобы отмазать сынков элиты штата. Высшему обществу, от Норфолка до Ричмонда, претило, что он спал со студенткой Роузбада. Поэтому члены студенческого Братства покарали девушку. А потом были подменены результаты расследования, утеряны доказательства, «забыты» свидетельства очевидцев, подделан отчет о вскрытии. Все вокруг по горло увязли в этом деле: шериф, судмедэксперт, злобствующий прокурор, выдвинувший обвинение, назначенный судом адвокат, который лишь еще больше утопил своего подзащитного, и особенно судья Эдвард, доведший дело до смертного приговора.
Филипп завел мотор и нервно сглотнул.
— Дэвид Деннис однозначно виновен. Главное доказательство — анализ ДНК.
Я перебила безапелляционным тоном.
— Верно, ведь он был любовником этой девушки и никогда не отрицал интимной связи с нею, в том числе и в ночь убийства. Но других доказательств никто и не искал, никто даже не подумал обследовать раны.
— Вы хотите сказать, следы укусов на теле и лице?
Филипп был очень спокоен, я бы сказала, почти холоден. Он вдруг показал мне свое другое лицо: не то доброжелательное и чувствительное, к которому я уже привыкла. Он говорил как юрист, без малейших душевных смятений, говорил то, что должен говорить житель Роузбада в Роузбаде. Его формулировки были точны, словно заучены. Я считала его другом, но даже если так оно и было, то лишь до этого момента. По сравнению с тем, что я только что пережила в тюрьме, контраст был налицо. Я не чувствовала с Филиппом того душевного единства, которое установилось у меня сразу же с Дэвидом Деннисом и заставило выслушать его историю, понять ее и поверить.
Ничто не выглядело так правдоподобно, как версия о ритуальном убийстве, совершенном в карательных целях студентами, которые с мстительной извращенностью хотели не только наказать девушку, нарушившую обычаи, но и повесить преступление на ее случайного любовника, студента-иноземца, парня с Севера, погрести его под тщательно сфабрикованными уликами и обречь таким образом на неизбежную смерть. «Послушайте меня», — повторял Дэвид Деннис, чтобы еще больше завладеть моим вниманием. «Послушайте меня!» И чтобы показать ему, что я вся внимание, я еще плотнее придвигалась к стеклу. «Им это удалось. И где они теперь, через десять лет? Они стали бизнесменами, адвокатами, их защищает закон, деньги, положение. Один из них даже проходил стажировку у моего адвоката. А судья Эдвард отгрохал себе домину прямо в Роузбаде!»
Филипп, тот самый любезный Филипп, который сидел со мной рядом и спокойно вел машину, соблюдая все исходящие из тюрьмы указания, был частью общества судьи Эдварда. Он ничего не предпринял бы относительно меня без согласия судьи. Я спросила себя, а благоразумно ли с моей стороны так доверяться ему, показывать, что я всецело на стороне Дэвида Денниса.
Тогда я тоже напустила на себя безучастный вид, чтобы послушать его рассказ о жертве. Семнадцатилетняя Кэндис, обычная девушка из Вирджинии, приехала в Роузбад за несколько недель до того злополучного дня. Она была родом из Ричмонда, города, охраняемого конными статуями генералов гражданской войны — те из них, кто одержал победу, были повернуты лицом к Северу, те, кто погиб — к Югу. Как и всем юным девушкам из Ричмонда, ей, скорее, подошло бы к лицу платье с кринолином, в котором Скарлет О'Хара спускалась по знаменитой лестнице в опере. Ее мать была близкой подругой семьи Эдвардов.
Мое сердце сжалось. Каковы были шансы у Дэвида Денниса, попавшего в эту ловушку, выбраться из нее? Все винтики судебной машины, грозившей неминуемым наказанием, были собраны, зубцы шестерен смертельного механизма идеально подходили к другим шестерням, выточенным на заказ. В этом механизме, столь же отлаженном, как цепочка костяшек домино, я была последним запрограммированным элементом, дразнящим надежду в то время, когда механизм смерти уже запущен.
Филипп тоже был частью этого механизма, отдельным, но необходимым винтиком в огромной образцово работающей конструкции. С некоторой долей отвращения слушала я его рассказ об образцовой юности девушки, которая могла выбирать между несколькими колледжами. Ее родители по настоятельной рекомендации Памелы Эдвард выбрали Роузбад, так как она хотела писать и стать известным журналистом.
Я не могла доверять Филиппу, я не могла доверять никому. Я испугалась, как испугался Дэвид Деннис, когда ему по телефону сообщили о смерти Кэндис в тот момент, когда он только начинал новую жизнь в Мэриленде. Я дрожала от бессильного гнева, как дрожал он, когда его привезли на место преступления, чтобы заставить показать, как он наносил удары, то есть участвовать в инсценировке убийства, которое он не совершал. У нас были одни и те же враги. Те, кто приговорил его к смерти, не позволят мне доказать его невиновность. Я задумалась, как мне выпутаться из этого положения. Мне не стоило возвращаться в Роузбад, нужно было найти укромное местечко, связаться оттуда с матерью Дэвида Денниса, сообщить, что у нее есть единомышленники, и, если она захочет, поехать к ней в Северную Каролину. Ее номер телефона я записала на руке. Я не знала, как с ней общаться, чтобы не возникло осложнений. Я даже не знала, имею ли право звонить по этому номеру — как бы Филипп не воспользовался этим потом против Дэвида Денниса.
Я ждала, когда мы выедем с территории тюрьмы за пределы досягаемости камер, биноклей и телефонов. После того, как навстречу нам попалось несколько машин, я попросила Филиппа остановиться и высадить меня. Он ответил, что в Вирджинии не высаживают пассажиров вот так, прямо на обочине.
Меня охватила паника. В своем воображении я уже видела, как превращусь в еще одну жертву в истории с Дэвидом Деннисом, как меня силой отвезут в Роузбад, посадят под замок, убьют, утопят в озере и никто обо мне и не вспомнит. Я уже не могла совладать с собой. Мое тело приказывало мне бежать. Я попыталась отстегнуть ремень безопасности и открыть дверь. Если бы не центральный замок, я бы выпрыгнула на ходу. Когда рука Филиппа преградила мне дорогу, мешая тщетным попыткам высвободиться, я закричала. Этот вырывающийся откуда-то изнутри и раздирающий горло крик до сих пор звучит у меня в ушах.
Когда, некоторое время спустя, Филипп остановился у ресторана быстрого питания, я еще дрожала. Наконец у меня появилась возможность бежать, но мои ноги не слушались. Теперь это было не то легкое оцепенение, охватившее меня при въезде в тюрьму и превратившее в образцовую посетительницу. Я шла чисто машинально, словно марионетка, напряженная, скованная страхом, втянув голову в плечи. Сидя за столом напротив Филиппа, я икала от страха.
Филипп говорил. Он говорил, что понимает мое волнение. Что визиты в такие места — ужасная вещь. Что он восхищается мною, ведь я отважилась туда войти. Что ему казалось, будто я лучше подготовлена к тому, что мне предстояло увидеть. Из-за того, как я рассказывала о женщине, любительнице смертных казней, он, как и другие, был уверен, что я кое-что об этом знала, что не была новичком в этой теме. Им не следовало позволять мне ехать туда, во всяком случае, не так быстро, не посвятив меня в курс дела. Судья Эдвард подготовил мне документы. Нужно было почитать их, прежде чем идти на встречу к Дэвиду Деннису, хотя он, Филипп, понимал, что я хотела быть беспристрастной и не иметь предубеждений. Но то, как всё было на самом деле, не имеет ничего общего с услышанным мною от этого дьявола в человеческом обличье, который, как и все извращенцы, был отличным манипулятором.
Он, Филипп, знал эту историю от А до Я. Убийство, расследование, суд, — он все это пропустил через себя, эпизод за эпизодом, он сидел в первых рядах зрителей в Роузбаде, потрясенных этой историей. Он видел Дэвида Денниса, слышал, с каким высокомерием тот отзывался об обществе Роузбада и, хуже того, имел наглость намекать матери Кэндис, что ее дочь далеко не паинька. Он, мол, был не первым ее любовником, до него у нее было много других, а в ту злополучную ночь, возможно, после него еще несколько парней переспали с нею. В виду чего он потребовал дополнительных анализов ДНК, чтобы определить, чья еще сперма могла находиться в ее влагалище.
Я попросила у официантки что-нибудь выпить. Это вызвало у нее такой гнев, что она чуть не побежала звонить в полицию. Филипп попытался ее успокоить, объясняя, что я иностранка и не знаю, что алкоголь здесь запрещен к продаже и употреблению в общественных местах. Но это не до конца убедило девушку, мысль вызвать полицию все еще вертелась в ее голове, и она продолжала зорко следить за нами со своего места у кассы. Филипп заказал для меня мороженое с засахаренными кусочками ананаса и вишневым сиропом.
— Сладкое вам будет полезно. Это даже лучше алкоголя, вот увидите.
Он обходился со мной, как с одной из своих студенток, которых он утешал, не имея права обнять, конфетками, зефиром, маленькими прозрачными желатиновыми крокодильчиками и разноцветными «M&M's». За двадцать лет практики он вынес, что конфета — лучшее лекарство от житейских проблем. Она материально заполняла полость рта, гасила протесты, высушивала слезы. Опечаленная девушка входила в фазу удовольствия, которое, по мере сосания, возрастало и превращало рот в центр удовольствия. Немногие отказывались от второй конфеты. Их речи становились более связными, а будущее виделось уже не таким мрачным. «Нет проблем — есть решения», — с этими словами Филипп искушал их уже третьей конфетой.
— Это химический процесс, — говорил Филипп, гладя мою руку, жадно отправляющую в рот кусочки засахаренного ананаса. — Что будете делать дальше?
Я ответила, что обещала позвонить матери Дэвида и рассказать о нашей встрече.
— Вы должны это сделать, — сказал Филипп, протягивая свой мобильный, от которого я отказалась. — Лучше позвонить сейчас, чем потом, для нее это будет важно. Благодаря вам, она почувствует себя ближе к нему, словно он рядом с ней.
Я взяла телефон. Как обратиться к матери приговоренного к смерти? Приговоренного, ожидающего казни.
— Алло!
— Могу я услышать госпожу Деннис?
— Кто говорит?
— Меня зовут Аврора Амер. Я хочу сообщить ей, что видела ее сына сегодня в «Гринливзе» и что с ним все в порядке.
— Подождите, не кладите трубку… Звонит женщина, которая навещала Дэвида…
— Алло! Вы видели Дэвида? Я его мать.
— Да, я видела его, он в порядке, в хорошем расположении духа, о чем просил вам передать.
— Вы его адвокат?
— Нет, я писательница.
— Мы ждем, когда ему назначат нового адвоката. Чем мы можем помочь? Ему нужен адвокат? Значит, у него все в порядке?
— Да, все очень хорошо.
Я услышала, что она плачет. Рядом с ней тараторила вторая женщина. Она подсказывала ей вопросы: зачем я навещала Дэвида, собиралась ли писать о нем книгу, если да, то права на этот сюжет уже проданы, как я до него добралась, кто устроил встречу, с чьего разрешения?.. На мать просто хлынул поток вопросов от той, другой женщины.
— Мадам, приезжайте, пожалуйста, приезжайте! Я не могу к нему поехать, у нас теперь нет адвоката, а без адвоката, сами понимаете, никак не оспоришь запрет на пребывание на территории штата Вирджиния. Мы живем недалеко, как раз на границе, вам не нужно далеко ехать, если будут расходы, мы их оплатим. Приезжайте, мадам.
Она плакала и больше была не в силах говорить. Другая женщина взяла трубку и попросила меня приехать, так как это важно для матери Дэвида, и, вообще, нужно поговорить. Кроме того, им хотелось узнать, почему я интересуюсь Дэвидом Деннисом. Она дала мне адрес мотеля в Нэгз Хед. Я пообещала, что приеду сегодня же вечером.
Филипп слушал. Теперь он знал, что я обещала навестить мать Дэвида в Северной Каролине. Он объяснил, что Нэгз Хед стоит на длинном и очень узком полуострове, между океаном и лагунами. Красивое место для отдыха, но абсолютно опустошенное последним ураганом.
— Странная идея — переехать жить в эту всеми покинутую дыру.
Я сказала, что он мог бы довезти меня до Норфолка, так как это по дороге на Роузбад, а в Норфолке я уже сама решу, как ехать дальше. Он пожал плечами.
— Не проблема. Если вы собираетесь в Нэгз Хед, я вас туда отвезу.
Мы снова тронулись в путь, и снова мое внимание было захвачено видами Америки. Все мне было интересно: цвет листвы в это дивное бабье лето, нескончаемые пригороды с деревянными домиками, окрашенными в теплые цвета, над которыми реяли знамена Юга. К северу от Норфолка я разглядела просторы Роузбада, поля для гольфа, лес, в котором судья Эдвард построил себе стеклянный дом, за ним — высокий мыс и возвышающуюся над океаном юную Роуз — хрупкую статую свободы, парящую, словно в танце, с вытянутыми вперед руками.
— Вы не передумали? — спросил Филипп, притормаживая. — Даже не заедете забрать чемодан?
Я вся сжалась, стиснув зубы, стремясь как можно скорее вырваться из Роузбада.
— Ну, а вы сами? — спросила я. — Разве для вашей карьеры не будет лучше высадить меня здесь?
— Моей карьеры, — передразнил он. — Через два года я отсюда уеду и никогда не вернусь, а в Роузбаде меня все забудут. В данный момент меня больше волнуете вы. После всего, что вы сегодня пережили, у вас хватает смелости идти дальше. Я бы хотел предостеречь вас насчет обеих женщин, с которыми вы собираетесь встретиться. Это злобные сумасшедшие, истеричные, склонные к выдумкам, ненормальные. Одна мать Дэвида уже могла бы служить смягчающим обстоятельством своему сыну. Розарио Агирре, библиотекарша, была осуждена за лжесвидетельство. Она клялась под присягой, что Дэвид Деннис был идеальным, добросовестным, образцовым студентом, хотя он ни разу не заходил в ее библиотеку и, более того, даже не был там записан. И знаете почему? Потому что Дэвид Деннис никогда не был нашим студентом.
— В Роузбаде? Я думала, это университет только для девушек.
— Нет, в Стоуне, мужском филиале Роузбада, в университете Норфолка. Девушки Роузбада традиционно встречаются с парнями из Стоуна. За первый месяц, когда Дэвид Деннис предположительно начал учебу в Стоуне и вступил в Братство Стоуна, он успел поработать официантом, сторожем на платном пляже, прокатчиком лодок и шезлонгов на Вирджиния-бич. Именно там нашли тело Кэндис.
Я сопротивлялась изо всех сил.
— Все студенты подрабатывают. В США все официанты — студенты.
— Одно маленькое «но», — ответил Филипп. — Дэвид Деннис был только официантом!
— Он собирался поступать и ждал, когда накопит достаточно денег, чтобы учиться.
— Вы прекрасно сойдетесь с Розарио. С началом судебного процесса она всё бросила и целиком посвятила себя Дэвиду Деннису. Я не хотел бы, чтобы вы совершили ту же ошибку, хотя вам не придется потерять слишком много времени. Дело Дэвида Денниса будет окончательно закрыто через три недели, в день убийства Кэндис. Знаковая годовщина! Вот что могло бы послужить материалом для вашей книги. Мать Дэвида и библиотекарша предоставят вам для нее пищу, вам остается только познакомиться еще с одной женщиной с Голгофы, той, которая делает на этой истории себе рекламу — Хитер Хит!
В его голосе сквозила ирония, и я не знаю, что меня больше раздражало: то, что он насмехался над предстоящей смертной казнью или же то, что он сводил мой писательский труд к простой документалистике. Я была уязвлена как человек, которого сначала вынуждают открыть тайну, а затем обращают ее против него. На избитый вопрос: «О чем вы сейчас пишете?» я честно стала описывать женщину, которая красится перед зеркалом, собираясь пойти смотреть казнь. Этот образ, проиллюстрированный судьей Эдвардом, привел меня в камеру смертников, а теперь увлекал к двум незнакомкам, которые плакали по телефону. Все, кого я встречала, пытались завладеть книгой, которую я писала, написать ее вместо меня, отобрать инициативу, и все это происходило так быстро, что я больше не контролировала процесс. Они предвосхищали, даже предопределяли то, что я собиралась сказать. Они создавали книгу вместо меня, и я не понимала, что они заставляли меня писать.
Я пыталась вернуть свой собственный темп с тем болезненным усилием, с которым внезапно разбуженный человек пытается вернуться в прерванный сон. По опыту я знала, что это невозможно, но прерванный сон неотвязно преследует тебя как раз потому, что не досмотрен. В редких случаях, когда человек все-таки засыпает, он видит уже другую историю, плохо связанную с предыдущей и не имеющую той сверхлогичной стройности, свойственной оригиналу. Мог ли профессор литературы Филипп понять это?
Мне также совсем не понравилось, как он использует выражение «женщины с Голгофы», которое я сама произносила очень редко, с чувством неловкости, ощущая непреодолимый дискомфорт, как и в тех случаях, когда осмеливалась применить религиозный образ к обыденной реальности. В устах Филиппа «женщины с Голгофы» звучали не кощунственно, а, скорее, елейно, как нечто смешное и неуклюжее, что уязвляло меня еще больше, поскольку встреча с Дэвидом Деннисом вновь наполнила для меня этот образ религиозным смыслом.
Появление Дэвида Денниса, окруженного ореолом смутного света в комнате для переговоров, его чудесная улыбка произвели на меня неизгладимое впечатление. А то, что ему вынесли смертный приговор, несмотря на его утверждения о своей невиновности, и все эти годы мученичества, проведенные в камере смертников, — все это полностью подтверждало, по моему мнению, что женщины, не покидавшие его, могли и в самом деле зваться «женщинами с Голгофы».
Мы все еще ехали вдоль хлопковых полей, которые в это время года были покрыты сухими стеблями с набухшими на них белыми шарами. Вся сущность Юга была в этом. Табак, хлопок, но уже не рабы на полях, а машины собирали эти пушистые шарики. Я разглядывала хлопок, свисающий мягкими шариками на таких твердых стволах с сухими листьями, что они ранили руки. Я вспомнила огромные тяжелые тюки, которые женщины с повязанными на головах платками до вечера перетаскивали на спинах под палящим южным солнцем. Я знала, что здесь было заведено закапывать бутылки с водой в землю, чтобы они оставались прохладными. Или же хозяин привозил на тележке огромный чан с водой, чтобы поить женщин. Но сейчас работала лишь машина, и я, созерцая хлопок, сама додумывала картину, осознавая всю скрытую сущность Юга. Юга, а не Америки, так как я чуть не сбилась с верного пути, начав искать здесь черты Америки. Здесь был только Юг — упрямый, бессмертный, неукротимый Юг. Лишь территориально принадлежавший Америке.
Дэвид Деннис открыл мне древнее одиночество Юга, его нервозное существование, подпитываемое ненавистью к Северу. Приезжих с Севера, как и раньше, с презрением называли янки. И флаг конфедерации, реющий повсюду вместо американского, оставался символом этого края. Он свидетельствовал о том, что эти земли не смирились со своим поражением. Губернатор штата Вирджиния организовал компанию за смертную казнь, обещая еще больше приговоров, чтобы освободить налогоплательщиков от содержания преступников. Рабов больше не было, но с оставшимися чужеземцами можно было сводить счеты.
Уже смеркалось, когда мы очутились на территории Северной Каролины. Мы ехали вдоль берега невидимого моря. Бесконечный пляж Нэгс Хед был застроен деревянными домами, которые ураган разломал в щепки и разбросал как спички. Мы въехали в небольшой разрушенный поселок с магазинчиками, давно закрывшими свои ставни. Обрывки реклам недвижимости, ресторанчиков, океанариума, снаряжения для серфинга. Они были повсюду и нагоняли тоску. Мотель находился на пляже. Крепко сбитый, он выстоял перед непогодой. Формой и запахом он напоминал старые латанные-перелатанные корабли, которые держатся, кажется, только благодаря густому слою масляной краски, вызывающей тошноту. Несколько машин на стоянке: джипы, грузовички, внедорожники, заполненные рыболовецкой снастью.
— Что ж, — начал было Филипп.
Но я уже вышла из машины. Я выбрала свой лагерь. Мне хотелось, чтобы Филипп поскорее уехал.
— Не забудьте документы, — сказал он мне, протягивая толстый коричневый конверт.
Как и было обещано, они меня ждали. Дверь мне открыли сразу же. Они стояли одна за другой — Розарио у двери, Марта за ней, в проходе между кроватями. Именно ее я увидела первой. Её лицу было свойственно то неясное, неуловимое фамильное сходство с Дэвидом, которое не ограничивается отдельными чертами и которое ускользает, как только мы пытаемся сравнить их. У меня лишь возникло чувство, что я снова увидела Дэвида Денниса, таким, как несколькими часами ранее в комнате для переговоров, до того как над его головой, словно в театре, зажегся свет. Лицо Марты тоже скрывали сумерки. За нею сквозь окно холодным светом мерцало море. Розарио зажгла лампу, и образ Дэвида испарился.
Марта не отрывала от меня взволнованного взгляда, словно на моем лице остался отпечаток образа ее сына. Она смотрела на меня, но казалось, не видела. Она разглядывала форму моих глаз, рта, цвет моей кожи. Позже она призналась, что я показалась ей очень бледной, и этой бледности было достаточно, чтобы разочаровать ее.
Я не осмеливалась ни шелохнуться, ни заговорить. Я держалась, словно в доме кто-то умер: молча и напряженно, стараясь не причинить боли своим присутствием. Никакой жизнерадостности, никаких лишних движений и взглядов. Я старалась забыть, что они в трауре уже десять лет — год, пока длился процесс, и девять лет, которые он просидел в камере смертников. И что все десять лет боль просыпалась в любое время, по поводу и без повода. Слишком часто они томились в ожидании, слишком часто их третировали, и мое присутствие не могло никак повлиять на их горе. Я сказала:
— Он в порядке и просил передать вам, чтобы вы не беспокоились. У него все в порядке, и он держится.
— Но вам-то, — не удержалась Розарио, — вам как кажется?
— Он в порядке, — ответила я. — На самом деле. Он улыбался и был очень спокоен. — И я добавила, обращаясь к Марте: — Мне он показался очень милым.
Я ни слова не проронила о его пугающей бледности, страшной худобе и, что меня больше всего обеспокоило, об опухших красных руках.
— Как его волосы? — спросила Марта.
В ее жесте, обращенном ко мне, было что-то неуловимо ласковое, словно она хотела погладить меня по голове или поправить выбившуюся прядь волос.
Волосы? Я изо всех сил пыталась вспомнить, какого они цвета, но мне это не удавалось. Только позже, изучая архив, я увидела на фотографиях, что Дэвид Деннис был светловолосым. А во время нашей встречи на нем была оранжевая кепка, какие носят заключенные. Низко надвинутая на лоб, с изогнутым по моде козырьком. И он ее не снял.
— Он был в кепке, — ответила я Марте, предпочтя умолчать о ее цвете.
Я не хотела напоминать им о камере смертников. Так, по крайней мере, они могли бы подумать, что это обычная бейсболка, его личная, а не тюремная вещь, которую он купил или выменял, чтобы хоть как-то развлечься.
Розарио сказала, что мой звонок их встревожил. С тех пор как дата казни появилась в прессе, им часто звонили журналисты с просьбами об интервью, и писатели, желающие написать книгу о Дэвиде.
— Ищейки, — не удержалась она. — Они не хотели нас видеть в течение десяти лет, а теперь, когда слишком поздно, сбежались, как свора собак.
Она всем говорила, что права на историю проданы самой Хитер Хит. И выставляла за дверь.
Я повторила, что никоим образом не хочу писать книгу об осужденном на смертную казнь, о котором еще несколько часов назад даже ничего не слышала. Неосязаемое присутствие Дэвида Денниса, а также присутствие этих женщин нанесло последний удар по моему еще не оформившемуся проекту, за который я продолжала держаться лишь потому, что он был как-то внутренне, почти мистически связан с моей собственной историей. Писать книгу — значит уходить от реальности. А здесь реальность занимала столько места, что я была не в силах писать.
— Я не журналистка, — предпочла уточнить я, — да и пишу лишь о людях и событиях, которые сама придумываю.
Я сложила оружие перед Розарио и Мартой. Да, я — писательница, не способная писать, скорпион без жала, змея без яда. Вот доказательства, что я безопасна и, конечно же, не претендую на территорию Хитер Хит, которая, будучи хорошей журналисткой, сотворит из истории Дэвида Денниса под предлогом правдоискательства замечательную художественную книгу.
Не знаю, убедили ли Розарио мои слова. Она вела себя намного более сдержанно, нежели Марта, которую сильное волнение смягчило, сделало почти сентиментальной. Я рассказала, что приехала в Вирджинию неделю назад, а шесть месяцев прожила в Канзасе, что меня пригласили преподавать литературное мастерство в Роузбаде. Они насторожились. Тогда я решила заморочить им голову и стала рассказывать о профессоре Филиппе, но они его не помнили. Пришлось произнести имя судьи Эдварда. И это их поразило.
— Значит, — промолвила Розарио, — они задурили вам голову. Именно Эдвард с молчаливого согласия власть имущих в Вирджинии и вынес несправедливый приговор. Именно он добился для Дэвида высшей меры наказания. И теперь, в качестве вознаграждения, шикует в Роузбаде.
Она ошибалась: до встречи с Дэвидом Деннисом я ничего о нем не знала. Не знала даже, черный он или белый, молодой или старик. Я даже не желала знать, в чем его обвиняют, и не подумала открыть его досье.
— Сплошное вранье, поклеп, — повторила Розарио. — Ужасная махинация. Они все там в этом замешаны.
То, что я пробилась к Дэвиду на свидание, усиливало их подозрение, так как даже Хитер Хит не смогла этого добиться. Без согласия судьи Эдварда никто не мог повидаться с заключенным за три недели до казни. А я и не отрицала, что именно он выдал мне разрешение.
Розарио высказала предположение, что судья Эдвард, побуждая меня написать книгу о Дэвиде, хотел совершить последнюю подлость, открыв встречный огонь по разоблачениям Хитер Хит. Мы вернулись к исходной точке. Меня снова подозревали в нечестивых помыслах. Пытаясь внести в беседу немного ясности, я сообщила, что не вижу в поступке судьи Эдварда такого коварного намерения, что мой визит в «Гринливз» был результатом разговора, в котором я четко высказала свое мнение насчет смертной казни. И тут я вдруг вспомнила, что держу в руках пресловутый коричневый конверт с аккуратно сложенными судьей Эдвардом материалами дела.
Я осталась в тот вечер в Нэгс Хэд лишь потому, что уезжать назад было поздно. Недоверие Розарио и разочарование Марты казались окончательными и бесповоротными. Они ставили мне в вину то, как я попала на встречу — через Роузбад и судью Эдварда, — что делало меня представительницей вражеского лагеря. Они подозревали меня в том, что вместо того, чтобы разделить их последние усилия по спасению Дэвида, я хочу украсть его историю и, словно кукушка, пристроить в их гнезде свое детище — замысел романа, — чтобы они подкармливали его своими речами и поступками. В моих же глазах присутствие этих враждебно настроенных женщин портило идеальный образ Дэвида Денниса, отпечатавшийся в моей памяти. Он был намного лучше них, намного утонченнее, умнее! Они постоянно и безнадежно пытались его защищать, но этим лишь вредили ему.
Я устроилась в комнате, которую они для меня забронировали, между коридором, выходившим на паркинг, и балконом с видом на море. У меня были только сумка, паспорт, кредитная карточка и несколько долларов. На мне была одежда, которую я выбрала в это утро для прогулки по Роузбаду, а также купальник, накидка и сандалии для купания на пляже. Я приступила к ритуалу, который мне придется отныне совершать каждый вечер: стирать одежду в умывальнике, отжимать ее в полотенце и вешать сушиться у кондиционера.
Хор хриплых и пронизывающих криков разбудил меня. Я отодвинула штору и увидала не пляж, а сборище птиц устрашающих размеров, одеялом укрывших песок между мотелем и морем. Птицы жадно смотрели на наши балконы. Наружная застекленная дверь моих соседок приоткрылась, и чья-то рука стала бросать куски хлеба. Птицы подняли гвалт, отбирая на лету друг у друга добычу… Увидав эту оголтелую многотысячную свору, я вновь опустила штору. Стекло задребезжало от глухого шума, и я даже подумала, что оно вот-вот разлетится вдребезги.
Одна из чаек, охотившаяся за хлебом, залетела на балкон — размах ее крыльев мешал ей вновь взлететь. Она билась крыльями о стекло и испускала истошные крики, будоражившие других птиц, сидевших на парапете. Она защищалась от них своим большим желтым крючковатым клювом, клюя всех, кто к ней приближался, а ее крылья были распостерты как огромный веер. Блеклые зеленоватые глаза ее не мигали. Чтобы накрыть ее, не хватило бы полотенца, да и слишком тонким оно для этого было. Я схватила плед для ног, накрыла им ее и сгребла в охапку. Я не ожидала, что чайка может быть такой тяжелой. Я выронила ее и вновь накрыла пледом. В конце концов мне удалось поднять ее и вытолкать с балкона, бросив к сородичам, испускавшим гневные крики.
С соседнего балкона за мной наблюдала Розарио. Она была маленькой сухонькой женщиной с черными как смоль волосами и с глазами, почти такими же блеклыми, как у чаек. Она наблюдала за всей операцией без единого слова, даже не шелохнувшись. Должно быть, она заметила, как страшно мне было прикасаться к птице, которую она кормила всего пару минут назад. Одна мысль о том, чтобы дотронуться до перьев и, что хуже, погрузить пальцы в густой маслянистый пух ее змеевидной шеи, казалась мне тошнотворной. Розарио хорошо видела, что я не освободила чайку, а просто швырнула ее, и силы мне как раз придало отвращение.
— А вы смелая, — сказала она.
Это был знак, почти признание. Розарио была похожа на птицу. Сухонькая, нахохлившая, ни на минуту не умолкающая, уже не молодая женщина, с очень худыми, как я заметила позже, жилистыми ногами и шелушащейся кожей. Но в этот момент меня завораживало, скорее, то, что, несмотря на глаза, как у чайки, ее волосы напоминали смолистое оперение ворон, которые вились тут же, среди чаек, пытаясь урвать свою долю. Этот образ настолько засел у меня в голове, что я уже думала не о ней, а о воронах, которых можно встретить в любом уголке света как своеобразный символ живучести окружающего мира. В Северной Каролине вороны были очень крупными, мощными, с широкими крыльями.
За Розарио показалась Марта, и мое сердце забилось чаще. В ее чертах я больше не находила сходства с сыном, бросившегося мне в глаза накануне. При свете дня лица сына и матери казались разными, если не сказать чужими. Сходство пропало, исчезло, и теперь я обнаруживала его лишь временами, напрягая воображение, главным образом, тогда, когда Марта улыбалась, ибо Дэвид при встрече тоже улыбался. Мы стояли облокотившись, каждая на своем балконе, и разглядывали птиц. Розарио бросила им кусок круассана, чем спровоцировала еще одну неимоверную драку. Но тут проезжавший по пляжу внедорожник заставил чаек подняться на крыло. Рыболов воткнул удочки в песок. Мы смотрели на него в компании птиц, которые теперь толпились вокруг него в ожидании рыбы.
— He хотите ли чашечку кофе? — обратилась ко мне Марта, протягивая «mug» — большую американскую кружку. Это было знаком примирения.
