В ГОРАХ

Тропинки в горах разбегаются лучиками. И у каждой тропинки свой смысл. Вот одна протянулась к родничку — это «водяная» тропинка. Другая в лес, к валежнику, — это «дровяная».

Вьётся, вьётся, спешит вниз в долину «домашняя» тропинка — дорога к дому.

Но есть в горах и другие тропинки. Кто их проложил, человек или зверь, — неизвестно. Их и заметить-то не просто. Только если пригнёшься, увидишь на осыпи, под серыми скалами, тёмную ниточку. Это и есть та самая тропинка. Шириной она в два козлиных копытца. Никто не знает, куда она ведёт. Потому и называют эти тропинки «безымянными».

Пойдёшь по «водяной» тропе — найдёшь воду. По «дровяной» — дрова.

Я выбрал себе безымянные тропы — и вот что на них увидел.

ЖИЗНЬ В ОБЛАКАХ

На горы, как и на море, можно смотреть и смотреть. Они всегда были и будут. Трогая камни, ты трогаешь Вечность.

Внизу лиственные леса, похожие на зелёный каракуль. Над ними леса тёмные, хвойные — словно вздыбленная грива зверя. Ещё выше — горные степи, пёстрые альпийские луга. Над лугами вознеслись гранёные скалы. А на самом верху, выше скал и облаков, вечные сияющие снега!

Всё в горах необычно. Земля, вставшая на дыбы. Облака и птицы пролетают глубоко под ногами, а реки и водопады шумят высоко над головой. Бывает, внизу хлещет дождь, а наверху светит солнце. Внизу жаркое лето, наверху морозная зима. И от зимы до лета рукой подать.

В горах можно по-настоящему витать в облаках. И под радугу можно пройти, как под арку. И можно подняться так высоко, что синее небо ляжет тебе на плечи. И до звёзд покажется ближе, чем до огней в глубоких долинах.

И с гор можно смотреть и смотреть. С вершин вся красота земли как на ладони. Ниоткуда больше не увидишь такого! И радость высоты распирает грудь, и кажется, что когда-то ты уже смотрел вот так на землю из-под облаков. А что, ведь когда-то и мы были птицами…

Горы многоэтажны. Этаж лиственных лесов. Этаж лесов хвойных. Этаж пёстрых горных лугов. И самый верхний этаж — этаж серых скал и белых вершин.

И каждый высотой в километр! И на каждом этаже свои жители. И свои происходят события.

БЕГСТВО ЦВЕТОВ

Долину у высокой снеговой горы за безводье назвали Мёртвой.

Мы пришли в долину в сумерках — ничего не успели разглядеть. А утром вдруг видим: по всей долине синие озёра в золотых берегах и холмы красных песков. Но глаза обманули нас. Не было в долине ни синих озёр, ни золотых песчаных берегов, ни красных холмов. Были цветы. В сырых впадинах синели незабудки. Они были такие яркие и такие синие, будто в них отразилось весеннее небо. Озёра незабудок окружали золотые лютики. А на сухих гривах горели маки. Маки были похожи на красные фонарики, зажжённые в зелёной траве. Их было много. Так много, что у нас начинало рябить в глазах и кружилась голова. Вот так мёртвая долина! Как хорошо!

— Плохо, — сказали чабаны. — Мёртвая долина. Скоро всё сгорит от жары. Овцам нечего будет есть.

— И цветы сгорят? — пожалели мы.

Чабан прищурился.

— Цветы уйдут.

— Как уйдут? Куда?

— Нас поведут на новые пастбища.

Шутник чабан. Нашёл проводников…

Прошло несколько дней. И вдруг мы заметили, что цветы-то действительно пошли! Цветы стали подниматься в гору! Каждый день они поднимались всё выше и выше.

Цветы уходили из Мёртвой долины.

Цветы спешили!

Синими волнами вверх по сырым лощинкам выплеснулись незабудки. По скатам лощин поднимались жёлтые лютики. Будто среди жёлтых песков бежали синие ручьи.

Маки поднимались по гребням отрожков.

Всё злее жгло солнце.

Всё выше и выше поднимались на гору цветы. Высокая гора. Первыми стали отставать незабудки. Они поднялись до верхних родничков и окружили их бирюзовыми колечками. Но лютики и маки поднимались ещё выше.

Ночи стояли душные, жаркие. За горами метались зарницы.

Вершина горы из белой стала бурой — сошёл последний снег. Из бурой стала зелёной — покрылась травой. И наконец — золотой: это на самую вершину поднялись первые лютики. А скоро среди зелени и лютиков зажглись красные фонарики — на вершину вскарабкались маки!

Вслед за цветами и травой потянулись в горы и отары белых овец. Они, как курчавые весенние облака, ползли по горным склонам.

А внизу в долине всё сгорело. Долина стала мёртвой.

Но мы смотрели на горы и радовались: там, наверху, сочные травы, красные цветы — большие будут курдюки у овец, душистое будет овечье молоко.

СУШЕНЫЕ КАМНИ

Вышел на поляну медведь. На поляне лежат серые камни. Может, тысячу лет лежат. Но вот пришёл медведь и принялся за них. Поддел лапищей, перевернул — сразу стал камень двухцветным. То была одна сухая верхушка видна, а теперь и сырое тёмное донышко. Понюхал медведь двухцветный камень — и дальше. Второй камень перевернул мокрым донышком кверху. Потом третий. Четвёртый.

Всю поляну обошёл, все камни перевернул. Все камни — мокрым донышком к солнцу.

А солнце печёт. Задымили мокрые камни, парок от них пошёл. Сохнут.

Смотрю я на медведя и ничего не пойму. Для чего он камни, как грибы, на солнце сушит? Зачем ему сухие камни?

Спросить бы, да боязно. Медведи — они подслеповаты. Ещё не разглядит, кто его спрашивает. Придавит сослепу.

Молчу и смотрю. И вижу: подошёл медведь к последнему, самому большому камню. Сгрёб его, навалился и тоже перевернул. А сам скорей носом в лунку.

Ну вот и спрашивать не надо. И так всё понятно. Не камни зверь сушит, а поживу под камнями ищет! Жуков, слизняков, мышей.

Дымят камни. Чавкает медведь.

Не лёгкая у него пожива! Сколько камней перевернул — одного мышонка добыл. А сколько нужно перевернуть, чтобы брюхо набить? Нет, ни одному камню в лесу не пролежать тысячу лет без движения!

Чавкает мишка и прямо на меня косолапит. Может, и я ему камнем показался? Ну, подожди, сейчас я с тобой по-своему поговорю! Чихнул я, кашлянул, свистнул, обушком по дереву застучал.

Охнул мишка и пошёл кусты ломать!

Остались на поляне я да сушёные камни.

ТЕТЕРКА

Кавказская тетёрка всем схожа с нашей, обыкновенной. Может, поменьше только.

И повадка у неё простая: увидит охотника — улетит, услышит — убежит или затаится.

Но однажды встретил я тетёрку, которая не улетела от меня, не убежала и не затаилась.

Сидел я на склоне у ручья. Плещет, скачет с камня на камень вода и у кустов рододендрона обрывается водопадиком.

Из этих кустов и вышла тетёрка. А за ней шесть — в полматки — цыплят.

Хотел я притаиться, да неловко шевельнулся: из-под ноги поскакали камешки.

Семь головок, как семь цветочных бутонов, поднялись из травы. И замерли.

Шесть несмышлёнышей ждут сигнала матери.

Вот тетёрка взмахнула крыльями.

«Сейчас улетит», — подумал я.

Но она не улетела. Только кинулась в сторону. «Сейчас убежит!» Но она наткнулась на камень — и не убежала.

Шесть глупых цыплят ждали.

Тогда я нарочно зашуршал ногой.

Тетёрка — грозная, взъерошенная — бросилась прямо на меня.

Я шуршал ногой, а тетёрка бежала ко мне, спотыкаясь и падая.

Она кинулась мне прямо в руки и, схваченная, закричала, забилась, теряя перья.

Это послужило сигналом.

Шесть цыплят разом взлетели — и спланировали под кручу.

Я был поражён безрассудной самоотверженностью птицы. Зачем кидаться в руки врага, когда можно убежать, улететь, спрятаться?

Но, прижав ладонями тугие, сильные крылья, я вдруг заметил: тетёрка была слепа. Вместо живых птичьих глаз были две пустые впадины с запёкшейся кровью.

Всё стало ясно.

Пёстрый желтоглазый ястреб налетел, скогтил, поволок. Проколол глаза, да не сумел удержать и убить, — вырвалась.

Тетёрка и слепая водила выводок. На ощупь клевала траву и почки. Шесть несмышлёнышей по-прежнему ждали от неё сигналов. Но теперь она не могла взлететь и увлечь за собой выводок. Не могла убежать и спрятаться с выводком в чаще. Куда бежать, куда лететь, когда кругом ночь?

…А враги крадутся. Слышны шорохи в кустах, в траве. Скачут из-под чьих-то ног камешки.

И тетёрка, защищая детей, бросалась прямо на шум. Это всё, что она могла теперь сделать.

Слабый враг испугался бы и убежал. Сейчас враг оказался сильней. И она забилась, закричала. Тетеревята были спасены.

Я держал в руках слепую тетёрку и не знал, что с ней делать.

Под ладонью быстро-быстро билось птичье сердце, такое маленькое, но такое смелое!

МЕДВЕЖЬЯ ГОРКА

Увидеть зверя непуганым, за его домашними делами — редкая удача.

Мне пришлось.

Охотился я в горах на горных индеек — уларов. До полудня пролазал зря. Улары — самые чуткие птицы гор. И лазать за ними приходится по кручам у самых ледников.

Устал. Присел отдохнуть.

Тишина — в ушах звенит. Жужжат на припёке мухи. Кругом горы, горы и горы. Вершины их, как острова, поднялись из моря облаков.

Местами облачная пелена отодвинулась от склонов, и в зазор — солнечный луч; по подоблачным лесам заколыхались подводные тени и блики. Попадёт в солнечный луч птица — сверкнёт, как золотая рыбка.

Разомлел я на припёке. И заснул. Спал долго. Проснулся — солнце уже вечернее, с золотым ободком. От скал протянулись вниз узкие чёрные тени.

Ещё тише стало в горах.

Вдруг слышу: рядом, за бугром, будто бык вполголоса: «Мууу! Муууу!» И когтями по камням — шарк, шарк! Вот так бык! С когтями…

Выглядываю осторожно: на уступе ската медведица и два медвежонка.

Медведица только проснулась. Закинула башку вверх, зевает. Зевает и лапой брюхо чешет. А брюхо толстое, мохнатое.

Медвежата тоже проснулись. Смешные, губастые, головастые. Сонными глазами луп-луп, с лапы на лапу переминаются, плюшевыми башками покачивают. Поморгали глазами, покачали башками — и схватились бороться. Лениво спросонок борются. Нехотя. Потом разозлились и сцепились всерьёз.

Кряхтят. Упираются. Ворчат.

А медведица всей пятернёй то по брюху, то по бокам: блохи кусают!..

Послюнил я палец, поднял — ветер на меня тянет. Перехватил ружьё половчее. Смотрю.

От уступа, на котором были медведи, до другого уступа, пониже, лежал ещё плотный, нестаявший снег.

Дотолкались медвежата до края, да вдруг и скатились по снегу на нижний уступ.

Медведица перестала брюхо чесать, перегнулась через край, смотрит.

Потом позвала тихо: «рррмууу!»

Покарабкались медвежата наверх. Да на полгорке не утерпели и схватились опять бороться. Схватились — и опять покатились вниз.

Понравилось им. Выкарабкается один, ляжет на пузечко, подтянется к краю — раз! — и внизу. За ним второй. На боку, на спине, через голову.

Визжат; и сладко, и страшно.

Я и про ружьё забыл. Кому же придёт в голову стрелять в этих неслухов, что штаны себе на горке протирают!

