ПОСЛЕДНИЕ десять лет ХIХ и первые годы XX века в России - период большого оживления культурной жизни и глубокого духовного обновления. ХIХ столетие было для России «великим столетием», когда родилась ее современная общественно-философская мысль и особого расцвета достигла литература. Парадоксальной особенностью русского общества было то, что богатство литературной и интеллектуальной творческой деятельности пребывало как бы в латентном состоянии, задавленное двумя антагонистическими силами, противоборством которых характеризуется история ХIХ века и начало XX. Это, с одной стороны, самодержавная власть, а с другой - революционная контрвласть, конечно, опиравшиеся на противоположные идеологические основы, с характерным для каждой и неодинаковым подходом к литературе и культуре и даже аналогичным цензорским отношением, хотя необходимо делать различие между царскими гонениями и радикальным остракизмом. В результате оказалось, особенно во второй половине ХIХ века, что в литературе Пушкина и Гоголя, Достоевского и Толстого, резонанс, которой в России, а затем и в Европе возрастал, не удавалось выявить всех потенций своей духовной энергии, так как самосознание общества, да и сама литературная критика, в которой оно выражалось, были глухи к своему глубинному голосу, а когда он достигал их слуха, восставали против него, считая его голосом аристократии или реакции. Это был голос не только крупнейших писателей, но и замечательных мыслителей, таких, как Петр Чаадаев и Аполлон Григорьев, голос духовных глубин и метафизических высот, голос, в котором находили выражение огромные исторические и социальные проблемы и благодаря которому они получали новый мощный резонанс, - в то время как в радикально-революционной публицистике социально-политическая проблематика превращалась в некий абсолют, который выхолащивал человеческую сущность.

Обновление, начавшееся к концу XIX века и достигшее расцвета к началу следующего, состояло, прежде всего, в открытии и переоценке этого огромного национального богатства в рамках европейской культуры, откуда черпались идеи, наиболее близкие этой литературной и интеллектуальной традиции, родственные проблемы, которые стояли перед русским духом на новом этапе его эволюции. Начался период необычайной творческой активности, что известно всем, кто мало-мальски знаком с историей русской культуры. В то же время для этого периода характерно остро-драматическое, чтобы не сказать - трагическое чувство апокалипсиса, неотвратимой и близкой гибели. В этом смысле так называемый Серебряный век русской литературы - начало столетия - совсем не похож на ее «золотой век», первую четверть прошлого столетия: тот век знал свои катастрофы, например поражение декабризма, но при этом он был пронизан чувством органического внутреннего равновесия, какого недоставало и не могло доставать России XX века, так как над ней тяготела уже другая история - история второй половины столетия и назревавшая новая фаза, которой в скором времени предстояло начаться войной и революцией.

Принято говорить, что русская культура конца ХIХ и начала XX века пронизана новым и мощным духом религиозности. Эта мысль очевидна для всякого, кто знает этот период и подходит к его изучению без предрассудков. Однако она требует двух уточнений, каждое из которых вытекает из сказанного выше. Новое русское религиозное сознание первых лет XX века - подтверждение и развитие всего того, что таилось в глубине великой русской литературы, но прежде игнорировалось, презиралось и, добавим, снова будет игнорироваться и презираться на послереволюционном этапе русской литературы, чтобы лишь в наши дни оказаться заново открытым и переоцененным. Второе уточнение состоит в том, что новая русская религиозность, возникшая в последние годы XIX столетия, вовсе не представляет собой нечто церковно-назидательное; это свободно-проблематичная религиозность: христианство для нее - не бесспорная истина, дающая приют и покой, а поиски истины, которые затрагивают общие и индивидуальные судьбы, не замыкаясь во внутреннем мире, но включая в себя поведение человека в истории. Иначе и не могло быть в эпоху тотального кризиса, который переживала в ту пору европейская культура в целом и с особой остротой - русская культура. Впрочем, и самый религиозный опыт великих умов, к которым обращалась русская религиозность начала столетия, - опыт Толстого, Достоевского и, конечно, Владимира Соловьева, - был далеко не мирным и безоблачным, а наоборот, надрывным, бурным, катастрофическим.

