Жизнь по Шопенгауэру

Обычных праздников – собственный день рождения, Новый год, тем более «красные даты календаря» – Антон Маркович Клобуков не отмечал. Праздновать нужно что-то радостное, а факт твоего появления на свет – радость сомнительная, наступление очередного года – повод задуматься о будущем, которое никаких фейерверков не сулило; про День международной солидарности трудящихся, годовщину Великого Октября или Сталинской Конституции вообще, выражаясь по-французски, passons, а по-английски – no comment.

Стоило бы, конечно, отмечать день рождения дочки, но Ада так пугается любого события, нарушающего рутину. Ей нужно, чтобы всякий день был в точности похож на другие.

Взамен Антон Маркович завел собственные празднества, сугубо личные – «дни благодарения» – и отмечал их не по разу в год, а ежемесячно. В эти дни он делал себе подарок: вспоминал тех, кого любил и кого больше нет. Согласно мудрому совету поэта Жуковского, не говорил с тоской «их нет», а с благодарностию: «были». В праздничный день вспоминать трагический финал строго-настрого запрещалось – этим горьким снадобьем были приправлены все остальные дни, а «благодарение» отводилось только для счастливых реминисценций. Их в жизни Клобукова, что бога гневить, тоже было немало.

По девятым числам он мысленно возвращал к жизни погибшего на фронте сына – потому что последний раз видел Рэма 9 марта 1945 года, на Московском вокзале.

Четырнадцатого – то есть сегодня – отмечал праздник Мирры. 14 октября 1937 года был последний день, который Клобуков провел с женой. Очень счастливый день – после одиннадцати очень счастливых лет. Конечно, жизнь есть жизнь и бывало всякое, но сейчас тот период вспоминался сплошным непрекращающимся праздником. Как холодной, ненастной зимой солнечное лето на благословенном юге.

Придя из института и поработав над трактатом, Антон Маркович собирался уложить Аду спать, но она уже легла сама, что было необычно, и свет в ее комнате не горел. Может быть, девочка почувствовала, что отцу сейчас нужно побыть одному. Иногда она бывала поразительно чуткой – на каком-то интуитивном уровне.

Клобуков налил рюмку «Отборного» (Мирра всегда покупала этот коньяк на праздники), порезал на блюдечко лимон и с неспешностью гурмана стал минуту за минутой вспоминать события восемнадцатилетней давности.

Событий 14 октября 1937 года в общем-то никаких особенных не было, да и провели они с Миррой вместе только утро. Но каждое мгновение Антон Маркович бережно восстановил в памяти и раз в месяц смаковал заново.

Вот звонит будильник. Они в постели. «Давай быстренько, – шепчет она, – мне же в командировку». По утрам они всегда занимались любовью, потому что оба были жаворонки: вечером клевали носом.

Последнее – и для нее, и для него – любовное слияние Антон Маркович вспоминал с закрытыми глазами, с мечтательной улыбкой. Потом был завтрак (два яйца всмятку, кусок хлеба с маслом, стакан чая). Потом дорога на вокзал (до «Парка» пешком, оттуда по Кольцевой до «Комсомольской»). Тамбур пассажирского вагона. Мирра обнимает его, коротко целует, говорит: «Ну всё. Топай, топай! Тебе на работу. И не скучай. Сегодня прооперирую, завтра понаблюдаю, и обратно. Недальний свет, всего лишь Кострома. Одна нога здесь, другая там». Отчетливо вспомнился запах паровозной копоти и колесной смазки. Это и сбило. Память обоняния перенесла в другой мир, военный. Антон Маркович три года провел в санитарных эшелонах, и тех железнодорожных воспоминаний было в тысячу раз больше.

Тоже тамбур, женщина. Обнимает за шею, касается щеки губами. Военврач Филиппова. Была милая, умная, хорошо смотрела в глаза. Но он взял ее за руки, отодвинул. Может быть, если бы это произошло не в тамбуре и не напомнило бы Мирру… Да нет, не может. Все равно не смог бы. Не единственный ведь случай. В эшелоне было столько молодых женщин: врачи, сестры, санитарки. От постоянного зрелища страданий и смерти, от страха попасть под бомбежку всем хочется забыться, прижаться, да просто – жить. А он – начальник, медицинский авторитет, нестарый мужчина. И влюблялись, и, как раньше писали в романах, домогались. Но Антону Марковичу казалось, что это будет предательством. Если изменить живому человеку стыдно, то изменить Мирре – после того, что с нею случилось – просто невообразимо.

Он и военврача Филиппову теперь вспомнил лишь потому, что она тогда обиделась, перевелась во фронтовой госпиталь и в сорок третьем, во время харьковского отступления, пропала без вести. Получается, погибла по его вине.

Нет, вспомнил не только поэтому. Она была очень хороша, очень. Это сейчас, на исходе шестого десятка, с физиологией стало легко. Гормоны успокоились, пришло освобождение. Ни будоражащих снов, ни самобичевания за неподвластные мысли. А тогда, после поцелуя в тамбуре, он всю ночь не мог уснуть, огонек папиросы прыгал в трясущейся руке.

Вышедшая из-под контроля память немедленно вытащила из прошлого другую трясущуюся руку, верней ту же самую, собственную, только держала она не папиросу, а конверт. На нем штамп НКВД.

Ужасное воспоминание, не для праздника, но как его отгонишь?

Письмо пришло через три месяца после Мирриного ареста. А могло, наверное, и вовсе не прийти, если бы не Филипп Бляхин. Есть люди, и их немало, которые только сейчас узнают, что те, кого они ждали столько лет, оказывается, давным-давно умерли.