Мы с Мартой стояли лицом к морю, пили кофе, но не переглядывались и не касались друг друга, точно так же, как накануне я беседовала через стекло с Дэвидом. «Contact или no contact?» — спросила меня последняя охранница после — надцатой двери и — надцатого досмотра. Уголком глаза я заметила отдельную комнату для переговоров, два ротанговых кресла по обе стороны низенького столика. «No contact», — ответила я со всей решимостью, на которую только была способна, и быстро направилась в противоположную от той комнаты сторону, где меня усадили в стеклянную кабинку. Я хотела защитить себя, остаться вне зоны досягаемости, ни в коем случае не касаться заключенного, чтобы потом легче было его забыть.
Я еще не знала, что, когда в кабинке напротив зажжется свет, когда туда войдет Дэвид Деннис, когда каждый из нас снимет трубку со своей стороны бронированного стекла, мы инстинктивно наклонимся друг к другу, словно для того, чтобы лучше слышать. Я не знала, что во время разговора мы будем находиться так близко, почти щека к щеке, плечо к плечу, разделенные только толщиной стекла. Я бы предпочла слышать его голос через стекло, нежели в телефонной трубке, делавшей его нереальным, словно долетавшим с другого конца земли, хотя я прекрасно видела, как слова совсем рядом слетают с его губ.
Я прислонилась к перегородке, разделявшей балконы, оказавшись бок о бок с Мартой. Уходя от Дэвида, я спросила его как друга, нуждавшегося в помощи и защите, что могу для него сделать, а вернее, чего ему больше всего не хватает за этим бронированным стеклом, и он ответил: «Контакта». Вот уже десять лет он был связан по рукам и ногам, изолирован от общества, десять лет к нему никто не прикасался, кроме как для того, чтобы надеть или снять цепи. И я могла бы дать ему этот контакт, если бы попросила об этом с самого начала. Но теперь было слишком поздно, и уже никто больше его не коснется.
Возможно, он сказал «контакт», потому что его проинструктировали обо всех правилах поведения и он знал, что именно я, а не администрация, отказалась от встречи в маленьком салоне. Возможно, он хотел, чтобы я пожалела об этом. Однако теперь, спустя время, я уверена, что кресла были поставлены так не случайно и их, без сомнения, невозможно было сдвинуть. Не знаю, как мне удалось бы прикоснуться к нему, так как «контакт» здесь не означал, что вам позволят взять руку больного, гладить ее, целовать и не отпускать до последнего «прости». Видя, что даже для встреч «без контакта» один охранник в целях безопасности стоял за его спиной во время нашего разговора, а второй расхаживал взад-вперед за моей спиной, — его отражение в стекле было настолько темным, что иногда закрывало Дэвида, — я подумала, что в маленьком салоне нас бы еще тщательнее охраняли и слушали. Мы бы сидели как на иголках и говорили вполголоса, опасаясь, как бы что-либо в нашем поведении не насторожило бдительных охранников. Я не могла к нему прикоснуться, но, находясь по разные стороны стекла, мы прижимались друг к другу. Он не мог почувствовать тепла моей щеки, но я до сих пор ощущаю холод стекла, который напоминает, как он был близко.
Я спросила, как давно они здесь.
— Уже месяц, — ответила Марта. — Приехали после урагана.
Они были практически одними в мотеле, не считая случайных рыбаков и страховых агентов, приезжавших оценивать ущерб. Мотель стоил недорого, но все вокруг было закрыто, не работали лавки, магазины. Продукты приходилось покупать в автосервисе, куда их доставляли вместе с газетами.
— Это хорошее место, — объясняла Розарио. — Вирджиния совсем рядом, до Дэвида два часа езды в случае чего. Здесь нам лучше, чем в Норфолке, особенно теперь, когда дата казни объявлена. В людях опять просыпаются жестокость и ненависть, как во время процесса.
— Мы часто переезжали, — добавила Марта, — то туда, то сюда, но нигде надолго не останавливались. Это конечная точка путешествия. Я больше никуда не двинусь.
Я вдруг осознала, какая жизнь ждет меня теперь, когда я встала на их сторону: бесконечное ожидание, безжалостное молчание властей, ранний подъем, ранний отход ко сну, прогулки по пустынному осеннему пляжу и созерцание морской дали в поисках птицы или рыбака. А в это время там, в нескольких километрах отсюда, жизнь всё ускорялась, по пятам преследуемая смертью. Два времени, не совпадавшие по длительности. Каждый рассказывал мне историю на свой лад, пытаясь ее сфальсифицировать. Отныне мне нужно было найти правду в ожесточенном молчании Розарии и понять, что за страх скрывается за слезами Марты.
— Я очень рада, — сказала мне Марта, — что вы француженка.
Она родилась во Франции в конце войны от матери нормандки и отца американца, героя войны, уточняла она. В семилетнем возрасте мать привезла ее в Америку. Когда они наконец нашли «героя», у него уже была новая жена, трое сорванцов с бритыми головами и лавка хозяйственных товаров в Канзасе. Он набрал двадцать килограммов. Особо не церемонясь, решительно и жестко он заявил, что ничем не может им помочь. Поскольку расходы по путешествию в один конец им оплатила благотворительная организация, они решили остаться в Америке.
— Моя настоящая фамилия — Дени, — сказала Марта, — а здесь она превратилась в Деннис.
Дэвид носил фамилию не отца, а прабабушки.
— Я всегда говорила, что вернусь во Францию. Это была наша с Дэвидом мечта, но у нас никогда не было ни денег, ни времени вернуться обратно, ну а теперь… — произнесла она с горечью в голосе, — это уж точно, что мы умрем здесь. У меня осталось немного воспоминаний, — добавила она так, словно хотела, чтобы я пробудила их. — Помню, Четырнадцатого июля мама всегда покупала шампанское и мы пели песни Эдит Пиаф.
Ее мать говорила по-французски, Марта тоже долгое время его помнила и даже преподавала в благотворительной организации. Но Дэвид так и не выучил его. Марта с матерью столько усилий приложили, чтобы сделать из него настоящего американца, что он совершенно забыл язык своих предков. Он говорил на нем даже хуже самого отстающего негра на дополнительных занятиях в школе, хотя знание французского давало дополнительные очки. А когда он работал официантом, то его французский только распугивал клиентов, поскольку в его устах названия блюд «Салат нисуаз» или «Рататуй провансаль» звучали как ругательства.
И однако у него были способности, с сожалением вспоминала Марта. Когда он учился в последнем классе начальной школы, то выиграл конкурс в газете, написав сочинение, которое Марта напечатала ему на машинке: «Мужество и гражданская доблесть». Он рассказал приукрашенную историю о своем деде, который отправился спасать французов. Он ничего не упустил в этой легенде, которую бабушка на протяжении многих лет вдалбливала ему в голову. Газета даже опубликовала фотографию Дэвида. По этому случаю Марта его тщательно причесала и даже смазала волосы брильянтином, чтобы выложить на лбу длинную прядь белых волос. На снимке маленький мальчик с напомаженными волосами и в галстуке держал в руке перевязанный красной ленточкой диплом, который вручил ему сам губернатор.
Правда, Дэвид, став старше, возненавидел этот снимок и, когда бывал в доме матери, всегда клал его на стол лицом вниз. Эта фотография была худшим воспоминанием в его жизни, так как помешала ему воспользоваться плодами своей внезапной известности. Поскольку он выглядел на ней расфуфыренным хуже девчонки, то восхищение собеседника, которому он показывал снимок, тотчас же оборачивалось насмешкой: «Ну, у тебя и физиономия!»
«И однако ты тут очень миленький!» — возражала ему Марта. Он лишь насмешливо передразнивал ее: «И однако ты тут очень миленький!» Речь шла о мужестве и героизме, а она твердила: «миленький», «ангельские волосики», «завитый, как девчушка», «беленький, как куколка».
— Знаете, — сказала Марта, — наши отношения всегда были сложными. Не из-за отсутствия любви, наоборот, ее было слишком много. Пока мама была жива, она служила буфером между нами. Но после ее смерти о нас уже некому стало позаботиться.
Их отношения настолько ожесточилось, что они перестали выносить друг друга. Тюрьма ничего не изменила, долгожданные встречи заканчивались все более и более серьезными размолвками.
— В конце концов я перестала ходить туда одна, — сказала Марта. — Меня всегда сопровождала Розарио.
После очередной ссоры она начинала корить себя и постепенно успокаивалась. Дэвид же не хотел примиряться. Она с радостью шла на очередное свидание, но уже менее чем через десять минут говорила себе, что зря это сделала. Последний конфликт, после которого она больше не появлялась в «Гринливзе», начался с того, что ее удивило, почему он носит кепку, натянув ее на самые уши и надвинув козырек на глаза. Она попросила его надеть ее нормально или снять, чтобы увидеть его прекрасные волосы. А его прекрасные волосы, как назло, накануне обрили, и, чтобы скрыть это, он специально надел кепку. «У тебя и без волос красивая голова», — решила она успокоить его. «Красивая голова!» — завопил он, и его, взбешенного, уволокли охранники. «Сколько раз тебе повторять, что он уже не ребенок, а мужчина, — укоряла ее Розарио. — Мужчина, приговоренный к смерти!» Увы, она не могла с этим смириться и только рыдала.
Розарио явно не нравилось, что Марта рассказывает мне историю, положившую конец посещениям. Марта оправдывалась: она сделала замечание по поводу кепки только из нежности, чтобы напомнить Дэвиду о том, насколько они близки. Она не хотела его провоцировать. Он не должен был поднимать такой скандал.
И совсем уже тихо, низко опустив голову, словно обращаясь к самой себе, добавила, что страшилась этих визитов. Все они приносили ей только разочарование. Каждый раз она шла туда, полная надежд, и каждый раз возвращалась совершенно уничтоженная. Все срывалось из-за пустяков. Один неуместный взгляд, одно неуместное слово — и всё детство Дэвида, вся любовь, которую она ему дала, всё теряло значение.
— Теперь, по крайней мере, — сказала она, взмахнув рукой в сторону океана, — осталось место лишь для серьезных вещей!
Ее жест заставил вскрикнуть чайку.
Я спросила, где сейчас отец Дэвида. Приезжал ли он, был ли на суде, интересовался ли судьбой сына.
— У него нет отца, — сказала Розарио, не желая, чтобы Марта стала развивать эту тему.
— Он прекрасно жил и без отца, — подхватила Марта среди криков чаек, которых взбудоражил рыболов, вытащивший рыбу одной из своих удочек. — Ему было достаточно моей матери.
Я поняла, что герой «Мужества и гражданской доблести» выполнял функцию отца для двух поколений сразу. У бабушки Деннис было время, чтобы обкатать свою героическую эпопею и представить ее малышу во всей красе.
— Генеалогическое древо, — сказала Марта, — хорошо для тех, кто не переживал потрясений, никогда не путешествовал: такие люди собираются вместе, что-то пишут, наследуют, составляют фотоальбомы. А мы… если добавить к истории Дэвида историю моих матери и отца…
— Довольно, — прервала ее Розарио, который этот разговор становился невыносим. — Сколько раз тебе повторять, что невиновность не нуждается в смягчающих обстоятельствах.
— Невиновность — да, — возразила Марта, — а Дэвид нуждается. И они у него есть: сначала я, затем его родитель и дедушка, которые сошли бы за смягчающие обстоятельства и для меня самой.
Говорить о виновности Дэвида тут было запрещено, особенно Марте. Розарио утверждала, что его приговорили в том числе и потому, что сама Марта не была в нем уверена. Даже десять лет спустя несчастная считала, что не должна была не то что рассказывать или упоминать, но даже вспоминать некоторые факты из жизни своего сына. Хотя, по мнению Розарио, люди догадывались, что Марта что-то скрывает по ее неуверенности, нетерпеливому жесту, по слезам.
Полная, абсолютная и несокрушимая уверенность Розарио была наилучшим аргументом в пользу Дэвида. Эта уверенность лежала в основе поддержки со стороны Авраама и его ассоциации, выступавшей против смертной казни, финансовой помощи церквей, именно из-за нее в дело вмешалась Хитер Хит — журналистка, открыто требовавшая от властей дополнительного расследования.
Абсолютная уверенность Розарио убеждала все большее число окружающих в невиновности Дэвида, разрушало негативное мнение, сформированное прессой. Труп Кэндис, свидетели, рассказавшие об оргии, устроенной ночью, побег Дэвида Денниса в Мэриленд к бывшей невесте, на которой он обещал жениться, — всё это являлось отягчающими обстоятельствами.
Розарио же, выстраивая защиту Дэвида, не опровергала никаких фактов, а просто запрещала всем даже думать, что Дэвид мог быть замешан в убийстве. Судья Эдвард ни секунды не сомневался в его виновности, а Розарио была твердо уверена, что он не виновен.
Бедная Марта умоляла Дэвида согласиться на сделку, предложенную прокурором Бенбоу, который не хотел, чтобы личная жизнь Кэндис стала достоянием толпы. Если бы он признал вину, ему дали бы двадцать лет, он вышел бы уже через двенадцать и сейчас о нем бы уже никто не вспоминал, а Кэндис осталась бы в памяти людей святой мученицей. Но Дэвид уперся. Бледный, с блестящими глазами, он тихо, но очень отчетливо спросил:
— Ты считаешь, что я виновен?
— Нет, конечно!
— Так чего ты боишься?
— Правосудия. Мы не такие сильные и богатые, у нас нет веса в обществе.
— Повторяю в последний раз: я не виновен.
Он повторил это ей снова, когда отвечал судье Эдварду, спрашивавшему, признает он себя виновным или нет. Он повернулся явно к ней, ища в толпе ее взгляд. И в его глазах она увидела вызов. Теперь Марта была уверена, что это из-за нее он решил стоять на своем.
Едва дождавшись, когда Розарио уйдет в ванную, Марта принялась мне рассказывать, как глубоко ее горе. Вся ее жизнь вращалась вокруг Дэвида, ее главной проблемы, которую она пыталась решать всеми возможными способами. В школе она защищала его, как львица, и психолог даже упрекнул ее, что она постоянно оправдывается за сына и даже пришла вместо него на дисциплинарный совет. «Но ведь у него никого нет, кроме меня!» Бедная женщина была права в одном — не стоило отдавать Дэвида в школу, где преподавала она сама. Марта была убеждена, что благотворительная организация «Искупление» также несла ответственность за ее конфликт с сыном. Она даже сказала директору эти пророческие слова: «Вы его обрекаете, вы обрекаете его сегодня и отбираете у него завтра. Потому что, прочитав отчет, который вы поместили в его досье, Дэвида не возьмет ни один колледж, ни один государственный университет». А с той зарплатой, которую она получала в «Искуплении», у нее, понятное дело, не было денег, чтобы отправить его в частный университет.
Он хотел работать, зарабатывать, «вертеться», как он выражался. Ей пришлось вытерпеть его брак с Дженет, затем развод и исчезновение, а теперь еще этот приговор, который засасывал ее, как черная дыра. Марта сказала, что если бы вся ее энергия не ушла на заглаживание предыдущих промахов, то у нее осталось бы хоть немного сил выдержать весь этот процесс. Когда его арестовали, она надеялась, что он лишь немного посидит в тюрьме и его невиновность будет доказана, и поэтому не слишком горевала. Это даже не так и плохо, думала она, это остановит его от скатывания под откос. Можно было перевести дух.
Марта сидела напротив меня и плакала от ярости, смешанной с печалью. Она сердилась на Дэвида, да, сердилась за то, что он обманул ее, заставил поверить вопреки очевидному, что шел своей дорогой, что знал лучше всех, — и уж, конечно, лучше нее, — что ему нужно. Она вспоминала, как успокоилась, когда он уехал в Мэриленд. Она желала этого отъезда всеми фибрами души. И радовалась, что больше его не удерживает! Попутного ветра! И вот, пожалуйста, теперь эта жуткая история в Вирджинии, сразившая ее в самое сердце. Марта не могла простить, что он заставил поверить ее, будто она одна была плоха для него, хотя это он был плох для всего остального мира.
Однако Розарио, вернувшаяся на балкон, не желала слышать подобных слов и не позволила ей продолжить. Разве после таких проклятий Дэвиду может улыбнуться удача? Трагедии не приносят ничего хорошего, и никто не живет долго с проклятием матери. А тот, кто проклинает свою мать, проклинает себя.
— Получается, — обратилась Марта к Розарио, — я тоже виновна в этом, виновна во всем, виновна в преступлении?
— Нет! — отрезала Розарио. — Нет и нет, потому что Дэвид не виновен.
Рассказ о детстве Дэвида Денниса, его сомнительном происхождении, почти патологическом поведении, беспорядочном образе жизни не совпадал с тем впечатлением, которое оставил у меня прелестный молодой человек, так обрадовавшийся, услышав мой французский акцент — такой «цивилизованный» в этой варварской тюрьме. Перед его шармом невозможно было устоять, хотя он не злоупотреблял им. Когда Розарио принесла мне зубную пасту, я объяснила ей, что это не был шарм завоевателя, а, скорее, сдержанная, неспокойная, пугливая привлекательность. На самом деле речь шла о харизме. Я почувствовала это с первого мгновения, как только его долговязое тело, освобожденное от цепей, обрело свободу движений, когда он подошел к стеклу, разделявшему нас, отодвинул табурет, взял телефонную трубку и ослепительно мне улыбнулся.
Мы несколько минут сидели по разные стороны стекла, очарованные друг другом. Во всяком случае, я была в восторге и прекрасно понимала, что для меня эта любовь с первого взгляда — а это была именно она — явилась следствием обстоятельств. То, как я медленно шла к нему, предосторожности, удваивавшиеся по мере моего продвижения, ужас, который я испытывала при мысли оказаться лицом лицу с убийцей, чувство облегчение от того, что он был обычным, привычным, нормальным парнем, а затем восторг, потому что он был красив, очень красив, умен, с тонким чувством юмора, которое мне тут же вернуло ощущение комфорта, — все это дало мне силы вынести чудовищную тяжесть его истории, принять ее близко к сердцу, поверить ему и превратиться в одну из его самых пылких союзниц.
Его версия убедила меня. Всем своим существом я ощущала опасность, исходившую от Роузбада, учреждения, основанного на деньгах, традициях и связях в прессе, полиции и суде. Если Роузбад был западней для Дэвида Денниса, то он был западней и для меня. Как и Дэвид, я была нездешней, маргиналкой, без друзей, денег, годившейся лишь для того, чтобы оставаться под их контролем, делать то, что они захотят, двигаться выбранной ими дорогой. Я, как и он, была для Роузбада одной из тех легких добыч, которые можно прибрать к рукам, запятнать репутацию, унизить и уничтожить.
Перед поездкой в «Гринливз» меня мало заботило, виновен Дэвид или нет, настолько я была уверена, что невиновных не сажают. Выходя оттуда, я знала: он не виновен! Нужно было срочно объявить об этом всему свету. Я знала: он не виновен. Эта уверенность не нуждалась в анализе или защите. Это было как откровение. Розарио соглашалась со мной. Она тоже, как и я, едва увидев Дэвида в суде и узнав его, попала под влияние его шарма и была твердо уверена в его невиновности.
Дэвид был соискателем, так как опоздал на предварительную запись в университет Стоуна. Денежные проблемы не давали ему уладить административные формальности, но он сразу же начал посещать библиотеку. Он поселился в Уайт Хоуме[2] — лучшем студенческом Братстве Стоуна — и много работал на побережье, чтобы собрать сумму, нужную для оплаты обучения. Он еще только приступил к изучению права, но уже обладал культурой, элегантной непринужденностью, которым могли бы позавидовать многие студенты юридического факультета.
Розарио с радостью сделала для него исключение, выдав ему пропуск и разрешив пользоваться компьютером. Да, она была счастлива позволить хоть одному студенту в этом отвратительном сообществе богатых, испорченных, сытых студентов подобрать пару крошек с барского стола. В то время библиотеку посещало не более десяти соискателей. Дэвид Деннис — она не запомнила его имени — ничего ни у кого не отнимал. Он пахал на пляже весь день напролет, а вечером шел в библиотеку и не отрывался от компьютера.
Ей нравилось, что он зачастую оставался один в зале. Тогда она говорила ему: «Вы слишком много работаете, пора домой». Как-то он ответил, что завтра у него выходной, и поэтому он может поработать подольше. Она сказала: «Я вас оставляю. Закроете за собой дверь». В эту теплую летнюю ночь она была счастлива, что работает библиотекарем, она была довольна Дэвидом, Стоуном, Америкой, которая каждому дает шанс, даже если ради этого ей пришлось сплутовать. Но Америка также нуждается в таких, как она, чтобы смягчать строгость законов и обходить во имя законов человечности слишком дотошные предписания.
Я внимательно оглядела ее с ног до головы, чтобы понять, походила ли она на образ зрелой, полной, мягкой женщины из моей книги. Розарио не была мягкой, уж точно не полной, а ее крашеные волосы делали ее лицо еще более строгим. Она была угловатой, раздражительной, сухой. У нее не было ни мягкого выражения лица, ни выгнутых выщипанных бровей, как у той женщины, что делает макияж перед зеркалом. Она, наоборот, была женщиной с Голгофы. У меня перед глазами, в реальности, был персонаж, который вначале заворожил меня, и я решила, что это доказательство того, как воображаемое воплощается в жизнь, а затем потряс тем, что, оказывается, не нужно было ничего выдумывать и все попытки сделать воображаемое реальным бесполезны: реальность была передо мной, более сильная, чем все то, что я могла себе навоображать. Реальность сводила мои усилия к нулю.
Я спросила ее, возможно, неожиданно, но таков был ход моих мыслей, не думала ли она выйти замуж за Дэвида.
— Если бы это могло его спасти, я бы вышла.
И пока она произносила это, я наблюдала, насколько разрушительной была привлекательность Дэвида Денниса. Розарио любила его любовью женщины, которая наконец нашла того, кого искала. Она полюбила его с первого дня суда, когда Дэвид, оглядев публику и увидав ее среди преподавателей и студентов, улыбнулся ей. Среди этих людей она была наиболее ценным для него человеком. И она его спасет. Она ответила ему взглядом и тоже улыбнулась. Их обоих переполняли чувства признательности и внезапной любви. Это было даже больше, чем если бы она обняла его. Он был на двадцать пять или тридцать лет моложе ее. Ну и что? Он был заключенным, приговоренным. Он нуждался в любви.
Потребность в любви! Тогда, на кухне, судья Эдвард предостерег меня насчет демонстраций, которые устраивали женщины напротив тюрем. Он никогда не видал среди них молодых красивых девушек, а лишь непривлекательных, несчастных, неопределенного возраста созданий, наподобие той женщины в черном. Они приходили туда, чтобы дать волю слезам, показать, как они несчастны, как их снедает тоска. Их печаль присоединялась к чужой печали — настоящая оргия боли.
До сих пор помню его слова: «Задумывались ли вы о психологии посетительниц тюрем, о том, что означает для подавляющего большинства из них ситуация, когда они господствуют в полной безопасности над окончательно кастрированным человеком? Какова природа этого реванша? Почему они демонстрируют свою женственность перед этими неудовлетворенными мужчинами?»
Тогда ему с невероятным пылом ответил Филипп: «Осужденные терпят их и ненавидят. Сломленные и слабаки попадаются на удочку, а некоторые даже женятся. Но те, кто выстоял, прекрасно знают, какое оказывают действие на женщин. Эти мужчины манипулируют ими. Соотношение сил меняется очень быстро. Теперь уже не женщины правят бал, отныне их самих „танцуют“. Мужчины жаждут унижений и убийств. Я знаю, как они называют этих женщин на своем жаргоне, хотите, скажу? Они не любят женщин, им кажется, что они их хотят, но они просто играют своим желанием. Женщины выводят их из себя, ломают их мечту. Их реальность для заключенных просто невыносима. Перед своей посетительницей арестант падает ниц. Поскольку он осужден, она полагает, что достаточно хороша для него, но именно поэтому для осужденного ни одна женщина не будет хороша».
Я открыла коричневый конверт. В нем находились отчеты о расследовании, заключения судебного эксперта, мотивировочная часть судебного постановления и несколько статей из местных газет. В одной из них сообщалось о том, что в заливе Хэмптон, недалеко от Вирджиния-бич, был найден изуродованный труп девушки. Журналист цитировал двух влюбленных, явившихся на пляж в поисках укромного уголка и напоровшихся там на женское тело. Сначала они подумали, что это утопленница, но потом засомневались, так как она была совершенно голой, а ее руки были связаны веревкой. Что касается многочисленных укусов, покрывавших тело, то они списали это на крабов. Молодые люди были в шоке. В первых статьях Кэндис называлась всего лишь «телом», «неизвестной», «девушкой».
На следующий день полицейские, благодаря часам на ее руке, смогли установить, кто это. Кэндис обрела лицо. Единственная фотография, которую ее мать дала газетчикам, была со дня рождения. Кэндис спускалась по парадной лестнице ричмондской оперы в платье с кринолином. Лицо ее было увеличено, но черты расплылись из-за плохой газетной печати и почернели на ксерокопии. Сначала я обратила внимание на широкую счастливую улыбку, а затем отметила красоту ее лица и большие глаза, обрамленные идеальными бровями.
В краткой биографии говорилось, что она была студенткой-первокурсницей Роузбада, где и проживала с момента начала занятий. О ней мало что знали. Она была подобна тем тысячам девушек, которые после школы поступают в колледж. Больше газеты ничего не сообщали. Даже ее имя — Кэндис — не упоминалось. Поскольку она была несовершеннолетней, то адвокаты Роузбада, как и адвокаты, нанятые ее семьей, позаботились о том, чтобы подробности ее частной жизни не стали достоянием общественности.
Зато следствие очень быстро напало на след Дэвида Денниса, который учился в Стоуне, был членом Братства и жил в Уайт Хоуме. Его видели в обществе Кэндис в последнюю неделю ее жизни. Фотография Дэвида была такая же размытая и нечеткая, как и фотография Кэндис, с такими же темными кругами под глазами. Вначале это был групповой снимок, сделанный в Уайт Хоуме, но потом журналисты удалили из него других студентов Братства, и теперь от них остались лишь линии подбородков, козырьки кепок, краешки плечей. Дэвида в ту пору разыскивали в качестве свидетеля.
Но очень скоро дело осложнилось, так как из Стоуна пришло опровержение: Дэвид никогда не был их студентом. Затем последовал ответ Братства, которое отрицало, что Дэвид был его членом. Оба учреждения оставляли за собой право предъявить иск не только Дэвиду Деннису за присвоение их званий, но и любому печатному органу, который отныне будет упоминать Стоун или Уайт Хоум в связи с этим делом. Журналисты отправились на побережье Вирджинии, где им подтвердили, что Дэвид Деннис работал сезонным смотрителем платного пляжа, что он провел там все лето и должен был остаться до конца сезона, чтобы перекрасить бунгало. Хозяин пляжа заявил, что это был спокойный парень и хорошо справлялся с работой.
Какая-то газета, копнув поглубже, написала, что Дэвид несколько раз одалживал деньги, но не возвращал их, что как-то в раздевалке для персонала произошла кража и хотя ее не раскрыли, теперь все подозревают его. Некоторые посетители платного пляжа заявили, что Дэвид был не таким уж симпатичным — слишком важничал. В общем, газеты сделали из него подозреваемого.
Думаю, Марта до сих пор не читала этих заметок. О преступлении в Вирджинии мало упоминалось в прессе Нью-Йорка. И даже если бы новость попалась ей на глаза, то как убийство красивой и богатой студентки в Роузбаде могло заинтересовать женщину, жившую в нужде, в бандитском районе, учившую детей, многие из которых были отпетыми наркоманами и неделями не ходили в школу? Она и вообразить себе не могла, что Дэвид в Вирджинии! Он уехал в Мэриленд, чтобы прийти в себя после развода, который прошел, кстати, менее болезненно, чем она опасалась. Джейн получила в конечном счете свободу и красивую машину. Господи, пусть это им обоим послужит уроком! Теперь она могла вздохнуть свободнее, возможно, даже записаться в университет, чтобы получить пресловутый сертификат о владении языком, который от нее требовали. Да, вздохнуть, расслабиться, больше ничего не бояться и спать спокойно.
И, наверное, в то же самое время Розарио перелопачивала газеты, где писалось о Стоуне и Роузбаде, пытаясь вспомнить лицо студента, фамилию которого она прочитала. В тот момент она была потрясена этим происшествием, и если бы журналисты ее спросили, она бы скорее, чем кто-либо другой, заявила: «Я в самом деле шокирована» или «Я глубоко скорблю». И действительно, она не просто переживала по поводу трагической смерти Кэндис, но даже злилась, что это дело компрометировало Стоун и пятнало порядочных молодых людей. И только в следующих номерах появилось настоящее лицо Дэвида. Она проверила свой список и узнала студента, которого записала на свой страх и риск в библиотеку. Сама ли она поспешила в офис ректора университета, чтобы всё объяснить, или, наоборот, ректор вызвал ее и потребовал объяснений?
Результаты вскрытия были опубликованы еще до похорон Кэндис. Причиной смерти был проломленный череп. Ее насиловали и истязали. Фотографировать на похоронах было запрещено, но газеты упоминали потрясенную толпу, достойно державшихся родных и друзей. Для меня ее смерть оставалась все такой же абстрактной, как выражение «акт вандализма», с которым я столкнулась в отчете о вскрытии.
Смерть наступила за два дня до того, как обнаружили тело. Судмедэксперт назвал время кончины: понедельник, между четырьмя и шестью часами утра. Ее насиловали, когда она была еще жива и когда уже умерла. Найденная сперма и кровь были отправлены на анализы, чтобы установить ДНК. Все укусы на животе, бедрах, груди, на щеках и губах были сделаны с особой жестокостью «примерно в момент смерти». Убийца измывался над трупом, словно желая его разрушить, уничтожить, изуродовать. Он разрывал ткани «подобно тому, как кусают яблоко», уточнял врач. Укус в ротовой полости спровоцировал отрыв верхней губы вплоть до самого носа, основание которого также было оторвано и выглядело «как козырек кепки».
На фотографиях, сделанных судебным экспертом, присяжные заседатели увидели то, что теперь видела я: изуродованное лицо, обнаженные зубы под носом, который больше походил на две дыры. Лицо Кэндис было похоже на баранью голову без шкуры. В отсутствие губы ее зубы сделались трагически длинными. Набухшие глаза были закрыты. Убийца укусил за верхнюю губу и сразу, резко, вырвал нос. Я полагаю, увидев это, присяжные заседатели уже были внутренне готовы вынести приговор. Это фото, а также точное определение, которое эксперт дал движению, нанесшему эти увечья, забыть было невозможно. Я думаю, что, посмотрев на этот снимок, а потом переведя взгляд на предполагаемого убийцу, все сразу представляли, как он захватывает верхнюю губу жертвы зубами и одним движением подбородка, шеи и головы вырывает всю прилегающую плоть, в том числе нос, который не являлся существенным препятствием.
На пальцах и под ногтями жертвы не было ни крови, ни тканей. Я не сразу поняла, насколько это замечание, скорее, успокаивающее после того ужасного впечатления, которое произвело лицо, было, напротив, угрожающим. Судмедэксперт уточнил для присяжных заседателей, что Кэндис подвергалась всем насильственным действиям с уже связанными руками, лежа на спине, и только затем ее перевернули на живот. «Я предполагаю, — сказал он, — это потому, что она была уже не очень красива спереди».
— Мы думали, что это крабы, — повторили влюбленные, которых вызвали в суд в качестве свидетелей.
— Э нет! — с серьезным видом перебил прокурор Бенбоу и повернулся к присяжным. — Это были не крабы!
Кто пошел на опознание тела? Отец Кэндис, горю и гневу которого сочувствовали все, кто вел расследование? Отец и мать? Отец, поддерживающий мать? Нет, мать не смогла решиться посмотреть на дочь, ее видел только отец, и судья Эдвард поклялся ему, что найдет виновного. Теперь это было его главной задачей, вопросом чести. Мы разыщем его, да-да, разыщем!