Если такова общая картина формирования, утверждения и дифференциации новой религиозности в русской культуре начала XX века, то не вызовет удивления, если я назову двух западных мыслителей, на которых ориентируется русская религиозная мысль этого периода: Карла Маркса и Фридриха Ницше. Здесь опять-таки требуются некоторые уточнения. Может показаться странным, что говоря об их влиянии не на русскую культуру вообще, а на религиозную мысль, мы останавливаем наше внимание на мыслителях, чей атеизм и антитеизм, чей вызов христианству достиг, в каждом по-разному, высшей точки. Анализируя комплекс идей, оплодотворявших русские религиозные искания, следовало бы назвать, может быть, и другие имена, начиная с немецких романтиков и до западноевропейских философов начала XX в. Но пример Маркса и Ницше наиболее нагляден, если при этом отказаться от механического сопоставления, когда «влияния» понимаются как внешние взаимодействия разных явлений. В определенный момент культура не столько пассивно воспринимает чужие влияния, сколько ищет их сама, и эти поиски отвечают ее внутренним творческим импульсам, более того, само влияние - часть этих импульсов. Заимствуя у другой культуры то, что отвечает ее собственным запросам, культура обнаруживает доселе неведомое «избирательное сродство» между собой и тем, что ею усваивается. Активное восприятие Маркса и Ницше в России - это не просто влияние, а судьба. Правда, характер культурного присутствия обоих мыслителей в России неодинаков. Общеизвестно, что на долю Маркса именно в этой стране выпала беспрецедентная в истории Нового времени официальная революционная канонизация. Ницше, напротив, постигла совсем иная судьба, впоследствии его фигура была демонизирована, он был объявлен предтечей самой реакционной и бесчеловечной идеологии. Но это относится уже к другому периоду, требующему иного подхода. В рамках интересующей нас темы названным фигурам можно приписать один и тот же культурный статус, рассматривая Маркса в метаполитическом, а Ницше в метарелигиозном плане.

Что касается Маркса, то его связь с новой русской религиозностью - по крайней мере внешняя - достаточно ясна: наиболее активная группа религиозных философов начала века вышла из среды бывших русских марксистов. Они взяли у Маркса то, что было стимулирующим и новаторским по сравнению с русской народнической традицией, которая становилась все менее адекватной современному капиталистическому развитию, а затем, каждый по-своему, перешли на позиции спиритуализма, подытожив свои новые взгляды и определив направление поисков в коллективном труде «Проблемы идеализма», изданном в Москве в 1902 г. Название другой книги, сборника статей Сергея Булгакова, написанных в 1896-1903 гг. - «От марксизма к идеализму» (Пг., 1903), -отражает идейную эволюцию не только автора, но и таких бывших марксистов, как Петр Струве, Семен Франк и Николай Бердяев. Это были выдающиеся и оригинальные мыслители, которых нельзя подогнать под какую-то одну общую рубрику, но и открыв для себя религиозное измерение, они продолжали ставить проблему революции в марксистском преломлении в центр своих идейных исканий, тем более что сама русская политическая жизнь с драматической остротой выдвигала эту тематику на повестку дня. Марксизм, если отвлечься от его чисто политических аспектов, воспринимался как религиозная тема, - в том смысле, что Маркс предлагает наиболее радикальное, негативное решение, идя дальше самого Фейербаха и полагая атеизм в основу теории социализма. В статье «Маркс как религиозный тип» С. Булгаков приходит к заключению, что вся доктрина Маркса вытекает из его воинствующего атеизма и что «личное влияние Маркса в социалистическом движении отразилось более всего именно усилением антирелигиозной, богоборческой стихии». В таком прочтении марксизм примыкал к кругу вопросов, которые так волновали Достоевского. Примечательно, что в другой статье Булгакова, «Иван Карамазов как философский тип», и Ницше рассматривается в перспективе Достоевского и связывается с проблемой социализма. По мнению автора статьи, все терзания и сомнения Ивана Карамазова «образуют в своей совокупности проблему социализма, не в экономическом смысле… но в смысле нравственного миросозерцания, как ставит его современная философия, в особенности Ницше, следовательно, не его теория, но его религия». Булгаков уточняет: «Иван не социалист, ничто, по крайней мере, не дает повода считать его активным социалистом, но он всецело охвачен этим миросозерцанием, он дитя социализма, но дитя маловерное, сомневающееся». И далее: «Не нужно разделять сознательно идеи века, чтобы быть тем не менее его сыном; иногда отрицание свидетельствует о гораздо более страстном отношении к отрицательному учению, нежели равнодушное его принятие. В этом смысле можно, между прочим, сказать, что Ницше со своей враждой к социализму является вполне продуктом мировоззрения социализма, незаконным его духовным сыном». Таким образом, Булгаков воспринимает Ницше в духе восприятия этого философа в России в начале века - как часть проблемы социализма, которая, как мы видели, в свою очередь ощущается как аспект религиозной проблемы и поэтому естественным образом входит в идейный кругозор Достоевского.

