…Долго ходил я по пыльным и горячим тротуарам Петербурга, отыскивая себе комнату; прочитал множество билетиков, лепящихся около звонков к дворникам, но ни "шамбр-гарни", изящно выведенные косыми буквами, ни бледнорыжие приглашения занять "маленки комнат" у чухонца-сапожника не влекли меня пройтись в четвертый этаж, в такой-то и такой-то нумер, так как мне уже в достаточной степени были знакомы как французские привычки содержательницы шамбр-гарни, желающей всякую муху, которая влетит жильцу в нумер, превратить в порцию и получить за нее деньги, так и идиллические нравы чухонского сапожника с чухонской кухаркой, полагающей, что если ее пошлют за папиросами, то их надобно принести непременно в рассоле от селедки.
Наконец на дворе у одного подъезда увидал я ярлычок, на котором то же приглашение "в 4-й этаж" было изображено с соблюдением всех знаков препинания и орфографии. Почерк ярлычка ясно показывал мне, что комнату отдает чиновник: какие-то ненужные и особенно прихотливые крюки букв ясно говорили, что за ними скрывается существо, которому уже давно надоели буквы в обыкновенном своем виде, которому среди однообразного писанья необходимо выдумывать все эти крюки и завитушки, чтобы как-нибудь переносить свою обязанность, и это существо не может быть ни француженкой, ни чухонкой, а непременно должно быть губернским или коллежским секретарем…
Поднявшись в четвертый этаж, я позвонил
Меня встретил тщедушный человек в жиденьком рваном халате, с кривым глазом, скрывавшимся за круглым стеклом синих очков; несмотря на темносиний цвет очков, я мог видеть как кривой глаз, так и здоровый, заметил, что при появлении моем глаз этот вытаращился до значительных размеров и несколько времени довольно часто моргал, выражая чрезмерное изумление, которое, кроме того, подтверждалось всеобщим подергиванием лица с угла на угол.
— Позвольте посмотреть комнату?
— С-с-с удовольствием!.. — вдруг проговорил чиновник и сунулся между какими-то занавесками.
За ним сунулся и я. Мы очутились в довольно приличной комнате. Я стал осматривать комнату кругом, и чиновник делал то же, как будто бы он ее в первый раз видел…
— Как вы находите комнату? — спросил он наконец, дернув щекой и головой в сторону.
— Мне очень нравится.
— Нравится?.. Гм?..
— Нравится.
— Очень рад!.. Я люблю обстановку… Положим, что я немного стеснился, но я… но жена… но обстановка… все-таки же… обстановочка? не так ли?
— Это так! — сказал я.
— Не так ли? Я откровенно скажу, мы с женой стараемся сделать обстановку… стульчик… кроватку — все, чтобы было хорошо…. мы с женой горды… у меня жена институтка, но мы горды! Моя ступка по всему дому ходит…
— Ступка? — спросил я в недоумении.
— Ступка! — сказал чиновник и опять вытаращил глаз.
Очевидно, что в запутанной голове чиновника ворочались какие-то мысли, которые он желал предъявить мне, чтобы зарекомендовать себя с хорошей стороны, но мысли эти, перебиваемые неловкостью минуты "первого знакомства" и дерганьем щеки в сторону, совершенно путались в его голове, и когда из уст чиновника, вследствие тайной связи мыслей, по всей вероятности существовавшей в его уме, одновременно вылетели такие разнородные слова, как "гордость" и "ступка", взаимное родство между которыми было решительно невозможно, по крайней мере для постороннего человека, и когда он в тоне моего голоса заметил недоумение, то мне делается совершенно понятным, почему после моего вопроса "ступка?" чиновник начал не только дергать глазом и щекой, но принялся чмокать широким выпятившимся ртом и как-то фыркать носом. Оправившись немного, чиновник начал снова:
— Моя жена институтка! — нерешительно пробормотал он. — Она скорее согласится умереть, нежели попросить у соседей чайную чашку. Она горда…
Я начинал понимать, в чем дело…
— Тогда как, — продолжал чиновник, — моя ступка ходит по всему дому… Изломали, испортили — я очень рад! Во всяком случае, что такое ступка? Пустяки! Но, между тем, я настолько горд, мы с женой настолько горды… что я думаю — чорт вас возьми со ступкой! Не так ли? Жена говорит — бог с ними! Мы с женой говорим — бог с вами! Настолько-то хватит гордости… — ступка! что такое? Двугривенный… Не так ли?
