Первое, что я помню, это могучий Копетдаг, у подножия которого прилепился наш аул, где я родился и вырос. Я хорошо помню, что он раньше других аулов прогревался первыми утренними лучами солнца; а когда солнце пряталось за горой, раньше других погружался в тень, которая росла на глазах, становясь всё больше и больше, пока не охватывала, казалось, всю землю.
И ещё я помню Секизяб, реку, что питала осе вокруг. Никто не мог сказать точно, где её истоки. Родившись высоко в горах, она, казалось, вырвалась из самой груди Копетдага и, подобная могучему дереву с беспорядочно разбросанными, переплетёнными ветвями, прихотливо вилась на равнине, разбиваясь на большие и малые рукава, которые должны были напоить не только зелёную бахрому нашего Янги-Кала, привольно раскинувшегося по берегам Секизяба, но ещё и других аулов, лежавших дальше, вниз по течению.
Эти рукава и арыки, отходящие от рукавов, тянулись далеко во все стороны, охватывали луга Тилки, посёлка к востоку, от нашего аула, а на западе доходили даже до Геок-Тёпе, и ещё дальше, до села Совут-ли. И надо ли говорить, что при первой же возможности, все мы, от мала до велика, устремлялись к воде и купались до тех пор, пока не становились синими от холода. Мы купались в арыках, мы купались в рукавах Секизяба, мы купались в бассейне, который был специально построен у плотины близ электростанции, которая давала ток всему району. Но, конечно, лучше всего было купаться в том месте реки, где она ещё не делилась на рукава, там, где ледяная зелёная вода с шумом неслась по склону. Вы знаете такую игру — балакмунди? В неё играют так; берут штаны, крепко-накрепко стягивают их верёвкой у пояса, потом засовывают в воду, а когда они хорошенько промокнут, надувают через штанины, так что получался огромный пузырь; и вот на этом-то пузыре, из которого медленно выходил воздух, мы и неслись вниз по течению в стремительном ревущем потоке, стараясь заплыть как можно дальше. Это было просто здорово, если бы не одно обстоятельство: иногда приходилось возвращаться, неся штаны в руках, вернее то, что от штанов оставалось. И матери наши, как нам казалось, ругали нас даже после того, как мы проваливались в беспробудный мальчишеский сон. И их можно было понять, наших матерей — ведь для игры в балакмунди, что в буквальном переводе звучит как «сядь на штаны», годились только очень хорошие, плотные, иначе говоря, почти что новые брюки, которые очень быстро превращались просто в ветошь.
А накупавшись, мы шли ещё дальше, вверх по течению, к началу ущелья. Мы несли с собой удочки и долгими минутами сидели у воды, затаив дыхание. И вот, почувствовав, как дёрнулась леска, ты подсекаешь, и огромная рыбина, сверкая серебром, подпрыгивает у твоих ног. В то время нам казалось, что центр мира — это и есть наш аул, и что самое большое — в нашем ауле, и Секизяб, мы были в этом уверены, — самая огромная река на свете, ну, и рыбы в ней, конечно, самые крупные тоже. Да и могли ли мы думать иначе о нашей реке, если мы не видали ничего другого? Даже арык, проходивший в сторону Тилки, мы гордо называли Большим арыком. А что — ведь даже через арык не всякий мог перепрыгнуть, не говоря уже о Секизябе, который не шёл ни с каким арыком ни в какое сравнение. Даже в самом узком месте Секизяба только один мальчик из всей округи мог его перепрыгнуть. Хабет — так звали этого мальчика. Он учился со мной в одном классе, и мы прозвали его Кузнечиком из-за того, что он вечно прыгал. Никто и не мечтал с ним сравниваться в прыжках; когда он разбегался и прыгал, то, казалось, он просто летел по воздуху, всё дальше и дальше, и мне всегда казалось, что если бы он стал заниматься этим серьёзно, то мог бы стать великим спортсменом. Но сам Хебет хотел стать трактористом — и стал им… но это уже другая история.
Да, Секизяб! Он навсегда в моей памяти. Мы выросли на его берегах, мы пили его воду, мы питались плодами, вырастить которые было бы немыслимо, не будь Секизяб рядом — и разве таким уж преувеличением было бы сказать, что он вспоил нас и вскормил, подобно родной матери — а разве кто-нибудь может забыть родную мать? И песни пел он словно мать у колыбели. Конечно, если только не сидеть у самого водопада — там уж никакой песни не было, там стоял такой грохот, что хоть в уши кричи — ничего не услышишь. Зато, если ты садился на берегу, где вода текла спокойно, она начинала тут же баюкать тебя задушевной, никогда не затихающей и не повторяющейся мелодией. И если ты закрывал глаза, то уже через минуту тебе начинало казаться, что эта музыка, от которой щемит сердце, создана великим Мыллы-ага или известным всей Туркмении Тачмамед-ага; прислушавшись, ты узнавал песни Сахи Джапарова и Шихдурды-бахши, которые сменялись напевами тростниковой дудки Ата Кора, а след за этим ты слышал, любимые народом песни Байлы Куле. Но разве это удивительно? Ведь все они — и Мыллы-ага, Тачмамед-ага, и другие — все они родились здесь и так же сидели некогда у неумолчно поющей воды; так почему бы не предположить, что и сладким напевам своих дутаров и туйдуков они не выучились у вечно молодого Секизяба, ровно как и песням, которые прославили их по всей стране. Ибо Секизяб со свойственной ему щедростью отдал им всё, чем он владел, не требуя взамен ничего. Послушайте-ка ещё и ещё раз мелодии Мыллы-ага, послушайте их, закрыв глаза, и вы сами увидите, насколько напоминают они природную мелодию струящегося потока, мелодию, созданную нашим многозвучным и певучим Секизябом, чья прозрачная вода своею сладостью превосходит шербет…
Нет и не может быть во всём мире реки, лучше Секизяба, реки нашего детства. Даже много позже, когда мы подросли и пошли в школу, мы всё меряли Секизябом. Нам говорили о морях, а мы живо представляли себе мель Аннаберды, где вода Секизяба широко разливалась по мелководью, едва покрывая собою гальку и камни. Таким нам казалось и море. И острова нам были не в диковинку — ведь такие острова имелись и на нашей реке, и не раз мы соревновались в том, кто быстрее доберётся до самого большого острова. Да, водой нас было не удивить; ведь ни моря, ни океаны не могли сравниться, по нашему убеждению, с Секизябом. Конечно, были и другие источники, мы видели воды реки Алтыяба, что означает Шестиречье, что в ущелье Чули, мы пробовали воду Котур-ата, позже прозванного Алтын чешме, золотым родником; мы знали воды Нов-ата, и воду кяризов, подземных каналов, проложенных нашими предками, что питали колодцы — но ни один из этих источников, ручьёв и рек не шёл ни в какое сравнение с нашим Секизябом. Он был частью нас, и мы были частью его, и никто никогда не сказал о нём ни, одного плохого слова. Даже тогда, когда по весне, напитавшись тёплым дождём и талыми ведами, растопившими снег, он выходил из берегов и буянил, вырывая с корнем огромные деревья и перекатывая валуны; даже тогда, когда наши улицы превращались по его вине в арыки, по которым, разрушая заборы и смывая посевы на полях, неслась вода, люди не ругали Секизяб, но думали о том, как хорошо было бы подчинить эту неуёмную силу, и мечтали о том времени, когда сила эта будет поставлена на службу народу.