Через две недели после похорон одному из членов Братства, Энтони, позвонил Дэвид Деннис и спросил, как дела. Похоже, он ничего не знал о происходящем. Энтони сообщил ему о смерти Кэндис, о следах крови, обнаруженных в его комнате в Уайт Хоуме, и о том, что он находится под подозрением. Полицейским Энтони сказал: «Казалось, он упал с неба и все время повторял, что это ужасно. Он спросил, что ему теперь делать. Я ему посоветовал возвратиться как можно скорее. Он ответил, что не может, так как нашел работу и собирается жениться. Он разрешил мне занять его комнату. Казалось, он не отдает себе отчета в серьезности дела. Тогда я ему сказал, что его комната опечатана и там никто не может жить. Он ответил, что ему нужно подумать, что он не имеет к этому никакого отношения и что перезвонит, как только примет какое-то решение. Но он обязательно приедет, чтобы всё прояснить».
Телефон Братства поставили на прослушку, и через несколько дней местонахождение Дэвида Денниса было установлено. Он жил в Мэриленде у Сьюзан Элиотт под чужим именем. Его привезли в Вирджинию. Он, казалось, не осознавал масштабов драмы. «Кошмар, — только и повторял он. — Кошмар». — «Кошмар для кого, мерзавец? — спросил полицейский, приехавший его арестовать. — Кошмар потому, что что тебя нашли, или кошмар для убитой девушки?»
Он не стал нанимать адвоката. Зачем? Это было недоразумением. Если нужен адвокат, пусть будет любой, назначенный судом. Он ни разу не менял своих показаний. Рано утром ему нужно было ехать в Мэриленд, ночь он провел с Кэндис. Она пришла к нему в комнату, они слушали музыку, занимались любовью. Перед тем как уйти, это было в три или четыре утра, он предложил проводить ее в Роузбад. Но она предпочла остаться в постели. Когда он вышел в коридор, парни из Братства еще не спали, они что-то праздновали. Судя по количеству ящиков из-под пива и бутылок из-под текилы, они здорово напились. Он не посчитал нужным предупредить их о своем отъезде. Зачем? Он не впервые уезжал на несколько дней к Сьюзан, не предупреждая их. Он задержался в Мэриленде только потому, что у него внезапно появилась возможность устроиться учителем в школе, где работала Сьюзан. Но он все равно рано или поздно вернулся бы в Уайт Хоум за своими вещами.
Полицейские побывали и на работе у Марты. Вначале она не узнала сына на фото, так как его волосы и брови были выкрашены в черный цвет, но затем, внимательно рассмотрев снимок, сделанный полицейскими в фас и профиль, где он был запечатлен с приподнятым подбородком и выпученными глазами, она поняла, что ему страшно. И этот страх переселился в нее, захлестнул, словно бурный поток воды, который сносит на своем пути все преграды и заставляет ручьи и реки выйти из берегов. Она чувствовала, как пульсирует ее кровь, которую обезумевшее сердце гонит в грудь, живот, ноги, голову. Она закрыла глаза руками, потом засунула пальцы в рот, до боли сжав челюсти, и наконец упала на пол, который ей показался очень мягким. Она не хотела, чтобы ее поднимали, усаживали. Она хотела лежать, прижавшись щекой к линолеуму, ощущая приятный запах пота и клея.
Я положила конверт на кровать, встала и подошла к окну. Океан в лучах солнца, золотистый песок, птицы, зорко следящие за рыбаком, сидящим рядом со своим джипом. Вот его удочка выгибается словно кнут, и он вытаскивает крупную рыбу. Птицы хлопают крыльями. Я иду в ванную, беру полотенце, спускаюсь на первый этаж, иду по деревянному мостику, пересекающему пляж, вхожу в воду. Вода приятная, теплая, правда, немного мутноватая. Я ныряю навстречу волне.
Я не хотела, чтобы обе женщины, следившие за мной из-за штор комнаты, заметили, какое удовольствие приносит мне купание, поэтому я двигалась резко, словно человек, который не любит воды и заходит в море лишь для того, чтобы охладиться. Хотя я не знаю большего счастья, чем скользить с волны на волну, всплывая и ныряя всё глубже и глубже.
Мне вспомнились три белухи из ванкуверского океанариума, а также три самки белого кита, которых можно было рассматривать в профиль и анфас, их хитрые взгляды, выпуклые лбы, манера улыбаться и особенно их гигантские половые щели, которые они охотно демонстрировали тем, кто смотрел на них снизу. Их гримасы выражали самое живое удовольствие от того, что все могли созерцать их красивые, набухшие, бледно-розовые гладкие вульвы. Эти плутовки вели себя игриво, шутливо и непристойно. Но, возможно, я ошибалась, и этот эксгибиционизм объяснялся печалью по утерянной свободе, танец — волнением, а жизнерадостность была просто притворством.
Я плыла и больше не думала ни о Дэвиде Деннисе, ни о женщине, накладывающей макияж, сосредоточившись на биографии, которую, наверное, когда-нибудь напишу — биографии доктора Лестер, которая, если верить телевидению, уже более двадцати пяти лет проводила смелые опыты на карликовых шимпанзе бонобо. Эта абсолютно немая женщина обучала их говорить при помощи компьютера. Я плыла.
Каждый день в зоопарке Атланты, в вольерах, имитировавших лес, но на самом деле оснащенных самой современной лабораторией по информатике, она встречалась с бонобо. Мне кажется, что потратить двадцать пять лет на то, чтобы научить их просить M&M's, — пусть даже набирая на клавиатуре «Бинго хочет M&M's», — было не таким уж большим успехом по сравнению с тем, чего можно за несколько месяцев добиться от собаки, которая, просясь на прогулку, приносит в зубах свой поводок. Я прекрасно понимала, что успех доктора Лестер не такой уж фантастический, как об этом говорили исследователи обезьян — ведущие умы этологии. Разве что они, как и я, интересовались моментом, когда грубый палец обезьяны касается клавиши компьютера, будто воспроизводя наше собственное движение. Их зачаровывает не слово, которое произносит, к примеру, попугай, а палец на клавиатуре, потому что сейчас такое время, когда человечество теряет способность говорить, а люди превращаются в бессловесных животных.
Я плыла и думала о жизни доктора Лестер, посвятившей двадцать пять лет одной обезьяне, самке этой обезьяны и их детенышу, которого она с утра до вечера носила на руках, прижимала к груди, катала на плечах, отдавая все мгновения своей жизни одной и той же обезьяньей семье. А еще я думала о бонобо, который просит M&M's при помощи компьютера, о том, что он растолстеет, как настоящий человек, так как жрет много сладкого, что у него будет жирное брюхо, толстые ноги и пораженные кариесом желтые зубы. Что бы сказал Бинго, если бы M&M's закончились и доктор Лестер прекратила свои исследования?
Она все равно не ушла бы на пенсию, а осталась бы с обезьянами на природе, ограничиваясь в общении фразами: «Это хорошо» или «Это плохо». «Хорошо! Браво! Браво! Ты хочешь M&M's?» — «Плохо. M&M's не будет». В этом исследовании куда более интересна сама доктор Лестер, на примере которой лучше, чем на ком-либо другом, видны минусы, которые таит в себе ограниченный и монотонный труд. Лучше, наверное, двадцать пять лет собирать телевизоры, чем обучать шимпанзе. Ведь у женщин, работающих на конвейере, есть преимущества перед доктором Лестер: они выходят куда-то по вечерам, у них есть семьи, дети, они уезжают на три недели в отпуск. Всего этого у доктора не было — ни семьи, ни отпусков. Я плыла.
Мне подумалось, что должности, как у доктора Лестер, должны в первую очередь занимать такие женщины, как мы. Я имела в виду не только себя, хотя всегда мечтала закончить карьеру в зоопарке, но и Марту, такую добрую с детьми, и Розарио, столь привычную к компьютерам. Это действительно работа для них: вдали от людей, злой молвы, хоть и без особой надежды на то, что бонобо наберет что-то стоящее на своем компьютере. Зато они досыта наслаждались бы кротостью и мягкостью животных, таскали бы малыша на руках, а в качестве бонуса вдыхали бы живительный запах бонобо, пахнущих муравьями. Этот деликатный запах, напоминающий перец и мелиссу, можно уловить в складках их кожи. Я плыла.
Может быть, доктор Лестер пережила то, что пережила Марта, а потом отправилась приходить в себя в компании обезьян? Я не могла представить себе девушку, уходящую в зоопарк, как в монастырь; по крайней мере, это должна быть странная девушка. Я плыла. Доктор Лестер была вся закована в броню дипломов: доктор этого, инженер того, а у Марты до сих пор нет свидетельства, разрешающего преподавать французский в благотворительной школе. Что нужно, чтобы обучать обезьян азам информатики? Возможно, у меня как у писателя есть шанс? Я предложила бы бонобо то, что намеревалась продать Роузбаду: ничего. Я объяснила бы им то, что они знали и без меня: лучше есть малину, чем писать слова, а если они занимаются письмом, то это из-за того, что не могут есть малину.
Я приподняла голову над водой — берег был очень далеко. Течение отнесло меня в другую сторону. Я с трудом различила мотель на пустынном пляже. В такие моменты чувствуешь настоящий страх — не тот смутный страх, который преследует нас все время, делая неловкими наши жесты и речи, а сильный, глубокий страх, из-за которого можно пойти ко дну. Нужно сделать несколько движений, чтобы понять, сможете ли вы вернуться на берег. Это не слишком сложно, по крайней мере, в очередной раз мне это удалось, конечно, это заняло время, так как я, словно серфингист, дожидалась каждой новой волны, чтобы воспользоваться ее силой. Когда я доплыла до пляжа, то не видела уже ничего — даже мотеля.
Я лежала на песке, поджав колени к груди, сцепив руки и закрыв глаза, как та мертвая девушка. Мое лицо было все в песке, волосы пропитались солью, тело напряглось и съежилось. Рядом остановилась патрульная полицейская машина. Из нее вышли два копа в синей форме и фуражках. Ко мне вернулся обычный занудный страх. Они спросили меня, что я здесь делаю. Я ответила, что купалась. Они сказали, что купание запрещено и это написано на щитах возле каждого входа на пляж. Я ответила, что не видела щитов, так как пришла из вон того мотеля. Они предложили отвезти меня назад.
Увидев, что я выхожу из полицейской машины, Марта и Розарио пришли в ужас. Что на этот раз преподнесла им судьба?
— Пустяки, меня просто отнесло течением.
— Но купание запрещено!
Течение не было уж очень сильным. Да и все равно оно бы вынесло меня на берег. Я знала это, так как купалась и в более опасных местах.
— Но купание запрещено не из-за течения, а из-за свиней, которые утонули во время урагана.
Розарио сказала, что их был миллион или десять миллионов, я уже не помню, все равно цифра была непостижима для моего разума. Миллионы свиней с мясокомбинатов Поркленда были унесены торнадо и утонули в лагуне Нэгз Хед, которая пенилась, бурлила газами, словно кипела все то время, пока их туши разлагались — неделю, две, месяц? Птицы пировали, восседая на раздутых трупах, а рыбы, до того вертлявые и юркие, набив брюхо, стали тяжелыми и медлительными.
Чайки весили теперь по десять кило, а их оперение, набухшее от влаги, еще больше их полнило. Дождь шел так часто, что воде уже некуда было испаряться. Птицы жировали в этой тошнотворной атмосфере, которую солнце в это бабье лето не успевало даже немного подсушить. Деревья, песок и море не могли впитать всю воду, хлынувшую в лагуну, реки и болота. Все было залито. На пляже ноги вязли в песке, скорее, коричневом, нежели желтом, скорее, желтом, нежели белом, напоминавшем перегной с тяжким горьким запахом. Птицы, слишком тяжелые, чтобы летать, вязли в нем по самую шею.
Я пыталась умножить количество порклендских свиноматок на количество вынашиваемых ими поросят — цифра получилась фантастическая. Катастрофа, скорее, измерялась десятью миллионами, нежели одним. Или, может быть, ста миллионами? Океан переварил миллионы свиней, и я плавала в этой воде, в которой еще должны были быть их ошметки. Я плавала в том, что не было уже морской водой, а, скорее, зеленоватым желудочным соком, справившимся со свиной кожей и самыми твердыми костями.
Я почувствовала страшную усталость. Чувство страха, которое я до сих пор глубоко прятала, давало о себе знать. Страх охватывал всё вокруг, он даже достиг территории животных, где я всегда находила убежище. Во время обеда, который мы молча поглощали в кафетерии, Розарио добавила, что некоторые предприимчивые молодые специалисты на Уолл-стрит все сто пятнадцать дней играли на бирже, ориентируясь на стадию беременности свиноматок. Экономисты не понимали, почему акции в тот или иной момент падали. Обвиняли пенсионные фонды, сваливали всё на реструктуризацию, понижение процентных ставок. Ничего подобного: это был всего лишь срок беременности у свиноматок.
— Но они же не поросятся все одновременно?
Розарио посмотрела на меня как на умственно отсталую.
— Акции тоже не продаются все в один момент. Достаточно контрольного пакета.
Я не была больна, однако ушла из-за стола. Розарио проводила меня наверх. Поднимаясь со мной, она заметила:
— Вы слишком бледная, вам нужно подкраситься.
Она принесла из своей комнаты пластиковую косметичку. В ней было несколько дешевых средств для макияжа. Тюбик губной помады с фиолетовым оттенком, утончавшим губы Розарио, черный карандаш для подводки глаз. Она предложила мне то, чем пользовалась сама, даже не подозревая, что средства для макияжа давно изменились и что с новыми продуктами она могла бы выглядеть моложе и приятнее. Розарио красилась аляповато. Открутив колпачок, я провела карандашом по ладони, чтобы посмотреть, насколько он мягкий. Чтобы не выглядеть неблагодарной, я подвела этим черным, как сажа, карандашом глаза. Взглянув в зеркало, я увидала в нем грустные глаза Марты, жесткий взгляд Розарио. У меня был взгляд вдовы.
Я поняла, что было неладно с женщиной в черном. Дело было в крикливых синих тенях, которые я позаимствовала не знаю где и которые мысленно накладывала ей на веки. Если убрать эту синеву, жесты женщины, как мои собственные сейчас перед зеркалом, стали бы естественнее. Женщина, которая собирается присутствовать на казни, не наносит макияж, она лишь подчеркивает, оттеняет свой взгляд! Она надевает черное платье. Красит ресницы.
— Вам идет, — сказала Розарио, когда я вернула ей пластиковую косметичку. — Это придает вам характер.
Отныне между нами не было разницы. Я могла быть матерью или библиотекарем.
— Нет. Вы — писательница.
По мере приближения казни, когда дата уже назначена, время, кажется, летит так быстро, что опускаются руки. Я с трудом заставила себя взяться за то, о чем просила Розарио: «Привлеките внимание французской общественности». Вот только как узнать, где находится эта общественность, чьими руками, ртами и ушами она пользуется? Я даже не знала, встречалась ли я с ней когда-нибудь и как бы ее распознала, если бы встретилась? Остался ли у меня хоть малейший контакт хоть с одним ее представителем? У меня не было ни одного нужного номера телефона, да и нечего было пытаться решать вопросы по телефону. Я сказала Розарио, чтобы она не питала никаких иллюзий по поводу моей известности и, следовательно, возможностей изменить участь Дэвида.
Тогда она посоветовала написать людям, которых я любила больше всего, в ком была уверена на все сто, даже если их можно сосчитать по пальцам одной руки. Друзьям, к которым мы обращаемся в крайних случаях. Но, хотя среди моих знакомых и было несколько журналистов, я не знала, влияют ли они на общественное мнение, занимают ли нужное положение. Я была также знакома с одним политиком, пробившимся на самый верх власти. Могу сразу признаться: я получила всего один ответ. Он пришел от журналистки, перешедшей из отдела культуры в отдел криминалистики. Она пообещала следить за этим делом.
В своем письме я больше делала упор на неизбежности казни, чем на несправедливости приговора. Было необходимо срочно прервать этот обратный отсчет. Я сообщала имя, возраст, дату казни и была вынуждена объяснять, почему ему вынесли такой приговор. Точная формулировка гласила: «Убийство несовершеннолетней, совершенное с особой жестокостью и отягченное изнасилованием». Я посчитала нужным убрать формулировку «с особой жестокостью», негативное воздействие которой ощутила на себе. Да и «изнасилование» тоже не соответствовало действительности: если Дэвид Деннис был невиновен, то речь шла не об изнасиловании, а о сексуальной связи. «Несовершеннолетие» тоже было притянуто за уши. Семнадцать лет — это вам не тринадцать или двенадцать. Итак, я придерживалась самой нейтральной формулировки: «Убийство подружки». И тут же добавляла, что «это обвинение он всё время отрицал».
Я выступала не против виновности Дэвида Денниса, а против смертной казни, возвращаясь на свои прежние позиции — те, которые обороняла в споре с судьей Эдвардом. Розарио, которой я показала свое письмо, нашла его недостаточно убедительным. Ей хотелось, чтобы судья Эдвард и прокурор Бенбоу были заклеймены позором. А также ректор Роузбада и судебный эксперт. Нужно также вывести на чистую воду шерифа, адвоката, Братство и всех журналистов штата. Ей хотелось «суда наоборот».
У Дэвида было свидание с Кэндис, далеко не первое с тех пор, как они стали встречаться. Они поужинали в пиццерии, затем заглянули на праздник, устроенный Братством в Уайт Хоуме. Был воскресный вечер — время, когда парни гуляют. Обычно они шли в университет к девушкам, ликвидируя у тех запасы бутылок, но в тот раз спиртного у них было достаточно. Поэтому они остались дома, пили и курили. Атмосфера была настолько разогрета, стоял такой невыносимый шум, что Дэвид отвел Кэндис в свою комнату. Они занялись любовью, тоже довольно громко включив музыку, чтобы заглушить гул басов, долетавших из другой комнаты. На рассвете Дэвид, как и планировал, отправился в Мэриленд, чтобы застать Сьюзан до того, как та уйдет на занятия. Он уехал из Мэриленда три месяца назад и возвращался туда всего два раза.
Уходя, он отметил, что обстановка еще больше накалилась. Парни шумели так сильно, что из соседних домиков приходили их успокаивать. Многие видели, до какой степени они были пьяны и накачаны наркотиками. Когда Дэвид ушел, Энтони, Бадди и Гарри ворвались в его комнату и обнаружили там Кэндис, которая спала, положив на голову подушку, чтобы укрыться от шума. Они ее изнасиловали. Избили. Изуродовали. Наказали за то, что она спала с чужаком из Нью-Йорка.
Ранним утром, протрезвев, они отволокли тело на пляж и бросили в бухте, забыв снять часы — возможно, потому, что руки девушки были связаны за спиной. Потом? Дальше все происходило, как и принято в Братствах: тайна, полная тайна.
— И сейчас в США, — утверждала Розарио, — проживают три человека, занимающих видное положение: адвокат, банкир и директор филиала автомобильной фирмы. Они связаны тайной Братства Уайт Хоума. Десять лет назад они изнасиловали, искалечили и убили молодую девушку. Теперь это граждане вне всяких подозрений. Каждый месяц они устраивают ужины Братства, делают пожертвования на его нужды. Поддерживают связи. Помогают друг другу. У них повсюду связи: финансисты, дантист (который, кстати, присутствовал на процессе), адвокат по бракоразводным делам, судья. Это действительно братское общество, очень сплоченное, они знают, куда посылать своих детей на летние каникулы и с кем встречаться их дочерям. Это общество, где все улыбаются, поздравляют, подбадривают друг друга. Они ждут, когда им будет послано испытание, которое позволит максимально проявить солидарность. Похороны здесь пышные, все до единого оставляют свои подписи в книге соболезнований. Свадьбы ослепительны, все соревнуются, кто сделает лучший подарок.
В порыве обличения Розарио продолжала:
— И когда три сына членов Братства оказались замешанными в деле Кэндис, вы и не представляете, как они сплотились! Все юристы, врачи, промышленники бросились на их защиту, лучшие адвокаты взяли дело в свои руки. Парни не должны были стать подозреваемыми. И поэтому Энтони, Гарри и Бадди выступали в суде только как свидетели обвинения. И еще больше усугубили подозрения против Дэвида. Они утверждали, что едва были знакомы с ним, словно и не жили под одной крышей, словно Дэвид явился однажды вечером, как какой-то бродяга, чтобы убить незнакомку в одной из комнат первого этажа. Оргия, которую они в тот вечер устроили, была удалена из материалов дела, словно по мановению волшебной палочки. Никто даже не упомянул про спиртное, наркотики, грохотавшую музыку — студенты тихо-мирно учили задания в своих комнатах.
На судебном заседании Энтони заявил, что видел, как Дэвид шел по коридору с пакетом, который показался ему очень тяжелым. Поэтому он спросил, не нужна ли тому помощь. Дэвид, крайне раздраженный, ответил, что это грязное белье и он сам справится.
— Как вы думаете, могло ли это быть тело?
— Да, теперь мне так кажется. Грязное белье, даже если его много, не может быть таким тяжелым. В тот момент я лишь подумал: неужели он не мог выбрать более подходящего времени для стирки?
В свою очередь Бадди заявил, что в комнате Дэвида так сильно играла музыка, что он даже постучал к нему в дверь. Ему пришлось долго барабанить, прежде чем Дэвид приоткрыл дверь. Он крепко держал ее, чтобы она не открылась шире. Но Бадди все же заметил, что Дэвид был обнажен, а его лицо было мертвенно-бледным, как у человека, охваченного сильным потрясением. Он не выглядел, как обычно, не понимал, что говорил Бадди и даже не сделал музыку тише. Тогда к нему вынужден был пойти Гарри. Но он услышал лишь брань через дверь, а потом музыка прекратилась.
— Думаете, Дэвид Деннис включил музыку, чтобы заглушить крики жертвы?
— Мне так кажется.
— Когда музыка утихла, вы думаете, девушка была уже мертва?
— Думаю, да, иначе мы услышали бы ее крики.
Адвокат Флойд робко попросил удалить из дела два последних вопроса и ответа, так как они явно носили обвинительный уклон.
Никто не делал анализов ДНК Энтони, Бадди и Гарри. Никто не производил обыск в их комнатах. Никто не заглянул в мусорную корзину, не открыл холодильника. Никто не искал алкоголя или наркотиков. Никто не осмотрел их тела. В то же время в доме нашли окровавленную доску для серфинга, принадлежавшую Дэвиду. Ее использовали, чтобы затащить тело на пляж, в бухту. Бечевка от доски была той самой, которой были связаны руки Кэндис.
За них были губернатор, прокурор, ректоры и административные советы Роузбада и Стоуна. За них были судья, шериф, судмедэксперт. За них был суд. Какую адвокатскую контору, какого матерого правоведа, какого защитника прав человека мог противопоставить им Дэвид? Марта пустила в ход все средства. Она кричала о вражде Севера и Юга, о том, что южане несправедливо обвиняют уроженца Севера, что таким образом Юг мстит Северу, Юг желает отыграться на янки за смерть одной из самых красивых своих дочерей… Но ее заставили замолчать. Была лишь одна выигрышная позиция: черные против белых. Но Дэвид Деннис не был черным. И что же? Он должен признать свою вину. Тогда дело будет улажено. Иначе при таких обстоятельствах все сведется к неминуемой смертной казни.
Она потерпела поражение, обратившись в офис «Волко и Россо» (частные детективы, дела любого рода, промышленный шпионаж). Именно этот «промышленный шпионаж» и внушил ей доверие. Потому что шестой этаж, розоватые стены, коричневая дверь «Волко и Россо» насторожили бы более опытных в борьбе. Опытной она не была, ей лишь помогло «Искупление», ссудив деньгами на консультацию у «Волко и Россо».
Вначале она имела дело с Россо, человеком с широкой хищной улыбкой, который, казалось, как нельзя лучше подходил к расследованию событий, происшедших на Юге. Лишь однажды он прервал ее, заметив, что «девушка, должно быть, была шлюхой и трахалась со всем университетским городком» — наблюдение, которое понравилось Марте. Россо немного грубовато излагал свои сомнения в целомудрии Кэндис, но поскольку он это говорил… Затем явился Волко. Он не был столь же симпатичен и раскрепощен, как Россо. Шмыгая заложенным носом, он сидел в серой кроличьей шапке на голове и слушал ее рассказ. Юг против Севера? Ему верилось в это меньше, чем Россо. «О-ля-ля!» — воскликнул он. Вообще-то, Волко был не так уж далеко от истины и сразу составил для себя довольно верное представление о деле.
До тех пор, пока Розарио не протянула ей руку помощи (к несчастью, уже после суда), Марта оставалась заложницей веселого нрава Россо и мрачного характера Волко. Лишь поздней осенью она увидала его без шапки, однако его шевелюра сама уж больно походила на кроличий мех. Марта даже подумала, что все время носить шапку не очень полезно для здоровья. Существует опасность прирастания меха к голове. Когда ее принимал Россо, она уходила воодушевленной, когда Волко — поникшей.
Из своей первой поездки на место происшествия Россо привез очень интересные документы об обороте наркотиков между военным портом Норфолка и университетом Стоуна. Ему не стоило никаких усилий найти типа, который поставлял в Стоун контрабандное спиртное, и доказать, что за время проживания в Уайт Хоуме Энтони, Бадди и Гарри скупили громадное количество текилы. А еще он привез магнитофонную запись беседы, сделанную без согласия Энтони, и попросил Марту внимательно прочесть распечатку.
Энтони: Когда мы приехали, Дэвид уже жил в доме. Именно он нас и встретил. Он сказал, что жил там уже два года.
Россо: В Стоуне или доме?
Энтони: И там, и там, я полагаю.
Россо: И что дальше?
Энтони: Я сам познакомил его с Кэндис. Она, как и я, из Ричмонда. Мы встречались всё прошлое лето, и у Кэндис я был первым мужчиной.
Россо: Ей уже было шестнадцать?
Энтони: Да, почти. Поэтому естественно, что она приехала со мной и помогла мне устроиться в Братстве. Она навещала меня каждые выходные. В первый уик-энд Дэвида не было. Я познакомил Кэндис с Бадди и Гарри. Они сказали, что она очень красивая девушка.
Россо: Где вы поселились в доме?
Энтони: Дэвид занял комнату внизу, самую спокойную и удобную, в задней части дома. Вместе с кухней, ванной и залом у него получалась настоящая квартира. А нам достались три комнаты наверху, с одной ванной на всех. Но между нами не было конфликтов — существует правило, что старшие по возрасту или курсу студенты выбирают первыми. И вообще, он казался симпатягой. Он разрешил нам угощаться пивом, которое ставил охлаждаться в холодильник. Он сказал, что ненавидит единственную вещь — мелочные счеты между живущими в одном доме, когда кто-то замеряет уровень кетчупа в бутылке или закатывает истерики из-за съеденных хлопьев. Взял что-то — купи новое, и все. И еще сказал, что не любит, когда что-то делается по очереди. Это никогда не срабатывает. Так что он будет убираться внизу, в том числе, выносить мусор и чистить сортир, а мы — наверху. Он не собирается следить за тем, чем мы занимаемся, а мы не должны следить, чем занимается он. Естественно, зал общий, подмигнул он нам. Самое прекрасное, что есть на первом курсе, — это девушки, и он хотел бы, чтобы мы чаще принимали их у себя в комнатах, а не в зале. Его нашли клёвым, особенно для соискателя, у которого много работы и сумасшедший график.
Россо: А Кэндис?
Энтони: Как я и говорил, Кэндис приехала в первый же уик-энд. Она поселилась у меня в комнате, заявив, что ей настолько не хватает парней в Роузбаде, что она будет ездить туда на занятия, а жить у нас. Она сказала, что мы устроились лучше, чем девушки с ее курса — в здании с десятью комнатами на этаже. На те деньги, которые они платили за учебу в Роузбаде, каждую студентку можно было поселить в отдельный дом, однако именно площадей как раз и не хватало. Студенток первого курса поселили группкой, и это мешало им встречаться с парнями. Прежде чем постучаться в нужную дверь, следовало пройти мимо десяти, а потом еще столкнуться с десятью изголодавшимися девицами, которые открывали одновременно! Гарри сказал, что идея ему понравилась и если бы Кэндис его пригласила, он бы охотно постучал в ее дверь.
Россо: Это было предложение?
Энтони: Да, если хотите. Флирт. Меня не беспокоило, что Кэндис нравилась Гарри. Мы не были женаты. И даже — как ни тяжело это говорить теперь, когда она умерла, — я бы не сказал, что был очень счастлив, что она так быстро прикатила в Стоун. Как сказал Дэвид, я надеялся на разнообразные отношения, на то, что у меня будет много девушек. Вначале я был доволен, потому что она была клёвой девчонкой (с надрывом в голосе), но я боялся, что она ко мне прилипнет. И с удовлетворением заметил, что она рассуждала точно так же, как и я, и тоже хотела взять от жизни по максимуму. Я не ревновал, когда она пошла в комнату к Гарри. После этого было само собой разумеющимся, чтобы она посетила и Бадди. У Бадди это было в первый раз. Да, именно Бадди, кажется, больше всех к ней привязался. Он даже устроил скандал, когда она вернулась ко мне. Но мы замяли дело. Мы здесь были не для того, чтобы портить себе жизнь, особенно из-за девчонки. Не помню, кто первым сказал, ссылаясь на Дэвида, что раз уж мы не измеряем уровень кетчупа и не пишем свои инициалы на яйцах, нужно делиться также и Кэндис. Она стала нашим «pet» — домашним животным.
Россо: «Pet»?
Энтони: Да, «pet». Это известное дело. Студентки Роузбада живут как котики в Братствах Стоуна. Вроде сексуальных домработниц. Ну, «pet», как кролик, поросенок, вы же знаете.
Россо: То есть шлюха?
Энтони: Нет, поросеночек.
Россо: Какая разница между шлюхой и поросенком?
Энтони: Шлюхе мы платим, а «поросеночек» — бесплатно.
Россо: А Дэвид?
Энтони: Мы жили там уже три недели, но видели его нечасто. Мы пропадали на занятиях, а он писал соискательскую работу, допоздна корпел в библиотеке. Но кухня была вылизана, мусор вынесен, а холодильник забит пивом. Такое незримое присутствие, словно кто-то извне заботился о нас. Иногда мы видели его старенький джип. Мы еще удивлялись, как такой клёвый студент может ездить на этой колымаге. Наверное, в этом и был шик — купить вместо «порше» такую развалину, свести идею авто до уровня средства передвижения, ни к чему не обязывающей железяки.
Россо: Когда Дэвид встретил Кэндис?
Энтони: В один из следующих уик-эндов. Мы вчетвером были в зале. Мы недавно вернулись и были здорово навеселе. Сели пропустить по последней. Говорили о сексе. Кэндис спросила, пробовали ли мы уже содомию. Дэвид остановился в дверях, наблюдая за нами. Это меня протрезвило, так как то, о чем мы говорили, не должен был слышать посторонний. Он стоял у двери, и вдруг показался мне совсем чужим, будто и не жил с нами, а был… разносчиком пиццы, что ли, — в общем, кем-то, кто не может понять, как такая девчонка, как Кэндис, может говорить подобные вещи.
Но потом мы успокоились. Как только он открывал рот, все вокруг успокаивались, видя, насколько он опытный и клёвый малый. Он протянул руку Кэндис: «Добро пожаловать!» Будто бы она была его гостьей. Он повернул ситуацию так, словно мы были какими-то посетителями и в ожидании хозяина просто потягивали пиво. Добро пожаловать. Она сказала, как ее зовут. Дэвид тут же стал звать ее Кэнди, приятным, округлым уменьшительно-ласкательным именем, которое он облизывал, посасывал, покусывал во рту с явным удовольствием. Он повторял Кэнди, Кэнди из Роузбада, не отпуская ее руку.
