4

Мы перекусили в кафетерии на шестом этаже, в комнате без окон – ее освещал вездесущий дневной свет, – площадью немногим больше стандартной гостиной, с полом, выложенным бледно-голубыми и желтыми плитками. Данцигер уже поджидал нас за столиком. Мы взяли подносы, и он помахал нам рукой; перед ним были кусок яблочного пирога и чашка с бульоном, прикрытая блюдцем, чтобы не остыл. Мы с Рюбом принялись толкать наши подносы по хромированному выступу вдоль прилавка. Я взял стакан чая со льдом и сэндвич с ветчиной и сыром, Рюб – бифштекс по-швейцарски с овощным гарниром. Кассы в конце прилавка не оказалось, денег с нас никто не потребовал. Рюб, забрав свой поднос, заявил, что, мол, увидимся позже, и присоединился к мужчине и женщине, которые только-только начали есть. Я со своим подносом направился к столу доктора Данцигера и по пути огляделся. Кроме нас троих, в кафетерии было всего человек семь-восемь, да еще могло бы поместиться человек десять-двенадцать. Пока я, не садясь, разгружал свой поднос, Данцигер понял мои мысли и улыбнулся.

– Да, – сказал он, – предприятие наше небольшое. Наверно, самое небольшое из всех значимых для истории современных государственных предприятий – приятно сознавать, что это именно так. В постоянном штате у нас всего около пятидесяти человек – со временем вы познакомитесь с большинством из них. При необходимости мы привлекаем людей и средства других государственных организаций. Однако действуем с расчетом, чтобы никто не понял, чем мы тут занимаемся, и не задавал лишних вопросов.

Он снял блюдце, накрывавшее чашку с бульоном, взял ложку и подождал, когда я сорву обертку со своего сэндвича, есть который мне, впрочем, совершенно не хотелось. Нервы у меня были взвинчены до предела, и аппетит не приходил – вот выпил бы я с удовольствием.

– Мы, – продолжал Данцигер, – обеспечиваем секретность не тем, что ставим на бумагах отпугивающие грифы, и не тем, что заказываем какие-нибудь значки для посвященных, а полной своей неприметностью. Президент, разумеется, знает, чем мы тут занимаемся, хотя, возможно, он не очень-то уверен, знаем ли мы это сами. А может, он и не помнит о нас. Кроме того, о нашем проекте известно, пожалуй, только двум членам правительства, нескольким сенаторам и конгрессменам и кое-кому в Пентагоне. Я предпочел бы обойтись без них, но ведь от них зависят наши финансы. Однако в общем-то жаловаться мне не на что: я сдаю отчеты, их принимают, и претензий до сих пор никто не предъявлял.

Я что-то пробормотал в ответ. Соседями Рюба по столу были девушка, которая танцевала чарльстон, и молодой человек примерно ее же возраста. Данцигер перехватил мой взгляд.

– Еще два счастливчика: Урсула Данке и Франклин Миллер. Она была учительницей математики в школе в Игл-Ривер, штат Висконсин, а он администратором магазина в Бейкерсфилде, Калифорния. Она – для северодакотской фермы, а он – для Вими. Вы, кажется, видели, как он упражнялся в штыковом бою. Потом я познакомлю вас, а теперь хочу спросить: что вы знаете об Альберте Эйнштейне?

– Ну, он носил свитер с пуговицами, длиннющую шевелюру и здорово знал математику.

– Совсем неплохо. Остается лишь немного продолжить эту характеристику. Слышали ли вы о том, что много лет назад Эйнштейн высказал гипотезу, согласно которой свет имеет вес? Пожалуй, самая невероятная мысль, какая только могла прийти человеку в голову. Собственно, до Эйнштейна она никому и не приходила: ведь подобная мысль противоречит всем нашим представлениям о свете. – Данцигер внимательно посмотрел на меня; мне было интересно, и я постарался дать ему это понять. – Но астрономы нашли способ проверить гипотезу. Во время солнечного затмения они установили, что лучи света вблизи Солнца изгибаются в его сторону. Иначе говоря, притягиваются силой его тяготения. А из этого со всей неизбежностью следует, что свет имеет вес. Альберт Эйнштейн оказался прав, он выиграл спор.

Данцигер смолк и отхлебнул несколько ложек бульона. Мой сэндвич оказался вполне съедобным: много масла и сыр неплохой на вкус – только теперь я понял, что проголодался. А Данцигер опустил ложку, промокнул губы салфеткой и вернулся к прежней теме:

– Прошло какое-то время. Гениальный ум продолжал свою работу. И вот Эйнштейн вывел формулу: Е = mc2. И да простит нас Господь, два японских города исчезли в мгновение ока, доказав, что он опять прав.

