Тонкие планки настила дрогнули. Полковник Ковалевский поморщился – ну конечно, прапорщик Ильинский. Мальчишка демонстрирует лихость: не стал карабкаться по трапу, а спрыгнул с «хребта» воздушного корабля, к котором у крепятся растяжки и тросы, удерживающие конструкцию. – Полегче, прапорщик, так вы нам корабль развалите!
Молодой человек не ожидал упрёка – он пролепетал в ответ что-то невразумительное, и попытался щёлкнуть каблуками. Мостик раскачался, и это окончательно вогнало несчастного прапора в ступор. Он вцепился в леер и замер, в ожидании неминуемой выволочки.
Командир девятой воздухоплавательной роты, и, по совместительству, первого в России военного дирижабля «Кречет», хоть и изображал строгость, но на самом деле глядел на своего подчинённого с удовольствием. Не всякий отважится ползать по ажурной ферменной балке, раскачивающейся под брюхом воздушного корабля – это, пожалуй, порискованнее кувырков на трапеции под куполом шапито! Там хоть есть шанс отделаться переломанными костями, а здесь – до земли полторы тысячи футов, и никакие опилки не помогут, разве что угодишь в стог сена…
Прапор тем временем пришёл в себя, откашлялся и вспомнил о своих непосредственных обязанностях.
– Госп… кх… простите, господин полковник, осмотр такелажа произведён! Третья и пятая растяжки по правому борту ослабли, я наскоро подтянул. На земле надо будет заняться.
И ведь не скажешь, что вчерашний студент! Хотя, в воздухоплавательных частях таких хватает – нарождающемуся роду войск отчаянно требуются люди грамотные, способные иметь дело со сложной техникой.
Внизу проплыли крыши мызы, появилось и уползло за корму стадо чёрно-белых коров на выгоне. За чахлой рощицей играла солнечными зайчиками излучина Западной Двины – составляя план полёта, Ковалевский выбрал её, как ориентир для смены курса. – Штурвальный, лево пять! – Слушш, вашсокородь, лево девять! Усатый унтер в шофэрском шлеме и кожаной куртке с двумя рядами латунных застёжек (такие носили воздухоплаватели и солдаты автомобильных команд) быстро завертел штурвал. Заскрипели тросы, ведущие, к рулям направления, и «Кречет» неторопливо описал широкую дугу. По правому борту замелькали на фоне серой полоски Рижского залива готические шпили, среди которых выделялись иглы Домского собора и ратуши. Ковалевскому вдруг захотелось наплевать на план полёта и пройти над городом низко, на трёх сотнях футов, чтобы разглядеть каждый камень в брусчатке средневековых улочек, круглую туру Пороховой башни, каждую лодочку в гавани, набитой судами, как бочка с салакой. Потом развернуться, выписав в небе широкий вираж, над учебным судном «Двина» (старый броненосный крейсер «Память Азова», переименованный после трагических событий 1906-го года), и проплыть над городом в обратном направлении, веселя мальчишек, пугая лошадей и заставляя хвататься за сердце бюргерских жён: как же, невиданный скандал, колбаса летит по небу!
– Прапорщик, гляньте, хорошо ли идём?
За спиной завозились, и между лопаток Ковалевскому ткнулся острый локоть. Снова Ильинский: мальчишка возится с жестяным циферблатом указателя воздушной скорости, присоединённого к трубке Венту̀ри. Устройство, установленное на «Кречете» по чертежам профессора Жуковского, постоянно барахлит, вот он и пытается привести его в чувство. И не замечает, что чуть не вытолкнул за борт родимое начальство.
А иначе никак: почти весь мостик занимают громоздкие газолиновые моторы, по одному на каждый из двух пропеллеров. Для пяти членов экипажа места почти не остаётся – а ведь на «Кречет» хотят поставить то ли два, то ли даже четыре ружья-пулемёта «Мадсен». Конечно, хорошо, что корабль получит дополнительную огневую мощь – но как, скажите на милость, управляться с ним в такой тесноте?
Прапорщик оторвался от прибора.
– Ход двадцать один узел, господин полковник! Можно добавить оборотов, на испытаниях корабль показывал до двадцати пяти!
– Незачем, прапорщик. Уже идём домой, да и масло греется, непорядок…
Отчёт Главного инженерного управления гласил: «на стендовых испытаниях мотор работал исправно два часа без перерыва, затем обнаружилось сильное разогревание масла, вследствие чего произошла порча картера». Сегодня они провели в воздухе не менее полутора часов, и Ковалевский не желал без нужды перенапрягать и без того не слишком надёжные механизмы.
– Хотел спросить, прапорщик: вы сами попросились к нам в роту, или по назначению? – осведомился Ковалевский, слегка отстранившись от не в меру ретивого подчинённого. Чего доброго, и вправду, спихнёт за борт…
– Так точно, сам, господин полковник! Я участвовал в испытаниях корабля, вот и попросился!
Ильинский прибыл в часть полгода назад вместе с новым воздушным кораблём и, надо отдать ему должное, знает аппарат как свои пять пальцев. Недаром год без малого прослужил в Гатчинском воздухоплавательном парке, где «Кречет» доводили до ума.
– Знаете, а ведь я принял роту тридцать первого июля, на следующий день, после того, как «Кречет» совершил первый полёт. Стал преемником полковника Найдёнова, одного из создателей дирижабля. Он ведь и вам оказывает протекцию?
Юноша смутился, покраснел и забормотал что-то в своё оправдание. Ковалевский усмехнулся.
– Ну-ну, прапорщик, уверен, что офицерские погоны вы носите заслуженно. Управляемое воздухоплавание – дело новое и непростое, в нём нужны толковые молодые люди.
Ильинский смутился ещё больше, даже уши покраснели. Положительно, удачное приобретение для роты! Скромен, старателен, храбр, с техникой на «ты» – а много ли найдётся студентов, знакомых со слесарным делом? К сожалению, приходится отпускать, с начальством не поспоришь…
– Кстати, поздравляю с новым назначением. Утром пришла бумага: вас командируют в Париж, в распоряжение комиссии по приёмке дирижабля «Клема̀н-Байя̀р». Так что сегодня же, вечерним почтовым – в Петербург. Литер[1] вам выпишут в ротной канцелярии. В столице явитесь в Главное инженерное управление, оформите бумаги, получите командировочные и проездные суммы, и в путь! Да, и поаккуратнее там с француженками, а то знаете, гусарский насморк…
На этот раз Колины уши могли бы посоперничать насыщенностью и яркостью цвета с иными сортами бархатных роз.
– Да, будете в Париже – советую обзавестись автоматическим пистолетом-карабином, если, конечно, средства позволяют. А то, случись война, не из нагана же от аэропланов отстреливаться!
Ильинский торопливо закивал. Полковник неодобрительно покосился на штурвального – тот изо всех сил пытался скрыть ухмылку. Между тем, Ковалевский не шутил: он, как мог, поощрял офицеров приобретать автоматические пистолеты, пригодные для точной стрельбы на большие расстояния. Конечно, такая покупка не по карману прапорщику, даже с учётом того, что жалование у военных воздухоплавателей не в пример выше «пехоцкого». Впрочем, папаша Ильинского – московский заводчик, вот пусть и порадует сына. Не цацки ведь, вроде тросточки в серебре или запонок с бриллиантами – оружие, вещь солидная, серьёзная.
Глядишь, и придётся в дело пустить на пользу престол-отечества…
Пора нам поближе познакомиться с героем этого повествования. Николаю Ильинскому едва исполнился двадцать один год, но обычно ему не давали и девятнадцати. Совсем недавно знакомые обращались к нему «Николка», а чаще просто «Коля». И лишь матушка, получившая воспитание в варшавском пансионе и сохранившая с тех пор пристрастие к французским романам, звала сына на заграничный манер: «Николя-а» – с парижским, как она искренне полагала, прононсом.
Итак, Коля Ильинский. Чуть выше среднего роста, русоволосый, стройный, таким одинаково идёт и партикулярный пиджак, и клетчатая рубашка американских коровьих пастухов, и мундир. Лицо приятное, открытое, черты правильные, в серых глазах светится острый ум. Нос… пожалуй, о нём многого не скажешь. Нос как нос: нет в нём ни благородной римской горбинки, ни плебейской курносости, ни свёрнутой набок переносицы, поскольку владелец его счастливо избег как увлечения английским боксом, так и уличных драк стенка на стенку. Нормальный, в общем, нос. Над верхней губой пробиваются усики: Коля, как и многие молодые люди, полагает их признаком мужественности и категорически отказывается брить.
Цепочка событий, которая привела его на мостик воздушного корабля, могла бы стать сюжетом поучительной повести для юношества, из тех, что охотно печатают иллюстрированные журналы. Колин отец, московский мещанин Андрей Ефимович Ильинский, владел большой мастерской, починяющей паровики, насосы, газолиновые моторы, автомобили и прочие сложные механизмы. Сын же, с младых ногтей влюблённый в технику и грезивший карьерой инженера, с отличием закончил году реальное училище и поступил на инженерно-механическое отделение Императорского Московского Технического Училища. Там он увлёкся воздухоплаванием и прослушал курс аэромеханики у профессора Жуковского. А когда тот основал в училище кружок воздухоплавания, горячо включился в его работу, твёрдо решив посветить жизнь покорению воздушного океана.
Но действительность грубо вторглась в его планы. Ещё реалистом Коля немало времени дневал и ночевал в отцовской мастерской, обучился слесарному делу, а заодно, свёл близкое знакомство с рабочими. Позже, став студентом, молодой человек помог одному из них подготовиться к сдаче экстерном за три класса казённой гимназии. И вот, как-то весной (Коля заканчивал третий курс) ученик пригласил своего наставника принять участие в рабочей маёвке.
Коля понимал, конечно, что зовут его отнюдь не на благотворительное гулянье в Петровском парке. Но отказаться было неловко – к тому же благодарный «ученик» сулил по случаю сдачи экстерна угощение с вином и пирогами. Коля, как и многие его товарищи по альма матер, охотно почитывал социал-демократические брошюрки и до хрипоты спорил на опасные темы. Да и мыслимо ли было найти среди московских студентов хоть одного, вовсе равнодушного к политике!
Итак, приглашение было принято, и Коля Ильинский в компании полудюжины мастеровых и их пассий отправился на маёвку. Последовавшая за этим полицейская облава, со всеми положенными атрибутами – трелями свистков, усатыми городовыми и скользкими типами в неприметных пиджачишках и канотье, выныривающих на пути разбегавшихся участников маёвки, – оказалась для Коли крайне неприятным сюрпризом. Мало того, случилась перестрелка с городовыми, учинённая – кем бы вы думали? Да тем самым «учеником», который соблазнил Колю выбраться на треклятый пикник с политикой! И уж совсем скверно было то, что стрелок не сумел удрать от облавы, и теперь имя Коли Ильинского обязательно мелькнёт в списках маёвщиков! Логика полицейских ищеек проста и незамысловата: если студент замечен на «противоправительственной сходке» с фабричными, значит, он и есть заводила и смутьян!
Что могли повлечь (и непременно повлекли бы) за собой подобные умозаключения, Коля знал совершенно точно: арест, суд, ссылка, возможно каторга. А уж об исключении с волчьим билетом в этом случае можно лишь мечтать, как о незаслуженном подарке судьбы. Московские власти ещё не забыли декабрьских боев на Пресне, и церемониться с потенциальными революционерами не собирались.
А потому, он решил не дожидаться неприятностей: следующий месяц вольноопределяющийся Ильинский встретил в Гатчине, куда попал по протекции профессора Жуковского. Отец русской аэронавтики, близко знакомый с военным воздухоплавателем полковником Найдёновым, счёл своим долгом похлопотать за подающего надежды студента, угодившего по молодости и глупости в политику. В результате Коля попал в техническую роту гатчинского воздухоплавательного парка, где и поучаствовал в испытаниях нового военного дирижабля. А когда через год испытания завершились – отправился вместе с воздушным кораблём, получившим имя «Кречет», к новому месту службы.
К тому времени Коля – нет, Николай, а для нижних чинов так и вовсе Николай Андреевич, – уже носил погоны с одним просветом и звёздочкой: начальство сделало для талантливого юноши исключение, позволив досрочно держать экзамен на офицерский чин. Имея в багаже почти полный курс Московского Технического Училища, он мог выбирать: поступать в офицерскую воздухоплавательную школу и стать военным аэронавтом, либо выйти через год-другой в отставку и закончить образование.
А пока – грех жаловаться! Утром прапорщик Ильинский парил в небесной вышине, а вечером классный вагон унесёт его в Петербург, а дальше, в Париж, мировую столицу аэронавтики!
Нежаркое июньское солнце освещает Ригу, из дверей кофеен струятся одуряющие ароматы мокко, корицы, ванили и свежайшей, только с противня, выпечки. Под мышкой новый журнал – его можно полистать, сидя за столиком и потягивая из крошечной чашечки ароматный напиток, сдобренный толикой бальзама, изобретённого, если верить местной легенде, лет двести назад рижским аптекарем Абрахамом Ку́нце. Определённо, жизнь прекрасна, господа!
С журнала-то всё и началось. Иллюстрированное ежемесячное издание, выходившее в Риге, носило название «Механический мир». Печатались в нём не очерки о заводах и фабриках и не статьи, посвящённые последним изобретениям (хотя случалось и такое) – но произведения литераторов-футуровидцев о грядущем расцвете наук, войнах и социальных потрясениях наступающего двадцатого века.
Коля с детства души не чаял в такого рода литературе, приводя в отчаяние матушку, прилагавшую титанические усилия в попытках приохотить единственного сына к французской классике. Впрочем, книгами, по крайней мере, одного француза мальчик всё же зачитывался – речь, ясное дело, о Жюле Верне, патриархе увлекательнейшего жанра «научная фантастика».
Вот и в этом номере «Механического мира» напечатана большая статья о романе «Пятьсот миллионов бегумы». Написанный совместно с Андрэ Лорѝ, роман имел, как оказалось, непростую историю. В статье утверждалось, что соавтор Жюля Верна (настоящее имя Паскаль Груссе́) действительно был знаком с неким профессором Саразе́ном. Тот на самом деле получил колоссальное наследство и собирался пустить его на строительство города-утопии – правда, не в Североамериканских Штатах, как это описано в романе, а на безвестном острове где-то в Тихом океане. Воплотил он в жизнь свои планы, или нет, неизвестно, но Лори-Груссе использовал этот сюжет в своём неопубликованном романе «Наследство Ланжеволя», который, в свою очередь, лёг в основу «Пятисот миллионов бегумы».
Что до реального Саразена, то его следы затерялись незадолго до франко-прусской войны. Автор статьи пространно рассуждал о том, в какой части света мог бы располагаться Франсевиль (так «книжный» Саразен назвал своё детище) однако от конкретных выводов воздерживался.
Куда больше заинтересовала Колю картинка, изображавшая странный агрегат, нечто вроде механического лесоруба. Могучие конечности, снабжённые гидравлическими цилиндрами, из трубы установленного на «спине» паровика валит густой дым, сочленения плюются струйками пара – «железный дровосек» на картинке был «как живой».
Это не было чем-то совсем уж необычным: журналы охотно печатали подобные иллюстрации, фантастические картинки попадались даже на цветных вкладышах коробок с печеньем кондитерской фабрики «Эйнем». «Механические люди» на них воевали, работали в шахтах, таскали повозки и даже чистили обувь. Но всякий, хоть раз державший в руках иллюстрированные журналы вроде «Нивы» или «Всемирной иллюстрации», легко отличил бы рисунок от прорисовки по фотографическому снимку. И Коля голову готов был дать на отсечение, что механический лесоруб не является плодом фантазии художника, но прорисован по фотографии! К тому же в статье, да и в самом романе – ни слова о подобных механизмах. Непонятно даже, зачем здесь эта картинка…
Адрес редакции обнаружился на обычном месте – внизу, на последней странице журнала. Коля прикинул – добраться туда можно за четверть часа, даже если не слишком торопиться. Стрелки наручных часов (отцовский подарок по случаю производства в чин – «Cartier», дорогая «воздухоплавательская» модель с квадратным циферблатом, выпущенная знаменитым часовщиком специально для авиатора Сантос-Дюмо́на!), показывали два часа пополудни. Поезд в Петербург отходит в девять – времени достаточно, чтобы не торопясь, дойти до съёмной квартиры в Старом Городе и собраться к предстоящей поездке. Вполне можно потратить час-полтора на визит…
Если бы кто-нибудь спросил, зачем ему так уж занадобилось наводить справки о «железном дровосеке», Коля не смог бы ответить сколько-нибудь вразумительно. Он и сам не понимал, откуда взялась заноза, засевшая в мозгу – но почему бы не избавиться от неё, пока есть такая возможность?
– Да нет тут никакого секрета! Я сам написал эту статью, а материалы – вот!
Редактор продемонстрировал посетителю пачку пожелтевших, истрёпанных по краям листков. Верхний был испятнан чем-то тёмным, словно его по неосторожности залили мясной подливой. – Простите, а как они к вам попали?
– Эти бумаги достались мне по случаю. Два месяца назад я был в Париже и приобрёл в букинистической лавке на рю де Бельви́ль, альбом архитектурных чертежей второй половины прошлого века. Я, знаете ли, увлекаюсь историей архитектуры… Записки были вложены в альбом – когда я его покупал, то не заметил. Видимо, остались от прежнего владельца. Коля перебрал листки.
– Тут, в конце текста, нечто вроде монограммы: переплетённые латинские заглавные литеры J, F, P и G…
– Жан-Франсуа Паскаль Груссе. Андре Лори – литературный псевдоним.
– Да, я прочёл вашу статью. Скажите, а вот это, – он ткнул пальцем в картинку с «железным дровосеком», – тоже было в альбоме?
– Нет. Картинка продавалась отдельно, и я купил её для журнала, нам постоянно не хватает иллюстраций. Так вот, на обратной её стороне – та же монограмма! – Груссе? – на всякий случай уточнил Коля.