Антон Маркович позвонил Филиппу, чтобы узнать, когда Мирру выпустят – ведь они получили то, чего хотели. (Это было отдельное, мучительное воспоминание, которое висело на совести тяжким пожизненным грузом). Бляхин не стал разговаривать, повесил трубку, а вечером подстерег после работы и устроил выволочку: с ума ты что ли спятил, никогда не звони мне по таким вопросам. И вообще не звони. Будет что сказать – я сам тебя сыщу. Но потом смягчился, пообещал выяснить. Терпи, сказал, жди, с ходатайствами и передачами не суйся, только хуже сделаешь. И еще потом несколько раз говорил: жди, машина у нас на забор шустрая, а в обратную сторону неторопливая.

И вот наконец пришло письмо на бланке. Подследственная М. Носик скоропостижно скончалась от остановки сердца и похоронена на спецкладбище, куда доступ родственникам запрещен.

Антон Маркович не поверил, что Мирра умерла. У нее было идеально здоровое сердце. Пошел на прием к наркомюсту Крыленко, своему пациенту, проклиная себя, что послушался Филиппа и не сделал этого раньше.

Николай Васильевич сказал, что в чем, в чем, а в подобных вещах органы не ошибаются. Вышел из-за стола, соболезнующе потрепал по плечу. Тихо, будто боясь, что подслушают, шепнул: «У них и со здоровым сердцем умирают. С запросами никуда не обращайтесь. Они ошибок признавать не любят. Сейчас ваша жена проходит как подследственная, и только. А могут задним числом и приговор влепить. Ваши сын и дочь станут детьми врага народа».

И все равно Клобуков не поверил, что Мирры больше нет. Попросил наркома проверить. Но того через несколько дней самого арестовали и вскоре расстреляли по делу о фашистско-террористической организации альпинистов и туристов. Совсем недавно, в этом году, реабилитировали, восстановили в партии. Неизвестно, что тут макаберней – «фашистская организация туристов» или посмертное возвращение партийного билета…

Антон Маркович горько, лишь краешками рта, улыбнулся – и тут же вспомнил, как широко улыбалась Мирра, как заливисто она хохотала. Сколько в ней было жизни! Она и была жизнь. Ушла – и жизни не стало.

Больно кольнула мысль: а ведь сегодня на всем белом свете никто кроме меня, ни единая душа о Мирре не помнит, будто ее никогда не было.

И вдруг очень захотелось узнать, помнит ли маму Ада. Это всегда было загадкой, чтó девочка помнит, а чтó нет. То начисто забывала случившееся пять минут назад, то внезапно оказывалось, что она хранит в памяти какие-то вещи из совсем раннего детства.

Ада аномально много спала. Часов по двенадцать в день, а зимой и дольше. Во сне она была, пожалуй, активнее, чем когда бодрствовала. И плакала, и смеялась (наяву – никогда), и что-то шептала. Дорого бы Антон Маркович заплатил, чтобы заглянуть в ее сны.

Может быть, она не спит, а просто лежит в темноте? Такое часто бывает.

Сходить, проверить? И если не уснула, спросить про маму. Вдруг ответит?


Сегодня Антон Маркович писал главу про Шопенгауэра, учащего жизни, в которой нет любви, потому что она не нужна. «Не надо ничего ждать от внешнего мира и от людей, – советовал апологет солитарности. – Один человек очень мало в чем может пригодиться другому; в конечном итоге ты всё равно остаешься сам по себе. Так что всё зависит только от твоего собственного качества». Философ велел не отравляться скверными воспоминаниями, не терзаться несбывшимся, обходиться без «импорта» эмоций и ничего, совсем ничего не страшиться.

Завидный modus vivendi, но, увы, невозможный. Как это – не отравляться воспоминаниями после того, что случилось с женой, с сыном, да и с тобой самим? Хорошо было герру профессору в его девятнадцатом веке. И как это – ничего не страшиться, когда есть Ада?

Антон Маркович до ледяной дрожи боялся умереть. Что тогда будет с дочерью? Она и от самых приязненных, ласковых чужих людей шарахается либо вовсе их игнорирует – как было в санитарном эшелоне, где все с Адой тетешкались (пришлось ведь возить девочку с собой, с кем ее оставишь?). А что будет, если она попадет в какой-нибудь инвалидный дом, с равнодушным персоналом?

В двадцать два года Ариадна выглядела на четырнадцать. По виду – обыкновенный подросток, юная миловидная девушка с несколько сонным лицом и странным, обращенным внутрь взглядом, но ничего ненормального. Иногда на улице, когда Клобуков выводил дочь подышать воздухом и кто-нибудь к ней вдруг обращался – спрашивал дорогу или время, – Аду принимали за глухонемую. Она будто не слышала.

Но говорить она умела, просто делала это очень редко и чаще всего невпопад, словно обращалась к самой себе или к кому-то невидимому. На вопрос отца могла ответить, а могла и промолчать. Со своей черепахой, которую никак не звали, Ада разговаривала гораздо чаще, но одними губами, беззвучно. Рептилия поднимала кожистую голову, внимательно слушала и подчас вроде бы даже кивала.

Так они втроем и жили: ученик Шопенгауэра, спящая красавица и разумная черепаха.

Диагноза Ариадне так никто и не поставил, хотя Антон Маркович показывал дочь лучшим специалистам. Психиатрия, как известно, самая малоизученная область медицины. Академик Вычегодов, светило из светил, признался: «Знаете, коллега, все мои познания – результат эмпирики и изучения прецедентов, которое, бывает, подводит. Наши ученнейшие статьи и доклады на конференциях – не более чем дымовая завеса для маскировки невежества. Как говорил Бехтерев, устройство мозга знает лишь Господь Бог».

Выйдя из кабинета в коридор, Антон Маркович подошел к Адиной двери на цыпочках.