Для Булгакова Ницше представляет интерес не только как мыслитель, но и как личность, как воплощенная в человеческой судьбе судьба идеи, называемой им «атеистическим аморализмом». Поэтому он ставит знак равенства между Ницше и Иваном Карамазовым, «душевная драма» которых одна и та же: «теория аморализма, не совмещающаяся с моральными запросами личности». И добавляет: «Величие духа Ницше, на мой взгляд, выражается в страстности и искренности переживания этой драмы, которая окончилась трагически - сумасшествием Ницше. Другого пути из философии Ницше нет и быть не может; если бы он, написав то, что он написал, остался благополучным обывателем, каким остался, например, Вольтер, написав Кандида, эту вещь, полную отчаяния и неверия, то Ницше был бы просто беллетрист, который в изысканной прозе и стихах упражнялся на разные философские темы. Своим безумием более, чем своими писаниями, он показал действительную важность и действительное значение трактуемых в них проблем. Жизнь Ницше является необходимым комментарием, при котором трагическим заревом озаряются его писания, становятся понятны действительные страдания Заратустры». Такое восприятие Ницше типично для русских религиозно-философских поисков начала века, для синтеза теоретических спекуляций и поэзии на фоне мучительного кризиса русского и европейского сознания.

Эти страницы Сергея Булгакова позволяют наглядно продемонстрировать своеобразный характер взаимосвязи между Марксом, Ницше и Достоевским в рамках новой русской религиозной мысли. Можно было бы расширить и обогатить анализ этой связи, привлекая других мыслителей, проделавших аналогичный путь «от марксизма к идеализму». Ограничусь тем, что приведу новое свидетельство автобиографического характера, а именно то место из «Биографии П.Б. Струве» Семена Франка (Нью-Йорк 1956), где автор рассказывает о своем открытии Ницше: «Я в то время, случайно натолкнувшись на книгу Ницше «Так говорил Заратустра» и, прочтя после этого несколько других его книг, был совершенно потрясен глубиной и напряженностью духовного борения этого мыслителя, остротой, с которой он заново ставил проблему религии… и проверкой основоположений нравственной жизни. Под влиянием Ницше во мне совершился настоящий духовный переворот, отчасти, очевидно, подготовленный и всем моим прошлым умственным развитием, и переживаниями личного порядка: мне впервые, можно сказать, открылась реальность духовной жизни. В душе моей начало складываться некое «героическое» миросозерцание, определенное верой в абсолютные ценности духа и в необходимость борьбы за них». В то время Франк, отошедший от марксизма, которым он увлекался в юности, охотно согласился на предложение участвовать в сборнике «Проблемы идеализма», для которого написал статью «Ницше и этика любви к дальнему».

Русская философская мысль начала века развивается между двумя крайними точками, которые можно обозначить именами Ницше и Маркса. Можно прибегнуть и к таким понятиям, как «нигилизм» и «революция», которые нашли наиболее яркое и последовательное выражение во взглядах этих немецких философов и осмыслялись Достоевским в свете выстраданного христианства. В русской культуре этого времени христианство - не только и даже не столько путь спасения, как в случае с Булгаковым, сколько арена идейной борьбы, как, например, у Розанова, в антихристианстве которого своеобразно преломляются многие мотивы ницшеанской критики христианства. С другой стороны, и христианским, и антихристианским направлениям, вдохновлявшимся православной или парадоксальной религиозностью, противостоит псевдохристианское и антирелигиозное течение богостроительства, представленное Максимом Горьким и Анатолием Луначарским. Это течение вызвало в начале 1910-х годов шумные споры, в которые были вовлечены не только философы и писатели, но и политики, так как богостроительство захватило периферийные круги русской социал-демократической партии, в особенности ее большевистской фракции. Касаясь концепции Горького и Луначарского, мы намеренно оставляем в стороне их отношения с А. Богдановым.