– Его самого. И, заметьте, это не гравюра, не рисунок от руки, а типографский оттиск! Я голову сломал, пытаясь выяснить, где его напечатали, но всё впустую.
– А не проще было спросить у владельца лавки? Он наверняка ведёт записи, где и когда приобрёл ту или иную книгу. Редактор покачал головой.
– У меня тогда не было свободной минутки, и я изучил приобретения только вернувшись домой, в Ригу. Написал в Париж, но ответа, увы, не получил. А у самого Груссе уже не спросишь – два года назад он скончался в возрасте шестидесяти четырёх лет.
Прапорщик задумался. В конце концов, почему бы и нет? Вряд ли работа в приёмочной комиссии будет отнимать у него круглые сутки…
– Знаете что? Я как раз собираюсь в Париж по службе, и мог бы расспросить вашего букиниста – может, он, и впрямь, что-нибудь вспомнит? А по возвращении обещаю написать статью для журнала.
– Вот и замечательно! – обрадовался Колин собеседник. – Подождите, я запишу вам адрес….
И он зачиркал пером по листку, извлечённому из бювара.
– Только вот ещё что… – в голосе редактора появились заговорщицкие нотки. – Вы, верно, заметили на бумагах пятна?
– Конечно. Я ещё подумал – пролили за обедом соус…
– Не соус, юноша, отнюдь не соус! – в голосе редактора прорезались нотки театрального сыщика. – Я отнёс бумаги в управление сыскной полиции, там провели исследования химическим методом, и оказалось, что это кровь!
– Так бифштекс мог быть и с кровью… – сказал Коля и понял, что сморозил глупость.
– Бифштекс, говорите? – редактор изобразил зловещую улыбку. Он явно не собирался расставаться с принятым образом. – А почему тогда некоторые пятна имеют вид пальцевых отпечатков? Примите совет, юноша: если уж вы намерены влезть в это дело, будьте осторожнее! Покойник Груссе был непростым человеком и, чует моё сердце, его записки ещё преподнесут вам сюрпризы!
Как хотелось бы описать, как Париж встретил прапорщика Николая Ильинского: августовским солнцем над каштанами, величественным шпилем Эйфелевой башни и беспечными толпами на бульварах, длинноногими девицами из кабаре «Фоли́ Берже́р», «Мирмильто́н» и «Муле́н Руж». Но, ставя превыше всего скрупулёзное следование истине, автор никак и не может этого сделать. То есть, солнце светило ярко, и парижане наслаждались им на бульварах, разбитых на месте старых городских кварталов бароном Осма́ном. И девочки из кордебалета по вечерам развлекали публику зажигательным, но не слишком пристойным танцем «канкан». И творение Гюстава Эйфѐля, издали похожее на решётчатые мачты броненосца «Павел I», никуда не делось, пронзая небо горделивым символом наступившего двадцатого века. Но вот беда – Коле Ильинскому никак не удавалось выкроить часок-другой, чтобы полюбоваться красотами французской столицы. Читатель, конечно, усомнится: чтобы молодой человек, получившей современное воспитание, впервые оказавшись в Париже, и не нашёл времени для развлечений? От Мёдóна до Эйфелевой башни по набережной каких-то шесть вёрст или немного больше. Заврался автор, не может такого быть, потому что не может быть никогда!
И, тем не менее: именно так всё и получилось. Прапорщик Ильинский прибыл к месту назначения с изрядным опозданием. Вины его в этом не было, за задержку следовало благодарить штабных крючкотворов. Оказавшись в парижском пригороде Шале-Мёдон, где располагался Воздухоплавательный арсенал, он с головой ушёл в дела – на него, как на младшего и по званию, и по возрасту, навесили всю бумажную рутину комиссии. К тому же, Коля не упускал возможности приобщиться к передовому опыту воздухоплавания: выкраивал то тут, то там час-другой, для беседы с инженерами, присутствовал при испытаниях новейшего газолинового мотора «Пана́р-Левассёр», а то и напрашивался пассажиром на борт одного из новеньких, только-только из достроечного эллинга, дирижаблей «Либертѝ», «Нанси́» или «Колонель Рена̀р».
А ещё Коля мечтал научиться управлять аэропланом. По воскресеньям, когда сослуживцы отправлялись в Париж, отдохнуть от трудов праведных, он торопился в Мурмело́н, где располагалась авиационная школа Анри Фармана – та, которую окончил первый русский авиатор Михаил Ефимов. В Мурмелоне Коля торчал до самого вечера, и всё это время не отходил от аэропланов. Он помогал механикам, донимал расспросами пилотов, и даже добился, что его два раза прокатили по кругу на учебном аппарате «Фарман IV».
Он уже строил планы, как после окончания работы комиссии истребует у начальства отпуск на полгода для обучения ремеслу пилота. Поговаривали же, будто на основе воздухоплавательных рот скоро создадут авиационные отряды и закупят для них такие же "Фарманы"! Учиться, правда, придётся за свой счёт, и тут вся надежда, что оте ц-заводчик не пожалеет денег на хорошее дело.
За месяц с лишком, прошедший после отъезда из Риги, Коля успел охладеть к затее с расследованием, и об обещании навестить букиниста с рю де Бельвиль, вспомнил далеко не сразу. А вспомнив – постоянно откладывал, каждый раз изыскивая благовидный предлог. Загадка «железного дровосека» уже не вызывала у него прежнего интереса. Он убеждал себя, что картинка – всего лишь иллюстрация к какой-нибудь повести. А он-то собрался открывать роковые тайны! И редактор хорош: «кровь», «отпечатки»…. Тоже мне, лифляндский Шерлок Холмс…
Но, видно, жили в Коле Ильинском кондовая основательность и упрямство, унаследованные от деда – крестьянина. Ну не мог он просто так взять и бросить начатое дело! Случай представился в середине сентября, когда в работе комиссии наметился перерыв. Коля взял отпуск на три дня, чтобы насладиться удовольствиями, которыми соблазнял новичка Париж, осмотреть все положенные достопримечательности, пройтись по магазинам. И выполнить, наконец, обещание, данное редактору. А то неудобно получается:
обнадёжил солидного человека, и тот ждёт…
Пистолет был чудо, как хорош. В его брутальной угловатости угадывалась совсем не пистолетная мощь, длинный ствол намекал на умопомрачительную дальнобойность и точность, круглая рифлёная рукоять сама просилась в ладонь. Даже человек, слабо разбирающийся в оружии, оценил бы точность, с которой изготовлены и пригнаны части изделия – казалось, над ним трудился не оружейный мастер, а часовщик.
Но посетитель, похоже, испытывал сомнения. Он вертел пистолет, вскидывал то в одной руке, то на «дамский» манер, в двух, направляя на головы волков и оленей, развешанные над стендами с охотничьими ружьями.
– Мсье чем-то недоволен? – осторожно осведомился продавец. Клиента, особенно, русского (это он угадал сразу), нельзя ни разочаровать невниманием, ни отпугнуть излишней назойливостью. – Продукция «Маузерве́рке», модель «С96». Новейшая система, непревзойдённое немецкое качество! Вместительный магазин на десять патронов, расстояние поражающего боя больше километра! Деревянная кобура снабжена кожаными ремнями для ношения, кармашками для запасной обоймы и приспособлений для чистки и может быть присоединена к рукояти, что превращает пистолет в чрезвычайно удобный карабин. Данная модель отлично зарекомендовала себя во время войны англичан с бурами, незаменима для путешественников и охотников!
Он привирал, разумеется: на самом деле, пуля, выпущенная из «Маузера» сохраняла убойную силу не далее пятисот метров. Но какой продавец выложит всю правду о дорогом товаре? Тем более что гость не производит впечатления знатока: хоть и офицер, но с виду сущий мальчишка: усы едва пробиваются, щёки пухлые, как у девушки… Но покупатель оказался не так-то прост.
– Ну, для охотников-то он, положим, не слишком подходит. Если идти на дичь крупнее косули, я бы взял обычный карабин. Да и заряжание не слишком удобное для пистолета – по-винтовочному, пачками… Прежде чем отправиться на рю де Бельвиль, Коля вспомнил о совете Ковалевского насчёт приобретения автоматического пистолета-карабина. Подходящее место ему подсказал француз-лейтенант, а заодно – любезно подбросил «аéronaute russe»[2] до Пляс-Вандо̀м на личном авто́. Там, по правую руку одетого в римскую тогу Бонапарта, взирающего город с высоты каменного столпа, располагался оружейный магазин, по уверениям лейтенанта – лучший в Париже.
Заведение мало походило на магазин – скорее уж, на музей или охотничью залу в замке родового аристократа. Стены заставлены стойками с ружьями и винтовками, на затянутых бархатом панно развешаны сабли, шпаги и богато украшенные кинжалы индийской и персидской работы. Над всем этим смертоносным великолепием красовались средневековые шлемы и кирасы, охотничьи трофеи и чучела хищных птиц. Продавец не дожидался клиента за прилавком, ппоявился откуда-то из полумрака, благоухающего металлом, ружейным маслом и дорогой кожей.
– Мсье желает приобрести оружие? Пистолет? Револьвер? Может быть, охотничье ружьё? У нас имеются новейшие образцы от лучших фабрикантов оружия Европы и Америки!
Ещё в поезде Коля, вместо того, чтобы прилежно изучать документы приёмочной комиссии (в Главном Инженерном управлении ему выдали под роспись пухлую казённого вида папку), листал каталоги европейских и американских оружейных фирм. В 1907-м году был издан приказ, согласно которому офицерам Российской Императорской армии дозволялось приобретать на свои средства некоторые образцы автоматических пистолетов заграничного производства. Правда, список разрешённых моделей был до обидного короток, всего четыре наименования. Но это не помешало молодому человеку тщательнейшее изучить весь ассортимент – и теперь всё это великолепие лежало перед ним на бархате, в застеклённых, красного дерева, витринах, и отсвечивало под яркими лампами воронёной, полированной и бог ещё знает какой сталью.
А продавец уже расхваливал другой пистолет:
– Рискну порекомендовать вам, мсье, эту превосходную модель. По ужасной силе боя она превосходит остальные образцы. А если заряжать патронами «дум-дум», то лучшего средства самообороны при охоте на опасного зверя – медведя, скажем, или кабана – вам не найти. Обратите внимание, как устроен затвор – последнее слово огнестрельной науки! Он не отскакивает назад, а переламывается надвое, благодаря чему сотрясение руки при выстреле выходит намного слабее.
На этот раз продавец не лукавил. «Парабеллум», коммерческий вариант автоматического пистолета «люгер Р08», состоящего на вооружении в армии Второго Рейха, был ещё одним пистолетом, дозволенным к покупке. Коля, правда, предпочёл бы модель шестого года с удлинённым стволом, так называемую «морскую», но их выпускали только для офицеров Кайзерлихмари́не.
Юношу его позабавило, с каким пылом продавец расхваливает немецкое оружие – а ведь он француз, и ненависть ко всему, произведённому между Одером и Рейном, должен был впитать с молоком матери! Оно, впрочем, и понятно: цена германских пистолетов заметно выше, чем у других образцов.
Коля ещё раз примерился к «Парабеллуму». Похоже, то, что надо: не слишком тяжелый, рукоятка сидит в ладони, как влитая, механизм перезарядки прост и удобен. Всё, прочь сомнения! Он достал портмоне и выразил готовность немедленно расплатиться, велев включить в счёт два дополнительных магазина и четыре картонные пачки по пятьдесят патронов каждая. Потом, чуть помявшись, попросил добавить ещё две, с патронами, снаряжёнными пулями «дум-дум».
Коля знал, разумеется, что эти пули, оставляющие в теле ужасные раны, запрещены Гаагскими конвенциями, но постарался убедить себя, что приобретает их для других целей – скажем, для охоты на медведя, о которой давеча упоминал продавец. Почему бы и нет? Ведь может же он однажды отправиться на медвежью охоту?
Из магазина прапорщик вышел, обеднев на сто шестьдесят девять франков. Примерно в это сумму обошлась бы такая же покупка и в Петербурге, но там пришлось бы выписывать товар по каталогу из Германии, и не меньше месяца ждать, пока доставят заказ. Но Коля и думать не хотел, чтобы отложить приобретение: будь его воля, он бы прямо сейчас перекинул ремешок с кобурой через плечо, благо, за границей русскому офицеру, находящемуся в составе официальной делегации, предписывалось ходить в мундире.
Он шагал по тротуару, зажав под мышкой увесистый свёрток, перетянутый крест-накрест бечёвкой. Пора было переходить к следующему пункту программы. Порылся в памяти в поисках кратчайшего маршрута до рю де Бельвиль – перед завтраком он изучил план Парижа, висящий в комнате для совещаний воздухоплавательного парка. Но, видимо, продукция французских картографов уступала туристическим брошюрам британской фирмы «Томас Кук». Потерпев неудачу, Коля сокрушённо вздохнул, бросил взгляд на часы, подвешенные к столбу на углу площади, и принялся ловить фиакр.
Экипаж высадил его возле крошечного сквера: клумба, деревца́ в каменных кадках да чугунная табличка, сообщающая, что сквер был разбит в 1872-м году. Букинистическая лавка примыкала к ограде сквера, отгородившись от мостовой крошечным палисадником.
Коля ожидал увидеть старца, чахнущего, подобно горбатому букинисту из стихотворения любимого им Николая Гумилёва, над рядами грузных, молчаливых фолиантов. Но перед ним предстал тридцатилетний господин, худощавый, с длинным лицом, заканчивающимся острым подбородком, схожий с заокеанским актёром Элмером Бутом – фильму с его участием прапорщик посетил незадолго до отъезда из России. Хотя, вряд ли у гордого аристократа (роль, сыгранная Бутом в фильме) мог быть такой потёртый жилет, такие пыльные башмаки, заискивающая улыбка и, в особенности – такая спина, ссутуленная угодливыми поклонами. Похоже, дела у букиниста шли не слишком бойко. Тем не менее, «Элмер Бут» оказался весьма словоохотлив:
«Да-да, мсье, конечно помню! Альбом приобрёл «l'invitй de Russie»[3], такой важный, представительный… Нет, его никто не приносил, альбом нашли в сундуке, на чердаке этого самого дома. Да, и картинку с «voiture йtrange»[4] тоже – правда, её, прежде чем выставить на продажу, пришлось вставить в рамку. Нет, недолго, мсье из России зашёл в лавку на следующий день. Почему записки остались незамеченными? Некогда было рассматривать грошовый альбом, да и переплёт был в скверном состоянии – удивительно, что русский мсье на него польстился…
Дом? Нет, отец приобрёл его сорок лет назад, а кому он принадлежал раньше – неизвестно. Пожалуй, можно навести справки в префектуре, там могли сохраниться документы. Хотя, время было ужасное: война, осада, потом беспорядки – бумаги могли и пропасть… Да, лавка тоже была, но не букинистическая, как сейчас, а бакалейная. Прежний владелец разорился – в Париже тогда свирепствовал голод, съели даже слона из Зоологического сада, какая уж тут торговля! А книжную лавку открыли после того, как разобрали руины фабрики.
Какая фабрика? Мсье, несомненно, заметил сквер рядом с домом – вот там она и стояла. Здание взорвали тогда же, в семьдесят первом, в мае, когда бои уже заканчивались. Нет, сам не видел. Нет, зачем взрывали неизвестно, а только и этот дом пострадал – потому и достался отцу так дёшево. Пришлось изрядно потратиться на ремонт…
Что? Было ли в сундуке что-нибудь необычное? Странно, что мсье спросил… да, была одна вещь. Собственно, она и сейчас есть. Нет, какие ещё тайны – если мсье желает, он, разумеется, может взглянуть…»
Коробочку из папье-маше до половины заполняли комки пакли, и в ней, словно в гнезде, покоился предмет, похожий на большое бронзовое яйцо. «Элмер Бут» двумя пальцами, взял его и поставил на конторку. «Яйцо» качнулось и замерло острым концом вверх. По-видимому, основание было утяжелено, как у игрушки «Ванька – встанька».
Букинист нажал на верхушку «яйца» и оно раскрылось с мелодичным звоном, наподобие лепестков тюльпана или створок экзотической раковины. Открывшиеся взору внутренности напоминали то ли сложный часовой механизм, то ли часть замысловатого оптического прибора – плотная масса крошечных шестерёнок, рычажков, непонятного назначения, загогулин и пластин из бронзы, слоновой кости, хрусталя и полированной стали. Точность изготовления частей поражала – ничего подобного Коле видеть не приходилось.
– Смотрите внимательно, мсье…
Букинист вытянул указательный палец и осторожно ткнул «яйцо». Оно закачалось на конторке, подтверждая сходство с неваляшкой – и вдруг ожило. Снова раздался мелодичный звон, и Коле показалось, что бесчисленные колёсики стали вращаться. Он попытался уловить детали этого движения, но не сумел: начинка неуловимо для глаз трансформировалась, текла, только вместо водяных струй, было механическое, не повторяющееся ни в одном из элементов, перемещение микроскопических зеркальных, золотых и хрустальных граней.
Коля вздрогнул и помотал головой. Иллюзия пропала – перед ним снова был замысловатая механическая игрушка.
– Занятная штучка…
– Она лежала в сундуке, на альбоме, о котором спрашивал мсье. Там больше не было ничего, кроме книг. В коробочку я её положил уже потом. Сундук нашли недавно: лестница, ведущая наверх, была скрыта за потайной дверцей. Когда делали ремонт – её заколотили и затянули шпалерами, а заново обнаружили только полгода назад.
– А вы не выясняли, для чего служит эта вещь?
– Я показывал её антикварам, часовщикам и даже знакомому инженеру с фабрики электрических моторов, но никто не смог сказать, для чего она предназначена.
– Может, просто забавная механическая безделушка? – предположил Коля. «Яйцо» завораживало – не хотелось отрывать от него взгляд.