В квартире было целых четыре комнаты, правда, крошечных, десятиметровых. Планировала ее когда-то Мирра. В конце двадцатых еще существовали паевые кооперативы для граждан, имеющих право на дополнительную жилплощадь. Им с Миррой полагались лишние метры и как медработникам, и как молодой семье с ребенком, а у него уже была научная степень. И зарабатывали они оба очень хорошо, тогда еще не запретили «коммерческую медицину». Он как опытный анестезиолог был нарасхват, она уже делала, чуть ли не единственная, косметические операции. Купили у частного застройщика в мансардном полуэтаже квартиру без стен, перегородки соорудили сами. «Здесь твой кабинет, здесь мой, – рисовала мелом на полу Мирра, – здесь спальня, здесь детская».

Тогда, на пике «квартирного вопроса», это было фантастическим буржуйством. Конечно, сейчас члены-корреспонденты имеют жилплощадь получше, и Антону Марковичу предлагали переехать в новый академический дом на Соколе, но он отказался. Потому что здесь, в Пуговишникове, прошли главные, счастливые годы. Потому что здесь жили Мирра и Рэм. И потому что это разрушило бы весь Адин мир, в котором царствует неизменность.

Из Адиной комнаты доносилось странное трещание. С короткими интервалами: хрррр, хррррр, хррррр. Такое ощущение, что из-под двери.

Удивленный, Антон Маркович тихонько повернул ручку, потянул створку на себя.

На полу, задрав голову, сидела черепаха. Звуки издавала она. Поразительно! За восемнадцать лет Клобуков слышал ее голос впервые.

Но были и другие звуки, которые доносились из темноты, от кровати. Хриплое, прерывистое дыхание. Что-то было не так, обычно Ада спала бесшумно.

Нахмурившись, он приблизился, щелкнул лампой. Сон у дочери всегда был очень глубокий. Если уж уснула, включенным светом на разбудишь.

Лицо покрасневшее, на лбу испарина. Потрогал пульс – за сто. И температура, очень высокая.

Сходил за фонендоскопом.

В легких влажные хрипы, явная крепитация. Похоже, пневмония. Сунул под мышку градусник. Ого! Тридцать девять и семь.

Спокойно, доктор – вы же доктор.

В таком состоянии больных госпитализируют, но это исключается. Собственно, и не нужно. Пережиток прежних допенициллиновых времен. Конечно, требуется наблюдение врача, но врач вот он.

Согласно последнему отчету Мосгорздрава, все отделения «скорой помощи» обеспечены ампулами с пенициллином.

Сейчас проверим.

Вышел в коридор, набрал 03.

Ответили довольно быстро. Антон Маркович сказал, что нужно прислать машину по поводу пневмонии, госпитализация не потребуется, но у дежурного врача обязательно должен быть с собой бензилпенициллин. Если нет, он позвонит в центральную.

– Кто это такой ученый академик, всё знает? – сказала телефонистка «скорой». – Вот и звонили бы в академическую, раз такой умный.

– Здесь не нужен специалист из академической поликлиники, – терпеливо ответил Антон Маркович. – Чтобы сделать инъекцию, достаточно обычного врача. Да вам и ехать ближе, чем оттуда. Я действительно член-корреспондент Медицинской академии наук. Фамилия Клобуков. Больная – моя дочь. Просто пришлите машину, пожалуйста, и непременно чтоб был бензилпенициллин. Укол я сделаю сам, у меня рука легкая.

– Диктуйте имя больной и адрес, – официальным тоном произнесла телефонистка. – Высылаю машину. К вам приедет доктор Епифьева, очень опытный врач.

Клобуков не выносил, когда кто-то «трясет эполетами», как говаривали в старые времена, и никогда себе этого не позволял, но тут случай экстраординарный. А всё же стало стыдно. Подумалось: всякого человека с принципами нужно ставить в ситуацию, когда соблюдение этих принципов подвергнет угрозе кого-то очень близкого и дорогого. И если ты пожертвовал принципами, то ты демагог и лицемер. А если пожертвовал близким человеком, то ты нелюдь. Что же получается? Коррупция – а использовать свой статус в личных целях безусловно коррупция – человечна, бескомпромиссная принципиальность же бесчеловечна? Надо будет об этом поразмышлять.

Врач позвонил в дверь всего через двадцать минут – то ли потому что «скорую» вызвал академик, то ли она действительно хорошо работала.

Переваливаясь, вошла седенькая, маленькая, какая-то диспропорционально раздутая женщина в пенсне, в теплом пальто поверх белого халата. Начала с извинений, что так долго.

– Я половину времени по лестнице поднималась. У вас ведь на Пуговишникова, 26 нет лифта, а я хромая.

Показала на массивный ортопедический ботинок. Она, кажется, еще была горбатая или аномально сутулая. Помогая снять пальто, Антон Маркович увидел, что у врачихи в самом деле кифоз, и сильный.

– Сейчас помоем руки и посмотрим вашу Ариадну Антоновну, – уютно проворковала доктор. Голос у нее был очень приятный, улыбка такая, какая и должна быть у врача: успокаивающая.

Антон Маркович представился. Разумеется, без титулов.

– А как ваше имя-отчество?

Подал полотенце.

– Мария Кондратьевна Епифьева. Вы тот самый Клобуков, из Румянцевского института? Я читала вашу статью по предоперационному психологическому изучению пациента с целью выбора оптимальной анестезионной программы. Конечно, в условиях обычной районной больницы это невозможно, но очень интересно.

Он удивился. От врача «скорой помощи» не ждешь такой осведомленности. Медики куда более высокой квалицификации, и те читают статьи только по своему профилю.

Присмотрелся к Епифьевой получше.

Пожалуй, она не была похожа на обычного врача «скорой помощи», и дело даже не в горбатой спине. Кто теперь носит пенсне на шнурке? Их уже лет тридцать не продают. И еще: лицо в морщинах, седые волосы на затылке стянуты в старушечий узел, а глаза удивительно молодые, невыцветшие от возраста – синие, с густыми ресницами. Брови тонкого рисунка. Общее впечатление странное. Будто миниатюрную красивую голову по ошибке посадили на уродливое туловище, которое кажется еще шире из-за бесформенной пуховой кофты, виднеющейся под халатом.

