Глава 7

В одиночестве серьезные вещи обдумывать опасно тем, у кого явные проблемы с психикой, и принятием правильных решений. В одиночестве что-либо обдумывать, тем более, действовать кому-то, вроде меня — категорически нельзя. Потому что в этом самом одиночестве я обычно делаю что-то крайне опасное, иногда страшное и максимально безумное. Например — царапаю поверхностными порезами собственное тело. Привычная еще с подросткового возраста практика — причинение себе вреда путем вот такого нехитрого кровопускания, всегда как особая личная медитация, давала время на «подумать».

Но, то ли ситуация из разряда «слишком», то ли усилий приложено мало — не помогает. Не в этот раз. И скальпель летит в раковину, брызги крови по белоснежной поверхности стекают как-то уродливо. Яркий свет лампочки слепит уставшие глаза.

Мне плохо. Вообще не новость. После принятой ударной дозы успокоительного немного тянет живот. Очевидно, что беременной, пусть срок и мал не стоит забрасываться чем-то вроде ксанакса и подобных аналогов. Пусть беременная, то есть я, рожать и не планирует в будущем. Не этого ребенка так точно, а может и вообще… Будет ли он у меня, после того, как я совершу непоправимое? Мм? Будет? Очень сомневаюсь, и без того давно убежденная в своей низкой фертильности и практически полном бесплодии, я и не ждала вот таких сюрпризов. Но жизнь такая сука…

И теперь, обдолбанная очередной дозой успокоительных. Смотрящая на грамм белесого порошка, лежащего на тумбочке, раздумываю… Насколько по-конченному выглядит то, что я делаю и с собой, и с тем, кто пока что существует внутри меня, а? Насколько сильно я скатилась, насколько низко упала? И кто, на самом деле, в этом всем виноват? Воспитание? Его у меня не было. Детство, окруженное угрозами и разочарованием — не более. Родилась с червоточиной? Испорченная? Бракованная? Может моей матери тоже стоило сделать то, что вторые сутки не могу решиться я?

Щекотка в ноздрях и вспышка боли в висках. А из глаз почему-то срываются слезы. Градом. Нескончаемым потоком. Меня подкашивает словно дерево, которое прогнула непогода… после попросту сломав под корень. И оказавшись внезапно задницей на холодном кафеле посреди ванной, я смотрю на свои окровавленные руки долгие несколько минут, в течение которых понимаю, что это не комната шатается, это я дрожу всем телом и рыдаю как сука. Захлебываясь, едва умудряясь дышать, тру свои щеки, кусаю пальцы, оставляя вмятины-следы, не рассчитав силы, прокусываю воспаленную кожу и чувствую вкус собственной крови. Рыдаю, до чертовой икоты, снова царапая и без того пострадавшие руки, рыдаю не в силах остановиться. И не помогает принятая доза, таблетки тоже почему-то не действуют. Не в этот сраный раз.

И рядом никого, кто мог бы помочь. Кто захотел бы. У кого, это могло бы выйти. Никого. Как слоган сучьей жизни. Никого и никогда. Такой твари бесполезной, как я, точно такой же конченный конец. В одиночестве. Гнетущем, смрадном, ебаном одиночестве.

Но умирать не хочется. Жить, впрочем, особо тоже. Хочется рыдать, а еще крови. И тишины, но тихо плакать не выходит. Справляться с тем, что свалилось огромной глыбой, бетонной, с острыми колючими шпилями, которая придавила собой, искалечив — не получается. Не вывожу. Не могу этого сделать одна. И не просто ломаюсь, я докрошила до конца скудные остатки рассудка. Безумие такое родное и слишком давно поджидавшее окутывает и утаскивает туда, где темно и тихо. Туда, где нет ни голосов, ни мыслей, ни чувств. Безумие попросту в середине истерики меня вырубает, словно кто-то подкрался и ударил с силой по затылку.