Я слушал, чувствуя некоторое головокружение от этой умственной пыли, которая клубами летела в меня из уст чиновника, — пыли, в которой мои глаза слепли и уши глохли от беспрерывно путавшихся ступок с институтками, гордости с обстановкой и со ступкой и т. д., — я поторопился встать, простился и обещал переехать на днях.
Фамилия моих хозяев была Гвоздевы. — Муж, чином губернский секретарь, назывался Гаврил Иваныч; жена — Клавдия Петровна. Спустя несколько дней после моего переезда хозяин, вполне довольный тем, что мне нравится обстановка его комнаты, объявил, что намерен относиться ко мне не как хозяин к жильцу, "но как человек к человеку"… Если читатель помнит запутанность мыслей в голове чиновника, о которой упомянуто в предшествовавшей главе, то ему будет понятно, почему отношение человека к человеку было не более, как ежеминутное шатание в мою комнату без всякого разбора того, занят я или нет…
— Нe как хозяин, но как человек, — говорил он обыкновенно, входя ко мне и отрывая от работы. — Это вы Беранже читаете?
— Я пишу… не читаю…
— Гм!..
Хозяин усаживался, и начиналось молчаливое моргание кривым глазом и подергивание щекою и головой в сторону.
Почему казалось ему, что я непременно должен читать Беранже, когда я пишу; почему вообще в голове у него шла какая-то околесица — мне в первое время было совершенно неизвестно. Но так как отношения человека к человеку не прекращались и я невольно должен был присутствовать при рассказах хозяина о разных случаях из его жизни, то умственная околесица его с течением времени несколько разъяснилась для меня. Таким образом мне стало известным, что Гаврил Иваныч имел от роду лет тридцать семь, супруга его — не более двадцати трех. Муж учился в молодости в гимназии, но из второго класса вышел, несколько времени жил на родительских хлебах, потом получил место, стал шататься по увеселительным заведениям, "пожил!", как он говорит, обзавелся разным худосочием и женился. Относительно умственного фонда можно сказать, что он знал имя барона Брамбеуса и "крамбамбули", которое не раз слышал на Крестовском. Жена училась в каком-то институте, где по обыкновению "не столько медикаменты, сколько рвение", то есть не столько наука, сколько "тонкое обращение" ("ах, как нас строго держали!" — говорила жена Гаврила Иваныча); лепетала по-французски, была очень нежна, горда, как выражался муж, и притом недурна.
Достоинства, которыми обладали супруги, показались им достаточными для того, чтобы вступить в брак, и они вступили. От этого благополучного брака произошли, разумеется, дети. Так как папаша их обучался на Крестовском и в Екатерингофе, то дети родились с кривыми ногами, с золотухами, английскими болезнями. Так как мамаша более говорит по-французски, нежели понимает окружающие ее предметы, то относительно излечения детских недугов она совершенно одинакового мнения с кухаркой. Так как супруг и супруга одинаково не понимают существо так называемых общественных потребностей и главным образом считают себя не людьми просто, а "благородными", то мамаша учит детей по-французски и готовит их неизвестно для какой профессии. Папаша согласен и с этим и, слушая, как головастый сынок с распухшим от золотухи носом гнусит — табль, шез, — чувствует себя весьма довольным…
Головастые уродцы росли, неизвестно для удовлетворения какой общественной потребности.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я у жены хозяина — зачем вы учите вашего сына французскому языку?
— Как зачем? Это ему годится в обществе, — ответила она, сконфузившись и мигнув по-институтски глазами.
— А жить он чем будет?..
Оказалось, что дети еще малы и "мы не думали с Ганей".
Я советовал учить ребенка какому-нибудь ремеслу, говоря, что класс людей, сидящих на общественной шее, и без того велик. Барыня слушала, поддакивала, улыбаясь, но, видимо, не понимала, что такое общество, общественная шея…
— Он будет получать жалованье! — вдруг произнесла она…
Достойный потомок достойных родителей смотрел на меня во время этого разговора сердитыми оловянными глазами и вдруг разразился ревом.
