В траве стоят спокойные цветы.
Заплаканная память смотрит в щелку
И различает комнату и елку,
Соткавшуюся в ней из пустоты.
И снова видит — зренье сносит вбок —
Цветные точки паутинных вспышек,
И свет, как снег, ложится на песок
Под соснами среди корней и шишек.
Шоссе блестит на солнце, как вода,
От радости —
«сей брат был мертв и ожил»,
И муравьи снуют туда-сюда,
Работая не покладая ножек.
От елки на излете декабря
До елки на краю шоссе в июне
Сквозь воздух дней протянута заря
Невыдуманной жизни накануне.
И даже вещи — вестники зари…
Заплаканная память смотрит в щелку,
Где дождь, как свет, качается внутри
И свет, как дождь, стрекочет без умолку.
В стеклянном воздухе торчит
железный прутик;
Асфальт, как солнце, светится, дрожа.
На высоте седьмого этажа
Минута прилепляется к минуте,
Выстукивая светло-серый лес
С травой и перевернутой листвою,
Тропинкой, пустотой и дождевою
Сквозящей кляксой пасмурных небес.
И в этот лес, как будто в никуда,
Уходит неподвижный человечек
В плаще и с целлофановым пакетом,
Бесцветным и блестящим, как вода.
Его спина по цвету, как асфальт,
И как бы безотчетно совмещает
Прозрачный лес, который все прощает,
И этот острый воздух из стекла.
И нужно все расставить по местам,
Уменьшившись до двух сплетенных свечек
Чтоб выяснить, что милость только там,
Куда уходит фоточеловечек.
Даже эти шаги, даже эти следы на паласе,
Даже этот пейзаж с набегающим березняком,
Все, что было и будет, стояло тогда на террасе
В треугольниках солнца, трепещущих под потолком.
Человек в канотье с чемоданом в пустынном отеле,
Оглянувшийся на неожиданный окрик портье,
Потому что портье примерещилась кровь на постели
И лежащий ничком этот самый субъект в канотье.
Или дама в машине, закуривающая сигарету,
Наклонившись к тому, кто, умолкнув, сидит за рулем;
Чуть подавшись назад и направо, навстречу ответу;
Сигаретный дымок, как крыло, у него за плечом.
Но потом все уходит, и только в бревенчатом доме
Белокурая девочка с чайным подносом в руках,
В белом платьице, с бантом,
помедлив в кухонном проеме,
Выплывает к гостям с пирогом в именинных свечах.
Но и это уходит, лишь кружатся белые мухи,
И старик-лесовик, помолясь, раскрывает уста,
Чтобы кротко и просто поведать землянам о Духе,
От которого радость, сияние и теплота.
В этих нежных волнах золотистого и голубого
Ни террас, ни машин, ни раскуриваемых сигарет;
Дверь сама открывается настежь в клубящийся свет…
Страшно: падая в небо, не вспомнить заветное слово.
И лес, и шкаф, и фотоаппарат,
И чайки, и очки, и плоскодонка,
И солнце уплывало вверх, как взгляд
Играющего на полу ребенка —
Когда в передней щелкает замок,
И на пороге возникает папа,
Его большая фетровая шляпа,
Едва не задевает потолок —
И вешалка, и ветер, и брелок,
И водоросли, и пальто, и море,
И облако ложилось поперек,
И волны набегали на песок
И пенились, откатываясь вбок,
Как съежившийся сумрак в коридоре.
Надо постучаться — и отворят.
Снег, шурша, мелькает над полотном.
В вертикальном небе зарыт клад.
Демон знает о нем.
Человек стоит на краю перрона
Навытяжку перед судьбой.
Чтобы отнять золото у дракона,
Нужно вступить с ним в бой.
Снег лежит — как покров бессилья…
Главное — не побежать назад!
У дракона фиолетовые крылья,
Неподвижный мертвый взгляд.
Главное — крикнуть дракону: «Нет!»
Крикнуть: «Убирайся!» ночному бреду…
Просыпаясь, мальчик видел свет,
Чтобы взрослый смутно верил в победу.
Эта ночь разбудила лето.
В золотом заповедном сне
Голубые полоски света
На дощатой темной стене.
В доме настежь окно открыто
В нарисованный серый сад.
В переполненное корыто
Капли прыгают и звенят.
Над землей повисает низко
Бестолковый вороний гам.
Отступившее небо близко,
И терраса — как будто храм.