В те далёкие годы это казалось мечтой, прекрасной, как сон, и таким же прекрасным, как в детском утреннем сне, запомнился мне Секизяб.
Хотя лето уже наступило, ранним утром воздух благоухал совсем по-другому, по-весеннему. Покрытые утренней росой травы на берегу арыка тихо шуршали. Сквозь облака, медленно плывшие из-за гор на западе, уже прорывались острые штыки солнечных лучей, а само солнце, круглое и тёплое, было похоже на только что испечённый в тамдыре чурек. Эти лучи дробили облачное покрывало над горой на мелкие части, тоже окрашивая их в красноватый цвет. Ночью прошёл дождь, который смыл пыль и напоил землю садов и огородов. В такую минуту кажется, что всё на этом свете так хорошо, что лучше не придумать, и что на свете существуют только хорошие и добрые люди, и чувствуешь себя таким лёгким, что взмахни руками — и улетишь прямо в небо.
Вот каким было утро того дня, когда мы закончили школу. С полотенцем на плече я шёл умываться к, арыку Улыяб, что журчал совсем рядом с нашим домом. Вода в нём была такая прозрачная, такая чистая, что и сам себе начинал казаться каким-то особенно чистым.
Жаль, что уже нельзя было лечь в арык и ждать, когда вода заструится у тебя по спине; это удел малышей, а я с этого дня уже взрослый. Вернувшись домой, я наспех перекусил и собрался. Но только я хотел выйти на улицу, как за спиной раздался ласковый, как всегда, голос мамы:
— Куда ты так рано собрался, сынок?
— Хочу в школу забежать, мама.
— А я думала, что вы больше не учитесь.
— А мы не учимся, верно. Мы просто договорились ещё раз, с самого утра, собраться у школы, все вместе. Кто знает, когда мы ещё соберёмся вот так.
— Понимаю, понимаю, сынок. Но ведь ты не отдохнул после работы…
Мама имела ввиду, что ночью я помогал отцу поливать огород. Но разве в восемнадцать лет обращаешь внимание на подобные мелочи. Но чтобы не огорчать маму, я сказал:
— Ты не волнуйся. Вернусь и отдохну.
Тут на пороге появился мой папа. Вид у него всегда очень важный и строгий. На самом деле он очень добрый, но по-моему он считает, что мужчине не к лицу проявлять доброту, а поэтому всегда предпочитает казаться очень строгим. Маленького роста, жилистый, с торчащими усами, он держал в одной руке пиалу, а в другой чайник, из которого он без успеха пытался выцедить последние капли.
— Если будешь весь день шататься бог знает где, не отдыхая, тебя не надолго хватит, — сказал он, и очень строго посмотрел на меня снизу вверх. Я мог бы сказать ему, что когда ему самому было восемнадцать лет, он тоже мог не спать по несколько суток, он сам рассказывал мне как-то, да и сейчас в свои пятьдесят, он поднимался с зарёй, но я не стал ничего говорить, только кивнул и помчался к школе, где все уже, должно быть, собрались.
Большое здание школы, возвышавшееся над всеми остальными постройками села, было видно отовсюду, Я иду к нему по узенькой тропинке, вьющейся среди посевов; стебельки помидоров слева и справа издают пряный запах. Если бы было нужно, я мог бы добраться до школы с завязанными глазами, настолько хорошо я запомнил за эти годы все тропки, ведущие к ней из любой точки аула. Да что там тропки! Любую канавку, любой бугорок и любую выемку знал я, как собственный двор, и даже в темноте пробежал бы до школы, ни разу не споткнувшись.
Все ребята, как я и предполагал, уже собрались. Но не только ребята — и директор тоже был здесь, и классный наш руководитель. Мы говорили все разом, галдели, как стая птиц, делились планами, кто куда пойдёт учиться, а кто работать в колхозе, а на душе у всех была какая-то грусть — ведь мы прощались со школой, прощались друг с другом и со своим детством, отныне алы были совершенно взрослыми и вступали во взрослую жизнь.
Всё-таки то, что я всю ночь поливал участок, сказалось, и я, попрощавшись со всеми, собрался домой. Но выйдя во двор, остановился, как вкопанный… Потому что в дальнем конце двора, там, где беспорядочной грудой громоздились едва ли не до неба сломанные парты, я увидел Кумыш. Её чёрные волосы, заплетённые в две толстых косы, — были заброшены сейчас за спину. Мне ли было не знать эти косы, которые только-только не касались земли, извиваясь по тоненькой спине, подобно змеям. Она была похожа на картину, Кумыш. Знаете, наверное, такие рекламные картинки, которыми «Аэрофлот» приглашает вас совершить путешествие в неведомые страны, где живут вот такие прекрасные девушки с тонким станом, с алыми губами, сквозь которые или угадываются или видны белоснежные зубы. Бот такой же, только не нерисованной, а живой и была та девушка, которая молча смотрела на меня.
Да, она не была нарисованной. Я знал это, пожалуй, лучше других. Как сейчас помню, как она появилась в нашей школе восемь лет назад, когда мы только начали учиться в третьем классе. Рядом со мной было свободное место, и вот на него-то учитель и посадил новенькую. Весь урок она просидела не шелохнувшись, а ребята совершенно извертелись, чтобы поглядеть на неё. На перемене ко мне подошёл Хабет, тот самый, что прыгал лучше всех, и сказал как можно равнодушней:
— Эй, Ашир! И охота тебе сидеть с девчонкой, а?
Тут все засмеялись и стали говорить, что они-то уж ни за что не стали бы сидеть с какой-то незнакомой девчонкой, особенно если можно сидеть с любым мальчиком. И я решил так и поступить. Но когда я стал собирать свои тетради и учебники, девочка, до этого безмолвно глядевшая на мои приготовления, вдруг дотронулась до моей руки и тихо сказала:
— Я знаю, это ты из-за меня хочешь уйти. Не уходи, Я сама пересяду на другую парту.
Она говорила спокойно, но мне показалось, что голос её дрожит от обиды. Я посмотрел на неё. Она вся словно светилась. У неё было очень белое личико, и вся она была совершенно не похожа на тех девочек, которых я видел раньше. Не знаю, как это объяснить; сейчас не знаю и тогда, конечно, тоже не знал. Что-то в ней было особенное. Я и сам не заметил, что гляжу на неё уже долго, гляжу и не могу оторвать взгляд.
