Теоретические и клинические статьи

Обнаружение бессознательной фантазии на сеансе: распознавание формы Каталина Бронштейн

Catalina Bronstein. Finding unconscious phantasy in the session: Recognizing form. Int J Psychoanal (2015) 96:925–944.

7 Mackeson Road, London NW3 2LU, UK.

Понятие бессознательной фантазии играло и играет до сих пор центральную роль в психоаналитическом мышлении. Автор обсуждает различные формы, которые принимают проявляющиеся в аналитическом сеансе бессознательные фантазии по мере того, как они возникают и разыгрываются в отношениях переноса. В статье также предпринимается попытка расширить кляйнианский взгляд на символизацию и формирование символа: автор исследует воздействие эмоциональных состояний, связанных с ранними «непереработанными», «пресимволическими» фантазиями, на аналитический процесс и на то, как действие телесных составляющих таких фантазий смыкается с процессом означения. Автор описывает экспрессивные проявления примитивных бессознательных фантазий в аналитическом сеансе и выдвигает гипотезу, что их эмоциональное влияние на взаимодействие пациента и аналитика в большой мере зависит от «семиотических» составляющих этих примитивных фантазий, переживаемых и выражающихся телесным образом. Здесь не происходит движение от бессознательной фантазии, характерной для уровня символической эквивалентности [символического уравнивания], к зрелой символизации, – скорее, обе эти формы сосуществуют и одновременно сообщают о себе аналитику. Поскольку ранние фантазии находятся в тесном контакте с телесными и непереработанными эмоциональными состояниями, их проецирование может вызвать мощный резонанс, иногда переживаемый аналитиком на телесном уровне и формирующий существенную часть его контрпереноса.

Ключевые слова: бессознательная фантазия; тело; превербальное; символическое; символическая эквивалентность; семиотическое; телесное; Айзекс; Кристева.

…Смыслы, как и чувства, значительно старше речи…

Айзекс, 1948, с. 84

Вступление

Понятие бессознательной фантазии играло и до сих пор играет центральную роль в психоаналитическом мышлении. Я продемонстрирую различные формы, которые принимают проявляющиеся в аналитическом сеансе бессознательные фантазии по мере того, как они возникают и разыгрываются в отношениях переноса. Особое внимание я уделю тому, как эмоциональные состояния, связанные с «непереработанными», «пресимволическими» фантазиями, воздействуют на аналитический процесс и как действие телесных составляющих таких фантазий смыкается с процессом означения.

Хотя ранние бессознательные фантазии могут быть символически изменены, организованы и структурированы, составляя латентное содержание того, что затем становится манифестной частью интегрированного связного дискурса, форма, которую они таким образом принимают, зачастую включает в себя непереработанные эмоциональные составляющие – остаточный след параноидно-шизоидной позиции и примитивных фантазий. Многие авторы (в первую очередь Фрейд, Ференци, Кляйн и Бион) подчеркивали роль превербальных телесных составляющих в формировании символов и ранних фантазий. Ханна Сигал говорила, что согласна с формулировкой Фрейда: «…содержание произведения искусства эдипальное, однако его форма определяется гораздо более архаическими процессами»[4] (цит. по: Quinodoz, 2008). Относительно этого в области эстетики сделаны некоторые весьма важные открытия[5]. Архаические процессы и их отношение к искусству, особенно к поэзии, исследовала также Юлия Кристева. Я воспользуюсь понятиями «семиотическое» и «символическое» в ее формулировке, чтобы исследовать формы проявления примитивных бессознательных фантазий на сеансе. Я полагаю, что эмоциональное воздействие, оказываемое аналитиком и пациентом друг на друга, в большой степени зависит от «семиотических» составляющих примитивной фантазии, которые они могут переживать и отыгрывать телесно.

Несмотря на то что содержание дискурса пациента может по видимости иметь символический смысл, просодические особенности – ритм, «семиотика», свойственные его речи, – иногда дают нам понять нечто совершенно иное. Вместо движения от бессознательных фантазий, характерных для символических уравниваний [symbolic equations], к зрелой символизации мы скорее можем обнаружить, что обе эти формы способны сосуществовать и при этом – одновременно – сообщаться аналитику. Более того, подобные телесно выраженные фантазии могут воздействовать на процесс символизации и способствовать ему (а не просто уступить ему место).

Поскольку ранние фантазии находятся в тесном контакте с телесными и непереработанными эмоциональными состояниями, их проецирование может вызвать мощный резонанс, иногда переживаемый аналитиком на телесном уровне и формирующий существенную часть его контрпереноса.

Мы часто склонны рассматривать примитивные конкретные фантазии и параноидно-шизоидную позицию скорее в их связи с патологией. Однако они связаны также с различными модусами экспрессии и психической организации, жизненно важными для индивидуума и лежащими в основе его способности ориентировать себя по отношению к объекту и устанавливать с ним эмоциональный контакт. Здесь я хочу особо сказать как о богатстве возможностей устанавливать эмоциональный контакт, связанном с такими ранними бессознательными фантазиями, так и об их потенциальном влиянии на патологическое развитие. А также хочу подчеркнуть: в анализе подобные примитивные бессознательные фантазии нужно выявлять, даже если они замаскированы вербальным рассуждением.

Бессознательная фантазия: историческая перспектива. Фрейд, Кляйн, Айзекс, Сигал

Можно с уверенностью утверждать, что все относящееся к области психического имеет также отношение к бессознательной фантазии (Grotstein, 2008). Одна из сложностей, возникающих при обсуждении этого понятия, – необходимость рассматривать его как феноменологически, т. е. в соотношении со всем разнообразием формы и содержания, которые так или иначе присущи в нашем описании бессознательной фантазии, так и метапсихологически – в отношении к таким понятиям, как развитие эго и суперэго, защитные механизмы, роль восприятия и т. п. Например, фантазия о преследовании себя объектом может действительно изменить восприятие реальности субъектом так, что каждый звук, издаваемый аналитиком, станет восприниматься пациентом как подтверждение его убеждения, будто его и в самом деле преследуют. Фантазии воздействуют на восприятие внешней реальности, а внешняя реальность воздействует на фантазии. С кляйнианской точки зрения, однако, бессознательные фантазии часто используются как гипотезы, которые внешняя реальность должна подтвердить или опровергнуть (Segal, 1964b).