Затем он сказал, что идет спать, потому что у него был тяжелый день, а завтра будет и того хуже. Уходя, он добавил, что в холодильнике есть масло. Что лучше он нас предупредит, чтобы мы чего не натворили. Затем сказал, обращаясь к Кэндис: «Хотя без масла намного лучше».
Россо: Именно так и сказал?
Энтони: Да, так и сказал.
Россо: И Кэндис провела ночь у него?
Энтони: Ну, не у меня уж точно.
Россо: Значит, она пошла к нему. Вы должны это знать. Наверняка, вы об этом говорили.
Энтони: Да, она провела ночь у него.
Россо: Он ее пригласил?
Энтони: Нет.
Россо: Она сама пошла к нему?
Энтони: Да, сама.
Россо: Можно ли сказать, что она стала его любовницей?
Энтони: Если вы подразумеваете, что она перестала спать с нами, то да.
Россо: И он стал ее единственным любовником?
Энтони: Вроде, да.
Россо: И вы с этим смирились?
Энтони: Нас это не радовало. Знаете, он все-таки нездешний…
Россо: Как разносчик пиццы, который не имеет права на «pet».
Энтони: Да, не имеет права на «pet».
— И что вы на это скажете, мадам Деннис? — спросил Россо у Марты.
— У Дэвида была связь с этой девушкой.
— Никто этого не отрицает. Вполне взаимная и добровольная с обеих сторон связь. Они спали вместе всю неделю, до последней минуты. Но на самом деле, мадам, это доказывает, что Кэндис была настоящей шлюхой. Разве я вам не говорил? Вся эта история — сплошной секс и тайна.
— И что вы об этом скажете? — спросила Розарио, когда я дочитала распечатку записи.
Все подтверждало то, о чем мы думали — это махинация. Закрытое элитное общество повесило убийство на случайного приезжего. Было очевидно, что ребята не смирились с тем, что у них увели девушку. Если Энтони, официальный покровитель Кэндис, разозлился, что Дэвид услышал слишком смелое предложение Кэндис, то тем более он не согласился бы, чтобы оно воплотилось в жизнь. Парни пасовали перед Дэвидом, который указывал им, что делать, и, вообще, был в другой весовой категории. Отсюда и желание свергнуть его с пьедестала, а лучше — упрятать куда подальше. Кэндис, в свою очередь, изменила с приезжим, с самым старшим и опытным из них. Она моментально забыла о любви с Энтони, малоопытном Гарри и девственнике Бадди. Она насмехалась над ними под их же собственной крышей. Все становилось понятно: карательная операция против Кэндис, обвинение против Дэвида. Идеальное преступление. Если не считать алкоголя, на что все время намекал Россо. И наркотиков, для которых, если они циркулировали между Норфолком и Стоуном, не должна была стать помехой дверь Уайт Хоума. Вполне вероятно, что, вступив во взрослую жизнь, ребята захотели попробовать всё.
— В том числе наркотики, — сказала я.
— Наркотики! — победоносно повторила Розарио.
Энтони уже здорово подсел на них, именно поэтому Россо удалось заманить его в ловушку, предложив дозу. Нанюхавшись, Энтони разговорился. Алкоголь и наркотики объясняли не только насилие, но и увечья. Словно обезумев, парни буквально набросились на тело. А самый безумный из них приложил всю силу, чтобы обезобразить лицо Кэндис.
— И что же? — спросила я у Розарио. — Как суд отреагировал на такое признание?
— Никак. Никак, потому что ни запись, ни распечатка даже не дошли до суда. Им не дал ход — представьте себе! — собственный адвокат Дэвида, Флойд. Барри Дуглас Флойд! Он заявил, что ему не нужен документ, полученный таким способом, что он не может его обнародовать!
Розарио подозревала Флойда в том, что тот сообщил о записи во вражеский лагерь. После того, как всплыл этот документ, обвинение пошло другим путем. Никаких намеков на личную жизнь несовершеннолетней жертвы. Никаких намеков, которые могли бы скомпрометировать свидетелей. Алкоголь свелся к нескольким выпитым банкам пива. Ни слова о наркотиках. Хотя Энтони отправили на лечение в центр дезинтоксикации.
Но Россо не опустил рук и упрямо искал факты против Кэндис. Он нашел в Ричмонде доказательства, что она рано начала половую жизнь. Ему рассказали о ее поездке во Францию, где Кэндис вела себя отвратительно, домогаясь отца семейства, в котором гостила, и намного меньше интересуясь играми со своей новой тринадцатилетней подружкой, чем тем, что ей мог дать молодой папаша. Семьи обменялись неприятными письмами, и Кэндис отравили на родину раньше, чем планировалось, в результате чего пришлось доплачивать за билет на самолет. Спор, однако, заключался не в сути проблемы — бесстыдном поведении девушки, — а в том, кто будет доплачивать. Сумма была ничтожно мала, и обе семьи могли ее оплатить, но ни одна из сторон не желала этого делать из-за уязвленного самолюбия.
— Я поеду в Париж, — предложил Россо, — и заставлю этого типа разговориться, у него зуб на эту дурочку.
— Нет, только не в Париж! — умоляюще воскликнула Марта.
Она уже получила счет за поездку в Норфолк: номер в отеле, ресторанное питание для Россо и даже наркотики для Энтони, которые фигурировали в графе «непредвиденные расходы». Откровения Энтони обошлись в круглую сумму.
Россо был одержим желанием доказать, что предчувствие его не обмануло и что Кэндис была шлюхой. Но Марта прекрасно понимала, что даже если он это докажет, даже если так было на самом деле, как это может помочь оправдать Дэвида? Россо шел по неверному пути. Волко намного лучше него очертил суть проблемы: она заключалась в молодых людях из Братства, единственных свидетелях обвинения. Показания Энтони о том, что он встретил Дэвида в коридоре около шести утра, свидетельство Бадди, который якобы увидел его с доской для серфинга и спросил, как сегодня волна, — всё это намного перевешивало показания Дэвида. Подразумевалось, что, убив и изуродовав Кэндис, он имел уйму времени, чтобы избавиться от тела, оттащив его на пляж. Со своей стороны, Дэвид клялся, что уехал в полчетвертого, самое большее — в четыре утра, и так отставая от своего графика.
Молодые люди лгали. Надо было их выслушать, задать вопросы, заставить запутаться в показаниях. Ничего из этого сделано не было. Быстрое судебное заседание, минимальное количество зрителей — все в голубых рубашках, черных блейзерах и галстуках Братства. Энтони, Гарри и Бадди, взаимозаменяемые, как члены футбольной команды. Нужно было бы допросить их снова. «Милая, — говорил ей Волко, — к таким людям так просто не подъедешь».
На процессе их, простых свидетелей, консультировала целая армия тренеров, психологов, адвокатов, учивших их нужным словам и жестам. Конечно, прокурор Бенбоу не причинил бы им неприятностей, но их мог спровоцировать обвиняемый. Они не должны были ему отвечать, не должны были даже смотреть в его сторону. Они должны смотреть лишь на судью Эдварда. Если почувствуют, что нервничают, пусть переводят внимание на руки, держат их вне досягаемости взглядов присяжных, положат плашмя на колени. Чтобы никто не увидел, как их лица краснеют или потеют, перед судом их слегка припудривали. Кроме того, их обильно спрыскивали дезодорантом «Grey Flanel». Когда они будут проходить мимо присяжных, даже запах будет доказательством их невиновности.
И как теперь заставить их говорить? Непризнание своей вины — надежная крепость, кирпичиками которой служит отрицание всех фактов. Они могли бы сознаться утром, сразу после преступления или после обнаружения тела. Но на процессе они были защищены, как в башне, и настолько уверовали в свою невиновность, что натравили бы на вас своих адвокатов, если бы вы высказали хоть малейшее сомнение. «Это такие люди, что когда у них ломается холодильник, они вначале звонят адвокату, чтобы предъявить иск производителю, а потом уже вызывают мастера».
Волко мечтал, чтобы родители Кэндис поссорились с семьями парней, чтобы Стоун восстал против Роузбада, а прокурор против судьи. Но даже если бы на месте Дэвида оказался кто-то другой, это было бы невозможно, а с Дэвидом — тем более. «Он, можно сказать, крупно проиграл. Повесив на него преступление, они обеспечили невиновность трем сынкам богатеньких родителей, а сынки обеспечили Кэндис целомудрие. В общем, одни невиновны, а другая — сама добродетель. Поэтому необходимо изнасилование».
— Кстати, об изнасиловании, — сказала я Розарио. — Если они состояли в сексуальной связи, то изнасилования не было. Если же оно было, то тому должны быть доказательства…
— В Вирджинии любые сексуальные отношения с несовершеннолетними, то есть до наступления восемнадцати лет, считаются изнасилованием, — сообщила Розарио.
Я поняла, почему Россо изо всех сил пытался доказать, что Кэндис вела себя безнравственно и давно спала с мужчинами. Он хотел убрать из обвинения отягчающее обстоятельство — изнасилование. Но у него был пунктик — он считал всех девушек шлюхами. А его манера говорить об этом или делать намеки выглядела просто гнусно. Ибо, как бы Кэндис ни распоряжалась своей свободой, ничто не позволяло детективу говорить о ней в таком тоне. Пока не доказано обратное, она ни разу не занималась любовью, не домогалась ни Энтони, ни Гарри, ни Бадди. Они просто ее приютили, а молодой отец семейства из Франции оказался слишком чувствительным, если так всполошился из-за какой-то девчонки.
Свинья, сучка, подстилка, киска. Не знаю, как круто звучали эти слова по-английски, но точно знаю, что эти слова есть во всех языках. Мое сердце сжималось. Везде оскорбления, везде насилие, везде безумие. Большинство убийств совершается алкоголиками, наркоманами или же сексуальными маньяками, для которых неважно, знакомая ли это женщина, незнакомая, старая, молодая, согласная или не согласная, почти согласная или совершенно неподдающаяся.
И на трупах изнасилованных женщин они оставляли следы, сделанные различными предметами, которых хватило бы, чтобы заполнить витрины в паталогоанатомическом институте. Самые обозленные кусали, разрывали и расчленяли свои жертвы. Мастера своего дела поедали человеческую плоть в сыром или сваренном виде. А в конце всех их мучил вопрос: что делать с телом? Закопать, утопить или сжечь? Найти бензин, облить, чиркнуть спичкой. Шлюшка-поросюшка получила по заслугам, она обуглена, уничтожена, превратилась в пыль и рассыпалась над землей.
В списке осужденных, готовившихся перейти в мир иной, сосед по камере Дэвида Денниса, который за одну ночь убил пятерых. Сначала он изнасиловал, убил и изуродовал мать, потом убил четверых спящих детей и, чтобы довершить свою работу, прирезал собаку. Конечно, он поджег дом. Теперь он просил о снисхождении и даже нашел себе оправдания. Какие оправдания? Подавленный вкус к смерти, неудовлетворенный инстинкт к убийству?
Дэвид Деннис, бедняга, сражался против обвинения в изнасиловании, которое находил возмутительным. Розарио рассказала мне, как он взбунтовался, прочтя судебно-медицинский протокол, в котором утверждалось, что травмы сексуального характера на трупе могли быть причиненными только «силовым проникновением». Дэвид потребовал, чтобы формулировка была аннулирована как необъективная. Эксперт объяснил, что он использовал термин «силовой» в медицинском смысле, что он просто хотел сказать о применении силы, не уточняя, было ли на то согласие жертвы. Адвокат Дэвида не счел нужным продолжать полемику.
А во время процесса эксперт стал подробно описывать вагинальные травмы, утверждая, что они были причинены при «насильственном проникновении». Он не просто не посчитался с возражениями Дэвида, но и ввел в заблуждение присяжных. «Насильственное проникновение» было страшнее, чем «силовое».
Дэвид потребовал провести независимую экспертизу, так как единственным доказательством изнасилования была формулировка официального эксперта. Но судья Эдвард отклонил запрос. Таким образом, присяжные не только поверили в изнасилование, но и наглумились над законом, вынеся приговор на основании единственного судебно-медицинского протокола, который, по мнению Розарио, был сомнительным, так как его составил врач, связанный с должностными лицами Роузбада.
Я восхищалась мужеством Дэвида, который защищал себя один, без средств, с адвокатом, не верившим в его невиновность и требовавшим, чтобы он признал вину: «Надо как можно скорее прекратить этот процесс, пока людей не стало от него тошнить! Никаких деталей, пожалуйста, и ни слова о теле! Вам этого не простят! Давайте признаемся в убийстве и будем отвергать лишь изнасилование, в противном случае вы знаете, что вас ждет».
Когда мы впервые встретились в «Гринливзе», Дэвид показал себя довольно искушенным в судопроизводстве. Он казался расстроенным тем, что я не потрудилась изучить его дело прежде, чем приехать к нему. Он хотел поговорить, но не о дожде и хорошей погоде, не о смертной казни в США, не об условиях заключения — благодатные темы, которые я ему подбрасывала, — а о своем деле и, в первую очередь, о предполагаемом изнасиловании, которое и отправило его в камеру смертников.
Он негодовал, что ни один свидетель не опроверг несправедливый отчет эксперта, что никто из его соседей не рассказал о сцене, которая произошла за неделю до убийства, когда Кэндис всем заявила, что ищет новых сексуальных ощущений и что провела ночь с ним. Она сама пришла в его комнату и осталась. И в ту ночь, когда произошло преступление, она отказалась возвращаться в Роузбад, как он ей предлагал, а осталась спать в его комнате. Этого было достаточно, чтобы доказать, что изнасилования не было, а если и было, то его совершил кто-то другой.
— Я и не предполагал, насколько сильно приревнуют меня эти парни. Между нами все было хорошо до того дня, пока они не познакомили меня с Кэнди и она не переспала со мной. Они почувствовали себя униженными.
Он говорил о Кэнди с большой нежностью. Как о подруге, о чьей ужасной судьбе он сожалел, ведь она оказалась еще ужаснее, чем его. Десять лет тюремного заточения, суд, апелляции, ожидание смертной казни не превратили Кэнди в главную причину его несчастий, не сделали из нее его врага. Он сожалел лишь о том, что до гробовой доски его имя будет связано с девушкой, которая, в сущности, была ему почти безразлична. Он не испытывал никакого чувства мести, ревности, тупой и опустошающей страсти, никакой жажды смерти, которые приписывал ему прокурор Бенбоу в своей обвинительной речи. Он смотрел на их связь как на то, чем она, в сущности, и была — новый эротический опыт для них обоих. Кэнди не любила его, а он не любил ее. Он любил Сьюзан и именно с ней хотел жить. Он никогда не рассказывал ей о Кэнди — конфетке, лакомстве, незначительном приключении.
Прокурор Бенбоу продолжал утверждать, что это все-таки было изнасилованием, а не добровольными сексуальными отношениями между пусть и несовершеннолетней, но довольно опытной девушкой и взрослым парнем. Но что в этом было бесчестного? Если Дэвид не задавался вопросом о возрасте Кэндис, так это потому, что она выглядела старше, да и в обстановке поголовной распущенности, царившей в Братстве, она вела себя как свободная девушка, имеющая сексуальный опыт. Прокурор Бенбоу настаивал, что произошло изнасилование, чтобы повесить на него убийство с отягчающими обстоятельствами. Эти два обвинения рассматривались отдельно, но в итоге были объединены в одно, исходя из ужасающей логики: он ее насилует, а потом убивает, чтобы она ничего не рассказала. Изнасилование стало причиной убийства. А убийство отягчалось изнасилованием. Дэвид повторял и повторял: изнасилования не было.
Когда он начал рассказывать об обвинении в нанесении увечий, я подумала, что плохо поняла, и пододвинулась ближе к стеклу. Он с первого дня требовал, чтобы провели экспертизу следов от зубов.
— Что вы сказали?
— Следы зубов.
— А!
— Почему ее так и не провели? Это единственное доказательство, — говорил он, тоже придвигаясь к стеклу. — Единственное, которое бы полностью меня оправдало. Они нашли мою сперму, нашли ее кровь, нашли наши следы в комнате и ванной. Но следы зубов не мои. И если я с самого начала добиваюсь этой экспертизы, так это потому, что я невиновен. Для судьи результат осмотра влагалища и тест на ДНК — достаточные доказательства, перевешивающие любые другие, но меня они не устраивают, мне их не достаточно! Надо заставить их, — говорил он мне, чеканя слова, — исследовать следы зубов! Это мой последний шанс.
Спустя десять лет и несчетное количество процедур, Розарио продолжала считать, что еще есть возможность пересмотреть дело, снять обвинение в изнасиловании и добиться экспертизы отпечатков. Весь процесс был сфальсифицирован. Флойд, защитник, назначенный судом, никогда не верил в невиновность своего клиента и даже не делал вид, что верит. Он был подставной фигурой, его лицо все время было обращено к судье Эдварду, его хозяину. Это его вина, что присяжные пошли на поводу у эксперта и не приняли во внимание отчет Россо, его вина, что Энтони повторно не вызвали в суд рассказать о событиях за неделю до убийства, начиная с вечера субботы, когда Кэндис пошла за Дэвидом в его комнату, и заканчивая тем самым памятным воскресеньем, когда она там осталась. Энтони должен был сказать на допросе под присягой, что Кэндис каждый вечер в течение всей недели приходила в комнату Дэвида, оставляла там трусики, носки, купальник, пользовалась его полотенцем, мыла волосы его шампунем, спала в его футболке.
Флойд не потребовал явки Энтони в суд, зато не воспротивился приглашению Дженет.
— Дженет?
— Дженет Ли, бывшей жены Дэвида, с которой он развелся за год до встречи с Кэндис. Если б вы только знали, как ужасно прошел развод, в чем она его обвинила, чтобы выбить максимум алиментов, с каким лицемерием лишила банковского счета и новенькой машины! Можно сказать, это она заставила его бежать и строить жизнь заново, в другом месте; он уехал, чтобы избавиться от ее преследований и постоянных требований денег.
Когда Марта увидела, как Дженет садится в отсек для свидетелей, ее сердце забилось точно так же, как тогда, когда Дэвид привел Дженет домой. Вводя ее в дом, он напевал свадебный марш «та-та-та-тааа, та-та-та-тааа». Девица была сухой, костлявой, в возрасте: она выглядела на все тридцать пять, хотя ей было двадцать девять, но ему-то было всего двадцать два. Она красилась, как девицы из рабочих кварталов: густой слой теней на веках, чересчур выщипанные брови, залитые лаком волосы. А на шее — бусы из белых шаров. «Та-та-та-тааа, та-та-та-тааа!» — не унимался Дэвид, обнимая ее за талию. Не нужно было даже говорить, что она официантка, разведена и воспитывает ребенка семи лет. Это было написано в складках вокруг ее рта, в выпирающем подбородке, на впалых щеках. В общем, тихий ужас.
Дженет верещала: «Милый! Сладкий! Супер!», как будто желая подчеркнуть контраст между холодностью расстроенной Марты и бьющей через край радостью, фальшивость которой выдавали какая-то сухость и усталость во всем ее существе. «Что такое?» — вдруг вспылил Дэвид. Между свадебным маршем и взрывом его гнева не было никакого перехода. «Что с тобой? Хочешь закатить сцену?» Он заявил, что Дженет Ли достойная женщина, что он не видит разницы между той жизнью, которую они с Мартой вели вдвоем, и той, которая будет у них вчетвером, так как у Дженет есть сын, а еще он с пафосом добавил, что Дженет уже была в браке и осталась одна, совсем одна. «Этот ребенок будет моим, — отчеканил он, — я его усыновлю и воспитаю». А потом они уехали. Марта ничего не сказала, и Дженет ушла с таким видом, словно ее лично оскорбили.
— Не знаю, что я сделала, — говорила нам Марта. — Конечно, я была очень довольна, что они уехали. Они так мало побыли у меня, что мне еще долго казалось, будто это было видение, что они не женились, а если он и женился, то на студентке, которая училась на журналиста, адвоката и в будущем помогла бы сделать ему карьеру. Потом я успокаивала себя тем, что это просто переходный период, что Дженет заменит ему мать, наставит на верный путь, воспитает вместе со своим сыном намного лучше, чем это делала я.
Марта, хорошо зная, что такое постоянная нищета, ожесточающая черты лица и заставляющая говорить фальшивым тоном, с чрезмерной теплотой или горечью в голосе, мучилась угрызениями совести по отношению к Дженет. Приняв ее, она не дала бы ей испытать все те унижения, которые пережила сама, когда Дэвид был еще ребенком, от хозяев квартир, чиновников, учителей, организаций социальной помощи, агентов социального страхования. Она искренне сожалела о своей холодности вплоть до развода, когда Дженет, бессердечная и мстительная, обвинила Дэвида в дурном обращении. Она утверждала, что ее сыну глубоко повредило общение с этим жестоким и неуравновешенным отчимом.
И с таким же коварным и злобным лицом, с ликующими искорками во взгляде она предстала перед судом. Судья хотел знать, была ли она когда-либо жертвой насилия. И она предъявила медицинское заключение о телесных повреждениях. Врач засвидетельствовал гематомы на лице, участки на голове без волосяного покрова, следы удушения на шее, ушибы грудной клетки.
— Вы можете объяснить, как это произошло?
— Мы занимались сексом. Дэвид был слишком жесток, и я попросила его прекратить. Он словно с ума сошел, надавил коленом на мою грудь, пытался меня задушить. Мне удалось вырваться. Он меня догнал. Схватил за шею и стал бить головой о стену. Мой сын плакал. К счастью, прибежали соседи и стали ломиться в дверь. Он остановился, я смогла убежать. Меня отвели в полицию, врач меня осмотрел и составил протокол.
— Вы слышали, — снова заговорил прокурор Бенбоу, обращаясь к присяжным. — Это точное описание сцены, приведшей жертву к гибели. Дженет Ли спаслась от смерти благодаря вмешательству соседей. А вот в случае с Кэндис дверь не открылась, Дэвид Деннис запер ее на два оборота ключа, и она не смогла убежать. Если бы не соседи, на месте жертвы была бы Дженет Ли, мертвая и изуродованная.
Флойд даже не посчитал нужным вмешаться и отказался от перекрестного допроса, в котором выяснилось бы, что после этой, так называемой кошмарной сцены Дженет снова вернулась к Дэвиду.
— А что вы хотите, чтобы я сделал? — ответил он на упреки Дэвида. — Продолжил бы обсуждать это безобразие? Вы полагаете, что всем еще недостаточно криков, избиений, секса? Вы видели реакцию присяжных каждый раз, когда речь заходит о теле? Вы видели лицо судьи Эдварда, когда начинают говорить о сексе? Что еще могла бы рассказать эта женщина? Что вы ее насиловали? Вы что, хотите, чтобы присяжные заседатели после всех разговоров об избиении, ранах, удушении и прочего еще раз услышали об изнасиловании?
Дэвид был жесток. Он часто взрывался и не всегда умел сдержаться. Его словно подмывала волна гнева, а потом он снова становился спокойным. Это то, что Марта видела дома. На людях же он был приятен, общителен, весел. Она была счастлива, что никому не рассказала, как однажды, когда ему было двенадцать лет, он пытался ее задушить. Это случилось во время Пасхальной недели, в тот самый год, когда он написал «Мужество и гражданская доблесть». Он не смог поехать в лагерь и поэтому проводил дни перед телевизором.
Когда она вернулась, свет в доме не горел, но телевизор был еще теплым. Она сказала: «Я знаю, что ты тут, выходи». Он напал на нее сзади, обхватил рукой горло и повалил на пол. Она вначале подумала, что это игра. «Молодец, настоящий боец, раз поймал меня!» Но он не ослабил хватки, и вот она уже изо всех сил боролась с собственным сыном. К счастью, он был еще совсем ребенком и она сумела освободиться и зажечь свет. Он действительно надел камуфляжный мундир американского солдата, разрисовал лицо черным обувным кремом, а на голову повязал бандану.
Она спросила себя, нужно ли ей сообщить об этом психологу и не поможет ли эта история отправить Дэвида в лагерь, если она покажет всем, на какие крайности толкает детей одиночество. Но интуитивное чувство опасности помешало ей рассказать об этой сцене даже собственной матери, которая любила солдатские истории и без труда развеяла бы драматизм ситуации. Инцидент остался между ними, словно затаенная угроза. Она так и не узнала, что в тот день творилось в голове ее сына. Когда Дженет Ли начала давать показания, Марта вдруг вспомнила свое падение, синяки на шее, удушье и неожиданно сильную руку, сдавившую ей горло. А сегодняшние обстоятельства — скорбящая женщина, настороженные присяжные, излагаемые факты — придавали той детской истории угрожающие масштабы.
— Никто об этом не знает: ни психолог, ни социальный работник, ни даже моя мать, да она уже умерла, — так Марта поведала нам свою тайну.
Возможно, Дэвид ее ненавидел, а из-за нее ненавидел и всех женщин? Она чувствовала, что была для него плохой матерью, плохой, потому что не дала ему отца, плохой, потому что много требовала, но и много позволяла. Свои высокие требования она не могла подкрепить материально. Она мечтала, чтобы он получил образование, но не сэкономила достаточно денег, чтобы оплатить учебу. Он разрывался между несколькими работами, которые позволяли ему лишь нормально существовать, но отбирали время на учебу и не давали возможности инвестировать в собственное будущее. Будучи предприимчивым, он бы мог стать шефом отдела, менеджером ресторана, директором сети магазинов. Именно такую карьеру он себе прочил, а не те профессии, о которых мечтала его мать: адвокат, врач, инженер. Бедный красавчик-Дэвид! Красавчик-Дэвид, каким он был в глазах матери и бабушки, которая всегда спрашивала у него с любопытным и довольным видом: «Ну, что ты для нас сегодня сочинил?» И он, польщенный, рассказывал очередную историю. Дэвид — герой, он всегда был у них на первом месте, а все остальное — потом.
Он постоянно повторял, что силен, хорош, умнее других. Возможно, он жестоко страдал от комплекса неполноценности. Пока была жива бабушка, она была гарантом его будущего: «Этот мальчик далеко пойдет, так же далеко, как его дед. Он настоящий потомок солдата, смелый, с горящими глазами. Не так уж много таких мальчишек, как он». И мальчишка мурлыкал от счастья. Теперь же Марту переполняли печаль, вина, сомнения, она требовала, чтобы ее осудили, покарали за все то зло, которое она ему принесла…
Мы втроем сидели в кафетерии и ели ужин: мучнистый суп, омлет. У бара какой-то рыбак рассказывал хозяину заведения о своем улове, который он оставил откормленным птицам. По телевизору показывали носорога, сбежавшего из зоопарка. Теперь его пытались поймать. Взволнованная Марта с отвращением смотрела то на экран, то вправо-влево, пока ее глаза не остановились на старой суке-боксере, улегшейся у бара, с тощим животом и обвислыми сосками.
— Мне нужно было иметь собак, мне нужно было рожать собак. Женщина должна выбирать, кого ей рожать, и я хотела бы чувствовать, что из меня выходят эти маленькие, гладкие, круглые тельца, не способные ранить.
Она говорила это, прикрывая рукой рот, чтобы приглушить свое горе, которое ей принесло рождение Дэвида с его угловатым телом и крепкой умной головой. Потревоженная сука подняла на нее свои блестящие глаза.
— Как тебе повезло, — сказала она ей. Сука, почувствовав смутную угрозу, зарычала. — Да, лучше бы женщины могли рожать собак, кошек, растения…
О-ля-ля! Самое время запереться в клетке с бонобо. Завтра я займусь этим, позвоню доктору Лестер и попрошу ее в срочном порядке принять Марту на работу — пусть чистит яблоки или подсчитывает M&M's.
Я избегала смотреть на Марту. Мой взгляд перебегал с собаки на Розарио, завороженную передачей про носорога, несшегося по пустынным улицам города, на рыбака, который пил за барной стойкой, натянув кепку на уши. Все что угодно, лишь бы не видеть печали Марты, ее непреодолимой боли, которую нужно было усыпить, как носорога, которого уже окружали полицейские.
Марта извинялась, что не может сдерживать слезы. Слезы сами наворачивались на глаза, переполняли их, сковывали ее волю. Как-то она спросила у врача, лечившего ее давление, можно ли удалить слезные железы, чтобы лицо стало словно деревянным. Он прописал ей транквилизаторы: «У них такой же эффект, у вас будет деревянное лицо, а еще вы не будете ничего чувствовать и забудете обо всем на свете».
Но пока Дэвид был жив, она тоже хотела жить, чувствовать, вспоминать, жить за себя и за него. Жить за двоих, как беременная женщина, которая ест за двоих. Помнить, обличать.
— Нет, избавьте меня только от слез, — а дальше уже полная бессмыслица, — а еще отрежьте мне пальцы на ногах, они болят.
— А что еще? Знаете, что я скажу? У вас депрессия.
— У меня? Депрессия?
Рыбак внезапно повернулся к телевизору, следя за поимкой носорога. Какой-то тип, прицелившись, стреляет в него из засады. Носорог падает. У него такой большой живот, что ноги расползаются по разные стороны брюха. И снова повтор этого эпизода: парень стреляет, носорог падает, носорог падает, парень стреляет.
— Хитер Хит! — воскликнула Розарио.
Наши взгляды устремились к ведущей, комментировавшей сцену. «Носорогу не было причинено никакого вреда. Он не убит, его лишь усыпили. Это подкожная инъекция». Я смотрела на нее во все глаза. Это была красивая молодая женщина — как и все телеведущие, шикарно одетая и с отличной прической.
— Она очень хороша, — сказала я Розарио.
— Вы тоже находите, что она хороша? — обрадовалась Розарио. — Все находят, что она очень хороша.
Я перечислила ее достоинства: уверенный тон, но мягкое выражение лица, цепкий взгляд, но сочный рот, сильные плечи, но подвижные руки…
— И к тому же…
— Она черная, — внезапно обнаружила я.
Она была черной, и мои воспоминания приобрели краски. Хитер Хит была черной, как и полицейские, которые обратились ко мне на пляже, черной, как заправщик на станции, как садовники судьи Эдварда, как консьержка из Роузбада, как конная полиция из Норфолка, как официантка из фастфуда, которая принесла мне переслащенное блюдо. Она была черной, как тюремщики Дэвида, как надзирательница, которая ощупывала меня кончиками наманикюренных пальцев. И в этом кафетерии бармен был черным, кухарка была черной, даже собака, лежавшая у барной стойки, была черной с несколькими пучками серой шерсти на голове. Мы здесь были единственными белыми.
Теперь, когда я узнала, что на экране была Хитер Хит, я стала замечать ее во многих передачах. Я пыталась прочесть по ее лицу адресованные нам тайные послания о том, как движется дело. Я пыталась разобрать, была ли она непринуждена или серьезна. Гадала, о чем говорит цвет ее пиджака, выражение лица, глаза, незаметно бегающие вслед за телесуфлером, ее ослепительная улыбка в конце передачи, открывавшая великолепные белые зубы.
Читая текст с экрана, Хитер Хит вертела в руках авторучку. Это должно было показать, что каким бы убогим ни был сюжет, она все же была не ведущей, а журналистом, специализирующимся на расследованиях.
В своем мире картинок и звуков она ничего не писала, однако размахивала своей авторучкой как символом. Без сомнения, она никогда не думала о том, чтобы заправить ее чернилами. Эта ручка всегда была «на пустой желудок» и ничего не писала. Этакая дирижерская палочка, которой размахивали в такт тексту, появлявшемуся на телевизионном суфлере.
Хитер Хит неплохо воплощала нынешний образ всемогущества: черная молодая женщина, которая читает с экрана текст, подсказанный телесуфлером, отбивая ритм предложений дорогой авторучкой. Розарио никогда не надоедал этот спектакль. Она восхищалась Хитер Хит, ее колким тоном. Что до меня, то я бы, скорее, объяснила то, что она называла профессионализмом, естественной жесткостью. Хитер Хит не имела изъянов, слабостей, сострадания.