Вырубает, но проснувшись ранним утром следующего дня, понимаю, что тянуть больше нельзя. Нужно начать действовать. И начинать надо с малого. А после сосредоточится на том, чтобы один из троих, кто похитил часть зачем-то все еще бьющегося в груди сердца, выжил в этом развалившемся к чертям мире. Потому что, потеряв себя, потеряв веру в будущее, потеряв шанс себя же простить в итоге, я не могу потерять его. Не могу. После такого не выживают.

И номер, который на глянцевой карточке написан быстро и рвано Джеймсом — вбивается в мобильный. На том конце провода отвечает вежливый женский голос. И спустя каких-то три с половиной часа я сижу в просторном, стерильном кабинете и подписываю документы о согласии на вторжение в собственное тело. Абсолютно смехотворная сумма за намеренное убийство. Жизнь нерожденного ребенка в наше время обесценена полностью. И тут как не приукрашивай и как не оправдывай, убийство — убийством является в любом из случаев. Кто, как не я, отнимавшая жизнь по разным на то причинам это знаю.

Оплатив эту низость, подталкиваемая вперед легкой, якобы понимающей улыбкой девушки, которая избавит меня от нежелательной, по их мнению, беременности, укладываюсь на кушетку и говорю себе, что другого выхода быть не могло. Просто так вышло. Просто такое время. Просто такой мир. Просто вот такая я, неспособная дать продолжение своего рода, потому что изломана полностью. Потому что безумие, что живет во мне, вероятно переданное от родной матери, как предрасположенность к душевным болезням, может пойти дальше и захватить власть над безгрешным, чистым существом. Непозволительная роскошь. Я просто снова налажаю, если позволю себе поверить в другой исход. Налажаю, потому что не справлюсь и изуродую не только свою жизнь. А ответственность и я… даже не близко.

***

Ошибка за ошибкой… Мелкими плитками, ровным рядом, вымощенная моими же решениями — дорога в рукотворный ад. Ошибка за ошибкой… И первая, самая главная: в том, что я, вопреки здравому смыслу — начала подражать. Ему — мужчине. Системе грязных мыслей, обесцененных вещей, утопичности мира. И впустила это в себя — разрушение.

Вторая оказалась еще глупее — перестала отказывать. Слишком давно, чтобы вдруг резко начать. И в конечном итоге это решило все. Это, а именно — моя безотказность, все сломало.

Ведь если Джеймс был чертовой штормовой волной, который подхватил когда-то и выбросил в пенное море теневой стороны, в итоге утащив на дно. То Франц именно им и оказался — моим губительным дном. Красивым. Спокойным. Смертельно-опасным.

Джеймс лишил сил к сопротивлению. Франц вовремя оказался рядом и поработил. Фил же стал необходимостью и абсолютом.

И вот она я — в темной комнате без окон, в тусклом свете единственной лампочки, в матовой поверхности стеклянного стола пытаюсь рассмотреть то, что осталось от моей личности. В прозрачных поблескивающих осколках возле босой ступни на полу. В алых, слишком контрастно-ярких каплях, стекающих по бледной коже рук.

Мне не больно. Мне тихо. Мне странно и страшно. Потому что буквально год назад жизнь казалась обманчиво упорядоченной, в ней был хоть какой-то смысл что-либо ради себя делать. Глупая выдуманная цель и губительные, душащие, но привычные чувства. Сильные, но не разрушающие до конца, если держать ровно каждое по разные стороны разума и сердца, запирая в изолированные, индивидуальные комнаты и не пытаясь смешивать.

Убивающие, если концентратом вогнать глубоко в вены и пустить в кровь… словно наркотик. Абсолютно дезориентирующие. Потому что любить троих мужчин одновременно чудовищно сильно, но совершенно по-разному — невозможно сложно. И отказаться никак. Потому что если потеряю хоть кого-то — не станет меня. Или уже не стало, я растворилась в этих чувствах, словно таблетка аспирина — показавшая свою мимолетную пользу и покинувшая.

— Что ты сделала? — Знакомый, вкрадчивый голос проникает в уши нехотя. Проникает медленно, будто дымка. Проникает болезненно, словно способен исполосовать быстрее, чем смертельно-опасное, острое лезвие. — Веста, что, мать твою, ты сделала? — Крепкие руки, вздергивающие вверх, заставляющие встать на ноги, распрямить задеревеневшие мышцы, которые свело судорогой от слишком долго неизменной позы.

