По Риверсайду и направо со своей матерью жил Скотти Болдьё – в деревянном доме, на третьем этаже, туда нужно было взбираться по наружной деревянной лестнице, как в снах, где такие лестницы подымаются из десятифутовых кустов, целые джунгли на поле внизу, и приводят тебя, покачавшегося на пролетах между шаткими террасами, где сидят странноликие франкоканадские дамы, глядят на тебя и перекликаются друг с другом: «Эй-ё, мадам Беланже, a tu ton[5] стирку закончила?» У Скотти была своя комната, из которой он не вылазил по многу часов, старательно записывая красными чернилами крохотными цифирками и маленькими буковками средний счет бейсбольных команд за лето; или же просто сидел в бурой кухне и читал спортивную страницу «Сан». Там был еще младший брат. И покойный папа там тоже был. Папа был мужичина с огромными кулаками, на вид мрачный, чьи ежеутренние уходы на работу напоминали отбытия Голема сквозь туманы и моря выполнять свой долг. Скотти, Джи-Джей, Загг, Лозон, Винни – все они играли важные роли в летней бейсбольной команде, зимней баскетбольной и неуязвимой осенней футбольной.
Лозон жил на Риверсайд-стрит дальше в обратную сторону, откуда они шли, ниже по склону от греческой кондитерской, на самом краю песочной пустыни песчаного берега, на улочке с розочками, среди коттеджей. Высокий странный отец Лозона работал высоким странным молочником. Высокий странный младший братец Лозона ходил в церковь, молился, читал новены и с остальной детворой своего возраста готовился к конфирмации. На Рождество у Лозонов была елка с подарками; у Джи-Джея Ригопулоса елка тоже была, но худосочная, драная, навсегда поверженная, сияла она в его темном окне; мать Скотти Болдьё ставила елку на линолеум в гостиной со степенностью гробовщика, возле урн. В большом доме Зазы елки, подарки, венки на окнах, конфетти… у него была типичная здоровенная франко-канадская семья.
Винни Бержерак жил на другой стороне реки на Муди-стрит, в трущобах. До дома Джеки Загга Дулуоза – рукой подать от перекрестка, на котором они сейчас остановились. На перекрестке висел светофор, он освещал снег краснотой роз и зеленью венков. Большинство окон в деревянных домах на обоих углах сияли красными и голубыми огоньками; из их труб валил праздничный пар; а люди сидели внизу, в асфальтированных дворах, и раскатистым эхом болтали под заснеженными бельевыми веревками.
Многоквартирный дом Джека Дулуоза находился несколькими крылечками выше по дороге, на другом углу квартала, где, казалось, постоянно кипела жизнь вокруг потакетвилльского центрального магазина, прямо у передвижной закусочной, через дорогу от кегельбана, бильярдной, на автобусной остановке, возле большого мясного рынка, а по обе стороны улицы – пустыри, где ребятня играла в свои серые игры в бурых зарослях зимних сумерек, когда луна только показывается в своей изысканной, дальней, невидимой бледности, точно ее заморозили и извозили грифелем. Он жил с матерью, отцом и сестрой; и у него была своя комната, окна с четвертого этажа таращились на море крыш и блестки зимних ночей, когда домашние огоньки каре помахивают под более чистым и ярким сиянием звезд – тех звезд, что на Севере ясной ночью миллиардами развешивают свои мерзлые слезы, а январский Млечный Путь – что твоя серебряная ириска, завеси мороза в недвижности громадно мерцают, бьются в такт медленному пульсу времени и вселенской крови. В доме Дулуозов кухонное окно выходило прямо на яркую, неистовую уличную жизнь; внутри же яркий свет рисовал много еды, веселья, яблок и апельсинов в широких вазах на белых скатертях, чистые гладильные доски прислонялись к стенам за лакированными дверями, буфеты, блюдца с воздушной кукурузой, оставшиеся с прошлого вечера. Серыми днями Джеки Дулуоз спешил домой, весь потея в ноябре и декабре, чтобы посидеть в сумраке за кухонным столом, над книжкой о шахматах поедая целыми коробками крекеры «Риц», намазанные арахисовым маслом. По вечерам его большой отец Эмиль возвращался домой и садился в темноте у радио, кашлял. Через кухонную дверь в коридор сам он несся очертя голову искать друзей, а по парадной из главных комнат дома ходил только с родителями, обществом и выполнять более прискорбные, более формальные поручения – Задняя лестница была такой тусклой, пыльной, странной, словно от стен отставала штукатурка, когда-нибудь он припомнит ее в своих удрученных снах о ржавчине и утрате… в тех снах, когда тень Джи-Джея будет падать на кусок сломанной ножки, точно глиняная тарелка на улицу, точно модерновые картины в своей резкой вопящей потерянности… В 1939-м еще никакого представления о том, что весь мир сбесится.