Впервые слово «богостроительство» появилось в повести Горького «Исповедь». Герой этого произведения, простой русский парень по имени Матвей, совершает своего рода странствие в поисках Бога и, не найдя его ни в собственной душе, ни в церквах и монастырях, приходит к убеждению, что истинный Бог не есть нечто трансцендентное, а представляет собой отвлеченный принцип, который может быть построен человеческим коллективом. Чувство имманентного божества, однако, утверждается в Матвее, когда он присутствует при излечении парализованной девушки: это происходит благодаря горячей вере народа, который, столпившись вокруг больной, вливает в нее чудодейственную целительную энергию. И Матвей убеждается в том, что Бог - в коллективе, вернее, в божественном характере человеческого коллектива. Вот как объясняет ему один из героев повести новую народную религию социализма: «Люди делятся на два племени: одни - вечные богостроители, другие - навсегда рабы пленного стремления ко власти над первыми и надо всей землей. Захватили они эту власть и ею утверждают бытие Бога вне человека, Бога - врага людей, судию и господина земли.

Исказили они лицо души Христа, отвергли его заповеди, ибо Христос живой - против них, против власти человека над ближним своим!» Но - «живы и бессмертны богостроители; ныне они тайно и усердно творят Бога нового… Бога Красоты и разума, справедливости и любви!» Таким строителем Бога и является «неисчислимый мировой народ», «отец всех богов бывших и будущих», «всесильный, бессмертный народ», который сознательные рабочие объединяют и «помогают ему осознать силу воли своей», указывая «людям единый и верный путь ко всеобщему слиянию ради великого дела - всемирного богостроительства ради!»

Горький проповедовал свое пролетарское Евангелие и коллективистскую мистику в согласии с тем, что в это время писал Луначарский в многочисленных работах, важнейшая из которых - двухтомная «Религия и социализм» (1908-1911). Посмотрим, как он излагал свою главную мысль в статье «Атеисты» (1908): «Сущность религии заключается, на мой взгляд, в стремлении положительно разрешить вопрос о противоречии законов жизни (потребностей человеческих) и законов природы. Старые религии и религиозно-философские системы разрешили этот вопрос, истолковывая мир (выражение Маркса), именно утешая себя представлением о нем, как о внешнем проявлении человекоподобной, умолимой или прямо благой воли; новая религия разрешает его, переделывая мир (выражение Маркса)». И далее, формулируя выводы, вытекающие из «новой религии», Луначарский утверждает, что, так как Бог - это только «оболочка души» религии, понимаемой как надежда на победу Добра и Красоты и как преодоление замкнутой в себе личности и превращение ее в нечто высшее и универсальное, то и «чувственная сущность социализма» может быть определена как религиозный атеизм. Религиозный атеизм и богостроительство - два названия одного и того же явления, хотя если в романе Горького превалирует мистико-экстатический элемент, то для теоретических построений Луначарского характерно преобладание известного интеллектуального схематизма.

Споры вокруг этого течения были, как уже говорилось, очень бурными и захватили широкие интеллигентские и политические круги России, которые с разных позиций критиковали идеи Горького и Луначарского. Особая непримиримость по отношению к этим идеям была характерна для В.И. Ленина, чей воинствующий атеизм вообще отвергал какие бы то ни было проявления духовности. Особенно важно для понимания сути «новой религии» социализма то, что Луначарский писал о Ницше в связи с Горьким, который и сам испытал в юношеские годы сильное влияние этого мыслителя (Луначарский, постоянно интересовавшийся Ницше, подтверждал это даже в 1928). Вот что писал Луначарский: «Ницше учил, что человек волен создавать себе иллюзии и грезы, если только они ведут его вперед по пути творческих побед, к росту сил, к царственному счастью власти над природой. Пусть даже греза окажется неосуществимой, пусть идеал - сверх сил, дело лишь в том, чтобы человек был смел и стремился вперед. Отнимите у человека подобную иллюзию, и, если он силен, он создаст себе другую, еще более прекрасную. То же, что ждет его, быть может, прекраснее всех грез».