Медвежата наловчились: схватятся и катятся вниз вдвоём. А медведица опять раздремалась.

Долго смотрел я на медвежью игру. Потом вылез из-за камня.

Увидели меня медвежата — притихли, во все глаза глядят.

А тут и медведица меня заметила. Вскочила, фыркнула, вскинулась на дыбы.

Я за ружьё. Глаза в глаза смотрим.

Губа у неё отвисла, и два клыка торчат. Клыки мокрые и от травы зелёные.

Вскинул я ружьё к плечу.

Медведица схватилась обеими лапами за башку, рявкнула — да вниз с горки, да через голову!

Медвежата за ней — снег вихрем! Я ружьём вслед машу, кричу:

— A-а, растяпа старая, будешь спать!

Скачет медведица по скату так, что задние лапы за уши забрасывает. Медвежата сзади бегут, курдючками толстыми трясут, оглядываются. И холки горбиком — как у мальчишек-озорников, которых матери закутают зимой в платки: концы под мышки, и на спине узел горбиком.

Убежали медведи.

«Эх, — думаю, — была не была!»

Сел я на снег и — раз! — вниз по накатанной медвежьей горке. Оглянулся — не видал ли кто? — и весёлый пошёл к палатке.

НОЧЬ НА КАРА-ДАГЕ

Я охотник и не новичок в горах. Но такого мрачного нагромождения скал мне ещё не приходилось встречать. Крикнешь — из провалов и пропастей гаркнет в ответ стоголосое эхо. Идёшь — в спину тебе будто упорно смотрит кто-то; обернёшься — никого нет.

Скалы мертвы. И пусты. А ведь путь охотника красят встречи. Трудно идти, когда ничего не ждёшь впереди.

Ломает высота. Даже на привале сердце стучит быстро-быстро. И дышишь, как загнанная лошадь.

Вечер застал меня высоко в этих диких скалах.

Собираю пучки колючей травы и растапливаю на них в котелке снег. Трава сырая. Дым от неё густой, зелёный и едкий… Вода становится горькой, как хина. Сухарь холодный, крепкий — не угрызть!

Пора в спальный мешок.

Блаженны минуты, когда после выматывающих силы подъёмов залезешь наконец в мягкий и тёплый спальный мешок и растянешься в нём на покое! Но тут кругом так мрачно и дико, что и отдых не радует.

Глубоко внизу застыло холодное море. Горный хребет в нём как изрезанный морской берег.

Тишина. Напряжённое ухо ловит отдалённый, еле слышный рёв. Это шумят водопады глубоко внизу, под обломками.

Из-за чёрной скалы, похожей на запрокинутую морду зверя, вылезает узкий зелёный клык месяца.

Холодина! С головой залезаю в мешок. Но и в мешке не согреться. Пахнет мокрой овчиной. В бока впиваются острые камни. Дышать в мешке ещё труднее.

Не радуют и мысли о завтрашнем дне: опять голые скалы, снег, тяжёлые подъёмы…

Заснул под утро.

…Разбудили меня какие-то непонятные звуки, ворчание, сухой скрип, будто что-то жёсткое тёрлось о камень.

Осторожно высовываюсь из мешка и подтягиваю к себе карабин.

Горы чёрные, без глубины, как вырезанные из бумаги. Белое облачное море внизу, тронутое зарёй, розовеет.

Глаз не оторвать: пенистое розовое море с чёрными островками гор! Это так необычайно, что забываю и про холод, и про непонятные звуки.

Но вот опять скрип, ворчание, шлёпание. Приподнимаюсь на локте и вижу: над пропастью, на каменной плите, сутуловатые силуэты чудовищ. Чёрные на розовом. Их двенадцать. Они похожи на горбатых старух. Головы у них втянуты в плечи. Большие крючковатые носы торчат прямо из груди.

Вот зашевелились. Переступают с лапы на лапу. Вытянули змеиные шеи к земле. Шеи-змеи раскачиваются. Слышно сердитое ворчание.

И вдруг все разом подняли головы.

Раздался костяной звук: чудовища столкнулись тяжёлыми костяными носами!

Столкнулись и разошлись; грузно, вперевалку заковыляли по плите, волоча по земле свои громадные приспущенные крылья. И тут послышался тот сухой скрип, что меня разбудил, — это их жёсткие перья тёрлись о камень.

Я узнал этих чудовищ. То были сипы — огромные птицы горных высот, птицы-мертвоеды. Белоголовые грифы, ростом много больше самого крупного из орлов — беркута. В размахе крыльев сипа чуть не три метра.

Вот одна из этих чудовищных птиц остановилась, закинула голову за спину. Из разинутого клювища вылетело облачко пара. Громкий хриплый клёкот понёсся в скалы. Каждая трещина, каждый провал повторили крик.

После первого заклекотал второй сип, потом третий. Скалы кричали голосами сипов. Вот сипы перестали кричать и, скрипя крыльями, заковыляли обратно к краю пропасти. Сошлись, закачались, опустив шеи и переваливаясь с лапы на лапу. И опять внезапно, как по команде, подняли и сдвинули головы — стукнулись чугунными клювищами!

Показалось из-за горы солнце. Со скал живо сбежала чёрная тень. Побелел синий снег. Розовое море стало жёлтыми облаками. Облака раздвинулись — и рёв подоблачных водопадов стал яснее и громче.

Чудовищные птицы не кажутся уже чёрными. Жёлто-бурые, с длинными белыми шеями, они все повернулись в одну сторону и молча смотрят, как из-за чёрной скалы, похожей на запрокинутую морду зверя, медленно поднимается солнце.

Когда солнце поднялось над скалой, среди сипов опять началось движение. Один за другим они неуклюже поскакали к самому краю каменной плиты, помогая себе полураспущенными крыльями. С ходу прыгали вниз, в бездну. Сейчас же поднимались из неё, распластав огромные крылья навстречу утреннему ветру. Ветер посвистывал в их широко расставленных маховых перьях.

Один за другим сипы большими кругами поднимались над горным хребтом и исчезали в безоблачном небе.

Улетели сипы. Стал собираться и я. Весело собирался.

Усталости как не бывало. И вода стала вроде не такая уж горькая. И сухарь вкусен. И трудный путь не страшит.

Бывают, значит, и тут встречи. Да ещё и какие!

ГРАБИТЕЛИ

Мы разбили палатку на некрутом травянистом склоне. Противоположный склон был крут; огромная скала, как гладкая каменная стена, заслонила горы; из-под скалы стекала каменная река «курум». Скала называлась Кара-Кая — Чёрная скала.

И курум, и скала, и даже название скалы Чёрная — дело в горах обычное. Но было совершенно необыкновенным поведение птиц у этой скалы. Каждый приблизившийся к скале стервятник или коршун вдруг круто, как по команде, сворачивал с пути и, влекомый невидимой силой, складывал крылья и мчался прямо на скалу. Ударялся вытянутыми лапами в её каменную стену и, цепляясь за неё и ударяя крыльями, сползал по стене вниз. Это повторялось изо дня в день. Наконец моё охотничье терпение лопнуло; захватив ружьё и сунув в карман патроны, я направился к непонятной скале.

Поднимался я к скале по куруму. Идти по куруму трудно и очень скучно. Жарко, ноги скользят на камнях. И пусто: зверьки и птицы избегают безжизненных каменных рек.

Но сейчас я был поражён: скала, казалось, притягивала к себе не только птиц, но и зверей. Мелькнула лисица — я заметил только её чёрные ушки. За ней пробежала вторая, вильнула рыжим хвостом. И даже лежебока-барсук покинул своё дневное убежище, вылез, серый, на серый камень и к чему-то упорно принюхивался. Сладко сосало под ложечкой; так всегда бывает, когда сталкиваешься с неизвестным.

Скала рядом, нависла над самой головой. Я затаился в камнях.

И вовремя!

Летит стервятник. Жёлто-белый, с чёрными концами крыльев, он хорошо виден на тёмном фоне соседнего склона, будто солнечный зайчик бежит. Летит он мимо. Но вдруг невидимая сила повернула его к скале.

Слышу нарастающий свист; птица мчится прямо на стену.

У самой скалы стервятник распахнул крылья, выпятил вперёд скрюченные лапы.

Я люблю птиц. Люблю не только за их песни и чудесную окраску.

Даже такие неприятные для других пожиратели падали, как грифы, сипы или вот этот стервятник, по-своему приятны и интересны. Но за то, что делал сейчас стервятник на скале, я бы своими руками разорвал его на куски.

Вот второй стервятник, летевший мимо Чёрной скалы, тоже вдруг повернул к ней, и я услышал зловещий нарастающий свист его полусогнутых крыльев. Теперь я знал, какая сила влекла хищников сюда.

Тысячи ласточек, чёрных с белым — воронков и бурых — горных, кинулись им навстречу. Облепили стервятника, как мошкара, кричали, клевали, дёргали за перья. Смельчаки кидались прямо на спину и летели вместе с ним, вцепившись в перо.

Но что значили для разбойника их слабые клювики и крохотные коготки?

Вот он заскользил по скале и когтями, клювом, крыльями стал срывать десятки ласточкиных гнёзд. Из-под его лап и хлещущих крыльев летели пух, перья, сухая трава и падали, падали вниз беспомощные ласточкины птенцы.

Я вскочил; первым выстрелом я сбил скользящего по стене стервятника, вторым отогнал второго, сидящего под скалой, — он хватал полуголых птенцов и глотал их целиком.

На скале гнездилась огромная колония ласточек.

Вся скала была усыпана их аккуратными кругленькими гнёздышками; сотни гнёзд. Много гнёзд, но и каждый залетающий хищник срывал их десятками. То, что не успевали подобрать крылатые разбойники, подбирали барсуки и лисы.

Ласточки снова и снова лепили новые гнёзда и клали новые кладки; стервятники и коршуны опять и опять уничтожали их.

В кармане у меня оказалось пять патронов. Я все их расстрелял.

Но ведь не мог же я сидеть под скалой каждый день! А грабители прилетят и завтра, и послезавтра, и будут летать до тех пор, пока на Чёрной скале не останется ни одного гнезда.

Я ушёл от скалы. Но долго ещё стоял у меня в ушах шум хлещущих по стене крыльев и отчаянные крики беспомощных ласточек.

Много-много дней я не смотрел в сторону скалы. А когда посмотрел, то понял: всё кончено. Чёрная скала больше не манила хищников, они равнодушно пролетали мимо.

Но я ошибся. Когда я пришёл к скале, я увидел, что вся колония ласточек цела.

Из каждого гнезда выглядывали птенчики и щебетали без конца. Но только гнёзда теперь были не прямо на стене, а в широкой впадине, под навесом скалы.

Туда-то уж не доберётся ни один разбойник!

Обратно я спускался по куруму. Сейчас этот курум был пуст и безжизнен, как и все курумы. Барсуки и лисы покинули его.

И я, может быть впервые, был рад, что трудный путь мой не красили встречи.

ЗАЗНАЙКА

На голом сучке, чуть повыше зелёных лопухов, похожих на ослиные уши, сидит совёнок. Очень важно сидит, хотя со стороны похож на клок простой овечьей шерсти. Только с глазами. Большущими, блестящими, оранжевыми. И очень глупыми. И так он глазами своими хлопает, что всем сразу видно: балда! Но пыжится выглядеть взрослым. Наверное, ещё и думает про себя: «Когти на лапках загнулись — по сучкам лазать смогу. Крылья уже оперились — захочу и полечу. Клюв окостенел, как щёлкну — так всех напугаю. Голыми руками меня не возьмёшь!»

И так нам захотелось этого зазнайку именно голыми руками взять! Думали, думали и додумались. Он тут целыми днями один сидит. И скучно ему, наверное, одному! И похвастаться не перед кем, и не на кого поглазеть…

Я приседаю на корточки и строю совёнку рожу. Подмигиваю, показываю язык. Покачиваю головой: посмотрите, какой большущий совёнок! Моё почтение, мудрейший из мудрых!