Когда Розарио узнала, что ее любимая журналистка закончила Роузбад, что она могла бы с разбежкой в несколько лет быть сокурсницей Кэндис, то захотела рассказать ей о заговоре и махинациях. Конечно, она могла бы столкнуться с чувством нерушимой солидарности, которое испытывает большинство девушек этого университета, или, наоборот, с желанием Хитер отыграться на системе, от которой она, возможно, хотела отмежеваться и проявить свою самостоятельность.
— Я долго сомневалась, нужна ли мне эта встреча, — объясняла Розарио. — Но чем я рисковала? Что она пошлет меня подальше? Одной больше, одной меньше. А время шло, не было ни минуты для колебаний.
Хитер Хит очень хорошо знала Роузбад, его лицемерную систему, жадность администрации, которую они прикрывали великодушием, когда, например, назначали приличную стипендию черной студентке, происходящей из мелкой буржуазии Юга, представляя ее, единственную цветную студентку, всему сообществу белых богатых наследниц. Что приносило ей больше страдания: цвет кожи или происхождение?
Хитер, которую обожал весь Роузбад, была их гордостью. Она не позволила себе ни одного лишнего слова, ни одного неуместного поступка. Она всегда была в первых рядах, ее официально назначали представителем университета и каждый год избирали самой популярный, самой элегантной, наконец, самой спортивной студенткой. Ей даже вручили премию Роузбада за лучшие произведения. Хитер Хит и впрямь родилась под счастливой звездой. Как и студенческая жизнь, ее карьера была как на ладони: журналистка на телевидении, потом в газете, а потом можно при желании и пойти в политику. Все перегрызутся за право иметь ее в своей команде. Когда она была маленькой, то как-то заявила, что станет президентом США.
Но не из злопамятности или желания отомстить Хитер Хит благосклонно отнеслась к просьбе Розарио, а из-за честолюбия. Журналистка выслушала ее с интересом и заявила, что случай с Дэвидом Деннисом не только прекрасный сюжет, но и великое дело по защите прав человека. Она за него бралась. Ничто ее не остановит: ни общество Юга, которое вывело ее в люди, ни благодарность по отношению к благодетелям, ни сострадание к судьбе девушки ее поколения. Хитер Хит, черная молодая женщина, бралась за защиту белого человека, приговоренного к смерти за изнасилование, убийство и истязание студентки Роузбада.
— Нужно, чтобы об этом деле узнали не только в Вирджинии, но и во всем мире, — решила она, забирая документы Дэвида.
У нее был подходящий возраст, подходящий цвет кожи, подходящий пол. Этот союз был прекрасен. Мне вспомнилась одна из моих подруг, директор департамента литературы в Канзасском университете, которая всю свою молодость проклинала, что она женщина, а потом — что она черная. Еще тридцать лет назад на территории Америки она не имела права даже войти в библиотеку. Ценой нечеловеческих усилий ей удалось перестать ненавидеть себя за то, что она женщина, — спасибо феминизму, — и за то, что она черная, — спасибо Кеннеди. Теперь появился новый враг — возраст. Она все преодолела и уже могла двигаться прямо к вершине успеха. И кто бы мог подумать, что перед ней возникнет новое препятствие. Она неумело боролась с ним с помощью тех же обличительных слоганов, что использовались, когда речь шла о неравенстве полов и рас, но теперь ее слова были как мокрый порох, ее больше не желали слушать. Она бунтовала. Отныне ее тон стал гневно-язвительным, полным злобной горечи. Она говорила, что у нее болит все тело, изобретала болезни, которые своим числом и редкостью должны были демонстрировать исключительность ее случая.
Хитер Хит не нужно было ссылаться на украденное детство или трудное отрочество. Ее карьера и досье были безупречны, она была жемчужиной Роузбада, намного большей, чем могла стать Кэндис, так как Кэндис, чтобы начать жить полноценной жизнью, должна была оторваться от своей среды и избавиться от груза традиций. Хитер Хит, несокрушимая, словно героиня фантастического фильма, сама создала себя. Ее пример положил конец нескончаемым, звучавшим с незапамятных времен женским жалобам.
Уж коль скоро хоть одной женщине из тысячи удалось вырваться, оставалось лишь за нее порадоваться. Джекпот! Лично я, будучи не того цвета, не того возраста и не питая особых иллюзий насчет возможностей моего пола, готова была ей аплодировать. Благодаря Хитер Хит, женская старость теперь начиналась с тридцати лет. Ввиду грандиозности проекта она не должна была терять ни секунды.
— Я вызываю вас на поединок, судья Эдвард! Когда я низвергну вас и опозорю, когда освобожу Дэвида Денниса, то стану Мартином Лютером Кингом!
Думал ли когда-нибудь судья Эдвард, что женщина будущего, которую он видел в Кэндис, так скоро встретится ему на пути в лице Хитер Хит? И что эта женщина, на которую он возлагал большие надежды и которой восхищался, сможет стать его злейшим врагом?
Не теряя ни минуты, она заключила контракт с издательством на написание книги «Дело Дэвида Денниса». Получив колоссальный задаток, она тут же наняла целую адвокатскую контору. Половина команды вела хронику дела в Интернете, другая занималась защитой Дэвида. У Хитер не получилось встретиться с ним лично, но у нее были акты, протоколы, свидетельские показания. У нее была полная поддержка Розарио. Хитер знала, как действуют в Роузбаде и Стоуне, как парни и девушки проникают в жилище друг к другу, как поставляются алкоголь и наркотики, как функционирует Братство. Она слыхала исповеди девушек об унижениях, когда им приходилось во время пышных приемов, в вечерних платьях, поддерживать головы своих пьяных женихов, блюющих до потери пульса.
Она напишет эту историю. В отличие от Хитер, я бы долго ее вынашивала, проживала бы заново. Ложь, молчание, противоречивые свидетельства заставляли бы меня без конца ее переписывать.
Когда читаешь в деле Дэвида, как он защищался шаг за шагом, ничего не упуская, самое печальное — это содержание последних апелляций, где он выступает уже не против сути дела — изнасилования, убийства и истязания, — а против терминов, которыми квалифицировались эти действия, и даже предлогов, используемых с этими терминами. В последней апелляции он придирался к союзам «и» и «или» и оспаривал их одновременное применение. Создавалось впечатление, что в главном он капитулировал. Он отвергал слово «дикость», но соглашался с «изнасилованием», отвергал «варварство», но не был против «увечья». Это сутяжничество превратилось в опасную игру, мешавшую вернуться к началу дела под предлогом, что факты и слова — здесь это было одно и то же — не были своевременно оспорены.
И основную ответственность за это нес Флойд, адвокат, который не выносил никаких слов, связанных с «телом». Он позволил, не оспаривая, занести в протокол основные обвинения, а также их квалификацию. Дэвид был изумлен, что его защитник с самого начала процесса не поставил под сомнение скандальные термины судмедэксперта. Попав в эту ловушку, он теперь хотел одного: избавиться от адвоката и добиться нового суда. Но он и не подозревал, что как только топор приговора опустился на плаху, дело не может быть пересмотрено. Отныне ему оставалось оспаривать детали, писать апелляции, требовать принять в расчет ранее неизвестные или скрытые доказательства. Именно поэтому он так цеплялся за мысль провести экспертизу следов от укусов, стоивших ему обвинения в «варварских действиях».
Дэвид считал, что вначале, когда началось расследование, ненависть к «тому, кто это сделал», была такова, что шериф под любым предлогом его уничтожил бы. Но поскольку Дэвид был (или спрятался) в Мэриленде, гнев поутих, и теперь шериф хвастался, что приложит все усилия, чтобы преступник был приговорен к смертной казни, а если все откажутся сделать ему смертельную инъекцию, то он выступит добровольцем. «Я сдеру шкуру с этого негодяя, я еще увижу, как он сдохнет!» Когда Дэвид попал в руки правосудия, судья Эдвард использовал другой способ, более цивилизованный, более медленный, более неоднозначный, но преследовавший ту же цель. Этот процесс потряс судью до глубины души. Он судил убийцу девушки своих лучших друзей, убийцу ребенка, которого не было у него с Памелой. Кэндис и впрямь была ему как дочь.
Для него она была идеальной девушкой, о которой можно только мечтать. Судью Эдварда не связывали с ней кровные узы, которые роднят членов семьи, но он придумал для себя другие, более сильные, более внутренние, глубоко личные. Кэндис воплощала детство и юность Памелы, перед которой он благоговел до такой степени, что построил для нее великолепный прозрачный дом. Кэндис была воплощением всех девушек Роузбада, апогеем женственности, которую он возводил в культ. Судья говорил: «Женщина — будущее человека», «Мир спасут женщины», «Кем бы мы были без женщин?» Он молился божьей матери, девушке, которая произвела на свет Спасителя.
Ему нелегко было браться за дело Дэвида, но он нашел помощь в законе. Он был убежден, что закон идеален, что закон — это сила мира. Закон помогал ему, ибо он все говорил и делал по закону. И когда, сидя в судейском кресле, судья Эдвард почувствовал себя настоящим представителем закона, то понял, что теперь может судить убийцу — он в состоянии опираться лишь на закон, а не на свои эмоции и переживания. Люди, присутствовавшие на процессе, подтверждали, что он был самим воплощением достоинства и лишь один раз вышел из себя, когда услышал отчаянные протестующие крики Дэвида, выслушавшего приговор и понявшего, что попал в ловушку. Это был великолепный процесс, пример для подражания другим юристам. Мотивировочная часть судебного постановления, которое мне передал судья, теперь изучалась студентами-криминалистами.
Судья Эдвард хотел сделать этот суд процессом «из кристалла и мрамора». Они с прокурором Бенбоу договорились избежать всех нарушений судебной процедуры, чтобы в будущем не нашлось причин для аннулирования приговора. Теперь оставалось лишь отдаться на милость закона. Флойд, адвокат Дэвида, не видел или не хотел видеть того, что закон играет против Дэвида.
Но разве он не заметил, что свидетели, вызванные, чтобы рассказать о моральном облике Дэвида в противовес обвинению Дженет, описывали его как отзывчивого, приятного и ужасно романтичного парня, но в конце все как один заявляли, что не виделись с ним уже очень давно? Ни одного показания о последних годах. То, что он был прелестным маленьким мальчиком, никто не оспаривал. Но кем он стал, когда вырос? Об этом рассказывала лишь Дженет.
Заметил ли он, что показания Дженет пункт за пунктом повторяют обвинительное заключение? Как и в отчете о вскрытии, он бил ее по голове и насиловал. Как и в отчете о вскрытии, он навязывал ей «противоестественные отношения». Потребовал ли Флойд у Дженет доказательств того, что она утверждала? Она предоставила медицинское свидетельство о телесных повреждениях, но этот документ не содержал и намека на «противоестественные отношения». А вот присяжные хорошо уяснили, что «противоестественные отношения» были, так сказать, визитной карточкой Дэвида. Значит, и оскверненный труп — тоже его рук дело.
Флойд также не указал на пробел в отчете эксперта, гласившем, что укусы были сделаны «очень близко к моменту смерти». Что означает «очень близко»? До или после? На его месте я бы попросила разъяснить этот пункт. «Очень близко» не является с медицинской точки зрения допустимым понятием. В результате присяжные поняли бы, что все произошло очень быстро, а это придало бы решающее значение временному раскладу, составленному лишь на основании показаний Энтони, Гарри и Бадди. Потребовал ли адвокат уточнить эту основополагающую деталь? Нет, он слишком боялся крови!
Когда процесс завершился, судья Эдвард ожидал, что Дэвид будет подавать апелляции, но эту шахматную партию судья выиграл заранее. С одной стороны, Дэвид терял время, три раза меняя адвокатов, которые погружались в ознакомление с делом; с другой стороны, ему противостоял судья Эдвард со своей командой юристов, политиков, связями в Вирджинии и по всей Америке. Дэвид совсем один штудировал книги по юриспруденции, которые, по правилам тюрьмы, разрешали присылать ему раз в неделю, да и то после многочисленных придирок, а у судьи Эдварда были в распоряжении компьютеры, библиотека. Стоило лишь набрать нужные слова на клавиатуре, как любой материал любого процесса тут же появлялся на экране.
Три раза Дэвид Деннис подавал апелляции, и три раза их отклоняли. Все эти девять лет, остановка за остановкой, дело автоматически шло к его смерти.
И этой долгой отсрочкой во всю наслаждался судья Эдвард, ибо призрак Кэндис, успокоенный обличениями прокурора Бенбоу и высшей мерой наказания, уступил место закону. Судья Эдвард почитал закон до такой степени, что как-то заявил Филиппу: нет, мол, для меня большей красоты, нежели текст закона, и поэзию я читаю лишь тогда, когда она похожа на закон, изложена точно и ясно, как в десяти заповедях, где написано: «Не убий».
Дэвид ссылался на судебный процесс, проходивший в Висконсине: дело Т. против С. Судья Эдвард аргументировал каждый пункт, а в конце делал вывод: «Дело не будет пересмотрено». Судья вновь брал верх, Дэвид же терпел поражение. Он приводил в пример случай, когда было совершено чудовищное преступление, однако суд не вынес смертного приговора. Там тоже речь шла об изнасиловании, но суд поставил его под сомнение, так как девушка была подружкой насильника. Высшая справедливость судьи Эдварда уничтожала Дэвида день за днем, он деградировал, а это было хуже смертного приговора. Судья Эдвард, должно быть, торжествовал, когда в своем последнем ходатайстве Дэвид попросил, чтобы его обследовал психиатр. Если бы врачи признали наличие душевного расстройства, это помешало бы казни. Но психиатры нашли его нормальным, то есть подлежащим смертной казни.
Сейчас дело было в финальной стадии, и Дэвид требовал анализа отпечатков зубов. Но на этот раз он был не один, с ним этого требовали Хитер Хит, ее адвокаты, масс-медиа и, главным образом, фантастическое изобретение — Интернет. Дуэль продолжалась уже не на безопасных тренировочных рапирах и не в замедленном темпе, заданном администрацией и правилами отсылки официальной корреспонденции, когда Дэвиду приходилось самому оплачивать каждую марку. Дело становилось скандальным и должно было потрясти устои этого закрытого мирка.
Розарио рассказала, с каким облегчением увидала буквально за неделю до моего приезда, что заработал вебсайт, посвященный этому делу. Сразу же пришли сотни посланий, в которых все были солидарны во мнении, что это одна из самых крупных судебных ошибок в Америке. Сайт был частью работы адвокатской конторы, нанятой Хитер Хит. На нем было обещано вознаграждение любому, кто поможет следствию.
— Мы вздохнули с облегчением, — сказала Розарио, — так как уже не сражались в кромешной тьме. Теперь мы были не одиноки.
На сайте разместили обвинительное заключение. Здесь же находились биографические сведения о всех тех, кто принимал участие в расследовании и суде, рассказывалось о последующем увольнении шерифа за лжесвидетельство в другом деле, о строительстве дома судьи Эдварда в Роузбаде, о списке наград прокурора Бенбоу, который хвастался тем, что чаще всех добивался смертного приговора, о стажировке Гарри у адвоката Дэвида, в адвокатской конторе «Флойд и сын».
Всё, что происходило на самом процессе, особо не обсуждалось. Информацию, известную уже много лет, помещали на сайте каждый день, но небольшими порциями. Хитер Хит разместила на главной странице детскую фотографию Дэвида, красивого, как ангел, с дипломом руке.
— Классный ход — такое забавное фото жертвы в платье Скарлетт О'Хары! — заявила она. — Пусть попробуют убедить нас, что Юг тоже погиб.
На глазах публики разворачивался триллер. У него был свой темп — число дней, оставшихся до казни, и своя драматургия — последовательные разоблачения в ожидании сенсации, которая все перевернет. Мы не знали, что за бомбу они готовили, но подозревали, что это будет что-то связанное с отпечатками. Разрешение на их экспертизу зависело от незаметного, но настойчивого шантажа, осуществляемого адвокатами Хитер Хит. В общем, или экспертиза, или исповедь Энтони о каннибальском ужине.
Я могла судить о Хитер Хит только виртуально: по качеству ее телевизионных передач и сообщениям, которые она оставляла на сайте. Их можно было определить сразу, поскольку в отличие от других посетителей, она писала их заглавными буквами. Она была главной в игре, цель которой заключалась в том, чтобы в строго отведенное до казни время собрать наибольшее количество игроков и спасти осужденного от смерти.
Когда темп игры ослабевал, когда количество посещений сокращалось, она писала новое сообщение заглавными буквами, чтобы поднять воинственный дух интернетчиков. Когда происходили крупные события, к примеру, какой-либо политик или актер высказывался против смертной казни, именно заглавные буквы сообщали об этом и начинался новый тур игры.
Теперь компьютер Розарио был включен круглосуточно, и каждый раз, когда появлялось новое сообщение, раздавался звоночек. В зависимости от содержания, Розарио сохраняла сообщение или стирала. До меня доходили лишь самые важные. Французская журналистка также вышла на связь. Она с горячностью ввязалась в бой, казавшийся ей заранее выигранным. «Он ведь все-таки француз!»
— Она воспринимает это как личное дело, — заметила довольная Розарио.
Мы занимались только Дэвидом, думая только о нем, не отвлекаясь ни на секунду, за исключением редких моментов, когда Марта кормила чаек своим завтраком — самой ей кусок не шел в горло. Я почти не обращала внимания на море, только иногда выходила посмотреть на улов рыбака, чтобы узнать, каких рыб он тут ловит днями напролет. Розарио не позволяла себе даже таких передышек, она лишь выкуривала одну-две сигареты в коридоре на этаже, чтобы не пропустить момента, когда правда выплывет на Божий свет. Мы ожидали свидетельств, которые сдвинут дело с мертвой точки, но получали лишь письма, где нам выражали поддержку. Мы проматывали их все быстрее и быстрее, даже не читая как следует.
И конца этому не было. Слушая галдевшим за окном птиц и звуки, доносившиеся из соседней комнаты, я впадала в отчаяние и думала, что ждать бессмысленно, что пока я сижу здесь и ничего не делаю, события развиваются.
Красящаяся женщина испарилась в зеркале, а Дэвид Деннис, принадлежавший раньше только Розарио и Марте, теперь был нахально похищен Хитер Хит, взявшей бразды правления в свои руки. Мое собственное существование больше не принадлежало мне, я была заложницей двух женщин, которые вызволяли меня лишь для того, чтобы сходить перекусить в кафетерий, купить что-нибудь в магазинчике на автостоянке или прочесть новость, пришедшую по электронной почте.
Вот тогда мы и получили письмо от Дэвида. У нас был Интернет, но его письмо долго шло по обычной почте. Он сообщал то, что мы уже знали: Хитер Хит и ее адвокаты поставили перед собой задачу добиться экспертизы отпечатков. Возражение о дороговизне операции, неоднократно выдвигаемое судом, потеряло силу, поскольку Хитер Хит брала все расходы на себя. А еще он дал разрешение, чтобы все материалы дела, в том числе, показания Энтони были выложены в Интернете. Дэвид думал, что сейчас самое время рассказать его историю всему миру, раскрыть всю правду, все жалкие тайны Роузбада. Он добавлял, что с Хитер Хит снова обрел надежду. Матери он писал, что любит ее и что она должна ему верить — он не виновен.
То, как написанное от руки письмо взорвало наш информационный мир, показалось мне самым живительным событием за последнее время. Его растянутый, наклонный, высокий и одновременно неуверенный почерк был даже более интимным, нежели фотография. Старательно выведенная и несколько раз подчеркнутая подпись свидетельствовала, что Дэвид как бы подписывался под каждым словом, ставил клеймо, выбивал на камне свою отметину. Он жил и изо всех сил кричал нам об этом. Он не был готов покинуть этот мир.
Марта без конца исповедовалась мне, приводя множество деталей, которые должны были приукрасить эту невероятную историю и сделать понятным этот чуждый для меня мир. Когда ее горе затихало и к ней возвращалась надежда, она выглядела нежной и привлекательной. За завтраком она всегда встречала меня улыбкой. Какими бы ни были ее печали и заботы, о которых я судила по открытым упаковкам с таблетками на столе, она спрашивала, как у меня дела, хорошо ли я выспалась. И как бы я ни провела ночь, — а спать мне не давал постоянно включенный телевизор, — я непременно отвечала, что все в порядке, что я чудесно спала.
Она звала официантку, заказывала для себя еще один кофе, а для меня — йогурт, который я предпочитаю яйцам. Несмотря на все усилия вести себя как ни в чем не бывало, мы не могли побороть тревогу. Она являлась каждое утро, словно гостья, которую мы позвали. Мы с нетерпением дожидались, когда Розарио вернется к своему компьютеру. Тревога занимала свое место, устраивалась посреди грязных тарелок, мятых салфеток, крошек от круассанов и остатков хлопьев на дне чашек. Мы не плакали, но чувствовали какую-то непонятную боль, которая, в зависимости ото дня, переходила в желудочные колики или обычное ощущение тошноты.
Обычно, проснувшись в поту после короткого сна, я сразу считала, сколько осталось дней, и тошнота накатывала на меня. Она усиливалась, когда я надевала одежду, которая плохо сохла перед кондиционером. И это чувство тошноты с новой силой возвращалось в кафетерии, когда я видела отекшее лицо Марты. «Нет, спасибо, никаких яиц, только йогурт». Мы списывали эту тошноту на жирную пищу, погоду, зной, не ослабевавший даже с приходом осени, на пропитанный влагой пляж.
Любопытно, но мое отчаяние не росло с каждым часом. Я не понимала, почему в какие-то дни я чувствовала себя более подавленной, а в другие — более спокойной. День смерти Дэвида приближался, но это не означало, что я чувствовала ее дыхание, скорее, она крутилась где-то рядом. Сможем ли мы отодвинуть ее или нет — зависело не только от внешних обстоятельств, но и от каких-то незначительных вещей. Мне кажется, мое отчаяние подчинялось не столько часам, времени, датам, а барометру. В иные, более прохладные и ясные дни, когда мне легче дышалось, я думала, что есть еще возможность спасти Дэвида.
Однажды утром, пытаясь разглядеть срок годности на крышечке йогурта, я вдруг осознала, что этот срок превышает время жизни, отведенное Дэвиду Деннису. Эта нехватка времени повергла меня в немое отчаяние. День драмы уже был напечатан на крышечке йогурта! Отныне каждое утро я проверяла скрытое послание, которое по несколько дней могло оставаться неизменным, чтобы внезапно совершить прыжок в недосягаемое для меня будущее — словно после смерти Дэвида жизнь не должна была продолжаться. Я никому не рассказывала об этой тайне и молила Бога, чтобы Марта не напоролась взглядом на этот альманах смерти на крышечках йогурта.
Мир клюнул. Я даже не могу вспомнить газет, которые мы не открывали из страха обнаружить там фотографии Дэвида или напоминания о преступлении и обвинительный акт, изложенный особенным языком южной прессы, уверенной, что пора покончить с этим монстром. Мы даже боялись бросить взгляд на название газеты, лежащей на барной стойке, так как то, о чем пока писали внутри толстых американских еженедельников, грозило в ближайшее время появиться на первых полосах. К примеру, ужасная фотография Дэвида в фас и профиль, сделанная в полицейском участке. И тогда станет уже слишком поздно. Мои глаза не смогут оторваться от этой фотографии, сделать вид, что ничего не заметили. Мои глаза увидят ее, и я забуду настоящее, красивое лицо Дэвида Денниса.
Марта собирала остатки еды на столе, и мы шли кормить чаек. У нас появилась привычка идти пешком до заправки, где мужчина в комбинезоне и клетчатой рубашке заправлял машины и держал магазинчик для проезжавших туристов, которые покупали у него наживку и просили подсказать места с хорошим клевом. Он перебрасывался с нами парой слов о погоде или марках машин. Марта всю свою жизнь мечтала о новой машине, но могла позволить себе лишь бэушные колымаги. Она хотела японскую машину с кондиционером. Он же не советовал кондиционер.
Посреди игрушек с сюрпризом, которые хозяин заправки выставил на полках к Хеллоуину, черных картонных шляп ведьм, сахарных скелетов, тыквенных голов и маскарадных костюмов, оранжевый цвет которых напомнил мне тюремные робы, Марта рассказывала мне о жизни солдатских женщин, брошенных на произвол судьбы и обреченных изобретать свой новый мир. Это была противоположная Роузбаду сторона американской мечты, череда плачевных и жестоких историй, где люди крали друг у друга всё, вплоть до мебели, содержимого сумок и лекарств на ночном столике.
Всю жизнь отсутствие денег было для нее, как и для ее матери, неизлечимой раной. Эту рану она передала по наследству сыну, и от нее теперь он мог погибнуть. Будь у него деньги, он не позволил бы суду навязать себе адвоката, а нанял бы самого крутого, компетентного, влиятельного, с целой командой помощников, которые замяли бы это дело и пи за что не допустили бы этого возмутительного процесса. Будь у него деньги, он бы добился новой экспертизы о вскрытии, которая тут же оправдала бы его, он бы пригласил независимых экспертов провести исследование отпечатков зубов, что доказало бы его невиновность. Будь у него деньги, Дэвид был бы невиновен. А без денег нет возможности даже оспорить его вину.
Теперь же, когда Хитер Хит вложила в дело весь свой авторский гонорар, деньги перестали быть проблемой. Но если уже слишком поздно требовать дополнительной экспертизы о вскрытии, то у журналистки есть масса средств для организации экспертизы отпечатков. И поскольку я удивилась, что процедура с самого начала зависела от наличия денег, а не от закона, хотя судья утверждал обратное, Марта ответила, что отказы, полученные на неоднократные требования Дэвида, были мотивированы тем, что суд не захотел разрешить использовать необходимые кредиты.
По правде говоря, судья Эдвард никогда не отказывался от дополнительной экспертизы акта вскрытия, но он и слышать не хотел, что на это может пойти хоть один доллар налогоплательщиков. Он не запрещал, чтобы анализ отпечатков был произведен независимой лабораторией, но отмечал, что анализ ДНК, довольно дорогостоящий, уже формально доказал виновность осужденного. И у суда не было возможности тратить деньги на мелочи, которые не перевесят заключения анализа ДНК.
— Так что же, — спросила я, — всё еще возможно? Анализ отпечатков будет проведен?
— Непременно, — ответила Марта. — Это вопрос нескольких дней.
Они играют на наших нервах, а Хитер Хит играет на их нервах. В общем, кто кого. Но они уже проиграли.
Когда надежда с такой силой врывается в атмосферу горечи, она смывает все на своем пути. Волна надежды пробежала по моему телу, и у меня перехватило дыхание. Я была как воспламененное дерево, светящееся огромным факелом в ветреную погоду — ощущение настолько сильное, что я не хотела бы испытать его еще раз. У надежды неумолимая сила, которая нас воскрешает. Я смотрела на Марту и не могла понять, почему она не испытывает то же чувство, что и я, умноженное в сотни раз.
— Так значит, — воскликнула я, — он… спасен!
Она сжалась в комок, словно оставляя меньше площади для ударов, которые вот-вот посыплются на нее.
— Спасен, спасен… Кто знает, что они там еще откопают?
Опасалась ли она, что результат экспертизы станет свидетельствовать против Дэвида или, напротив, была убеждена в положительном исходе и боялась, как бы судья Эдвард не предпринял контратаки?
Сильный ветер надежды сразу ослабел. Союзный флаг, реявший над крышей автосервиса, беспомощно повис.
На всякий случай, я заметила:
— Хитер Хит этого не допустит!
Каждый раз мы возвращались через пляж, хотя Нэгз Хед никогда не ассоциировался у меня с пляжем. Песок был настолько перемешан ураганом, что создавалось впечатление, будто это бомбы вырыли глубокие кратеры и уничтожили все дома по обе стороны от мотеля. Мы шли по кромке воды, по песчаной полосе, утрамбованной прибоем. Я разглядывала солнечные блики на воде. Я спросила у Марты, так все же сколько свиней утонуло и если их действительно было такое огромное количество, то почему нигде не видно костей.
— Вы наслушались Розарио, — ответила Марта, — она всегда все преувеличивает! Самой большой свинарник в Поркленде действительно затопило. Смыло всех свиноматок. Пятьдесят тысяч, как писали в «Newsweek». Но трупов никто не видел.
— Так почему тогда нельзя купаться?
— Это из-за акул, они здесь просто кишат. Мы постоянно находим их «яйца» на пляже.
И она указала пальцем на маленькие черненькие мешочки, которые я сначала приняла за водоросли или непрозрачных медуз.
— Разве акулы откладывают яйца? — спросила я.
— Во всяком случае, здесь их называют «акульими яйцами».
Внезапно она замолчала, уставившись на рыбака, забрасывавшего леску. Я пыталась вспоминать, что мне известно о размножении акул, но знала я об этом не больше, чем о размножении свиней. Марта сказала, что ей показалось, будто она увидала Дэвида. Ее сердце трепетало. Руки дрожали. Впрочем, это был не он, это не мог быть он. Рыбак не был Дэвидом.
— Это лишь означает, что Дэвид похож на всех молодых людей своего возраста.
Но в первую очередь это означало то, что она начинала его забывать. Вместо лица своего сына она все чаще видела лицо Теда Банди. Та же обезоруживающая привлекательность, тот же свет в смешливо прищуренных глазах. Она думала, что не у нее одной лица, фигуры, повадки накладываются друг на друга. Она спрашивала себя, не увидел ли суд в лице Дэвида черт убийцы, которым он не был, и не приписали ли ему преступление, которого он не совершил, вместо его двойника, известного как «убийца студенток». Ей не нравилась фотография Дэвида, которую с самого начала опубликовали газеты: на этом фото он, казалось, бросал вызов миру. Она считала, что будь он не в кепке, а в галстуке, суд составил бы о нем другое мнение. И тогда не было бы ассоциаций с «убийцей студенток», о громком процессе над которым были еще свежи воспоминания. Она говорила, что будь он аккуратно причесан на пробор, то казался бы не убийцей, а сыном. Впрочем, говоря «сын», она не знала, на что равняться. Она не помнила его мягким и нежным, а знала лишь вспыльчивым и жестоким.
— Мы всегда пытаемся понять, что же упустили в воспитании детей. Так вот, я думаю, что упустила все.
И впрямь были мелочи, которых уже не исправить. Например, она одевала его в одежду, предоставленную «Искуплением», ссылаясь на то, что это была еще хорошая одежда для ежедневной носки; она вязала ему пуловеры в полоску, потому что вязание успокаивало ей нервы, а полоски казались забавными, особенно если их ширина и цвет выбирались с бухты-барахты. Теперь она так не вязала бы. Или, например, кормила его готовыми спагетти и равиоли, утверждая, что это намного здоровее, чем то, что готовила она. Теперь она тоже поступала бы по-другому.
Я ответила, что если ей больше не в чем себя упрекнуть, то это пустяки. Она преувеличивала и сводила к нулю то незаменимое, что ему дала.
— Хотелось бы мне знать, что? Да, скажите, что? Он разделил мою бедность. Вот что я ему подарила — бедность. Понимаете? Я не как моя мать, которая была настоящей дамой, француженкой, умевшей из ничего сделать королевский праздник. Она тащила на своих плечах не только маленького Дэвида, но и меня впридачу. Но когда она умерла, у Дэвида осталась только я, никого кроме меня, и это была существенная разница! Он прекрасно понял, что если не вырвется оттуда, то мы оба пойдем ко дну.
В то время Марта цеплялась за работу, которую ненавидела и преимущество которой было только в звании учителя, потому как всё остальное — график, обязанности, оплата — было ни к черту.
Она преподавала французский в «Искуплении», в классах для трудных детей — мальчиков и девочек, сплошь черных, выходцев из безымянных гетто и находящихся в волоске от преступного будущего. Из всего, что она мне рассказывала, в моей памяти, словно сокровище, остался странный образ беременных девочек, ходивших к ней на занятия.