— Так мне пересесть на другую парту?
— Нет, не переходи, — сказал я. — Не переходи.
В этот момент учитель вошёл в класс, и начался урок. А когда он кончился, она тихонько шепнула мне: «Ты не слушай мальчишек. Они хотят, чтобы я сидела с ними. Они сами мне предлагали с ними сидеть — и Хабет, и другие».
От удивления я просто разинул рот, потому что понять ничего не мог. Это было выше моих сил. Нет, решительно ничего я не мог понять. Если они хотят я ней сидеть, почему не скажут прямо. Хебет, например. Что я, держу эту девчонку, что ли? Пусть сидит, с кем хочет. А если ей нравится сидеть со мной, пусть сидит со мной, что я, хуже других, что ли? А если ещё начнут дразниться, то получат как следует.
На следующих уроках я всё поглядывал на неё тайком. Нет, такой аккуратной девчонки в наших краях я не видел. Интересно, откуда она взялась? Я потрогал её за локоть, и она, не отрывая глаз от учителя, чуть наклонилась ко мне.
— Почему я тебя до этого не видел, а?
— Мы совсем недавно сюда переехали, — едва шевеля губами, ответила она.
— А откуда?
— Потом скажу, на перемене. А теперь давай послушаем.
И она снова уставилась на учителя. Я был очень удивлён, что она так смотрит. Я тоже посмотрел на учителя, Я видел его уже сто раз и ничего интересного не заметил, Это был учитель арифметики Курбан Сапарович, вот и всё. Мне вовсе на хотелось на него смотреть. Значит, она, эта девочка, приехала к нам недавно. Вот почему она отличается от наших девочек. Наверное, издалека. А кто её родители? А где она училась до этого? Вопросы так и вертелись на коннике языка, и я вертелся вместе с ними. Учитель заметил это.
— Ашир, что с тобой?
— Ничего.
— Тогда сиди спокойно.
Затем, открыв книгу и назвав страницу, на которой находилась задача, которую мы должны были решать, он спросил:
— Кто хочет решать эту задачу у доски?
Кто же захочет стоять у доски — там даже не подскажет никто. И вдруг вижу — девочка рядом со мной поднимает руку.
— Я хочу.
— Ну, что ж, иди.
По классу будто волна прокатилась. Обычно у нас такого не бывало. Самому идти к доске? Вот это да. И пока девочка шла к доске, все взгляды были устремлены на неё. А учитель поднял руку, унимая гул, и прежде, чем продиктовать условия задачи, сказал:
— Вы, я думаю, заметили, что у нас появилась новенькая. — И сам себе ответил: — Ну, конечно, заметили, её трудно не заметить. Её зовут Кумыш, фамилия — Аймурадова, Кумыш Аймурадова — запомнили? Её семья недавно переехала на заставу, её отец — начальник заставы. Там, где они жили до этого, Кумыш училась только на пятёрки. А теперь вернёмся к задаче…
Так вот почему Хабет и все другие хотели, чтобы она сидела с ними! Теперь я понял это. Ещё бы — сидеть на одной парте с круглой отличницей, да ещё дочерью начальника заставы. Ну и хитрецы они. Сами дразнили меня, и сами же хотели с ней сидеть. И тут я почувствовал даже гордость — хотеть они хотели, но сидит она не с ними, а со мной. И будет сидеть — пока мы ходим в эту школу.
Так оно и случилось, И до самого последнего дня мы просидели с ней рядом, на одной парте. Мы подружились, как дружат мальчишки — вместе готовились к урокам, лазали по горам, спорили о прочитанных книгах. Едва ли не каждый день я провожал её до заставы, часто бывал у неё дома.
Так мне ли было не знать её!
И всё-таки я проглядел, когда из тоненькой и опрятной девочки она превратилась в девушку. Я заметил это буквально накануне выпускных экзаменов. Мы готовились к ним, как всегда, вместе. И вот как-то она вышла из своей комнаты в новом платье. «Посмотри, Ашир, — сказала она и улыбнулась. — Я хочу пойти в нём на выпускной вечер. Тебе нравится?
Я хотел что-то буркнуть в ответ — что я понимаю в девчоночьих платьях, да и кто понимает, верно? И только я раскрыл рот, чтобы сказать это, как у меня перехватило дыхание. Только теперь я понял, как верно выбрали родители это имя — Кумыш, Она была вся словно из серебра, она вся так и светилась. Светились её волосы, светилось её лицо, фигурка, её руки; всё это, вся она перепивалась и я на мгновение закрыл глаза, как если бы мне в глаза попал солнечный зайчик, Кумыш засмеялась: «Правда, красиво?» — и упорхнула, как птичка, в другую комнату.
В тот день я уже не мог заниматься. Придумав какой-то предлог, я побрёл домой, и в тот день едва не заблудился. Смотрел ли я на тропу, закрывал ли глаза — я видел Кумыш, окружённую серебряным сиянием.
И с этой девушкой я столько лет сидел на одной парте? О чём я думал эти годы? Где были мои глаза? Мы вместе учились, участвовали в самодеятельности, танцевали, шутили, смеялись, говорили о всякой всячине, о важном и неважном. Почему же я ни разу не увидел её так, как сегодня… не сказал ей, как она мне нравится.
А может быть и правильно, что не сказал. Ведь она такая красивая, а я? Длинный, тощий, и совсем не красивый. Она только бы рассмеялась, попробуй я сказать ей что-нибудь такое.
И вот теперь она стоит и ждёт. Но кого?
Может быть меня? Ведь что ни говори, я был ей хорошим товарищем все эти годы, защищал её, как мог, помогал ей. Может быть сейчас, в этот день, когда мы все разлетаемся в разные стороны, и кто знает, увидимся ли снова, она хочет сказать мне несколько слов на прощанье.
И тогда, не отрывая от неё взгляда, я сделал несколько шагов вперёд, и тут же замер на месте. Ведь могло быть, да, именно так и могло быть, что ждёт она вовсе не меня, и я только помешаю ей, и она нахмурится и навсегда будет думать обо мне как о надоедливом парне, который помешал ей с кем-то проститься.
Так я и стоял, не в силах подойти, и уйти тоже не в силах. Нет, наверное, я всё-таки подошёл к ней, потому что она вдруг оказалась совсем рядом. Она погладила ладонью поверхность старой парты, изрезанной ножиком, и вдруг спросила:
— Ашир… зачем ты написал обо мне заметку в стенгазету?
Сначала мне показалось, что она хочет сказать что-то другое. При чём тут была эта заметка? Да и разве я написал что-нибудь плохое, соврал что-нибудь. Мне было приятно писать эту заметку. В ней я писал о нашем выпуске, о том, как хорошо нам было вместе все эти годы и о том, что самая лучшая наша ученица — конечно, ею была Кумыш, закончила школу с золотой медалью, и что мы все этим гордимся. Вот и всё, что я написал — чистая правда.