Тело онемевшее. Чувства слишком яркие. Боль буквально осязаемая и имеющая запах свежей крови. И глаза напротив запретно синие. Глаза напротив — мое личное небо. Глаза напротив одни из тех, что распотрошили душу. Он один из тех, кто изолирован в сердце. Он тот, кто способен причинить мне боль. Потому что я позволила. Сама.

Ему. Всегда.

— Веста?

А капли по щекам стекают прозрачные, горчащие на губах и холодные. Я смотрю на него и не понимаю ни что ответить, ни надо ли вообще что-либо говорить.

А капли по пальцам стекают глянцево-красные, щекоткой по коже, горячие. Я не собиралась убивать себя, просто порезалась, совершенно случайно раздавив чертов стакан в руке, но сил перевязать раны нет. Нет и желания.

А капли стекающие внутри, где-то глубоко — матово-черные, ядовитые, прожигают кислотой дорожки на самой душе. Она теперь еще более темная, чем была ранее. И дело не в том, скольких я успела за столько лет лишить жизни. Дело в том, кого конкретно парой часов ранее решилась убить.

— Веста?

— Его больше нет, — разводы на светлом шелке блузки грязные. Кровь безобразно портит дорогую ткань. А руки дрожат. Мне бы хотелось не сожалеть, мне бы хотелось перестать тихо скулить внутри, скулить и плакать о потере, о невозможности желаемого расклада, о страхе. Мне бы многое хотелось, но… — Его нет, Фил. Больше нет. — Пальцы дрожат касаясь плоского живота, комкая и без того испачканную ткань. Их хочется погрузить в собственное тело, чтобы наверняка проверить осталось ли хоть что-то от комка моих чувств и нервных окончаний, от сгустка клеток, от боли, что фантомно дробит теперь все кости и тянет, отдаваясь судорогой в ногах.

— Что ты сделала?

— Он не простит меня, я не хочу, чтобы даже пытался. — Задыхаюсь, уткнувшись в теплую шею. Задерживая дыхание, пока не начинает темнеть в глазах. — Не хочу и боюсь.

— Зачем? — Выдыхает, и вместо того чтобы оттолкнуть, уйти, и сделать то, что я на самом деле заслужила — прижимает крепче. — Дура, блять. Какая же ты пустоголовая дура. Все ведь могло быть иначе.

— Нет. — Мотаю головой, хоть и получается с трудом. — Нет, не могло.

— Почему?

— Я не знала, чей он.

Замираю после роковых слов. Замирает и Фил. Оказавшись в квартире в рекордные сроки, после моего сброшенного: «Ты нужен мне, пожалуйста, я не справляюсь». Он стоит слишком близко, почти срастаясь с моим дрожащим телом, и создается ощущение, что не дышит. Потому что я не чувствую колебаний его груди. Ни вдохов. Ни выдохов. Ни единого потока воздуха за десятки секунд. Он словно растворился, почему оставшись картинкой стоящей напротив. Я вообще ничего не слышу, все воспринимается, будто на периферии и ужас внутри нарастает диаметрально увеличивающейся точке его зрачка.

— Пиздец, блять, — выдыхает резко сквозь сцепленные зубы. Чересчур в нашей густой тишине громко и свистяще. С секундной заминкой отшатывается, волосы хлестко ударяют его по бледным щекам. Взгляд острым цветным лезвием так непривычно больно режет, что я начинаю быстро и растерянно моргать, а он достает сигарету и закуривает. Слишком дерганные его движения, почти хаотичные и быстрые, вместо привычной плавности и изящности.

— Тебе же нельзя, с твоим диагнозом, — начинаю на автомате про чертово курение, а он срывается на крик. Впервые при мне. Впервые на меня. А я обрываю свой нелепый неуместный шепот.