Благотворительная организация прилагала все усилия, чтобы девочки не делали абортов. О них заботились, предлагали школьное обучение, оплачивали медицинский уход и роды. Как бы странно это ни звучало, для девочек это был неплохой период в жизни — им казалось, что они наконец-то зажили по-настоящему. Они притворялись, что чувствуют себя хуже, чем на самом деле, и уже с шестого месяца требовали, чтобы их привозили на уроки в инвалидных креслах. У меня создалось впечатление, будто я сама видела их собственными глазами. Высокомерные девчонки, которые оскорбляли учителя, если тот мешал прийти им на помощь.
Работа Марты состояла в том, чтобы следить за ними — за этой батареей наполненных молоком кастрюль, готовых в любую минуту вскипеть. Она была начеку, пытаясь предотвратить драму или уладить очередной скандал. У девочек были то вспышки гнева, выливавшиеся в бешенство, то приступы депрессии, когда они мрачно вжимались в стулья, держа палец во рту. Марта металась от одной девчонки к другой, — от кастрюли к кастрюле, — и так весь день, а к вечеру падала без сил. Она уже не была учительницей французского. Какого французского?! Странного и трудного языка маленькой страны, которую они даже не могли различить на карте мира? Марта была медицинской сестрой, приставленной к беременным девчонкам, у которых были приступы спазмофилии и которые шумно рыгали, выпив кока-колы. Она их одергивала… Девчонки раскрывали рты от удивления, затем возражали, что для здоровья будущего ребенка — они проводили рукой по животу — вредно, когда газы скапливаются в желудке.
— В «Искуплении» я чаще слышала отрыжку, нежели французскую речь, — горько шутила она. — Наверное, они до сих пор считают, что французский — это тот непристойный звук, который вырывается у них изо рта.
Иногда после родов они являлись к Марте, чтобы показать свое потомство, нареченное самым модным именем. Они щеголяли своими бедными и прекрасными детишками. Потом они забывали об их существовании, а одновременно и о существовании французского языка. За дело брались социальные организации, подыскивая ребенку родителей для усыновления. Чаще всего новых родителей не находилось. Тогда дети оставались в семьях, либо бабушки, поздно обнаружившие в себе материнский инстинкт, воспитывали их — еще хуже, чем когда-то воспитали их мамаш.
Марта вспоминала, какая паника переполняла ее, когда она забеременела. Она все бы сделала ради аборта, но ее мать, принадлежавшая к Церкви Искупления, убедила ее сохранить ребенка.
— Для меня это был не ребенок, а несчастный случай.
Ее мать, больше желавшая Дэвида, нежели она, сама же его и воспитала. После смерти матери Дэвид для Марты так и остался чужаком или, быть может, младшим братом, которого она не контролировала. Он отказывался подчиняться ей и делал это так же ехидно, как и беременные девочки.
То, что она вначале страстно желала его смерти или, по крайней мере, чтобы он не родился, для чего она сделала всё, что девушки ее эпохи считали эффективным для прерывания беременности, привело к тому, что, когда он наконец родился, ей пришлось быть все время настороже. Она считала, что ее присутствие может навредить ему и поэтому попросила разрешения не кормить его грудью, боясь, что ее молоко его отравит. Она была счастлива, что ее мать приучила его к бутылочке, пеленкам, разговаривала с ним и играла. Она упрекала себя, что не готовила ему, а только разогревала готовые продукты. Да и то, ставила на стол жестянку с консервами — лишь бы пища не проходила через ее руки.
Эти вещи, которые она должна была скрывать, а в итоге забыть, преследовали ее и сводили с ума. Она сказала:
— Я наказана за свои плохие мысли, я наказана, и мое наказание — то, что теперь я молю Бога даровать ему жизнь больше, чем тогда, когда просила его смерти.
Марта говорила, что она была «состоявшейся девушкой». Рождение Дэвида поломало судьбу этой девушки, лелеемой матерью, которая берегла ее как зеницу ока вплоть до происшествия на заднем сиденье. Она возвращалась с бала с одним нытиком, который подарил ей цветы, ожидая взамен — вежливость обязывает! — что она ему отдастся. «Состоявшаяся девушка», вынужденный секс на заднем сиденье машины, пропахшей пивом и брильянтином. Его звали Фрэнк Адам, но это мог быть и Роб Уилсон — они были на одно лицо. Она согласилась бы и на предложение Роба, он пользовался тем же лосьоном после бритья. Но Роб сел в машину Вилмы. И Вилма не забеременела.
— Мне словно подрезали крылья. Да, я была менее одаренной, чем другие, да, мне требовалось больше времени. Но я поступила бы в женский колледж, не в Роузбад, в другой, потому что я была «состоявшейся девушкой». Я стала бы настоящей учительницей, возможно, учительницей литературы. Ведь я вела дневник, хорошо писала.
Розарио окликнула нас с балкона своей комнаты. Она сердилась, считая, что Марта слишком долго оставалась в моей компании и слишком много наговорила, а «это ни для кого не хорошо». Марта могла без конца рассказывать о своей молодости, зато у Розарио Агирре рот был закрыт на замок. Ее красивое имя с жесткими баскскими созвучиями оставалось для меня загадкой. Она ни слова не сказала о своем прошлом. Она раскрыла себя в деле Дэвида. В эту заваруху, состоявшую из потоков лжи, взяточничества, уловок и обманов, она вмешалась во всеоружии. Восстав против общества Юга и посвятив себя Дэвиду Деннису, она вдохнула в него свою веру, надежду и милосердие. Она превратила эту борьбу в смысл своей жизни, которого у нее никогда не было; она даже не задумывалась, что для того, чтобы жить, нужен смысл жизни. В том возрасте, когда другие пожинают почести и должности, она ушла со своей работы, осознав внезапно отсутствие смысла жизни.
Она с лихвой заплатила за свое увольнение из университета несколькими исками, возбужденными против нее тем же университетом за дачу ложных показаний и уничтожение улик. В то время всё общество штата Вирджиния показывало на нее пальцами, чуть ли не считая ответственной за преступление. Она записала Дэвида Денниса в библиотеку, куда ему вход был воспрещен. Она дала ему доступ к информационной системе Стоуна, а он этим злоупотребил, утверждал прокурор Бенбоу. Деннис якобы вел из Стоуна поиски работы, изготовлял рекомендательные письма и поддельные дипломы. Как и все мошенники, специалисты по манипуляциям!
Прокурор Бенбоу также обвинял Дэвида в использовании Братства, чтобы укрепить свое положение в Стоуне, и в спекуляциях со Стоуном, чтобы упрочить свой статус в Братстве. И когда правосудие потребовало доступа к его компьютеру, чтобы получить доказательства, что он не только не изучал права, но и занимался вымогательствами в крупном размере, там ничего не оказалось! Госпожа Розарио Агирре все стерла, и ее единственным оправданием было то, что она всегда так поступала. Каждый раз, когда она передавала компьютер новому студенту, она стирала все данные. Тогда-то на нее и подали иск в связи с сокрытием доказательств.
После шокирующего приговора Дэвид орал перед последней оставшейся камерой, что он невиновен, что судья — грязный жулик, прокурор — кровожадный идиот, а адвокат — безграмотный преступник, да и вообще весь суд — шайка кретинов. Но зал был пуст. Оставалась одна Марта, безработная и бездомная, покинутая «Искуплением» на произвол судьбы и сломленная этим показушным судом. Розарио подошла к ней. Она сказала ей, что собирается взять всё в свои руки. Но она даже не представляла, как это делать.
У нее был прелестный деревянный домик на берегу бухты, сотни книг и красивый рыжий пес. Она приютила Марту у себя. Но ее адрес быстро узнали, и сторонники смертной казни организовали там сидячую забастовку. С самого утра они располагались перед дверью со своими знаменами и транспарантами, как будто процесс был слишком короток, как будто всего пережитого было недостаточно. Неделю спустя она нашла труп своего пса у дверей гаража. Вместе с Мартой они вырыли в саду такую большую и глубокую яму, что в ней мог бы поместиться человек.
Как только они нашли труп, то сразу же, бросив всё, уехали из дома. Они отправились на Север, останавливаясь в церквях, так как все церкви против смертной казни. По пути они на собственном опыте узнали, что церкви также против преступлений и что они единодушно против изнасилования и убийства девушки. Материальная помощь была скупой, духовная — осторожной, осмотрительной.
Розарио охотно вспоминала поворотный этап путешествия, произошедший у президента ассоциации «А like Abolition»[3], брата Авраама, церковь которого располагалась на дороге в Линчбург, в евангелистских краях. Аскетический человек, ярый противник смертной казни, часто ездивший в тюрьмы, хорошо выходивший на снимках с выступлений в конгрессе. Его речи были речами пророка и выходца из гетто. Они поговорили с ним, помолились и причастились хлебом, виноградным соком и копченой рыбой. Он отдал им в пакете все деньги, собранные в прошлое воскресенье.
А еще подарил футболки с надписью «В Вирджинии все еще убивают». Провожая их к машине, он остановился посреди дороги, закрыл глаза, взял руку Марты и положил себе на грудь. В последней своей молитве он сказал, что придет, что Дэвид не один, что он протянет ему руку, закроет ему глаза, запечатлит у него на лице поцелуй примирения.
Марта чувствовала мистическую силу Авраама, силу его пальцев, сжимавших ее руку, тепло его груди и запах копченой рыбы. Она была успокоена физически. «Я буду там, — распевал псалмы брат Авраам. — Я буду держать его руку. Я поцелую его в уста. Я принесу ему весть о начале великого пути».
— Внезапно до Марты дошло, — говорила Розарио. — Я подумала, что она сейчас упадет, но она вырвала ладонь из пальцев Авраама, повернулась на месте, словно в рок-н-ролле, когда партнер одним движением отбрасывает вас от себя. Шатаясь, она дошла до машины, задержалась у дверцы. Именно ей пришла в голову идея играть. Действительно, прекрасная идея! Взять подаяния Авраама и заставить их приносить доход. Перейти от смертоносной Церкви, от сострадающих мин к огням казино, к возбуждающему шуму игральных автоматов. Играть на Севере за то, что мы собрали на Юге.
— Вот так мы и выжили, а временами даже неплохо жили.
При упоминании этой истории Марта заулыбалась.
— А вы любите играть?
Нет. Единственное воспоминание об игре было связано у меня с ужасной мигренью во время экскурсии к Ниагарскому водопаду. В моей голове все смешалось: шум водопада, лодки, перегруженные туристами в пластиковых пончо, казино, куда две американки затащили меня. Я попала в кошмар, разложившийся от старости уродливый мир, где женщины, все в фиолетовых и зеленых бликах, падавших из прожекторов под потолком, сжимали коленями железные игральные автоматы. И в этом адском грохоте убегали, утекали, улетали денежки. Из меня выпотрошили все мои деньги, ни одной монеты не осталось даже в карманах, и не было ни малейшей надежды, что я могу выиграть, что автомат вдруг засыплет меня всем своим содержимым.
— Да, но, — протянула мечтательно Марта, — когда деньги шумным потоком сыплются на камни, когда они падают водопадом, не прекращают струиться по вашим рукам, скользить между пальцами, и непонятно, как их все собрать…
— Она обожает играть, — сказала Розарио, — ей чертовски везет. Это был не самый абсурдный способ из всех, чтобы заработать на хлеб. Это заставляло нас много путешествовать, мы вели себя словно подпольщики. Выигрывали всегда ровно столько, чтобы оплатить отель, еду, бензин, но ни разу не выиграли крупной суммы, которая позволила бы нам нанять самых лучших адвокатов. Хватало, знаете ли, только на самое насущное. Мы уже десять лет выживаем благодаря игральным автоматам.
У меня было мало возможностей побеседовать с Розарио один на один. Она избегала меня, оставляя мою персону для развлечения или излияний Марты. Помимо приемов пищи, она выходила из своей комнаты только покурить. Курила она на этаже, в коридоре, выходившем окнами на стоянку. Облокотившись на перила, худая и бледная со слишком черными полосами, придававшими ей вид трупа, она без удовольствия потягивала сигарету, а потом снова отправлялась на свой пост у компьютера.
Я пользовалась этими минутами, чтобы выудить из нее хоть какие-то детали об их скитаниях после приговора. В противоположность Марте, которая пускалась в воспоминания с таким же отсутствием стеснения, как если бы вас тут не было, Розарио молчала. Она ничего не говорила или не хотела ничего говорить, не зная, как я потом поступлю с этой информацией. В моем присутствии она вела себя как свидетель, который отказывается давать показания и хранит молчание.
Все, что мне удавалось выведать у нее о деле или о ней самой, были всего лишь крупицами, вырванными из контекста. Я могла восстановить логику путем додумывания. Например, эта история скитаний по церквям. Какие именно церкви поддерживали изо дня в день их скудное существование? Когда я спрашивала об этом, она отвечала, что их было много, поэтому трудно сказать определенно.
— Ну, церкви!
— С причастием, дарохранительницами, распятиями?
— Да, и другие, с витражами, свечами, звездами, солнцами…
— Христианские?
Я требовала от нее слишком многого, религия не была ее коньком, мне стоило спросить Марту, которая была в этом сведуща с детства и у которой появилась идея объездить всю сеть «Искупления», проводить конференции, беседы, начиная уж-не-помню-с-чьего-там-седьмого-дня.
— Адвентисты? Пятидесятники? А Марта сама не католичка?
— Мы и к католикам ездили. Когда ты говоришь о смертной казни, стоит это делать перед распятием, чтобы выиграть время.
Она назначала встречи по телефону. В большинстве случае ей отвечали благосклонно. Преподобная мать, кюре, пастор — короче, ответственные лица думали, что это оригинальное событие привлечет любопытство прихожан, пресыщенных телевидением, но, как правило, не имеющих ничего свеженького, что можно пощупать руками. Она договаривалась об оплате дороги из их пожертвований. Все понимали, что за это придется заплатить. А вот настоящий гонорар получить было трудно, так как приходы предпочитали сами просить денег, нежели их давать. «Если приедет сама мать, то мы постараемся».
В какой бы день и час ни происходили встречи, у Марты с Розарио никогда не было большой аудитории, тем более что, соблюдая осторожность, они посещали дальние уголки Вирджинии, где о деле Дэвида Денниса слышали мало. Для большинства присутствующих история Дэвида была непонятной, и они прилагали массу умственных усилий, чтобы удостовериться: женщина, которую они слушали, действительно была матерью приговоренного к смерти. Вначале их поражало то, что она была нормальной, как и любая женщина из публики. А о ее драме они вряд ли догадывались, поскольку Марта делала все возможное, чтобы контролировать свои эмоции. В церквях она невольно копировала поведение прихожан и уклонялась от спектаклей — тех спектаклей, которых они все ожидали.
Собрания никогда не происходили в самих культовых местах, так как Марта с Розарио были не достойны стоять перед алтарем, все происходило в смежных комнатах, а за понятием «дружественная атмосфера» скрывалось удручающе ничтожное число прихожан и привычка публики не являться в назначенное время. Иногда было так малолюдно, что приходилось до упора ожидать какую-нибудь семейную пару, оправдывавшую свое опоздание нестыковками в планах. Марта и Розарио знали теперь их несметное множество: отвезти ребенка к друзьям, дождаться важного телефонного звонка и так далее. Вот они, мелкие обстоятельства жизни и груз повседневных обязанностей обычных людишек, а в результате — отсутствие пунктуальности, а порой и просто отсутствие наиболее милосердной части человечества.
— Ах! — вздыхала Розарио, обращаясь, скорее, к самой себе. — Это не те люди, которые восстанут, бросят всё и отправятся в путь следом за Господом с таким же громким и убедительным пением, которое они затягивают во время каждой церковной службы. Единственный раз, когда им показывали Христа, — по крайней мере, его образ, — они все равно пришли с опозданием, долго рассаживались, без конца объясняли, почему задержались, делали знаки соседям и оглядывали зал, считая присутствующих. Они просили подождать еще Питера, который обещал прийти накануне, или Мэри, которая как-то сказала, что тема смертной казни ей интересна.
Давайте же наконец начнем! Розарио считала, что не стоило начинать издалека. Лучше бы Марта сосредоточивалась в своей речи на ужасных условиях заключения в камерах смертников. Внимание людей имеет пределы. Телевидение приучило их к быстроте. С ними не нужно ходить вокруг да около, надо прямо заявлять о главном, а главное — это деньги. Розарио не ошибалась насчет того, как правильно построить рассказ. Если она и была не права, то разве что в выборе эпизодов. Людей интересовало не настоящее, то есть Дэвид в тюрьме, а начало — преступление, и конец — казнь.
«В чем его обвиняют?» — был первый вопрос. Если только это не звучало как: «Что он натворил?» Марта и Розарио сталкивались с той же трудностью, что и я, когда описывала суть дела моим корреспондентам. Слова приговора вызывали ужас: изнасилование, убийство, варварские действия.
«Кто жертва?» Студентка, девушка семнадцати лет. Сказать это — то же самое, что и вновь пережить процесс, получить пять минут возмущенной реакции присяжных. Прихожане сразу же превращались в присяжных, единодушно осуждавших Дэвида.
— Женщины сплачивались. Теперь они были против нас, — с сожалением говорила Розарио, оправдываясь за свою сдержанность по отношению ко мне. — Они никогда не были на нашей стороне. Часто говорят о знаменитой женской солидарности. Я ее никогда не чувствовала, за исключением случая с Хитер Хит, да и то потому, что это не ее конек. Дженет Ли усугубила вину Дэвида, Сьюзан Элиотт не явилась в качестве свидетеля защиты. Защита пыталась очистить ряды присяжных от женщин, гак как чувствовала их потенциальную опасность. Вы скажете, что они были солидарны с Кэндис. Возможно, они отождествляли себя больше с юной девушкой, но это проявление нарциссизма имело очень странную форму. Каждый раз слово неизменно брала женщина.
— Женщина в черном!
— Женщина. Я даже вижу, как она встает, ее щеки раздуты от возмущения, — говорила Розарио, глядя в пустоту. — Она с самого начала выжидала своей очереди, спрятавшись среди прихожан. Теперь она, естественно, вещала от имени Бога, семьи, общества. Указывала на нас пальцем. Эта современная пророчица сыпала выражениями из прошлого. У меня в голове до сих пор звучат эти вопли проклятия. Вот они становятся все громче, наполняются гневом, разрастаются, грязной волной обрушиваются на нас. Я говорила Марте: «Не слушай, не слушай этих вечных женских проклятий!»
Это напоминает мне анонимные письма, — продолжала Розарио, — открывая которые, еще ни о чем не догадываешься, но эти гадости, даже если вы их еще не прочли и не поняли смысла, сразу бросаются в глаза, вызывая ужас. Ломаный почерк, восклицательные знаки, ошибки — скорее, бессознательные, лишь для того, чтобы напачкать. Язык проклятий. Мы получали и такие, где описывалась смерть Дэвида, смаковались детали казни. Были и такие, где нам с Мартой желали скорейшей смерти, да еще, чтобы мы прошли через все стадии агонии Кэндис. И такие, где выражалась радость по причине смерти моей собаки.
И телефонные звонки, — продолжала она. — Задыхающиеся голоса, спешно выкрикивающие мерзости. Я говорила Марте: «Не слушай, клади трубку». Но они так любили оставлять сообщения на автоответчике! Наслаждение от проклятий!
Какая-нибудь вдова человеческой печали, хранительница гнева народного, толстая обличительница раз и навсегда портила обстановку вечера. По причине естественной трусости, мешавшей выступить в защиту, люди вставали и уходили, ничего не давая. Организаторы даже не осмеливались проводить сбор пожертвований, желая, чтобы воспоминания об этом неприглядном вечере поскорее забылись.
Вы не представляете, как эти люди прощают и утешаются. Они утешаются всем. Они утешаются прежде, чем опечалиться, и прощают еще до совершения ошибки. Они искали с нами контактов, словно обещали хорошо себя вести. Они ждали от нас формальных подтверждений, что их дочь никогда не будет убита, а сын никогда не очутится в «Гринливзе».
Вот почему, — продолжала Розарио, — такой утешительной была мысль, что эти, так называемые, честные деньги, нажитые на самом деле путем насилия и унижений, вскоре исчезнут в ярких и шумных машинах, станут в руках Марты потоком, рекой монет. Собирать пожертвования, играть, выигрывать, проигрывать. Очищать Божьи деньги, отмывать их — это по мне, — смеялась Розарио.
Она показала мне собаку, гревшуюся на солнышке за кухней мотеля.
— Когда мы приехали, она была толстой, с огромным животом и надутыми сосками. У нее были щенки, которых она кормила грудью, а теперь их у нее украли. В жизни иногда бывает, когда время мчится с бешеной скоростью!
Я призналась ей, что календарем мне теперь служат даты срока годности на баночках йогурта, которые сначала затормаживают время, а потом ускоряют. Я рассказала, как несколько дней назад алюминиевая крышечка унесла меня сразу на день вперед после смертной казни Дэвида, во времена, которых, мне казалось, я уже не увижу.
В этой точке света, в этот момент истории я была так же сбита с толку, как тогда, в открытом море, когда уже не чувствовала, куда меня несет течение. Одна вода, безбрежное небо, вода вместо неба, небо вместо воды. С тех пор мои часы остановились, и я не пыталась завести их снова. Я думала о Дэвиде Деннисе, который сам разбил свои часы в день вынесения приговора. Войдя в камеру смертников, он снял часы с запястья и ударил ими о стену камеры, чтобы больше не думать о скоротечности времени. А вот стрелка часов Кэндис даже после ее смерти продолжала бег. Эти упрямые часы с противоударным корпусом продолжали сражаться за жизнь на столе патологоанатома, рядом с уже загнивающим телом. Их остановили так же, как это сделал Дэвид? Или, напротив, мать Кэндис нацепила их себе на руку? Или они все еще на месте, как нерушимый свидетель жизни уже умершей девушки?
Здесь, в Нэгз Хед, Марта, Розарио и я, каждая по-своему и не сговариваясь, стирали время. Мы его расчленяли, отбрасывали за дату исполнения приговора, возвращали Дэвиду право не знать часа своей смерти. Мы исключали его из программы. Палачи живут, сверяясь с хронометром, мы же, как и Дэвид, не строили планов и не считали дней. Никакого календаря, никаких часов.
Я сказала Розарио, что жизнь собак кажется мне слишком быстрой. Она ответила, что если брать всю их жизнь в целом, то это, возможно, и так, но если рассматривать один день, то он замедляется до бесконечности.
— Смотрите, она все время спит, как будто у нее куча времени.
А вот у нас не было «кучи времени», и я отважилась сказать ей то, что меня тревожило. Я не представляла, как, будучи так близко к смерти, без значительных подвижек в расследовании, Дэвид сможет выпутаться. Мне казалось, что отсрочка или любая другая спасительная мера должна представиться уже сейчас.
Розарио же верила в спасение, она ссылалась на три предыдущие уже назначенные, но потом перенесенные даты.
— Но осталось всего десять дней! — сказала я, показав, что ничего не почерпнула из ее теории времени и что невольно продолжаю считать дни, потому что дата, которую я пыталась выкинуть из головы, преследовала меня, становясь конечной точкой моей жизни.
Розарио объяснила, что они с Мартой уже три раза сталкивались с окончательной датой. Три раза они переживали агонию, представляли смерть, погружались в траур, и три раза дату откладывали в последнюю неделю, а однажды даже — за три дня до казни. И каждый раз судебная машина со своими винтиками апелляций действовала без проволочек.
Она уточнила — вовсе не для того, чтобы успокоить меня, — что в зале казней есть красный телефон, напрямую связанный с офисом губернатора. Он мог прервать выполнение приговора в самый последний момент. Она напомнила о Кэрил Чессман, которую семь раз приводили в комнату смерти и которую казнили лишь по ошибке секретарши губернатора: та должна была сообщить о помиловании или, по крайней мере, о новой отсрочке. Но она набрала неправильный номер и слишком долго ждала, когда снимут трубку. А когда догадалась о своей ошибке и набрала правильный, Кэрил Чессман только что казнили. Та настолько была уверена в благополучном исходе своего прошения, что задерживала воздух в легких до последнего.
Знала ли Розарио что-нибудь о подпольных махинациях Хитер Хит? Я тешила себя мыслью, что она знала вещи, которые не хотела мне говорить и которые делали ее уверенной на сто процентов. Но у меня болезненной вспышкой промелькнуло подозрение, что на самом деле ничего не происходило и что она просто водила нас за нос. Используя Хитер Хит, она тихонько подводила меня с Мартой к неотвратимому дню, чтобы потом незаметно столкнуть с реальностью, которую уже не могла предотвратить. «Это невозможно», — сказал Дэвид Деннис, когда я спросила о смертной казни. «Это невозможно», — твердила Розарио. Я была единственной, кому казалось, что это еще как возможно, потому как я была в Роузбаде, где меня убедили, что казнь Дэвида Денниса — дело решенное.
— Вам надо понять, — отчитывала она меня, словно нерадивую ученицу, — что дело тут вовсе не в правосудии. Судья Эдвард от всей души желает физической смерти Дэвида, но Хитер Хит хочет духовной смерти судьи Эдварда. Если мы выиграем, судья Эдвард проиграет. Он проиграет честь, репутацию, влияние, доверие. Он проиграет всё.
— Если мы выиграем!
— Скоро Хитер Хит сама сообщит, что экспертиза следов от укусов, которой мы добиваемся уже почти десять лет, наконец проведена.
— Вы в этом уверены?
— Конечно, а иначе на сайте опубликуют рассказ о каннибальской пирушке в Братстве. У них нет выбора.
Речь шла о сведениях, которые Энтони сообщил Россо по поводу «домашних зверушек». Эти откровения обладали такой чудовищной силой, что Марта хранила их в тайне и сообщила о них только Розарио, а шокированная Розарио — Хитер Хит. Они позволяли по-новому осознать все происшедшее, где смешались секс, ревность и наркотики. То, что он рассказал, было просто немыслимо.
Чтобы торжественно отметить поступление в университет и навсегда закрепить братские узы, студенты Братства Уайт Хоума решили организовать каннибальский ужин. Не какое-нибудь кровавое месиво, а настоящий ужин со скатертью, фарфором, столовым серебром, хрустальными бокалами, — всё как дома, — с мясным блюдом, в котором был бы кусочек человеческой плоти. Важный момент. Опасность и тайна должны были бы всех объединить. Кто там был? Кто это ел? И более того, кто признает, что он это ел?
— Невозможно!
— А вот и нет! — ответила Розарио. — Вам кажется это невозможным. Но слышали ли вы когда-нибудь об истязании новичков или о других церемониях посвящения? Только когда они предаются огласке, становится понятным, до какой степени архаичные нравы создают благоприятную почву для таких ритуалов. Вы никогда не видели репортажей на эту тему? Сынков богатых родителей с нахлобученными свиными головами, благовоспитанных студенточек с задранными юбками в унизительных позах? Обычно только из газет родители узнают, что их мирные чада — осквернители могил, выкапывающие гробы и вбивающие кресты трупам в грудь.
Я не верила ни одному ее слову. Розарио утверждала, что каннибализм под видом обыкновенного приема пищи является символическим главным актом больших церемоний посвящения новичков. Она говорила, что это обычное дело, ведь не перевелись еще студенты-медики. Всегда находился какой-нибудь весельчак, который после сеанса препарирования мог унести кусочек покойника. И продемонстрировать его в нужный момент к вящему ужасу женской аудитории, перед которой он утверждался таким образом. Она сама была тому свидетелем. Она видела, видела собственными глазами труп, распятый на дорожном указателе у автострады. И это была всего лишь милая шутка студентов-медиков, праздновавших конец экзаменов.
Бадди, Гарри и Энтони совершенно естественно обратились к Дэвиду, считая его уже посвященным в члены Братства. Дэвид словно упал с неба. Он был готов ко всему: оргии, попойке, марихуане, крэку, кокаину, но не человеческой плоти! Его удивление показало, что он не принадлежал к Братству. Возможно, в этот момент у парней и появились первые сомнения насчет того, кем он являлся на самом деле. А поскольку это совпало со связью Дэвида и Кэндис, то они об этом больше не заводили речи.
Предложение Энтони вспомнилось Дэвиду, когда он изучал увечья Кэндис. Все-таки одиозный ужин каннибалов состоялся! Пусть они не успели приготовить мясо, как планировали, но они рвали его зубами, набивали полные глотки, все вместе пожирая девушку, которую сначала изнасиловали, а потом убили. Секс, унижение, смерть и каннибализм — весь священный ритуал был налицо. Первым делом Дэвид попытался узнать, снял ли эксперт отпечатки следов укусов на теле Кэндис. Следы — теперь в его голове вертелось лишь это слово. Всех, кто его навещал, он спрашивал об этих следах. «Чего вы боитесь? — спросил адвокат Флойд, явно опасавшийся, что эти следы докажут вину Дэвида, хотя до этого заверял его: — Да, все было сделано, сделано по закону. Судья Эдвард лично об этом позаботился. И я считаю, что вам не нужно настаивать, чтобы вновь и вновь занимались этими ужасающими свидетельствами».
Эта история со следами сразу понравилась Хитер Хит. Она вспомнил одно дело, произошедшее, когда она училась в университете, от которого Роузбад содрогается до сих пор. Через две недели после начала учебного года, во время посвящения новичков, в кампусе соседнего университета была обнаружена девушка, привязанная к дереву. Она была раздета догола, ее тело было измазано медом, земляничным вареньем и шоколадом. Парни из Стоуна вылизывали ее всю ночь. Истерзанная, с горящей кожей, девушка дрожала от страха и стыда. По словам Хитер Хит, это была облегченная версия каннибальского пира.
Парни из Уайт Хоума хотели устроить для своего посвящения что-то более конкретное, этакий буржуазный каннибальский ужин. «Вот обратная сторона этих слитком чистых мирков», — объяснила Хитер Хит, знавшая в этом толк. В одном из своих репортажей об университетских девушках она собрала жалобы студенток самого модного, самого известного колледжа Коут: «На нас страшно давят, от нас требуют быть идеальными». Хитер Хит, являвшаяся для этих девушек самим воплощением совершенства и успеха, была приглашена на частный вечер. Оставив свои меховые манто в гардеробе, студентки, у которых она брала интервью, дефилировали теперь нагишом перед парнями из военного колледжа, которые, естественно, не имели права к ним прикасаться.
— Невозможно! — ответила ей преподавательница, с которой она разговаривала на следующий день. Та уже пятнадцать лет преподавала в этом почетном и славном учреждении и ни разу ничего подобного не слыхала.
— Секс и тайна — очень хорошее сочетание? — заключила Хитер. — Никто не желает этого замечать — ни родители девушек, ни тем более родители парней, потому что все они тоже через это прошли. Если мы потянем за эту ниточку, всё общество окажется голым. Секс и унижение лежат в основе церемоний посвящения. А иногда по пятам за ними идет смерть.
— Теперь, когда вы это говорите… — вспомнила вдруг преподавательница. — Несколько лет назад на площадке для гольфа мы обнаружили труп студентки. Она была голой. Убийство не раскрыто.
В этой странной стране ураганам давали девичьи имена, а девушек называли в честь конфет. В этой странной стране девушки из высшего общества позволяли мальчишкам, игравшим ковбоев в идиотском спектакле о посвящении в мужчин, привязывать себя к деревьям, лизать и кусать. В этой странной стране правосудие вершилось от имени Бога, но на въездах на автострады красовались распятые трупы.
Я спросила Розарио, в Вирджинии ли она видела тот распятый труп? Она удивленно взглянула на меня:
— Нет, конечно! Это было в Аргентине.
Единственный убийственный факт из прошлого Розарио: этот бледный окоченевший труп со склоненной на плечо головой, с пробитыми гвоздями ладонями и сложенными ногами. Полностью обнаженный, блекло-желтый старик.