Жизнь моя в столбе бесплотной пыли,
В облаке, расплывшемся от слез,
В зеркале, которое разбили,
А оно очнулось и срослось.
В комнате, как в солнечном осколке
Озера, сверкающего сквозь
Листья и ослепшие иголки,
Пляшут пряди солнечных волос;
Рыбаки спускаются по склону
По траве, блестящей от росы;
Папа говорит по телефону,
Обреченно глядя на часы.
Даже в зимней обморочной давке,
В стеклах между варежек и шуб
Тонкие секунды, как булавки,
Падают, не разжимая губ;
Но не зря в серебряном конверте
Нас бесстрашно держат на весу —
Как от ветра, спрятавшись от смерти,
Одуванчик светится в лесу.
В толпе веселых палочек, в плену
Зеркальных сквозняков балетной школы,
В прозрачности от потолка до пола,
Придвинувшейся к самому окну.
На улице, в кольце цветного слуха,
В лесу, где память бьется на весу,
Вибрируя, как золотая муха,
Похожая на добрую осу
Над яблоком в купе, когда часы
Стоят, прижавшись стрелками к рассвету, —
Две полосы серебряного цвета
Над черным краем лесополосы.
Разбившись насмерть в пелене тумана,
Мы гладим хвою в глубине пробела,
Где голоса летают над поляной,
Проделав дырку в зеркале Гизела;
Вдоль сосняка, сквозь сумеречный дым,
По кромке дня пробравшись без страховки,
Мы наяву стоим у остановки
На воздухе, оставшемся пустым.
Евгению Львовичу Шифферсу
Сделай себе пару очков, которые называются «очками смерти», и через эти «очки смерти» смотри на все.
Есть мир и Бог; мир, человек и Бог;
Открытость миру и открытость Богу;
Есть камень у развилки трех дорог
И путник, выбирающий дорогу.
…Погибли все — и тот, кто захотел
Разбогатеть и поскакал направо,
И кто свернул туда, где власть и слава…
Лишь тот, кто выбрал смерть, остался цел.
Есть лес и снег, пустыня и вода,
Круг Зодиака, воздух, время года,
Земля и небо, слава и свобода,
Отчаянье и память, «нет» и «да».
Есть ад и рай с его рукой-лучом,
Пророки, маги, звезды, птицы, листья,
Художник, гравирующий мечом,
Боец-монах, сражающийся кистью:
Зеленый север, желтый юг, восток
Белее снега, красный запад, синий
Слепящий Центр; молитва, пепел, иней
И человек, который одинок.
Я полюбил тебя, бессонный человечек.
Огромный коридор наполнен тишиной.
В окне стоит зима, и черно-белый вечер
Похож на зеркало основой ледяной.
В колодце темноты скользят смешные люди.
Прижавшись лбом к стеклу, не разжимая век,
Тот мальчик видит все, что было, есть и будет.
Над эллипсом катка порхает редкий снег.
Есть только то, что есть; он встанет на колени,
И двор под окнами, каток, асфальт, подъезд
Окажутся на дне почти прозрачной тени
Пространства-времени, похожего на крест.
Есть только то, чего как будто нет.
Внутри другой зимы я выбегу из школы,
И он подарит мне очки Савонаролы,
Чтоб я смотрел сквозь них на разноцветный свет.
В трухлявой Аркадии, в царстве прогрызенных пней,
В компании гусениц и сизокрылых громадин
Жуков, в лабиринте сосновых корней,
На шишках, присыпанных хвоей, нагревшейся за день,
Под стрекот кузнечиков, возле дороги, почти
У остановки, но с той стороны, у забора,
Ведущего к пляжу, мы ждали автобус, который
Приходит из города в пятницу после шести.
И он приходил, и, нагнувшись, я видел в просвете
Над черным асфальтом и пыльной дорожкой за ним
Ботинки, сандалии, кеды приехавших этим
Вечерним автобусом солнечно полупустым.
Потом громыхало, стрижи рисовали грозу,
Но нас не давали в обиду бессмертные боги.
Мы были живыми на этой зеркальной дороге,
Бегущей вдоль сосен над речкой, блестящей внизу.
Сквозь ватное время, сквозь воздух, мелькая,
Как бабочка в елках над тенью от стула,
В затянутых наледью стеклах трамвая,
В густых спотыканьях невнятного гула…
Внутри треугольников и полукружий,
Сквозь блики на поручнях, в точке покоя
Нам было предсказано что-то такое,
Что все остальное осталось снаружи.