Я мог бы говорить и говорить: список открытий Эйнштейна очень внушителен. Но я перейду прямо вот к чему. Однажды он заявил, что наши концепции времени в значительной мере ошибочны. И я ни минуты не сомневаюсь, что и на сей раз он прав. Ибо одним из последних его вкладов в картину мироздания незадолго до смерти было доказательство, что все его теории едины. Они взаимосвязаны, и каждая из них обусловливает и подтверждает все остальные; вместе взятые, они дают почти законченное объяснение тому, как функционирует Вселенная. И получается, что она функционирует совсем не так, как мы думали раньше.

Пытливо глядя на меня, Данцигер принялся снимать красный целлофан с крекеров, какие обычно подаются к бульону.

– Я где-то читал о том, как он понимал время, но, по правде сказать, немногое понял.

– Он имел в виду, что мы ошибаемся в наших концепциях прошлого, настоящего и будущего. Мы считаем, что прошлое миновало, что будущее еще не наступило и что реально существует только настоящее. Ибо настоящее – это то, что мы видим вокруг.

– Ну, если вас интересует мое мнение, то я скажу, что и мне так кажется.

Данцигер улыбнулся.

– Безусловно. И мне тоже. Это вполне естественно, и сам Эйнштейн на это указывал. Он говорил, что мы вроде людей в лодке, которая плывет без весел по течению извилистой реки. Вокруг мы видим только настоящее. Прошлого мы увидеть не можем: оно скрыто за изгибами и поворотами позади. Но ведь оно там осталось!..

– Разве он имел в виду – осталось в буквальном смысле? Или он хотел сказать…

– Он всегда говорил точно то, что хотел сказать. Когда он говорил, что свет имеет вес, он имел в виду, что солнечный свет, падающий на пшеничное поле, действительно весит несколько тонн. И теперь мы знаем – измерили, – что это так. Он имел в виду, что чудовищную энергию, которая по теории связывает атомы вместе, можно высвободить в одном невообразимом взрыве. И действительно можно, и этот факт коренным образом повлиял на судьбы человечества. И в отношении времени он сказал именно то, что хотел сказать: что прошлое там, за изгибами и поворотами, действительно существует. Оно там на самом деле есть… – Секунд десять Данцигер молчал, вертя в пальцах красную полоску целлофана. Потом взглянул на меня и сказал просто: – Я физик-теоретик, до недавнего времени преподавал в Гарвардском университете. И мое небольшое дополнение к великой теории Эйнштейна состоит в том, что человек… что человек может и должен суметь сойти с лодки на берег. И пешком пройти вспять к одному из поворотов, оставленных позади.

Я старался как мог, чтобы глаза не выдали мелькнувшего у меня подозрения: вот передо мной сидит, быть может, талантливый, располагающий к себе, но дико заблуждающийся старик, который как-то сумел убедить уйму людей в Нью-Йорке и Вашингтоне содействовать ему в осуществлении его невероятных фантазий. Неужели только я один догадывался об этом? Видимо, нет; ведь не далее как сегодня утром Россоф пошутил – а если с горькой иронией? – что я стал участником небывалого розыгрыша. Я задумчиво покачал головой.

– Как это: пешком вспять?

Данцигер допил остаток бульона, наклоняя чашку, чтобы извлечь последние капли, а я доел свой сэндвич. Потом он поднял голову и взглянул мне прямо в глаза, и я понял, что он не сумасшедший. Чудак – да, заблуждающийся – очень может быть, но в своем уме, и вдруг я почувствовал: я рад, самым настоящим образом рад, что попал сюда.

– Какой сегодня день недели? – спросил он.

– Четверг.

– А число?

– Двадцать… шестое? Так?

– Я вас спрашиваю.

– Двадцать шестое.

– А месяц какой?

– Ноябрь.

– А год?

Я назвал, хоть и не совладал с улыбкой.

– Откуда вы это знаете?

Стараясь найти какой-нибудь ответ, я уставился на внимательное лицо Данцигера, на его лысый череп; в конце концов я пожал плечами.

– Не понимаю, какого ответа вы от меня ждете.