Прошли к Аде.

– Бедная девочка. Как же это ее угораздило? – покачала головой Епифьева, пощупав лоб и доставая из кармана фонендоскоп.

– Ада любит открывать окно и подолгу стоит перед ним. Привыкла за лето, а теперь холодно. Я ей говорил этого не делать и думал, что она поняла. Но когда я на работе, она видимо все равно открывает. Понимаете, у дочери серьезная задержка развития.

Он всегда так говорил. Это звучало лучше, чем «она ненормальная» или «она слабоумная».

[Восприятие жизни: Рационал]

– Бог знает, задержка это развития или просто некий иной алгоритм развития, – снова удивила его врачиха мудреным оборотом речи. – Ладно, картина ясная. Сейчас сделаем укольчик, и нам станет легче. Может быть, хотите сами? Вы, наверное, настоящий Паганини шприца, с вашим опытом?

– Спасибо.

Антон Маркович сделал инъекцию. У него была причуда, заведенная еще в Цюрихе, в студенческие годы: вести счет уколам. Профессор Шницлер начал лекционный курс с вдохновенного панегирика Шприцу, который для анестезиста одновременно рыцарская шпага и волшебная палочка.

Это был укол номер 117523-ий.

– Не хотите ли чаю? – предложил Клобуков, когда доктор закрыла свой чемоданчик. – Можно позвонить в диспетчерскую и сказать, что вы здесь. Поступит следующий вызов, прямо отсюда и поедете.

Во времена его детства врача, пришедшего на дом с визитом, обязательно поили чаем, это было в порядке вещей. Мария Кондратьевна с ее пенсне и обходительными манерами будто выплыла откуда-то из дореволюционного прошлого, и предложить ей чаю казалось чем-то естественным.

– Ой, спасибо, – охотно согласилась Епифьева. – А то у нас в автомобиле рация сломалась, и каждый раз после выезда нужно возвращаться на базу. Там ужасно неудобные стулья, орет радио.

– Давайте я спущусь за вашей бригадой. Что же их в машине держать?

– Это будет лишнее. Шоферу и санитару никогда не скучно. Они, пока ждут, играют в дурака на щелчки по лбу. А здесь им будет неловко. Да и вам с ними. Кесарю кесарево, слесарю слесарево.

Вопиюще несоветская сентенция была произнесена все тем же мягким, уютным голосом.

– По крайне мере давайте я спущусь и скажу им, что вы задержитесь.

– Не нужно. Если врач не выходит долее пятнадцати минут, согласно инструкции, санитар идет в квартиру сам. Сейчас появится.

И действительно. Не успел Антон Маркович поставить чайник, как в дверь позвонили.

– Чего тут у вас? – не поздоровавшись спросил угрюмый мужчина с мятой, отечной физиономией, глядя мимо хозяина на вышедшую в коридор Епифьеву. – Мы на шестой этаж носилки не попрем. Если чего – больничных вызывайте.

Он почему-то был в валенках с галошами – странная обувь для середины октября.

Мария Кондратьевна улыбчиво сказала санитару:

– Не беспокойтесь, Иван Егорович, носилки не понадобятся. Я тут еще побуду, а вы пока отдыхайте. Ночь впереди длинная.

Когда противный мужик вышел, врач вздохнула:

– Извините. Не люблю попадать в одну смену с Козаченко, но ничего не поделаешь. Очень неприятный тип.

– У него серьезные проблемы с печенью – по отекам и оттенку кожи видно, – сказал Клобуков. – Это сильно портит характер. Опять же малокровие – ноги мерзнут. А работа тяжелая, физическая. Бог с ним. Пойдемте чай пить. Ничего, если на кухне?

[Восприятие людей: рациоэмпат]

– Я тоже всегда пью чай на кухне. Самое лучшее место в доме. «Мы с тобой на кухне посидим, сладко пахнет белый керосин. Острый нож да хлеба каравай. Хочешь, примус туго накачай…».

Этих стихов Клобуков не знал. Судя по «белому керосину» и примусу, что-то из двадцатых. Они с Миррой на своей первой квартире тоже жгли керосин и качали примус…

– Пенициллин пенициллином, но на первых порах за больной требуется уход. Вы уверены, что справитесь, Антон Маркович? Может быть, все-таки лучше переправить вашу дочь в больницу? Вы ведь, наверное, приписаны к академической. Там и лекарства, и опытный персонал.

– Медицинского смысла в госпитализации нет – нужен просто покой и постельный режим, а для дочери любое перемещение станет шоком. Ничего, пару дней не буду ходить на службу. Только завтра должен, ненадолго – попрошу соседку подежурить в квартире, не заходя к Аде. Она не любит чужих. Я не профессионал по уходу, но кое-какой опыт есть. Если не буду справляться, может быть, найму сиделку в нашем стационаре.

[Самооценка: Рационал]

[1 этап. Рационал-рациоэмпат-рационал 75]

– Вообще-то при выходе из тяжелой пневмонии рекомендуется капельница. В домашних условиях делать ее трудно.

– Мало ли что рекомендуется? – пожал плечами Клобуков. – Всё зависит от индивидуальных особенностей организма. Физически Ада в отменной форме. Незачем накачивать ее химией. Буду делать массаж груди и спины, а остальную работу выполнит сам организм.

[Неконвенц.]

– Но есть ведь и психосоматика. Девушка необычная. Людей подобного устройства, как вы сами говорили, выбивает из колеи всякое нарушение рутины. Непривычные ощущения, страх, тревога могут привести к ухудшению физического состояния, замедлить выздоровление.