— Да похуй, Вест, похуй, блять что нельзя, — я слышала, как он умеет рычать. Раньше не пугало, временами даже нравилось. Я слышала, каким жестким он может быть с кем-то другим. Четкие команды, агрессивные выпады, бескомпромиссность и превосходство в каждой черте и взгляде. Я все это слышала, видела и втайне даже восхищалась. Но наблюдать со стороны одно. Оказаться на месте тех многих, кому посчастливилось, или же наоборот, не приходилось. И не зря. Он пугающий. Пусть и все еще аномально родной. — Сейчас вообще на все похуй.

Запускает пальцы в волосы поигрывая желваками, расчесывает длинные пряди рукой, глубоко затягивается и прикрыв глаза шумно выдыхает густой, горчащий на кончике языка дым. Он молчит, а мне хочется ощутить не фантомно, а натурально вкус табака во рту и удавиться нахер от горечи и безнадеги. Я налажала, сильно налажала и впору начать умолять его не уходить, простить и не оставлять меня убогую. Он молчит, но смотрит, сука, без осуждения, все еще вопреки дерьму, что я натворила, он смотрит, успокаиваясь на моих же глазах. Пусть и плещется там, в синеве его небесного взгляда что-то темное, опасное, абсолютно непонятное и густое, как твердеющая на воздухе смола. А мне страшно, что он докурит, развернется и уйдет. Навсегда уйдет, бросив здесь, как использованную и ставшую ненужной вещь. Насрав и на связь аномальную, и на то, что похожи как близнецы во многом, что души давно связало так сильно, что не развязать, не растащить в стороны, не расклеить. Мне страшно его потерять во всех долбанных смыслах. Я зависима. Бесповоротно, невероятно сильно зависима. От троих. Святых. А еще порошка. Совсем, увы, не святого… пусть тот и зовут ангельским.

Проще было бы убиться сию же секунду, и не мучить ни себя, ни окружающих, привязывая тех к себе болью и кровью. И своей, и чужой. У связей подобных всегда есть последствия и, чаще всего, они абсолютно не невинны. И лучше бы мне сдохнуть, правда. Вместо безымянного своего-чужого ребенка, который уже никогда не родится. А мог бы. Мне лучше бы сдохнуть, но я почему-то живу.

— Скоро здесь будет Док, — вздрагиваю, когда слышу голос Фила. — Я догадывался, что ты страдаешь хуйней, пока я пытаюсь вытащить Макса из очередного дерьма, — фыркает и смотрит исподлобья, в мгновение став настолько уставшим, что меня накрывает жгучим стыдом. — Не догадывался, правда, насколько отборным дерьмом, дорогая. И что тоже, оказывается, замешан. Но тут уже мой проеб и невнимательность. — Кивает сам себе задумчиво. — Теперь, видимо, придется разгребать все, не отходя от кассы. Хотелось бы, чтобы все было иначе, но нет. Решать вопросы настолько глобальные ты у нас захотела в одиночку.

Когда успела оказаться на ногах? Не знаю. Но пальцы дрожат, ледяные, словно кровь покинула конечности, сконцентрировавшись в центре моей груди, где почему-то вопреки всему кровавый мотор, перекачивает алую. Сажусь на диван, и послушно вытягиваю руки, когда Фил приходит с аптечкой. Потухший словно фитиль, который смочили водой. Больше не пытается ни орать, ни что-либо спрашивать. Не чувствуется между нами ни осуждения, ни боли, ни разочарования. Чувствуется только звенящая безысходностью пустота и чернильная, омерзительная на вкус — скорбь. Моя. И его непонимание, которое прошило каждую красивую черту идеального лица.

Вероятно Фил даже не догадывался, как много дерьма я привнесу в его и без того нелегкую жизнь. Похоже, только его — дерьмо, я и способна приносить в жизни многих. Всех, на самом деле. От меня ничего кроме кучи дерьма ждать и не стоит. Возможно, никто теперь и ждет…

А минуты, сливающиеся в часы в ожидании приезда Франца тянутся жвачкой. Липко от холодного пота и невыносимо страшно. Ощущение словно я теряю всех одновременно, словно все к чему прикасаюсь, рассыпается в моих же руках, как чертов песок, ускользая сквозь пальцы. И это не просто одиночество, это какое-то кредо по жизни. Приобрети — оцени — привяжись — проеби. Правило. Клеймо, что на внутренней стороне черепа, вместе с абсолютно неправильно работающим мозгом, когда дело касается отношений и чувств. Неважно дружеские отношения или любовные, любые. Я ломаю все. Теряю. Упускаю. Похоже, нужно перестать даже пытаться что-то выстраивать. Наверное, просто стоит прекратить. Навсегда.