Как видим, Ницше играет здесь иную роль, чем у С. Булгакова и Л. Франка: это уже не трагическое свидетельство нигилизма или попытка изживания нигилизма, философ выступает как теоретик мифа, помогающего жить вопреки нигилизму. То, что ницшеанский миф - это аристократический и индивидуалистический миф Сверхчеловека, а миф Горького и Луначарского - пролетарско-коллективистский миф Сверхчеловечества, имеет, на наш взгляд, второстепенное значение по сравнению с их общими корнями: именно эта общность побудила Луначарского в 1928 году признать в Ницше и фашизме силу, хотя и противостоящую коммунизму, но родственную ему: «Мы одинаково за диктатуру, мы одинаково за беспощадность в борьбе, мы одинаково за силу, потому что и мы, и они - действительные силы». Что же касается промежуточных, либерально-демократических сил, которые пытаются «создать веру в возможность разрешения социальных проблем одной словесностью», то они достойны всяческого презрения (см. М. Лейтензен. Ницше и финансовый капитал. Вступительный очерк Анат. Луначарского. М.-Л., 1928).

Эти рассуждения Луначарского свидетельствуют, конечно, о том, что его мысль в советский период неудержимо мельчала, но нельзя сказать, что его теоретические позиции в дореволюционный период лишены интереса, хотя он и не может считаться оригинальным мыслителем. Несомненно, духовно более ярким был другой богостроитель - Максим Горький, идеи которого в рассматриваемый период были и остались органической частью его мировоззрения и в новой форме предстали в 30-е годы, в эпоху «социалистического реализма» (см. об этом мои работы: «Le veglie della ragione». Torino, 1986; «Simbolo e storia». Venezia, 1988).

Вне зависимости от личных судеб участников религиозно-философской и идейно-политической дискуссии в России начала XX века можно сказать, что центром этой дискуссии, происходившей в значительной мере под знаком Маркса и Ницше, была проблема нигилизма - но не в таком понимании нигилизма, какое существовало в 1860-е годы. Лишь Достоевский гениальным чутьем уловил в современном ему нигилизме философскую проблему, как она была потом поставлена Ницше и как ее переживала русская культура XX века. Нигилизм, понимаемый как обесценение высших ценностей, порождается, согласно Ницше, самой христианской моралью. Эта мораль объявила человека абсолютной ценностью, избавила его от случайного в процессе становления и, таким образом, выставила щит против нигилизма. Но она взрастила новую силу, силу истины, которая направила свое оружие против самой себя, почему и оказалась перед пропастью нигилизма.

Мы не будем здесь прослеживать, как Ницше анализирует нигилизм Нового времени, напомним только, что теоретическое обоснование пути спасения от этой пропасти он видит в иллюзии. Против нигилистического декадентства Ницше выдвигает миф Сверхчеловека. В России богостроители надеялись преодолеть нигилизм, который считали попросту «мещанским», путем создания коллективного и коллективистского Сверхчеловека, один из вариантов которого, собственно, и утвердился после Октябрьской революции. Богоискатели, если понимать этот термин в самом широком смысле, избавились от нигилизма не с помощью искусственного суррогата - псевдорелигии, а благодаря подлинной религиозности, основанной на признании трансцендентальных ценностей и вере в них. Другие, как Розанов, переживали нигилизм в формах метафизического и бытового витализма, но в конце концов при виде революционного апокалипсиса, ужаснувшись перед пропастью небытия, нашли утешение, формально вернувшись к традиционной религии. Третьи, как Александр Блок, до конца прошли с чувством трагедии и своего рода стоицизмом декадентства путь почти мифологической борьбы между Марксом и Ницше в России Достоевского, освещенной закатным заревом христианства. Мы знаем, какой трагически сложной была эпоха, пришедшая на смену великим религиозно-философским исканиям начала века; ее прямые предпосылки коренятся в рассмотренном здесь периоде. В наши дни возвращение к этой дискуссии, самой острой, какую когда-либо знала русская христианская культура, - не археологические изыскания. Это настоящее открытие чего-то исключительно живого и актуального, что слишком долгое время оставалось погребенным усилиями тех, кто был уверен, что запрятал это сокровище раз и навсегда и, прибегая к неслыханным по жестокости гонениям, пытался искоренить христианство в России. Ницше и Маркс еще раз, хоть и по-иному, чем когда-либо, являют собой полюсы проблемы, решение которой не могло быть предложено ни одним из них, и только выстраданное христианство Достоевского представляет плодотворную перспективу для будущего.

Загрузка...