Я ошиблась, теперь придется переделывать всю сцену, по-другому соединять куски паззла: ураган, девушка, леденцы[4], труп. У Дэвида Денниса было начало истории, у Хитер Хит — конец. Марта была всего лишь расстроенным свидетелем одного интересного эпизода истории, не более. Розарио вписывалась в сценарий лишь этим позабытым эпизодом, набросок которого она дала — эпизодом с распятым трупом.
Если бы я снова вернулась в Роузбад и стала вести занятия по писательскому мастерству, то предложила бы следующий сюжет: «В конце лета Кэнди, студентка из Роузбада, была обнаружена мертвой в Вирджинии на пляже». И тогда студентки, отбросив страх, рассказали бы в своих сочинениях о тайных церемониях, о том, как им хочется внимания мальчиков, как они боятся секса, как понимают «насилие». Мёд и лёд, о котором говорил Филипп, был лишь способом существования, элегантным образом жизни, а отстраненная мягкость и улыбки маскировали их огромное желание любить и боязнь жить.
Рассказывая в свою очередь историю Кэнди, они говорили бы о самих себе, своих отношениях с парнями, первых выходах в свет, блестящих, но тут же приходивших в негодность нарядах, о поцелуях с привкусом пива на заднем сиденье машины, шарящей руке парня, которую они зажимают между ляжками. Да, описывая преступление, совершенное десять лет назад, они рассказали бы мне правду о жизни успешных девушек с Юга. И тогда Роузбад перестал бы быть сосредоточием красоты и великолепия, а предстал бы ловушкой, местом пересечения трагических путей. Они бы не бросили Кэнди умирать в комнате Братства Уайт Хоума, она бы скончалась в Роузбаде, в нескольких метрах от дома судьи Эдварда, в результате длинной и ужасной погони по вековым лесам. Изнасилованная, раненая, избитая, всеми покинутая, она бы скончалась от ужаса.
Но я не разделяла такого видения. У меня была своя собственная версия истории. Кэндис не боялась, она умерла именно потому, что никогда не боялась. Может, в Братстве она и была всего лишь «домашним животным», но только потому, что ее так называли, а не потому, что с ней так обращались. Побывав с каждым из парней и поняв, насколько они были неопытными, она привязалась на какое-то время к Дэвиду. В силу своей скороспелости и довольно богатого опыта, именно она устанавливала правила игры, которые знала и которыми хорошо владела.
В тот последний вечер она сама все решает. Она отказывается принять участие в празднике этой троицы и их друзей. Несмотря на их попытки ее задержать, она уводит Дэвида, чтобы закрыться с ним в комнате. Энтони, Гарри и Бадди разочарованы. Они говорят, что с ее стороны нехорошо бросать их. Кэндис отвечает, что она здесь единственная девушка. Она не чувствует себя в своей тарелке среди этих уже пьяных парней. Энтони выпил много, он очень красный, потный, его рубашка расстегнута, он настаивает и, провожая Кэндис и Дэвида до их комнаты, продолжает умолять Кэндис остаться. Он хватает ее за руку, слишком сильно сжимает. Она жалуется. Ей больно! Дэвид вмешивается и отталкивает Энтони. Энтони слишком пьян, чтобы удержаться на ногах, он теряет равновесие и ударяется о стену. Поднимаясь, он кричит Дэвиду: «Эй, ты, не тронь меня!»
Дэвид знает, что тому сейчас нужно. Он ищет в своей комнате дозу наркоты и отдает ее Энтони, чтобы его успокоить. Энтони берет дозу, но не благодарит и начинает угрожать Кэнди: «Ты ничего не потеряешь, если задержишься! Такая-сякая…» Дэвид и Кэндис уходят в комнату. Они раздеваются, разбрасывая одежду вокруг постели. Включают музыку, очень громко, чтобы не слышать шума пьяной компании. Занимаются любовью. Потом, обнявшись, впадают в полудрему. Кто-то стучит кулаком в дверь. Внезапно разбуженный, Дэвид, совсем голый, выскакивает из постели. Открывает. Это Бадди. Он говорит, что их проигрыватель звучит слишком громко, что соседи жалуются. Бадди требует еще одну дозу для Энтони. Дэвид говорит, что у него больше нет. Кэндис зовет его хриплым ото сна голосом.
Ложась снова, Дэвид смотрит на часы. У него еще немного времени перед отъездом в Мэриленд. Он обнимает и целует Кэндис. Спрашивает ее, хочет ли она, чтобы он по пути отвез ее в Роузбад. Она отвечает, что уже слишком поздно, что она чересчур устала, что ей не хочется будить соседку по комнате, к тому же, лень одеваться, раздеваться, снова одеваться, чистить зубы. Она медленно, словно во сне, произносит слова. Они вновь засыпают глубоким сном.
В доме раздается крик. Парни бегают по лестнице. Дэвид внезапно просыпается, смотрит на часы, но стрелки на том же месте: его часы остановились. Который час? Он поднимает руку Кэндис, свисающую с постели, чтобы взглянуть на ее часы. Кэндис бормочет: «Можешь ты дать мне наконец поспать?» Уже ужасно поздно. Или рано, как сказать. Дэвид уже не успеет приехать вовремя и застать Сьюзан до работы. Он наощупь одевается в темноте. Ходит туда-назад по комнате, складывая вещи в большую спортивную сумку. Он складывает их, собирает, копошится в темноте, чтобы не будить Кэндис. И забывает половину вещей. Идет к двери, затем возвращается к постели, чтобы попрощаться с Кэндис. Та мирно спит. Он накрывает ее до плечей одеялом, кладет на голову подушку, чтобы она не услышала скрипа двери и не увидела света из коридора.
Во дворе машина Бадди припаркована поперек дороги и мешает ему выгнать свою. Дэвид нервничает, он разыскивает Бадди в доме и просит перегнать машину. В этот момент у него в голове вертится лишь одна мысль — как наверстать упущенное время и вовремя явиться на встречу. На верху лестницы, усевшись на ступеньках, Бадди и Гарри еще пьют пиво. Бадди уже так сильно пьян, что не понимает, чего от него хочет Дэвид и не способен самостоятельно отогнать свою машину. «Тогда дай ключи», — приказывает Дэвид. «Не говори так со мной!» — ворчит Бадди, роясь в кармане. Никому из парней даже не приходит в голову помочь Дэвиду вытащить огромную спортивную сумку. Когда он возвращается, чтобы отдать ключи, у него в руках его доска для серфинга. Он просит их отнести ее обратно в комнату. «Если вы желаете!» — говорит Гарри. Из гостиной выходит Энтони, он просит у Давида еще одну дозу. «Иди к черту!» — отвечает Дэвид.
Энтони зашел к в комнату Дэвида лишь для того, чтобы порыться в его вещах в поисках наркоты. А двое других последовали за ним, чтобы поставить доску. Когда они зажгли свет, то не сразу увидели Кэнди, укрытую одеялом и подушкой. И когда она поднялась в постели, голая и сонная, они удивились. Приподнявшись на локте, она спросила их, что они тут делают. В этот момент все еще могло закончиться хорошо, троица могла извиниться, уйти, выключить свет и оставить ее спать. Их вторжение в комнату ее не пугало. Она ведь так хорошо их знала. Она просто раздражена, потому что хочет спать, потому что устала, как еще она должна это повторить? А они — Дэвид, соседи, этот гвалт в доме — все не дает ей спать. Она в бешенстве кричит, чтобы они убирались!
Они не слушаются. Она разговаривает не с Энтони и не с Бадди, которых знает, а с пьяными обкуренными парнями. Они артачатся, оскорбляют ее, говорят, что она всего лишь потаскушка, шлюшка для неместных, дырка для янки. Они говорят, что у них тоже есть право спать с нею. В другой момент она бы не отказалась от групповушки и даже сама ее устроила, расставив всех по местам согласно талантам. Но теперь это ее раздражает. Они не имеют права разговаривать с ней в таком тоне. Они ничтожества, бездари, отвратительны. От них воняет, а в том состоянии, в котором они находятся, не способны ни на что. Бедняги! Она садится на постели, обнажая грудь, одеяло едва закрывает живот. Она кричит.
Энтони изо всех сил дает ей пощечину. Кэнди с размаху ударяется виском о деревянную спинку кровати. Невыносимая боль в черепе серебристыми искрами рассыпается в ее глазах, в голове словно ударяет гром и сверкает молния. Она кричит: «Ой, голова!» Это будут ее последние слова. Энтони не видит ни разбитого лица, ни огромной дыры в виске, он ложится на нее. Она хрипит, дрожит, бьется в конвульсиях, и создается впечатление, что она от него отбивается, борется, упрямится. Бадди говорит, что он ее утихомирит. Он берет нейлоновую веревку от доски для серфинга и связывает ей руки за спиной узлом, которому научился в летнем лагере. Подушка, одеяло, матрас — все пропитано кровью, которая течет из головы, носа и рта. Тело внезапно расслабляется и мякнет. Энтони и Бадди седлают его по очереди, но им так и не удается в нее проникнуть. Гарри наблюдает. У него в руках все еще бутылка пива. Какая связь возникает у него между телом и бутылкой? Как ему в голову может прийти, что бутылка, вся бутылка может войти в это тело? Но теперь для них возможно всё. Всё, даже кусать и пожирать.
Я брала Марту и Розарио в свидетели, склоняясь в пользу невиновности Дэвида. Я оставляла свою принципиальную позицию — хранить нейтралитет. В своей версии истории я один за другим опровергала эпизоды расследования и оправдывала Дэвида. Позднее время выезда, подтвержденное одним из свидетелей, констатировавшим, что парень за рулем был «вне себя»; полицейские, остановившие его в шесть часов утра в сотне километров от Норфолка и составившие протокол о превышении скорости; большая спортивная сумка, настолько тяжелая, что все свидетели отметили ее в своих показаниях. Я также находила оправдание присутствию доски для серфинга в доме и нейлоновой веревки, которой были связаны руки Кэнди.
В моем рассказе были учтены все детали: отказ Дэвида и Кэнди присутствовать на празднике; вторжение Бадди, требовавшего от имени всех парней сделать тише музыку, оравшую в комнате любовников; ошеломленный вид голого Дэвида, уснувшего после секса и внезапно разбуженного; тело Кэндис, прикрытое одеялом и подушкой…
Конечно, от себя я добавила растущее ожесточение Кэнди, из-за которого она так грубо отвечала парням, помешавшим ее сну. Я наделила ее своей собственной усталостью, которую испытывала после всех этих дней, проведенных начеку, и ночей — под звуки телевизора. Мне знакомо это чувство разбитости, когда раздражает любой шум, любой свет, когда болит каждая клеточка кожи, даже корни волос. Вот уже несколько недель я хочу спать и не могу уснуть.
Розарио упрекает меня в том, что в моей версии слишком многое решает случай, и тогда получается, будто Кэнди убили случайно. Я отвечаю, что большинство убийств происходит вследствие непредвиденных обстоятельств, изменений в планах, сбившегося графика — всего того, что мы называем судьбой. В истории Кэндис катализатором послужило ее плохое настроение и наркотики. Именно с этим пунктом Розарио не согласна:
— Вы говорите «наркотик», но какой наркотик? Вы говорите об этом как несведущий человек, который просто использует слова, не понимая их значения. Знаете, сколько их, наркотиков?
Я об этом не знаю ничего, но наркотик здесь должен быть, на нем держится вся история. Россо утверждал, что наркотики — важный элемент дела, что Энтони даже прошел курс лечения в клинике. Наркотики являются двигателем этой истории даже в большей степени, нежели секс, хотя родители Кэндис утверждают, что она была невинна, а родители парней — что их сыновья не употребляли наркотиков. Но секс и наркотики были. А иначе как без наркотиков объяснить продолжение: изнасилование, укусы, разрывы тканей? Я не знаю названия наркотика, который порождает подобное зверство, но зверство было, ведь тело Кэнди было изгрызено так, словно на нее напали бешеные псы. Без присутствия наркотиков я не могу объяснить себе, как молодые, положительные во всех отношениях люди, маменькины сынки, получившие хорошее образование и воспитание, могут отважиться на такое. Алкоголь не вызвал бы такую реакцию. Нужно было, чтобы их сознание не просто затуманилось, а чтобы у них появились галлюцинации, чтобы они оказались во власти сил, высвобожденных химией. В прежние времена их назвали бы одержимыми.
— Находя для них смягчающие обстоятельства, вы выставляете Дэвида в плохом свете. Он никогда не прикасался к наркотикам, никогда ими не торговал.
Розарио упрекала меня в том, что я компрометирую Дэвида, который в этом деле был самой невинностью. Она не ошибалась: чтобы спасти его от самого страшного, я хотела хоть чем-то пожертвовать. Разве сомнения в его невинности мешали вере в его невиновность? Я балансировала между Мартой, которая не верила в невиновность, и Розарио, не верящей в его вину. Ведь если Дэвид был виноват в том, что дал парням наркотики, то, может быть, он тем самым и спровоцировал ужасную смерть Кэндис?
Возможно, Розарио догадалась о моих тайных подозрениях в виновности Дэвида. В тюрьме «Гринливз» я видела перед собой не невинного, а осужденного. И я помнила, как глубоко огорчился Дэвид, когда я рассказала ему о своих великих принципах. Вначале мне было неважно, был или не был он виноват, какова природа преступления, которое ему приписывали. Я помню, как он сказал, что если бы был виноват, то не сражался бы так за свою свободу. Любое решение казалось ему лучшим, нежели пожизненное заключение. Пусть лучше будет смертная казнь. Он даже думал обрести свободу путем самоубийства и процитировал мне фрагмент стихотворения Уитмена, кажется, о потоках крови, которые уносят туда, где царит настоящий мир.
Имею ли я право отталкиваться от первого впечатления и утверждать, что Дэвид раньше не отрицал смертную казнь? Он стал аболиционистом лишь в конце процесса, навязанного ему судьей Эдвардом, в конце состязания, когда запросил психиатрическую экспертизу и когда все другие средства были уже исчерпаны. Его протесты против смертной казни были вызваны тем чувством, что он, скорее, европеец, нежели американец. Француз по происхождению, он требовал суда по французским законам. Он знал о высказываниях европейских политиков, требовавших моратория на смертную казнь. Он цитировал мне имена, речи, даты, о которых я ничего не слышала.
Я укоряла себя за мысли о том, что позиция Дэвида против смертной казни была лишь маневром. Но он сам мне рассказывал, как ужасно наблюдать, когда осужденного ведут на казнь. Каждый приговоренный обязан присутствовать при последних часах других приговоренных. Сколько таких можно повидать за шесть, семь или девять лет, проведенных в камере смертников, как в случае с Дэвидом? А какая в этот день царит суматоха: визиты врача, адвокатов, официальных лиц, священников, смена охраны, прибытие палача… Заключенные сходят с ума, они лают и воют, как бешеные животные за решеткой, чтобы не слушать, не видеть, не чувствовать. А затем, когда по коридору ведут мертвого человека, умершего еще до наступления смерти, идущего на смерть, в камерах сразу наступает тишина. Сколько раз он был свидетелем этих страшных мгновений?
Дэвид рассказывал мне о них. Сидя за стеклом комнаты для свиданий, он скрестил руки на груди, показав то, что я вначале приняла за разноцветные браслеты. Четки. Я до сих пор вижу перламутровые четки с маленькими бусинами, красные четки из искусственных кораллов, маленькие синие и зеленые четки из оливковых косточек. Они унизывали его обе руки до локтей. Этих украшений было слишком много, и выглядели они нелепо. Когда заключенный шел на смерть, он отдавал свои четки соседу по камере. Дэвид был свидетелем нескончаемой церемонии. Приблизительно двадцать казней в год не позволяли ему забыть о собственной судьбе. В камерах смерти никто не мог забыть о смерти. Каждый заключенный думал о ней постоянно.
И Дэвид мог выйти из этого ада лишь невиновным, а не наполовину виновным, как, по мнению Розарио, считала я. Самые незначительные жизненные события свидетельствуют против заключенных. Сколько вспыльчивых молодых людей расстаются с женщинами после жестоких сцен, и никто их в этом не обвиняет?! А сколько мелких жуликов, выдающих себя за тех, кем не являются, одалживают деньги, зная, что никогда их не отдадут? Но стоит вас обвинить в другом правонарушении, как список начинает расти. И теперь вам припоминают всё.
— Возьмите кого угодно, — говорила Розарио, — посадите его по подозрению в чем угодно, покопайтесь в его жизни, позовите окружающих в качестве свидетелей — и первоклассный обвинительный акт у вас в кармане.
— Но, — решилась я, — больше всего против Дэвида должна свидетельствовать эта история с Братством.
— Да, если считать, что он выдал себя за другого. Но у Дэвида уже были контакты с этим Братством в его первом университете. А потом, в Мэриленде, Сьюзан познакомила его с представителями Уайт Хоума. Дэвид попал в Норфолк не случайно, его рекомендовал друг Сьюзан, пообещавший ему, что он найдет работу в Вирджинии и комнату в Уайт Хоуме. Он не самовольно заселился в братство Стоуна. Кто-то его принял. Ему открыли дом, помогли устроиться там, дали ключи.
— Но почему это не всплыло на процессе?
— Что могло всплыть, когда сама суть была искажена? В качестве свидетеля они пригласили одного начальника из Уайт Хоума. Но то ли он испугался, то ли на него надавили более влиятельные члены Братства, однако он не явился. Как, впрочем, и Сьюзан, которая тоже не пришла защищать свою большую любовь.
— Я вспоминаю, — говорит Розарио, — как мы негодовали после суда, после всех этих проявлений трусости, когда я была вынуждена похоронить свою собаку в саду дома, который нас тоже вынудили покинуть. Мы взяли машину и уехали вначале в Мэриленд, чтобы найти Сьюзан. Попросили показать нам школу, где она преподавала. Решили дождаться ее. Это было ранним утром после бессонной ночи, когда мы выпили огромное количество кофе. Мы рассматривали все варианты, даже хотели застрелить ее. Но, к счастью для нее, стали прибывать дети с родителями. Мы вглядывались во всех одиноких женщин, уверенным шагом входивших во двор школы. Мы не могли ее узнать, так как никогда не видели.
Тогда мы вошли в здание и позвали ее. Мы увидели высокую молодую женщину в хлопковом пуловере, вышитом крупными простыми цветами. Она приветливо подошла к нам, приняв нас за родителей кого-то из учеников. Марта сказала: «Я мать Дэвида». Девушка застыла. Марта повторила: «Я мать Дэвида и я должна с вами познакомиться».
Ледяным тоном Сьюзан попросила нас уйти. Мы не имеем права ее преследовать. Она сообщит шерифу, подаст на нас жалобу. Марта повторила: «Я не говорю вам ничего плохого, я лишь сказала, что я мать Дэвида Денниса». Девушка взяла себя в руки и ответила: «Я не знаю никакого Дэвида Денниса. Знаю лишь Фрэнка Адама».
— Фрэнк Адам, представляете? — перебила ее Марта. — Я и не подозревала, что он знает имя своего отца, я даже не помню, чтобы произносила это имя в его присутствии. Откуда он узнал? Почему решил взять себе это имя? Я почти уверена, что никогда не произносила его. Ему с детства внушали, что он был сыном храброго американского солдата, который освобождал Францию.
— Его дед?
— Да, для нас этот образ служил и дедом, и отцом, моя мать была такой выдумщицей, у нее было столько историй о нем!
— Но он называл себя именем «отца»?
— Об этом, — ответила Марта, — я не знала никогда.
— И вот перед нами стояла эта девушка, — продолжила Розарио, — которую нимало не беспокоило то, что если она и не отправила парня в камеру смертников, то, по крайней мере, и пальцем не пошевелила, чтобы спасти его! Парня, с которым прожила много недель, за которого замолвила слово перед директором школы, чтобы тот взял его преподавателем на замену; парня, которого, по ее словам, она любила так, что хотела выйти за него замуж.
«Я не знаю никакого Дэвида Денниса. Знаю лишь Фрэнка Адама», — вновь произнесла Розарио, передразнивая выговор Сьюзан. — Я решила, что напишу ее номер телефона на стенках всех туалетов в самых грязных барах Мэриленда, напишу большими цифрами на дверях всех сортиров.
И если я этого не сделала, — продолжала Розарио, — то не потому, что не посещала самых грязных сортиров. У нас больше не было крыши над головой, и мы оказывались порой не в самых шикарных местах. Я не сделала этого потому, что в жизни не писала ничего на стенах. Но я сказала Марте, что сделала это, тем самым немного успокоив ее гнев. Она смеялась, думая о ночах, проведенных девушкой до того, как она сменила свой номер, обо всех непристойностях, которые ей говорили. Они бы немного лишили ее спокойствия, которого она не теряла даже при упоминании о скорой смерти Дэвида.
Потом мы отправились на север, чтобы повидаться с Дженет. Марта даже планировала похитить ее сына. Пережить с этим маленьким мальчиком то, что она пережила с Дэвидом. Все понять и исправить. Я была не против: раз у нее отняли сына, то мы вернем ей другого, как раз в том возрасте, что был Дэвид — с завитками на лбу и дипломом, перевязанным красной лентой, в руках. Ничего сложного. Мы подстерегли мальчика на выходе из школы и пошли следом. Вдруг он признал Марту и окликнул ее: «Бабушка!» Все шло как по маслу, но ребенок человека, совершившего гнусный поступок, становится для вас невыносим. Похищение длилось лишь с обеда до вечера, в то время, которое принято убивать в больших магазинах, поднимаясь и спускаясь по эскалатору, угощая ребенка гигантским мороженым с флажком, воткнутым на самый верх, среди шоколадных вафелек. Все закончилось тем, что мы попросили его отвести нас к нему домой.
Мы увидели ее через окно: худую, нервную, перебирающую бусины ожерелья. Вначале она устремилась к сыну, потом, подняв голову, стала мертвенно-бледной, я даже не припомню, чтобы раньше видела у кого-то в глазах такой страх. Что, по ее мнению, мы могли сделать с маленьким мальчиком? Убить его? Каким образом? И бросить тело? В какую речку? Потребовать выкуп? Все это читалось в ее глазах. Единственное, чего она не понимала: почему мы его ей вернули. Несомненное доказательство того, что она бы так не поступила. Он сообщил ей, что провел чудесный день, и в доказательство показал маленькие пластмассовые фигурки и флаг, которые свидетельствовали о внушительных размерах купленного ему мороженого. Она благодарила нас, едва не ползая на коленях. Если бы мы захотели, она лобызала бы нам руки и вылизывала бы башмаки. Только вот на следующий день в наш мотель прибыли полицейские, которые потребовали нас покинуть Джи Таун и никогда больше не преследовать свидетеля обвинения. Мы развернулись и поехали туда, откуда прибыли — на юг, а по дороге заглянули в знаковый для нас Ричмонд. Отправились в Музей современного искусства, охраняемый статуями генералов. На первом этаже располагалась выставка, посвященная Египту, и там околачивалась целая толпа детишек, на втором же никого не было — там была представлена мебель в стиле арт-деко. Мы поднялись в ресторан, на последний этаж, чтобы немного перекусить. Мы ожидали появления матери Кэндис, хотели увидеть ее активной, оживленной, деятельной директрисой музея, а не угнетенной mater dolorosa — роль, которую ей посоветовали адвокаты и судья. Ее боль проникала присяжным в самое сердце, и даже мы сами склонялись к состраданию, которое заставило бы нас буквально задушить Дэвида собственными руками, будь у нас хотя бы малейшее сомнение в его невиновности. Мы хотели убедиться, что все проходит, даже боль матери погибшей девушки. Марте нужны были доказательства, что после смерти ребенка жизнь не прекращается. Она сказала: «Я хочу посмотреть, какого цвета у нее платье, чтобы купить такое же». Но в ресторане отказались нас обслуживать, так как мы не были членами общества друзей музея.
Затем мы двинули в Норфолк и прямо на въезде в город свернули под прямым углом в Роузбад. Марта не знала, что раньше я каждое воскресенье гуляла здесь с собакой. Я все показала Марте: озеро, статую юной Роуз, преподавательское кладбище. Мы зашли в конный клуб, куда студентки приходят покататься на лошадях. И вот в глубине леса, в самом красивом месте, там, где я всегда спускала пса и тот бегал, внюхиваясь в запахи животных, мы обнаружили дом судьи. Дом невероятной архитектуры, словно он был продолжением деревьев, разделявших его на этажи и комнаты. Доказательство сделки судьи Эдварда было запечатлено здесь, среди роузбадского леса, оно будто впилось в кору деревьев.
Мы даже зашли позавтракать в ресторан, чтобы побыть среди этих девушек. Двести Кэндис. Ничего общего с Дженет или Сьюзан, другой род человечества. Марту пробила запоздалая дрожь: «И с этими девицами связался Дэвид! Они невыносимы!» Но я все поставила на место. Не попадали же они с неба! Невыносимые, но реальные принцессы курятников, королевы свинарников, инфанты крольчатников, наследницы хлопка и всей остальной мясной, масляной, молочной и бумажной знати. Марта надулась: «Если нужно пятьсот тысяч свиноматок, чтобы достичь такого результата, то каждая из этих девушек такая же редкость, как один изумруд, чтобы найти который, нужно перелопатить тридцать тонн булыжников».
— Даже еще большая редкость, — уточнила я, вспомнив рыжую девушку, — камень молчит, а вот свинья полна жизни, она пуглива, истерична, всегда стремится набить брюхо. А ночью их одолевают кошмары, нужды пятиста тысяч свиноматок, которые вот-вот принесут приплод и уже чувствуют первые спазмы в утробах, первый прилив молока ко всем своим тринадцати грудям. А еще поросята, столько живой плоти, пульсаций, спазмов, крови, молока… и из всего этого родилась одна роузбадская девушка, томная мечтательница, которая считала каждую проглоченную калорию и привносила то, что в ней оставалось плотского, к коллективному «sweet and secret».
— Марта не знала, что такой тип людей существует, — продолжала Розарио. — У нее в голове не укладывалось, как люди могут жить среди такой красоты. Это был другой мир, нигде не описанный, не показанный по телевидению, скрытый от глаз жадных масс. Мы заказали две порции мороженого, такие же огромные, как то, что купили похищенному ребенку. На меню одна из студенток написала свое пожелание: «Пожалуйста, дайте нам йогурты, нам просто необходим кальций!» — «Но он же есть в мороженом!» — сказала Марта. Кальций был также в трех видах молочных напитков, предлагаемых в автоматах: цельное, полуобезжиренное и «ноль процентов». «Им нужно больше кальция, чем всему остальному миру, — сделала вывод Марта, — потому что они должны быть более жесткими».
Затем мы вернулись в Норфолк. Нам нужно было отыскать трех сынков богатых родителей и двенадцать присяжных заседателей. Было чем заняться. Но утром явился полицейский и запретил нам посещать Роузбад и Норфолк, так как наши похождения были запечатлены черным по белому на видеопленках, что свидетельствовало о нашей опасности. Словом, нам было приказано испариться из поля зрения. Уехав, мы будто стали невидимками, стерлись у всех из памяти. Мы были как разгневанные призраки, которые неизменно присутствуют в драме, преследуя настоящих виновников. Чтобы как-то успокоиться, мы подумали, что самое время навестить Дэвида в «Гринливзе».
Я знала дорогу на «Гринливз» и не забыла тот сложный путь, который вел к комнате для свиданий в корпусе смертников, но кроме Роузбада, эта Америка дорог и просторов была мне незнакома. В Канзасе я останавливалась у своей лучшей подруги и практически не выходила из дома, напичканного электроникой, из которого мне было видно лишь сооружение напротив, оказавшееся церковью — его религиозное предназначение я узнала лишь утром на Пасху. Я бы тоже хотела вначале поехать в Джи Таун, потом оказаться в пригороде Нью-Йорка, в Ричмонде, а по пути заглянуть в Вашингтон. Я бы хотела, как они, добраться до Линчбурга и встретить брата Авраама.
Ехать и ехать, все дальше и дальше, посещать каждый день новые места. Всю свою жизнь я хотела вырваться наружу, для чего пересекала континенты, но каждый раз чувствовала себя еще более зажатой в пространстве, чем там, где жила. Самой большой поездкой в конечном счете оказывался путь от аэропорта до дома, который мне предоставляли, а потом про меня забывали до дня моего выступления. Как только я сходила с трапа самолета, не важно, в какой час дня или ночи, то все мои чувства обострялись и я пыталась представить себе, в какую страну попала и что за люди меня окружают. Я оценивала температуру, запахи, ветер, дождь или пыль. Я вглядывалась в асфальтированные автострады и разбитые дороги. Ах! Уж я точно не сожалела, что аэропорт находится далеко от того места, куда меня собирались поселить на время конференции.
Марта и Розарио заставили меня мечтать о путешествии, которое я могла бы совершить в их компании. В этом отчаянном бегстве я бы открыла для себя Америку, о которой мечтала. Если бы я встретилась с ними во время их «карательной экспедиции», я бы уселась на заднее сиденье их джипа, положив локти на спинки их кресел, вжавшись коленями в пространство между ними и превратившись с ними в единое целое. Продолжая их слушать, я бы не сводила глаз с дороги, стараясь запомнить каждую мелочь, ухватить все вокруг, даже то, что от меня попытались бы скрыть. Я бы выходила из машины лишь на заправках, которые знала уже очень хорошо, так как каждый день мы посещали заправку в Нэгз Хед. На автозаправках можно жить, есть, спать, умываться. Запах бензина и масла меня не беспокоит.
Ночью я спала бы, свернувшись калачиком на заднем сиденье, и ни за что не испугалась бы, если бы какой-нибудь полицейский ранним утром заглянул вовнутрь через стекло. Для меня было бы удивительно, если бы среди незнакомых пейзажей и нескончаемых дорог невесть откуда взявшаяся дикая индейка в своем неуклюжем и тяжелом полете вдруг разбилась о лобовое стекло. Она бы повредила капот и оставила вмятину, которую Марта с Розарио не стали бы выправлять.
На обочинах я разглядывала бы всякую живность, которую дорога заставляет возвращаться в лес и по которой можно судить о дикой фауне: раздавленный енот, парализованная жаба, козодои с мокрыми глазами. Возможно, под прикрытием несчастных случаев происходит массовое убийство ланей и кабанов, когда их рыжие и черные туши давят и полосуют бамперы грузовиков. А вон там дальше, в просеке строевого леса, виднеется большая серая надменная цапля с длинным хохолком, сбившимся назад, как шевелюра на ветру.
Конечно, я бы хотела увидеть Сьюзан, Дженет, мать Кэндис, которые тоже часть этой истории и которых я, не будучи с ними знакома, была вынуждена додумывать. Я охотно наблюдала бы за сыном Дженет во время его «похищения». Взяв его за руку, я бы получила другой конец ниточки истории Дэвида и рассказала бы ее уже иначе. Но я встретила Марту и Розарио в конце их приключений, на исходе поездки, на финишной прямой. И они могли предложить мне лишь то, что оставалось у них от Америки: три недели в мотеле на пляже, перерытом ураганом, да это влажное и душное бабье лето.
— Боже, — сказала Розарио, — а мы ведь вас даже никуда и не вывезли.
— Тут недалеко, — заметила Марта, вопросительно глядя на Розарио, — есть одно озеро, куда слетаются на зиму лебеди. Они ведь скоро прилетят, да?
— Тысячи лебедей, — подхватила Розарио, — их белые перья устилают поверхность озера, словно каток. Я всегда приезжала туда из Норфолка на День Благодарения. Тысячи лебедей, взлетающих с таким шумом, словно началась буря, а их перья кружатся словно снег.