— Ха-ацу в ваен-ные! — захлебнувшись слезами, порешил он, и я поспешил удалиться…
Спустя несколько времени я заговорил о том же предмете с самим родителем, но и он, оказалось, вне обстановки понимает только то, что существует 20-е число и казначей, у которого можно брать вперед, "перехватить"…
Углубляясь в существо этого брака, или, вернее, роясь в этой куче бессмыслиц, находим наконец, что единственная причина, которая побуждает такого рода людей устраивать такие прочные союзы, есть то, что Гаврил Иваныч называл "обстановка" и иногда "обстановочка" — свои комнаты, гости…
— Не в том штука, — сказал мне однажды Гаврил Иваныч, — чтобы подать селедку! Что такое селедка? — а как подать ее! Вот в чем дело! Везде нужна обстановка, обстановочка… Нужно ее распластать, посыпать лучком, чтобы было прилично… И вы посмотрите, как моя жена приготовляет селедку… Теперь я немножко стеснен… Мы с женой стеснены… Но во всяком случае мы настолько горды… Селедку найдете у меня всегда… Мы… мочим ее в молоке…
Вся эта обстановка с французским языком и глупостью начинала мне надоедать.
Хозяин несколько раз говорил мне, что он с женою теперь стеснен в обстоятельствах. Соображаясь с его взглядами на вещи, слова эти надо было понимать так, что ему нет возможности хорошенько распластать селедку, словом, развернуться и свободно вздохнуть, приобретя что-либо, соответствующее развитию и усовершенствованию обстановки.
Однажды я был разбужен утром какими-то довольно громкими звуками, доносившимися из передней.
— Почивают еще, вчера поздно пришли от знакомых, — говорила горничная кому-то.
— Нет уж, сделайте милость, разбудите Гаврила Ивановича, — умоляющим тоном произнес какой-то надорванный голос. — Мне никак нельзя… Как же, сами приказывали поскорее, я старался, заказной сюртук заложил на материал под жилет… Нет уж, сделайте милость!
— Да право… В первом часу бы.
— То есть никак нельзя… Я бы рад всей душой… Ну никак невозможно… Сделайте одолжение! Ребенок нездоров… Велики им три рубли?
Горничная молчала, слушая убедительнейшие просьбы портного, и, наконец, пошла к хозяевам. Через несколько времени она возвратилась и сказала:
— Право бы, в первом часу…
— Нет, уж я больше не могу!
В голосе портного звучало раздражение.
Вследствие особенного устройства петербургских квартир я невольно слышал все, что ни говорилось у хозяев; крик и разговоры детей порядочно-таки надоедали мне.
Горничная во второй раз возвратилась к хозяевам, и на этот раз я слышал какой-то шопот. Полагая, что у них нет денег, и зная, что через день-два мне придется платить за квартиру, я позвал горничную и отдал ей деньги для передачи хозяевам. Голос портного был до того действительно трогателен и пропитан крайнею нуждою, что я с охотою решился внести деньги прежде срока, хотя они были мне очень нужны самому.
Горничная отнесла деньги господам.
— Очень вам благодарен! — произнес хозяин громко, и между супругами начался полугромкий разговор. Среди его к уху моему, ожидавшему услышать что-нибудь благоприятное для портного, стали доноситься слова совершенно другого рода.
— Простенький, а? — слышалось мне. — Из крепированных волос?
— Да. Это хорошо! — сказал самодовольно хозяин.
— Помилуй, ведь надо же наконец! — лепетала супруга.
— Как же ему-то?
— Переговори!.. Что такое — не может подождать трех целковых; ему же дают хлеб, работу, и он не может погодить. Поди сам!
Портной кашлял, стоя в передней и ожидая, как сказала горничная, что барин сами выйдут. Послышалось шлепанье туфлей и покашливание.
— Здравствуй, любезный! — сказал барин.
— Доброго здоровья, Гаврил Иваныч… Уж вы сделайте милость…
— Я даю себе честное слово, что заказываю тебе в последний раз.
— Воля ваша!
— Я даю тебе хлеб, тебе же хочу сделать пользу, а ты…
— Я бы всей душой!
Голос хозяина возвышался; в передней поднялся крик, но портной был выпровожен без денег.
— Право, свинья! — входя ко мне, в волнении проговорил хозяин.
— Он очень нуждается, — сказал я.
— Помилуйте, нуждается! Что такое? Подай, подай! У меня у самого крайность… Вот собираюсь детей везти к доктору, нужно лечить… Кроме того, жена давно скучает без шиньона: надо же и ей… Положим, что мы стеснены теперь в средствах, но мы горды… Надо же наконец!
Я не отвечал, и хозяин скоро удалился.
— Из крепированных волос… знаешь… легонький… — слышалось за стеной…
— Что же!.. У Афанасьевой из крепированных?
— Нет — у нее тяжел…
— Живот!.. о-о! — запищал ребенок.