– Я тоже сейчас думаю об этом. Последний раз Ада болела в пять лет, корью. Попробую делать то же, что делал тогда. Буду читать ей вслух сказки Пушкина. Память у нее устроена особенным образом – может восстановиться уже прожитая когда-то, а стало быть не нервирующая ситуация… Простите, а что вы записываете?

[Креатив.]

– Для памяти. Давняя привычка. Чем больше знаешь про пациента, тем лучше. «Скорая помощь» – это у меня подработка. Вообще-то я ваш участковый терапевт. Мы с вами до сих пор не познакомились только потому, что у вашей дочери такое крепкое здоровье… Насчет реставрации детских воспоминаний не уверена. Все-таки столько лет прошло. Что делать, если у Ады начнется паника? Это может быть опасно.

– Тут возможны три варианта, – подумав, сказал Антон Маркович. – Попробую поставить ее любимую пластинку. Она, собственно, у Ады единственная, других мы не слушаем. «Фантастическая симфония» Берлиоза. Действует успокаивающе. Не поможет – дам валериановых капель. А еще можно просто сидеть рядом и держать ее за руку. Ритуал утомительный, потому что лучше совсем не шевелиться, но безотказный. В периоды возбуждения всегда помогает.

[Конструктив.]

[2 этап. Неконвенционально-креативно-конструктивный 100]

– Вот что мы сделаем. Забудьте про валерианку, этого недостаточно. Я вам сейчас выпишу транкозипам, это новейшее нервно-успокоительное средство. Сходите в ночную аптеку на Зубовский. Это ведь близко, за четверть часа обернетесь. Я пока побуду здесь. Будем надеяться, что срочного вызова за это время не поступит. Их за ночное дежурство бывает два-три, редко больше. А завтра, когда больная проснется – дадите ей две таблетки. И всё будет хорошо.

Епифьева быстро заполнила бланк и вдруг шлепнула себя по лбу.

– Ах, какая же я недотепа! Вы только посмотрите! Взяла бланки без подписи главного врача. Она для транкозипама необходима, это ведь лекарство из лимитного перечня! Что же делать? – Задумалась. – Есть два решения. Я могу съездить за подписью и вернуться сюда. Но существует вероятность, что меня кинут на другой вызов. Или что главврач будет не в духе, у него не самый простой характер. Либо же… – Она понизила голос. – Вот у меня здесь, на инструкции, есть подпись Льва Константиновича. – Достала листок, показала. – Она, как видите, не очень сложная. Можно ее изобразить на рецепте. Преступление не великое, это ведь простая формальность. У меня не получится, возрастной тремор – все-таки семьдесят два года. Попробуете?

Антон Маркович смутился.

– Нет, это нехорошо… Может быть, все-таки съездите? Или знаете что, давайте лучше я съезжу. Уж злоупотреблять служебным положением так злоупотреблять. Думаю, ваш главный врач членкору не откажет. А вы, если вас не затруднит, побудьте, пожалуйста, здесь.

[Неавантюр.]

– Да, так надежнее. Но тут другая проблема. Для быстроты вам лучше съездить на нашей машине. Но согласится ли моя бригада? Я для них не начальство…

– А если я им заплачу за беспокойство?

– Ни в коем случае! Шофер Зотов – секретарь партбюро. Лучше скажите им, кто вы. Ведите себя как высокое начальство. Прикрикните. Пригрозите. Это подействует.

– Знаете, я лучше такси вызову. По ночному тарифу они приезжают быстро, – промямлил Клобуков, на миг вообразив себе объяснение с шофером.

[Неконфликт.]

[3 этап. Неавантюрно-неконфликтный 100]

– Эх, была не была…

Мария Кондратьевна лихо махнула рукой и расписалась на рецепте.

– По-моему, получилось похоже. Всё, идите в аптеку.

До Зубовского и обратно Антон Маркович добежал трусцой. Запыхался, но транкозипам благополучно добыл, а Епифьева по-прежнему пила чай и строчила в своей книжечке. Из диспетчерской не звонили.

– Перейдемте ко мне в кабинет, – предложил успокоившийся и очень довольный хозяин. – Там удобнее. Кресла.

Его переполняла благодарность, хотелось приветить замечательную пожилую даму.

– Как много у вас художественной литературы, – удивилась Мария Кондратьевна, подойдя к книжным шкафам. – Для медицинского академика довольно неожиданно.

– Хорошая проза иногда дает ответ на мучающий тебя вопрос лучше, чем собственная жизнь или сочинение философа. Настоящий великий роман – это жизнь других людей, в которую тебя волшебным образом на время переносят. Ты выходишь за пределы своего «я», в то же время оставаясь собой.

[Артист?!]

– «Над вымыслом слезами обольюсь?»

– Это Пушкин, да? – Он виновато улыбнулся. – Честно говоря, я небольшой знаток поэзии. В ней форма заслоняет, а то и заменяет содержание.

[Все-таки ученый]

– А что живопись? У вас здесь совсем нет альбомов с репродукциями.

– Я скорее по части музыки. Но не для наслаждения алгеброй-гармонией, а потому что, если это моя музыка, она иногда пробуждает в моей голове какие-то свежие, даже неожиданные мысли. Мне вроде как открывается какое-то закрытое окошко.

[Неочевид.]

[4 этап. Метисность предполож. 50-50]

Клобуков перенес из кухни чайник, чашки, вазочку с печеньем. Епифьева с любопытством смотрела на письменный стол, где лежала рукопись трактата: слева толстая стопка уже исписанных страниц.

– Над чем вы работаете? Не похоже на научный текст.

– Так. Пишу, уже несколько лет, кое-что лично для себя. Но не роман, нет.

[Бульдог?]

Говорить с малознакомым человеком про трактат Антон Маркович не собирался. Он вообще ни с кем об этом не говорил.

Спохватившись, что на столе от празднования остались коньяк и нарезанный лимон, предложил:

– Я понимаю, вы на работе, но, может быть, несколько капель в чашку, для аромата?