Осталось спокойно держать на весу
Снопы и царапины света на грани
Пустой пустоты, в черно-белом лесу,
Среди отражений цветов на поляне.
Осталось стоять, как живой человек,
В трамвае, гремящем то громче, то тише
Сквозь ватное время, танцующий снег
И голос, которого тут не услышишь.
Слова стоят, как стулья на песке.
В просветах между ними видно море,
И тишина висит на волоске
На волосок от гибели, в зазоре
Зари, в пробеле воздуха, в пустом
Приделе на потрескавшемся фото,
На небе, перечеркнутом крестом
Пушистыми следами самолета
И наведенной радуги; прилив
Шуршит волной, серебряной с изнанки,
И мальчик в туго стянутой ушанке
Сквозь снегопад у дома на Таганке,
Не отрываясь, смотрит в объектив,
Как в форточку в пространство пустоты,
Где прыгают бессолнечные спицы,
Как в зеркало, где — против всех традиций
Магического знанья — если ты
Не призрак, — ни пропасть, ни отразиться.
Агент, убитый в телефонной будке,
Встает с колен в гостинице во Львове.
Луна в окне желтеет в промежутке
Между стеклом и пойманным на слове
Пространством, обещавшим всем, кто в нем
Смотрел с холма на медленную воду
Сквозь зелень сада — там теперь у входа
Дежурит ангел с пламенным мечом
Вращающимся; пламя, ударяясь
О пустоту (сосну давно сожгли),
Рассыпавшись на искры, рикошетом
Уходит на террасу, притворяясь
Лучом, застрявшим в зеркале, букетом
Иван-да-марьи в солнечной пыли…
Мир просто был. В троллейбусной оправе,
Как в комнате, казавшейся огромной,
Струился свет ни ясный и ни темный.
По проводам и вытянутым склонам,
Сжимаясь в запотевшей полуяви,
Пульсировал продолговатый воздух,
Как ватный гул, плывущий по салонам
Вдоль стекол в ледяных цветах и звездах
Над прячущимися в махровых гнездах.
Неправда в обобщениях. Язык,
Как волк, не поддается дрессировке.
Я вижу папу в бежевом пальто.
Все умерли. За площадью на хмуром
Торце высотки — тени птиц. Никто
Не умер. «К водным процедурам»
Нас приглашает радио; зато
И день с утра похож на решето
Сквозь белый снег под рыжим абажуром.
Лес порхает, кружится — на синь и сень
Рассечен вдоль просек по вертикали
Световыми ширмами; косуля в тень
Отступает солнечными прыжками.
Это как прозрачная дверь — пока
Музыка звучит и даль притерта
К зелени и ряби березняка,
Это место встречи живых и мертвых.
«Мы вас вправду любим», — земле, золе
Шепчут изменившие, боясь проснуться
(Лампа отражается в ночном стекле),
Встретиться и все-таки разминуться.
Ныряя, ломаясь, гудя
В луче под фонарною плошкой,
Булавки-иголки дождя
Блестят, как железные ножки
Стола на попа подшофе
Среди перевернутых лавок
В закрытом открытом кафе
Под градом иголок-булавок.
Миле Шаргородской
Как тень воспоминания
И слезы по щеке,
Веселая компания
Спускается к реке.
Вибрируя от стрекота,
Пропахшего травой,
Столбы цветного хохота
Висят над головой.
Где елка раскололась,
Там на глазах у всех
Летает папин голос,
Ныряет дядин смех.
Как утром в батискафе —
И некому помочь —
Сквозь глянец фотографии
Проглядывает ночь.
Но только темный воздух
Стоит со всех сторон,
И девочка под звезды
Выходит на балкон.
Остается цепляться за свет, потому что иначе
Стрекоза (не бывает прекрасней) не вылетит из
Глубины придорожной кулисы, и сосны на даче
Тишину и себя за окном не исполнят на бис.
И прохожий в тулупе не сможет шагать по лыжне
Постановщиком времени, рыцарем в солнечных латах
Вдоль стрекочущей ЛЭП, мимо пустошей
шестидесятых,
А возьмет и исчезнет и больше не будет уже.
И, конечно, родня, та, что есть, но особенно та,
Что давно не гадает о сме- и бессмертье под утро,
Не останется прежней, как августовская пустота,
Там и сям просквоженная крылышком из
перламутра.