К маю 1897 года Фрейд более ясно определил роль фантазии при истерии. Он подчеркнул, что в вытеснении задействованы не только воспоминания, но и фантазии[6].

Сам Фрейд по-разному использовал понятие «фантазия» на разных этапах своей работы. Однако в основном он говорил о фантазии как об основанном на попытках исполнения желания компромиссном формировании, относящемся к разряду сознательных или предсознательных творений воображения и появляющемся тогда, когда исполнение желания оказывается фрустрированным, как, например, в случае сна наяву. Эти фантазии впоследствии оказываются вытесненными. Хотя Фрейд и полагал, что в системе бессознательного также содержатся фантазии, основную базу этой системы составляли, по его мнению, инстинктивные влечения (Spillius, 2001). С его точки зрения, деятельность «фантазирования» возникла с появлением принципа реальности; он рассматривал ее как некий вид мыслительной деятельности, который подвергся отщеплению, был избавлен вследствие этого от необходимости тестирования реальности и руководствуется все еще принципом наслаждения (Freud, 1911, p. 225). Тем не менее, пытаясь найти ответ на вопрос, с чего все начинается, Фрейд также предложил теорию первичных фантазий, «Urphantasie», и некоторые фантазии, согласно этой теории, имели филогенетическое происхождение – «настоящее существование в первобытные времена…» (Freud, 1916, p. 371)[7]. Можно только догадываться, оказала ли эта концепция филогенеза фантазии влияние на развитие идей Кляйн.

Для самой Кляйн фантазия – это основная психическая деятельность, присутствующая в рудиментарной форме с самого рождения; и хотя ее можно использовать в качестве защиты, она является синонимом бессознательной мысли (Spillius, 2001). Когда мы размышляем в терминах бессознательной фантазии, затруднительно использовать структурную модель, поскольку бессознательные фантазии пронизывают весь психический аппарат. Может быть, легче думать в терминах примитивных бессознательных фантазий, которым соответствует различная степень «бессознательности» (Spillius, 2001; Bronstein, 2001a).

В кляйнианской теории понятие «влечение» по самой своей сути соответствует понятию внутреннего объекта, поскольку и влечения, и объекты сливаются воедино в самом начале жизни. Именно в этом локусе понятие бессознательной фантазии обретает свое значение, происходящее из тесной связи между влечениями и объектом, сводя вместе аффект и репрезентацию (Klein, 1946; Heimann, 1952). Таким образом, можно постулировать, что бессознательные фантазии и внутренние объекты находятся в диалектически реципрокном отношении друг к другу, представляя одновременно один и тот же психический опыт (Baranger, 1961, 1980; Bronstein, 2001a). При этом фантазии и переживания по поводу состояния внутренних объектов оказывают воздействие на структуру эго (Rosenfeld, 1983).

С самого начала Кляйн подчеркивала важность любопытства младенца и его всемогущественных фантазий относительно материнского тела (Klein, 1936). Это можно видеть в описаниях ее работы с детьми. Например, она полагала, что в основе торможения чувства ориентации у ребенка лежит необходимость вытеснения его интереса к материнской утробе и ее содержимому, желания внедриться в ее тело и исследовать его изнутри (Klein, 1923; Bronstein, 2001b). В работе «Значение формирования символа при развитии эго» (1930) она показывает наличие связи между тревогой, которую у мальчика Дика вызывала его агрессия по отношению к материнскому телу, и трудностями, с которыми он сталкивался на пути развития способности мыслить символически. Желание освоить тело матери и присвоить его, фантазии об этом рождают зависть и агрессию, но также любовь, любопытство и желание.

Кляйн полагала, что ранние фантазии имеют вполне конкретное свойство, при котором объекты ощущаются [feel] «физически внутри»: «Младенец, поместивший таким путем своих родителей “внутрь” себя, ощущает их как живых людей в своем теле тем самым конкретным образом, какой присущ глубоким бессознательным фантазиям, – они становятся для него принадлежащими его внутреннему пространству “внутренними” объектами» (Klein, 1940, p. 345).

Фантазия, влечение, аффект: телесность и бессознательная фантазия

Ранее я писала, что бессознательные фантазии соединены с телом тремя различными способами (Bronstein, 2011):

1. Посредством их тесной связи с влечениями (а потому и с аффектами).

2. Через тело как содержание фантазии (например, в сновидении, вовлекающем тело).

3. И через тело как арену, на которую бессознательные фантазии могут проецироваться и бессознательно разыгрываться (как, например, в самокалечении, при анорексии и т. п.).

В данной статье я исследую экспрессивную функцию, которую бессознательные фантазии выполняют в процессе обмена между аналитиком и пациентом, и их отношение к влечениям и аффектам.

Отношения между инстинктами, их связь с телом и их репрезентация – вопрос, заслуживающий длительного обсуждения. Согласно записям Стрейчи (Strachey, 1957, p. 111–116), Фрейд шел к его решению двумя путями. В первом случае он рассматривал влечение как промежуточное понятие, занимающее место между соматическим и психическим и являющееся «…психической репрезентацией стимулов, возникающих внутри организма и воздействующих на психику, требующих от психики совершения работы, необходимой вследствие связи психики с телом» (Freud, 1915a, p. 121–122). Здесь мы могли бы подумать, что Фрейд не делал никаких различий между влечением и его психической репрезентацией. Однако в более поздних работах он проводит достаточно резкую границу между влечениями и их психическими репрезентациями, например постулируя, что только репрезентирующая инстинкт идея (Vostellung) может стать достоянием сознания (Freud, 1915a). Эти рассуждения имеют тесную связь с теорией аффектов[8]. Фрейд настойчиво подчеркивал противоположность содержания фантазии и аффекта. Однако изменения, внесенные им в теорию тревоги, и вторая топографическая модель сузили расхождение между аффектом и репрезентацией, так что аффект с некоторой точки зрения получил статус бессознательного (Green, 1977).