Так я и объяснил Кумыш.
— Всё, что я написал, — чистая правда. Разве нет?
— Всё равно как-то неудобно, когда тебя так расхваливают.
— Я этого не понимаю, Раз ты была все эти годы отличницей — я так и написал. Получила золотую медаль — тоже написал. Может быть есть ещё какая-нибудь Кумыш, получившая золотую медаль?
Кумыш молча продолжала поглаживать крышку от парты.
— Может быть просто не нужно было ничего писать? — сказала она тихо. — Ведь всё кончилось… и не будет теперь у нас стенгазеты. И нас здесь больше не будет.
Всё это время я очень внимательно рассматривал носок своего ботинка. Разве об этом, о стенгазете, должны бы мы говорить. Разве об этом я должен сейчас думать? Но я не мог заставить себя. Какой я всё-таки неуклюжий, здоровенный дурак. Почему язык мне не повинуется. Почему, когда я дома, один, или среди ребят, слова так и сыплются изо рта, а сейчас хотя бы одно слово сказать, одно единственное слово.
Но ничего я придумать не мог.
— Ты идёшь домой?
— Не знаю. — Это вырвалось у меня само собой, но тут же я понял, что действительно не знаю, иду ли я домой. Что мне делать дома. Спать? Ещё высплюсь. Да и не уснуть мне сейчас.
Кумыш рассмеялась своим замечательным серебристым смехом:
— Какой ты смешной, Ашир. Ну как же можно не знать?
— А ты знаешь?
— Я знаю.
— Ну и куда же ты сейчас пойдёшь?
Она думала не больше секунды.
— Туда же, куда и ты.
— Тогда пошли к водопаду.
— Это ты замечательно придумал, Ашир. Пошли.
И она пошла впереди. Шла она очень быстро. Просто удивительно было, как это ей удаётся. Она словно плыла над землёй, стараясь не обидеть ни одно существо, не наступить ни на одну травинку, и вместе с тем мне приходилось то и дело прибавлять шагу, чтобы не отстать от неё. Я всё время думал, что же сказать ей такое, чтобы она поняла, что у меня на сердце, но в голове была какая-то каша. А тут ещё Кумыш, то и дело оглядываясь, посмеивалась надо мной.
— Что-то ты совсем разучился ходить, Ашир. Еле плетёшься. Может устал? Может отдохнуть хочешь?
— Я? Устал?
— А кто еле-еле плетётся следом?
— Просто боюсь наступить тебе на пятки.
— Смотри, не заблудись, когда один останешься.
— Да я не только не отстану от тебя, а если и побежишь, догоню в два прыжка.
— Догоняй, хвастунишка.
И она, засмеявшись своим рассыпчатым серебряным смехом, помчалась по тропинке, петлявшей вдоль арыка, обсаженного тутовыми деревьями. Её толстые длинные косы летели вслед за ней, а на расстоянии вытянутой руки вслед за косами бежал я, готовый схватить её в любую минуту. Но мне не хотелось этого делать, Мне хотелось одного — чтобы этот стремительный бег никогда не прерывался, чтобы он длился и длился без конца. От ночной усталости не осталось и следа. Наконец, я поровнялся с ней, и в этот момент она споткнулась, так что, не схвати я её, она упала бы.
Вот так это произошло.
Сначала ни я, ни она, казалось, не понимали этого. Ещё мгновенье назад мы неслись с ней, словно птицы, а теперь я держал её в объятьях, чувствовал всю её, прижимал к груди, и слышал, как бьётся, словно хочет вырваться на свободу, моё собственное сердце.
Потом она сказала:
— Отпусти меня.
Но руки мои никак не хотели этого делить. Тогда она сказала, уже сердясь:
— Пусти. Люди могут увидеть.
Мне было всё нипочём. Пусть видят.
— Пусть видят.
— Пусти, говорю. — И руки Кумыш упёрлись в мою грудь. Она была совсем не слабенькой, но что она могла сделать со мной, будь она и втрое сильней. Ничего.
— Ты же сама сказала, чтобы я тебя ловил.
— Ну, а теперь отпусти. Слышишь.
И тут я разжал руки. Я не узнавал Кумыш, таким голосом она ещё никогда не разговаривала со мной. Я вообще не предполагал, что голос её может быть таким холодным, даже враждебным. Словно она разговаривала со своим злейшим врагом.
— Прости меня, Кумыш, — сказал я. — Я не хотел тебя обидеть.
Теперь она стояла в двух шагах от меня, отвернувшись. Уйдёт? Так мне и надо.
— Кумыш!
Она повернулась ко мне. Вид у неё всё ещё был сердитый. Но я, наверное, выглядел так нелепо, что она не удержалась и прыснула. Я стоял, опустив голову. Наверное, в эту минуту я был похож на собаку, которая провинилась перед хозяином. Когда я поднял глаза, Кумыш уже улыбалась, дружелюбно и доверчиво, как всегда.
— Ты тоже не обижайся на меня, Ашир, — сказала она.
В одно мгновенье я снова вознёсся на небеса. Я? На неё? Никогда в жизни! И это я ей и сказал.
— Я никогда на тебя не обижусь, Кумыш. Клянусь!
— Я тоже… Я тоже не обижусь на тебя никогда.
Всё-таки в человеческих словах заключена огромная сила. Что изменилось за эти несколько минут? Ничего. То же небо над головой, та же земля под ногами. Но изменилось абсолютно всё. Стоило Кумыш своим нежным голосом произнести несколько ласковых слов, и вместо ночи засиял солнечный день, и в моих ушах раздались самые чарующие мелодии Чары Тачмамедова, которые он наигрывал здесь в детстве. Как прекрасна была жизнь в эту минуту, как прекрасно было всё вокруг. Но прекрасней всего была сама Кумыш; казалось, она вся светилась радостью и добротой и изливала эту радость и эту доброту на всё, что было вокруг. Я вдруг тоже повеселел и преисполнился небывалой радости и уверенности, что всё, всё в жизни хорошо и прекрасно, и что будущее будет точно таким же. Почувствовав вдруг прилив небывалой смелости, я набрал в грудь побольше воздуха и выпалил:
— Знаешь, что я тебе скажу…
— Откуда мне знать? Вот скажешь — и узнаю.
Когда она говорила или улыбалась, на щеках у неё появлялись ямочки, и когда я видел их, я мгновенно забывал всё на свете, вот как сейчас. Мысли у меня спутались, и та красивая фраза, которую я приготовил сказать, удрала куда-то из головы, как мышь от кошки.
— Я хочу тебе сказать, что…
Лучше бы мне провалиться. Второго такого недотёпу, как я, надо поискать. Язык во рту вдруг стал, как подушка.
Кумыш смотрела на меня, посмеиваясь.
— Так не честно, Ашир. Начал говорить — говори.
Или испугался?