– Мне не раз предлагали её продать, хорошие деньги давали! Да вот хоть мсье Перинья́к из «Монитьёр» – он собирает всякие редкости, даже в Египет ездил, где выкопали мумию фараона. Но я не согласился: вещица, видно по всему, ценная, боюсь продешевить.
И посмотрел на посетителя так, словно ожидал, что тот прямо сейчас выложит на прилавок толстую пачку кредитных билетов.
Тот, однако, не спешил демонстрировать чудеса щедрости. Когда загадочный предмет перестал раскачиваться, Коля смог рассмотреть его получше. По окружности «яйца» с равными интервалами шли отверстия, из которых торчали крошечные бронзовые шпеньки. Он пригляделся – возле каждого шпенька была выгравирована литера греческого алфавита.
– Любопытно: здесь дюжина букв, причём только нечётные. Первая – «альфа», потом третья – «гамма», пятая – «эпсилон», и так далее, до «пси».
Букинист посмотрел на «яйцо» с удивлением, будто впервые его увидел.
– И верно, мсье! Как это я не обратил внимания… Как вы полагаете, это что-нибудь значит?
– Понятия не имею. – Коля пожал плечами. – Скажите, а вы на них нажимали?
– Сколько раз! Но ничего не происходило. Скорее всего, это нечто вроде шифрового замка, такие стоят в банковских сейфах. Если не знать правильного сочетания, открыть такой замок невозможно.
– Вы не позволите мне попробовать?
– Как вам будет угодно, мсье! Только умоляю, осторожнее! Если вы что-нибудь сломаете, придётся заплатить за убыток, а я, – на физиономии «Элмера Бута» появилась хитренькая усмешка, – до сих пор не знаю, сколько оно стоит!
Коля нажал на шпенёк с буквой «омикрон», но тут под потолком что-то треснуло, сверкнуло, посыпались искры и свет погас. Лавка погрузилась во мрак. Коля замер в неловкой позе, боясь двинуться – а вдруг в темноте он споткнётся и разобьёт хрупкую безделушку? Рядом раздалось «Merde!»[5] и завоняло серой – хозяин лавки почиркал спичками, зажигая свечи в извлечённом из-за конторки канделябре, и с недовольной миной уставился на потолок.
– Изволите видеть, мсье: за месяц уже третий раз! И твердят одно и то же: неполадки на электрической станции! А сами только и знают, как присылать счета! Будто мало нам того, что старина Кайо̀[6] собирается в очередной раз закручивать гайки…
Не переставая брюзжать, он приволок из задней комнаты лестницу-стремянку, вскарабкался на неё, снял абажур и вытащил из кармана складной нож.
– Вы там поосторожнее… – посоветовал Коля, с опаской глядя, как «Элмер Бут» ковыряется лезвием в патроне. – Неровён час, током приложит!
– Не впервой… – отмахнулся тот – У меня в кладовке целая коробка с лампочками, едва успеваю менять. А они, между прочим, тоже денег сто…
Договорить он не успел. Из патрона посыпались искры, букинист с воплем полетел со стремянки, опрокинул конторку и врезался спиной в стеллаж. Фолианты с грохотом обрушились на пол, «яйцо» в Колиных руках полыхнуло изнутри лиловым пламенем, раздалось оглушительное жужжание, сделавшее бы честь рассерженному пчелиному рою, и между «яйцом» и раскуроченным светильником полыхнула молния.
Пальцы, сжимающие «яйцо», свело жестокой судорогой. «Погибаю… убивает электричеством…» – успел подумать прапорщик. В глазах стремительно завертелись радужные сполохи. Мгновение, и они погасли, и всё вокруг – стены, книжные полки, опрокинутую конторку, владельца лавки, самого Колю – поглотила тьма.
Комната изменилась. Можно сказать, она стала неузнаваемой: пока Коля валялся без чувств, владелец лавки, несомненно, впавший в помутнение рассудка от удара током, решил кардинально переустроить помещение. Он убрал стеллажи, вытащил прочь конторку, а вместо неё приволок и поставил поперёк комнаты дощатый, скверно обструганный прилавок. Но этого, видимо, показалось мало: шпалеры со стены кто-т о ободрал до последнего клочка, а на обшарпанную штукатурку приколотил длинные полки. А для полноты картины – свалил по углам пустые корзины, ящики и смятые рогожные мешки. Висящего под потолком электрического светильника, виновника всех неприятностей, тоже коснулся ветер перемен: вместо него торчал газовый рожок с латунным краником. Спятивший букинист не обошёл вниманием и окна: гардины исчезли без следа, оконные рамы скалились зубьями-осколками, стеклянное крошево усыпало пол. Выскобленный паркет заменили посеревшие от грязи доски, покрытые таким слоем пыли и мусора, что сразу становилось ясно: подёнщица, убирающая в лавке, зря получает жалованье.
Коля осмотрел себя – от пребывания на грязном полу ни китель, ни бриджи не пострадали. Он хотел отряхнуть колени и обнаружил, что сжимает в правой руке давешнее «яйцо». Прапорщик поставил механическую игрушку на прилавок и, припомнив, как это делал «Элмер Бут», нажал на острый конец. Безделушка отреагировала и на этот раз: бронзовая скорлупа с мелодичным звоном распалась надвое, открыв взору сверкающие внутренности. Прапорщик осторожно, двумя пальцами сдвинул половинки скорлупы – и те сомкнулись, оставив едва заметную щель.
Владельца лавки нигде не было видно. Коля решил было, что он спрятался в подсобке – но та была заколочена досками, криво, наспех, причём гвозди вгоняли прямо в филёнки. И было это не сегодня – шляпки успели покрыться ржавчиной, дерево вокруг них почернело. А ещё – в комнате больше не было книг! Они бесследно испарились вместе со стеллажами, гардинами и конторкой.
Одна книга всё же нашлась – на краю прилавка одиноко притулился потрёпанный гроссбух. Коля открыл его наугад: записи об отпущенных в долг продуктах, мука, соль, сахар, сушёный горох, спички. Покупатели: «тётушка Вальоми́» или «сын сапожника Трюбо́», «кухарка из особняка мадам д′Орви́лль». Видимо, жители ближайшего квартала, да и покупки грошовые… Он пролистал страницы в поисках последней записи. Вот: «11-е декабря 1870-го года».
И как прикажете это понимать? Раритет из собрания букиниста? Ерунда, кто, кроме старьёвщика, скупающего тряпье и старые газеты для бумагоделательных фабрик, польстится на подобный хлам? Осталась от прежнего домовладельца? Раньше здесь была бакалейная торговля – вот, кстати, и спички с горохом…
Через разбитые окна в комнату ворвался знакомый звук. Он очень не понравился прапорщику – так грохотали пушки в Москве, в тревожном январе пятого года. Тогда пятнадцатилетний Коля слушал канонаду, высунувшись из чердачного окна, и считал дымы, поднимающиеся над крышами далёкой Пресни.
Кстати, в этом доме тоже есть чердак – там букинист нашёл сундук с альбомом и «механическим яйцом».
С улицы докатился новый удар, куда ближе, отчётливее. Коля торопливо сунул «яйцо» в карман бриджей, отчего пола кителя уродливо встопорщилась, подхватил с пола свёрток с покупками и распахнул входную дверь.
Улица тоже изменилась. Место сквера, примыкавшего к дому букиниста, заняло огромное уродливое здание за кирпичным забором в полтора человеческих роста. Стена, выходящая на улицу, не имела окон, и это наводило мысль то ли о фабрике, то ли о железнодорожном пакгаузе.
«Позвольте, кажется, «Элмер Бут» упоминал о фабричном здании, которое, то ли снесли, то ли взорвали лет сорок назад? Бред какой-то, впору щипать себя за чувствительные места…»
Остальные дома стояли на прежних местах. И всё же, что-то стало другим: эта рю де Бельвиль походила на прежнюю не больше, чем истасканное лицо гулящей девки на неё же в свежей, невинной юности. Окна почти все разбиты или прикрыты ставнями, а то и просто заколочены досками, отчего фасады походили теперь на слепцов, таращащихся на окружающий мир своими бельмами. Мостовая непривычно неряшлива, замусорена, как пол в давешней лавке. И мусор неправильный, во всяком случае для благополучного города: какие-то клочья, щепки, тряпки, куски оконных рам, осколки стекла и битой посуды, драный башмак, смятые газеты… Как, скажите на милость, можно загадить чистую, респектабельную удочку за неполные три четверти часа, которые он провёл в лавке? Что, в конце концов, здесь происходит?
Со стороны перекрёстка донёсся многоголосый гомон и топот сотен ног. По рю де Бельвиль, перегородив улицу на всю ширину, валила толпа. Над головами колышутся штыки, поверх людского потока трещит на ветру красное знамя. Красное?!
На Колю вновь повеяло духом пятого года. Тогда он сопляком-реалистом бегал с друзьями на Пресню, смотреть на революцию. Собирал по мостовым гильзы, удирал от городовых и патрулей Семёновского полка. И как-т о раз, до смерти перепугался, наткнувшись подворотне на убитого мастерового: тот лежал ничком, и кровавая лужа вокруг головы, успела покрыться бурой коркой…
Толпа накатывалась неотвратимо, словно морской прилив. Среди идущих впереди выделялся смуглый, южного облика, великан – он нёс на вытянутых руках древко со знаменем. Коля заметался. Бежать по улице? Глупо, глупо! Подпрыгнуть, ухватиться за край забора, рывком перекинуть тело во двор? Поверху кирпичная кладка щетинится осколками стекла – в строительный раствор вмазаны донца разбитых бутылок. Это от воришек – если напороться ладонью, располосуешь мясо до костей.
Он вжался спиной в подворотню, пропуская толпу. Большинство в военной одежде: в солдатских мундирах, кепи, крытых красным сукном, в гусарских куртках со шнурами. Мало у кого была полная форма: у одного мундир накинут поверх рабочей блузы, у другого алые солдатские шаровары выглядывают из-под бесформенного балахона, какие носят уличные художники из квартала Монмартр, третий к сюртуку напялил солдатское кепи с легкомысленным фазаньим пёрышком. Мелькали женские юбки и фартуки, шныряли туда-сюда мальчишки, точь-в-точь парижские гамѐны, описанные Виктором Гюго.
Колю, наконец, заметили: дюжий мастеровой окрикнул его, схватил за рукав и потянул с такой силой, что молодой человек пробкой вылетел из своего убежища и чуть не свалился с ног. Но устоял и зашагал вместе с толпой, стиснутый со всех сторон разгорячёнными телами.
Почти все вокруг были при оружии. В руках мелькали винтовки с примкнутыми штыками, охотничьи двустволки, длинные старомодные, чуть ли не капсюльные, револьверы и карманные «пепербоксы». А долговязый юноша с всклокоченной шевелюрой и красным шарфом на талии неумело размахивал кавалерийской саблей.
Коля будто стал меньше ростом, съёжился. Его толкали, пихали, оттирали в сторону, и сразу вспомнилась фраза, слышанная от рабочих в отцовской мастерской: «Тяжело в деревне без нагана!» Когда-то это его позабавило и только, но теперь пришлось на собственной шкуре испытать, каково безоружному в толпе вооружённых людей.
Видимо, неуверенность его была столь заметна, что юноша с саблей (он возглавлял группу, к которой поневоле присоединился наш герой) театрально простёр к нему ему руку и произнёс с пафосом, будто с подмостков: «К оружию, гражданин! Para bellum![7]»
Стоп! Да стоп же! Это кто тут безоружный? А за каким лешим он таскает под мышкой свёрток?
Продавец в оружейном магазине постарался на совесть, и прапорщик чуть не расквасил себе нос, когда споткнулся, пытаясь распустить на ходу туго затянутый узел. И расквасил бы, если бы его не подхватили под локти и не придали вертикальное положение. Мастеровой похлопал его по плечу, отомкнул штык от своей винтовки и протянул Коле. Юноша пробормотал «Merci beaucoup…», перерезал бечёвку и, прежде чем вернуть клинок владельцу, повертел его в руках.
Длинное лезвие, изогнутое, как ятаган – ничего общего с игольчатыми штыками «Лебѐлей» и «Бертье». Да и сама винтовка изрядное старьё, кажется, даже игольчатая. Присмотревшись, Коля опознал старую «Шасспо́», ровесницу русской системы Крнка – таких немало было на пресненских баррикадах, вместе с охотничьими двустволками и прочим антиквариатом.
Извлечь «люгер» на ходу было непросто, а попробуйте-ка, зажав под мышкой распотрошённый свёрток, набить патронами три магазина, в любую минуту рискуя рассыпать содержимое свёртка по мостовой, где его моментально затопчут, расшвыряют сотнями ног? Зато перекинув ремешок кобуры через плечо, молодой человек испытал недюжинное облегчение. Теперь он снова офицер, а не жалкий шпак, затянутый в водоворот непонятных, событий.
Толпа запела. Сначала голоса раздались в голове колонны, им стали вторить остальные. Особо усердствовал студент с саблей: он даже пытался дирижировать и так размахивал своей «дирижёрской палочкой», что Коля отодвинулся подальше – не дай бог, зацепит! Мелодию он узнал сразу – её распевали на студенческих сходках, на митингах в пятом году, и на той, памятной маёвке.
Il s’est levé, voici le jour sanglant;
Qu’il soit pour nous le jour de délivrance!
Franзais, а la baпonnette!
Vive la libertй![8]
Слова были французские, но это не помешало ему, как и шесть лет назад, с головой окунулся в упоительную атмосферу революции. И он, хоть и не понимал ровным счётом ничего, из происходящего, подхватил песню на привычный лад:
«На бой кровавый,
Свя̀тый и правый,
Марш, марш вперёд,
Рабочий народ!»
– Мсье пел по-польски?
Рядом с ним шла девушка лет примерно семнадцати-восемнадцати, яркая особой, южной красотой, выдающей уроженку Прованса или Лангедока. Волосы цвета воронова крыла рассыпаны по плечам, пёстрая, как у цыганок, юбка, красная шёлковая косынка на шее. В руках – холщовая сумка, в которой при каждом шаге громко позвякивало стекло.
– Там лекарства, – пояснила незнакомка, перехватив его взгляд, – марлевые бинты, корпия, мазь для компрессов, нюхательная соль, бутылка рома и склянка с лауда́нумом, – это спиртовая настойка опия. Отец советует её для облегчения боли.
– Ваш отец врач?
– Аптекарь. Он научил меня делать перевязки и ухаживать за ранеными. Я даже пулю смогу вынуть, если не слишком глубоко засела. Сам-то отец дома – он боится стрельбы и не показывается на улице. Он и меня уговаривал никуда не ходить, но я уже не ребёнок, и сама решаю, как мне поступать!
И улыбнулась так ослепительно, что прапорщик забыл и о пушечном громе, то и дело накатывающемся издалека, и о вооружённых людях вокруг, и даже о загадочном происшествии в лавке букиниста. Хотелось, чтобы прекрасная, незнакомка и дальше шла рядом и говорила, неважно о чём…
– Так вы знаете польский язык? – спросил он невпопад.
– Нет, мсье, откуда? Это всё один мой близкий друг, – девушка чуть заметно вздохнула, – Он был в Польше, сражался с ужасными казаками русского царя. Оттуда и привёз песню, только пел её по-вашему.
Она так и сказала: «terribles cosaques du tsar russe». Коля вспомнил, как студенты-поляки рассказывали о подавлении Январского восстания, о жестокостях, творимых на польской земле отцами и дедами этих казаков. И как пели «Варшавянку» – а он, восторженный юнец, пытался подпевать, пытаясь угадывать слова на чужом языке.
Похоже, собеседница уже записала его в го́норовые обитатели Речи Посполитой! И как теперь признаться, что он никакой не поляк, а совсем наоборот – соотечественник тех самых «terribles cosaques», душителей польских вольностей?
«Но позвольте, последнее польское восстание было лет пятьдесят лет назад! Сколько же лет её «близкому другу»?
Желая избавиться от чувства неловкости, он попробовал сменить тему:
– А ваш друг – он тоже здесь?
Девушка опустила глаза, плечи её сразу поникли.
– Нет, мсье, он погиб. Пьер был бланкистом, дружил с Курбе́, Эдом и Валлѐсом[9], даже заседал в ратуше. Когда в апреле начались стычки, он возглавил вооружённый отряд, попал вместе с Эдом в плен, и версальцы их расстреляли.
«Бланкисты? Версальцы?»
Повисло нел о вкое молчание. Они шли рядом, не замечая гомона толпы, затянувшей новую песню – о цветении вишен, о песнях соловьёв и дроздов-пересмешников, о ветреных красавицах, что дарят своим поклонникам муки любви.
– Простите, мадемуазель, не будете ли вы столь любезны… словом, какое сегодня число? – выпалил Коля, и сам испугался того, как неуместно и глупо прозвучал его вопрос. Спутница, видимо, подумала о том же. Она подняла на прапорщика глаза (бездонные, ярко-зелёные, чьё сияние способно свалить с ног!), полные недоумения.
Он притворно закашлялся, но, увы, отступать было поздно.
– Понимаю, это звучит странно, даже нелепо, но я…
Незнакомка лукаво улыбнулась:
– Видать, мсье крепко контузило! А вы не забыли заодно, где находитесь – в Париже, или, в вашей… Варшаве, да? Не надо насмехаться над бедной девушкой, это очень-очень дурно!
Версия с контузией показалась спасительной, и прапорщик забормотал что-то о рухнувшей крыше. Но насмешница уже смилостивилась:
– Всё-всё, мсье, довольно! А то скажут, что Николь досаждает расспросами пострадавшему герою – ведь вы герой? А я девушка воспитанная, это вам всякий скажет…
«Так её имя Николь?»
– Раз уж у вас отбило память – так и быть! Сегодня двадцать седьмое мая семьдесят первого года, и постарайтесь больше не забывать!
Если раньше у Коли не было никакой контузии, то сейчас у него на самом деле потемнело в глазах. Он поверил Николь сразу и безоговорочно, поскольку это разом объясняло все странности, приключившиеся за последние полчаса.