— А ты не вертись! — сказала мать. — А? Право? Из крепированных… Это очень пушисто… Что ты вертишься, как на игле? Разбить хочешь чашку?.. И так уж перебили посуды… от этого и живот у тебя болит… Право… Из крепированных, а, Гаша?
— Что ж… Люба просит жалованье… — глухим голосом прибавил муж.
Жена несколько времени помолчала.
— Она умеет только просить жалованье да бить посуду!
— Вы мне позвольте хоть за два месяца… Мне мужу нужно; ему в деревню посылать… — сказала необыкновенно робко горничная: — Я за три месяца не получила…
— Ты, матушка, — довольно храбро наступила на нее барыня, — прежде, чем считать, сколько тебе должны, подумай, кто будет отвечать за шинель, которую украли прошлого года!
— Чем же я-то, господи, виновата? Кажется, вместе с вами из бани шли; барин сами отворили двери, я прошла, а за мной еще барин оставались…
— Кто же у нас обязан смотреть за дверью — барин или горничная? скажите, пожалуйста!..
— Распотевши была… Распахнуться боялась — холодом обнесет.
— Распотевши! Вот это мило! Тебе придет в голову запотеть — а тут хоть все вытащи, тебе и горя мало! Хоть стены одни оставь… Распотевши!
Горничная молчала.
— Нет, матушка, — сказала барыня: — я год целый спускала тебе эту шинель… Мы не миллионеры… Шинель стоит шестьдесят рублей!.. Я могу тебе отдать за три месяца — изволь; только ты завтра же через мирового отдашь мне шестьдесят, она с бобровым воротником… Теперь, матушка, в одну минуту взыскивают.
— Чем я виновата? — попробовала было возвысить голос горничная.
— Ну так я сегодня подам к мировому… Мы узнаем, кто виноват.
Горничная заплакала.
— Клаша, ты это — напрасно… Ну вычитать бы…
— Молчи, пожалуйста! Какое тебе дело?
— Ну-ну, матушка, — сказал он горничной. — Ты это оставь глупости… Тут тебя не грабят ведь. Я ведь смотрю-смотрю, да ведь и двину… Сделай одолжение!
— Живот… — простонал ребенок.
— Что такое у него? — спросил муж.
— Просто извертелся, избаловался. Ему минуты покойно не посидится. Нужно положить его спать.
— Рано! Ведь только встали.
— Что за рано? Люба! Поди-ко вот, чем хныкать-то, уложи Колю спать.
— Не хочу спа-ать! — начиная реветь, протянул ребенок.
— Ну как же! Все умничают!.. Положи его! — заключила барыня.
Начался плач… Среди его по временам слышались слова: "право, из крепированных, а?" Слышался легкий треск плетеной люльки, куда рассерженная кухарка пихала ребенка. Во время этого плача мимо моих дверей прошумел подол платья, проскрипели сапоги Гаврила Иваныча, и супруги исчезли.
В квартире царствовало какое-то ревущее безобразие.
Бессмысленное убеждение относительно приобретения шиньона, основанное единственно на том, что нельзя же без шиньона, когда и Авдотья Андреевна уже приобрела его, было столь сильно в обоих супругах, что они как будто не понимали, что наравне с необходимостью приобретать шиньоны на их обязанности лежит более настоятельная необходимость содержать здоровыми желудки собственных детей. Сила бессмысленных желаний, выходящая из общего источника вышеупомянутых бессмыслиц, на которых зиждилось и воспитание супругов и их законное соединение для совместного делания бессмыслиц усиленных, — сила эта была так велика, что покорила даже сострадание к горничной, к портному, которые в глазах супругов в настоящие минуты были действительно забывшими бога людьми. Стеснительные обстоятельства были забыты при первой возможности удовлетворить "обстановке".
Часов в двенадцать дня, когда я сидел за работой, громкий звонок возвестил всему ревевшему семейству чиновника о прибытии хозяина и хозяйки.
— Ради бога! извините, пожалуйста! мне на минуточку взглянуть в зеркало. У вас самое большое наше зеркало, — в каком-то самозабвении заговорила хозяйка, влетая в мою комнату и торопливо снимая с головы шляпку.
— Извините, пожалуйста! — проговорил муж с мокрым лицом, с коробкой в руках и с трубкой материи подмышкой. — Разорился! — продолжал он. — Что делать! Думали купить шиньон, ан тут подвернулся остаток материи. Нонешняя, бисмарк. Не хотелось… Уж заодно!
— Недурно, Гаврила Иваныч? — бормотала супруга, вертясь перед зеркалом. — Не правда ли, мило?
— Очень мило! Из крепированных волос, — обратился он ко мне. — Легонький!