Ждать Франца, словно ждать казни. Он конечно терпелив по многим параметрам, и сумел удивить своей заботой совершенно в мою сторону необоснованной. Своим теплом, которое на такую, как я, растрачивал. Он давал мне любовь, а я ее стопроцентно не заслужила. Отношение настолько чуткое и интуитивно правильное, что мне бы молиться на его образ и падать в ноги преклоняясь, а я приношу лишь пресловутое «дерьмо». Ждать его жутко. Не отвлекает ни боль, которая обычно стабилизирует, ни присутствие Фила совсем рядом. Ничто не способно отвлечь от захватившего все внутренности, словно в тиски, ужаса от предстоящей такой явной потери.

И не видно в этой вязкой тьме ни конца, ни края. Я хочу вырваться из гребанного ада, перестать зациклено ходить одной и той же ошибочной дорогой, по кругу ходить, но не могу. Не вижу решения, не понимаю, как действовать. Не справляюсь.

Я не справляюсь…

***

Спустя несколько часов, счет которым вести я даже не пыталась, приезжает Франц. Все такой же теплый, все такой же сосредоточенный и спокойный. Смотрит изучающе, проницательно, будто забирается мне под кожу и вытягивает прямиком из уставших вен все ответы разом. Из сердца вытягивая. А мне хочется сдохнуть и перестать существовать полностью, когда Фил, поняв, что я не способна произнести ни слова, сам рассказывает все. Абсолютно все. От начала и до гребанного конца. Конца, который только что для меня настал. Персонального конца.

Я понимаю, что, наверное, любовь так и проявляется, заботой несмотря ни на что. Заботой, которая и ломает, и дробит, и убивает в итоге порой. Он хочет как лучше, он видит, что все не просто плохо, всему пришел пиздец. Я его сама сотворила. И выхода тут действительно иного нет. Молчание ничего не исправит. Тайны не лечат. Скрытое предательство, которым я вовсю занималась не особо-то и скрываясь, рано или поздно должно было всплыть. Глупо было думать, что спать с двумя мужчинами, и мы сейчас не об аморальности моего поведения, а о схеме как таковой, получится долгое время совершенно беспалевно. Такое только в сериалах существует, в выдуманных сюжетах и мирах. Не в реальной жизни. К сожалению, или же счастью.

Я понимаю, что правда в каком-то смысле освободит. Что боль, наверное, очистит, что свалившись ниже некуда, я могу начать рассматривать пути подъема и возврата самой себя. Полностью растеряв, наконец, начать приобретать хоть что-то. Были бы силы. Было бы желание. Была бы помощь извне.

Франц выслушивает очень внимательно. И прочитать хоть что-то по его лицу нереально. Мне бы хотелось, чтобы тот сорвался и наорал, обзывал, послал меня раз и навсегда, зато не казался вот таким равнодушным. Хотя кому я вру… если он пошлет, да так что безвозвратно, скорее всего, не станет меня. Без них обоих не станет. Какое клише. И после той густой умиротворенности, что порой накрывала наедине с ним, сейчас лишь контрастное звенящее напряжение. Мы все трое как оголенные провода. Еще немного… и рванет.

И неизвестно с какой из сторон.

А неизвестность сводит с ума. Как и воцарившееся плотное молчание, словно густой смог висящее. Это жутко находиться в комнате с двумя живыми, дышащими людьми, но не слышать с их стороны ни единого звука. Я медленно моргаю, переводя взгляд с одной замершей фигуры на другую, и начинает казаться, что те долбанные призраки. Две странные, диаметрально противоположные, совершенно разные тени. Почему-то цветные. Почему-то меня замечающие, теням ведь должно быть все равно? Верно?