– Спасибо. Я совсем не употребляю алкоголь. Берегу ясность мысли. Вы сказали, что все же придется завтра заехать на работу. Лучше бы, конечно, вам в первый день от больной не отлучаться, учитывая ее специфику. Вдруг она позовет, а в доме чужой человек.

– Да, это нехорошо. Но я обещал проконсультировать коллегу, которому предстоит участвовать в сложной операции. Ничего не поделаешь.

[Ответств.]

– Конечно-конечно, – уважительно покивала Епифьева. – Как это, должно быть, приятно, быть лучшим в своей профессии.

Она смотрела на стену, где в золотой рамке висела грамота «Лучший в профессии» – в прошлом году, на тридцатилетнем юбилее института такие выдавали по всем специальностям.

– Это Ада повесила, – улыбнулся Антон Маркович. – Ей нравится смотреть на змею, обвивающуюся вокруг чаши. А в анестезиологии у нас в стране я не лучший. Третий или даже четвертый после Миркина, Свентицкого и, пожалуй, Саакянца из Ереванского нейрохирургического.

[Адекват.]

[5 этап. Профессионализм 100]

– У медиков вашего уровня, сочетающих практическую деятельность с исследовательской, двойная «луковка» – помните, у Достоевского? Про луковку, которая спасла душу? Во-первых, вы лечите больных, но этим, допустим, занимаюсь и я. Во-вторых, развиваете науку, а это уже принадлежит к области искусства, ибо всё, раздвигающее границы познанного, попадает в категорию искусства.

– Я в таких терминах о своей работе не думаю. У меня на самом деле всё просто. Мой враг – боль. Я физически не могу видеть, как люди мучаются. Когда-нибудь человечество полностью изгонит боль из жизни. Если на этом великом пути я помогу сделать несколько новых шагов, значит, я существовал невпустую.

[Махаяна?]

– Ах, если бы руководители страны ставили перед собой сходную цель: сделать так, чтобы люди поменьше мучились, – печально сказала Мария Кондратьевна. – Но такого тезиса в программе партии, увы, не содержится.

Он воспринял эту реплику как признак доверия. С людьми, не вызывающими доверия, в нашей стране так не разговаривают. Совсем недавно за подобное высказывание можно было и под донос угодить.

– Повлиять на программу партии и руководство страны мы с вами не способны. Но делать то, что можем, обязаны.

[Хинаяна?]

– А у вас не возникает ощущения, что все ваши усилия, весь ваш труд разбиваются о бюрократизм, о казенщину, о равнодушие, о какую-то изначальную бесчеловечность всей нашей системы?

Вопрос был совсем уже «вражеский», как сказали бы еще несколько лет назад. В те времена Клобуков немедленно насторожился бы: не провокаторша ли? А сейчас ничего, спокойно ответил, ибо сам для себя давным-давно это сомнение разрешил.

– Сказано: «Делай что должно, и будь что будет».

[Хинаяна]

[6 этап. Хинаяна 70-80?]

Интересный случай. Нужно полное тестирование.

– Вот и славно, – пробормотала Мария Кондратьевна, убрала свой блокнотик и через пенсне посмотрела на вазочку. – Что это у вас, курабье? Какая прелесть. И дежурство спокойное, диспетчерская не дергает. Приятно поговорить с таким человеком. Вы ведь все равно не ляжете спать?

– Разумеется. Я буду следить за Адой, – ответил Антон Маркович. Он все время прислушивался – оставил обе двери открытыми.

– Вы только что произнесли старинную максиму «Делай что должно, и будь что будет», которая в тяжелые времена превращается для российских интеллигентов в магическое заклинание и принимается как аксиома. Я же весьма скептически отношусь к красивым формулировкам. На стадии практического применения позолота с них часто осыпается. Вот я видела у вас на полке роман Каверина «Два капитана»…

– Хорошая книга для подростков. Увлекательная и честная, плохому не учит. Это у нас большая редкость.

– Ну да. Сейчас все еще и фильм посмотрели. Твердят, как заведенные: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!». Две самые распространенные у нас формулы. Подростки борются и ищут, интеллигенты делают, что должно.

– Ну и что в этом плохого? Фраза Каверина прекрасна.

– Если уж на то пошло, не Каверина, а лорда Теннисона: «To strive, to seek, to find, and not to yield». Писатель ее использовал, потому что это эпитафия на памятнике лейтенанту Скотту, погибшему на Южном полюсе. Но ведь поэтическая трескотня, лишенная смысла! Если ты уже нашел, то в каком смысле не сдаваться? Продолжать искать то, что уже нашел? Или задать себе новую цель для поиска? Если второе, то хорошо было бы сформулировать это как-то попонятней.

Антон Маркович рассмеялся. Ему была приятна эта беседа – об отвлеченных материях и на равных, с человеком, который мыслит сам, а не повторяет где-то услышанное или прочитанное. Друзей у Клобукова не было, только коллеги, всякий разговор с которыми неминуемо сворачивал на рабочие темы.

– Так, а мы, русские интеллигенты, с нашим выстраданным лозунгом чем вам не угодили?

– «Делай, что должно и будь, что будет»? В более простом варианте это высказывание звучит так: «Мое дело прокукарекать, а там хоть не рассветай». Может ли этим девизом руководствоваться ответственный, взрослый человек? Вряд ли. Он должен думать не только о собственном душевном комфорте, но и о пользе дела, которое считает правильным. Чистейшей воды капитулянство это ваше «будь что будет».

Клобукову вдруг стало грустно. Она права, подумал он. Это кредо малодушия и эгоцентризма. Но ведь на большее у меня не хватило бы сил?