Париж. Двадцать седьмое мая. Тысяча восемьсот семьдесят первого года. Предпоследний из семидесяти двух дней…
Словно в ответ в голове колонны, где развевалось над штыками красное знамя, раздался клич, и его сразу подхватила вся толпа. И этот клич заглушил остальные звуки – гомон, стук сотен башмаков о булыжники мостовой, близкую канонаду:
«Да здравствует Коммуна!»
Как читатель уже знает, Коля Ильинский с детства зачитывался фантастическими романами, рассказами, повестями и прочей литературой подобного жанра. Больше всего его привлекали описания машин, механизмов, необычных транспортных средств. Сколько раз он представлял себя у рулей «Наутилуса» или штурвала «Альбатроса», в пушечном снаряде, летящем к Луне или у орудия, мечущего в недругов России диски, начинённые «фульгура́тором Ро́ка». Иные мечты уже стали явью: двадцатый век вступал в свои права, газеты наперебой сообщали о самых удивительных изобретениях. Субмарины давно числились в военных флотах многих держав, небо бороздили аэропланы и дирижабли, дальность полёта пушечного снаряда подбиралась к отметке в полсотни вёрст, а улицы европейских городов заполоняли автомобили. К чему далеко ходить за примерами – прапорщик Ильинский сам служил на военных воздушных кораблях, а ведь каких-то десять лет назад такое и вообразить-т о было невозможно! Как пишут в газетах: «прогресс властно постучался в дверь».
Но главная Колина мечта оставалась недостижимой. А мечтал он об устройстве, изобретённом англичанином Гербертом Уэллсом. Увы, только на бумаге – ничего подобного на горизонте пока не просматривалось. Разве что, мелькали время от времени сообщения, что американский изобретатель Никола Тесла вплотную подошёл к разгадке тайны времени, и вот-вот удивит мир – но всякий раз на поверку они оказывались сплетнями, и заветная мечта Коли Ильинского оставалась так же далека от воплощения, как в тот день, когда он впервые открыл книгу с завлекательным названием «Машина времени».
Что бы он ни отдал за то, чтобы оказаться в кресле такого устройства! Можно было бы своими глазами увидеть Землю, какой она станет через десятки тысяч, даже через миллионы лет. А можно отправиться в прошлое: посмотреть на пожар Рима, присутствовать при строительстве пирамид или, чем чёрт не шутит, при гибели таинственной Атлантиды! Или, отправиться, подобно ушлому янки, в средневековье, изобрести там револьвер, пулемёт, гаубицу, колючую проволоку, и вместе с тремя Мстиславами обратить вспять орды Чингизова тёмника Субэдэ́я. Правда, в книжке Марка Твена не было машины времени – но ведь важен результат?
И вот – свершилось! Нечто забросило Колю Ильинского в прошлое, самое настоящее, «всамделишнее» – пусть и не так далеко, как представлял он в своих фантазиях, всего-то лет на сорок. Но как это произошло? Был разряд, случившийся из-за неисправности в проводке; был и удар, как в случае с Хэнком Морганом[10]. А вот машины времени он не заметил – не могла же быть е ю забавная игрушка, найденная на чердаке букинистической лавки?
Или могла? Тесла, помнится, производил опыты с особо сильными электроразрядами. Значит, «механическое яйцо» – всё же машина времени, и разряд, произошедший вследствие замыкания, заставил её заработать? А что, вполне правдоподобно….
Значит, машина времени. Герой Герберта Уэллса сам выбирал, когда отправляться в будущее, а когда возвращаться, в отличие от персонажа Марка Твена которого кидало туда-сюда по не зависящим от него обстоятельствам. Да и обстоятельства хороши – ломом по черепу…
Но тогда можно, хотя бы в теории, заставить «механическое яйцо» вернуть его назад, в 1911-й год? Звучит разумно, но чтобы воплотить эту теорию в практику, нужен мощный источник электричества, а здесь таких нет, и появятся они не скоро. Построить самому? Не зря же он четыре года проучился в Московском Техническом Училище, кое-что знает и умеет. Но – поди, построй что-нибудь, когда вокруг палят из пушек!
И всё же, кое-что стало ясно. Оговорки Николь, ставившие его в тупик, наконец, получили объяснение: польское восстание случилось восемь лет назад, и её «близкий друг» вполне мог отправиться туда добровольцем, потом вернуться во Францию и в дни Парижской Коммуны стать «бланкистом», членом радикальной фракции, не останавливавшейся перед любым насилием. «Версальцы», расстрелявшие Пьера – сторонники национального собрания, обосновавшегося в Версале. А песенка о вишнях и ветреных красотках – это же «Время вишен», ставшее гимном парижских коммунистов[11], как «Марсельеза» стала гимном Великой Революции!
Заодно, прояснилась и загадка трансформации лавки букиниста: когда Коля Ильинский провалился в прошлое, то оказался в бакалее, которая была на этом месте в 1871-м. «Элмер Бут», помнится, сказал, что торговля прекратилась из-за голода, когда пруссаки осадили Париж…
Итак, на календаре – двадцать седьмое мая этого самого года. Парижская Коммуна, считай, пала, сопротивление продолжается только в отдельных местах – здесь, в квартале Бельвиль, возле кладбища Пер-Лаше́з, да держится ещё форт Венсе́н. А сам Коля, между прочим, сейчас в рядах тех, кого ждёт неминуемое поражение – и нет ни времени, ни возможности изготовить хотя бы завалящее ружьё-пулемёт «Мадсен», не говоря уж о «Максиме»! Да и помогут ли здесь пулемёты?
Получается, главное сейчас – уцелеть. «Механическое яйцо» в кармане аккуратно завёрнуто в тряпицу, а сумеет он заставить его работать или нет – выяснится потом. А пока, надо улучить момент, юркнуть в подворотню и дворами, крышами уходить из опасного района! Опыт имеется – недаром же Коля с приятелями ухитрялся удирать от полицейских облав в пятом году.
Но почему он шагает вместе с толпой, слушает щебетание Николь и пропустил уже две… нет, три незапертых подворотни? И ему вовсе не хочется бросать людей, которые идут умирать за безнадёжное, но справедливое дело?
Прошли они немного – квартала два, не больше. На тесной площади, от которой отходили три улочки, был устроен сборный пункт. То и дело подбегали вестовые и громко выкрикивали: «Оставлена баррикада на Прадье́!», «Нужны люди на улицу Ребева́ль! «Враг на улице Пре!» В ответ звучали команды, от толпы отделялись группы вооружённых людей и следовали за посланцами.
Для Коли, почти не знавшего Парижа, эти названия звучали китайской грамотой. Он с трудом улавливал смысл происходящего, понимая лишь, что оплот коммунистов вот-вот падёт и счёт пошёл уже не на дни – на часы. Из книг он помнил, что к полудню двадцать седьмого мая защитники сохраняли за собой лишь маленький квадрат, образованный улицами Фобу́р дю Темпль, Труа Борне́, Труа Куронне́ и бульваром Бельвиль. Держались ещё две-три баррикады в двенадцатом округе, да улица Рампоно̀.
И что же дальше? Выбраться из западни, не зная города, скорее всего, не получится. К тому же, нельзя бросать Николь – он помнил, какой террор захлестнёт Париж после падения последней баррикады.
И тем удивительнее было то, что люди вокруг были исполнены воодушевления. Говорили, что версальцев несколько раз отбрасывали от баррикады на стыке улиц Фобур дю Темпль и Фонтэ́н о Руа, что там командует сам Варле́н, а баррикада неприступна с фронта. Наперебой твердили о каких-то «маршьёрах» – их прибытия ждали с минуты на минуту. Но сколько Коля ни расспрашивал, ему так и не удалось понять, что это такое – "маршьёр". В итоге он решил, что так называют самых отчаянных боевиков, наводящих на версальцев такой страх, что они, стоит маршьёрам появиться на поле боя, разбегаются, бросая ружья.
Отдохнуть получилось не более получаса. Подбежал очередной посланник, командир (тот самый юноша с саблей, воодушевлявший Колю) крикнул: «За мной, товарищи! Да здравствует Коммуна!», и отряд, к которому теперь принадлежали они с Николь, быстрым шагом направился в сторону бульвара Бельвиль.
Студент на ходу перестроил своё подразделение в боевой порядок. Вперед поставил людей, вооружённых винтовками с примкнутыми штыками, бойцы с охотничьими ружьями и карабинами составили второй эшелон. Тех же, у кого из оружия имелись только револьверы и прочие коротышки, отрядил защищать тыл.
В их число попал и Коля со своим «люгером». Поначалу он обрадовался – велика ли корысть лезть, очертя голову, под пули? Но поймав взгляд Николь, смутился, пристегнул к рукоятке кобуру и продемонстрировал оружие командиру. Тот не стал спорить и определил прапорщика в «карабинеры».
Баррикада, куда их направили в качестве подкрепления, запирала улицу, выходящую на бульвар. Оттуда доносился ружейный перестук, время от времени ухала пушка, ей вторили далёкие залпы версальской артиллерии. Студент выкрикнул команду, отряд перешёл на бег. Коля тоже побежал, удерживая в одной руке свой «карабин», а в другой – пачки патронов, кое-как завёрнутые в рваную бумагу. На бегу он клял себя за то, что не озаботился найти какую-нибудь сумку или заплечный мешок – бегать с увесистым свёртком под мышкой было до крайности неудобно.
Они едва не опоздали. Баррикада уже пала: единственное орудие валялось на боку с разбитым колесом, через бруствер лезли, уставив штыки, солдаты, а немногие уцелевшие защитники отошли в подворотни и огрызались оттуда редкими выстрелами.
Студент взмахнул саблей, первые ряды дали нестройный залп и бросились в штыки. За ними устремились остальные, забыв о порядке построения, потрясая оружием и яростно вопя «Vive la Commune!». Коля кинулся, было вслед, но вовремя сообразил, что лезть в рукопашную схватку без холодного оружия – чистой воды самоубийство. Расстреляешь магазин и всё, пиши пропало: приколют, как свинью!
Возле стены дома, шагах в десяти, валялась вверх тормашками повозка – не повозка даже, а артиллерийский зарядный ящик с сиденьями для расчёта. Коля примостился между колёсами, передёрнул затвор и вскинул «люгер» к плечу. До баррикады было на глаз шагов сорок: на таком расстоянии он не дал бы маху и с наганом, а уж из роскошной германской машинки можно бить, как в тире!
Бац! – приклад-кобура мягко толкается в плечо, промах!
Бац! Бац! – затвор выбрасывает одну за другой гильзы, двое версальцев валятся с баррикады.
Бац! – ещё один, ловит лбом девятимиллиметровый гостинец в мельхиоровой оболочке, едва показавшись над бруствером.
Бац! – огромный, поперёк себя шире, солдат, хватается за простреленную грудь и мешком оседает на мостовую.
Ответный залп, пули мерзко визжат над головой, что-то дёргает его за плечо. Быстро пошарить рукой… погон висит на одной нитке, но крови, слава богу, нет, да и боли, вроде, тоже… Ладно, потом, а сейчас надо воевать!
Бац! Бац! – первая пуля уходит «в молоко», зато вторая достаётся офицеру, размахивающему саблей не хуже давешнего студента. А где он, кстати? Да вот же – неумело отмахивается от наседающего пехотинца!
Бац! – все, больше не отмахивается. Всякому известно – командира в бою надо беречь…
Прапорщик выщелкнул пустой магазин, вставил новый, клацнул затвором и вскинул оружие, ища очередную цель. Но это было уже ни к чему: ворвавшиеся на баррикаду версальцы переколоты штыками, немногие уцелевшие перепрыгивают через бруствер, над которым снова развевается красное знамя, и драпают по бульвару, провожаемые свистом и улюлюканьем.
Колин боевой запал улетучился, стоило только смолкнуть стрельбе. Ноги сделались ватными, в глазах потемнело и он сел, обессилено прислонившись к зарядному ящику. Он только что, своими руками лишил жизни четверых! Четыре человека, такие же, как он сам – ходили, говорили, смеялись, вспоминали о своих близких. Их, наверное, где-то вспоминают, молятся за них и ждут …
Но они не вернутся – а всё потому, что он, Коля Ильинский решил блеснуть меткой стрельбой. Да-да, конечно: справедливое восстание, борьба с угнетателями, Ярослав Домбровский с его бессмертным призывом «Za naszą i waszą wolność!»[12] … но как же страшно отлетает назад от удара девятимиллиметровой пули человек, как брызгают кровь и ошмётки мозга из лопнувшей, словно перезрелый арбуз, головы! Снаряжая магазины, Коля по ошибке вскрыл коробку с патронами «дум-дум» и заметил это только после боя. Рабочий-блузник, обшаривая труп, увидел последствия попадания разрывной пули и уважительно присвистнул: «А ваша фитюлька, мсье, бьёт не хуже митральезы, даром, что взглянуть не на что!»
Коля научился стрелять задолго до того, как попал в армию. Поначалу он упражнялся с детским ружьецом «монтекристо», стреляя по пустым бутылкам на пустыре, потом вместе с отцом, заядлым охотником – на стрельбище Московского общества ружейной охоты. Став офицером, он быстро завоевал репутацию первого в воздухоплавательной роте стрелка из карабина и «нагана», и даже собирался поучаствовать в гарнизонных соревнованиях – если бы не командировка в Париж…
Теперь вот довелось пострелять по живым мишеням – и, судя по всему, не в последний раз. Нет, нехорошо было Коле Ильинскому, совсем нехорошо…
Он снял китель. Пуля, скользнув по плечу, вырвала погон с мясом. В бытность свою нижним чином, Коля таскал в изнанке фуражки иголку с ниткой, но офицеру такая предусмотрительность не к лицу. Да и погоны – зачем они теперь? Только привлекают внимание, тем более что вензель на них с буквой «Н» а не «А», как полагалось бы офицеру, присягнувшему Самодержцу всея̀ Руси Александру Второму.
Он отстегнул оба погона, добавил к ним значок учебного воздухоплавательного парка, и, после недолгих колебаний, снятую с фуражки кокарду. Чёрт знает, как тут относятся к русским – вон, Николь вспомнила о «terribles cosaques»… И поди, докажи, что ты никакой не казак, а бывший студент и вообще, человек интеллигентный! И ладно, если доказывать придётся миловидной барышне – а ну, как оголтелому юнцу с саблей? Тот, кстати, уже успел себя показать – после боя велел расстрелять пленных версальцев и самолично руководил экзекуцией. Нет уж, ну их, этих революционеров – ещё поставят к стенке из солидарности с польскими инсургентами! Как там, у Карла Маркса: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь»?
– Мсье решил заняться своим туалетом?
Перед ним стояла Николь, такая же очаровательная, как и до боя. Правда, на переднике свежие пятна крови – ну да, она же добровольная милосердная сестра…
– Да, вот, зацепило. Надо бы починить…
Девушка просунула пальчик в дыру на кителе.
– Чепуха, работы на пять минут. А вы, мсье, перекусите, я принесла…
Прапорщик хотел, было, отказаться от угощения, но вдруг понял, что голоден, как волк. В последний раз он ел за завтраком, в Шале-Мёдоне, перед отъездом в Париж, а с тех пор прошло…. Ну, это смотря как считать: то ли «пять часов», то ли сорок лет. Но есть-то хочется сейчас, аж кишки слипаются!
Так, что у нас в корзинке? Королевское угощение: ломоть хлеба, кусок сыра и пара луковиц. Ого, и бутылка? Вино? Нет, яблочный сидр. Очень, очень вовремя – горло пересохло, язык как тёрка…
– А я думал, у вас здесь голод… – сказал он, сделав первый глоток.
– Ну что вы! Голод был зимой, когда пруссаки осадили Париж, а сейчас ничего, терпимо.
– Мне рассказывали, тогда съели слона? – прапорщик припомнил разговор с букинистом.
– Даже двух! – подтвердила Николь. – Одного звали Кастор, другого Поллукс. Я, когда узнала, долго плакала, ведь слоны были такие милые! А слонятину назавтра продавали по сорок франков за фунт. И волков из зоосада съели, и даже тигров, не говоря уж о мулах и скаковых лошадях с ипподрома. Только обезьян трогать не стали. Говорят, они наши родичи и есть их – всё равно, как людоедство. Зато кошек, собак и голубей в Париже не осталось, все попали в кастрюли!
Даже разговоры об особенностях французской кухни в условиях осады не смогли повредить молодому, здоровому аппетиту. Пока прапорщик расправлялся с содержимым корзинки, Николь устроилась рядом, извлекла из-под передника иголку с ниткой и потянулась за кителем.
– Зачем это, мадемуазель… – Коля чуть не подавился куском сыра. – Наверное, вы устали, занимаясь ранеными, отдохните, я и сам…
– Не говорите ерунды и ешьте! – девушка нахмурилась и решительно завладела предметом спора. – Вам ещё сражаться, набирайтесь сил, а женские дела ставьте женщинам. Вы же не хотите, чтобы мне пришлось стрелять?
Он помотал головой. Ну как с такой поспоришь? Хотя, вокруг хватает вооружённых женщин…
– Что до раненых, – продолжала Николь, – то их не так уж и много: те, кто может держать оружие, решили остаться в строю, я их только перевязала. А тяжелораненых уже увезли в тыл. Мне тоже предлагали ехать, только я отказалась…
Иголка порхала в её тонких пальчиках.
– Отказались? Это неразумно, мадемуазель, вам лучше уехать!
Она бросила на него взгляд – наклонив голову вбок, лукаво, со смешинкой в зелёных глазах:
– Мсье уже наскучило моё общество? Кстати, мой герой, вы до сих пор не назвали своё имя! Ну-ну, не смущайтесь, вы ведь, и правда, герой – мне рассказали, как вы перестреляли дюжину версальцев!
«Вот как? Дюжину? А он-то насчитал всего четверых…»
– Ко… простите, Николай Ильинский к вашим услугам!
Она очаровательно сморщила носик:
– Ну вот, а ещё говорят, что польские имена невозможно выговорить!