– Тогда я отвечу за вас. Вы знаете, какой сегодня год, месяц и число, буквально по миллионам примет. Потому что одеяло, под которым вы сегодня проснулись, вероятно, хоть частично синтетическое. Потому что у вас дома есть, наверно, ящик с выключателем – стоит повернуть выключатель, и на стеклянном экране появятся изображения живых людей, которые станут болтать всякую чепуху. Потому что, когда вы шли сюда, красные и зеленые огоньки указывали вам, когда переходить дорогу; потому что подметки ваших ботинок тоже синтетические и продержатся дольше кожаных. Потому что, если мимо вас пронеслась пожарная машина, она требовала себе дорогу сиреной, а не колоколом. Потому что школьники, которых вы встретили, одеты были именно так, а не иначе, и потому что негр, с которым вы разминулись на улице, посмотрел на вас искоса, да и вы на него тоже, но оба постарались не показать этого. Потому что первая страница «Нью-Йорк таймс» сегодня именно такая, какой она никогда раньше не была и больше никогда не будет. И потому что миллионы, миллионы и миллионы подобных фактов встречаются вам весь день-деньской.

Большинство этих фактов возможно только в ХХ веке, многие – только во второй его половине. Одни факты возможны только в этом десятилетии, другие – только в этом году или только в этом месяце и некоторые, немногие – только в один определенный день, только сегодня. Вы, Сай, со всех сторон окружены бесчисленными фактами, которые, как десять миллиардов невидимых нитей, привязывают вас к нынешнему веку… году… месяцу… дню… секунде.

Он взял вилку, намереваясь ткнуть ею в пирог, но вместо этого поднял и постучал ручкой себе по лбу.

– А здесь у вас еще миллионы невидимых нитей. Вы знаете, например, кто в настоящее время президент страны. Знаете, что Фрэнк Синатра мог бы уже стать дедушкой. Что по прериям не бродят больше стада бизонов и что кайзер Вильгельм не представляет больше опасности. Что монеты у нас теперь чеканят из меди, а не из серебра. Что Эрнест Хемингуэй умер, что все нынче делается из пластика и что, сколько ни пей кока-колы, жизнь от этого лучше не станет. Список можно продолжать бесконечно, он составляет неотъемлемую часть вашего, да и общественного сознания. И он связывает вас и всех нас с тем днем и тем мгновением, когда единственно возможен такой – и никакой другой – список. Убежать от него нельзя, и я сейчас покажу вам почему. – Данцигер смял бумажную салфетку и положил ее на край тарелки. – Кончили? Хотите чего-нибудь еще?

– Нет, спасибо, я сыт.

– Не слишком обильный обед, зато полезный. Во всяком случае, так говорят. Пошли на крышу. Свой пирог я возьму с собой.

Выйдя из кафетерия, мы прошли коротеньким коридорчиком и поднялись по цементным ступенькам к двери, ведущей на крышу. Утренний дождь прекратился, небо почти очистилось – только на горизонте стлались тучи, и несколько человек сидели здесь в парусиновых шезлонгах, подставив лица солнцу. При звуке наших шагов они повернулись к нам, иные попытались заговорить, но Данцигер лишь улыбнулся и помахал им рукой. Крыша была огромная – целый квартал вара и гравия, самая обыкновенная крыша, если не обращать внимания на десятки новых рам потолочного освещения и целый лес труб и вентиляционных выводов. Пригибаясь, чтобы пройти под ржавыми растяжками более высоких труб, и обходя попадающиеся там и сям лужи, мы добрались до пятна послеполуденной тени у подножия деревянной водонапорной башни. Данцигер жевал свой пирог, а я озирался вокруг.

Вдали, к юго-востоку, виднелась громада «Пан Америкэн Эруэйз», в тени которой терялся весь район вокруг вокзала Грэнд-сентрал. Еще дальше торчала серая верхушка «Крайслер билдинг», а справа от нее и еще дальше к югу – «Эмпайр стейт билдинг». За ним стояла почти сплошная стена тумана, уже подкрашенного желтизной фабричных дымов. К западу, всего в каком-то квартале от нас, протекала река Гудзон, напоминающая мутный серый канализационный сток, – впрочем, таковым она и является. За Гудзоном высился крутой берег Нью-Джерси. К востоку меж домами проглядывала узкая полоска Сентрал-парка.

Данцигер махнул вилкой, целясь куда-то в невидимый горизонт.

– Что лежит там? Нью-Йорк? И за ним весь мир? Да, конечно, можно считать и так – Нью-Йорк и весь мир, каков он есть сегодня. Но с неменьшим основанием можно сказать, что там лежит двадцать шестое ноября. Там лежит день, в который вы сегодня утром вошли, и он сплошь заполнен неизбежными фактами и фактиками, делающими его именно сегодняшним днем. Завтрашний день будет почти таким же, и все же не совсем. Где-то какие-то предметы придут в негодность – сегодня их используют в последний раз. Треснутая тарелка наконец разломается, волос-другой поседеет у корня, даст о себе знать первый признак болезни. Кто-то, живой сегодня, завтра умрет. Какие-то строящиеся здания окажутся на шаг ближе к завершению, а другие – к сносу. И там, вдали, с той же неизбежностью будут лежать немножко другой Нью-Йорк и другой мир и, следовательно, другой день. – Данцигер пошел к краю крыши, на ходу дожевывая свой пирог. – Неплохой пирог. Попробовали бы. Я позаботился, чтобы у нас был хороший повар…

На крыше было славно: солнце, отражаясь от ее поверхности, приятно грело лицо. Мы остановились у края, опершись на балюстраду. Данцигер опять махнул рукой в сторону города.