Сюзан Айзекс в своем докладе, сделанном в Лондоне в ходе «Обсуждения разногласий» [ «Controversial Discussions» – дискуссий о противоречиях], подчеркнула связь между представлением Кляйн о фантазии и концепцией Фрейда о влечении и аффекте (Isaacs, 1948) и сформулировала столь необходимые теоретические положения о развитии данного понятия у Кляйн.

Особо Сюзан Айзекс подчеркнула наличие связи, которую Фрейд усматривал между Оно [Id], влечениями и телом. Она напомнила всем сказанное Фрейдом: «Мы полагаем, что оно (Ид) каким-то образом находится в непосредственном контакте с соматическими процессами и перенимает у них инстинктивные потребности, давая им, в свою очередь, психическое выражение» (Freud, 1933). И затем сформулировала ныне хорошо известное определение бессознательной фантазии:

Так что, с точки зрения современных исследователей, подобное «психическое выражение» инстинкта есть не что иное, как бессознательная фантазия. Фантазия прежде всего – это ментальное следствие, психическая репрезентация инстинкта. Нет такого импульса, такого инстинктивного побуждения или ответа, который не переживался бы как бессознательная фантазия. (Isaacs, 1948, p. 80)

И далее:

В ранней жизни существует изобилие бессознательных фантазий, которые принимают специфическую форму во взаимодействии с катексисом определенных телесных зон. (Ibid., p. 82; выделение добавлено)

Размышляя о том, куда поместить влечения и ранние аффективные переживания, мы могли бы сказать, что они тесно связаны с ощущениями, поступающими от органов чувств. Мы можем распознать в них как сенсорные, так и эмоциональные составляющие. Как писала Брирли, «сама двусмысленность английского слова “чувство” указывает, что это состояние есть совмещение сенсорных и аффективных впечатлений (feel – щупать и чувствовать. – Прим. перев.). Младенец, к примеру, должен сначала нащупать грудь, прежде чем начнет воспринимать (распознавать) ее, и он воспринимает сосательные ощущения раньше, чем сознает, что у него есть рот. Распознавание развивается там, где для него имеется основа в сенсорном опыте. Таким образом, катексис себя самого, знание о внешнем мире и объектный катексис развиваются симультанно. Фрейд говорил: “Эго – это во-первых и прежде всего телесное эго”, – но, может быть, нам было бы уместнее сказать на этом этапе, что эго – это поначалу череда ощущений-эго, частично телесная и частично объектная завязь» (Brierley, 1937, p. 262).

Фантазия, язык и роль восприятия

Ранние фантазии переживаются как эмоции и физические состояния. Кляйн и Айзекс полагали, что словесное выражение бессознательной фантазии приходит гораздо позже, чем ее исходное сенсорное отображение. Некоторые бессознательные фантазии никогда не отражаются в словах, хотя субъект может бессознательно использовать определенные слова, чтобы вызвать подобную фантазию в другом (Segal, 1964c, 1994; Spillius, 2001). Из этого не следует, что у фантазий нет «смысла», хотя, разумеется, раннее представление о значении может значительно отличаться от позднего, сформулированного под влиянием осознанности и рациональности. Огден полагал: «…главный вклад Айзекс – ее постулат, что фантазия – это “процесс, порождающий смысл, и что это одновременно форма, в которой все смыслы – включая смысл чувств, защитных механизмов, импульсов, телесных ощущений и т. п. – существуют в бессознательной психической жизни”» (Ogden, 2011, p. 925). Как писала сама Айзекс, «первичные фантазии, репрезентации самых ранних импульсов желания и агрессии находят выражение и подлежат обработке посредством психических процессов, определяемых логикой эмоционального переживания и далеко отстоящих от слова и осознанного участия в отношениях… У нас множество свидетельств того, что фантазии действуют в психике задолго до того, как усвоится язык, и что даже во взрослом индивиде они продолжают действовать наряду со словами и независимо от них. Смыслы, как и чувства, значительно старше речи…» (Isaacs, 1948, p. 84; курсив автора).

И далее:

Самые ранние, самые рудиментарные фантазии связаны с сенсорным переживанием, и, будучи аффективной интерпретацией телесных ощущений, они естественным образом характеризуются теми свойствами, которые Фрейд описывал как принадлежащие к «первичному процессу»: это неспособность координировать импульсы, отсутствие чувства времени, отсутствие восприятия противоречия и отрицание. Далее, на этом уровне нет еще отчетливого восприятия внешней реальности. Переживание зависит от ответа в системе «все или ничего», и отсутствие удовлетворения воспринимается как недвусмысленное зло. Утрата, неудовлетворенность и депривация чувственно воспринимаются как боль. (Ibid., p. 88[9])

Кляйн обращала внимание на то, что когда подобные превербальные эмоции и фантазии заново переживаются в ситуации переноса, они возникают как «воспоминание в ощущении» (Klein, 1957, p. 180). Эти ранние, непереработанные фантазии Кристева описывала как «телесные метафоры», в которых фантазия становится репрезентацией влечения и «смещением – или скорее боковым отростком, – предшествующим идее и языку» (Kristeva, 2001, p. 150). Как ранее заметила Айзекс, такие ранние телесные метафоры не исчезают, они продолжают действовать наряду со словами и независимо от слов. Я полагаю, что повышенная способность устанавливать эмоциональный контакт и удивительные побуждающие память процессы, сопровождающие многие переживания в переносе и в контрпереносе, являются результатом проективной идентификации этих ранних телесных фантазий.