– Знаете, – сказал он тихо, – когда я учился в Цюрихе, одно время мне очень хотелось стать швейцарцем. Даже не так. Мне хотелось стать Швейцарией. Отгородиться от остального мира, дикого и полоумного, своими горами, своим нейтралитетом…

Не договорил, потому что Епифьева смотрела на него со странным изумлением.

– Что такое, Мария Кондратьевна?

– Вы учились в Цюрихе? Представьте, я тоже! И несколько лет работала там. В какие годы вы там были?

Он тоже разволновался.

– Правда?! Надо же! Я там жил во время Гражданской войны. До лета двадцатого.

– Нет, я уехала оттуда в четырнадцатом. То есть как – уехала? Думала проведаю в России родителей и вернусь, но началась война, и я осталась здесь навсегда.

– Жалеете, – понимающе усмехнулся Клобуков. – Я, бывает, тоже.

– Нет. Всё, что ни происходит, к лучшему. Вот эта максима абсолютно верная, выдерживает любые, самые суровые проверки.

– Знаем-знаем. С такой точки зрения и смерть не страшна. «О мужи судьи, не следует ожидать ничего дурного от смерти, – рек Сократ. – Очень возможно, что она – наивысшее из благ». Но чтоб так мыслить, нужно обладать толстенной броней позитивизма. Не всякому это дано. А кроме того…

Антон Маркович посерьезнел. Ему захотелось сказать про то, о чем он недавно думал: о роскоши бесстрашия, доступного только одиночкам вроде Шопенгауэра.

Но тут зазвонил телефон, диспетчер отправил Марию Кондратьевну на вызов. Записав адрес, она стала прощаться.

– Обязательно к вам завтра загляну. Уже в качестве участкового врача. Вы ведь моя территория.

Какая замечательная дама, думал Антон Маркович. И инвалид, и в возрасте, а сколько от нее тепла и света. Таких людей очень мало, а когда это еще и врач, совсем чудо.

Ада спала тихо, без хрипа, и лоб уже не горел. Рядом с подушкой лежала черепаха. Бог знает, как она туда вскарабкалась. Наверное, по свесившемуся на пол одеялу.

– Спите, девочки, спите, – прошептал Клобуков, хотя пол черепахи был ему неизвестен.

В дверь позвонили. Должно быть, бедная хромая Мария Кондратьевна что-то забыла и вновь была вынуждена подниматься по лестнице.

Нет. На пороге стоял очень высокий и очень худой человек с глубокими продольными морщинами на щеках, со стальным ежиком коротко стриженных волос. Шапку он держал в руке. В другой висел солдатский вещмешок. Одет мужчина был в черный грубый бушлат.

– Вы Антон Маркович Клобуков? Мог бы и не спрашивать. Похожи.

Незнакомец коротко улыбнулся, блеснули зубы, тоже стальные. Из-за них улыбка получилась жутковатой.

– Вы извините, что я среди ночи. Проходил мимо вашего дома, высчитал, что квартира 36 на шестом этаже во втором подъезде. Смотрю – окна горят. Вот и решил…

У Антона Марковича, хоть он еще ничего не понял, ни о чем не догадался, внезапно заныло сердце.

– На кого я похож? Вы, простите, кто?

– На сына вы похожи, младшего лейтенанта Клобукова. Я с ним воевал. Моя фамилия Санин. Ваш сын погиб у меня на глазах. Я привез его личные вещи. Долго вез, десять лет. Так получилось. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.

«Как странно, сегодня ведь день памяти Мирры, а не Рэмки», – мелькнула в голове у Антона Марковича нелепая мысль. Он заморгал. И стало очень страшно. Сейчас ночной гость расскажет про то, как именно «погиб смертью храбрых» младший лейтенант Клобуков, и это будет, как увидеть и пережить его гибель вновь – через столько лет, когда острая боль притупилась.

– Вы шли по ночному городу с вещами, – быстро сказал Антон Маркович, чтобы хоть немного оттянуть страшный рассказ. – Наверное, вам негде остановиться? Можно у меня, если вас устроит диван в кабинете.

Снова мелькнула короткая стальная улыбка.

– Вы угадали. Я с поезда. Деваться было некуда, да и Москвы я давно не видел, а я ведь москвич. Вот и устроил себе экскурсию. Сходил на Поварскую, я там когда-то жил. Потом решил посмотреть, что за Пуговишников переулок – чтоб завтра не плутать. А у вас свет… Диван – это роскошно.

Он снял свой бушлат, под ним оказалась армейская гимнастерка со споротыми погонами.

– Нет, я не демобилизовался, – сказал Санин, поймав взгляд хозяина. – Я откинулся.

Пояснил:

– В смысле, после лагеря. Извините, разучился говорить по-человечески. Вы не думайте, отпущен честь по чести, имею надлежащую справку. У них там ныне торжество законности. – Опять улыбка, только теперь злая. – Невероятная штука – вернули вещи, с которыми замели десять лет назад. Каким-то чудом на складе сохранился мой фронтовой «сидор». – Он показал на мешок. – В нем планшет вашего сына. Там несколько ваших писем, одно с московским адресом.

– Значит, вас реабилитировали? – быстро спросил Клобуков, чтобы еще потянуть время. – Это такое невероятное облегчение, что людей стали выпускать и оправдывать – не только для них. Для всей страны.

– Нет. Меня не реабилитировали и не реабилитируют. Я «пособник». Вышел с ограничениями по месту жительства. Я, учтите, в Москве нелегально. Так что мне наверное лучше обойтись без вашего дивана. Мало ли что.

Интонация была вопросительная. Антон Маркович замахал руками:

– Что вы, что вы! Я вас не отпущу! Здесь никого, только я и дочь. Она… не разговаривающая, так что никто не узнает. Живите сколько понадобится.

– Нет-нет, я с вашего позволения только переночую. Завтра утром уйду.

В кабинете он обвел взглядом книги, лампу на столе, портрет Шопенгауэра, чему-то усмехнулся, но не зло, а мягко, словно иронически.