– Перемены, происходящие от одного дня к другому, как правило, слишком незначительны и не бросаются в глаза. И все-таки эти крохотные ежедневные перемены привели нас к современности от тех лет, когда вместо светофоров и воющих пожарных машин мы увидели бы отсюда возделанные поля, ручьи и рощи, пасущихся коров, мужчин в треуголках и британские парусники, стоящие на якоре в чистых водах Ист-Ривер, под сенью прибрежных деревьев. Когда-то все это было именно так, Сай. Можете ли вы сегодня разглядеть это?

Я старался. Я пялился на бессчетные тысячи окон, прорезанные в сотнях закопченных стен, и вниз на улицы, почти насквозь забитые крышами машин. Я тщился повернуть историю вспять и рисовал себе деревенский ландшафт и человека в башмаках с пряжками и белом парике с косичкой, вышагивающего по пыльной грунтовой дороге, которую называли «широкий путь» – «бродвей». Тщился – и не мог.

– Не можете, правда? Разумеется, не можете. Вчерашний день вы способны увидеть: во всех своих основных чертах он еще цел. Многое осталось и от шестьдесят пятого, шестьдесят второго, пятьдесят восьмого годов. Кое-что осталось даже от девятисотого. И несмотря на однообразные стеклянные коробки, на строения-уроды вроде «Пан Америкэн», на все другие преступления, совершенные против природы и людей, – он помахал рукой перед своим лицом, будто стирая их с глаз долой, – существуют еще и фрагменты более ранних времен. Отдельные здания. Иногда группы зданий. А подальше от центра сохранились целые кварталы, стоящие на своих местах по пятьдесят, семьдесят, восемьдесят, а то и по девяносто лет. Есть местечки, которым больше ста лет, а иные помнят даже Вашингтона…

На крыше появился Рюб в легком пальто и фетровой шляпе и вежливо остановился в нескольких шагах от нас, вне пределов слышимости.

– Эти уцелевшие остатки, Сай, – Данцигер еще раз ткнул вилкой в горизонт, – дошли до нас от дней, некогда таких же реальных, как сегодняшний, лежащий перед нами; это фрагменты яркого утра в апреле 1871 года, серого зимнего дня 1840 года, дождливого восхода 1793 года. – Он мимолетно, краешком глаза взглянул на Рюба, затем вновь на меня. – Каждый такой вещественный пережиток, по моему мнению, нечто вроде чуда. Вы когда-нибудь видели «Дакоту»?

– Что, что?

Он кивнул.

– Если б вы ее хоть однажды видели, то запомнили бы и название. Рюб!

Рюб выступил вперед, как бойкий лейтенант, являющийся на вызов полковника.

– Покажите, пожалуйста, Саймону «Дакоту».

Покинув стены бывшего склада, мы с Рюбом двинулись на восток, к Сентрал-парку; плащ и шляпу я забрал по пути на первом этаже. Затем мы повернули на Уэст-драйв, аллею, проходящую по парку у самой западной его границы. Мы шли в тени деревьев – некоторые из них еще сохраняли листву, чистую, умытую утренним дождем, и Рюб, осмотревшись по сторонам, проговорил:

– Парк и сам по себе, признаться, совершенное чудо, неподвластное времени. Здесь, в центре одного из самых быстро меняющихся городов мира, сохранился не просто кусочек прошлого, а несколько сот гектаров, практически не тронутых десятилетиями. Наложите план Сентрал-парка восьмидесятых годов XIX века на современный – и они почти совпадут. Детали, разумеется, изменились: скамейки, урны для мусора, надписи и указатели, покрытие дорог и тропинок. Но взгляните на старые фотографии – и, за исключением машин на дорогах, никакой разницы, заметной, скажем, с высоты шести-семи этажей, вам обнаружить не удастся…

Рюб неплохо рассчитал, когда произнести свои слова, – возможно, знал по опыту: мы как раз миновали последнее дерево и свернули с Уэст-драйв к выходу на Семьдесят вторую улицу, и тут он поднял руку и показал вперед:

– Если, к примеру, смотреть на парк из верхних окон вон того дома…

Я увидел дом и застыл на месте. По ту сторону улицы, фасадом к парку, высилось большое – чуть не целый квартал – здание, не похожее ни на что виденное мной в Нью-Йорке (рис. 1). Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы убедиться в правоте Данцигера: это был великолепный пережиток другого времени. Позже я пришел сюда еще раз – после снегопада, как нетрудно понять, – и отснял целую катушку пленки с видами здания; управляющий даже провел меня на крышу. Первый снимок сделан в точности с того места, где стояли мы с Рюбом, – дом из светло-желтого кирпича, красиво отделанный темно-коричневым камнем: другие снимки подтверждают, что каждый из восьми его этажей почти вдвое выше, чем этажи современного жилого дома, построенного рядом.


Рис. 1


– Вот так-то жили люди восьмидесятых годов, сынок! В иных квартирах по семнадцать комнат, и больших притом; в такой квартире немудрено и заблудиться. По крайней мере в одной из этих квартир есть утренняя приемная, вечерняя приемная, несколько кухонь, уж и не знаю сколько ванных и танцевальный зал. Стены по сорок сантиметров толщиной – настоящая крепость. Осмотрите весь дом не спеша, он стоит того.

Рюб сказал чистую правду. Я смотрел и смотрел, подмечая все новые удивительные детали: роскошные резного камня балконы под некоторыми из высоких старомодных окон; балкон с оградой из витого железа, опоясывающий весь седьмой этаж; полукруглые эркеры, поднимающиеся вдоль стен, как колонны, до самой крыши, где их венчали купола.

– Это и есть «Дакота». Построена она в самом начале восьмидесятых годов, когда тут был фактически пригород. Говорили тогда, что до этого дома отовсюду так далеко, будто он где-нибудь в штате Дакота. Так его и прозвали – во всяком случае, легенда такова. Вас, наверно, не удивит, если я скажу, что года два-три назад группа граждан, ратующих за технический прогресс, жаждала снести «Дакоту» и возвести на ее месте еще одно современное чудище с бо́льшим числом квартир на той же площади, низкими потолками, картонными стенами и уж, конечно, никаких вам залов и комнат для прислуги, зато, можете не сомневаться, солидные барыши владельцам. К счастью, на сей раз у жильцов нашлись деньги, чтобы воспротивиться подобным планам: в доме живет довольно много состоятельных знаменитостей. Они организовались и выкупили «Дакоту», так что пока ей ничто не угрожает. Если только ее не снесут при прокладке какой-нибудь новой автострады, прорезающей город прямо через Сентрал-парк.

– А можно зайти туда посмотреть, что внутри?

– Сегодня некогда.

Я бросил на дом последний взгляд.

– Оттуда должен быть чудесный вид на парк.

– Будьте уверены.

Рюб внезапно словно потерял к «Дакоте» всякий интерес, взглянул на часы, и мы зашагали обратно по Уэст-драйв. Вскоре мы вышли из парка, и впереди показалось огромное складское здание с выцветшей надписью под самой крышей: «Братья Бийки, перевозки и хранение грузов, 555-8811».

Если в кабинете Данцигера я ожидал увидеть роскошную, впечатляющую обстановку – а я именно того и ожидал, – то глубоко заблуждался. На черно-белой пластмассовой табличке у двери была одна только фамилия: Е. Е. Данцигер – и ничего больше. Рюб постучал, Данцигер крикнул: «Войдите!» Рюб приоткрыл дверь, пригласил меня войти, а сам удалился, пробормотав, что увидимся потом. Данцигер держал у уха телефонную трубку и жестом указал на стул рядом с собой. Я сел – плащ и шляпа опять остались внизу – и огляделся, стараясь в то же время не показаться слишком любопытным.

Кабинет как кабинет, меньше, чем у Россофа, и гораздо скромнее обставленный. Он выглядел даже каким-то незавершенным, как кабинет человека, которому положено его иметь, но который проводит здесь не слишком много времени. На полу лежал простенький стандартный ковер, на одной стене висела небольшая книжная полка, на другой – фотография женщины с прической в стиле тридцатых годов, на третьей – огромный аэрофотоснимок городка Уинфилда, штат Вермонт, но сделанный под другим углом, чем тот, который я видел утром. Письменный стол Данцигера явно прибыл сюда прямо из магазина конторских принадлежностей, как и два обтянутых кожей металлических стула для посетителей. В углу на полу стояла солидная картонная коробка, доверху набитая отпечатанными на ротаторе материалами. На столе у дальней стены лежало что-то внушительное под чехлом из прорезиненной ткани.