В «Революции поэтического языка» (1984) Кристева пишет, что многим обязана Мелани Кляйн, на идеи которой она опиралась при работе над развитием лингвистической теории, реабилитирующей представление о доэдипальном теле. Работая в рамках лакановского подхода, Кристева тем не менее думает, что Лакан просмотрел процессы, происходящие до стадии зеркала, например то, каким образом телесные влечения ищут и находят выражение в языке. По мнению Кристевой, описание ранней доэдипальной стадии у Кляйн соответствует тому, что сама она называет «семиотическое». Несмотря на то что это понятие принадлежит другой концептуальной парадигме, оно может быть очень полезно, и я его позаимствую. Говоря о конституирующем развитие языка процессе означения, Кристева описывает две отдельные модальности: семиотическое и символическое[10]. Диалектическая связь этих модальностей и определяет тип дискурса, с которым мы имеем дело. «Семиотическое – это психосоматическая модальность процесса означения» (Kristeva, 1984, p. 28). Это поле эмоционального, привязанного к влечениям (влечению к жизни, влечению к смерти), проявляющееся в языковой просодии (выразительность, контрастирование, тон, ритм речи и т. п.), а не в означающем смысле слов. Семиотическое ассоциируется также с материнским телом – первым источником ритма и движения у каждого человеческого существа. Кристева описывает некий «пренарративный кокон [envelope – конверт]» – «эмоциональное переживание, одновременно психическое и субъективное, основанное на влечениях в интерперсональном контексте» (Kristeva, 2000, p. 773). Отказываясь от попытки выявить логику раннего нарратива, Кристева обращается к кляйнианской и посткляйнианской мысли о важной роли тревоги, о необходимости распознавания тревоги матерью или аналитиком как основе формирования мышления. С точки зрения Кристевой, язык обретает смысл только с развитием и артикуляцией символического и семиотического процессов (Kristeva, 1984; Barrett, 2011). К примеру, песня, в которой радостные слова положены на грустную музыку, может привести слушателя в состояние спутанности. Кристева рассматривает материнское тело прежде всего как источник переживания звука, голоса, ритма для младенца. Она вводит термин «хора» (сhora) для описания подвижности, кинетических ритмов, берущих начало в биологических влечениях и обеспечивающих связь между звуком и телом человека. Это понятие связано с платоновским «khora»[11] – «восприемницей», «пространством», в котором обитают «формы». Кристева пишет, что влечения включают «семиотические» функции, устремляющие тело младенца к матери и соединяющие его с ней (я думаю, это можно соотнести с тем, что Бион называл сначала «протопсихической», а затем «сомато-психотической» системой) (Meltzer, 1986; Bion, 1961. По-моему, такие семиотические составляющие ранних отношений младенца с матерью и его фантазий о материнском теле играют существенную роль в том, как мы впоследствии воспринимаем мир и общаемся с себе подобными[12]. Такие нюансы, как ритм речи пациента; «музыкальность» его словесного выражения; интенсивность, с которой он произносит отдельные слова; чувствительность к звукам, паузам и особенностям положения в пространстве по отношению к аналитику – все это может иметь в процессе аналитического сеанса огромное значение.

Существует множество исследований о ранних телесных фантазиях младенца и его связи с матерью, но я предпочла пользоваться именно введенным Кристевой понятием «семиотического», поскольку, по-моему, именно в нем подчеркнута роль таких фантазий в качестве первичного процесса осмысления и сообщения при развитии речи и усвоении языка. В соответствии с моими задачами я расширила это понятие, которое теперь включает и другие телесные проявления, не обязательно связанные с особенностями речи пациента, хотя можно было бы сказать, что они все еще являются частью его «языка» (такие, как неустранимые состояния телесного напряжения, или противоположное этому – слияние тела пациента с кушеткой; физическое пространство, которое пациенту требуется занять и освоить, прежде чем начать говорить, и т. п.). Например, мужчина-пациент приводил многочисленные примеры того, насколько он уступчив, гибок и предупредителен в отношении других, в то время как эти другие выглядели в его рассказе ригидными и неспособными учитывать чужие обстоятельства. Удивительно было видеть, что все это время его тело оставалось чрезвычайно напряженным. Мы могли бы тут сказать, что при отсутствии взаимодействия между семиотическим и символическим измерениями семиотическая форма телесно воплощает отщепленную часть психического, переживающую и сообщающую ощущения и чувства, которые невозможно обработать ни символически, ни даже на уровне символической эквивалентности. Она становится телесным выражением того, что Бион описывал как телесные «прото-мысли» (Bion, 1962), и соответствует данной им характеристике протопсихической системы: «…поскольку на этом уровне телесное и психическое не дифференцированы, резонно полагать, что страдание, происходящее на этом уровне, может заявлять о себе как телесным, так и психологическим способом» (Bion, 1961, p. 102).

Такие ранние телесные фантазии могут сосуществовать в нас с другими телесными манифестациями, которые возникли вследствие защитных процессов, хотя и примитивных, однако гораздо более организованных, и которые являются результатом проективной идентификации в тело бессознательных фантазий о непереносимых свойствах самого себя и объекта, – наподобие тех, что Розенфельд называет при описании психосоматических процессов «психотическими островами» (Rosenfeld, 2001; Bronstein, 2014).

Бессознательная фантазия в аналитической ситуации

Сюзан Айзекс сделала важное замечание: бессознательные фантазии нельзя наблюдать непосредственно. Определить природу бессознательной фантазии можно по косвенным признакам, собирая сведения по частям, постепенно составляя представление о том, как та или иная фантазия отыгрывается в аналитической ситуации и как она действует.