— Неужели ты считаешь меня трусом, Кумыш?
— Конечно, нет. Поэтому я и хочу, чтобы ты сказал.
— И скажу. Только мне нужна передышка. Так сразу я не могу. И ещё — ты должна обещать мне, что не обидишься.
— Обещаю.
— Обещать-то обещаешь, а вот обиделась же.
— Так ты ведь мне чуть рёбра не сломал. Посмотри на себя — настоящий медведь.
Да, наверное, она права. И в кого я такой вымахал. Отец у меня небольшого роста, мама тоже, а я чуть не до двух метров вымахал. Действительно, медведь. Мне и в голову не приходило, что ей могло быть больно, когда я её обнимал.
— Я не хотел причинить тебе боль, Кумыш, поверь. Я увидел, как ты споткнулась… ты ведь могла упасть и удариться. Вот и я… — И я развёл руками.
Она стояла как раз передо мною — стройная, гибкая и такая тоненькая, что я мог бы, наверное, обхватить её талию двумя пальцами. Чтобы положить руки мне на плечи, ей пришлось даже чуть-чуть приподняться, но она сделала это: приподнялась на носках и положила мне руки на плечи. И тут обе мои руки, словно получив какой-то приказ, обняли её, но на этот раз так бережно, словно Кумыш была из самого тонкого на свете стекла.
Но она не была из стекла, нет. Она была девушкой, живой и горячей, и когда я осторожно прижал её к себе, мне показалось, что я обнял волшебную лань, и что я слышу, как бежит по её жилам кровь. Её голова только-только доставала до моей груди, и она стояла так, словно хотела получше услышать, что у меня в этой груди делается, а там не делалось ничего, только сердце билось так, будто это было не сердце, а паровой молот.
— Кумыш, — начал я снова и почувствовал, как от моего голоса она вздрогнула и напряглась, но не отодвинулась, нет, может быть, даже тесней прижалась ко мне. Как сладко было произносить мне это имя — Кумыш. Казалось, каждый раз, когда его произносишь, на язык падает капелька мёда.
— Кумыш… я хочу тебе сказать… давно хочу тебе сказать… что ты… ты мне очень… очень нравишься. Больше всех девушек на свете.
Она подняла на меня глаза и я увидел, как в них, подобно росе, сверкают слёзы. Нет, никогда мне не понять этого. Она улыбалась мне самой прекрасной улыбкой на свете, а в глазах её стояли слёзы. Вы можете хоть, что-нибудь понять в женщинах? Я — не могу.
— Ты любишь меня, Ашир?
— Да, — сказал я. — Да. Очень люблю. И всегда буду.
— И я тоже, — ответила Кумыш. — Я тоже всегда буду тебя любить.
И она снова прижалась ко мне. Я поцеловал её прямо в макушку, я был на седьмом небе от счастья и только хотел сказать об этом Кумыш, как почувствовал резкий ожёг, а потом ещё и ещё.
Рядом с нами, подняв руку с плетью, верхом на на тонконогом жеребце, грызущем удила, я увидел капитана Аймурадова, отца Кумыш. Лицо его было искажено от гнева.
— Бы бы ещё посредине аула стали целоваться. — Потом, обращаясь к Кумыш, кинул резко: — Марш домой! — И мне: — Не стыдно тебе, Ашир? Ведь ты ходил к нам в дом. Не ожидал я от тебя такого. Не ожидал.
Так закончилась наш встреча. Я не знал, что делать, что предпринять. Больше всего мне было тревожно за Кумыш. Капитан Аймурадов был человеком суровым. Правда, ко мне он всегда относился хорошо, но что если он и вправду подумает, будто я хотел его опозорить? Быть может надо было ему всё объяснить тут же, на месте, сказать, что я люблю Кумыш, и что всю жизнь буду любить только её. Может быть надо идти сейчас не домой, а на заставу. Как отнесётся капитан Аймурадов к дочери, которую застал в объятьях парня. Он накажет её, это несомненно. Но как? Может быть он её ударит? Нет, этого не может быть, этого я себе представить не мог. Кумыш была единственной дочерью и я знал, что капитан любил её больше самого себя. Запретит ей встречаться со мной? Но разве можно запретить людям любить друг друга?
С таким же успехом можно запрещать солнцу светить днём, а звёздам ночью.
Не в силах ничего решить, я стоял на месте и смотрел им вслед, пока не потерял из вида. И всё-таки я чуть-чуть успокоился. Нет, не такой человек был капитан Аймурадов, чтобы поднять руку на свою дочь. Ведь недаром он пользовался таким авторитетом у наших односельчан, среди которых не было ни одного, кто не уважал бы капитана Аймурадова. Да, каждый житель Янга-Кала, от седобородого яшули до малыша; который ещё и в школу не ходит, любили капитана Аймурадова — и не только потому, что он был командиром заставы. И если сказать честно, то и я любил капитана. Он очень нравился мне, и я нисколько не обижался, что он огрел меня плетью. Даже если бы он десять раз сделал это, я всё равно не изменил бы своего высокого мнения о нём.
Пусть он был суров и редко улыбался — но разве мужчина, настоящий мужчина, не должен быть таким. Но кто, как не он, днём и ночью нёс дозор на границе, охраняя наш сон и спокойствие, а после этого всегда находил и время, и силы, чтобы вместе с бойцами, свободными от службы, помочь колхозу в сборе фруктов и в заготовке сена? Нет, я совсем не сердился на отца Кумыш.
И я поднял голову. Всё будет хорошо, сказал я себе. Всё будет хорошо.
Только сейчас, когда схлынула радость, усталость снова навалилась на меня, напоминая о той бессонной ночи, что прошла, и о той, что ещё предстояла. И я поплёлся домой, едва переставляя ноги.
Все следующие дни я не находил себе места. Как мне увидеть Кумыш, узнать, что с ней. На заставу идти нельзя, это ясно, в школе никого нет. И тут я хлопнул себя по лбу. Конечно! Я увижу её завтра, завтра вечером, увижу обязательно, ведь завтра в нашем колхозном Доме культуры состоится выпускной бал. И будут выступать певцы, а наш кружок покажет свою постановку «Зохре и Тахир». Как я жалел теперь, что бросил драмкружок, ведь вполне могло случиться так, что роль Тахира исполнял бы я, а Зохрой была бы Кумыш. Но жалеть об этом было поздно. Да и не в этом дело в конце концов. Лишь бы пришла Кумыш. А она придёт, не может не прийти. Во-первых, она наверняка поёт в этом концерте, как это уже бывало не раз в предыдущие годы, во-вторых, это выпускной вечер, которого она так ждала и для которого приготовила такое красивое платье, а в-третьих… в-третьих, я не мог придумать ничего, кроме того, что Кумыш придёт обязательно: ведь соберутся не только выпускники, придут родители, председатель колхоза, который по традиции предложит нам работать в колхозе, из города приедет представитель Гороно, который вручит награды нашим медалистам, и лучшей из них опять-таки была Кумыш.