Данцигер закончил свой телефонный разговор – что-то о том, что кто-то должен подписать какие-то документы. Он выдвинул верхний ящик стола, достал сигару, снял обертку, затем разрезал сигару конторскими ножницами ровно пополам и протянул одну половинку мне. Я покачал головой, и он положил ее обратно в ящик, другую половинку сунул в рот, но не зажег, а сказал:

– «Дакота» вам понравилась.

Это был не вопрос, а констатация факта. Я кивнул, улыбнувшись, и Данцигер улыбнулся в ответ.

– В Нью-Йорке есть и другие здания, сохранившиеся неизменными с давних пор. Многие из них не хуже, а некоторые и гораздо старше «Дакоты», и все-таки она – нечто уникальное. И знаете почему?

Я покачал головой.

– Предположим, что вы стоите у окна верхнего этажа и смотрите вниз, в парк: дело происходит, скажем, на заре, когда машин может не быть вообще. Здание, где вы находитесь, сохранилось без изменений со дня постройки, в том числе и комната, в которой вы стоите, и, возможно, даже стекло, сквозь которое вы смотрите. И что поистине уникально для Нью-Йорка: то, что вы видите из окна, тоже не изменилось!..

Перегнувшись через стол, Данцигер сверлил меня глазами, неподвижный как изваяние, если не считать половинки сигары, которая медленно перекатывалась из одного угла рта в другой.

– Слушайте дальше! – сказал он резко. – Фирма, когда-то ведавшая «Дакотой», сохранилась и поныне, и мы сделали микрофильмы со всей их ранней документации. Мы точно знаем, когда и как долго пустовали квартиры, обращенные окнами к парку. Представьте себе одну из этих квартир пустующей летом 1894 года – так оно и было. Представьте себе, что мы снимаем ту же квартиру на те же месяцы будущего лета – что мы и сделали. А теперь постарайтесь понять меня. Если Эйнштейн и на сей раз прав – а он безусловно прав, – то, каким бы невероятным это ни казалось, лето 1894 года все еще существует. Эта пустая, безмолвная квартира существует тем давно прошедшим летом точно так же, как она существует летом наступающим. Одна и та же, неизменившаяся, она реально существует в обоих временах. И я считаю возможным – понимаете, едва-едва возможным и все-таки возможным, – что будущим летом человек сможет выйти из этой неизменившейся квартиры и очутиться в том, другом лете.

Он откинулся в кресле и глядел мне в глаза, пожевывая сигару, которая знай себе качалась во рту.

– Так просто? – спросил я после длительной паузы.

– О нет! – Он резко наклонился вперед. – Совсем не так просто! – воскликнул он и неожиданно улыбнулся. – Несчетные миллионы нитей, закрепленных вот здесь, Сай, – он прикоснулся ко лбу, – привязывают того человека именно к нынешнему лету, какой бы неизменной ни была окружающая его квартира.

Он опять откинулся назад и все смотрел на меня, продолжая чуть-чуть улыбаться. И потом сказал очень просто и по-деловому:

– Но можно сказать, Сай, что весь проект начался в ту минуту, когда мне пришла в голову мысль, что, вероятно, есть способ перерезать эти нити.

Теперь я понял – я понял цель проекта. Собственно, я догадывался и раньше, но теперь это было высказано вслух. Довольно долго я сидел и размеренно кивал, а Данцигер ждал, что я скажу. Наконец я решился:

– Зачем? Зачем понадобилось их перерезать?

Он разлегся в кресле, свесив длинную руку через спинку, и пожал плечами.

– Зачем братьям Райт понадобилось построить аэроплан? Чтобы дать работу стюардессам? Чтобы нам удобнее было бомбить Вьетнам? Нет. Я полагаю, в тот момент они думали только об одном: а выйдет ли? Я полагаю, так же думали и те, кто запускал первые искусственные спутники Земли. Им тоже хотелось посмотреть: а выйдет ли? Как ребятам, которые запалили шутиху под консервной банкой, чтобы посмотреть, взлетит ли она. И, на мой взгляд, это веская причина. Потом, конечно, понапридумали всяких впечатляющих целей, чтобы оправдать неимоверные расходы на такие игрушки, а сперва, мой мальчик, все, что делается, делается просто ради интереса: а выйдет ли? Вот и у нас тот же вопрос…

По мне, причина была достаточно веской.

– Хорошо, – сказал я, – но почему Уинфилд в 1926 году? Или Париж в 1451-м? Или квартиры в «Дакоте» в 1894-м?