И стала пальчиком писать в воздухе буквы:
– Ни- к о – ля и Ни- коль – похоже, верно? И как чудесно звучит!
Прапорщик почувствовал, что у него вспыхнули уши.
– Нет, Николя, я никуда не уйду. – в её голосе уже не было прежней игривости. – Да и куда мне идти? Вы, верно, слышали: версальцы не щадят никого, если замечают человека – он обречён. Стоит просто взглянуть в их сторону и можно получить в ответ пулю. Это гиены, звери, жаждущие крови, а не солдаты, исполняющие долг! А ещё выдумали очередную гадость: будто бы в кварталах, захваченных армией, женщины бросают в подвалы домов бутылки с керосином и поджигают! Газеты охотно подхватили эту сплетню, и теперь над несчастными, которых в чем-то заподозрили, творятся немыслимые зверства. Тётушка Мадлен, наша соседка, говорила, что на её глазах растерзали женщину за пустой бидон из-под молока! Николя̀, бидон даже не пах керосином, но это их не остановило!
Повисло молчание. Николь наклонилось к работе, и прапорщик увидел, как слезинка упала на сукно – и впиталась, оставив едва заметное пятнышко.
– Ну вот, готово. – Она встряхнула китель. – Одевайтесь, Николя̀, и ступайте, у вас, наверное, много важных дел!
Он встал и затянул портупею. Кобура на боку, фуражка… тьфу, кокарды нет. Ну и вид у него – то ли дезертир, то ли ряженый…
– Благодарю вас, мадемуазель!
– Ну что вы, Николя, было бы за что! – тонкая ладошка скользнула по его щеке. – Вы, главное, постарайтесь не погибнуть…
Он кивнул, щёлкнул каблуками, подражая кавалерийским офицерам, и зашагал прочь, испытывая острое желание вернуться, схватить её в охапку и унести подальше. Только куда нести, чтобы не получить по дороге пулю или удар штыком? И, кстати, о штыках – не худо бы обзавестись хоть завалящим клинком, и раздобыть, наконец, сумку. Сколько можно ходить, как бедный студент, с узелком под мышкой…
Да, Николь права, у него полно дел!
Сумкой, а точнее, солдатским ранцем, Коля нашёл быстро. К нему прилагались жестяная фляга-манерка и зловещего вида сапёрный тесак с пилой по обуху. Можно было взять и винтовку, длиннющую пехотную «Шасспо», но по здравому размышлению прапорщик отказался: во-первых, его вполне устраивал «Парабеллум», а во-вторых, чёрный порох оставляет на лице и руках следы, по которым после падения Коммуны будут выявлять мятежников. С учётом того, что ему ещё предстоит выбираться из Парижа – риск неоправданный.
Вроде, всё? Ранец на спине, тесак на боку, кобура со всеми положенными причиндалами – на портупее. В манерке плещется кислое французское винцо, в ранце, в тряпице, остатки недавней трапезы – горбушка и кусок сыра. Там же пачки патронов, а глубже, старательно укутанное в сукно, прячется «механическое яйцо». Ну вот, теперь можно воевать с удобствами!
Правда, от большей части амуниции рано или поздн о придётся избавиться: пробираться в таком виде в обход полицейских кордонов и армейских патрулей опасно для жизни. На этот случай он раздобыл потрёпанный гражданский сюртук – когда придёт время, его можно накинуть поверх кителя. Бережёного, как известно, бог бережёт…
На баррикаде царила деловитая суета. Мёртвые тела унесли и сложили в подвале столярной мастерской, во дворе устроили перевязочный пункт. Защитники спешно приводили в порядок бруствер, исправляли кладку, заделывали бреши, пробитые снарядами, обустраивали места для стрельбы, каждый по своему вкусу. Один выкладывал из булыжников подобие амбразуры, другой, судя по виду, рабочий, уже в преклонных годах, приволок драный тюфяк и соорудил для себя уютное гнёздышко. Третий приладил над импровизированным ложементом обитую жестью дверь для защиты от осколков.
– Ах ты ж, в бога, в душу, через семь гробов, с прибором, к вашей парижской богоматери! Остолопы нерусские, пальцем деланные, чтоб вас бугай уестествил в задний проход, да со скипидаром! Прапорщик Ильинский подскочил, как ужаленный. В центре баррикады десяток блузников возились возле подбитой пушки. Командовал ими господин в пальто, перетянутом солдатским ремнем, и коротких кавалерийских сапожках. Хобот лафета придавил ему ступню: бедняга прыгал на одной ноге и, на чём свет стоит, костерил бестолковых подчинённых. По-русски, разумеется, поскольку язык Корне́ля, Расѝна и Вольтера не могут породить столь изысканные речевые обороты.
– Позвольте вам помочь, сударь?
Пострадавший удивлённо воззрился на Колю. На вид ему было лет двадцать пять – тридцать. Рослый, типично русское лицо, на переносице – след от пенсне.
– Никак, соотечественник? Буду признателен, а то, сами видите…
Кое-как они доковыляли до стоящих неподалёку бочонков. Внезапно обретённый соотечественник уселся и принялся, кривясь от боли, стаскивать сапог.
– Изволите видеть, каковы мерзавцы: русского… то есть, французского языка не разумеют! Сказано ведь болвану: подва̀живай, так нет же: колотит гандшпугом со всей дури, да ещё и ухмыляется! Башкой своей лучше б постучал о лафет!
– Вы, простите, артиллерист? – вежливо осведомился прапорщик.
– Я-то? Студент Центральной школы прикладных искусств, это на Руа де Сиси́ль[13]. Обучался на четвёртом курсе, а тут война – вот и застрял в Париже, чтоб ему ни дна, ни покрышки! Всю осаду здесь просидел, теперь помогаю инсургентам. Всё же будущий инженер, в машинах разбираюсь – а пушка тоже в некотором роде машина…
Он перетянул ступню платком, вбил ногу в сапог, потопал.
– Болит, треклятая! Голубчик, не в службу, а в дружбу: сходите за моей германкой. Вон она, слева от лафета, у бруствера…
Загадочная «германка» оказалась прусской пехотной винтовкой «Дре́йзе». Опираясь на неё, студент сделал, несколько шагов.
– Ежели с подпоркой – сойдёт. До вечера обойдусь, правда, потом придётся резать голенище – нога распухнет, тут и к бабке не ходи. Можно сказать, повезло: пушка вместе с лафетом пудов тридцать весит, могла ступню в лепёшку раздавить!
Колёса с орудия успели снять, и теперь оно лежало, бессильно уткнувшись бронзовым стволом в брусчатку. «Расчёт» отдыхал рядом, на груде булыжников, вывороченных из мостовой.
– Чего расселись, лодыри? Чтоб через пять минут сложили из этих камешков банкет[14] вот такой высоты! – он показал рукой на полтора аршина от земли. – Шевелитесь, черти драповые, пока неприятель на приступ не пошёл!
Коля посмотрел на нового знакомца с растущим подозрением. Не очень-то он похож на студента: держится прямо, несмотря на покалеченную ногу, решителен, командует так, будто занимался этим всю жизнь.
Тот истолковал недоумение соотечественника по-своему:
– Вот, изволите видеть: хочу поставить орудие на возвышение. Времянка, конечно, но для прямого выстрела сойдёт.
– А не рассыплется? – осведомился прапорщик, глядя, как блузники укладывают камни в подобие приступки к брустверу. – Отката-то не будет, отдача всё развалит к свиньям!
– Непременно развалит! – с готовностью согласился «студент» – Ежели палить полными зарядами. А ежели половинными – тогда, Бог даст, сколько-нибудь продержится. Артиллерийскую дуэль мы вести не собираемся, а для картечей в самый раз!
Общими усилиями пушку взгромоздили на банкет. Студент велел подбить под станину пару досок, наклонился к казённику и с полминуты щурился в прорезь прицельной планки. Потом проворчал что-то невразумительное, отпустил, заскучавших помощников, наказав не удаляться от орудия – и, наконец, вспомнил о соотечественнике.
– Позвольте представиться: Кривошеин, Алексей Дементьевич, из мещан Нижегородской губернии. Раньше учился здесь, в Париже, на инженера-механика да вот, как видите, влип с революцию. С кем имею честь?
– Коля… простите, Ильинский, Николай Андреевич. В некотором роде, ваш коллега – учился в Москве, в Технологичке.
– У Виктора Карловича Де́лла-Во́са? – обрадовался Кривошеин. – Так мы с вами однокашники? Я начинал у него, а два года назад получил именную стипендию и поехал в Париж…
Коля вздрогнул – по его спине словно пробежали ледяные струйки. Это был сюрприз, причём крайне неприятный: Кривошеин наверняка знает нынешних студентов Московского Технологического Училища – а ну, как спросит об общих знакомых?
– Я успел проучиться всего год. – заговорил молодой человек, чувствуя, что ступает на тонкий лед, – А потом батюшка – он у меня заводчик – отправил меня в САСШ, знакомиться с механическим производством. На обратном пути решил заглянуть в Париж – и попал в самый разгар смуты!
– Да уж! – хохотнул новый знакомый. – У местной публики мятежи и революции излюбленное занятие: как начали в девяносто восьмом, так по сию пору остановиться не могут. Но, шутки в сторону, как вас сюда занесло в такое время, неужто газет не читаете?
– Волков бояться – в лес не ходить, Алексей Дементьич! – ответил прапорщик, стараясь подпустить в голос толику лихости. – Была у меня в городе Нью-Йорк добрая знакомая, парижанка. Ей пришлось вернуться домой, а я имел неосторожность пообещать навестить её, когда буду в Европе. Сами подумайте, как я мог обмануть даму?
«Семь бед – один ответ. И пусть только посмеет усомниться!»
Но Кривошеин и не собирался подвергать его слова сомнению:
– Узнаю, узнаю московского студиозуса! Вам, батенька, в гусары, а не в инженеры! Но, если без шуток, то дела тут серьёзнее некуда, запросто можно пулю схлопотать, не от тех, так от этих. Знакомую хоть нашли?
«Сработало! Недаром говорят: наглость – второе счастье! Что ж, куй железо, пока горячо…»
– Увы, она, оказывается, ещё в апреле уехала из Парижа. И, кстати: я заметил, здесь не жалуют русских?
Кривошеин развел руками:
– У нашего государя прекрасные отношения с кайзером Вильгельмом, а канцлер Горчаков чуть ли не обнимается с Отто фон Бисмарком. К тому же, репутация России в глазах здешних революционеров, особенно левого, радикального толка, изрядно подмочена, спасибо господину Энгельсу. Сей немец, отметившийся ещё в революцию сорок восьмого года, ненавидит Россию на животном уровне за то, что батюшка нынешнего Самодержца крепко приструнил иных европейских бунтарей. Ну и полячишки, конечно: их хлебом не корми, дай охаять «москальских быдла̀ков» и «схизматиков».
– Кстати, и меня приняли за поляка! – похвастался Коля.
_ Вот и хорошо, пусть и дальше принимают, меньше будет хлопот.
– А вы-то как? Вижу, для коммунистов совсем своим стали?
– Я-то? – Кривошеин пожал плечами. – Есть немного. Да и знаю кое-кого в здешней верхушке.
Вдали, за бульваром Бельвиль, раскатился пушечный выстрел. Пронзительный вой, удар – и шагах в тридцати, перед фасом баррикады вырос грязно-дымный куст разрыва. Коля пригнулся, сверху ему на голову посыпалось кирпичное крошево.
Баррикада в мгновение ока ощетинилась ружьями. Стрелки занимали места у бойниц, клацали затворами. Плеснуло красное знамя, и над бруствером взлетел к низкому дождевому небу клич:
«Aux armes, camarades! Les Versaillais arrivent!»[15]
В ответ – слитный рёв десятков сорванных ненавистью глоток:
«Vive la Commune!».
Баррикада перегораживала узкую улицу, выходящую на бульвар Бельвиль. Сооружение было капитальным, не чета пресненским баррикадам из конторской мебели, половинок ворот, садовых решеток и вагонов конки. Были в нём и рачительность буржуа, населявших окрестные кварталы, и творческий, истинно галльский подход обитателей Монмартра. А главное – память об уличных боях, не раз случавшихся здесь за последние восемьдесят лет. Парижане, изрядно поднаторевшие в искусстве уличной фортификации, разобрали брусчатку на полсотни аршин перед укреплением, и получившаяся плешь защищала бруствер от рикошетов: лёгшие недолётами снаряды зарывались в землю, вместо того, чтобы отскочить и продолжить полёт.
Но прогресс военного дела стремительно обесценил накопленный опыт – нарезные пушки способны развалить по камешку крепости и посолиднее. Спасало удачное расположение – большую часть снарядов принимали на себя угловые дома, теперь совершенно разрушенные. Руины служили своего рода равелином: как только заканчивался обстрел, туда выдвигались стрелки и косоприцельным огнём остужали пыл атакующих. А стоило неприятелю приблизиться для броска в штыки – оттягивались за баррикаду и занимали места на бруствере.
На этот раз версальцы не ограничились обстрелом с дальней дистанции. По бульвару загрохотали копыта, и на бульвар карьером вынеслись две орудийные запряжки. Расчёты, наследники конных артиллеристов Великого Бонапарта, не сумевшие сберечь их славу при Седане, лихо, с лязгом железных шин, развернулись, скинули пушки с передков и дали залп. Первый снаряд провыл над бруствером, заставив защитников вжаться в камень. Второй зарылся в землю шагах в десяти и взорвался, осыпав баррикаду осколками. Коноводы бегом увели лошадей в тыл, канониры подправили прицелы и стали прямой наводкой бить в каменную кладку. Но гранатам, начиненным дымным порохом, явно недоставало мощи: булыжники, прихваченные известковым раствором, держались, а воодушевлённые защитники отвечали на обстрел хохотом, свистом, непристойными советами и ружейной пальбой.
Коля один за другим опустошил два магазина, но попал всего один раз. Он уже жалел, что отказался от «маузера» – с его длинным стволом и прицелом, нарезанным на тысячу шагов, можно расстрелять расчёты, как мишени на полковом стрельбище.
Попадал не он один: сражённые пулями, повалились двое артиллеристов, их места тотчас заняли другие. Кривошеин, неистово матерясь, разворачивал пушку в сторону новой цели, но наскоро сложенный банкет рассыпался, и многострадальное орудие перекосилось. Теперь выстрелить из него можно было только под ноги атакующим.
Версальцам тем временем надоело впустую разбрасывать снаряды. Наводчики повысили прицел, и следующий залп угодил в верхние этажи домов над баррикадой.
Результат оказался катастрофическим. Переулок заволокло пылью, защитников осыпала каменная шрапнель, поражавшая не хуже чугунных осколков. В мгновение ока погибли четверо, ещё десяток раненых поползли прочь, залитые кровью. Оставшиеся на ногах бестолково метались в клубах пыли – полуослепшие, потерявшие способность действовать разумно. Те немногие, кто сохранил хладнокровие, кинулись под защиту подворотен. Коля, лишь чудом избежавший смерти (кусок кирпича ударил в бруствер в вершке от его головы) побежал за ними – но не успел сделать и трёх шагов, как лицом к лицу столкнулся с Николь.
– Николя! Какое счастье, это вы, mon seul ami[16]! Я не знаю, что делать – бежать, спасаться?
Не тратя времени на разговоры, он сгрёб девушку в охапку, втиснул в дверную нишу и закрыл собой. За спиной снова грохнуло, но плотно набитый ранец принял обломок кирпича на себя без ущерба для владельца.
Залп был последним – версальцы пошли в атаку. Навстречу им захлопали редкие выстрелы и Коля, мазнув губами по щеке девушки, шепнул: «жди здесь, я скоро!» и кинулся к баррикаде. Уцелевшие стрелки уже занимали места. Среди них он увидел и Кривошеина: «студент» стоял, возле пушки, опираясь на «германку» и сжимал спусковой шнур.
Грохнуло. Картечь с визгом срикошетила от булыжной мостовой, проделав в рядах неприятеля изрядную брешь. Но версальцев было уже не остановить: первые ряды карабкались на бруствер, задние в упор расстреливали защитников, пытавшихся сбрасывать атакующих штыками. Командира коммунистов, студента с саблей, пытавшегося спасти знамя, закололи у Коли на глазах. А на баррикаду лезли, уставив штыки, новые солдаты: рты раззявлены в крике, в глазах – животный страх и свирепая жажда убийства.
Сзади раздались крики: «Отходим к площади!» Коля кинулся прочь, на ходу меняя магазин в «люгере» – и вдруг затормозил, чуть не полетев с ног.
«Николь! Она рядом, ждёт, а он бросил её на растерзание осатаневшей от крови солдатнѐ!»
Он побежал назад, к подворотне, когда фасад дома напротив обрушился и в какофонии боя возникли новые звуки: треск ломающихся балок, хруст раздавленных кирпичей и мерный металлический лязг, будто по брусчатке ударяли подбитые железом башмаки великана. Мостовая под ногами дрогнула в такт этим шагам, и из завесы пыли возникли очертания громадной двуногой фигуры.
Невероятному гостю хватило трёх шагов, чтобы оказаться на середине улицы. Он развернулся на месте, скрежеща по булыжной мостовой трёхпалыми ступнями, и двинулся к баррикаде.
Торс гиганта имел вид клепаного из стальных листов ящика со скошенной передней стенкой. Ноги, выгнутые на птичий манер, коленями назад, складывались чуть ли не вдвое под тяжестью сотен пудов стали, отчего казалось, что механизм приседает при каждом шаге. Из шарниров, соединяющих «ноги» со ступнями, и коленных – вырывались струйки зеленоватого пара. На Колю пахнуло кислой вонью – то ли перестоявшейся помойкой, то ли прокисшим мясным бульоном.