Я падаю, как падают во сне —
Стеклянный гул, железная дорога —
В темно-зеленом воздухе к луне,
У входа в лес разбившейся на много
Седых, как лунь, молочных лун, седым,
Нанизанным на столбики тумана
Июльским днем — как будто слишком рано
Зажгли фонарь, и свет похож на дым
И луноликих ангелов, когда
Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —
Откуда ты важнее, чем куда,
Пока куда важнее, чем откуда —
Белея на границе темноты;
Вагоны делят пустоту на слоги:
Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,
Ты-там-где-те, кого не предал ты.
Площадь перед дворцом (в городе Китеже) —
Пусть пионеров — все-таки тьма мигала
Снегом, когда из трамвая (номер забыл уже)
Мы вылезали у сводчатого портала.
Мы вылезали и попадали в шахматный
Вечер зимы, просто идущий мимо,
Вместо и после субтропиков Вишакхапатнама
В сказке про гроб на колесиках в сердце Нарыма.
В сердце Нарыма, в черном квадрате, в белом
Царстве зимы, страшно сказать, в безгрешной
Смертной любви все перепачкано мелом,
Каждая дверь — и король растерялся, конечно.
И король растерялся, и все растерялось: дом,
Citizen Rosebud — детские санки;
В раковине зимы глухо, как в танке;
В черном квадрате (Малевич тут ни при чем)
Белый квадрат — фрейлина, где принцесса? —
Ночь, перламутр и вата мечутся врозь.
В озере Светлояр световая завеса.
Старое кончилось, новое не началось.
В траве, в костре июня, у торца
Шестнадцатиэтажного дворца,
Споткнувшись о натянутое время,
В зеленом круглом мире, где пришлось —
Приходится-придется, глядя сквозь
Танцующую солнечную темень
Туда, где только музыка, без слов,
И мелкий дождь, как стрелки без часов,
Среди стволов стрекочет наудачу
(В душе у грибника то вскрик, то всхлип:
Нет, гриб — нет, лист — нет, гриб — нет, лист — нет, гриб),
За полчаса до выезда на дачу —
Все собрано, но ты еще в Москве —
Над мальчиком — что тот грибник — к траве
Склонившимся над смятой пачкой «Dunhill»
И собственным беспамятством, в аду,
В Москве и в опечатанном саду
Стоит стихотворение, как ангел.
Вдруг начались серьезные дела.
Как бы погасли солнечные пятна.
Жизнь, что была, взяла и уплыла,
Как облако, немного безвозвратно.
На яблоне сидит «павлиний глаз»,
«Лимонницы» калитку украшают,
Мерцая, «адмирал» пустился в пляс…
Но бабочки уже не утешают.
Горит отдельно эта красота,
Отдельно птицы тенькают и вьются.
Старик в пенсне кричит: «Я сирота»,
Смешно кричит, и в зале все смеются.
Однажды, сорок лет тому назад,
Я тоже был один на целом свете:
Проснулся — дом молчит, и дачный сад
Молчит, пустой, и в нем сверкает ветер;
Мир обезлюдел; никакой мудрец,
Я точно знал, не сможет снять проклятье,
Пока между деревьев наконец
Не замелькало бабушкино платье.
Приходит страх, и смысл лишают прав.
Недаром в мире пауза повисла
Как грустная неправда тех, кто прав,
И стрекоза «большое коромысло».
В огромном черном городе зимой
Метет метель на площади Манежной,
И женщина, укрывшись с головой,
Лежит без сна в постели белоснежной.
Был смысл как смысл, вдруг — бац! — и вышел весь,
А в воздухе, как дым от сигареты,
Соткался знак, что дверь — не там, а здесь
В пещеру, где начертаны ответы
На все вопросы: о природе зла,
Путях добра и сокровенной цели
Всего вообще… Серьезные дела!
Я ж говорил! А вы: «Мели, Емеля».
Стеклянная дверь, ночь и лес звезд,
И просто лес, и море холмов, и просто
Море, и — меньше секунды (прост
Странный совет) нужно — не девяносто
(В том-то и дело!) лет, чтобы понять: судьба —
В буквах как звездах-снах в небе пустыни.
«Птица, кот и собака, — крикнул Саид-Баба, —
Вы свободны отныне!
Трусость, спесь и предвзятость мешали мне видеть свет, —
Спохватился Саид, от восторга шатаясь как пьяный, —
Вот и дверь, — ахнул он, — если так, может быть — разве нет? —
Просто дверью — стеклянной».