А эти смотрят и смотрят слишком внимательно, словно именно я должна что-то предпринять, только что конкретно, ни черта не понимаю. И если Францу хватает выдержки тянуть время, то Фил громко цокнув, уходит. И если первые пятнадцать минут мне казалось, что он вот-вот вернется, то последующие полчаса густого молчания явно говорят о том, что мы с Францем одни, и хорошо ли это — вопрос открытый.

Он молчит. Все еще молчит. Все еще просто смотрит, и в глазах его так много всего, а я не в силах прочитать и сотой доли. От этой накрывшей беспомощности хочется орать и впадать в такое привычное за последнее время безумие. Хочется снова крови и боли, а еще порошка или таблеток. И желание такое сильное… до чертова зуда под кожей. До щекотки в нервах, навязчивой, отвратительной щекотки и не спрятаться ни от себя, ни от разрушительных желаний, ни от внимательно изучающих вишневых глаз.

Он молчит. Только взгляд все темнее с каждой минутой, и вообще не новость, что не выдерживаю первой.

— Что конкретно тебя так сильно задело, Франц? Тот факт, что я убила, вероятно, нашего общего ребенка несколько часов назад, то, что я не рассказала тебе об этом сама, до или после произошедшего или то, что я спала с вами обоими одновременно? — Более безжизненным мой тон не был еще, пожалуй, никогда. Разве что в тот день, когда умер отец, хотя все же в голосе были хоть какие-то оттенки. Тогда. Сейчас нет ничего. Я концентрация пустоты. Болезненно вибрирующей, беспомощной, одинокой. Концентрация боли. Потому что болит и тело, и душа, и сердце. Кажется даже, что невозможно — мысли. Мне больно. Мне так сильно больно, что сжимаются в спазме сосуды, скручивает фантомной судорогой мышцы, а в голове тихий, монотонный писк. Мне так больно от бесконечных потерь, от страха, что преследует по пятам и никуда от него не скрыться, от собственной сломленности и неполноценности. От невозможности огромного количества вещей, о недопустимости их в моей жизни, в виду ментального и физического здоровья. Я чертов обреченный, еще при жизни, потенциальный мертвец. Сраное зомби, с этими так раздражающими меня с детства ледяными голубыми глазами.

Сраное зомби, господи, но почему же так сильно все болит внутри тогда? Почему?

— Что тебя так зацепило, Франц? Предательство или незнание?

Дал бы мне хоть кто-то ответ, почему я сейчас вместо того, чтобы молить его не уходить, молить о прощении моих очередных проебов, молить, потому что, если покинет — одиночество обглодает меня до смерти. Не выкарабкаюсь одна стопроцентно. И в данном конкретном случае даже Фил не помощник.

Дал бы мне кто ответ, почему я кусаю его этими ненужными нам обоим вопросами? Почему намеренно хочу причинить хоть каплю той боли, что испытываю сама, хоть каплю изрыгнуть, впрыснуть в него, чтобы не страдать вот так молчаливо разлагаясь на микрочастицы? Рассыпаясь песком возле его ног. Разлетаясь словно пыль по комнате.

Дал бы кто этот ебаный ответ. Но его нету. Ни от Франца, ни от кого-либо другого.

— Что, Франц? Что конкретно? — Голос срывается на тихий хрип. Взгляд кажущийся вишневым, теперь гладкий и черный — раскаленная галька, покрытая блестящей смолой. Адский взгляд. Инфернальный. Его зрачок — раскаленная точка, обласканный пламенем уголь. — Что?

Слез нет. Есть дрожь, ее так много. В каждом органе особой звуковой волной, словно каждый нерв превратился в мерзкое насекомое и начал жужжать. В теле натуральный гул. В каждой клетке дрожь. В каждой мысли. В кончиках ледяных пальцев, в горле и глотать не выходит, там дребезжащий отчаянием ком.