Чудовищный механизм повернул «торс», давая возможность рассмотреть себя во всех подробностях. За его «спиной» чадили нефтяным дымом две трубы – похоже, гигант приводился в действие силой пара. Левая конечность, оснащённая медными, наподобие гидравлических, цилиндрами, была вооружена огромными стальными клещами – такие с лёгкостью могли бы выворотить из земли телеграфный столб. На месте правой «руки» торчал обрубок, служащий лафетом для картечницы системы «Гатлинг». От него, как и от зубчатого колеса, установленного на месте ручки, вращающей связку стволов, в прорезь брони уходили приводные цепи – картечница, несомненно, управлялась сидящим внутри ящика-рубки стрелком. Узкие щели в броневых заслонках – как на военных кораблях или блиндированных авто – приходились вровень с окнами третьего этажа, обеспечивая невидимому стрелку отличный обзор.
Охваченные ужасом версальцы перепрыгивали через бруствер и кидались прочь, бросая на бегу оружие, желая одного: оказаться подальше от шагающего кошмара. Самые отчаянные пятились, стреляя из винтовок, но пули бессильно ударяли в броню, высекая снопы искр.
Гигант не удостоил стрелков вниманием. Он сделал несколько шагов и остановился за бруствером, прикрывавшим его едва ли наполовину. Стрелки, осознав тщетность своих усилий, побросали винтовки и задрали руки – их тут же скрутили и увели прочь. Защитники баррикады, ликуя, потрясали оружием. Со всех сторон неслось: «Маршьёр! Маршьёр! Смерть версальцам»!
Маршьёр – вот, значит, чего ждали коммунисты! – повел по сторонам торсом-рубкой, будто обозревая поле боя, как вдруг перед баррикадой разорвалась граната. Артиллеристы опомнились от потрясения и решили ещё немного повоевать.
Приводная цепь затарахтела, стволы провернулись, и картечница выдала длинную, патронов на двадцать, очередь. На мостовую посыпались медные гильзы, всё вокруг заволокло пороховым дымом, и сквозь сизые клубы Коля увидел, как в боковой стенке откинулся люк. Из него по пояс высунулся человек, сноровисто поменял патронный короб, и скрылся. «Гатлинг» выплюнул две короткие очереди, повернулся, нащупывая цель, и дал ещё одну, длинную, на полтора десятка патронов, и умолк. Коля досчитал до десяти – орудия версальцев не отвечали. Он выглянул из-за бруствера. Возле пушек никого не было, лишь валялись красно-синими кулями мёртвые тела, да билась, оглашая округу жалобным ржанием, подстреленная лошадь.
Только горячкой боя и шоком от появления шагающей громадины можно объяснить такую недогадливость. Теперь, когда противник отброшен, у прапорщика Ильинского словно пелена с глаз спала: такой же шагающий агрегат был на памятной картинке в «Механическом мире»! Правда, там он казался мирным… В 1906-м году ротмистр Накашидзе обвешал легковое авто «Шаррон» железными листами, поставил пулемёт «Гочкис» – и получился первый российский блиндированный автомобиль. Неведомый изобретатель поступил точно так же, сделав из рабочего механизма боевой… «ходок»? «Шагатель»? Пожалуй, «шагоход» – самый точный перевод французского слова «marcheur».
Нечто похожее не раз мелькало на рисунках, посвященных науке и техническому прогрессу будущего. Выходит, кто-то сумел воплотить эти идеи в металле? Коля читал, что в осаждённом пруссаками Париже строили блиндированные поезда и даже броненосные речные канонерки – но чтобы боевой шагоход? И как они ухитрились потерпеть поражение, обладая подобным чудо-оружием?
– Ну что, Андреич, хороша, зверюга? То-то же! А как эти версальские скоты от него драпали? Залюбуешься!
Голос Кривошеина вывел прапорщика из оцепенения.
– Да, Алексей Дементьич, признаться, не ожидал…
– То ли ещё будет! – студент лучился довольством, будто своими руками построил шагоход. – Жаль, их только два, да и появились поздновато…
«Значит, у коммунистов всего два таких чудища? Тогда понятно – вряд ли две машины, даже столь грозные, в состоянии переломить ход безнадёжно проигранной кампании…»
Вокруг царило радостное оживление. Защитники баррикады спешно подправляли обрушенный бруствер, убирали мёртвые тела, снова затаскивали на банкет пушку. То один, то другой боец оглядывался на маршьёр, словно желая убедиться: «вот он, спаситель, а значит, бояться нечего, выстоим!»
На крыше «рубки» откинулась крышка, и из люка выбрался человек. Он уселся, свесив ноги внутрь, извлёк из футляра на груди бинокль и принялся обозревать окрестности. Как же его называть, подумал Коля – «механик»? «Шофэр»? Пусть будет «пилот» – вряд ли вождение маршьёра требует меньшей сноровки, чем управление аэропланом.
Снова лязгнул металл. Из брюха маршьёра вывалилась, разворачиваясь под собственным весом, цепная лестница. Сначала показались ноги в башмаках и кожаных крагах, затем бриджи, кожаная куртка – и вот второй «пилот» стоит на мостовой.
– Привет, Алексѝс, дружище! Вижу, промешкай мы ещё с четверть часа, эти скоты разогнали бы вас по подворотням!
Голову пилота украшал шлем, похожий на пробковые каски британских колониальных войск, но с наушниками вроде телефонных. Верхнюю половину лица скрывали очки-консервы в латунной оправе.
– Эй, Паске́! – крикнул он коллеге, – Здесь, оказывается, наш русский друг!
– А ты чего ожидал? – отозвался тот. – Кто, кроме Алексѝса, смог бы удержать баррикаду с тремя десятками штыков против целого батальона? Русские все сумасшедшие – мой дядюшка, как напьётся пьян, рассказывает, как дрался с ними в этом, как его… Sйbastopol!
– Да, лихие были времена! – ответил Кривошеин – Спасибо, друзья, что подоспели вовремя, а то нам пришлось бы туго!
Пилот снял шлем. Лицо его выглядело странно: там, где кожу защищали очки, она была белой и чистой, всё остальное покрывал толстый слой копоти. Впечатление стало ещё сильнее, когда пилот улыбнулся, сверкнув зубами, ослепительно-белыми на чёрном фоне.
– Вот, прошу любить и жаловать! – Кривошеин обернулся к Коле. – Мой добрый приятель, Шарло-жестянщик. Он, как видите, умело управляется с этим железным пугалом. А тот, с биноклем, что строит из себя Бонапарта – это Паскаль, большая шишка в здешней политике. Напомни-ка, Паске, как зовётся твоя должность?
– Если мне не совсем отшибло мозги этой дьявольской тряской, – отозвался пилот – то с утра числился председателем комиссии внешних сношений. Но могу и ошибиться: когда старина Шарло забывает свернуть и проходит сквозь дом, не то что должность – имя своё позабудешь!
Прапорщика покоробил легкомысленный тон новых знакомых. Ещё не высохла кровь на мостовой, ещё не остыли пробитые пулями – его пулями! – тела, а они тут, изволите видеть, развели балаган!
Кривошеин снисходительно похлопал его по плечу.
– Ну-ну, дружище, не судите строго! Вокруг кровь, смерть, люди режут друг друга почём зря, и при том хором твердят о всеобщем благе! Как тут не спятить? Только шутками и спасаемся, иначе прямая дорога в дом скорби! А они, говорят, стоят пустые: здешние Поприщины[17] испугались пальбы и разбежались кто куда…
Колю передёрнуло: картина бродящих по городу умалишённые показалась ему куда страшнее артиллерийской бомбардировки.
– Вы, вот что, – продолжал Кривошеин. – отыщите свою мамзель, пока с ней чего не приключилось в такой суматохе. А я пока перекинусь парой слов с Паске.
Девушка нашлась в той же подворотне, где он оставил её расстались четверть часа назад – она разрывала на полосы исподнюю солдатскую рубаху и ловко бинтовала раненых коммунистов. Увидев прапорщика, Николь обрадовалась:
– О, Николя, вот и вы! А я боялась, маршьёр вас растоптал!
Молодой человек немедленно забыл и о версальцах, и об обстрелах и даже о шагоходе. Мелькнула где-то на заднем плане мысль: почему ни девушка, ни другие защитники баррикады не удивлены появлением поразительного механизма? Впрочем, наверное, они уже привыкли…
Николь закончила перевязывать чернявого рабочего-блузника с простреленным предплечьем.
– Меня посылают сопровождать раненых. Пришёл санитарный обоз, надо торопиться, пока снова не началась стрельба. Ничего, отвезу, и сразу обратно! Пока здесь маршьёр, они не сунутся… постойте, куда вы? Отпустите, грубиян, мне же больно!
Коля, не дослушав, схватил девушку за руку и потащил за собой, не обращая внимания на гневные протесты. Кривошеин уже успел потерять терпение:
– Сколько можно копаться? Сейчас в тыл отправляются повозки с ранеными, и мы с ними. Паске, – он кивком указал на пилота, по-прежнему сидящего на макушке маршьёра, – передал: меня срочно требует к себе профессор. А в чём дело, не говорит, негодяй эдакий! А я, как видите, шагу ступить не могу!
И стукнул о мостовую прикладом «германки», заменявшей ему костыль.
– Помогите мне дойти до повозки, сажайте барышню, и отправляемся!
Коля недоумённо нахмурился – что это за дела такие, чтобы ради них срывать единственного на баррикаде артиллериста в самый разгар боя? – но расспрашивать не решился. Он послушно подставил плечо и с помощью Николь (девушка притихла и больше не пыталась возмущаться) повёл Кривошеина в конец улицы. Туда, к разношёрстным экипажам, конфискованным для нужд обороны и именовавшимся теперь «санитарным обозом», тянулся с баррикады ручеёк раненых. Кое-как втиснув своих спутников в переполненный фиакр, Коля не вытерпел:
– Алексей Дементьич, только один вопрос…
– Вот что, дружище, раз уж мы с вами из одной альма матер, к тому же и в бою вместе побывали – давай-ка на «ты»! А то как-то не по-русски…
Возчик на высоких козлах щёлкнул кнутом, и фиакр затарахтел по мостовой. Прапорщик трусил рядом, держась за дверцу. Ранец он бросил под ноги Николь, кобура хлопала на бегу по бедру, и её приходилось придерживать рукой.
– Вот вы… ты сказал, что Паске председатель комитета внешних сношений? Но это, считай, министерская должность – почему он тогда управляет маршьёром? Мало ему важных политических дел?
– Какая теперь политика! Всё руководство Коммуны на баррикадах, с оружием в руках! А Паске к тому же… – Кривошеин понизил голос, – … Паске числитсяу профессора в доверенных помощниках. И раз уж говорит «срочно», стало быть, надо торопиться…
Коле до смерти хотелось узнать, о каком профессоре идёт речь? Но вместо этого он спросил:
– А как Паске зовут, если полностью? Нельзя же обращаться к важному лицу по-простецки…
– Паске – славный малый, не обидится! – ухмыльнулся Кривошеин. – Как-нибудь расскажу, какие мы с ним провороты закатывали…
– Всё равно, неловко. – Коля упрямо мотнул головой. – Ты скажи, если не секрет, конечно…
– Какой тут секрет? Паскаль Груссе. Ему двадцать шесть, публицист и… эй, осторожнее, так и шею свернуть недолго!
Коля споткнулся и едва не проехался носом по мостовой. Приятель Кривошеина, пилот боевого шагохода оказался соавтором Жюля Верна – тем самым Андрэ Лори, подарившим мэтру сюжет «500 миллионов бегумы»! А ещё – автором записок, из-за которых он, прапорщик Николай Ильинский, угодил в эту фантастическую передрягу!
Из конца в конец рю де Бельвиль была запружена людьми, лошадьми, экипажами. Все двигались в одном направлении – к фабричному зданию. Если бы не шагоход – их «санитарный обоз» безнадёжно застрял бы в этом потоке. А так, повозки с ранеными без помех проследовали за громыхающим гигантом до ворот, мимо людей, испуганно жмущихся к стенам и храпящих, рвущихся из упряжи лошадей.
Двор фабрики походил на бивак: дымились костры, на узлах и свёрнутых шинелях сидели окровавленные мужчины, старики, женщины с детьми. Вдоль стены стояли пушки, и среди них картечница системы Монтиньѝ с толстым латунным кожухом, скрывавшим связку из трёх дюжин ружейных стволов. По углам двора громоздились штабеля разнообразных грузов. К ним то и дело подбегали люди и, подхватив ящик или тюк, устремлялись к настежь распахнутым дверям, ведущим внутрь.
Распоряжались во всём этом хаосе люди с красными повязками на рукавах. Стоило коляскам вкатиться на двор, один из них подбежал и принялся командовать. Появились носилки, раненых, одного за другим, сгрузили и унесли в здание. Из-за обитых железом створок доносились мерное пыхтение и стук, словно там работал большой механизм. Время от времени раздавался треск, словно от мощного электрического разряда, и дверной проём озарялся лиловыми сполохами. Коля хотел приоткрыть дверь и заглянуть внутрь, но Кривошеин не позволил – ухватил чересчур любопытного юнца за портупею и потащил за собой, в глубину двора. Там, над утыканной битыми бутылками кирпичной оградой остывал, исходя струйками смрадного пара, маршьёр.
Оба пилота уже были здесь. Шарло-жестянщик, вооружившись большим разводным ключом, ковырялся в коленном суставе шагохода, Груссе же беседовал с господином, внешность которого резко выделялась на фоне заполнившей фабричный двор толпы. Энергичный, подтянутый, несмотря на почтенный, лет около пятидесяти, возраст. Ясные глаза прячутся за очками в стальной оправе, костистое узкое лицо украшено острой бородкой. В густой каштановой шевелюре ни следа седины – признак живости характера и склонности к оптимизму. Одет незнакомец в длинный, до колен, сюртук, брюки в мелкую полоску, шейный платок поверх ворота сорочки. Завершал гардероб шёлковый цилиндр, с краями, загнутыми верх на американский манер.
– А вот и они! – обрадовался Груссе. – Я же обещал доставить нашего друга в целости и сохранности – вот, прошу!
– Насчёт целости я бы не рискнул утверждать, – привычно отшутился Кривошеин – Нет-нет, ничего страшного, придавило слегка ногу лафетом. А вот что у вас стряслось? Паске ничего толком не объяснил, и я признаться, встревожился…
Похоже это и был тот самый загадочный профессор, к которому так торопился Кривошеин.
– Стряслось, дорогой Алексѝс, ещё как стряслось… – в голосе «профессора» слышались тревожные нотки. – Арно, наш лучший механик, тяжело ранен.
– Арно̀? Ранен? – удивился «студент» – Зачем он в бой-то полез, на подвиги потянуло?
– Да какие, к дьяволу, подвиги? – махнул рукой Шарло-жестянщик. – У второго маршьёра забарахлил нагнетательный насос, а малыш Тьерри, сами знаете, гайку закрутить толком н е может. Ну, Арно насос наладил и сел на место стрелка, заявив, если чёртова железка снова забарахлит, он что-нибудь придумает прямо на месте. Я не хотел его отпускать, но пришлось – нас Фобур дю Темпль срочно требовалась помощь.
– Да, медлить было никак нельзя. – подтвердил Груссе. – Ещё немного, и драгуны из бригады Сисси́ прорвали бы наши заслоны. Арно и Тьерри подоспели в самый последний момент.
Они отогнали драгун, но и сами нарвались на засаду. Версальцы спрятали в переулке две пушки и, как только маршьёр появился из-за угла – расстреляли в упор. Тьерри погиб сразу, но Арно не захотел оставлять его версальцам – вытащил тело и ползком, на себе, оттащил к перекрёстку. Потом вернулся, чтобы взорвать подбитый маршьёр, но, пока возился с запалом, получил две пули, в спину и бедро.
Кривошеин сокрушенно покачал головой.
– Жаль Тьерри, славный был малый… А что Арно, выживет?
– Врач говорит, потерял много крови, но надежда есть.
– Надежда – это, конечно, хорошо… – Шарло-жестянщик закончил возиться с коленным шарниром и теперь ожесточённо оттирал ладони промасленной тряпкой. – Я рад, что у старины Арно есть шанс выкарабкаться, но мы-то остались без механика!
– Верно, заменить его некем. – согласился профессор. – На вас, Алексѝс, только и надеемся. Вы ведь, если я не ошибаюсь, инженер-механик?
– Одно слово, что инженер… – невесело усмехнулся руками Кривошеин. – Скорее уж, студент-недоучка. Но, конечно, сделаю, что смогу.
– Вот и отлично, друг мой! Уверен, вы справитесь. Мсье Груссе, проводите Алексиса, а я пока позабочусь о его друзьях.
И повернулся к Коле:
– Позвольте представиться, молодые люди: профессор Франсуа́ Саразен к вашим услугам!
Дождь барабанил по дырявому навесу. Ледяные струйки стекали на спину и плечи, сукно кителя и щегольские диагоналевые галифе насквозь пропитались дождевой водой. Но шевелиться было нельзя: девушка пригрелась под мышкой и спала беззвучно и чутко, как котенок.
Когда сумасшедшее напряжение, владевшее им последние часы, слегка отпустило, Коля понял, что выжат, как лимон. Этому поспособствовала обильная порция мясного рагу – Николь принесла его от дымящихся в глубине двора котлов в жестяном солдатском котелке, и они за каких-то пять минут вычистили его до блеска, орудуя одной ложкой на двоих. В сумке нашлась склянка с ромом – после пары глотков ароматного, чрезвычайно крепкого напитка, прапорщик осознал, что не сможет больше сделать и шагу. Они устроились на каких-то ящиках, Коля накинул на спутницу сюртук, дождался, пока она заснет, и принялся приводить в порядок мысли.