Нет, она придёт обязательно. Мы, конечно, сядем вместе и она тихонько, как всегда, расскажет мне, что с нею происходило все эти дни.
Как неимоверно долго тянется время, когда ждёшь чего-нибудь! Эту ночь мы с отцом снова полизали огород и тело прямо разламывалось от усталости. А когда я прилёг утром, то не мог заснуть и на минуту. Может быть лучше побродить?
И я решительно встал.
Мама переполошилась:
— Ты которую ночь работаешь, сынок, ну, куда ты собрался, отдохнул бы.
Отдохнул бы… Эх, никто не понимает, что творится у меня в душе. Кумыш поняла бы, но где она, Кумыш? Я брёл, не глядя под ноги, и они, сами по себе понесли меня сначала к школе, где в это утро не было ни единой живой души, а потом, совершенно незаметно для себя самого, я оказался на том месте, где я вчера бежал за Кумыш, видя перед собой её толстые, извивающиеся по тоненькой спине косы. Вот здесь она споткнулась и упала бы, не подхвати я её. Вот здесь мы стояли, обнявшись, пока плеть капитана Аймурадова не обожгла меня. Я опустился на тропу и сидел так, прямо на земле, часа два, не меньше. Может быть я ожидая чуда? Ожидал того, что вот сейчас из-за поворота, из-за тех вон кустов появится стройная фигурка девушки с огромными сияющими глазами, которая скажет: «Ашир! Какой ты молодец, что дождался меня». Чтобы услышать это, я готов был сидеть хоть год.
Но Кумыш не пришла.
От всех мыслей и от того, что совсем не спал уже две ночи, голова у меня будто набита леском. Я знал, что надо бы выспаться, просто прийти домой и лечь, а потом заняться чем-нибудь полезным, помочь, например, маме или отцу, или пойти в клуб, к ребятам, что надо взять себя в руки, а не бродить, как лунатик, с потерянным видом среди белого дня, я знал всё это, но ничего не мог с собой поделать. Мне казалось, что я сошёл с ума, лишился последнего разума. Мне то хотелось плакать от какой-то обиды и слёзы прямо подступали к глазам, то хотелось захохотать да так, чтобы мой смех был слышен за сотни километров. Одним словом, я просто спятил. Мне должно было быть стыдно, я знаю, и я даже говорил себе: «Ашир, дурак ты этакий, посмотри на себя со стороны, здоровенный двухметровый парень, а готов стать посмешищем из-за любви. Стыдись, Ашир!» Но стыда я не чувствовал. Наоборот, мне хотелось, чтобы я никогда уже не стал таким, как прежде. Пусть все смеются надо мной, пусть показывают пальцами, пусть говорят: «Вот идёт Ашир, который от любви потерял рассудок», — мне всё равно.
И снова ноги принесли меня к арыку, обсаженному тутовыми деревьями, вдоль которого бежала, вчера Кумыш. Там уже был какой-то народ и на полях работали женщины. Кумыш там быть не могло.
— Ашир! — позвал меня вдруг девичий голос, и я вздрогнул и обернулся — неужели Кумыш?
Но то была не Кумыш. Нязик — вот кто это был, она тоже в этом году закончила школу, более того, несколько лет мы с ней учились в одном классе, но не обращали друг на друга никакого внимания. Нязик пошла работать в колхоз и теперь спешила догнать подруг, но, увидев меня, остановилась и спросила с вызовом:
— Ты чего это слоняешься здесь с раннего утра, будто тебе нечем заняться, а?
— Что-то я не вижу, чтобы и ты чем-то занималась.
— Я-то работаю, — ответила Нязик.
— Давно ли?
— Уже полмесяца.
— А я уже месяц ночами поливаю огороды.
— Ну, ты и выдумщик, Ашир. Месяц. А экзамены?
— Вот именно, экзамены. Думаешь легко ночью работать, а днём сдавать экзамены. У меня в аттестате всего три четвёрки, остальные пятёрки, так что стыдиться мне нечего.
— Но и гордиться тебе особенно нечем.
— Это ещё почему? Ты на что намекаешь?
— Ах, какой ты стал недогадливый. Как будто сам, не знаешь?
Я схватил её за руку.
— Пусти, — Нязик сделала попытку вырваться.
— Отпущу, если скажешь, почему я не могу гордиться своим аттестатом.
— Потому… потому, что всеми своими пятёрками ты обязан Кумыш, понял почему.
От удивления я выпустил руку Нязик.
— Это ещё что такое? Кому пришло это в голову?
Нязик потирала руку.
— Какой ты грубый, Ашир. Совсем не умеешь с девушками обращаться.
— Кто так говорит, Нязик?
— Кто, кто… Все так говорят. Весь класс. Все говорят, что если бы Кумыш не помогала тебе изо дня в день, то и ты знал бы не больше других, а так твои успехи — это просто успехи Кумыш.
— Ну а если и так — что плохого в том, что Кумыш помогала своему товарищу. Разве она помогала только мне? Она никому не отказывала в помощи, разве не так?
— Да нет, никто не говорит, что она никому, кроме тебя, не помогала. Только вот ещё что говорят; «Учила, учила Ашира Кумыш, да и поймала в свои сети».
Теперь в её голосе была досада, которую Нязик не успела скрыть. Мне вдруг пришла в голову мысль, что я, может быть, ей нравился. И вот теперь она насмехается. «Поймала в сети!» Какая чепуха.
Нязик внимательно глядела на меня.
— Значит, говоришь, не спишь ночами. А сам удивляешься, что люди всё замечают.
По-моему я стал краснеть. Намёки Нязик были мне непонятны. В них не было ни слова правды, а всё равно я покраснел, будто и впрямь меня поймали на чём-то нехорошем. Нязик засмеялась:
— Ах, Ашир. Значит и впрямь ты потерял голову. Смотри, какой ты красный. Да, можно позавидовать той, из-за кого ты не спишь ночами.
Я уже был не рад, что связался с этой Нязик.
— Какая разница, когда спать, — буркнул я невпопад. — День долог, ещё высплюсь. Похожу, поброжу, подышу свежим воздухом…
— Походи, походи, — посоветовала мне Нязик. — Но если собираешься идти на заставу, то поторопись…
Я опять почувствовал, что краснею. При чём тут застава? И почему я могу опоздать? Пока я собирался спросить об этом Нязик, она уже убежала к другим женщинам, работавшим на помидорном поле, Но что она имела в виду? Нет, это ясно, она разыгрывала меня. И всё-таки я почувствовал какую-то неясную тревогу. И чем больше я думал о том, что могли бы означать слова Нязик, тем большей становилась эта тревога. Но тут же я начинал успокаивать себя. Что могло случиться такого, что могло бы разлучить меня с Кумыш? Может быть её собрались выдать замуж за какого-то парня? Нет, этого не может быть, не такая девушка Кумыш, нельзя её заставить, если она не хочет, да и капитан Аймурадов был не из тех, кто выдаёт замуж свою дочь против воли. Но что могли, всё-таки, означать слова насмешницы Нязик? Просто желание посмеяться надо мной, видя, как я краснею при одном упоминании о Кумыш?