Это не паника. Уже даже не ужас. Боль поглотила все. Утопила в себе. Полностью. Боль наказывает, измывается как стервятница на и без того гниющей душе. Долбанная сука, которой всегда мало.

— Что, Франц? — Последняя попытка. Не провальная. Но, наверное, лучше бы она ей как раз таки была.

— Ты сказала ему, — не знаю, что конкретно бьет будто пощечина. Наотмашь и слишком сильно. Его спокойный, с легкой еле уловимой ноткой презрения тон или то, как он демонстративно отходит к окну, чтобы еще больше увеличить дистанцию. Всегда шел навстречу, как бы я не проебалась. Оказывался рядом, спрашивал, слушал, выяснял. Не был доволен, но не уходил. А теперь отдаляется. Сделав свой картинный шаг в сторону.

— Я не успела, Франц. Не успела, черт бы тебя побрал, я пришла в ужасе после разговора с Джеймсом к тебе, но ты был занят. Ты был отвлечен от моего расшатанного состояния, ты упустил тот момент сам.

— Я, разговаривал с онкологом из-за его проблемы. Для тебя. И выслушав о диагнозе, о моей попытке помощи, ты просто молча ушла к нему. Я не буду спрашивать, в чем твоя проблема, их слишком дохуя, чтобы разбирать по частям. Мне просто интересно, не позвони он сегодня мне сам, ты когда вообще собиралась рассказать обо всем?

Голос выдержан как терпкое вино, которое не один год, а быть может и не один десяток лет, хранилось в подвале. В нем так много оттенков, куча, долбанная куча всего, а я прочитать ничего не способна в своем болезненном оглушенном состоянии.

Придавленная словами. Раздавленная. И жаловаться глупо, сама виновата, но блять…

— Не знаю, я не знаю… Вас слишком много для меня одной. — Бормочу, запустив в волосы обе руки. Слишком много их всех. Джеймс с его порабощающей аурой, Фил с его позволяющим совершенно все поведением, и Франц с теплом аномальным и таким необходимым. Я не могу выбирать, я не способна вообще что-либо сама выбрать. Я просто чувствую так много к ним всем… и это ломает. Я слишком многое чувствую, в слишком многом варюсь. И не вывожу. — Я люблю тебя, правда, люблю. — Поднимаю глаза, встаю, пошатнувшись, но сажусь снова обратно. — Люблю твое тепло, его так много и все для меня. Оно такое исцеляющее, такое яркое, словно домашний очаг, такое уютное. — А на ногтях снова сколы. А в душе только удушающим полотном, неоднородным осадком пепел. — Я люблю Фила, с первого взгляда поняла, что он свой до последней капли. Идеально сломанный, как и я. Душа родственная, почему-то поделенная на два тела. Я не объясню, как так вышло, что вот такая необъяснимая и странная связь установилась. И почему вообще между нами был секс, он нам не нужен. Там все… совершенно другое по ощущениям. А Джеймса, его я люблю слишком давно и слишком сильно зависима. — Господи, какой бред слетает с моего языка, бред кажущийся правдой, блядской истиной, сгустками боли, которая на губах сверкает в каплях густой слюны. — Я не понимаю, я ни черта не понимаю. Вас слишком много, а я одна. Я одна, Франц. Я больна, безумна и полностью сломана.

Я хочу себе кнопку, чтобы меня или перезапустило или выключила полностью. Навсегда выключило. Я хочу эту сраную кнопку, только бы не видеть этих ягодных глаз, отравляющих своей нечитабельностью. Чем-то незнакомым на самом дне. Я хочу кнопку. Просто пусть что-то, что способно подобное провернуть — вырубит меня. Сейчас. Немедленно.

— Твоей любви слишком мало, чтобы стать аргументом. Ее слишком мало, чтобы что-либо решить. — Отрицательно покачивает головой. Закуривает и смотрит прямо, тяжело, и меня как букашку размазывает от силы его взгляда. Там нет ненависти, но там что-то обжигающе и не в хорошем смысле этого слова. Но помимо черноты и резкости, остроты, словно его радужка стала холодным оружием, там читается явное, неприкрытое разочарование. И решимость. — Ты можешь любить хоть прикроватную тумбочку, в некоторых случаях, даже взаимно. Но проблема здесь не в том, что ты напрочь спутала все возможные понятия и совсем не понимаешь, о чем толком говоришь. Проблема в том, что менять ты ничего не намерена, упорно перекладывая ответственность за свои поступки на псевдо-чувства к другим. Желая, чтобы именно они все за тебя же решили. Только ты — взрослая девочка, Веста. Пора принимать решения самой.