Для начала, Кривошеин. Доброжелателен, охотно рассказывает о себе, познакомил с Груссе и Саразеном. Уверяет, что студент – но ведёт себя как офицер и подозрительно хорошо осведомлён в здешних обстоятельствах. Можно ли ему верить? Вопрос…
Далее – Груссе. Соавтор Жюля Верна, видный деятель Коммуны, доверенное лицо профессора. Вот и картинка с «паровым дровосеком», послужившим прообразом маршьёра, найдена именно в его записках! Хотя, кому же знать о шагоходах, как не тому, кт о ими управляет? Но почему об этих машинах ни словом не упоминается ни в одной из книг о Парижской Коммуне, да и где-либо ещё? Огромные, футуристического вида агрегаты никак не могли остаться незамеченными…
А ведь и механическое яйцо нашли в том же сундуке, что и записки Груссе. Выходит, француз имеет прямое отношение к Колиному перемещению в прошлое? Но, скажите на милость, зачем ему это понадобилось?
И напоследок – Саразен. Если верить Лори-Груссе, именно он послужил прообразом героя романа, так же, как созданный им Город Мечты – реальный, не книжный! – стал прообразом выдуманного писателем города Франсевиля. Но зачем Саразен встал на защиту Парижской коммуны? И о каком механизме беспокоился профессор? Не о маршьёре же – с его ремонтом справится и Шарло-жестянщик…
А о чём? Неужели в здании фабрики спрятана машина времени?
Загадки, сплошные загадки…
Коля понял, что запутался. Оставалось одно: принять всё, как свершившийся факт, а объяснение отложить до лучших времен. А пока, приходится сидеть, ежась под дождевыми струями, баюкать задремавшую Николь, слушать далёкую канонаду и гадать: что-то будет дальше?
В здании что-то происходило. Иссяк поток людей, ещё недавно вливавшийся в распахнутые ворота. На смену ритмичному уханью, пришли другие звуки: лязг, удары по железу, визг пилы, вгрызающейся в металл, будто там ремонтировали крупный механизм. Какой? Кривошеин знает, но расскажет ли? А если и расскажет – стоит ли верить его словам? Снова тот же вопрос…
Коля не заметил, как провалился в сон – чёрное, глухое забытье, лишённое сновидений, но оттого не менее тревожное.
Он пришёл в себя от того, что кто-то тряс его за плечо. Николь уже проснулась и сидела рядом, сжавшись под набрякшим влагой сюртуком.
– Прости, дружище, едва вырвался. Устал неимоверно, а дел ещё – конь не валялся…
Кривошеин сильно осунулся, и будто даже стал ниже ростом. Вместо винтовки он опирался на самодельный костыль, но это не очень-то помогало – на ногах он держался с трудом. На предплечье левой руки появилась массивная крага из толстой кожи, скреплённая заклёпками и ременными застёжками. Диковинный аксессуар усеивала россыпь гнутых латунных трубок, окантованных металлом отверстий и разномастных циферблатов в медных и стальных оправах.
С широког о кожаного пояса свисали футляры и подсумки, с отвёртками, плоскогубцами, гаечными ключами и вовсе уж непонятными инструментами. На лбу – кожаный обруч с медным кронштейном, на котором крепилась сложная система линз и маленьких круглых зеркал. Пальцы перепачканы густой смазкой, жирные чёрные пятна на рубашке….
– Как видишь, пребываю в трудах. – усмехнулся Кривошеин, перехватив взгляд соотечественника. – Ничего, к утру, надеюсь, управимся…
Он хотел спросить, с чем он собрался управляться, но вместо этого зашёлся в кашле. Николь протянула ему склянку с ромом. Коля глотнул – живительное тепло побежало по жилам, горячим комом упало в желудок, пробуждая измученный организм к жизни.
– Вот и хорошо, вот и правильно! – одобрительно кивнул «студент». – Дайте-ка и мне, а то, того гляди, свалюсь с ног. Я, собственно, что пришёл: вы бы устроились где-нибудь под крышей, не мокнуть же тут всю ночь? В окрестных домах посмотрите – туда многие ушли, ждут, когда апертьёр снова запустят…
– Какой ещё «апертьёр»? – Прапорщик с трудом стряхнул оцепенение. – Взял манеру говорить загадками… объясни, наконец, что здесь происходит?
– Ты, брат, не кипятись. – Кривошеин примирительно положил руку ему на плечо. – Сейчас совершенно нет времени. Найдите место для отдыха, отоспитесь, а утром, часикам к шести – он бросил взгляд на циферблат часов, встроенных в крагу, – подходите сюда. Утро вечера мудренее, даю слово, сам всё увидишь и поймешь!
Что оставалось Коле? Он затянул ремни портупеи, поправил кобуру, и, подхватив сонную Николь, побрёл прочь с фабричного двора. Завтра так завтра – но когда они снова окажутся здесь, он не позволит Кривошеину отделаться невнятными намёками, вытрясет всю подноготную!
Дождливая тьма погромыхивала пушечными залпами, единственный фонарь едва освещал слепые фасады домов. Над крышами тонко провыла граната, и лопнула, на мгновение осветив улицу оранжевым сполохом. Люди вокруг заголосили, забегали, заплакали дети. Колю вместе со всеми охватила тревога: что это – случайный перелёт, или начало бомбардировки квартала Бельвиль? Утро, конечно, мудренее вечера, но ведь до утра надо ещё дожить…
Новых взрывов не последовало – видимо, канонир-версалец взял неверный прицел. Совет Кривошеина запоздал. Дома, в которых они попытались найти пристанище на ночь, оказались набиты битком, и тогда, после третьей попытки найти свободный уголок, Коля решил постучаться в здание с заброшенной бакалейной лавкой – той, на месте которой через сорок лет будет букинистическая торговля. Народу там, конечно, полно, но вдруг чердак ещё не успели занять? Помнится, букинист говорил, что лестница наверх хитро запрятана…
На этот раз фортуна им благоволила. Преодолев вялое сопротивление – «Побойтесь бога, мсье, люди и так друг на друге спят!» – он отобрал у добровольного привратника керосиновую лампу и стал одну за другой обшаривать комнаты. Искомое обнаружилось в кладовке, занятой семейной парой с четырьмя детьми и двумя козами. Запор сопротивлялся недолго, после чего они с Николь, подперев на всякий случай дверь изнутри, поднялись по скрипучим ступеням на чердак.
Чего там только не было! Старая, поломанная мебель, растрескавшиеся зеркала, рваные абажуры, стоптанные башмаки и уйма старой одежды – изношенные сюртуки, рединготы и женские платья на проволочных плечиках. Николь затеплила огарок свечи – их с полдюжины нашлось на низкой потолочной балке. Помещение сразу приобрело уютный, обжитой вид, на стенах заплясали причудливые тени, запахло нагретым стеариновым воском.
Коля, оставив спутницу устраивать подобие лежанки из всякой рухляди, принялся обшаривать углы чердака. Где-то здесь должен быть сундук, в котором через сорок лет найдут записки и «механическое яйцо». Он толком не понимал, зачем ищет его, но почему-то знал, что найти надо обязательно…
Судя по толстому слою пыли, никто не поднимался на чердак уже несколько лет. Под ногами хрустели высохшие трупики то ли жучков, то ли тараканов. Он поискал глазами их живых собратьев, но те не появлялись – может, выжидали, когда погаснет свет?
Сундук стоял в дальнем углу, скрытый под стопками старых, пожелтевших книг и журналов. Недолго думая, Коля обрушил их на пол – грохот, оглушительный женский визг, он чихает, отплевывается от клубов душной пыли и бормочет: «ничего страшного дорогая, никто не услышит», чувствуя себя полнейшим идиотом.
Проржавевший замок недолго сопротивлялся сапёрному тесаку. В сундуке, как он и ожидал, оказались книги, и среди них альбом с планами парижских бульваров, разбитых по проекту барона Османа – тот, который приобретёт через сорок лет рижский издатель. Бумаг Груссе не было, но он на это и не рассчитывал: даже если они уже написаны, вряд автор успел здесь побывать…
Коля положил альбом на крышку, извлёк из ранца «механическое яйцо» поставил его рядом. На миг показалось, что окружающее – чердак, пыльный хлам, сундук с книгами – разбилась на тысячи кусочков реальности и те кружат вокруг него в чёрной пустоте, никак не желая складываться воедино. Он помотал головой, отгоняя наваждение – так, и правда, недолго тронуться умом и пополнить ряды пациентов парижских бедламов, которые, если верить Кривошеину, бегают по всему городу…
Прапорщик осторожно нажал на «механическое яйцо». Всё повторилось в точности: мягкий звон, «скорлупа» раскрывается, подобно бутону или раковине, а затем – феерия бликов и радужных искр, отражённых хрустальными призмами и зеркальными плоскостями. Неожиданно его пронзила мысль: вот сейчас сверкнёт электрический разряд, и чёрное ничто снова затянет его, чтобы выбросить по ту сторону провала во времени, в 1911-м от Рождества Христова году…
– Какая прелесть, Николя! Вы расскажете мне, что это за чудо?
Николь подошла бесшумно. Босая, с мокрыми волосами, в длинной, до пола, сорочке она, случайно или намеренно, встала между ним и огоньками свечей. Открывшееся зрелище было… умопомрачительно. Юноша смешался, изо всех сил пытался отвести глаза от соблазнительных контуров, просвечивающих сквозь ветхую ткань.
Девушка сделала вид, будто ничего не заметила:
– Надо просушить одежду. Там и для вас нашлось кое-что. Пойдёмте, переоденетесь, пока совсем не закоченели!
«Кое-что» оказалось старым домашним халатом из простеганного атласа. Коля, страдая от неловкости, отвернулся, стащил сапоги, расстегнул портупею, снял мундир (тот так пропитался водой, что его можно было выжимать), затем сорочку – и замер в нерешительности.
Теплая ладонь легла ему на плечо.
– Николя̀, чего вы ждёте? Немедленно снимайте, пока насмерть не простудились!
Он повернулся к ней спиной, натянул халат, с трудом попадая в рукава, (прежний хозяин был, по меньшей мере, вдвое упитаннее его), – стащил мокрые, противно липнущие к коже кальсоны. Торопливо запахнул полы, обернулся, и…
Она закинула руки ему на шею и гибким движением опустилась на колени, потянув за собой. Теперь они были вплотную друг к другу. Запах её волос пьянил, сводил с ума. Ладони сами, без его участия, легли на спину, скользнули ниже. Николь легко отстранилась, дунула на свечу и прижалась к нему – сквозь стёганый халат можно было ощутить восхитительные выпуклости. Колю окатило горячей волной, ветхая материя затрещала, расползаясь под нетерпеливыми ладонями. Миг – и всё вокруг поглотила душная, жаркая тьма. Не стало ни шагоходов, ни пушечной пальбы, ни тайн времени, ни Парижа – только обжигающе-нежные губы, и его руки, нетерпеливые, неумелые, и дождь, выстукивающий по черепице свой бесконечный ритм.
Читатель, вероятно, понял, что опыт нашего героя п о части интимного общения с противоположным полом, был невелик. А потому, произошедшее ночью, стало для него потрясением. Коля так и не сомкнул глаз, а когда страсти несколько поутихли, и его подруга заснула – долго лежал на спине, смотрел на медленно сереющее небо в квадрате слухового окна и снова и снова переживал недавние восторги.
Разбирайся он в женских уловках чуть лучше, то, несомненно, обратил бы внимание на два обстоятельства. Во-первых, для Николь это любовное приключение оказалось не в новинку. Во-вторых, именно она, при помощи нехитрых приёмов из древнего, как мир, женского арсенала, сделала так, чтобы между ними произошло… то, что произошло. А потому, нечаянный любовник ни сном, ни духом не заподозрил, кто играет в этом дуэте первую скрипку, а кто послушно следует мелодии. А напротив, пребывал в уверенности, что воспользовался наивностью доверившейся ему девушки, и гадал, как поступить, дабы не потерять право называться честным человеком. Чего, собственно, та и добивалась.
Впрочем, не будем слишком строго судить Колину пассию. Женщины в сложной жизненной ситуации всегда тянутся к мужчинам, способным их защитить, а именно это свойство прапорщик Ильинский вполне проявил сегодня днём. И мог обеспечить девушке то, о чём мечтали все в квартале рю де Бельвиль – спасение от резни, которой только и мог закончиться семьдесят второй, последний день Коммуны.
К воротам они подошли к шести утра – по Колиным безотказным «воздухоплавательским» часам. Ливень прекратился, из низких туч накрапывал дождик. Пушки по-прежнему грохотали по всем предместьям, причём звуки канонады приблизились, снаряды то и дело рвались в соседних кварталах. Пока он и его спутница добирались до назначенного места, на них со всех сторон сыпались обрывки слухов, по большей части, панических. Говорили, что солдаты не щадят никого, расстреливая без жалости не только раненых, но и захваченных при них врачей. Что всякого, кто имел глупость поверить обещаниям сохранить жизнь и сдавался, на месте приканчивали штыками. Что тысячи мужчин, женщин, детей и стариков гнали босиком в Версаль, убивая отставших. Что в Ситė Версенėс только что расстреляли заложников, содержавшихся в тюрьме Ла Рокėт, и среди них – парижского архиепископа Дюбуа.
От фабричных ворот через двор, к дверям, ведущим в здание, змеилась очередь. Женщины с детьми, вооружённые блузники в саже и пороховой копоти, солдаты, перемотанные окровавленными бинтами. Один едва передвигает ноги, держась за плечо товарища, другой опирается, как давеча Кривошеин, на винтовку, третий на ходу баюкает пораненную штыком руку. А этого уложили вместе с носилками на двухколёсную тележку – на таких развозят товар булочники и молочники – и накрыли офицерской шинелью. Бедняга хрипит простреленной грудью, на губах вздуваются кровавые пузыри – нет, не жилец…
В толпе то тут, то там мелькали санитарные двуколки, доверху гружёные армейские повозки, зарядные ящики, даже пушки. Их перекатывали на руках, лошадей выпрягали и вели в поводу. Очередь двигалась неровными рывками: после того, как очередная группа скрывалась в недрах фабрики, оттуда раздавался звук, наподобие паровозного свистка, дверной проём освещалс я изнутри фиолетовыми сполохами, сопровождаемые треском, как при высоковольтном разряде. Потом сияние гасло, распорядители с повязками на рукавах, отделяли новую группу, и всё повторялось.
Кривошеин уже ждал. Выглядел он бодрее, чем вчера, хотя по-прежнему опирался на костыль. Распорядитель, повинуясь его жесту, пропустил их вместе с дюжиной коммунистов в мундирах национальных гвардейцев, волокущих картечницу Монтиньѝ.
Следом ещё четверо вели в поводу распряжённых лошадей с закутанными в попоны головами. Коля и его спутники прижались к дверному косяку, чтобы не угодить под копыта, и, когда артиллеристы проследовали в здание, вошли вслед за ними.
Большой зал заполняли машины. У дальней стены пыхтел паровик, вращающий мощную динамо. Медные провода на фарфоровых изоляторах шли от неё к высокой, под самый потолок, мачте посреди зала. На её верхушке блестела катушка в виде бублика, навитая из медной проволоки. Рядом с мачтой располагался механизм, назначение которого Коля определить не смог. На нём тоже имелась катушка, и ещё две блестели на двух железных шестах, к которым, повинуясь флажку распорядителя, катили свою картечницу артиллеристы.
– Закройте глаза, – посоветовал Кривошеин. – Апертура даёт яркую вспышку, можно повредить зрение.
Распорядитель вскинул флажок – на глаза у него были надвинуты очки-консервы с зачернёнными стёклами. Солдаты торопливо закрывали лица, кто полой сюртука, кто кепи, а кто и просто рукавом. Динамо пронзительно взвыло, и зал, словно жужжание тысяч потревоженных пчел, наполнило электрическое гудение. По виткам катушек зазмеились молнии. Оглушительно треснуло, и между шестами-воротами ослепительно полыхнуло – так, что в глазах, несмотря на крепко сжатые веки, ещё долго плавали цветные круги.
Прапорщик досчитал до десяти и открыл глаза. Взору предстало поразительное зрелище: между шестами повисла бледно-лиловая пленка, сотканная из света. По ней, словно от камня, брошенного в пруд, разбегались концентрические сияющие волны.
Распорядитель отдал команду, и солдаты налегли на лафет картечницы. Ствол прикоснулся к пленке и стал тонуть – так весло погружается в озёрную гладь, и его продолжение по ту сторону границы воздуха и воды подёргивается рябью и тает, становясь недоступным взгляду. Вот в таинственной глубине канул ствол, колёса, хобот лафета, один за другим исчезали люди. Коноводы повели лошадей. Головы их по-прежнему были закутаны – видимо, для того, чтобы животные не испугались призрачного омута.
Николь вцепилась в рукав спутника и, казалось, не дышала. Коля с трудом перевел дыхание. Сердце бешено колотилось, в глазах плясали разноцветные сполохи – последствия недавней вспышки. Вот последний артиллерист исчез в вертикальном омуте. Миг – и в центре вспыхнула ослепительная точка, превратилась в сквозное отверстие, оконтуренное тончайшей нитью света. Так пламя свечи прожигает насквозь листок бумаги и пожирает от центра к краям, оставляя невесомые хлопья пепла. А здесь не осталось и того – исчезло, погасло без следа, как не осталось ничего от картечницы, людей и лошадей, канувших в лиловое нечто.
Он поискал глазами Кривошеина – тот, сдвинув очки на шею, вытирал пот с лица большим клетчатым платком. Похоже, происходящее было ему не в новинку – на лице ни тени удивления, только усталость.
– Это… кхм… как ты сказал… Апар… апер…?
– А-пер-тур-а. Её создаёт вон та машина. Потому она и называется «апертьёр». Да ты подойди, глянь…
Коля с опаской приблизился к загадочному механизму. Вблизи он напоминал сильно увеличенное подобие начинки «механического яйца» – Коля не смог различить что-нибудь, кроме стремительно вращающихся шестерней, бесконечной череды зеркальных поверхностей, проволочек и рычажков, переплетающихся в глубине, за хрустальными гранями.
– Названия какие-то заковыристые: «апертьёр», «апертура»… это по латыни? Кажется, что-то из оптики?
Кривошеин пожал плечами.
– С самой гимназии не перевариваю латинскую грамматику. Что до названий, то их только профессор использует, да, пожалуй, я. Остальные говорят по-простому: «fossй».