Проще всего было дойти до заставы и там всё разузнать, но после вчерашнего мне туда хода не было. Я поискал глазами Нязик и внезапно перехватил её быстрый взгляд, но на этот раз в нём не было насмешки.
Нет, на заставу идти мне было стыдно. И я повернул назад.
У того самого места, где тропинка выходила на большую дорогу, стояла вся в клубах пыли полуторка. Очевидно, она остановилась только что — пыль на дороге ещё не улеглась. Когда пыль немного осела, из кабины вывалился здоровенный парень в кепке набекрень. Несмотря на пылищу, он с аппетитом откусил огромный кусок булки, которая скорее угадывалась, чем была видна в его огромной ладони. Я знал этого парня — его звали Курбан. Три года назад он окончил нашу школу. Ничем особенным он не прославился, если не считать отменного аппетита; ребята говорили, что он может есть даже во сне.
Курбан что-то хотел сказать мне, но огромный кусок булки видимо мешал ему. Ничуть не смущаясь, он протолкнул его в горло пальцем и помахал мне рукой.
— Э! Ашир…
Мне не хотелось с ним говорить. Он был мне неприятен. Поэтому, не двигаясь с места, я крикнул:
— Чего тебе?
Курбан, однако, ничуть не обиделся. Загребая ногами, он подошёл, переложил остатки булки в левую руку, а правую протянул мне:
— Привет, Ашир!
— Привет, Курбан!
— Ты случайно не с заставы идёшь?
Я тупо уставился на него.
— А тебе-то что, откуда я иду, — ответил я грубовато, но уж больно неожиданно мне было услышать от него про заставу. Сердце невольно сжалось — неужели что-то стряслось там. Сначала Нязик, и вот теперь — Курбан. А вдруг он обидится, повернёт, и я не узнаю в чём дело?
Но Курбан и тут не обиделся.
— Верно, — сказал он. — Какое мне дело? Но вот если ищешь Аймурадовых, то я мог бы тебе помочь.
— А что с ними? — Я и сам не понял, крикнул я это или прошептал.
— Э, не волнуйся так, — добродушно сказал Курбан и с огорчением посмотрел на оставшийся кусочек булки. — Ничего с ними не произошло. Они просто переехали, вот и всё. Я думал, может, тебе интересно.
Земля поплыла у меня из-под ног.
— Курбан, скажи, — умоляюще попросил я.
— Скажу, скажу. Капитана Аймурадова срочно перевели на новое место. Я сам помогал грузить вещи, только-только со станции, вот проводил их и еду. И вижу тебя…
Не помню, что со мной было. Наверное, я очень переменился в лице, потому что Курбан испугался. Дальше ничего не помню. Пришёл в себя — сижу на земле, а Курбан наливает мне из фляги воды.
— Ты не волнуйся, Ашир, вот, попей воды. — Говорит, а у самого трясутся губы. Но я совсем не хотел никакой воды.
— Куда они переехали?
— Клянусь, Ашир, не знаю куда, Но Кумыш просила меня передать тебе письмо.
И он достал из кармана изрядно помятый конверт. В этот момент я любил Курбана, как родного брата. Я чуть не расцеловал его. Дрожащими руками разорвал конверт. Мне казалось, что меня обрызнули живой водой, едва я только прочёл первую строчку:
«Ашир, дорогой!»
Затем Кумыш писала мне, что переезд очень срочный, по делам пограничной службы, и что они все узнали о переезде буквально накануне ночью. «Ты знаешь, — писала она, а я читал и строчки прыгали у меня перед глазами, — ты знаешь, что такое военная служба: приказ надо выполнять. Папа меня нисколько не ругал, нисколько, только спросил, как я к тебе отношусь, и я сказала ему, что люблю тебя и никого другого в жизни, не полюблю. После этого они с мамой долго о чём-то говорили в другой комнате. О чём они говорили, я узнаю у мамы, когда устроимся на новом месте, и тут же напишу тебе. Папа относится к тебе хорошо, мама тоже. До свиданья, Ашир, я тебе обязательно напишу и очень скоро.
Кумыш».
Я вложил письмо в конверт и бережно спрятал в карман. Потом обнял Курбана, поднял его, словно это был ребёнок и сказал:
— Ну, Курбан, спасибо. Я теперь твой должник. Него ни попросишь, ни в чём не откажу, запомни.
Курбан улыбался во весь рот.
— Ты меня только на свадьбу не забудь пригласить, — сказал он и засмеялся.
— Отдельно, для тебя барана зажарю, — пообещал я.
И мы, обнявшись, пошли к машине. Усталости как ни бывало. Я словно заново родился. Теперь я знал, что, вернувшись домой, отосплюсь за все бессонные ночи сразу.
Курбан вёл машину и поглядывал на меня. Машину он вёл легко, одной рукой, а в другой у него снова была большая булка. Время от времени он откусывал от неё и чему-то улыбался.
В семье нас всего трое: папа, мама и я. Отец всю жизнь трудится в колхозе, мама занимается хозяйством и домом. Мы с отцом любим повозиться ка огороде и в саду. Как и многие семьи в нашем колхозе, мы живём безбедно — лишнего, конечно, ничего нет, ко и недостатка тоже. Мне кажется даже, что мы живём чуть выше среднего; а теперь, когда и я смогу работать, всё должно пойти ещё лучше. Тем более, что меня никто не торопил с выходом на работу. «Выбирай, сынок, что тебе по душе», — твердила мама, а отец, дёргая себя за усы, добавлял: «Слава богу, я ещё не умер, а пока жив, могу прокормить свою семью». Когда к тебе так относятся, просто невозможно валять дурака, да и не люблю я болтаться без дела. Мне хотелось бы самому показать, на что я способен, чтобы ни маме, ни папе не пришлось краснеть за меня перед людьми. Оставалось только решить, чем именно я собираюсь заняться.
Как раз в это время пришло письмо от Кумыш. На этот раз письмо было основательным — на двух развёрнутых страницах, исписанных с обеих сторон, не то, что первое её письмо на обрывке бумаги. Да, это, скажу вам, было письмо. Она поговорила с матерью и сказала ей, что будет ждать меня, сколько бы не прешло времени, и что если выйдет замуж, то только за меня. И мама ей ответила, что и они ничего не имеют против нашей женитьбы, но только с одним условием: сначала мы должны твёрдо стать на ноги, и это, по их мнению, произойдёт тогда, когда мы оба закончила институт. Письмо кончалось так: «Ашир, дорогой! Если мне суждено когда-нибудь быть счастливой, то только с тобой. Твоя Кумыш». Надо ли говорить, что на свете не было человека, счастливее меня.