Клинический случай

Г-жа С., юрист 43 лет, обратилась за анализом вследствие депрессии и панических атак. Она пережила череду близких симбиотических отношений различной степени сексуализации как с мужчинами, так и с женщинами, обрывая одни отношения, только чтобы вступить в другие. У г-жи С. были очень тесные отношения с матерью. Она была совершенно убеждена, будто всегда точно знает, что ее мать думает и чего хочет. Отец был скорее ускользающей фигурой, кем-то на расстоянии. Он, казалось, никогда особенно не интересовался ни ею, ни ее матерью. Обратиться ко мне пациентке посоветовал старый друг их семьи, г-н Д.

С самого начала анализа (который проходил пять раз в неделю) я отметила, что все ассоциации пациентки касались в основном ее внутренних переживаний. Часто она оставляла меня в полном неведении относительно того, что происходило в ее жизни. Ее речь изобиловала словами типа «что-то»: «что-то случилось по дороге на сеанс», «что-то несущественное, но я почувствовала себя беспомощной». Сообщив нечто подобное, она пускалась затем в описания смутных состояний своей души, создавая во мне ощущение, будто я должна собрать все свое внимание, чтобы представить, о чем она говорит. С. создавала атмосферу предвосхищения; я должна была следовать за нею, стараясь понять, что у нее на уме, что это за таинственный предмет или чувство, о котором она размышляет и который мне предстоит разгадать. Иногда она говорила настолько тихо, что мне приходилось делать усилие, чтобы ее услышать. Кроме того, иногда ее слова затягивались таким образом, что мне приходилось, опережая ее, додумывать конец фразы или следующее слово. Это ни разу не было озвучено, но неизменно достигало ожидаемого результата. Даже когда она начинала медленно рассказывать нечто более внятное о своих отношениях с другими, ее слова всегда производили на меня то же самое действие.

Г-жа С. редко приносила сны, но за несколько сеансов до того, о котором я напишу подробно, она сообщила сновидение. Я приведу его здесь, потому что вспомнила о нем во время сеанса:

Она в комнате, на столе немного печенья. Девочка (лет 12) входит в комнату, садится за стол и начинает говорить. Г-жа С. не помнит, что рассказывала девочка. Затем девочка сообщает, что голодна, и встает, чтобы уйти. Г-жа С. предлагает девочке взять печенье, но та не обращает внимания на ее слова и выходит из комнаты. Г-жа С. следует за ней. Девочка, по всей видимости, не сознает, что за ней следят. Г-жа С. следует за ней повсюду – куда девочка, туда и она. Начинается дождь, у девочки есть зонт, но она его не открывает. У нее намокают волосы, через некоторое время она снимает туфли. Она вступает в лужу, ее брюки немного намокают. (Здесь я уже не могла понять, кто намок – пациентка или девочка.) Г-жа С. продолжает следовать за ней. Затем девочка заходит в булочную, там очередь. Пациентка просыпается.

Ассоциации пациентки касались знакомой ей двенадцатилетней девочки. Она сообщает, что во сне могла тревожиться, что девочка не захочет уйти из комнаты.

Во время сеанса, за день до того, о котором пойдет речь, г-жа С. описывала эмоциональное переживание, которое мы смогли в итоге определить как сильную ревность, вызванную необходимостью делить мать, меня или любой другой дорогой ей объект с кем-то еще.

Сеанс проходит в понедельник; за неделю до него я сообщила пациентке, что вскоре уеду на неделю.

П.: [Дэн – ее муж – уехал в командировку в Америку на несколько дней.] Очень странно, утром просыпаешься, и не с кем поговорить. Очень странно! Он и раньше уезжал, но теперь я чувствую себя иначе. Очень тихо стало. Я заметила, что до того, как прийти сюда, ни с кем не говорила. Смешно, я не могу прекратить навязчиво думать о том, что я делаю по дому, как я ухаживаю за вещами в доме и за собой. Вчера, что бы я ни делала, было такое чувство, что он за мной наблюдает; он все время приходил мне в голову; например, я говорила ему: «Тебе нравится, что я делаю? Что бы ты почувствовал, если бы увидел, как я готовлю себе еду? Тебе нравится, как я сервирую стол? Еда хорошо выглядит? Ты доволен?» Я думаю, он бы расстроился, если бы увидел, что я небрежно сервирую стол. Это заставило меня ДЕЛАТЬ что-то для себя. [Она описывает, что она делала для себя, довольно туманным образом, в основном нечто связанное с уходом за телом.] Я думала, он будет рад, что я в хорошем состоянии. Мне никогда не пришло бы в голову готовить себе привлекательную еду. В этот раз такое чувство, будто он впервые уехал. Прежде, когда он уезжал на несколько дней, я забрасывала хозяйство и ничего не делала для себя. Сейчас я способна делать гораздо больше. Вечерами я обычно засыпала, не досмотрев фильм. Я не хотела бодрствовать. В эти дни я не чувствую себя уставшей или измученной, и мне удалось сделать многое из того, что я собиралась. И все это благодаря этой мысли: «Что бы ты хотел, чтобы я сделала для себя?»

[Пока она это рассказывает, мне приходит в голову, что она говорит так, будто он на самом деле рядом (и здесь тоже, на сеансе). Если изначально его никогда «не было» здесь и она не ощущала его отсутствия или скучала по нему, то теперь он присутствовал в таком виде, который переживался как квазигаллюцинаторный опыт. Но я также сознаю, что ее вопросы обращены и ко мне тоже; похоже, ее муж и я стали взаимозаменяемыми.]

Теперь стало интересно, совсем по-другому! Теперь я воспринимаю всеми моими чувствами, что его нет дома. Интересно подумать, как долго я могу продержаться в таком состоянии? Он скоро возвращается…

[Пока она говорила, я передумала много мыслей: о сепарационной тревоге, о выходных, о необходимости для нее заботиться о себе и самой «готовить себе еду», когда я уеду на неделю. Но особенно сильно я ощущала желание сказать: «Молодец!» Будто она демонстрировала мне – ускользающему от нее и потенциально критически настроенному наблюдателю, – что старается как может. В этом усилии ощущалось нечто насильственное, нечто искусственное.]