По самому перекрестку ходило поразительное количество народу, перешучиваясь в снегу. Шагал своей неимоверной походочкой Билли Арто, коротенький, длинноногий, размахивал руками, сверкали яркие зубы; в команде играл на второй базе; за последние несколько месяцев неожиданно повзрослел и уже несся на свидание со своей постоянной подружкой, чтобы вместе справить Новый год на одной из вечеринок в центральных кинотеатрах.
– Вон Билли Арто! Ура «Дракутским Тиграм»! – завопил Винни, но Билли только проплыл мимо, он опаздывал, он их видел.
– А вы, парни, – вы чего делаете? – уже почти десять, а вы все еще тут посреди дороги выкаблучиваетесь, детство в одном месте играет, вот у меня уже девчонка есть, покеда, сосунки. – Билли был известен под именем Айдапарень. – Ай да парень этот Гас Ригопулос, все пальто в снегу! – крикнул он, презрительно махнув на прощанье рукой. – Скормите его горяченькой ночной птичке! – крикнул он, исчезая в длинной улице, что шла вдоль Текстильного института и снежных полей к мосту на Муди-стрит и к огням центра – туда стремилось много другого народу, катилось много машин, мягко похрустывая цепями, а их красные хвостовые огоньки красиво горели под снегом настоящим Рождеством.
– А вон Иддиёт! – ликующе завопили все они, когда из тьмы нарисовался здоровенный силуэт Джо Биссонетта, который, едва завидев их, тотчас развернул плечи двумя призрачными горбами по бокам от утопшего в груди и выпяченного подбородка и направился к ним мягкой кошачьей походкой. – Вот идет наш большой морпех!
– УУ! – приветствовал их Джо, жестко удерживаясь в позе «морского пехотинца», копируя все неуклюжие прихваты громадных морских псов из фильмов Чарльза Бикфорда[6] в тридцатые, все комиксы про здоровенных Фейганов с бычьими плечами, ту гигантскую тварь, что когда-то гонялась за Чарли Чаплином с иглой морфия, только современный, в морской фуражке, сдвинутой на один глаз, и со стиснутыми кулаками, с оскалом, обнажившим огромные, немного неровные зубы, ухмыляясь, готовясь драться и калечить.
А из банды выступил Джеки Дулуоз – точно в такой же позе, набычившись, скорчив рожу и вытаращив глаза, сжав кулаки; они нос к носу подступили друг к другу, тяжело дыша и держа паузу, чуть ли не зуб к зубу; вот так они бессчетными стылыми зимними ночами возвращались с матчей и борцовских поединков, из мальчишеских киношек, бок о бок, выдувая ртами мерзлые пузыри пара, и люди глядели на них, не веря своим глазам, не в силах убедиться в темноте, действительно ли Иддиёт Джо и Загг, два здоровенных морпеха, прут по улице, чтобы разнести салуны в пух и прах. Какой-то мелвилловский сон о китобойных городках посреди новоанглийской ночи… Некогда Гас Ригопулос целиком и полностью владел душой Иддиёта – всего-навсего добросердечного простодушного жеребца, сильного, как два взрослых мужика; вился вокруг него, как шаман, выпучив глаза, в летних парках, а Иддиёт по своей доброй натуре подлизывался к нему, пока на самом деле по приказу Гаса вылитым зомби не кинулся на Загга, носорожьи воя, не погнал его по всем джунглям подростковых кошмаров на пустырях после заката; в банде гуляла давняя шутка, что Могучий Иддиёт и убить готов, стоит Гасу слово шепнуть. Теперь же они поутихли немного; у Иддиёта завелась девчонка, он как раз шел к ней на свидание, «Зовут Ритой, – сообщил он им, – вы ее не знаете, она славная девчушка, вон там живет», – и показал, по-своему, по-простому сообщив им, краснощекий франкоканадский здоровяк, крестьянский сын из большой и шумной семьи в двух кварталах отсюда. На голове его снег насугробил маленький осиянный осанной нимб… его аккуратно расчесанные, приглаженные волосы, широкое самодовольное здоровое лицо, полное и сдобное над темным шарфом и огромным теплым пальто новоанглийской зимы.
– И-идьёт! – повторил он, значительно всех оглядев и отваливая своей дорогой. – Увидимся…
– Зырь, как повалил, клепаный Иддиёт, ты видал, как он из школы домой ходит?..