Трескотня эта продолжалась минут пятнадцать, наконец супруги ушли.
— Спит Коля? — послышалось за перегородкой.
— У них животик тугой.
— Пусть его спит… а? Не правда ли… мило?
— Очень, очень прилично!.. Что же ты — надо дать на обед.
Последовал шопот.
— До десятого надо протянуть, — говорит муж. — Погодить бы покупать-то.
— До которых пор это годить?.. Позвольте узнать?
— На стол-то мало.
— Пожалуйста, будь спокоен… На — вот тридцать копеек… купи картофелю… Детям вредно мясо… тяжело ложится на желудок… гороху.
Горничная ушла; между супругами происходил разговор насчет того, что как это все к лицу и дешево, и насчет того, что как бы с тремя рублями протянуть до десятого. Во время этого разговора супруг опять вошел ко мне и объявил:
— Долго ли я ходил? Каких-нибудь два часа, а пятнадцати целковых как не бывало… Вот оно, батюшка, семейная жизнь! А нельзя! Надо поддерживать обстановку!.. Такие уж уродились мы с женой — горды мы очень!.. Гордости тьма-тьмущая!
После целого дня всевозможных бессмыслиц, которых мне пришлось быть свидетелем, я полагал уже, что гордая глупость моих хозяев разыгралась до конца и продолжения ее не будет; но ночью, когда все живущие в квартире были уже в постели, с двуспальной кровати моих хозяев, вопреки моему желанию, до меня неожиданно донеслись слова:
— К другим ходим, к себе никого… Много ли тут… водки, селедки… — говорила жена.
— Н-да… Селедочку с лучком… помочить ее.
Очевидно, что супругам недостаточно было того, что шиньон лежал в коробке на шкафу; им нужно было видеть его в действии. Вследствие этого вечером следующего дня ко мне еще раз явился хозяин.
— Позвольте вас просить, — сказал он, — завтра провести с нами вечерок.
— Я должен быть в другом месте. Извините!
— Очень жаль! А то бы в карточки? партийку?
— Не играю в карты.
— Очень жаль. Особенного ничего не будет. Но, надеюсь, все будет прилично. Мы с женой…
— Не могу! — сказал я решительно.
— В таком случае позвольте просить у вас комнату на несколько часов?
Я изъявил согласие.
Целое утро следующего дня хозяин бегал по городу, отыскивая денег. Часам к двум он воротился с кульком, потным лицом, вытаращенным глазом и дергающейся щекой.
— Что будешь делать! — говорил он мне. — Не успел повернуться — десяти целковых нет в кармане! Живи, как знаешь…
Я снова изъявил сочувствие.
Часу в шестом начали появляться гости, мужчины и дамы, и тотчас же принялись за стуколку. Так как комнаты хозяев были заняты чайным столом, то детей с больными желудками оттеснили в кухню, стараясь поплотнее притворять дверь, чтобы гости не слышали крика и плача… Я тотчас же ушел из дому и воротился в третьем часу ночи, будучи уверен, что все уже кончилось; но, к удивлению моему, окна моей комнаты были освещены. Я поднялся по черной лестнице и вошел в кухню.
Здесь моим глазам представилось ужасающее зрелище, устроенное взаимными усилиями просвещенных супругов. Атмосфера маленькой кухни была раскалена до последней степени. Волны чада закрывали все, кроме огненного зева плиты, — и в глубине этого ада слышался плач и стоны детей, которые не могли заснуть от боли в желудках, от жары и угоревших голов. Кухарка, которую подняли с пяти часов утра, которая была измучена работой — так как она должна была принимать одежду гостей, подавать чай, таскать детей из комнаты в кухню и, кроме всего этого, мучиться муками мужа, которому нечего послать в деревню, — была разозлена и на просьбы плачущих детей отвечала чуть ли не дракой, после которой у нее самой выступали слезы.
— А? Не правда ли, — лепетала Клавдия Петровна в гостиной, поворачивая к гостье затылок с шиньоном из крепированных волос… — Недурно?
— Оч-чень, очень мило!
— Легонький! — прибавлял супруг, рассоловевший от водки.
Мне некуда было деться, так как хотя хозяин и относился ко мне как человек к человеку, но забравшись с гостями в мою комнату, кажется, и не думал уходить оттуда.
Злодейства эти продолжались до девяти часов утра.
Злодейства "обстановки", — результатами которых был горох, плач детей, французский язык и неизменная атмосфера глупости, — продолжаются до сего дня.