А.: Я сказала, что она испытывает облегчение, так хорошо справляясь в отсутствие мужа. Может быть, она готовит себя к следующей неделе, когда меня не будет тоже.

П.: Во мне какой-то страх. Я думаю: насколько я завишу от Дэна и от вас? Трудно сказать, не знаю… Не знаю, что я чувствую по этому поводу… [она повторяет это на разные лады, как бы в растерянности]…Потому что он вернется, и вы вернетесь…

А.: [В этот момент я почувствовала, что это не о том, будет ли она скучать по мне или нет. Она хотела, чтобы я сказала ей, что она чувствует.] Я сказала: Может быть, вы теперь ждете от меня чего-то, что поможет вам понять, что вы должны чувствовать?

П.: Это понятно. Если я это от вас не услышу, если вы не скажете, это трудно будет понять и думать, будто я знаю, что вы думаете относительно того, что я должна чувствовать… Будто я не могу уловить… и доверять своим чувствам, если только я смогу их определить… пока я это с кем-то не сравню, я теряюсь. Я, сама по себе… недостаточно подтвердить мои чувства, чтобы они начали существовать. Потом я пойду встречаться с бухгалтером. По поводу денег, которые мне должны выплатить, но я не понимаю, почему управляющий компании хочет со мной встретиться. Моя подруга тоже ждала от них денег, но ей их просто сразу выплатили. Не понимаю, что они хотят, чувствую растерянность. И некого спросить!

[Я знаю, что деньги, которые она должна получить, предназначены для оплаты анализа.]

А.: Как будто вы не уверены, хотите ли проходить полноценный анализ. Вы спрашивали, можно ли приходить четыре раза в неделю. Теперь вы ждете, что я скажу, хочу ли я, чтобы вы приходили пять раз в неделю.

П.: Да, это похоже на то, как Дэн говорит: «Ты любишь поесть». И вы говорите мне: «Вам нужно проходить анализ, и не ради меня»… Это проходит через чьи-то чужие желания. Это не прямо я. Вначале было ясно, что я хотела анализа. Я была в отчаянии. Такого отчаяния больше нет, или оно выглядит иначе. Теперь мне страшно, что я вас могу потерять. В этом страхе снова отчаяние… [Она продолжает говорить о своих страхах: хочет она продолжать анализ или нет? Может, это ее отчаяние, оно вообще настоящее или нет? И т. п.]

[Я не могла уловить никакого страха в том, как она говорила, и по мере того как она продолжала говорить, оставляя пробелы между словами и следуя за моими интерпретациями, я почувствовала, что отошла от первоначального состояния повышенного внимания, следования за ней, предвосхищения ее слов, желания понять, что именно она хочет мне сообщить. Теперь мне было дискомфортно. Я осознала, что делаю интерпретации, которые делала уже не раз, что я утратила состояние равномерно взвешенного внимания. Я чувствовала некоторую физическую отстраненность, будто я пыталась определить адекватную дистанцию. Ощущение физического дискомфорта заставило меня почувствовать неловкость, и я подумала, что оказалась в ловушке. Это как если бы я следовала за ней все время на близком расстоянии, стараясь определить, что она чувствует, и внезапно поняла, что заставляю себя делать это. Я аккуратно следовала за ее ассоциациями, но возникло ощущение, что все это было уже не раз и лишено смысла. И вот тут я вспомнила ее сон. Я почувствовала, что мне нужно немного отстраниться, и я восстановила необходимую дистанцию, то психическое пространство, в котором мне удобно работать, чтобы вновь обрести способность слушать ее и себя, – то, что мы называем «обретением третьего». Наверное, все эти мысли – мое молчание – заняли совсем мало времени, однако когда она заговорила, ее голос звучал встревоженно и очень испуганно. Ее страх казался настоящим, мучительным.]

П.: Я стала очень маленькой. Такое чувство, будто картины на стене теперь сильно отодвинулись и потолок сдвинулся. Он движется все выше и выше, он очень далеко.

[Это показалось мне понятным. То, что я перестала следовать за ней, произвело на нее сильное действие. Я вышла из-под власти чар, и она теперь испугана. Я сказала:]

А.: Вы внезапно почувствовали, что я стала далекой и отдельной от вас. Я перестала следовать за вами так, как вам этого хотелось. Это заставило вас почувствовать себя брошенной, испуганной, далекой и маленькой, как будто я совершенно потеряла связь с вами, эмоционально и физически.

П.: [Она заплакала. Я ощутила, что теперь она, несомненно, испытывает чувства.] Да, это так и работает. Это связано: быть отдельными, быть далеко друг от друга.

[Я чувствую, что совершенно пришла в себя и что мы с нею стараемся нечто сделать вместе.]

Пауза.

[Она выглядит смущенной. Я чувствую, что ей нелегко было мне это рассказать. Я подумала о девочке, которая соединяет своих родителей.]

А.: Значит, вы больше не одна. То, что я сказала, позволило вам почувствовать, что я все еще здесь, с вами, это сняло ваш страх, что вы не можете меня контролировать, позволило понять, что я не изменилась. Вы теперь благодарны мне и вы соединяете меня и г-на Д., превращаете нас в пару, будто соединяете своих родителей. Но вам также важно знать, что именно вы это делаете. Это успокаивает вас: между нами ничего не изменилось.

Обсуждение: о сенсорном опыте

…между восприятием реальности и всемогущественным замещением реальности фантазией идет долгий бой, и продвижение вперед в этом бою возможно только очень маленькими шагами…

Segal, 1990

На примере приведенного клинического случая я намерена показать, какие формы бессознательные фантазии принимают в течение сеанса и как они проявляются в отношениях переноса – контрпереноса. Мы также можем наблюдать здесь трансформацию форм символического по мере того, как они появляются в материале пациентки: от потока ассоциаций к искажению восприятия реальности (размерности, пространства, расстояния, что можно было бы назвать трансформацией в галлюциноз) и к сновидению наяву. Сюда же можно отнести сон пациентки, который я вспомнила во время сеанса.