– Эй, Мыш, без шуток – слыхал, чё Джек говорит? Каждый день первым из старших классов вываливает, только дверь в подвале откроется, звонок еще не дозвенел, все в раздевалку, а Иддиёт уже тут как тут – что кошмар твой выплывает, шагами здоровенными, как у лесоруба, пилит по травке, по тротуару, по мостику через канал, мимо киоска, по путям, мимо ратуши – о какой, первый правильный пацан из подвала вылез. Джимми Макфи, Джо Ригас, я, ну, быстрые такие все – мы за Иддиётом только в сотне ярдов телепенимся…
– А Иддиёт уже пол-Муди-стрит пронесся, но он не только домой спешит, уроки делать как можно скорее, потому что у него на уроки шесть часов уходит…
– …а полетел, полетел – мимо салуна «Серебряная звезда», мимо большого дерева у женской школы, мимо статуи, мимо…
– …и вот он… – (Лозон и Загг уже наперебой орут эту информацию Джи-Джею и всем прочим) —…на домашнее задание шесть часов надо, но ему сначала нужно сожрать три гамбургера до ужина и шесть раз в пристенок сыграть с сестренкой Терри…
– …у старины Иддиёта нет времени потусоваться, покурить с толпой перед школой, чтобы Джо Мапл его засек и настучал директору, Иддиёт – самый честный, прилежный, работящий ученик во всех Соединенных Штатах Америки и никогда в жизни ни одного урока не прогулял, и вот он открывает парад по Муди до самого своего дома… Девчонки со своими клятыми банданами и бананами тащатся у него далеко в хвосте…
– Айдапарень этот Иддиёт! Во как прет по снегу. – Джи-Джей уже подхватился и показывал на него. – Гляньте, ему сугробы по самую задницу. И-иддиёт, во даёт, не грусти малЫЫшка-а, соль земли просто, пенка на супе, да он – не, говно вопрос, он прекраснейший пацан, что топтал зелень господню, или спасения нам не будет… Чуть-чуть покоя перед смертью, милый боженька, – заключил Джи-Джей, перекрестившись, а все посматривали на него краем глаза и ждали следующего прикола.
И этот яркий и веселый перекресток на четверть часа принадлежал только им, а они стояли и трепались в юности дней своих в родном городке.
– Ну, что скажешь, Загг, – вдруг выпалил Джи-Джей, грубо хватая Загга, притягивая к себе и зажимая ему голову, – потом взъерошил ему волосы и рассмеялся. – Старый добрый Загг, стоит все время в стороне и широченно улыбается… золотой ты парнишка, Загго – Даже у Скотти в зубах не больше золота, со всеми его делишками с Пацаном Фаро, чем в тебе, с твоими чокнутыми окосевшими глазами – они у тебя только в рот смотрят и сияют, вот такой ты, Загг, это кроме шуток… В интересах чего, рыг дрыг, – и несколько раз задрал ногу с похабным значением. – Тебе голову нужно зажать в несколько раз сильнее, пока не запросишь пощады у Турко Джи-Джея, Чертова Чуда Лоуэлла в Маске, а он тогда решит, отпускать тебя и даровать тебе пощаду или нет – назад, джентльмены, дайте мне поставить Загго Христаради Дулуоза на его клятые колени раз и всемогуще навсегда…
– Глянь, шесть тысяч ребятишек скупают у Детуша все леденцы и карамельки – даже косточки в них жуют – Комиксы… Нет, что за жизнь, если вдуматься, а? – А все ребятки выстроились в очередь у Буавера в субботу вечером и ждут своих бобов, на холодном ветру, эй, Мыш, полегче, – сказал Загг из-под захвата.
Все вшестером они стояли на перекрестке, Заза в смешной неистовой кошачьей ярости; Винни вдруг расхохотался и хлопнул Елозу по спине, заорав своим густым, надломленным в горле голосом:
– Юный Елоз из доброй старой Бельгии, ну ты и сук-ки-сын! – а Скотти думал себе: «Можно подумать, они дадут мне в долг денег и распишутся в пустой строчке, чтобы летом у меня была машина, да ни в жисть»; Джек Дулуоз сиял, зря в голове золотистую вселенную, а глаза пылали; Мыш Ригопулос кивал себе, окончательно уверяясь, что все на свете завершится, и завершится печально; а Альбер Лозон, мудрый, молчаливый, потрясный, беззвучно сплевывал сквозь зубы сухую снежинку слюны, отмечая общее примирение, с ними ли, без них, там или не там, дитя, старик, самый из них милый; и все шестеро стояли, наконец примолкнув, расправив плечи, и смотрели на свою Площадь жизни. Не грезя ни разу.