– Райская обитель. Сиживал и я точно под такой же лампой, готовился к экзаменам в академии. Волновался, что завалю… Куда можно положить вещи Рэма?

– На стол, на стол. Я пока чашки сполосну и чайник подогрею. Еще есть колбаса и сыр. Вы наверняка голодный.

– Не надо, я ел. И чаю не надо.

– А что такое «пособник»? – спросил тогда Антон Маркович. – Расскажите, пожалуйста, про себя. Потом про сына.

Санин кивнул:

– Я понимаю. Вам трудно. Хорошо, про себя… Я девятьсот седьмого года рождения.

Клобуков удивился – думал, ровесник.

– В позапрошлой жизни – майор Красной армии, недоучившийся генштабист. Главная моя карьера получилась отсидочная. Тут я всё время шел на повышение. В тридцать восьмом присел на двушку. Повезло, одному из немногих, выпустили. В сорок первом, под Киевом, попал в немецкий шталаг, отмотал три с половиной. В сорок пятом, в Бреслау, прямо с передовой, замели по доносу одного мерзавца, которого я, правда, перед тем немножко покалечил. Якобы я и еще один боец из бывших пленных, Качарава, шептались о том, чтобы перебежать к немцам. Ага, в осажденный Бреслау, в апреле сорок пятого, …Но особистам плевать, правдоподобно или нет. Поступил сигнал – действуй. Качарава погиб – в том же бою, что ваш сын. Не стали отчетность портить, записали его павшим смертью храбрых за Родину. А я пригодился для другой отчетности, о бдительности СМЕРШа. Признался, что был в плену старостой барака. Брехня, но иначе забили бы до смерти. Получил стандартную «пособническую» десятку. В лагере за одно дело еще пятак навесили. Так что сидел бы и дальше, если бы не постановление семнадцать ноль девять. Указ от семнадцатого сентября «Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами»… Ну вот и всё про меня. Теперь про вашего сына.

– Как он… был убит? – сжав под столом кулаки, спросил Антон Маркович. – Он сразу умер или…

– Ваш сын погиб героически. Красиво погиб. Даже картинно. И я вам это говорю не в утешение, это правда. Помните в «Войне и мире», как Болконский повел в атаку солдат, со знаменем? В точности так же. Только мы в атаку со знаменами не ходили… Убило его на месте. Наповал, в первую же секунду. Похоронили в братской могиле, со всеми остальными. У нас треть роты полегла на той поганой улице.

– Я летом был в Бреслау. По линии Общества советско-польской дружбы. – У Антона Марковича текли слезы, он утирал их ладонью. – Там на кладбище советских воинов целые шеренги братских могил… Я ходил, пытался почувствовать, в которой… Ужасно тяжелая там атмосфера, прямо дышать нельзя… Столько любви похоронено…

Он не сумел объяснить, что имеет в виду, потому что окончательно расквасился.

Санин сидел молча, ждал.

– …Извините. Я не должен был терзать вас зрелищем родительской скорби, – сконфуженно сказал минуту спустя Клобуков, пряча платок. Сам понял, что это прозвучало манерно.

– Скорбь дело правильное, – спокойно ответил Санин. – Вот его вещи.

В скрипучем, почти новеньком планшете лежали парадные золотые погоны с маленькой звездочкой, открытки с какими-то немецкими видами, детский рисунок – похоже Адин, две фотокарточки и тетрадь в замшевом переплете – небольшого формата, но довольно толстая. Неужели Рэм вел дневник? Какой это был бы подарок судьбы – услышать живой голос сына! С забившимся сердцем Антон Маркович стал перелистывать. Увы. Мелкий незнакомый почерк, чуть не половина тонких, папиросной бумаги страниц выдраны. Похоже, они просто использовались для самокруток.

Взял фотографии.

Лихой старшина в фуражке набекрень, сзади надпись «Боксеру от горлодера». И совсем молоденькая девушка, почти девочка с жестким, пытливым взглядом. На обороте аккуратным почерком цитата из Пушкина и дата, сорок второй год. Значит, москвичка – Рэм в это время еще в школе учился. Внизу было и имя «Татьяна Ленская», но вряд ли настоящее. Дань пушкинским героям. В гимназические годы юный Антон Клобуков, интересничая, подписывался в альбомах «Марк Антоний».

– Кто старшина, не знаю. Не из нашей части, – сказал Санин. – А снимок девочки в планшет я сунул. Он у Рэма в нагрудном кармане был. Где-то я вроде ее видел, у меня цепкая зрительная память. Но вспомнить не могу. Или мельком, или просто похожа.

– Наверное, похожа. Мне она тоже кого-то напоминает.

Антон Маркович всё смотрел на фотографию, которая, видимо, много значила для Рэма, если он носил ее на груди.

Ах, если бы знать, кто это. И найти. Ни для чего, просто посмотреть. Пускай она давно замужем, пускай даже забыла Рэмку, неважно. Все равно она – частица его жизни.

Вдруг вспомнил, на кого она похожа – только потому, что перед тем Санин упомянул Бреслау. Расстроился: не то. Там, в теперешнем польском Вроцлаве, была одна молодая женщина-экскурсовод, очень чисто говорила по-русски. Чем-то похожа. Повела делегацию показывать старый город, но Антон Маркович со всеми не пошел, он приехал не для осмотра вроцлавских достопримечательностей. Вместо этого отправился на воинское кладбище, ходил там по аллеям, горевал.

Кто бы ты ни была, московская девочка, живи подольше. И хоть изредка вспоминай Рэма.

Когда гость лег, Антон Маркович постелил себе на полу, около Адиной постели, и долго смотрел на темный потолок. Дочь спала бесшумно, было очень тихо. Лишь шелестела чем-то черепаха, ей тоже не спалось.

Загрузка...