Сигал писала: «…действие инстинкта выражено и репрезентировано в психической жизни фантазией удовлетворения этого инстинкта соответствующим объектом… Поскольку инстинкты действуют с самого рождения, можно полагать, что некие примитивные фантазии существуют и действуют также с момента рождения» (Segal, 1964a, p. 191). Подобные примитивные фантазии образуются вследствие соматических и сенсорных ощущений младенца в тесном контакте с телом матери. Они продолжают существовать в виде телесных фантазий и получают выражение в нашей чувствительности к звукам, ритмам, физической дистанции от других или близости к ним, к чужому взгляду, к прикосновению. Они близко соотносятся с ощущением боли/удовольствия и безопасности/опасности.

Чтобы наполниться смыслом, процесс символизации должен находиться в тесном живом контакте с биологическими процессами, аффектами и чувствами (Barrett, 2011). В силу своих особенностей ранние телесные фантазии способны вызывать сильные ощущения в аналитике, привлекая наше внимание к примитивным бессознательным фантазиям, которые не могут быть интегрированы в протекающем одновременно с этим в аналитическом сеансе процессе символизации. При нормальном развитии подобные «психосоматические» ощущения присоединяются к символическому способу функционирования и окрашивают так или иначе манеру, в которой мы общаемся с другими. У некоторых пациентов, сильно подверженных действию ранней тревоги и проявляющихся в семиотической модальности телесных фантазий, подобные состояния могут смещаться относительно отражающего их символического дискурса. Таким образом, сенсорный и аффективный уровни коммуникации, которые Кляйн описывала как «воспоминания в ощущениях [memory in feelings – память в чувствах»[13]] (Klein, 1961, p. 318; 1975, p. 180), дают нам важный ключ к пониманию переживаемых и проявляющихся в сеансе фантазий и тревог.

Г-жа С. стремилась к симбиотическим отношениям, способным избавить ее от потенциального переживания отделенности от других и разлуки в целом. Будучи вынуждена осознать состояние разлуки, она воссоздала объект, который никуда не уехал (не уезжает), переживаемый ею псевдогаллюцинаторным образом. В зависимости от того, что она в него проецировала, объект в ее фантазии обретал разные черты: он мог играть роль суперэго и упрекать ее, бранить ее или нахваливать, но он должен был присутствовать постоянно и не имел права на собственную жизнь. Чтобы удерживать меня в своей фантазии как «хороший» объект, она должна была проецировать в меня себя и всегда иметь меня при себе, отказывая мне в свободе думать и вообще «быть» отдельным от нее объектом. Ее способ поддерживать со мной хорошие отношения состоял в том, чтобы удерживать меня в фантазии как идеализированный объект, слитый с нею во взаимной идентификации нарциссического типа.

В анализе описываемые мною явления отражались не только в манифестном содержании ассоциаций пациентки. Это выражалось скорее в манере ее речи, в том, как она вынуждала меня невольно следовать за нею – подобно тому, как она следовала за девочкой в своем сновидении: отслеживая каждый шаг, не спуская с нее глаз, замечая, что она переживает, представляя, о чем она думает, и т. п. При этом зрительное наблюдение, как оно представлено в ее сновидении, – «я слежу за ней» – преобразовалось путем смещения в слуховое – «я слушаю ее». Ей было необходимо «слышать», что я следую за ней. Речь г-жи С. стала единственной возможностью поддерживать физический контакт со мной, поскольку следовать за нею меня вынуждало не столько содержание того, что она говорила, сколько ее специфическая манера пользоваться словами. По-моему, слова представляли для нее конкретные физические объекты, соединяющие ее тело с моим. Я чувствовала, что вынуждена следовать за нею, но не могла в действительности взаимодействовать с пациенткой, поскольку это означало бы признание различий между нами. В то же время она бессознательно контролировала точное безопасное для нее расстояние между нами. Когда я подвигалась ближе, она отдалялась, проецируя в меня свою нужду таким образом, что это становилось «моим желанием» и прихотью, чтобы она проходила у меня анализ. В первой части сеанса я эмпатически идентифицировалась с ее трудной ситуацией и ее потенциальным отчаянием, но думаю, что в какой-то момент поддалась ей и разыграла роль, которую, согласно ее ожиданиям, и должна была сыграть. Требование ко мне было: «если ты любишь меня, то будь со мной, но не как независимый и отдельный от меня объект». Однако когда я это проинтерпретировала, она приняла мою интерпретацию, не сказала «нет», согласилась с нею. Несмотря на то что в моей интерпретации содержался намек на ее переживания в переносе, она оказалась именно такой, какой ее ожидала услышать пациентка, и это не привело к инсайту. Я предложила ей печенья, от которых она отказалась, поскольку мы обе, так сказать, пытались отыскать идеальную булочную. Если бы я продолжила интерпретировать в этом направлении, между нами возникла бы идеальная гармония, но в анализе не было бы никакого движения. Мои слова стали для нее подтверждением сенсорного переживания единства со мной. В чем бы состояло такое единство? На непереработанном, достаточно примитивном уровне понимания оно означало бы единственный способ достичь физической безопасности. Отчасти это включало бы желание быть любимой, стать моим идеальным объектом, вовлечь меня в заботу о ее теле всеми возможными способами, орально и визуально, чтобы я «ела ее глазами». Отчасти это означало бы ее желание удерживать контроль надо мною, с тем чтобы я оставалась безопасным объектом для нее. Если пациентка в своей бессознательной фантазии завладела мною, то можно полагать, это вызывало у нее тревогу, что я либо ненавижу ее и вследствие этого ее покину, либо попытаюсь силой в нее проникнуть. Как показывает история С., она заканчивала многие отношения, когда начинала испытывать в них клаустрофобическую тревогу.