Совёнок польщён, он рад-радёшенек развлечению. Он приседает и кланяется. Переминается с лапы на лапу, словно пританцовывает. Даже закатывает глаза.

Так мы с ним развлекаемся, а товарищ тихонько заходит сзади. Зашёл, руку вытянул и взял совёнка за шиворот! Не зазнавайся…

Совёнок щёлкает клювом, сердито выворачивается, когтями дёргает за рукав. Обидно ему, конечно. Думал: вот я какой большущий да ушлый, а его, как маленького, голой рукой за шиворот. И глазом моргнуть не успел, и крылышком не повёл!

— Не зазнавайся! — щёлкнул я совёнка по носу. И отпустил.

В УЩЕЛЬЕ БОЗ-ДАГА

Охотника-натуралиста влекут к себе узкие каменистые ущелья Боз-Дагов — выжженных солнцем гор. В них вечно что-то сыплется, шуршит, откуда-то падают камешки. Может, так, само по себе. Может, ящерицы. Может, заяц пробежал или выводок кекликов взлетел — красивых горных куропаток.

А может, и горный козёл скакнул — желанная добыча охотнику.

На рассвете ущелья — как синие трещины на красном хребте. К полудню трещины наливаются белой мглой, а камни в них становятся от жары золотыми. Под навалом золотых камней — чёрные тени. Душно в этих раскалённых ущельях. Нечем дышать. Медленно подвигаешься вперёд. Ущелье то и дело круто виляет. Подходя к повороту, взводишь курки: ещё шаг — и может быть неожиданная встреча.

…Стремительно удирают лупоглазые маленькие ящерицы-геккончики. Толстые, серые, как щебень, агамы — большие шершавые ящерицы с треугольными головами и обрюзглыми щеками — с трудом лезут в тесные щели в камнях; их жёсткая чешуя скрипит о камень, как наждак.

Ещё поворот, и за ним звонкий — будто железка ударяет о камень! — крик птички — скалистого поползня. Тревога на всё ущелье!

Осторожно выглядываю из-за скалы.

Вижу: внизу кеклик вскочил на камень, вытянул шейку, на цыпочках тянется — так ему хочется узнать, почему крик. А выше выглянула из-за выступа козлиная голова с высоченными ребристыми рогами.

Оба — и козёл, и кеклик — не оторвут глаз от поползня, что в тревоге мечется по скале и кричит, кричит!.. Им непременно надо узнать, о какой страшной опасности предупреждает маленькая птичка всех жителей ущелья. Поскорее надо узнать… Они смотрят на поползня и не замечают меня.

Выбирай любую добычу: птицу или зверя. Но время терпит. Прежде чем прогремит в ущелье выстрел охотника, должен сделать здесь свои наблюдения натуралист.

Мои глаза скользнули по золотым камням скалы и увидели то, что скрывалось за выступом от глаз козла и кеклика: на совершенно отвесной каменной стене — гнездо поползня. Будто кто взял и прикрепил к стене узкогорлый глиняный кувшин.

А внизу ползёт к нему, сокращая и вытягивая своё мутно-пятнистое кошачье тело, цепляясь им за выступы камня, гюрза — змея толщиною в мою руку, чей яд способен убить лошадь или верблюда.

Юлой кружится вокруг неё поползень — то вниз головой, то вверх — и кричит, и кричит, и крик его повторяет каждый камень; и кажется, камни кричат от страха. Но и стоголосый крик их не спасёт птенчиков от ядовитой гадины.

Стена отвесная, а гюрза ползёт. Опирается на хвост, поднимает голову и шарит ею, шарит по камню. Нащупает уступ — и перельёт на него своё тело, как ртуть.

Вот гюрза у самого кувшина — совсем рядом с тёплой птичьей спаленкой, где давно проснулись встревоженные криком желторотые поползнята.

Стенки кувшина гладкие. Неужели влезет по ним гюрза?

Опершись хвостом о шероховатый выступ скалы, змея нацелилась на горлышко кувшина. Потянулась, потянулась к нему.

Вот треть, вот половина, вот две трети змеиного тела поднялись в воздух.

Поползень зашёлся криком.

Гюрза качнулась к горлышку, но не достала до него и, сдерживая равновесие, изогнула своё тело вопросительным знаком.

Сейчас пододвинется немножко — и заползёт в гнездо.

Чёрт с ним, с козлом! Не могу же я допустить, чтобы эта гадина у меня на глазах проглотила беспомощных птенчиков!

Я вскинул ружьё.

Но тут случилось чудо: маленький поползень, вспорхнув, ударил гюрзу в затылок клювиком, лапками, всем своим маленьким птичьим тельцем.

И слабый удар грозен, если нанесён вовремя.

Не сдержав равновесия, змея сорвалась со скалы.

Извивающееся тело её замелькало в воздухе и тяжело шлёпнулось о камни на дне ущелья.

Поползень юркнул в гнездо. Увидел, что все птенцы живы-здоровы. Сейчас же опять выглянул из горлышка кувшина, но, заметив бьющуюся внизу гюрзу, испугался и спрятался опять.

Здесь моего выстрела не понадобилось, и, значит, желанная добыча ждёт меня.

Поднял глаза, но ни рогатой головы козла, ни любопытного кеклика уже не увидел.

Ладно, не жалко!

В путь, в путь! Впереди ещё поворот, за ним ещё…

За каждым поворотом — новые встречи.

Охотнику — добыча, натуралисту — наблюдение.

НОЧЬ ОГНЕЙ

Среди ночи я вышел в сад — и остановился: ночь цвела огнями! Огнями всех расцветок.

Высоко в небе серебряный круг луны в золотой россыпи крупных звёзд. На склонах гор — красные огни костров. На кустах, в воздухе — всюду зелёные искры светляков.

А над всем, как бесконечная дорога, голубой Млечный Путь.

На лужайке, под высоким эвкалиптом, трепещут тени. Будто стоит дерево по пояс в воде, а под ним водяная зыбь. А кусты посреди лужайки как чёрные стога.

Кружатся над кустами летучие светляки. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вспыхнут — погаснут, вспыхнут — погаснут. А встретятся — и завихрятся в огненном танце.

Вдруг трещотка! Это закричал в кустах ночной сторож — чёрный дрозд.

На залитую лунным светом поляну неслышно вышел лесной кот. Постоял, мерцая янтарными глазами. Перешёл, крадучись, поляну и исчез в тени эвкалипта.

Минуты не прошло — опять затрещал дрозд.

На поляну, уткнув лисьи носы в землю, выскочили два шакала. Один за другим потрусили по кошачьему следу. Задний сунулся было вперёд, но передний повернул к нему узкую морду и улыбнулся: блеснули зелёные зубы. Задний сразу осел и поджал хвост. Обоих скрыла живая тень эвкалипта: как в воду канули.

Так вот куда пробираются ночные воры! За эвкалиптом на высоких жердях — плетёный курятник. Вечером куры сами залетают в плетёнку. И спокойно спят в ней, недосягаемые для лис и шакалов.

Я подкрался к плетёнке и встал так, чтобы быть невидимым, но видеть всё.

Тихо кругом. Ярче луна и звёзды. Ярче костры на горах. Чернее тени.

У светляков праздник. Вверх-вниз, вверх-вниз! Вспыхнут — погаснут, вспыхнут — погаснут!

Искрится ночь. И даже гнилые столбы курятника, как сквозь воду, мерцают бледно-голубоватым светом.

Спокойно спят куры. Даже тихонько всхрапывают.

Вдруг на плетёнке зажглись два глаза. Жёлтые. Уставились вниз.

Внизу четыре глаза. Зелёные. Уставились вверх.

Спят куры, подвернув под крылья головы.

Может, какая-нибудь и проснулась от шороха кошачьих когтей по столбам, но как глупой хохлатке разобрать, где звёзды, где костры, где светляки, а где — звериные глаза?

Я хотел крикнуть, прогнать зверей.

Но опоздал.

Кот уже скользнул в плетёнку. Хлопанье крыльев и отчаянный крик кур заглушили мой голос.

Спасаясь от страшного лесного кота, хохлатки с оглушительным кудахтаньем слетели на землю — прямо шакалам в зубы!

Ночь всполошилась. Захлопали двери. Перекликались встревоженные голоса. Орали куры. Трещал в кустах дрозд.

Но кот был давно в лесу. А шакалы под горой у чёрных кустов рвали добычу. Зелёные глаза их метались, как летучие светляки.

ЖУЖЖАЛО

Темно в ущелье, клыки скал чуть видны на чёрном небе. На одном клыке дрожит звёздочка — как далёкий свет маяка.

Всё расплылось во мраке. Но вот раскрылись ночные цветы, забелели из темноты. Белизна их особая, цветы словно светятся. Светятся и благоухают. Струи пряных запахов текут от цветов. А для кого?

Сажусь на камень и жду. Призрачные тихие ночные минуты. Ничего не видно: одни неясные пятна в темноте. Ничего не слышно, кроме стука своего же сердца. И ничего не происходит. Но одно уже то, что вдруг да и произойдёт, заставляет всматриваться и вслушиваться. И ждать.

Время тянется не спеша. Сколько позади таких вот ночей! Сырых и холодных, сухих и жарких. И тоже ничего не происходило. Но никогда — никогда! — не было скучно!

Вот лёгкий шорох и лопот. Быстро включаю фонарь. На камне трепещет мохнатая ночная бабочка. Она похожа на крошечную сову. И, как у совы, на плоском щетинистом личике горят и сверкают глаза! Этакий гномик ночной.

Гаснет фонарь, и гаснут глаза.

И опять долго-долго ничего не происходит. Звёздочка сползла со скалы, парит уже в небе, дрожит и переливается там, как росинка. И начинает двоиться. Дрёма одолевает меня. И тут-то словно вентилятор включили! Вдруг зажужжало, ветерком по лицу мазнуло, и живая тень нависла над белым цветком. Дождался цветок того, для кого струил аромат и светился!

В узеньком лучике света от фонаря светился крохотный вертолёт. Ночная бабочка, большущая и глазастая, с крылышками, слившимися в серебристое облачко, сверкающими, как два пропеллера, висела в воздухе над цветком и длинным хоботком, словно через соломинку, сосала сладкий цветочный коктейль. Бражник бражничал на цветах. И разгульно гудел.

Ну вот и произошло. Не ахти какое событие; так, маленькая тайна ночи.

СТОИТ И МОЛЧИТ

Светает. В лесу ещё темно, но тропу уже видно.

Поднимаюсь в гору, смотрю под ноги. Ветви нависли над тропой; не глядя отвожу их рукой от лица. Паутина липнет на щёки.

Лес просыпается. Заквакал зелёный дятел. Ночной козодой на поляне промурлыкал и похлопал крыльями в последний раз. И словно движутся мимо меня туманные и ещё чуть видимые стволы дубов, буков и кусты ежевики.

Прохожу мимо мохнатого пня. И прошёл. Совсем рядом прошёл, но тут внутри у меня что-то ёкнуло и щёки похолодели: пень-то вдруг шевельнулся и тихо фыркнул, словно чихнул! На обочине — рукой толкнуть! — стоял медведь. Стоял на задних лапах, а передние лапы на пузо свесил. Губы трубочкой, — того и гляди, свистнет! Растерялся, что ли, — стоит как пень!

Медведь опомнился, мягко упал на четвереньки, вскинул мохнатым задом — и зашумел по кустам. А я ещё долго стоял, застёгивая пуговицу телогрейки, и никак не мог её застегнуть.

КОНЬ-ВЕЛИКАН

Вчера на зелёные горы упал белый град.

Стало как зимой. Да не совсем. И бело, и холодно, а знаешь, что это не серьёзно. Из-под белого везде проглядывает зелёное. И пробиваются, пробиваются летние запахи разных трав.

К утру травы победили. Мутные струи талого града побежали по скатам гор.

Одна струя помчалась по узенькой тропинке, смывая с неё старые следы людей и зверей.