— Я не смогу, — выдыхаю честно. Потому что настолько слаба, что говорю с трудом, о каких радикальных вещах может идти речь вообще? Я могу только сдохнуть, если вдруг понадобится и на этом все. Точка. Резерв исчерпан слишком давно, вычерпан до самого дна. Износилась. Срок годности подошел к черте, вероятно, успел перешагнуть ее.

— Раз уж тебе нужна мотивация — в этом я помогу. — Снова затяжка долгая, смакующая и дым встающий между нами стеной. Он редко курит, раньше по крайней мере редко курил, в последнее время зачастил… И не без моей явной вины. Везде моя вина. Совершенно везде. И я так от этого устала — быть бесконечно виноватой. Словно иного состояния достичь не в силах, не достойна. — Если ты хочешь вероятность нашей встречи, разговора откровенного и что-либо способного решить — поедешь в специализированное место и начнешь приводить в порядок свой раздробленный и решениями, и наркотиками мозг. Разберись в себе, и я подумаю о том, чтобы дать тебе шанс. Либо продолжай свое саморазрушение, но стопроцентно без моего участия. Я умываю руки.

Недокуренная сигарета летит на пол, раздавленная его ботинком затухает. Спустя не более минуты, слышу щелчок входной двери и остаюсь в полном одиночестве.

Он просто ушел. Поставил точку, обозначил свое отношение к происходящему без криков и истерик. И просто испарился. А у меня кружится голова, я сижу, не дыша… до гипоксии и дрожу. Пересохшие глаза, пересохшие до скрипа, болят, и мне бы поплакать, но слезы то ли закончились, то ли не время и позже накроет. Руки привычно тянутся к сумочке с таблетками, отдергивать их — нет моральных сил. Успокоиться самостоятельно никак. Да и что изменит очередная доза? Что она способна испортить в моем случае? С кем-то отношения? Поздно, блять. Все в руинах. Здоровье? Аналогично. Рассудок? О каком рассудке вообще речь, когда дело меня касается?

Успокоительное под язык вместо синтетики — маленькая псевдо победа в сторону трезвости. Капля в море, пусть и нечеловечески сложных, но усилий. Так себе помощь на самом деле, но дрожь понемногу утихает, зато накрывает осознание. Понимание, что я потеряла вообще все. Абсолютно все. Умудрившись одновременно разочаровать всех, кого люблю. Или думаю, что люблю. Верю в это. Уверенность меркнет после слов Франца. Становится неплотной и полупрозрачной. Чувства, не выдержавшие критики, дымно заполняют собой. Отравленные. То, что казалось незыблемым, вдруг пошатнулось и начало крошиться. И это заставляет задуматься о моей способности верно давать оценку своим же чувствам. Любым. Потому что если это все не любовь, тогда что?

А еще маленький противный червячок обиды подтачивает по краям. Он совершенно ни единого слова не сказал о потерянном ребенке. Вычеркнул того, даже не упомянув ни разу. Словно это незначительный пунктик в наших буднях. Обыденность. Нет ни жалости, ни грусти. У него, похоже, в отношении моей беременности… прерванной — нет даже мелькнувшей мысли. Обесцененная маленькая жизнь. Он не думал, похоже, о совместном настолько далеком будущем и определенных последствиях? Я недостаточно хороша? Не способна вызвать желание быть рядом всегда… навсегда, в конце концов? Что не так со мной?

Что не так со всеми нами, если ребенок, его потеря, вдруг просто приравненное к походу в магазин действие?

Почему и в какой момент мы все стали поломаны настолько, что смерть превратилась в незначительную мелочь?

Загрузка...