Здесь кажется важным, что моя аналитическая функция оказалась практически отнятой, и в определенный момент, когда пациентка говорила: «Я была в отчаянии. Такого отчаяния больше нет, или оно выглядит иначе. Теперь мне страшно, что я вас могу потерять. В этом страхе снова отчаяние…», – я больше не могла следовать за нею. Думаю, я переживала нечто вроде чувства отчуждения; формально она говорила о чувствах, но ее речь выглядела пустой, лишенной чувств, была скорее имитацией эмоциональной связи между нами. Я, пожалуй, слишком сильно старалась свести воедино и осознать два разных владевших мною в тот момент переживания: стремление следовать за нею и понимать предполагаемый смысл ее слов – и стремление осознать воздействие на меня физических особенностей ее речи.

Разумеется, было бы лучше, если бы я поняла это сразу, однако я думаю, что мне было необходимо позволить сформироваться моему собственному сенсорному отклику, прежде чем я смогла полностью осознать, что происходит между нами. Как аналитики, мы часто принимаем проекции пациента, следуем за этими проекциями и интерпретируем их согласно полученному внутреннему состоянию. Мы втягиваемся в эти состояния и начинаем внутренне соответствовать защитной организации пациента (Сандлер называл это «ролевой отзывчивостью» – Sandler, 1976). Это неизбежный этап, предшествующий осознанию происходящего (Racker, 1957; Pick, 1985; Carpy, 1989; O’Shaughnessy, 1983, 1992; Feldman, 1994).

Наступил момент, когда я осознала свой контрперенос и задала себе вопрос: почему я чувствую себя настолько физически отстраненной? В этот момент я вернулась к своей аналитической роли, к возможности быть в двух состояниях одновременно: в контакте с проекциями пациентки и в осознании того воздействия, которое они на меня оказывают, – в контакте с переносом и с контрпереносом. Большое значение имеет то, что моя реакция проявилась и на физическом уровне – воспоминание о сновидении пациентки помогло мне восстановить свои психические функции и свою память.

Думаю, эти перемены во мне пациентка отследила на физическом уровне. Можно предположить, что изменение частоты моих интерпретаций также возымело действие. Но главное, мне кажется, то, что она почувствовала мое молчаливое психическое и физическое движение прочь от нее, восстановление моей аналитической позиции. В этот момент пациентка пережила некий особый опыт, непохожий на ее прежние переживания в течение сеанса: она испытала страх. У нее возникло физическое ощущение, будто потолок отодвигается и становится выше, что картины на стене оказываются дальше от нее (подобное, может быть, чувствует младенец в люльке, глядя на потолок). Мы не знаем, было ли это переживание повторением того, что она в действительности испытывала в прошлом. Однако то, к чему у нас есть доступ, – это ее восприятие контейнера/меня как кого-то, кто внезапно исчез, проявление бессознательной фантазии об объекте, который покидает ее и заставляет ее чувствовать себя маленькой, возможно, ввергает ее в пустоту, в «невыразимый ужас» [nameless dread]. Это переживалось ею как «пространственное» искажение, кинестетическая галлюцинация: двигалось не ее тело, но потолок и стены. Здесь уместно и нужно подчеркнуть значение понятия пространства в развитии концепции бессознательной фантазии у Кляйн (внутреннее пространство субъекта, внутреннее пространство объекта, пространство между объектами – Meltzer, 1975). Под семиотической формой установления связи [с объектом] я понимаю такую, которая еще не достигла возможности формировать символическую эквивалентность. Я полагаю, что именно трансформация в галлюциноз способствовала созданию символической эквивалентности, которая, в свою очередь, придала большую связность и более «символическое» значение тревоге и изначально не имеющим формы «сомато-психотическим» ощущениям – по выражению Биона, – которые пациентка испытала в тот момент, когда я перестала за нею следовать. Затем она подвергла объект расщеплению, спроецировав переживание угрожающего и покидающего ее аналитика в потолок и стены (тело и психика?), в то же время удерживая представление обо мне как помогающем аналитике, с которым можно продолжать разговаривать.

Думаю, моя интерпретация дала ей некоторое облегчение, снизила тревогу и привела к большей интеграции.

Сначала пациентка упоминает о своем желании смочь рассказать мне о том, что «закрывает ее сознание», а затем следует ее ассоциация: сон наяву о первичной сцене. Движение в сторону большей интеграции Эго привело к формированию сна наяву, близкого по смыслу к либидинальному исполнению желания, игнорирующему внешнюю реальность и конфликты – хотя и не полностью, судя по возникшему у пациентки переживанию стыда и ее способности мне о нем сообщить. Бессознательной оставалась ее потребность восстановить связь со мной, вернуться в искомое состояние безопасности. По моему мнению, это явилось защитной реакцией на переживание оставленности, но теперь оно стало более интегрированным и соединенным в ее представлении с первичной сценой. Несмотря на то что подобные сны наяву выполняют защитную функцию, мы видим в этом также работу воображения и некоторую связь зон внутреннего конфликта с Эдиповым комплексом. В этом сне наяву проявляется фантазия всемогущества: пациентка помещает себя в центр родительской пары, она держит руки родителей в своих руках, как бы заверяя меня в своей неиссякающей идеализации (особо важной для нее после того, как она почувствовала себя потерянной и оставленной мною); она контролирует меня и моего партнера, которого сама для меня выбрала. Это одновременно удовлетворяет ее гетеросексуальные и гомосексуальные желания и осуществляет репарацию. Также это помогает пациентке восстановить психическое равновесие – шаткое, поскольку приближается окончание сеанса. Она больше не чувствует себя оставленной. Если в предыдущий момент она испытывала панику и отчаяние, не понимая, что

Загрузка...