Смыла следы и стала покрывать тропинку мутной земляной жижей.

Но пришёл конец и потокам. Из-за притихших гор поднялось солнце. Всё вокруг обновилось: зелень стала свежей и тропинки нехожеными.

Днём началась жара. Камни от жары стали лиловые и золотые.

Отяжелели, поникли к земле колоски. Смотрю на них против солнца и вижу: взлетит из травы птица — и под крыльями у неё взметнётся золотое облачко цветочной пыльцы. Летит птица над травами — и каждый удар крыльев рождает золотистый пылевой смерчик.

Тропинка затянулась корочкой. Потом корочка растрескалась от жары, на ней переплелись лиловые трещинки до самого камня.

Мой конь шагает по звонкой тропинке — и каждый шаг его копыт выбивает в корочке лунку. Шаг — лунка, шаг — лунка. Четыре копыта — четыре лунки. Вся тропинка позади нас в лунках.

Вечером я возвращаюсь по этой тропинке с горы.

Из каждой лунки взлетает птичка: в каждой лунке — птичья пылевая купалка. Птицы купаются, набрасывая на себя крылышками пыль.

Все птицы горного склона собрались порхаться в лунках. Вся тропинка для них стала пляжем.

Мой конь, наверно, казался птицам сказочным конём-великаном, от каждого шага которого рождается озерко.

ЦАРЬ-ПТИЦА

Конь мой — птицам друг. Частенько он оказывает им такие услуги, какие никто другой оказать не может.

Я уже рассказывал, как он шагал по горным тропинкам и копытами выбивал лунки-озерки и как малые птички радовались, купаясь в заполнившей эти лунки пыли.

Мало этого. Скворцы и трясогузки кормятся около него, ловя мух у его морды и ног. На горных лугах прилетают рыться в навозе рогатые рюмы — горные жаворонки. В лесу сороки и сойки разъезжают на нём верхом, выщипывают на спине линялую шерсть и носят её в свои гнёзда.

А однажды мой конь оказал услугу даже самому царю птиц — орлу.

Ну как после всего этого птицам не петь ему песен?!

Они и поют. Поют всё больше с утра. А к полудню в горах становится так жарко, что всё живое прячется в тень и сидит, открыв рот и часто-часто дыша.

Однажды в такой знойный полдень и я спрятался в холодок под скалу, а коня пустил пастись на лугу. Мы с ним — давние друзья, я ему доверяю. Знаю — далеко не убежит. Свистнешь — он тут как тут.

— Иди, — говорю, — конь, найди себе местечко, где прохлада и трава сочная. А надо будет — позову.

Мы с ним всё больше одни в лесу, так я и привык разговаривать с ним вслух, как с человеком.

Конь и пошёл, потряхивая головой и пощипывая на ходу травку.

От нечего делать стал я следить за полётом горного орла-беркута. Он величаво, медленными кругами парил в безоблачной высоте, растопырив концы маховых перьев и изредка чуть пошевеливая могучими своими крыльями.

— Хорошо тебе там, в холодной высоте, — позавидовал я ему. Но тут же с удивлением заметил, что орёл снижается.

Ниже, ниже… Потом вдруг — прямо у меня над головой — подобрал крылья и стремительно пошёл на посадку.

Над самой землёй опять вдруг распахнул крылья, чуть-чуть взмыл — и спокойно приземлился. Сел он метрах в пятидесяти ниже моего убежища под скалой.

Я думал, это он какую-то добычу заметил с высоты, на неё кинулся. Но вижу, нет, не то: просто решил отдохнуть. Там, на жёлтом скате, зелёная клякса: родниковое болотце. Прохладная от студёной ключевой воды грязца. Потоптался орёл на месте, подогнул ноги и лёг. Лёг, как индюшка, грудью на землю. Но и лежачий орёл не потерял своей красоты и величия.

…Солнце пекло всё сильней. Орёл дремал. Беловатые веки закрывают глаза, тяжёлый клюв клонит голову к земле.

В бинокль я видел на нём каждое пёрышко, даже чёрные щетинки, торчащие у основания клюва.

Но скоро глаза мои устали. Я опустил бинокль. И тоже задремал.

…Незаметно перевалило за полдень. Снизу потянуло холодком. Я открыл глаза и сейчас же опять взялся за бинокль: редко можно спокойно рассматривать жителя горных вершин — беркута — на таком близком расстоянии.

Проснулся и он. Встряхнулся. Подобрал крылья и стал перебирать клювом помятые перья.

«Больше ему тут делать нечего, — подумал я. — Отдохнул — и опять в свою высоту. Наверное, уж проголодался».

Но он не полетел.

С ним случилось что-то странное: с него вдруг слетела вся его великолепная величавость. Неуклюже, вперевалку, совсем не царственной походкой заковылял он по болотцу.

Вдруг остановился. Подпрыгнул и, вытянув далеко вперёд когтистую лапу, схватил что-то в траве… долбанул клювищем и, закинув голову, целиком отправил в глотку.

Я хорошо видел, что это было, но не поверил своим глазам. Решил ещё раз посмотреть, убедиться.

Орёл заковылял дальше, опять как-то нелепо подпрыгнул, скогтил добычу и жадно проглотил её.

Больше сомнений не было: орёл ловил и глотал… трудно даже вымолвить — кого!

Орёл, могучий беркут, царь птиц, ломающий хребет лисицам, глотал… лягушек!

Он со страстью, позабыв о своём царском величии, предавался этой позорной охоте, хватал и глотал холодных, скользких лягушек! В какие-нибудь пять минут он отправил себе в глотку не меньше десятка лягушек.

Ну кто мне поверит?! Засмеют. Скажут: «Поклёп на царя птиц! Орлы насыщаются только свежим мясом своих жертв и пьют их горячую кровь».

Нет, я убью этого «царя птиц», я вырежу его желудок, набитый лягушками, заспиртую и подарю в музей: пусть все видят, что едят цари, когда голодны!

Я осторожно высунул из-за скалы карабин и стал наводить его на беркута.

И вдруг топот и бешеное ржанье, в глаза мне летит щебёнка и пыль! Как из-под земли выросла моя незваная сивка-бурка.

Орёл подскочил, распахнул крылья и, подхваченный ветром, круто пошёл в облака.

А конь мой — проклятый друг птиц! — тычется тёплыми мягкими губами в ладонь: соскучился, рад, что нашёл меня! Здорово я тогда на него разозлился.

Теперь прошло. Не то чтобы я простил ему все прегрешения, а про орлов я ещё кое-что узнал…

Оказывается, эти цари птиц не только лягушек с удовольствием кушают, но и вонючей падалью не брезгуют!

Могу вам подарить желудок орла, туго набитый кишками дохлого ишака!

Нет желающих?

Странно… Ведь заспиртованный!

У КОСТРА

Пламя костра — сухое и жаркое. Над костром, как на ветру, качается ветка бука. Взошла луна — ив глухом буковом лесу стало ещё мрачнее и глуше. Как в чёрной воде. И только там, где лунный свет пробил лесную крону, легли на стволы и землю яркие жёлтые пятна.

Тревожно как-то. Из чёрного леса с жёлтыми лунными пятнами — шорохи и тихий хруст. Чуть притушил я костёр еловой лапой — хвоинки запищали и красными зигзагами запрыгали вверх.

Лёг к костру спиной — неудобно… Повернулся лицом — ещё хуже. Переполз на другое место — опять что-то не так: не то сучок под боком, не то в головах низко. И вдруг понял: дело не в сучке и не в изголовье. Дело в сердце — щекотно, перебои и одышка. Это знакомо. Это предчувствие. Кто-то притаился вблизи!

Потянулся тихонечко к карабину, оттянул курок и быстро вскочил на ноги. Костёр слепит. А за костром чернота и жёлтые пятна…

Пригнувшись, кинулся в темноту — как в воду нырнул. Упал и затаился за большим валуном, затянутым мхом.

Странно выглядит ночью костёр со стороны. Красное пламя беззвучно мечется, то разгораясь, то затухая. Ветви над огнём кланяются, кланяются. А серые стволы деревьев, как ноги слонов, переступают вокруг огня, словно пританцовывают.

Ощущение, что тут кто-то есть, не проходит. Это даже не ощущение, а уверенность; я знаю, что этот «кто-то» ещё покажет себя. И он показал.

Сутулая и сгорбленная фигура встала между мной и костром. Будто облачко наплыло на костёр и затмило его. Медведь! Бесшумно, словно и в самом деле лишь облачко тумана, а не матёрый зверина, медведь ещё раз обошёл вокруг костра, — и опять чёрная туша его затмила огонь. Но вдруг он быстро повернулся ко мне, — видно, учуял! Чуть слышно охнул и мгновенно исчез.

Я побоялся стрелять. Почему? Да разве всё объяснишь, когда вокруг чёрный лес, жёлтые лунные пятна и сутулая фигура, плывущая по красному пламени как туман!

Я не думаю, что медведь пытался напасть. Просто его распирало от любопытства: что это за жар-птица с красными крыльями и почему вокруг неё пляшут деревья?

У ЛИСЬЕЙ НОРЫ

Захлёбываюсь ветром. Обеими руками зажимаю рот и нос и — тону. Тону, как тонут в бешеной горной реке. Над глыбами камней завиваются смерчики пыли. В скалах рёв, будто обрушиваются на скалы тяжёлые океанские валы. Вот сшибло меня с ног и швырнуло на склон. Поволокло, покатило. Сунуло лицом в какую-то дыру в земле.

Приоткрываю один глаз: дыра — вход в лисью нору. На затоптанном холмике у входа в нору заячьи кости, птичьи перья, мыши. Лисья семья живёт.

Открываю второй глаз — и вдруг в норе, недалеко от входа, вижу живую птицу!

Птичка-невеличка, с воробья. Серенькая. Прижалась к стенке норы, хохлится и жмурит тёмный глазок. Нет, не лиса её принесла — лиса не оставила бы птичку живой. Птичка сама спряталась в лисью нору от бури!

«Ну, брат-птица, — подумал я, — тебе ещё хуже!»

Я спрятал голову за камень и стал ждать конца непогоды. Грохотали в скалах океанские валы. Крутились над камнями чёрные смерчики. Меня засыпало песком и землёй. Песок тёк в уши, набивался в глаза, скрипел на зубах.

Дышу через платок и нет-нет да и приоткрою глаз: как-то там мой товарищ по беде? Ничего. Сидит. Терпит. Но вдруг вижу: птичка вытянулась, пёрышки прижала — стала тоненькой-тоненькой. Глазок насторожила в темноту норы и пятится, пятится к выходу. Выскочила из норы, перескочила на утоптанный бугорок. Ещё чуть — и вихрь сорвёт её, заломит крылышки, помчит по склону, как сухой листок…

А из тёмной норы медленно высовывается мокрый рубчатый нос. Потом два косоватых жёлтых глаза. Лисёнок!

Стукнул я кулаком по земле — нос и глаза исчезли. Приподнялся — птичка шмыг назад в нору!

Протянул я к ней руку — не улетает. Жмётся к стенке и клювик разевает от страха.

Взял я тогда птицу в руку. Дрогнуло в ладони горячее тельце. Но не вырывается.

Только сердчишко как часики: тик-тик-тик!

Разглядел я птичку. Горный конёк называется.

— Ну, раз назвался дружком — полезай в карман! — сказал я коньку. И спрятал его в карман.

Два раза ещё высовывался из норы мокрый рубчатый нос. Но я грозил носу кулаком, и нос прятался.

Буря кончилась только к вечеру. Я поднялся. Сплюнул. Вытряхнул песок из карманов, из сапог. Протёр глаза, вычистил уши. Потом достал конька и посадил его на ладонь. Он встряхнулся, скосил на меня глаза. Вспорхнул и полетел рывками, как Конёк-Горбунок поскакал.

— До встречи! — крикнул я ему вслед.

Постоял и начал подниматься в гору.