Какие были времена!
Теперь не то — Бен-Ладен, Путин…
А раньше — сосны, тишина,
«Во всем… дойти до самой сути».
С утра по выходным мячи
И люди прыгают на пляже,
И запах тины и мочи
В кабинках и не только даже.
В лесу, оправленном в закат
(Где комары звенят, зверея),
Прекрасные московские евреи
О Мандельштаме говорят.
Если картина — зеркало, это шанс…
Стол на боку в обратной перспективе…
То, что казалось скукой par excellence,
День ото дня кажется все счастливей.
То, что казалось мраком, бредом вещей,
Гимном унынию, нелепой хвалой укоризне,
Стало казаться венцом благородства — вообще,
Чудом подлинной жизни.
Видимо, дело в серьезности… Время идет
Или висит вполводы, как у Робина Крузо,
Между домиком шкапа и небом, свободное от
Несуразных иллюзий.
«Натюрморт съел людей»,
но Живой, поглядев с высоты,
Просто так, не за что-то
Возвратил их назад и во мраке зажег, как цветы,
Не нарушив субботы.
Мама смотрит в шкаф — там ночует свет.
Под землей шумит поезд.
Время держит речь, но не слышно слов,
И тогда — сейчас — что-то происходит.
И, вообще, слова — жухлая трава,
Мутная река — тонешь.
Помнишь солнце, дверь, подоконник, снег,
Мама смотрит в шкаф — слов не помнишь.
А теперь того, не пойми чего:
Рюмки, что твои слезы,
Тенькают, лучась — добрый КГБ
Отмечает День прозы.
Говорят слова — горе не беда,
Буквы говорят, звуки…
Мама смотрит в шкаф — свет, который там,
Освещает ей руки.
Как в кровати между папой и мамой
Пьешь бессмертие… А может быть, все мы
Просто знали про незнанье Адама,
Потому что были ближе к Эдему?
С каждым годом жизнь вокруг безадамней,
Безэдемней — что же тут удивляться?!
Даром что ли там мы все вверх ногами,
Как в утробе, чтоб удобней рождаться?
Дальше от, но к значительно ближе.
Tout le reste, конечно — литература.
Может, я еще возьму и увижу
Маму, папу, бабушку, бабу Нюру?..
Пустота как присутствие, дырка как мир наяву,
«Нет» как ясное «есть» вместо «был» или «не был»
Превращают дорогу в дорогу, траву в траву,
Небо в небо.
Заполошная мошка, влетевшая с ветром в глаз,
На дороге у поля, заросшего васильками
(«Наклонись, отведи веко и поморгай семь раз»),
Что-то знает о маме.
В перепутанном времени брешь как просвет
Между здесь и сейчас — бой с тенью
Между полем и небом, где все, кроме «нет»,
Не имеет значенья.
Что такое стихи?
Гармонь в землянке?
Безутешный роман в Париже?
Или бабочка на полянке?
Бабочка — ближе.
Как кто убил?.. Из книжки лился свет
Взамен того, убавленного на ночь
За шторами… И смех, и грех, и бред…
Вы и убили-с, Родион Романыч…
Переморгнешь — и на древесном срезе
Дрожат лучи,
Как в «Зеркале», где Бах и Перголези,
Блестят ключи
В руке того, который (верь, не верь) —
Кому? когда? за что? — никто не знает —
Поставлен отпирать — и отпирает (?!)
Тугую дверь.
Памяти пятидесятых
Сквозь белый день цветные пятна, где —
Казалось, люди, оказалось время —
Со всеми вместе в снежной чехарде,
Тогда — почти, сейчас — совсем со всеми…
Сквозь черное июльское окно
Лос-Анджелес светился как в кино;
Гостиница переливалась ало,
Дымилась сигарета, и вино
Мерцало.
Любовь, надежда, нежность, страсть и страх,
Как Бим и Бом, сражались с темнотою,
Той, где отель, и той, где снежный прах,
Но комната уже была пустою.
Немного мелодраматично, но
Тут ничего поправить не дано,
Молитвенными не прожечь словами
Разворошенный этот неуют,
И только слезы что-то могут тут
И там, как в настоящей мелодраме.
Там, где стоят слова, там непонятно как —
Не верят, потому что слишком верят —
Фотограф с палочкой, прекрасный как монах
На фоне гор, сидит на фоне сквера.