Они обещали мне тысячи лебедей. Розарио уже подарила мне миллионы свиней, а Марта — сотни акул. Кроме того, я уже насмотрелась на огромных, как бульдоги, чаек и пеликанов, эскадрильями пересекавших пляж. Вместо восторга, который я должна была бы испытать, я почувствовала какую-то горечь, словно они хотели посмеяться надо мной. Свиньи — в это я еще верила, акулы — ну, допустим, но лебеди… эта история была слишком красивой, чтобы попасться на крючок. Однажды в Квебеке мне уже обещали показать гусей, которые, как утверждали, по весне возвращаются на мыс Турмант. Сколько мне потребовалось усилий, чтобы убедить своих хозяев отвезти меня в одно из воскресений на мыс Турмант! Всё было готово к грандиозному спектаклю: стоянки для машин на краю унылого берега, лужайки, на которых росли корешки — любимое лакомство гусей, — шалаши для отдыха, гусиный музей, образцовая ферма. Там было всё, за исключением гусей. Наверное, теперь, когда мне предложили посмотреть на лебедей, то чувство разочарования, которое я испытала, не увидев ни одного гуся на мысе Турмант, выплеснулось через край. Я расплакалась:
— Нет, не видать мне лебедей!
Увидеть лебедей — значит поверить в освобождение Дэвида до Дня Благодарения. Я не верила в лебедей, я не верила в освобождение Дэвида.
Моя печаль их удивила. Они окружили меня, успокаивая с тем же участием, как и тогда, когда я заплыла слишком далеко. Они приговаривали:
— Конечно же, вы увидите лебедей в День Благодарения.
Они обещали.
За два дня до даты казни мы с Мартой возвращались из нашего ежедневного похода на заправку. Розарио уже поджидала нас у мотеля. Она следила, как мы продвигаемся по пляжу, увязая в песке. Ее неподвижность меня встревожила. Она держалась прямо, высоко подняв подбородок, с решительным лицом, победно выставив грудь вперед, словно противостоя буре. Когда мы подошли достаточно близко, то ее лицо показалось мне гладким и отдохнувшим, даже красивым. Она медленно подняла руку и показала пальцами символ победы. Радость сияла в ее глазах. Она сжала Марту в объятьях. Марта вскрикнула от счастья.
Экспертиза отпечатков была разрешена. Только что звонила Хитер Хит. Все шло согласно процедуре, подготовленной ее адвокатами. Лаборатория, эксперты — система уже работала. Официально на это понадобится сорок восемь часов, но мы узнаем результат намного раньше. Вначале судебный эксперт должен констатировать, что челюсть Дэвида и его прикус не соответствуют следам, оставленным на теле. Конечно, впоследствии их должны сравнить с отпечатками зубов Бадди, Гарри и Энтони, однако вторая часть процесса не обязательна для того, чтобы объявить Дэвида непричастным к делу. Таким образом, возможно, он освободится в ближайшие часы. Но тогда торг с судом должен пойти по другой статье: как оправдать Дэвида и одновременно не обвинить парней? К этому нужно подготовиться!
— Они попались, — сказала Розарио. — Негодяи наконец-то проиграли.
Но эта была не последняя хорошая новость. Хитер Хит получила разрешение на встречу с Дэвидом. Она хотела, чтобы Розарио и Марта поехали с нею. Встреча была назначена на следующий день. Именно на месте они должны были узнать результаты экспертизы. В настоящее время адвокаты искали способ как можно быстрее снять запрет для обеих женщин на въезд в Вирджинию.
Поднимаясь в комнату, я осознала, что наше совместное проживание заканчивалось. История уже продолжится без меня, а героями станут Розарио, Марта и третья женщина, которую они никогда не встречали, но любили больше всех на свете. Да здравствует Хитер Хит! Она совершила невозможное. Она сказала «я это сделаю», и она это сделала. Меньше всего мне хотелось оспаривать превосходство Хитер, оно было очевидным. Я сожалела лишь о том, что приключение закончится без меня и что я останусь во всей этой истории лишь одним из тех обломков, которые море выбрасывает и забывает на пляже. Я не предусмотрела, что буду делать после. Оспаривая смертный приговор, я не заботилась о том, что в будущем мне придется возвращаться, снова ехать в Роузбад, забирать свои вещи, встречаться с Филиппом и, возможно, с судьей Эдвардом. Объясняться, извиняться.
Остаток дня прошел между телефоном и компьютером в большом волнении. Очень скоро адвокаты добились для Розарио и Марты разрешения на визит. Оно было подписано директором «Гринливза» и судьей Эдвардом.
— Он отступает, — сказала Розарио, — и это только начало, он будет отступать все дальше, и все закончится приговором для тех, кого он защищал.
Она торжествовала, ее ненависть вспыхнула с новой силой. Она не хотела для судьи Эдварда смягчающих обстоятельств, она надеялась, что трое преступников получат наистрожайший приговор, что их самих отправят в камеру смертников. Нужно было ковать железо, пока горячо. Она поторапливала Марту. Зачем им чемоданы? Простая сумка, две-три вещицы, чтобы не обременять себя.
Да, я останусь здесь, в тылу. Я буду отвечать на телефонные звонки, просматривать сайт, объем сообщений на котором значительно вырос после того, как там появилась новость, набранная заглавными буквами и подписанная «Хитер Хит». По мере того, как информация распространялась по часовым поясам, поступали новые отзывы. Это были сплошь поздравления, ободрения, восклицательные знаки, «ура» и «да здравствует».
Мы находились в комнате мотеля в Северной Каролине, и со всего мира к нам слетались сообщения. Дело больше не принадлежало Роузбаду, семье Кэндис, судье Эдварду. Это не было больше делом Дэвида, Марты, Розарио и даже Хитер Хит, хотя под новостями стояло ее имя. История уже не была похожа на ту, что я составила для себя из рассказанных кусочков. Отныне она выплеснулась на весь мир, облетела Америку, пересекла океан, достигла Европы. Невиновность Дэвида казалась все более и более несомненной. Пользователи Интернета сходились во мнении, что это была судебная ошибка, они во всем винили американское правосудие и смертную казнь. Правда, там-сям попадались и оскорбления, но они в каком-то роде доставляли нам удовольствие, потому что были признаком поражения противника.
Я не могла не думать о судье Эдварде, у которого не было никаких сомнений, и о Филиппе, убежденном в извращенной сущности Дэвида. Наверное, сейчас они чувствуют себя совершенно раздавленными. Как должен реагировать человек, который занимается делом, расследует его, а оно вдруг выходит из-под его контроля? Сколько всего откроется, если за пересмотр возьмутся серьезно! Какой позор, если докажут, что там было мошенничество! В глубине души мне казалось, что Эдвард ни за что не примет такого исхода дела, что он скорее умрет. Я представляла себе его могилу на профессорском кладбище — вот человек, погибший из-за чрезмерной любви к Роузбаду и желания сохранить светлую память о Кэндис.
Розарио объяснила мне, как пользоваться компьютером, выходить в Интернет, набирать сообщения. Марта показала, где лежит одежда, которую мне нужно привезти. Она думала лишь о ней, что сильно раздражало Розарио. Я отвечала одной, сидя за монитором и через плечо общаясь с другой. Компьютер и Розарио говорили безумно радостные вещи. Мы были в самом сердце событий, и каждый наш поступок должен был быть выверенным и спокойным. Марта же, с ее одеждой в шкафах, остатками еды в холодильнике, хлебными корками, кусочками круассанов для чаек, казалось, совсем потеряла голову. Она удобно устроилась в этом мирке и не желала что-то менять. И тут вдруг столкнулась с огромным радостным событием, смысла которого не могла до конца постичь. Наверное, весть о смерти сына потрясла бы ее не больше, чем сегодняшние новости.
Сквозь наставления Розарио я слышала восклицания Марты, разыскивавшей вещи, которые она хотела взять с собой, но нигде не находила. Вдруг она замолчала, и это нас встревожило. Обернувшись, мы увидели, что она лежит поперек постели, прижав руки к груди и уткнувшись лицом в простыню. Ее спина сотрясалась от глубоких рыданий. Мы смотрели, как нестерпимая боль вырывалась у нее изнутри и сотрясала ее, это была саднящая боль, которая ломала ей кости, выворачивала руки, сводила живот. У нее были красивые ноги, белые, тонкие — ноги юной девушки. Я подумала о той девушке, которая когда-то уступила ухаживаниям солдата Фрэнка Адама и до сих пор за это расплачивается.
Провожая их к машине, я снова взглянула на вмятину на капоте и трещины в стекле, оставленные индейкой. Я еще раз повторила, что обо всем позабочусь и буду ждать указаний Розарио или Хитер Хит.
— Только не звоните вашей подруге, французской журналистке, — предостерегла Розарио. — Не знаю, как отнесется к этому Хитер.
Она включила зажигание, машина тронулась, взвизгнули шины. Сдавая назад, она побеспокоила собаку, которая неохотно уступила дорогу Я смотрела, как они едут по дороге. Потом подошла к собаке и приласкала ее. Решено: на ужин вместо супа я закажу сосиски. Я заметила, что она их любит.
Я заказала сосиски, позвала собаку. Когда она подошла, я стала протягивать ей кусочек за кусочком, вынуждая таким образом остаться возле меня. В конце концов она лениво растянулась у моих ног. Это вселило в меня безумную уверенность, и я, отбросив смущение и неуверенность, удобно устроилась на стуле возле собаки. Я продолжила ужин, стараясь ее не тревожить. Именно в этом спокойном состоянии я и услыхала информацию из вечерних новостей.
Я не могла не услышать этой новости и услыхала ее в каком-то смысле вопреки собственному желанию. Диктор сообщал, что в деле Дэвида Денниса, убийцы студентки из Роузбада, экспертиза следов, разрешение на которую было получено после долгих юридических баталий, оказалась невозможной. Слово дали врачу, который стал объяснять, каким образом были сняты отпечатки. Журналист прервал его, заявив, что объяснение слишком сложное и вряд ли телезрители смогут его понять. Врач насупился, камера покинула его лицо, диктор заговорил о чем-то другом. Когда я пришла в себя, дама из метеослужбы разгоняла руками по карте Америки дождевые тучи, которые разбегались с предельной скоростью, заливая Север и щадя Юг. В сердцах я пожелала, чтобы в этом тумане разбился какой-нибудь самолет.
В комнате Розарио и Марты эта новость преследовала меня всю ночь, на всех экранах, на всех волнах радио. В полночь судья Эдвард сам появился на экране телевизора. Он был таким же, каким я увидела его в первый раз — строгим, уверенным, решительным. Он напомнил, что последняя экспертиза, проведенная по ходатайству убийцы, не оправдала его, и что пора завершить дело, которое тянется уже десять лет и исчерпало все лазейки для ходатайств. Оно обошлось налогоплательщикам в кругленькую сумму, и их терпение иссякло.
— Нужно, чтобы убитая девушка почила в мире, — сказал он с важностью и достоинством, — и чтобы ее семья и друзья наконец сняли с себя траур.
В два часа ночи в новостях появилось сообщение последнего адвоката Дэвида, в котором объяснялось, что экспертиза не представляется возможной из-за плохо сохранившихся отпечатков. Он требовал, чтобы ФБР начало расследование по подозрению в повреждении улик. Слово дали прокурору Бенбоу. Он уже не говорил, что отпечатки не оправдывали Дэвида, по его словам, они доказывали его виновность. От отрицания они переходили к утверждению.
Я позвонила во Францию журналистке, специалистке по судебным делам, которая ранее заинтересовалась Дэвидом, и спросила ее, что она думает о таком повороте дела. Она ответила, делая небольшие паузы, в которых иногда слышалось эхо наших голосов, что для нее все яснее ясного:
— Дэвид Деннис виновен.
«Виновен, виновен», — подхватило эхо.
Я ответила, что не быть оправданным еще не значит быть виновным. Она сказала, что я лишь играю словами. Я запротестовала: это не я играла словами, а те, кто таким образом проворачивает дела!
— Вы прекрасно знаете, — сказала она, — что к смертной казни Дэвида Денниса привели не слова. — И после паузы добавила: — Уж лучше видеть, что он умирает виновным, нежели невинным.
Я ответила, что если она так думает, то тоже выступает за смертную казнь. Наступило молчание. Она сказала, что доказывать невиновность Дэвида Денниса не означает бороться против смертной казни. И снова молчание.
— Да кто мы такие, чтобы решать: виновен он или нет?
— Он всегда утверждал, что невиновен!
— И что это доказывает?
Тогда она рассказала, как брала интервью у одного подозреваемого в убийстве, на которого легли серьезные подозрения. Она готова была за глаза поклясться, что он чист как младенец. Через несколько дней, освобожденный за недостатком улик, он совершил убийство с изнасилованием, тем самым подписавшись в предыдущих двенадцати убийствах. Я молчала. Она спросила:
— Так вы туда пойдете?
«Пойдете, пойдете, пойдете!» — повторило эхо.
Журналистка говорила то же самое, что и полная чернокожая надзирательница с позолоченными ногтями, которая, сопровождая меня к Дэвиду, спросила, зачем я приехала в «Гринливз». Она хотела знать, кто я: юрист, политик или член семьи. Я ответила, что оказалась здесь почти случайно, но ответила с таким озабоченным видом, что она посчитала нужным меня предостеречь. К осужденным часто привязываешься, но не стоит их слушать: все они очень умны.
— Вы хотите сказать, им удается обвести вокруг пальца даже собственных охранников?
— Конечно! Поэтому нужно как можно меньше вступать с ними в контакт и соблюдать предписания.
— Значит, вы тоже можете к ним привязаться? — спросила я, неожиданно осознав еще одну опасность ее профессии: привязаться, попытаться понять, оправдать, стать подругой, влюбиться.
Она рассказала, как ужасно обнаруживать утром пустую камеру, в которой до этого много лет обитал тип, чье преступление уже забыли, но все детали последней схватки за жизнь помнят до сих пор. Накануне казни закрепленных за осужденным охранников снимают с поста. Но пустая камера, несмотря на то, что все расписано до минуты и каждый до мельчайших деталей знает распорядок, всегда — шок. К этому не привыкнешь. Она повторила мне свое правило — видеть в них тех, кем они на самом деле являются: мошенниками, манипуляторами, лгунами, выдумщиками. Держаться с ними настороже не только физически, слушать их в пол-уха и не воспринимать всерьез их комедий. И ни за что не думать об их жертвах! Отрастить себе ногти до вот такой длины, красить их золотистым лаком. И, отдавая мне сумочку, добавила:
— Идите быстрее, убегайте, забудьте его, он здесь не задержится, а вы еще не успели к нему привязаться.
Привязаться, привязаться, привязаться — это слово эхом звучало у меня в мозгу. Внезапно к моим глазам подступили слезы.
Все радиостанции и телеканалы только и говорили о деле Дэвида Денниса, повторяя его историю с самого начала. По одному из каналов показали архивные кадры: Дэвид Деннис кричит о своей невиновности. Полицейские волокут его за кандалы к тюремному фургону. Он поворачивается к камерам с незнакомым мне, искаженным от гнева лицом, и из его груди вырывается ужасный крик. Я вспомнила его спокойное лицо и приятную улыбку, когда навещала его в «Гринливзе», немного опухшие руки и четки на запястьях. По радио каждые полчаса передавали сообщение о скорой смертной казни. Это неистовое всенощное повторение сокращало время, съедало его, ускоряло.
Что касается Интернета, то там царили противоречивые мнения. Кто-то требовал, чтобы за дело взялось ФБР и чтобы казнь отложили, другие считали, что ожидание было и так слишком долгим и поэтому нужно побыстрее со всем покончить. Люди вставали ночью с постелей, чтобы набрать на компьютере сообщение о том, как им не терпится увидеть казнь другого человека. Скоро сайт превратился в нечто наподобие некролога, куда пользователи один за другим добавляли свои искренние соболезнования. Утром появилось сообщение Авраама из «Искупления». В ожидании реакции губернатора на последнее прошение о помиловании он призывал членов ассоциации бдеть и молиться у Дворца правосудия в Норфолке. В этот момент я решила, что тоже буду там.
В ожидании разрешения на свидание с Дэвидом Деннисом я прогуливалась по Роузбаду. В тот день, встав с постели, я не задумывалась, что мне надеть на встречу с приговоренным к смерти. Я пошла туда, в чем была, одетая в расчете на жаркий день. Предвидя обед на пляже, я обула сандалии и захватила купальник.
И вот уже около трех недель я разгуливала в одной и той же сорочке, в одних и тех же брюках поверх купальника «Nike» с логотипом в виде запятой. Каждый вечер я всё стирала, вешала сушиться перед кондиционером, включая его на полную мощность и рискуя превратить свою комнату в морозильник, а утром досушивала феном. Человеку необходимо очень мало одежды. Если он соблюдает чистоту. А на чистоту у меня была куча времени между двумя телесериалами и ежедневной передачей о докторе Лестер и Бинго. Последняя серия: Бинго хочет заполучить зеленый пуловер.
Но теперь это было чересчур. Моя одежда, в которой я уехала из Роузбада, выглядела слишком изношенной. Я заглянула в шкаф Марты в надежде найти хоть что-нибудь подходящее. Я сразу отбросила светлые платья и стала разглядывать костюм, который находила слишком нарядным, и хлопчатобумажное серое платье без рукавов, похожее на те, что носят школьницы, только более открытое. Кроме того, я нашла также черное платье в чехле: видимо, его забрали из прачечной. Я разложила всё на постели, решив, что выберу наряд после того, как приму душ.
Я пошла в ванную, включив телевизор на всю громкость, чтобы слушать новости под душем. Дама, разводящая тучи руками, громко уверяла, что весь штат Вирджиния находится под защитой антициклона. Посмотревшись в зеркало, я себя не узнала. После бессонной ночи, в утреннем свете, мое лицо было землисто-серым. На краю раковины лежал тюбик тонального крема. Я нанесла его на щеки, чтобы придать им немного цвета. Добавила румян. Потом подкрасила ресницы черным карандашом и сделала стрелки на веках. Я остановила выбор на черном платье. Обувая сандалии, я заметила, что один ремешок держится лишь на ниточке, но обувь Марты мне не подошла бы по размеру.
Когда я оплачивала внизу свой счет за мотель, портье смотрел телевизор. Диктор сообщал, что осужденный подал прошение о помиловании губернатору. Мяч был на поле губернатора. Камера показала Дворец правосудия в Норфолке, дорические колонны, фасад из красного кирпича — как будто весь памятник архитектуры переживал напряженный душевный кризис, как будто судьба Дэвида решалась именно там. Собака подняла на меня глаза. Как у всех старых боксеров, ее морда была в морщинах, впадинах, отметинах, словно морда дохлой собаки. Портье отдал мне квитанцию, и я бегом помчалась к заправке.
Я споткнулась о камень, нога выскользнула из сандалии, и ремешок окончательно порвался. Я подняла сандалию и, прихрамывая, побежала дальше. Тип из автосервиса вызвался мне помочь и направился за гвоздем и молотком. Гвоздь был слишком большим и торчал из подошвы. Тогда он откусил его клещами. Остался острый конец, с которым он не знал что делать. Я сказала, что затуплю его о камень. Это заняло у меня все время, пока тип искал машину, которая отвезла бы меня в Норфолк.
Мне попалась черная пара, которая с радостью согласилась подвезти иностранку, француженку, столь достойную даму. Они объяснили, что с третьим пассажиром в машине имеют право занять левый ряд автострады и таким образом выиграть немного времени, а мое удивление настолько тщательно прописанным законом приняли за восхищение и заговорили о том, как они счастливы жить в Америке, особенно в Вирджинии. Мне попались настоящие американцы, патриоты, гордящиеся своей страной.
Их сын учился в Военном институте Вирджинии, он был хорошим парнем, чудесным студентом: в свое время закончил Стоун. Они объяснили, что Стоун был лучшим местом для подготовки к военной школе.
— Вы что-нибудь слышали о Йельском университете? — спросили они. — Так вот, Стоун то же самое, только на Юге.
Мне подумалось, что жюри присяжных на суде Дэвида Денниса состояло из таких же людей, как они, прямых и честных. Они упомянули о казни, назначенной на вечер. Они были «за».
— Нет, мы не хотим проливать кровь, Господь это запрещает, — уточнила дама. — Но за ошибки нужно платить.
— Нужно защитить честь Вирджинии! — сказал господин. — Мадам, разве невиновный человек будет убегать? И разве является невиновным тот, кто убегает ночью с места преступления и пытается скрыться в другом штате? И этот человек выдавал себя за студента Стоуна! Хотя всем известно, как трудно туда поступить, какой там отбор и какие нужны рекомендации. Разве честно, мадам, занимать место других, использовать в своих целях репутацию заведения? Разве он делал это с добрым умыслом? Этот человек изнасиловал настоящую девчушку, мадам, несовершеннолетнюю, которой не было и восемнадцати. Разве честно, мадам, что человек, который уже, говорят, был женат, встречался с девушкой, только что покинувшей дом и не знающей ничего о жизни? Не считая того, что он с ней сделал. Говорят, он ее истязал.
Он десять лет провел в камере смертников. И что? Мадам, это лишние десять лет, скажу я вам. Просто нужно было соблюсти все процедуры. Ладно, это закон, он одинаков для всех. Но все это оплачивает штат Вирджиния. Моя жена, я, мой сын, который сейчас служит — все мы платим. Я вам скажу: когда преступление доказано, нужно убивать немедленно. Казнить сразу же на выходе из суда. Зачем ему десять лет торчать в тюрьме, если дело все равно этим кончится?
— Печально другое, — сказала дама. — То, что о Вирджинии будут судить по этому делу. Не по честным людям, не по тому, как здесь хорошо живется. В этом году нам не везет: сначала ураган, потом этот гнусный тип. Но не нужно на этом зацикливаться, не правда ли, мадам?
Острый кончик гвоздя впился мне в ногу, пошла кровь. Немного крови осталось на коврике их машины.
Человек двадцать из ассоциации Авраама протестовали перед зданием суда Норфолка. Только что был озвучен вердикт. Губернатор не согласился на помилование. Я переживала очередную катастрофу без особого волнения. Я не надеялся на милость губернатора, как не надеялась и на то, что экспертиза следов будет разрешена и что она к чему-то приведет. Надежда все время была где-то в другом месте. Я просто следила за неумолимой логикой дела, которое было проигрышным с самого начала, и ничто не могло вмешаться и изменить его ход. Эпизод с Хитер Хит был лишь милой интерлюдией, которая на время отвлекла нас от тревог и создала иллюзию, что мы что-то можем.
Я села в одну из машин с тремя заядлыми активистами, направлявшимися в «Гринливз». На всех на них были футболки с надписью «A like Abolition». Они взялись просвещать меня. Хотя уже смеркалось, водитель уверенно вел машину по дороге. Пассажирка справа от него спросила, взяла ли я крем против насекомых. Она предложила мне свой спрей, так как комары в окрестностях тюрьмы очень прожорливы. После небольшого молчания она запела религиозную песню. Остальные подхватили ее. Речь в песне шла о переходе через Красное море, и о том, как по Божьей воле волны расступились. Успокаивающая песня, полная веры в божественную справедливость. В сущности, они были правы, на этом этапе оставалось лишь полагаться на Бога.
«Гринливз» в темноте показался мне большим шестиугольным космическим кораблем, приземлившимся в лунную ночь. Нелепый, нереальный объект из фантастики в пустынном месте, где выжили лишь комары. Центральный пост сверкал огнями, как летающая тарелка, привязанная к земле лучами прожекторов, перекрещивающихся в небе и шарящих по окрестностям. Это была уже не тюрьма, а корабль, отправлявшийся в космос. Повсюду шныряли полицейские. Они остановили нас и заставили припарковаться подальше от тюрьмы, на стоянке, организованной специально по этому случаю. Только машинам официальных лиц и приглашенных после предъявления пропуска разрешалось въезжать в ворота тюрьмы.
Со сжавшимся сердцем наблюдала я с обочины дороги, как прибывал весь высший свет Роузбада. Ректор университета и Филипп даже не взглянули на меня. В другой машине следовали судья Эдвард и какой-то человек, которого я не могла вспомнить, а позади них сидела женщина, которую я тут же узнала. Это была та неприятная дама, которая первой подошла ко мне на приеме у Эдвардов и которую я вначале приняла за жену судьи, пока она не завела речь о неделе французского кино в Ричмонде. Я вспомнила, с каким вызывающим видом она заговорила по-французски, какими крикливыми были ее синее платье и цветная стеклянная брошь, нацепленная на плечо как «знак артистичной натуры». Вначале я не обратила внимания на эту даму, хотя она выделялась из толпы, словно ее освещал, оттенял какой-то свет. Трудно было не понять, кто она такая, так как все ее существо кричало, что это она — мать убитой девушки.
Она подошла ко мне — к только что приехавшей иностранке — с уверенностью, что я не знаю, кто она, и воспользовалась этими несколькими минутами, чтобы перестать быть матерью убитой Кэндис. Она попыталась вести себя нормально, естественно, чего не могла себе больше позволить в своем кругу, но все равно я сочла ее манерной, объяснив это ее недостаточным знанием французского, на котором она старалась говорить бегло, используя устойчивые выражения. Она пробудила во мне чувства, которые обычно испытывают писатели, видя, как их персонаж воплощается в жизнь.
Стоя напротив меня, она была уверена, что находится в безопасности, поскольку я ничего о ней не знаю. Хотя я, возможно, была для нее самой опасной из всех гостей, так как сочиняла историю о женщине, которая одевается и наносит макияж перед тем, как отправиться смотреть казнь. Когда она спросила, о чем будет моя будущая книга, я начала объяснять ей, что придумала пока не историю, а только персонаж. Да-да, именно это я начала говорить, когда ее охрана, то есть те, кто защищал ее от внешнего мира, насилия, печали и воспоминаний, кто сделал все, чтобы процесс получился достойным, чтобы имя Кэнди не было испачкано в грязи, ее охрана, состоявшая из друзей, профессоров, судей, юристов, адвокатов с судьей во главе, сплотилась возле нее и разделила нас. Судья Эдвард отвел меня как можно дальше, на кухню, где, все еще охваченная вдохновением, я рассказала ему о женщине, которая красится перед зеркалом, накладывает синие тени на веки и надевает слишком яркое синее платье.
— Это родители и судья, — сказала моя сопровождающая. — Скоро начало.
Она порылась в бардачке и протянула мне спрей.
— Нанесите на руки, ноги, ступни, шею, даже на одежду.
Она освещала меня своей лампой-факелом все то время, пока я наносила на себя маслянистую жидкость.
— У вас кровь!
Моя нога все еще кровоточила, но я этого даже не замечала. Она взяла свои пластиковые пакеты со свечами и направилась к первому заграждению.
Около ворот, которые я без проблем преодолела когда-то с Филиппом, новая цепь из полицейских перегородила дорогу демонстрантам. Первые прибывшие расставили на земле зажженные свечи, но их маленькое дрожащее пламя то и дело поглощал свет прожекторов. Их лучи прорезали ночь и металлическими вспышками отражались на алюминиевых крышах тюрьмы.
— Вы увидите, — сказала моя сопровождающая, — как красивы наши свечки, когда вокруг темно. Они хранят память. И мы храним память, — продолжала она, — становясь на колени.
Она молилась, скрестив руки и обратив ладони к небу. Вокруг нее были только женщины. Но напрасно я искала среди них женщину с приятным лицом и густо подведенным глазами из своей будущей книги, я потеряла ее в этой толпе. Я видела только сосредоточенных юных девушек, а также более старших женщин с огрубевшими чертами лица и руками, сложенными на груди. Они все превратились в одну женщину, которая молилась, жаловалась, стонала. На другой стороне дороги полицейские сдерживали демонстрантов, требовавших смертной казни. Это были мужчины в белых накидках с черными крестами на груди, принадлежавшие к братству Гроба господня. Они были зловещими, как священники, пришедшие из глубины веков, когда еще пылали костры инквизиции. Они молились громко и четко о возмездии за грехи преступника. Их лица были скрыты под продолговатыми масками, головы укрыты коническими уборами.
Все молитвы о пощаде и мести, об искуплении и заступничестве, смешиваясь и противореча друг другу, летели в сторону «Гринливза». Все умоляли Господа, Спасителя, Всевышнего. Но все были согласны в одном: дело не в самой смерти, а в жизни после смерти. Они уже преодолели загадочную границу, за которой начиналась бесконечность. И именно этой их уверенности я не разделяла. Я спрашивала себя, что общего между той вечной жизнью, на которую обрекал Дэвида судья Эдвард, той, о которой молила Марта для своего сына, и той, которой желала мать Кэндис для убийцы своей дочери.
Я думаю, ей бы не хотелось, чтобы Дэвид присоединился на небесах к ее дочери в разгар большой и шумной примирительной вечеринки. Мать Кэндис, наверное, верила, что после смерти Дэвида Денниса ждет вечная смерть, на этот раз уготованная самим Богом на веки вечные. Судья желал для своего осужденного новой камеры смертников под названием чистилище, из которого он не выйдет никогда, а Марта, видимо, представляла себе огромный рай, украшенный, как детская комната.
За одним и тем же словом для всех этих людей скрывались разные вещи. Я же, перед лицом неизвестности, изо всей силы шептала собственную молитву. Стоя твердо и прямо, руки по швам, я молилась о простой жизни, пусть даже такой, какой она была: ничтожной, проходящей за решеткой. О, Господь, пусть они узнают сначала, куда отправляют этого человека перед тем, как сделают ему смертельный укол. Пусть поинтересуются, что же происходит там, в загробном мире! И пусть все придут к согласию по поводу вечной жизни.
Прожекторы и телекамеры были направлены в сторону главных ворот тюрьмы. Хитер Хит вышла первой. Журналисты бросились к ней. Ее лицо, ярко освещенное синим и белым светом, выглядело осунувшимся. Взмахом руки она успокоила толпу. Достав из кармана лист бумаги, она прочла: «Дэвид Деннис мужественно принял смерть. Он отказался от успокоительных лекарств. Он вошел в зал исполнения приговоров вместе с отцом Авраамом. Пока его привязывали, они вместе молились. Перед самым уколом он повернулся к своей матери и, сказав ей, что невиновен, закрыл глаза».
Она медленно сложила бумагу, подняла голову, взглянула в объективы камер и добавила: «Штат Вирджиния только что убил невиновного, чье единственное преступление состояло в том, что он не был с Юга, не имел достаточно денег, чтобы обеспечить свою защиту, и не захотел пойти на компромисс в вопросе своей невиновности. Штат Вирджиния должен знать: со смертью Дэвида Денниса дело не закончено. Оно только начинается».
Внимание демонстрантов и камер отвлек выезд кареты «скорой помощи», которая, включив сирены, уже увозила тело в Институт судмедэкспертизы в Ричмонде. Волнение охватило толпу. Женщины бросали цветы. Многие плакали, кто-то молился с закрытыми глазами, стоя на коленях и сжимая в руках свечки. Вслед за «скорой помощью» показалась полицейская машина, внутри которой я разглядела Розарио и Марту. Розарио обнимала Марту, гладила ее по щеке. Мигалки освещали лицо Марты такими трагическими бликами, что казалось, будто Розарио сжимала в своих ладонях отрубленную голову.
Огни главного корпуса погасли. Вся тюрьма огласилась лязганьем засовов, цепей и решеток. Это заключенные по-своему прощались с Дэвидом. Я подумала о его четках, которые они сейчас передавали из рук в руки. Одна за одной, машины официальных лиц покинули главную стоянку. Тюрьма утонула в тишине и вновь показалась пустынной. Вскоре погасли и огни на вышках. Вдали забрезжил рассвет.
Я была одна. Меня забыли. Я вспомнила тот заплыв в море. Нужно было лишь идти вперед и не бояться. Нужно было лишь время. Я сняла обувь и пошла босиком.
Полицейская машина, увязавшаяся за мной, обогнала меня и преградила дорогу. Полицейские спросили, откуда я. Я жестом указала на тюрьму. Они спросили, как меня зовут. Но в тот момент я уже не знала ответа на этот вопрос.