НИЩИЙ

Пастухи узнавали этого волка по походке: он ковылял на трёх лапах. Им ли его не знать: лапу волк потерял в их капкане! Неделю, наверное, волочил он по горам железный капкан с чурбаком. Лапа закрутилась жгутом и оторвалась. Волк стал калекой.

Теперь не только косуля или кабанчик стали ему не по зубам, но и глупую овцу домашнюю не одолеть. Рядом с овцами сторожевые собаки. От них на трёх ногах не уйдёшь. И зубы не выручат: на шее у каждого пса ошейник из толстой буйволиной кожи, утыканный железными крючьями.

Волк голодал. Он ловил на лугах кузнечиков и зубами раскапывал норки мышей. Приходил по ночам на стоянки скота и выковыривал из навоза больших синих жуков. Но что для волчьего брюха этакая мелкота!

Пастухи, следя за ним, только посмеивались: отпрыгался, разбойник! На одних жуках долго не проживёшь.

Но волк жил. И отощал, и облез, но жил. По утрам волк с трудом вскарабкивался на каменистую горку и подолгу лежал, глядя по сторонам. Волк что-то высматривал или за кем-то следил. Пастухи догадались за кем. Волк следил за грифами. Зоркие грифы, высмотрев с высоты падаль, начинали слетаться к ней со всех сторон. Над ущельем, где была мертвечина, птицы кружили, скользя всё ниже и ниже, а то и просто падали, воздев широкие крылья и жадно свесив тяжёлые лапищи.

Волк всё замечал. И, высмотрев, спешил, ковыляя, туда, где собирались грифы. Пока голодные клювы не растащили добычу, нищий волк, оскалив пасть и злобно прижав уши, ворча, подходил к падали. Грифы нехотя, пыля крыльями, взлетали и садились на ближние скалы. Белые стервятники, взъерошив рыжие гривы, нахально шипели волку в глаза. Но волку было не до обид, он спешил набить брюхо. Потом отползал в кусты и лежал.

Грифы долго спасали волка от голодной смерти. Но пастухи всё же подкараулили волка у падали и пристрелили. Может, и к лучшему. Не могло же без конца тянуться его жалкое, нищенское прозябание.

ПЛЯСУНЬЯ

Ну и погодка, чтоб ей ни дна ни покрышки!

Дождь, слякоть, холод, прямо — бррр!.. В такую погоду добрый хозяин собаку из дому не выпустит.

Решил и я свою не выпускать. Пусть дома сидит, греется. А сам взял ружьё, взял бинокль, оделся потеплее, надвинул на лоб капюшон — и пошёл! Любопытно всё-таки поглядеть, что в такую непогоду зверьё делает.

И только вышел за околицу, вижу: лиса! Мышкует — промышляет мышей. Рыскает по жнивью — спина дугой, голова и хвост к земле, ну чистое коромысло.

Вот легла на брюхо, ушки торчком — и поползла: видно, мышей-полёвок заслышала. Сейчас они то и дело вылезают из норок — собирают себе зерно на зиму.

Вдруг вскинулась лиска всем передом, потом пала передними ногами и носом на землю, рванула — вверх взлетел чёрный комочек. Лиса разинула зубастую пастишку, поймала мышь на лету.

И проглотила, даже не разжевав.

Да вдруг и заплясала!

Подскакивает на всех четырёх, как на пружинах. То вдруг на одних задних запрыгает, как цирковая собачка — вверх-вниз, вверх-вниз! Хвостом машет, розовый язык от усердия высунула.

Я давно лежу, в бинокль за ней наблюдаю. Ухо у самой земли — слышу, как она лапками топочет. Сам весь в грязи вымазался.

А чего она пляшет — не пойму!

В такую погоду только дома сидеть, в тёплой сухой норе! А она вон чего выкомаривает, фокусы какие ногами выделывает!

Надоело мне мокнуть — вскочил я во весь рост. Лиса увидала — тявкнула с испугу. Может, даже язык прикусила. Шасть в кусты, — только я её и видел!

Обошёл я жнивьё и, как лиса, всё себе под ноги гляжу.

Ничего примечательного: размокшая от дождей земля, порыжелые стебли.

Лёг тогда по-лисьему на живот: не увижу ли так чего?

Вижу: много мышиных норок. Слышу: в норках мыши пищат.

Тогда вскочил я на ноги и давай лисий танец отплясывать! На месте подскакиваю, ногами топочу.

Тут как поскачут из-под земли перепуганные мыши-полёвки! Из стороны в сторону шарахаются, друг с другом сшибаются, пищат пронзительно…

Эх, был бы я лисой, так…

Да что тут говорить: понял я, какую охоту испортил лисичке.

Плясала — не баловала, мышей из их норок выгоняла… Был бы у неё тут пир на весь мир!

Оказывается, вон какие звериные штучки можно узнать в такую погоду: лисьи пляски!

Плюнул бы я на дождь и на холод, пошёл бы других зверей наблюдать, да собаку свою пожалел.

Зря её с собою не взял.

Скучает, поди, в тепле-то под крышей.

ПОД СНЕГОМ

Хорошо весной в горах. На зелёных склонах цветут цветы. Птицы поют. Каждый цветок раскрывается навстречу солнцу. Каждая птица поёт, подняв к солнцу раскрытый клювик!

Но вдруг из-за серых скал выползли синие тучи. Снизу тучи закрыли землю, а сверху — небо. И сразу закрылись цветы. Умолкли птицы. Стало не по себе.

Вокруг темно и страшно. И в наступившей тишине слышно, как надвигается что-то огромное, с шипением, свистом и воем. И вот накатилось: смешалось всё, заревело, заухало! Буран!

Забился я под скалу. Внизу сверкает молния и грохочет гром, а сверху из туч сыплет град и снег.

Пролетел буран — кругом белым-бело! И тихо, как зимой. Но только зима эта особая. Из-под града и снега поднимаются яркие цветы. Пучки зелёной травы распрямляются и сбрасывают снежинки. Распрямился пучок травы и у скалы, под которой я сидел. А рядом с травой из-под снега птичья головка торчит! Носиком крутит, глазами моргает. Горного конька засыпало! Хотел я схватить птичку, скорей спасти её, но вдруг всё понял, тихонько отошёл и сел на камень.

Скоро рассеялись тучи внизу, и снова стали видны леса и глубокие долины. Растаяли тучи и сверху. Опять запылало солнце. Снег и град стали быстро таять. Зажурчало вокруг, зашумело, засверкало. Мутные потоки хлынули вниз. Только тогда конёк поднялся, отряхнулся, поправил клювом мокрые перья и шмыгнул в траву. Так и есть! У пучка травы в лунке коньково гнездо, в гнезде пять полуголых конёчков. Прижались друг к дружке и закрыли глаза. Но живые, дышат — пушок на спинках шевелится. Вот почему не спрятался конёк от бури. Вот почему засыпало его снегом!

Опять запели птицы. Навстречу солнцу цветы раскрыли свои вазочки. В каждой вазочке — жуки, комары, мухи. Они в закрытых цветах от бури прятались.

Угощайся, конёк, из драгоценных ваз. Заслужил!

СЕРЕБРЯНЫЙ ХВОСТ

Всю ночь в горах свистело и ухало. Что-то творилось там под покровом темноты и туч.

Утром глянул в окошко — пришла зима.

В горах зима спускается с вершин и всегда приносит неожиданное. Тут не усидишь дома!

Ружьё за плечо, в один карман — патроны, в другой — сухари.

Мороз. Снег такой яркий, что белые пичужки вьюрки кажутся на нём лазоревыми. Струи ветра, что ночью со свистом летели над горами, к утру прилегли на скаты и застыли — каждая в особицу. Одна — волнистой белой лентой; другая — острым ледяным гребешком; третья вильнула у камня, вымела воронку, промчалась дальше и, сорвавшись со скалы, снежным рулоном замерла над пропастью. И не узнать стало знакомых гор.

Вдруг на снегу чья-то маленькая лёгкая тень… Бабочка-белянка! Её не убил мороз. Летит куда-то — прятаться. Белую на белом не видно. Но на снегу порхает её синяя тень.

Не успела ещё застыть быстрая горная речка. Она плещет на чёрные камни зелёной водой, и от воды поднимается тонкий пар. Над речкой летит куличок, трогает кончиками крыльев воду: тронет и отдёрнет, тронет и отдёрнет, будто стряхивает с перьев обжигающие капли.

Снег неровен: где пушистый, где твёрдый, как мрамор. По следу ласки вижу: широкими прыжками прошёл лёгкий зверёк по ледяному гребешку — и вдруг ухнул, провалился в рыхлый снег.

Да не страшен ласке снег: провалилась и пошла под ним, как рыба в воде. Вон, вон, вынырнула, вертит шоколадной мордочкой с белым подбородком, будто мышка на снегу копошится! Исчезла, потом опять вынырнула — уже подальше — из снега, вспугнула стайку лазоревых вьюрков.

Становлюсь на колени, заглядываю в ласкин ход. До чего у неё там красиво! Через снег пробивает солнце — и всё там лазоревое и золотое. Глаз не оторвать!

Поднимаюсь, дальше иду вдоль речки.

А вот лягушка — вся бурая, с ярко-зелёными чешуйками ряски на спине. Дремучие кругом снега, а она вылезла на берег, на солнышко. Выкатила золотые глаза и крякнула: «Ка-ко-во?!»

А солнце ещё только поднимается из-за горы. Тень моя вытянулась вниз по скату на полкилометра. Под ногами будто искры толчёного стекла. А там, где у тени голова, на берегу речки снег как слюда, и в нём отражается солнце. Смотреть туда невозможно: глаза слепит.

Всё же приметил: там что-то движется… По тени не понять: тени от ног как жерди — будто жираф, а может, верблюд.

Скорее за камень, под его снежную шапку!

Отсюда вижу: не жираф, не верблюд, а лиса. Наша горная лиса: вся серая, гривастая, а хвост… Хвост совершенно необыкновенный — серебряный!

Бежит лиса вдоль берега по ледяному гребешку, мотается её хвост из стороны в сторону, так серебром и полыхает! Пробегает надо мной.

Далековато… Ну да авось!

«Бумм!» — обдало лису снегом. «Бумм!» — из другого ствола.

«Бумм-бумм!» — отдалось в горах.

Уходит лиса! Скользит по насту, проваливается в снег, опять выскакивает на твёрдое, мечется её хвост вверх, вниз, в бока, вспыхивает серебряным пламенем. Я дрожащими руками ружьё перезаряжаю…

Уходит лиса, уносит невиданный серебряный хвост!..

Ушла! Исчезла за поворотом речки. Сгинула — как не бывало!

НЕСЛУХ

Медведицы — строгие матери. А медвежата — неслухи. Пока ещё сосут — сами сзади бегают, в ногах путаются.

А подрастут — беда!

Да и медведицы сами со слабинкой: любят в холодке подремать. А весело ли медвежатам слушать их сонное сопение, когда кругом столько заманчивых шорохов, писков, песен!

От цветка к кусту, от куста к дереву — и забредут…

Вот такого неслуха, удравшего от матери, я однажды и встретил в лесу.

Я сидел у ручья и макал сухарь в воду. Был я голодный, а сухарь был жёсткий, потому трудился я над ним очень долго. Так долго, что лесным жителям надоело ждать, пока я уйду, и они стали вылезать из своих тайников.

Вот вылезли на пень два зверька-полчка. В камнях запищали мыши, — видно, подрались. И вдруг на поляну выскочил медвежонок. Медвежонок как медвежонок: головастый, губастый, неловкий.

Увидел медвежонок пень, взбрыкнул курдючком — и боком с подскоком прямо к нему. Полчки — в нору, да что за беда! Медвежонок хорошо помнил, какими вкусными вещами угощала его мать у каждого такого пня. Успевай только облизываться!

Обошёл мишка пень слева — никого нет. Заглянул справа — никого. Сунул нос в щель — полчками пахнет! Вылез на пень, поцарапал пень лапой. Пень как пень.