Фотограф с палочкой и мальчик Мир Ресниц,
И что-то вроде райского осколка
В луче, стрельнувшем между половиц
В счастливую еловую иголку.
И этот луч как будто значил, что
Нам всем — всем: маме, папе, бабе Ане —
Отпущено лет, минимум, по сто,
А, оказалось, это не про то.
Лучи, иголки, дачное лото
Сошлись в пролете, недоступном глазу,
На глубине, где даже Ив Кусто,
Пока был жив, не побывал ни разу.
Больше чем, меньше чем, больше
Снега, ветра, вечера, жизни
За окном — взгляд на окно снизу
Сквозь летящий снег, через толщу
Жизни — что здесь такого:
Снег на мокрой варежке, ветер…
К новой жизни будьте готовы! —
В распахнувшемся — ах! — свете.
Статуи, беседки, тишина.
Все, включая тишину, немножко
Развалилось… В парке дотемна
Взрослые гуляют по дорожкам.
Фонари желтеют сквозь листву.
Ленин, Сталин, Господи помилуй!
Жизнь, как в школе, жмется к большинству,
В большинстве, как водится, немилому.
Брежнев, Каплер, комнатный балет
Смыслов и непрожитого воздуха…
Вот и получается, что нет
Ничего прекрасней дома отдыха.
Преподаешь английский — свет на ключ
Закрыт, но вдруг взрывается, как будто
Аплодисмен-(качается каюта)-
Тами; мартышка прыгает, как луч.
Цирк на гастролях; дрессировщик с чаш-
(Качает)-кой эспрессо и галетой
Сидит в рубашке с воротом апаш
На палубе под куполом из света.
Прозрачная качается каюта,
Лучи и тени ходят по стене…
Чем неслучайней наши объясне-
(Держись!)-ния, тем гаже почему-то.
По телевизору показывали,
Как человек в котелке,
Вор,
Влезает в дом,
Как он думал,
Пустой,
А там — хозяйка.
И она —
Вероятно, это было хорошо сыграно —
Влюбляется в вора,
То есть
Вскоре после их нечаянного знакомства —
Начинает смотреть на него
Особенным образом:
Без водевильной плотоядности,
Но так, что даже я, восьмилетний,
Догадался,
Что эта женщина в сарафане,
С голыми плечами,
Нежной шеей
И немножко глупыми кудряшками
Хочет, чтобы этот мужчина с усами
Поцеловал ее,
Помог ей выбраться из сарафана и…
Тут мое воображенье буксовало,
Но я отчетливо помню,
Что особенные взоры актрисы
Сулили «неизъяснимы наслажденья»,
Причем
Не столько вору,
Сколько — вот именно — мне.
Не исключено, что
Согласно авторскому замыслу,
Вор должен был сначала
Попасть в дом,
Потом — в женщину,
Потом — через женщину —
Провалиться в самого себя,
И затем самоликвидироваться
Как вор,
А скорее всего, вообще,
Потому что никем другим
Он быть не мог,
А проваливаться дальше —
Во всяком случае, внутри этой пьесы —
Было некуда.
О.Д.
На солнечном пляже…
Как добрые ложки (а ну эти злобные вилки!)
И чуткие стражи,
Пузатые бабушки чинно сидят на подстилке
На солнечном пляже.
Сверкает вода, изумрудная и золотая,
И парус, как лучик,
Пузатые бабушки смотрят, от нежности тая,
На внуков и внучек…
Недавно приятель сказал мне в одном разговоре,
Нескладном немножко,
Что время из всех, так сказать, категорий
Уж точно не ложка
И даже не вилка; пространство добрей и круглее —
Садишься в двуколку
(Ну, в поезд) — раз-два и вернулся!
Вот пляж, вот аллеи…
А толку?
Это просто слова, немота перевернутых слов,
Неподвижное зеркало озера в мятом овраге
Негустой темноты, в окруженье чернильных стволов,
Тут — расплывшихся в кляксы, там — вырезанных из бумаги.
За кинотеатром «Зарядье», на пасмурно-белом холме,
С наступлением сумерек в комнатах с видом на горе,
Мы тонули, темнея, в просторной, как небо, зиме
Между светом и снегом на брейгелевском косогоре.
От предчувствия встречи слова начинают летать,
Как жонглерские мячики, мир превращается в птицу
Между снегом и светом, где, чтобы родиться опять,
Недостаточно права, достаточно просто родиться.