– Место действия для нас не имеет значения. – Данцигер вытащил половинку сигары изо рта, с неприязнью осмотрел ее и сунул обратно. – Да и время тоже. Это лишь подходящие цели – и только. У нас нет никакого особого интереса к индейцам племени кроу. Или же к 1850-му или любому другому определенному году. Но случилось так, что в штате Монтана есть более тысячи гектаров государственной земли, почти нетронутой с пятидесятых годов прошлого века. На четыре, от силы на пять дней министерство сельского хозяйства берется закрыть проложенную там дорогу – не будет ни машин, ни междугородных автобусов – и не допустить пролета самолетов. Оно берется также снабдить нас стадом бизонов в тысячу голов. Если бы мы могли заполучить всю местность в свое распоряжение на месяц, нам не понадобилась бы декорация на «Большой арене». С ее помощью наш человек привыкнет к обстановке и, надеемся, сможет с полной отдачей воспользоваться теми несколькими днями, которыми мы будем располагать на местности.

Что касается Уинфилда, – Данцигер кивком показал на фотографию, – то это небольшой городок в районе истощенных сельскохозяйственных угодий, почти покинутый жителями. В течение последних сорока лет он медленно умирал, население уходило. И вот уже тридцать лет никто не тратится на модернизацию и попытки оттянуть неизбежное. Это типичная история для многих районов Новой Англии. Уинфилд более изолирован, чем другие «города-призраки», и мы закупили его через посредников в качестве удобного объекта. Якобы для строительства плотины на его месте.

Он усмехнулся.

– Мы закрыли ведущую в городок дорогу, а теперь реконструируем его. Наши люди снимают неоновые трубки, демонтируют дисковые телефонные аппараты, вывинчивают матовые электрические лампочки. Мы уже вывезли оттуда почти все электроприборы, всякие там машинки для стрижки газонов и тому подобное. Мы сдираем отовсюду весь пластик, реставрируем старые здания и сносим те, что поновее. Мы даже снимаем с отдельных улиц асфальт и превращаем их снова в чудесные грунтовые дороги. Когда мы закончим, маленький, забытый богом Уинфилд будет опять точно таким, каким он был в 1926 году. Ну, так что вы об этом думаете?

– Звучит внушительно, – улыбнулся я. – И дорого.

– Вовсе нет, – уверенно ответил Данцигер. – Обойдется немногим более трех миллионов долларов – меньше, чем стоят два часа войны, и, право же, это лучшее помещение капитала. Хоть и предпринятое ради одного человека: вы видели его сегодня на «Большой арене».

– Тот, на крыльце дощатого домика?

– Да. Это точная копия дома в Уинфилде. И Джон там сейчас делает все, что может, чтобы создать в себе настрой жизни в Уинфилде в 1926 году. Затем, когда и он, и мы будем готовы, в течение десяти дней – таков наибольший практически разумный срок – примерно двести актеров и статистов начнут ходить по восстановленным улицам Уинфилда, ездить в старых машинах, сидеть на крылечках в теплые дни. Им всем объявят, что они участвуют в опытной киносъемке скрытыми камерами, снимающими неотрепетированные, достоверные движения любого из них, как только он выходит из дома. Человек двадцать из двухсот – те, кто вступит с Джоном в непосредственный контакт, – будут нашими людьми. Мы надеемся, что к тому моменту Джон окажется морально готов наилучшим образом использовать эти короткие десять дней.

Пожевывая свой огрызок сигары, старик уставился на огромную фотографию на стене кабинета. Потом снова повернулся ко мне.

– Такова цель всех наших декораций на «Большой арене». Все они – предварительные, временные двойники действительных объектов, еще не готовых или таких, которыми мы не можем пользоваться достаточно долго. Не очень-то много, например, сохранилось на земле тысячелетних зданий, и одно из них – собор Парижской Богоматери. В нашем распоряжении будет лишь пять часов: от полуночи до утра. На острове Ситэ и по обоим берегам Сены в пределах видимости от собора будут выключены свет и газ. Мы получили также разрешение установить кое-какие декорации в непосредственной близости от собора. Это самое большее, чего мы смогли добиться – через Госдепартамент – от французского правительства. Оно считает, что мы собираемся снимать кино. Мы даже подготовили сценарий, в меру посредственный, что, по-видимому, их убедило окончательно. Никто из нас не возлагает на парижскую попытку больших надежд: для ее осуществления у нас будет всего несколько часов, а этого, боюсь, слишком мало. И уж слишком далеко в прошлое мы забираемся – способен ли кто-нибудь действительно почувствовать сердцем, что было тогда? Сомневаюсь, но не теряю надежды. Делаем что можем на каждом объекте, какой находим, – только и всего…

Данцигер встал и, поманив меня, подошел к накрытому чехлом столу.