Растерялся мишка, притих. Оглянулся кругом.

А кругом лес. Густой. Тёмный. В лесу шорохи.

Слез мишка с пня и потрусил дальше.

На пути камень. Повеселел мишка: дело знакомое! Подсунул лапу под камень, упёрся, нажал плечом. Поддался камень, пискнули под ним испуганные мышенята.

Бросил мишка камень — да обеими лапами под него. Поторопился: камень упал и придавил мишке лапу. Взвыл мишка, затряс больной лапой. Потом полизал, полизал её да и похромал дальше. Плетётся, по сторонам больше не глазеет, под ноги смотрит.

И видит: гриб. Пуглив стал мишка. Обошёл гриб кругом. Глазами видит: гриб, можно съесть. А носом чует: плохой гриб, нельзя есть! И есть хочется… и страшно!

Рассердился мишка — да как треснет по грибу здоровой лапой! Лопнул гриб. Пыль из него фонтаном жёлтая, едкая — прямо мишке в нос.

Это был гриб-пыхтун. Зачихал мишка, закашлял. Потом протёр глаза, сел на задок и завыл тихо-тихонечко.

А кто услышит? Кругом лес. Густой. Тёмный. В лесу шорохи.

И вдруг — плюх! Лягушка! Мишка правой лапой — лягушка влево. Мишка левой лапой — лягушка вправо.

Нацелился мишка, рванулся вперёд — и подмял лягушку под себя. Зацепил лапой, вытащил из-под брюха. Тут ему бы и съесть лягушку с аппетитом — первую свою добычу.

А ему, дурачку, только бы поиграть.

Повалился на спину, катается с лягушкой, сопит, взвизгивает, будто его под мышками щекочут.

То подкинет лягушку. То из лапы в лапу передаст. Играл, играл, да и потерял лягушку.

Обнюхал траву кругом, — нет лягушки. Так и брякнулся мишка на задок, разинул рот, чтоб заорать, да и остался с открытым ртом: из-за кустов на него глядела старая медведица.

Медвежонок очень обрадовался своей мохнатой мамаше; уж она-то приласкает его и лягушку ему найдёт.

Жалостно скуля и прихрамывая, он потрусил ей навстречу. Да вдруг получил такую затрещину, что разом сунулся носом в землю. Вот так приласкала!

Обозлился мишка, вскинулся на дыбки, рявкнул на мать. Рявкнул и опять покатился в траву — от оплеухи.

Видит: плохо дело! Вскочил — и бегом в кусты.

Медведица за ним.

Долго слышал я, как трещали сучья и как рявкал медвежонок от мамашиных затрещин.

«Ишь как уму да осторожности его учит!» — подумал я.

Убежали медведи, так меня и не заметили. А впрочем, кто их знает?

Кругом лес. Густой. Тёмный. В лесу шорохи.

Лучше уйти поскорей: ружья-то у меня нету.

В КОЛЕЕ

В горах есть колёсные дороги, по которым проезжают только раз в год — туда и обратно.

В середине лета заскрипят по дороге арбы. Это жители долин поднимаются в горы на сенокос. Оживают тогда пустынные горы. Звенят косы, перекликаются человеческие голоса. В небо поднимаются синие дымы костров.

Но вот трава скошена и высушена. Обоз скрипучих арб, груженных сеном, медленно тянется вниз. Горы опять становятся пустынны и тихи. До будущего лета ни одна арба не проедет здесь.

Весной по дорожным колеям мчатся мутные ручьи. Потом там, где бежали ручьи, потекут золотые потоки лютиков. Потом сменят их голубые ручьи незабудок. Потом по всему склону хлынут пёстрые потоки цветов самых разных. Дорога потонет в буйных волнах зелени, и только чуть приметные следы колёс напомнят о пути, проложенном человеком.


В большую жару поднимался я по такой дороге.

Поникли к земле травы. Блеск камней слепил глаза. И вот у самого моего сапога блеснуло что-то влажное. Росинка?.. Нет, глаз!

И сейчас же из-под самой ноги выпорхнул жаворонок.

Выпорхнул и упал, побежал, волоча крыло.

Человеку давно известна эта птичья уловка: отводит!

Посмотрел я себе под ноги и в самой колее увидел гнездо. В гнезде — пять живых яичек: видно, как под тонкой скорлупой теплится маленькая жизнь.

Сколько надо труда, забот, а может быть, и жертв, чтобы сберечь эти хрупкие скорлупки и теплом своего тела раздуть в яичках, как в чуть тлеющих угольках, искорку жизни!

Я лёг в траву недалеко от гнезда и стал следить за жаворонком. И тут открылись мне маленькие птичьи хитрости и великая птичья любовь.

Когда долго лежишь неподвижно, как будто растворяешься в шири зелёных гор и синего неба.

Вот из колосков и трав высунулись два чёрных уха. А вот и вся лисичка вскинулась на дыбки. Помедлила, склонив книзу острую мордочку, и вдруг нырнула в траву, прижала там что-то обеими передними лапами и носом. Мышкует!

Закусив мышонком, поднялась из травы, осмотрелась…

Меня не заметила, не причуяла, будто я на самом деле растворился в воздухе. А жаворонка увидала.

Но для лисы у жаворонка своя хитрость.

Он смело подлетел и сел на камень у самого лисьего носа. Сидит и пёрышки чистит.

Лиса прыг к камню. А жаворонок — порх! — и на другой.

Лиса за ним — а он на третий.

Крыльев-то у лисы нет, — как за ним по воздуху угнаться?

Отвёл жаворонок так лису подальше от гнезда, поднялся повыше — и назад.

Да вдруг кинулся за ним крылатый враг: соколок.

Но и тут оказалась у жаворонка своя уловка. Он пал на землю и юрк мышонком под камень.

Ловко и смело защищал жаворонок своё гнездо.

Всё же мне подумалось: обманет человека, отведёт лису, спасётся от сокола — и всё напрасно: однажды утром заскрипят арбы, и тяжёлое колесо раздавит гнездо в колее со всеми его пятью маленькими жизнями. И весь птичий труд, все жертвы пропадут даром.

Спустившись в долину, я часто вспоминал это обречённое птичье гнёздышко.

Шли дни. Наливались, тяжелели травы. Перестали петь жаворонки. В горах стало необычно тихо. И в этой тишине скрип первых арб раздался особенно резко. Косари поднимались в горы.

Ну, вот и конец птичьему домику…


В большую жару я опять поднимался по этой дороге.

Вот колея. Вот и место, где было гнездо. Тут я остановился и стал рассматривать вдавленные в землю соломинки и пёрышки — остатки птичьего жилья.

И вдруг, к моей великой радости, в двух шагах от меня из травы один за другим начали выпархивать желторотые жаворонята — все пять!

Они ещё плохо держались в воздухе: крылышки их были слабы и хвосты кургузы. Вихри и ливни грозили им бедой. В траве крались за ними лисы, а в воздухе сторожили соколки. Но теперь я был спокоен за них.

Я знал: родители научат их всем своим хитростям, и лисам и соколкам противопоставят они свою осторожность, ловкость, полёт.

Самого страшного они избежали — слепого колеса арбы.

МЕДВЕЖИЙ ХАРАКТЕР

Про волка всякий охотник скажет: умный и злой зверь. Про зайца — труслив косой. Про лису — хитра.

А вот про медведя спросишь охотников — мнутся, в затылках чешут. Нет у охотников о медведе единого мнения. Одни говорят — зол и свиреп, как волк. Другие — хитёр, как лиса. А третьи даже уверяют: трусоват мишка, что твой заяц.

Сам я медведей на воле не встречал: случай не представился. А очень хотелось. Хотелось самому решить, какой у медведя характер.

Случай — душа охоты. Пробирался я раз по горному склону, поросшему редкими пихтами и берёзками. И вижу: медведь! Лежит под обрывом ската на уступе в тени пихточки и спит. Близко медведь: в бинокль видно, как шевелятся от дыхания травинки у медвежьего носа. И как скачут на медвежьей шкуре весёлые солнечные зайчики.

Но медведю меня не учуять: ветер-то дует снизу вверх.

А я его наверху чую: пахнет кислятиной и нагретой мокрой шерстью.

Я упал на землю, навёл на зверя бинокль и замер; сутки пролежу, а уж узнаю, какой он, медведь!

Медведь спал недолго. Вот он поднял башку. Повёл носом, но ничего не учуял. Тогда потёр морду о лапу. Лапу полизал. Перевернулся на брюхо и уткнул нос в землю.

Видно, сыт, вставать незачем. Вот лень и одолела.

Но вдруг зверь дрогнул и зашарил носом по земле. Что-то унюхал! Мне, конечно, сверху не видно, но догадываюсь: жучок прохожий защекотал медведя по носу!

Жучишка удирает, а медведь башку склонил набок и одним глазом на него смотрит. Отполз жук, а мишка его носом прижал и к себе пододвинул. Жук опять удирать; торопится, наверное, карабкается через разные там веточки и бугорочки. Жук карабкается, а медведь его разглядывает. Серьёзно глядит — губы в трубку вытянул! Отползёт жучишка — медведь его носом назад, чтобы видней.

Я ружьё в сторону отложил. Ни к чему оно: стрелять не сезон, а смотреть безопасно. Медведь-то, выходит, и впрямь вроде любопытной лисички! С жуком, верзила, игру затеял.

Прижал медведь носом жука да как фыркнет! Пыль вверх, а жук так и отлетел!

Мне жука не видно, вижу только, как медведь лапу вперёд вытянул и к себе гребанул, жука хотел подтащить. Да лапища-то здоровенная, когтищи-то что зубья у граблей, — видно, проскочил жук между когтей.

Рассердился медведь, напрягся весь, уши насторожил, Куда и лень девалась! Лапищу во всю длину вытянул, накрыл жука да как гребнёт к себе! Только когти по камню шаркнули!

А жучок опять между когтей! Убегает, мишке уж и лапой не достать. По земле носом шарит — жука ищет. Сердится, ворчит. Нос сморщил — клыки белые видно.

«Эге! — думаю. — Как бы этот игрун меня не нанюхал!»

Подтянул я к себе ружьё, курки проверил.

Не найдёт медведь жука. Камни ворочает, топчется на одном месте и ревёт глухо, будто гром вдали. На каменную глыбу навалился, вывернул. Загрохотала глыба под уклон. А жука всё нет!

Дыбом встала тут у зверя грива на горбу. Поднялся он на задние лапы. И вдруг заорал громко и грозно. В скалах рявкнуло эхо.

Медведь шагнул вперёд, облапил пихточку да так её рванул, что старые шишки градом посыпались на землю. Бросил пихточку, берёзку схватил; замоталась у берёзки вершинка, как при сильном ветре.

Бушует медведь, ревёт. Озлел — пена на морде. Свиреп, как волк!

Я ружьё схватил, курки взвёл, за камни пригнулся: такой-то зверь кому не страшен!

Сломал медведь берёзку. С лапы на лапу переступает, глазами ищет; что ещё схватить, сломать, опрокинуть? Прижался, как кошка. А когтищи! А силища!

«Ещё сдуру в мою сторону бросится!» — струхнул я. Да скорей поднял вверх ружьё и выпалил из обоих стволов сразу. И тут мохнатое страшилище охнуло по-бабьи, присело да вдруг, прижав уши, дало такого стрекача, что зайцу впору!

Вот и сам, своими глазами, видел медведя. А если кто спросит, какой же у него нрав, я, как и другие охотники, буду чесать в затылке. Кто его разберёт! То свиреп и зол, как волк, то игрив, как лиса, то труслив, как заяц.

Но одно бесспорно: интересный зверь!

КАРА-БАШ

Свора псов ринулась на нас с лаем и воем. Собаки мчались от кочёвки, видневшейся на горе. Кочёвка — это сарайчики, сложенные из дикого камня. Летом в них живут колхозные чабаны. Трава в предгорье летом выгорает от зноя, и чабаны перегоняют стада овец и коз на прохладные горные луга. Перегонять и пасти стада помогают чабанам собаки.