– «Fossй»? – Коля потрогал носком башмака толстый кабель, проложенный от «апертьёра» к динамо. – По-русски это, кажется, будет «разрыв»? И что же тут разрывается?
– Если «по-простому», как выразился ваш друг – раздался за спиной знакомый голос, – то здесь разрывается ткань мироздания.
Облик Саразена изменился – и разительно! Цилиндр и элегантный сюртук пропали, сорочка испятнана машинным маслом и сажей, рукава закатаны до локтей, руки – большие, в мозолях от слесарных инструментов. Вместо пожилого университетского профессора перед Николаем и его спутницей стоял энергичный, средних лет, инженер откуда-нибудь из Бостона или Филадельфии. Американские-то манеры никуда не делись… – Ткань… э-э-э… мироздания? Боюсь, я не совсем…
– Скоро всё поймёте, юноша. А пока – прошу немного подождать. Саразен склонился к циферблатам на панели апертьёра.
– Придётся погасить апертуру. Катушки перегреваются, а это опасно.
Кривошеин извлёк из-под щитка пучок проводов с медными наконечниками-штырьками и по одному стал втыкать их в отверстия на своей краге – в точности телефонная барышня у панели коммутатора.
Шкалы засветилась. Апертьёр издал прерывистый звонок, какофония вспышек и механического движения в его недрах стала затухать. В зале сразу стало темнее. Распорядители засуетились, выставляя на улицу беженцев.
Саразен извлёк из жилетного кармашка часы.
– У нас около получаса, пока катушки не остынут хотя бы до восьмидесяти пяти градусов по температурной шкале Цельсия. Алексис, не будете ли вы любезны найти мсье Груссе? А я пока объясню вашему другу, что тут к чему.
Коля радостно встрепенулся – наконец-то!
– Между прочим, вы правы. – сказал Саразен, когда Кривошеин ухромал в глубину цеха. – Слово «апертура» латинского происхождения, и означает «дыра» или «устье». А в терминах оптики – действующее отверстие оптического прибора. Вы ведь изучали физику?
Прапорщик кивнул.
– Тогда мне будет гораздо проще. Как вы, разумеется, знаете, любой предмет обладает четырьмя измерениями. Три из них – длина, ширина, высота, четвёртое – продолжительность существования. Ограниченность человеческого разума до сих пор заставляла нас противопоставлять три пространственных измерения временнóму, лишь потому, что наше сознание от начала и до конца жизни только движется в одном его направлении.
– Это… – неуверенно отозвался Коля, – представляется вполне очевидным.
Откуда-то ему было знакомо сказанное профессором. Но откуда?
– Великолепно! – обрадовался Саразен. – С недавних пор выдающиеся умы нашего столетия стали задаваться вопросом: неужели четырьмя измерениями всё и ограничивается? Не может ли существовать и пятое, находящееся под некоторым углом к предыдущим четырём, как пространственные измерения, длина, ширина и высота находятся под прямыми углами одно к другому? Кое-кто даже пытался создать геометрию Пятого измерения – например, в этом направлении работал ваш соотечественник, математик Лобачевский. К сожалению, он не опубликовал свои труды целиком…
Коля механически кивал, словно китайский болванчик. Где он встречал эти объяснения? Уж точно не в учебнике физики.
– Вы, разумеется, знакомы с геометрией, и знаете, что на поверхности, обладающей двумя измерениями, можно сделать чертёж трёхмерного тела. А если оперировать категорией Четвёртого измерения, то можно при помощи трёхмерных моделей представить предмет в пяти измерениях. Улавливаете?
– Кажется, да, – неуверенно пробормотал прапорщик, уже потерявший нить рассуждений.
– В результате своих исследований я создал апертьёр, – устройство, позволяющее перемещаться не только в трёх привычных измерениях…
Колю вдруг осенило: Саразен почти слово в слово повторял разъяснения изобретателя из романа Герберта Уэллса. Когда-то они с приятелем-гимназистом заучивали эту книгу наизусть, надеясь отыскать в ней что-то, позволяющее подступиться к тайне путешествий во Времени.
Но…как? Неужели и здесь повторилась история Лори-Груссе? Впрочем, у него ещё будет время в этом разобраться. А пока…
– Профессор, – заговорил он, чувствуя, как в желудке возникает ледяной ком, – вы хотите сказать, через вашу… хм… через ваш «разрыв» можно попасть в прошлое? Или даже в будущее?
Саразен покачал головой.
– Увы, мой юный друг, перемещение во времени противоречило бы такому фундаментальному понятию, как причинность. Представьте: некий путешественник отправился в прошлое и убил там кого-то из своих родителей. И тогда он сам, когда придёт срок, не появится на свет, а значит, не предпримет путешествия во времени и не совершит рокового убийства! Или, например, наш путешественник встретит в прошлом самого себя, и тогда получится, что один и тот же физический объект – а человеческое тело, безусловно, относится к таковым – существует в удвоенном числе, а это противоречит закону сохранения материи!
Коля вовремя подавил ухмылку. Не объяснять же, что он сам – живое доказательство возможности перемещений во времени?
– Я пытался усовершенствовать апертьёр так, чтобы он позволял перемещаться и во времени. Последний эксперимент состоялся только вчера, но, увы, он закончился провалом.
«А вот и нет! Профессор добился успеха – правда, сам он об этом не подозревает…»
– Таким образом, – с воодушевлением продолжал Саразен, – хоть я и потерпел неудачу, зато сумел освоить использование пятого измерения. Если вернуться к трёхмерным аналогиям, то наше мироздание – это листок бумаги в толстой пачке. Моё открытие позволяет преодолеть зазор между листками и проникнуть на соседний листок-мироздание. Или, если прибегнуть к аналогии из области электричества: соседствующие миры подобны медным пластинкам в конденсаторе академика Эпѝнуса[18], а апертура – пробой слюдяной прокладки. Такая аналогия даже более точна, поскольку для создания апертуры требуется электрический разряд большой мощности.
Таким образом, перед нами открылась возможность не просто переместиться в другое мироздание, но и путешествовать в обоих направлениях – туда и обратно. Представьте охвативший нас восторг, когда после первой же попытки перед нами открылся целый мир – дикий, первозданный, полный неведомых чудес! Условия вполне годились для существования людей, а потому мы решили основать там колонию. Мы – это я сам и те несколько сотен человек, которые доверились мне и решили поддержать мой проект. Со временем нас становится всё больше: кто-то жаждет познания, кто-то видит в Городе Солнца шанс на воплощение своей мечты. Но большинство переселенцев ищет спасения от несправедливости, угнетения, от произвола власть предержащих – как те бедняги, которых мы на ваших глазах переправили на ту сторону!
– А ваш апар…апертьёр точно открывает проход в другой мир? – неуверенно спросил Коля. – На Земле тоже полно мест, куда не ступала нога человека! Быть может, он отправил вас в какой-нибудь уголок Амазонии или, скажем, Новой Гвинеи?
– Сперва мы так и подумали, особенно, когда увидели тамошнюю растительность. Но первая же ночь всё расставила на свои места.
– Это уж будь благонадёжен! – раздался за спиной голос Кривошеина. – Ты бы видел ночное небо Солейвиля! Ничего общего с нашим, что в южном, что в северном полушарии…
Коля обернулся. Он услышал, как подошли «студент» и Груссе – гул механизмов заглушал шаги, да и внимание его целиком захватил рассказ профессора.
– Как вы сказали – «Солейвиль»? Это название того мира?
– Города, дружище, города! Профессор назвал его в честь утопии Кампанеллы, «города Солнца»!
– «Семь обширных поясов, или кругов, называющихся по семи планетам, окружают город, – нараспев процитировал Груссе. – Они символизируют разумное общественное устройство с изучением законов природы, воплощением коих является движение небесных светил. Аркады и галереи для прогулок, а также внешние стены укреплений и зданий украшены великолепной живописью, всё венчается храмом, воздвигнутым на вершине холма. На алтаре храма помещены глобусы, земной и небесный, а купол вмещает изображения всех звёзд вплоть до шестой величины, и с внешней стороны увенчан флюгером…»
– Не подумайте, что мы всего лишь воспроизвели фантазии великого итальянского мечтателя! – торопливо добавил Саразен – В градостроении, мы взяли за основу проекты Клода Ледý[19], а у Кампанеллы позаимствовали только саму идею города-государства, в котором упразднены причины неравенства. Однако, собственность остаётся – тут мы несколько отошли от утопии…
– Кстати, о фантазиях… – припомнил Коля. – Шагоходы-маршьёры тоже изобретены в Солейвиле?
– Маршьёр – самое значительное, после апертьёра, конечно, наше достижение. – ответил Груссе. – Как мы и рассчитывали, общественная мысль, не скованная угнетением и взаимной ненавистью, способна породить невиданный рост науки!
При этих словах Кривошеин поморщился – Груссе, и верно, слегка перестарался с пафосом. Его манера живо напомнила Коле выступления эсдеков на студенческих противоправительственных сходках.
Саразен положил ладонь на боковую панель апертьёра и покачал головой.
– Охлаждение идёт медленнее, чем я рассчитывал. Пожалуй, ещё есть полчаса, так что я смогу удовлетворить ваше… – он кивнул Коле, – любопытство. Мне сказали, что вы учились на инженера-механика?
Тот в ответ поклонился.
– Видите ли, маршьёр, хоть и оснащён паровиком, но на самом деле это не чисто механический а, если можно так выразиться, «полуживой» агрегат – сочетание машины и плоти созданий, обитающих в лесах близ Солейвиля. Это хищные и довольно опасные твари, каждая особь которых состоит из двух разных существ. Первая – крупное членистоногое, имеющее в отличие от земных собратьев, только четыре конечности. Мы называем его «тетракрабом». Тетракрабы покрыты прочными хитиновыми оболочками, но почти лишены мышц. Все, что они могут делать сами – слабо подёргиваться и ползать со скоростью улитки. Зато эти создания обладают отлично развитыми органами чувств и пищеварительной системой.
Тетракраб вылупляется из личинки и остаётся беспомощным, пока не вырастет до размеров полноценной особи. Тогда сородичи переносят на его панцырь икринку второго существа – нечто вроде полипа-паразита, обладающего гипертрофированными мышечными отростками, но лишённого скелета, системы пищеварения и органов чувств, которые избытке имеются у тетракраба. Укоренившись в панцыре нового владельца, полип начинает расти, и заполняет полости в хитине. И когда процесс завершается, на свет появляется новое существо, сильное, быстрое, ловкое. Его мышечные отростки полипа усиливают слабые шевеления хитиновых конечностей тетракраба. Кроме того, полип проращивает через панцырь «хозяина» нечто вроде трубочек-катетеров, соединяясь с его пищеварительной системой.
– И эти свойства, – продолжил лекцию Саразен, – мы используем для создания маршьёров. Личинку размещают так, чтобы мышечные отростки, вырастая, заполняли цилиндры привода конечностей (вы, вероятно, приняли их за гидравлические устройства) и снабжают их питанием в виде особой смеси. Вы обратили внимание на характерное амбрэ?
– Да уж… – прапорщик поморщился, вспомнив вонь, исходящую от шагающих механизмов.
– Это запах питательной смеси. А когда полип вырастает, он воздействует на движение механических ног, как его сородичи – на конечности тетракраба. А человек-пилот через систему рычагов и ремней управляет конечностями маршьёра.
– Весьма остроумно… – пробормотал Коля. – Но зачем тогда паровик? Для привода «ног» он не нужен …
Он далеко не всё понял по части биологии, но в отношении механики был в своей стихии – её в Техническом училище преподавали на совесть.
– А без него, брат, никуда. – усмехнулся Кривошеин. – Во-первых, паровая машина приводит в движение гидравлические и цепные приводы вспомогательных механизмов, вроде клешни и «Гатлинга». Но главное – пар создаёт напор в трубках, питающих полип. Псевдомышцы, получая питательную жидкость в смеси с горячим паром, действуют гораздо эффективнее. А если наэлектризовать их разрядами от динамо – отдача мощности вырастет многократно!
– Хотел бы я увидеть, как создают такие машины… – прошептал Коля. Мысль о «Городе Солнца», построенного под далёкими звёздами, и наполненного достижениями науки и техники, завораживала. – Профессор, вы позволите мне последовать за вами?
Саразен, Груссе и Кривошеин неуверенно переглянулись.
– Видишь ли, дружище… – «Студент» старался не встречаться с ним взглядом. – Мы, конечно, можем взять тебя в Солейвиль, если будешь настаивать. Но не стану скрывать: у профессора на твой счёт иные планы.
Саразен тем временем снова проверил показания приборов.
– Придётся ждать ещё не меньше часа. Катушки остывают слишком медленно – неудивительно, в цехе жара, словно в Сахаре!
Лицо его было усеяно мелкими капельками пота. Коля и сам промок насквозь – до сих пор он, увлеченный поразительными откровениями Саразена, не обращал на это внимания.
– Да, совсем дышать нечем. – поддержал профессора Груссе. – Пойдёмте в фабричную контору, там хоть окошко можно открыть. Да и разговоры наши не для посторонних ушей.
– Хорошо, но сперва надо кое-что сделать.
Саразен провернул запорный штурвал. Крышка со звоном отошла, под ней обнаружилась панель из непрозрачного стекла. По её краю шли латунные рычажки, а в центре зияло углубление диметром около полутора дюймов, выложенное изнутри концентрическими медными кольцами. Коля пригляделся: возле рычажков в стекле были выгравированы чётные по порядку алфавита греческие литеры: «бета», «дельта», «дзета», «тета» и дальше, до «омеги».
Саразен извлёк из кармана «механическое яйцо», точную копию того, что лежало в Колином ранце.
– Это устройство я создавал для изучения Времени. – пояснил профессор, – Но эксперимент провалился, и сейчас оно служит для регулировки главного элемента апертьёра, так называемых «хрустальных стержней». Всего стержней девять, их взаимное расположение определяет, куда можно будет попасть, пройдя сквозь апертуру. Кстати, из-за перегрева стержни могли сместиться, надо подправить настройку…
Профессор принялся нажимать рычажки и шпеньки. Молодой человек, шевеля губами, повторял вслед за движениями его пальцев:
– «Лямбда»… «эпсилон»… «фи»… «эта»… «ро»… «омикрон»…
– Код настроек состоит их шести символов. При нажатии на рычажок, один из стержней смещается по отношению к другим строго определённым образом. В греческом алфавите двадцать четыре буквы, так что угадать его случайно, или подобрать, перебирая комбинации, будет весьма затруднительно!
Закончив вводить код, Саразен надавил на верхушку «яйца». Оно послушно раскрылось, последовала пляска бликов и зеркальных плоскостей. В недрах апертьёра что-то взвизгнуло, и «яйцо» погасло, сложив створки-лепестки.
– Ну вот, настройка завершена. Теперь, всякий, кто войдёт в апертуру, окажется в Солейвиле.
Коля кивнул, повторяя про себя последовательность греческих литер. Зачем? Он и сам этого не знал.
– Что ж, пойдёмте, у нас не так много времени!
Профессор забрал «механическое яйцо», закрутил крышку, и жестом пригласил прапорщика следовать за ним.
Фабричная контора оказалась небольшим помещением, с расставленными вдоль стен шкафами для чертежей. Груссе распахнул окошко и холодный, сырой воздух хлынул внутрь, принося сладостное облегчение.
В одном из шкафов отыскалось всё необходимое: бульотка[20], обжаренные кофейные зерна, вазочка с сахаром и ручная мельница. Николь принесла воды и, выпросив у Кривошеина спички, разожгла спиртовку. Она была готова взяться за что угодно, лишь бы подальше от стрельбы, лязгающих механизмов и, самого страшног о – лилового сияющего омута, в котором без следа пропадают люди, лошади и даже пушки.
Пока девушка возилась с приготовлением кофе, Коля обратил внимание на стопку бумаг на краю конторки. И вздрогнул, испытав ощущение, к которому подошло бы модное словечко «дежа вю». На самом верху стопки лежала знакомая картинка с «железным дровосеком» – та самая, увиденная когда-то в журнале «Механический мир».
Едва сдерживая лихорадочное нетерпение, Коля взял картинку и отложил её в сторону. Следующий лист… – ну конечно, почерк Лорэ-Груссе! Записки с рю де Бельвиль, так взбудоражившие рижского редактора – и даже пятна от мясного соуса, похожие на отпечатки пальцев, на месте.
– Мсье, я заберу эти бумаги, если вы не против? И вот, держите!
Голос Груссе вернул его к реальности. Француз приветливо улыбнулся и протянул кружку, до краев полную чёрной, как смола, ароматной жидкости. – Осторожно, мсье, горячо!
Коля чертыхнулся и едва не уронил кружку – её содержимое, в самом деле, мало отличалось от кипятка. Груссе собрал листки и присоединил к ним рисунок с «железным дровосеком». – Напечатано перед войной, для наших «рекрутов»– чтобы они знали, что их ждёт. Я тогда разыскивал по всей Франции талантливых, образованных молодых людей и уговаривал перебираться в Солейвиль. Кстати, одним из них был Алексѝс – помнится, я отправил его к профессору в ноябре прошлого года…
Коля едва удержался от изумлённого возгласа. Выходит, Кривошеин бывал в Солейвиле? Ну да, он же упоминал о тамошнем небе… Но как же разговоры об учёбе в Париже? Похоже, он не зря сомневался – стоит ли доверять новому знакомому…
За стол уселись вчетвером: он, Кривошеин, Груссе, а во главе стола – Саразен, словно патриарх семьи трансваальских буров, восседающий за трапезой со взрослыми сыновьями. Такие картинки лет десять назад часто мелькали на страницах «Нивы». То есть, ещё только будут мелькать…
Николь, как и подобает благовоспитанной девице, держалась в сторонке. Она благоразумно не встревала в разговор мужчин, и, кажется, жаждала одного: чтобы её не прогнали, не разлучили с тем, в ком она видела опору и надежду на спасение.