– Конечно, есть еще множество деталей, но существо проекта вы теперь знаете. Самое интересное я приберег напоследок – ваше задание.

Он стащил пыльный чехол – под ним оказался отлично исполненный объемный макет. Из зеленой, покрытой барашками воды торчал островерхий лесистый островок. Отделенный от острова проливом, тянулся усыпанный галькой пляж, а над ним косо вверх поднимался крутой берег. Наверху кручи рос лес, и среди деревьев стоял белый домик с незастекленной верандой.

– Все это мы сейчас воссоздаем на «Большой арене», – Данцигер пальцем прикоснулся к вершине лесистого островка. – Это Эйнджел-Айленд в бухте Сан-Франциско; принадлежит он штату и федеральному правительству. Не считая скрытых за деревьями давно покинутых иммиграционных бараков и заброшенной пусковой площадки ракет «Найк», остров выглядит так же, как в начале века, когда этот дом, – он дотронулся до миниатюрной крыши, – был новым. Дом стоит и поныне, и никаких новых построек из него не видно, разве что из задних окон. А Эйнджел-Айленд загораживает мосты через бухту. Стало быть, не считая современных кораблей и катеров в проливе, местность точно такая же, как прежде. А в течение двух полных дней и еще одной ночи мы получим в свое распоряжение и пролив: там появятся два торговых парусника и несколько судов помельче. – Данцигер с улыбкой возложил большую, тяжелую руку мне на плечо. – Сан-Франциско всегда был заманчивым туристским объектом. Но говорят, что до землетрясения 1906 года город был особенно прекрасен, совершенно неповторим. И вот он-то – Сан-Франциско, 1901 год – и есть ваше задание.

Кому по нраву срывать кульминацию! Момент был какой-то невинно драматический, и жаль было разрушать его, но приходилось. Я хмуро покачал головой.

– Нет. Если за мной сохранено право выбора, доктор Данцигер, то я предпочел бы не Сан-Франциско. Я предпочел бы сделать попытку здесь, в Нью-Йорке.

– В Нью-Йорке? – Он недоуменно передернул плечами. – Я бы лично не стал, но если вам так нравится, пожалуйста. Я думал, что предлагаю вам нечто исключительное, но в конце концов…

Чувствуя себя неловко, я прервал его:

– Извините, доктор Данцигер, но я имею в виду не Нью-Йорк 1894 года.

Теперь он уже не улыбался – он стоял и внимательно смотрел на меня, размышляя, вероятно, о том, не ошибся ли он во мне.

– Вот как? – сказал он тихо. – А какого же?

– Января – не помню точно, какого числа, но я выясню – 1882 года.

Я еще не кончил говорить, а он уже мотал головой.

– Зачем?

– Чтобы… чтобы увидеть, как один человек отправляет письмо, – ответил я, понимая, что звучит это в лучшем случае глупо.

– Просто увидеть? И только? – спросил он с любопытством.

Я кивнул, он резко повернулся, шагнул к своему столу, поднял телефонную трубку и набрал двузначный номер.

– Фрэн! Проверьте наши данные по «Дакоте» – они на микропленке. Были ли свободные квартиры, выходящие в сторону парка, в январе 1882 года?

Мы стали ждать. Я разглядывал макет на столе, обошел его со всех сторон, пригибаясь и щуря глаза. Вдруг Данцигер схватил ручку и стал быстро записывать что-то в блокноте. Затем со словами «Спасибо, Фрэн» он повесил трубку, вырвал из блокнота листок и обернулся ко мне. В голосе его звучала досада:

– С прискорбием должен сообщить вам, что в январе 1882 года есть две свободные квартиры. Одна на втором этаже, и она не годится, зато другая на седьмом, и свободна она больше месяца, начиная с первого января и до февраля. Откровенно говоря, я надеялся, что ничего подходящего не будет, значит, из вашей затеи ничего не выйдет, и дело с концом. Поймите, Сай, тут не должно быть личных мотивов. Это очень серьезное предприятие, и для подобных вещей в нем не должно оставаться места. Так что, может, вы скажете, что у вас на уме?

– Охотно. Но я хочу не просто сказать – я хочу показать. Завтра утром. Когда вы увидите все своими глазами, то, надеюсь, дадите согласие.

– Не думаю. – Он опять покачал головой, но глаза у него теперь снова стали дружелюбными. – Тем не менее покажите мне, что там у вас есть. Утром, если хотите. А сейчас идите-ка, Сай, домой. Денек у вас сегодня выдался напряженный…

Загрузка...