Собачья свора развернулась в цепь.

Впереди стаи мчал вожак — огромный пёс, жёлтый, с чёрной головой. За ним на цепи волочился и подскакивал кол. Пёс выдернул его из земли.

На шее вожака ошейник из буйволиной кожи, утыканный железными крючьями, — местное средство от волчьих зубов.

Стая собак весело неслась на нас. Весело, потому что псы, одуревшие от скуки, рады были вволю побрехать, поскакать и поскалить зубы на чужих людей.

Один вожак скакал молча. Молчание его было жутко.

Я первый раз в жизни видел такого урода. Один глаз его вытек. Зато второй горел с удвоенной яростью и злостью.

Из-под разорванной губы, сросшейся бугристым рубцом, торчали белые мокрые клыки…

Всё большое собачье тело в бороздах — будто железными граблями сдирали с него кожу. Шкура срослась, но неровно, буграми. Шерсть торчала клочьями. Пёс припадал на кривую заднюю лапу и был похож на низкозадую гиену.

Урод не шутил. Он пригнул чёрную башку, сморщил порванные губы и оскалил клыки, примеряясь к броску.

Я сорвал с плеча ружьё и выпалил поверх его чёрной башки. Урод шарахнулся вбок и, всё так же молча, кинулся на меня сбоку. Второй раз я выстрелить не успел. С кочёвки громко закричали; пёс с ходу, откинувшись назад, пробороздил рыхлую землю всеми четырьмя лапами. Потом, с видимой неохотой, повернул и затрусил к кочёвке. За ним повернула вся стая. С весёлым брехом и визгом собаки понеслись к кочёвке, хватая друг друга зубами за бока.

Я рукавом вытер пот со лба.

Навстречу спешил старик чабан в огромной косматой папахе, с длинной палкой на плече.

— Ну и пёс у тебя, — сказал я, — гиена бешеная!

— Ёх, ёх, — заулыбался старик, — хорош собак. Якши Кара-Баш!

Мы шли за чабаном. Чабан длинной палкой расталкивал овец. Собаки, ворча и поглядывая исподлобья, уступали нам дорогу.

Мы нагнулись и вошли за чабаном в сарайчик старика. За нами и собаки просунули в дверь сарая мохнатые морды. Глаза их в темноте вспыхивали то зелёным, то лиловым огнём. Но мы уже не боялись: гости хозяина для собак неприкосновенны.

Прихромал и урод. Он тоже ждал подачки. Но никто из нас не бросил ему куска. Кому приятно смотреть на злобную скотину, покрытую бугристыми шрамами и всклокоченной шерстью! К тому же чабаны остригли его овечьими ножницами, оставив на плечах львиную гриву. Своим единственным глазом пёс следил, как более счастливые попрошайки ловят куски прямо на лету.

Скоро урод понял, что всем он тут противен, и хмуро ушёл в угол. Но и там он кому-то помешал, его ругнули, и он, хромая и поджимая хвост, выскочил во двор.

Перед сном мы вышли покурить.

Горы вокруг были уже тёмные. Небо на востоке — зелёное. На зелёном дрожат первые звёзды. Дрожат, будто замирают от страха на такой высоте. На заходе небо ещё оранжевое. Над всей чёрной громадой гор вознеслась сверкающая снежная вершина. Лучи солнца ещё освещают её, и она взметнулась над ночью, как язык жёлтого пламени. Над горой неподвижно повисло красное облачко.

— Красиво! — сказал я старому чабану.

Чабан удивлённо посмотрел на меня.

— Зачем красиво? — ответил он. — Персик нет, кишмиш нет, барашка нет, — один снег.

Ковыляя, к чабану подошел пёс-урод.

— Ну и образина! — сказал я.

Чабан покачал головой.

— Зачем образина? — с трудом выговорил он. — Хорош собак, красивый собак!

Теперь я удивлённо посмотрел на чабана.

— Ты не смотри, — сказал чабан, — ты чувствуй.

Но я ничего не почувствовал. Спорить же не хотелось. Я просто спросил, почему у собаки такие рубцы.

Чабан поманил нас пальцем, и мы вернулись в сарай. Рассказ старика я хорошо запомнил.

Лет пять назад на этой кочёвке у белой собаки родились щенята. Щенят утопили. Одного оставили — жёлтого с чёрной головой. Оставили и назвали Кара-Баш. Это значит: Чёрная Башка. Черноголовый.

И в эту же ночь на отару напал барс. Собаки в ужасе разбежались, а обезумевшие от страха овцы и козы лавиной хлынули с горы на чабанов, сбили их с ног и чуть не затоптали.

Барс схватил ягнёнка.

Мать Кара-Баша была хорошая собака. Она кинулась на барса, вцепилась ему прямо в морду, и оба — барс и собака — покатились в овраг.

Всю ночь чабаны собирали разбежавшихся овец и коз. И всю ночь трусливо брехали собаки, повернув морды в сторону лесного оврага.

Утром чабаны увидели: на краю оврага лежит мёртвый ягнёнок. Над ягнёнком — овца. Она нюхала и толкала его мордочкой. Вымя её набухло, и она жалобно блеяла. А на дне оврага нашли мёртвую мать Кара-Баша. На белую шею ей будто надели красный ошейник.

Осиротевший щенок пищал от голода. Чабаны сунули его носом в тугое овечье вымя, — и он зачмокал. Овца задёргалась, но её придержали, и она успокоилась.

Так Кара-Баш нашёл новую мать — овцу. А овца нашла нового сына.

Овцу привязали к столбику, и щенок спал вместе с ней. Он был совсем ещё маленький и отползал от овцы только на длину своего хвостика.

Щенок быстро рос. Скоро овцу опять пустили в стадо. Кара-Баш, толстый, как головка овечьего сыра, покатил за ней. Так они и жили вместе — овца и собака.

Прошло два года.

Кара-Баш стал самым большим и самым сильным псом в своре. Силой и смелостью он был в свою родную мать. А от приёмной матери — овцы — он унаследовал слепую преданность стаду.

На лето чабаны опять пригнали отары на горные луга. У овец начали родиться ягнята. Родился ягнёнок и у приёмной матери Кара-Баша. Кара-Баш до сих пор помнил свою приёмную мать и отличал её в стаде. И она позволяла ему обнюхивать своих ягнят.

Барс не оставлял кочёвку в покое.

Он с каждым годом всё больше узнавал человека и всё больше наглел.

Барс напал ночью, когда ружья чабанов были для него не страшнее простой палки.

Заблеяли, заметались в ужасе овцы, остервенело залаяли псы, со стуком покатились камни. Чабаны палили из ружей в тёмное небо и орали на все голоса.

Утром увидали: на дне оврага лежал Кара-Баш. Рядом стояла овца. Жёлтая шкура пса была красной. Он лежал на брюхе, уткнув морду в лапы. Овца стояла рядом и толкала его мордочкой в бок. Под передними лапами Кара-Баша лежал помятый барсом ягнёнок. Он был жив, но голова его плохо держалась на тонкой шее. Пёс прикрывал его своим телом.

Недалеко за кустом скрючился мёртвый барс. На белом горле его расплылось большое красное пятно. Он уже застыл. Кара-Баш был плох. Вытек глаз. Разорвана губа. Прокушена и сломана нога. Вся шкура исполосована глубокими рваными бороздами.

Чабаны хотели пристрелить Кара-Баша, чтобы не мучился, но старик чабан не дал. Он взялся его выходить. Как когда-то в детстве, он стал поить его овечьим молоком. Собаки зализали ему раны. И Кара-Баш выжил.

Разговоры, разговоры — нет им конца! Уж и петух прокричал. Странно слышать петушиный домашний голосок тут, среди диких гор.

Чабан положил уголёк в самодельную трубочку и засопел.

— Якши собак! Хорош собак! — говорил он, пуская дым и щурясь в угол, где спал обезображенный пёс.

Кара-Баш спал неспокойно. Он то взвизгивал, то вдруг начинал сучить лапами. Он видел плохие сны.

— Другие псы совсем дурной — на чикалку[1] брешут, — жаловался старик. — А Кара-Баш спит — значит, всё спокойно. Красивый собак!

Утром встали поздно. Старик чабан с собаками уже погнал стадо на выпас.

В углу сарайчика увидели мы пятнистую барсовую шкуру. На шкуре котёнок катался — играл с ящерицей. По земляной крыше затопотала коза — сухая земля посыпалась на голову.

Мы вышли. Петушок взлетел на сарайчик, похлопал в крылья и, прокричав своё «кукареку», склонил голову набок. Он прислушивался, откуда ему ответит соперник. Соперник ответил с высоких скал. Петушок поскрёб землю коготками и закричал опять. Он так и не понял, что отвечало ему только эхо.

Как весеннее курчавое облако, медленно ползла по гребню горы отара. Позади отары, покрикивая и посвистывая, шёл старик чабан. А впереди стада, опустив тяжёлую голову к земле, медленно брёл Кара-Баш.

Против солнца было больно смотреть. Кара-Баш казался окружённым сиянием. Издали не видно было его страшных шрамов. И огромный пёс был похож на могучего льва.

МЕДВЕЖЬЯ УСЛУГА

Самое неприятное при работе в горах — туман. Нахлынут облака, затопят ущелья, выползут на хребты и закроют всё: вниз до земли, вверх до неба.

Кажется, что весь мир утонул в глухом тумане: ни шума потоков, ни света солнца. Где право, где лево? Где север, где юг?

Сидишь в палатке и ждёшь погоды.

Вниз на базу спускаться не хочется: вдруг прояснит! Спускаться да подниматься непросто: на иную гору два дня на четвереньках лезешь.

Вот так и вышло у нас однажды. На день работы осталось, нахлынул туман. День просидели — кончились консервы. На второй день — крупа. На третий доели сухари. Остались у нас только соль, перед да лавровый лист.

А туман дразнит. Поредел, но не поднимается.

Ждать больше невтерпёж — так есть хочется. И вниз спускаться обидно: вот-вот туман разойдётся!

— Бери ружьё, — говорю я товарищу. — Поброди по склонам, может, подобьёшь что.

Товарищ ушёл, а я залез в палатку и попытался заснуть. Желудок хотел обмануть. Говорят: «Кто спит, тот обедает». Но желудок в горах на чистом воздухе на обман не идёт!

До полудня ворочался я с боку на бок. Потом встал, петь начал. «Может, — думаю, — про еду забуду».

Забудешь тут! Не ладится песня. Вместо песни голодное ворчание выходит.

А туман всё реже, всё реже. Уже вверху, в серой мгле, синие и жёлтые пятна проступили, — значит, скоро откроются небо и солнце.

Вот чуть видные хребты стали надвигаться со всех сторон — так всегда кажется, когда расходится туман.

Вот и все горы видны — чистые, будто вымытые. И опять стал слышен шум потоков и засияло солнце. Работать можно, а товарища всё нет!

И есть так хочется, что стал я посматривать на сыромятные ремни от вьючного седла: а что, если попробовать заварить их с лавровым листом да с солью?

На счастье, вижу: идёт товарищ. За спиной рюкзак раздулся, — значит, добыл что-то. Он ещё далеко, а я кричу, выпытываю:

— Сколько патронов выстрелил?

Отвечает:

— Ни одного.

Опустились у меня руки.

— Так что ж ты, — говорю, — мешок-то травой набил, что ли?

— Ну да, травой, — отвечает.

— Ага, — говорю, — очень хорошо! Добавь тогда к своей траве ремешки от седла, объедение будет.

— И будет, даже и без ремешков.

Посмотрел я на него: уж не спятил ли он с голода?

Плюнул и пошёл к ручью: хоть воды напьюсь, лоб помочу.

Одно остаётся: скорей коней вьючить — и вниз, на базу. Экая досада! И тумана нет, а спускаться придётся.

Поднимаюсь я к палатке и вижу: товарищ раздул огонь, поставил на костёр котёл с водой, а сам режет и чистит какие-то корни и стебли; у него их полный мешок.

— Это ты что затеял? — спрашиваю его осторожно.

— Борщ варю.

— Какой борщ?

— Медвежий.

— Ты не шути, — тихо говорю ему. — Я голодный!

— Тогда не кипятись, а мне помогай. Пока почистим, я тебе кое-что расскажу.

Я подсел помогать, а он мне рассказал вот что.

Утром в полукилометре от палатки наткнулся он на след старого медведя. След был такой свежий, что на мокрой траве висели ещё капельки грязи. Товарищ вложил в ружьё патроны с пулями и пошёл по примятой траве.

Медведь шёл по скату, переворачивая камни, раскапывал мышиные норы и гнёзда земляных ос.

Долго лазал товарищ по скату в тумане, распутывая медвежий след. Из сил выбился.

Сел на камень, сорвал лопушок мягкий, как байковый, вытер лопушком пот и бросил. И вдруг видит, что рядом с его лопушком ещё сорванные лопушки валяются и измочаленные стебли-огрызки. А на огрызках и слюна зелёная не высохла. Медведь лакомился!

Совсем близко медведь, а товарищу не до него, так есть захотел. Сломал он такой же стебель, что медведь жевал, попробовал — ничего, даже огурчиком пахнет.

«Шут с ним, — думает, — с медведем! Где его в тумане найдёшь? Переключусь-ка я на медвежий корм, вон медведь какой с него здоровый — след шапкой не закроешь!»

Так и сделал. Найдёт огрызок, присмотрится, с какого растения, сорвёт, попробует — ничего, кисленько! — и в мешок. В одном месте корни какие-то раскопал медведь, — товарищ и корней набрал. Медведь-то старый, всё в лесу знает — всякую траву съедобную, каждый корешок. Товарищ целый мешок кореньями, щавелем да стеблями набил.

— Сейчас такой борщ закатим — медвежий! — закончил он. И засыпал зелень в кипяток.

«Как бы нам только того, медвежьей болезнью не заболеть», — подумал я.

Но всё обошлось благополучно. Борщ и действительно вышел недурной. Заправили мы его солью, листом лавровым, перчиком и ещё три тетеревиных яйца разбили.

Медведь разорил на склоне тетёркино гнездо, а три яйца вниз скатились, он их не заметил.

Наелись мы медвежьего борща и сразу силу почувствовали. Хоть и не медвежью силу, но достаточную для того, чтобы успеть до вечера подняться на вершину и сделать последние наблюдения.

КРИК

Я шёл по степи и вдруг увидал двух лис. Они как два жёлтых коромысла: спина дугой, нос и хвост к земле. Одна покрупней и с серой гривой, вторая маленькая, светло-светло-рыженькая. Кружат лисы по бурьяну за большим камнем и меня не замечают.

Выстрелил я навскидку. Рыжая взмахнула хвостом с белым кончиком, как белым платочком, и легла на землю. Серая недоуменно подняла мордочку с серыми баками, увидела меня и не спеша потрусила в степь. За бурьяном она не заметила, что рыжая лиска осталась.

Выстрел был удачным — одна картечина угодила лисе прямо в глаз. Зверёк был убит наповал. Ветерок гладил нежную шелковистую шёрстку.

Обрадованный хорошим началом, я быстро связал у лисицы лапки, перекинул её через плечо и зашагал дальше.

Но дальше мне не повезло. Зря пробродил дотемна; не только ничего не подстрелил, но и никого больше не увидел.

Возвращался я уже ночью. Ночь была душная. Над горизонтом нависла чёрная туча, за ней метались жёлтые зарницы. Но над головой сверкал чистый и светлый Млечный Путь — как бесконечная дорога.

Я шагал и шагал, и моя дорога на земле казалась мне такой же бесконечной, как Млечный Путь.

Степь и ночью была полна жизни. Ухо охотника всегда настороже. Вот мягкий шорох над головой — и будто кто-то дохнул в лицо. Это над самой головой взмахнула мягкими крыльями сова. Вдруг отчаянный вскрик. Кто-то оплошал и попал кому-то в зубы.

Для охотника всё это привычно и знакомо — обычные звуки обычной ночи в степи. Звуки погони, схватки, борьбы. Шорох крадущихся шагов, шёпот сухой травы, цокот камня. И я тут — охотник с твёрдым сердцем и жёсткой рукой — как у себя дома.

Но вдруг звук совсем необычный заставил меня насторожиться. Кто-то хрипло кричал вдали: «кгха, кгха, кгха!»

Это не был клич зверя-победителя. Но не был это и безнадёжный крик жертвы. Зверь кричал неприятно, тоскливо, нудно и бесконечно. Всякий зверь скуп на голос и зря не станет кричать. Это древний звериный закон. Этот зверь нарушил закон, он потерял всякую осторожность.

Я шёл, а невидимый зверь всё сидел на одном месте и тявкал уныло и хрипло, будто ему сдавили горло. Я потрогал ружьё и пошёл прямо на крик: не пропускать же удобный случай!

Всё ближе и ближе подходил я к кричащему зверю. Из-за гор поднималась луна. Из-за камней, кустов, бугров стали выползать чёрные тени; казалось, ночь протягивает навстречу чёрные руки.

В неровном зелёном мерцании, как сквозь воду, разглядел я впереди на чистинке маленькое чёрное пятнышко. Тявканье неслось оттуда.

Что-то знакомое показалось мне в этой чистинке и в этих тенях. И вдруг я узнал это место! Вот высокий бурьян, вот камень, за ним лощинка. Здесь днём я подстрелил лису. И сразу за первой догадкой пришла вторая: я понял, что за зверь тявкал сейчас тут, потеряв всякую осторожность!

Запрокинув тонкую мордочку вверх, распушив густые баки, тявкал охрипшим голосом осиротевший лис, тот самый, что днём убежал от меня в степь.

Он сидел как раз на том месте, где я днём связывал лапки у мёртвой лисы.

Маленьким, жалким комочком казался лис под огромным холодным небом в необъятной степи. И жалкий его голосок — не вой победителя и не писк жертвы — был здесь не к месту и странно тревожил душу. Разве не удивительно — жалоба зверя! И выражение «звериная тоска» вдруг наполнилось для меня особым значением.

Я постоял, послушал, потом потрогал своё ружьё и зашагал своей дорогой. Нет, это не удачный случай для охотника, даже если у него твёрдое сердце и жёсткая рука.

Далеко я ушёл, но стоило остановиться, приложить к уху ладонь — и становилось слышным приглушённое хриплое тявканье. Лис всё сидел и тявкал.

Но вот совсем стихли непривычные звуки. Опять вокруг ночная степь, слышится то довольное ворчание, то отчаянный писк. Над головой чёрное небо и белая луна. А впереди дорога, неясная и бесконечная, как Млечный Путь.

ХИТРЮЩИЙ ЗАЙЧИШКА

В жизни не видал такого хитрого зайца!

Да и что сказать: не будь он так хитёр, давно бы попал орлу в когти или кому-нибудь из хищных зверей в зубы.

Лисиц, волков, рысей здесь множество, и они переловили всех зайцев на этом склоне горы. Остался один — Рваные Ушки.

Уши нарвал ему беркут — горный орёл — за неосторожность. С тех пор зайчишка и стал таким умным.

Беркут был молодой, неопытный. Старый орёл падает прямо на спину зайцу и ломает ему хребет. Молодой догонял зайчишку — и проловил. Вцепился когтями в длинные заячьи уши.

Заяц на бегу вырвал свои уши из страшных орлиных когтей и — шмыг под камни.

Эти камни на склоне лежали грядкой, образуя собой как бы длинную трубу или нору: зайчишке под ней есть где пролезть, а лисе или орлу — никак.

Беркут сел перед входом, сунул в нору шею, а крылья его не пускают. Пришлось отказаться от добычи. Улетел другого зайца ловить — поглупее.

Зайцы не устраивают себе постоянных логовищ, как кролики. Кормятся они ночью.

Начнёт светать — заяц поскачет, след свой запетляет, запутает, махнёт с него в сторону и заляжет на весь день где-нибудь под камнем или кустиком.

Да не спасли эти хитрости, давно известные всем любителям зайчатины, других зайцев на этом открытом, безлесном склоне горы. Уцелел, говорю, один этот хитрющий зайчишка.

А почему уцелел? Потому что, вопреки всем заячьим обычаям, избрал себе постоянным логовом вот эту самую гряду камней, которая спасла его уже однажды от молодого беркута.

Не раз с тех пор охотились за ним и старые, опытные беркуты. Но зайчишка не отходил далеко от своих камней.

Нырк! — и спрятался под ними.

Пробовали ловить его и волки. Да куда им — таким здоровым-то — подлезть под камни. В кровь себе горбину стёрли, а пришлось отступиться.

Пробовала ловить его и страшная рысь — большая пятнистая кошка с маленькой головой и гибким, как у змеи, телом. Во все дыры между камнями совала свой нос. Всюду под камнями вкусно пахло зайчатиной, но ни раздвинуть камни, ни проскользнуть между ними она не могла.

На беду заячью, жили на той горе, как уже сказано, и лисицы.

Уж лисицы-то — самые хитрые звери и зайцев ловить — великие мастера.

Зиму зайчишка Рваные Ушки перезимовал у себя в камнях благополучно.

А весной, как стаял снег, увидали его лисицы: лис и лиска. Они в эту пору года дружно живут, детей выводят. Ну и, конечно, взялись за него вдвоём.

Зайчишка лежал на склоне — пузечко на солнце грел. А сам по сторонам косился: не грозит ли откуда опасность?

Лис к нему ну подкрадываться на согнутых лапках. Да не тут-то было!

Заметил зайчишка, вскочил… Лис за ним как кинется!

А Рваные Ушки прыг, скок — и дома.

Лис стал у входа в зайчишкину нору и ждёт.

Рваные Ушки так делал: уйдёт тот, кто его ловит, — он подождёт немножко и выйдет наружу. Тут-то лис его и хотел схватить.

Но Рваные Ушки так испугался лиса, что пробежал всю длинную трубу, всю свою нору под камнями и выскочил с другой стороны каменной гряды. Так он не раз спасался от волков и рыси. Для них хороша была эта хитрость, а вот для лисиц — не очень-то!

Лис только ещё начал подкрадываться к зайчишке, а лиска уже со всех ног бежала к другому концу каменной гряды. Прибежала и стоит у выхода из норы, караулит.

Зайчишке с его умишком где уж про такое догадаться! Он и выскочил из норы — прямо на лиску!

Лиска в это время уже облизывалась: мечтала, как сейчас сладкой зайчатинкой полакомится.

И хорошо, что облизывалась: не успела она язык убрать, зайчишка верть налево кругом — и нырк назад в нору!

Тявкнула лиска с досады, а ничего не поделаешь: сама виновата. Остаётся только теперь обоим охотникам — лису и лиске — спрятаться и терпеливо дожидаться, когда зайчишка с той или другой стороны каменной гряды выскочит. Правильную осаду держать.

Вот и сидят лисицы: лис — у входа, лиска — у выхода; ждут.

А зайчишка Рваные Ушки, не будь глуп, взял да высунул голову из дырки между камнями посередине гряды. Поглядел он в одну сторону — там лис караулит, за камень прячется. Поглядел в другую — там лиска за кустом сидит, караулит.

Видят и лисицы: высунутся вдруг посреди гряды длинные заячьи уши с чёрным пятнышком на конце, крутнёт ими заяц в одну сторону, крутнёт в другую — и опять уши спрячутся.

Поняли: надо снимать осаду. Видно, там у зайчишки между камнями трава растёт. Закусывает он ею. Его и измором не возьмёшь.

И ушли лисицы восвояси.

Вот до чего хитрющий зайчишка: двух лисиц провёл и цел остался!


Загрузка...