Кумыш собиралась поступать в медицинский институт — об этом она тоже писала в письме. Она хотела, чтобы в июле, когда она приедет в Ашхабад, я тоже приехал туда. А ведь июнь уже был на исходе. Осталось потерпеть совсем немного, и я снова увижу Кумыш! Ашхабад! Это же совсем недалеко. Да если бы мне надо было пешком дойти до Кушки, куда они переехали, я тут же пустился бы в путь, не то что до Ашхабада. Кумыш ещё не видела Ашхабада, а я там побывал несколько раз; во-первых, мы с мамой ездили к дяде Аблиэсену, и ещё раз, когда мне дали путёвку в пионерлагерь в Фирюзу, откуда нас не раз возили в город. Красивое место — Фирюза, приятно вспомнить, И Ашахбад мне тоже очень понравился, такой огромный город, и улицы широкие, просторные, только честно скажу: не знаю как кому, а мне больше всего нравится наш аул Янги-Кала и наш Секизяб.
Но это так, к слову. Июль настал быстро, но до этого я успел получить от Кумыш ещё три письма. В одном из них, последнем, она уговаривала меня поступать в медицинский институт вместе с ней. Но это исключено. Эта мысль — стать врачом — никогда и в голову мне не приходила. Это такая ответственная профессия. Мне кажется, что в неё нельзя идти случайно, только если убеждён, что другого выбора для тебя нет. Я уверен, что Кумыш будет отличным врачом, ведь она вечно возилась со всякими собаками и кошками, попавшими в беду, изучала свойства лечебных растений, и всегда была готова залить тебя всего йодом и обмотать бинтами, стоило только порезать руку или ногу. Да, из Кумыш выйдет отличный врач. Но не из меня. Честно говоря, я люблю копаться в земле. Вообще люблю всё, связанное с землёй, люблю видеть, как она щедро благодарит человека за труд, благодарит хлопком и овощами, фруктами и зерном. И я хочу тоже приносить людям пользу на земле своим трудом, как мой отец, как мой дед, которого я, правда, никогда не видел. Если мы с Кумыш поженимся, то вполне хватит в нашей семье одного врача, разве нет? Я же займусь чем-нибудь другим. Стану, к примеру, бульдозеристом или экскаваторщиком, или крановщиком — словом, займусь такой работой, где требуется знание техники и физическая сила.
Конечно, заманчиво получить высшее образование. Но разве нельзя завоевать авторитет и без образования. Взять, к примеру, старшего брата моего отца, дядю Аннаберды. Его сын Ораз — Герой Социалистического Труда. А есть ли в ауле человек, более авторитетней, чем Какалы Ильяс? А ведь он нигде не учился, всю жизнь проработал чабаном. Нет, пока в руках есть сила, мужчина должен, по-моему, заниматься тяжёлой работой. Может быть я не прав и мне скажут: сейчас такое время, когда без науки, без образования никуда; но я на это отвечу: если даже все люди поголовно получат высшее образование, разве исчезнут от этого непривлекательные, на первый взгляд, профессии. Всё равно кто-то должен управлять краном, кому-то сидеть в кабине бульдозера, кому-то выращивать хлопок, а кому-то пасти овец. Так или не так? По-моему, так. Вот и я буду тем человеком, который займётся таким трудом.
Всё это я изложил Кумыш, когда мы с ней встретились. И знаете, что самое замечательное? Она согласилась со мной! Полностью. Нет, она всё-таки самая замечательная девушка на свете.
— Мне всё равно, какую профессию ты выберешь, — сказала Кумыш. Ведь я полюбила тебя, когда у тебя не было никакой профессии, и буду тебя любить всегда. По-моему, это самое главнее. Ты согласен со мной, Ашир?
Ещё бы я не был с ней согласен. Когда девушка, которую ты любишь, так понимает тебя, ты начинаешь уже заранее со всеми соглашаться. Чтобы как-то порадовать её, я сказал, что вовсе не собираюсь отставать от других. Просто я в своё время поступлю на заочное отделение института и буду совмещать работу с учёбой, сил у меня хватит.
Так мы и порешили: Кумыш учится в Ашхабаде на врача, я работаю в колхозе, а потом, когда учёба закончится, мы с ней поженимся.
Я даже не заметил, как пролетели эти годы. Мы переписывались с Кумыш и встречались с ней, ока переходила с курса на курс, а я испытал себя в нескольких профессиях: работал на всевозможных машинах, потом стал поливальщиком, вскоре был назначен главным мирабом нашего колхоза, и на мою долю выпало распределять всю воду на наши поля, вытекающую из рукавов и арыков Секизяба. Так он снова вошёл в мою жизнь, но разве можно сказать, что он когда-то уходил из неё? Нередко мне вместе с мирабами из других колхозов приходилось чистить исток Секизяба, и тогда я останавливался и любовался стремительным и мощным бегом его зеленоватой, прозрачной воды. А потом я забирался в заросли дикого инжира, в изобилии растущего вдоль речных берегов, и вволю лакомился ягодами, сладкими, как мёд, и тогда мне казалось, что исключительным своим вкусом и инжир, и все вокруг обязаны водам нашей реки. Я люблю больше чёрный инжир, а другие предпочитают жёлтый, но и тот и другой превосходят, по моему мнению, все остальные фрукты, не говоря уже о целебном действии, которое инжир оказывает на организм: наши старики считают, что если каждое утро съедать натощак несколько ягод инжира, обеспечено не только долголетие, но и стальное здоровье. А ведь кроме инжира у нас повсеместно растёт виноград, который похрустывает на зубах и утоляет жажду в самый жаркий день, как лучшая родниковая вода, и многое другое.
Стоит мне только начать хвалить наши места, и не могу остановиться. Может быть каждый так хвалит то место, где родился и вырос, но судите сами — где вы ещё найдёте столько всего, сколько есть в окрестностях нашего аула. Про инжир и виноград я уже сказал. А про другое? Знаете ли вы, сколько в наших горах имеется всякой живности? Кеклики — горные куропатки бродят неисчислимыми стаями, буквально покрывая все утёсы, а разве может что-нибудь быть нежнее, чем мясо кеклика? Куриное и индюшачье мясо кажутся старой козлятиной по сравнению с мясом кеклика. А джейраны? А дикие бараны с закрученными рогами? (Трудно сказать даже, чего только нет в горах Копетдага: есть и волки, и шакалы, и барс тоже не в диковинку — я уже не говорю о различных видах змей…
Нет, надо остановиться, а то вы сочтёте меня хвастуном.
Прошло немного времени, и работа мираба, от которой я поначалу просто валился с ног, уже не казалась мне такой тяжёлой. И как раз в это время огромная стройка — Каракумский канал — вплотную подошёл к Геок-Тёпе и воды Амударьи и нашего Секизяба должны были отныне слиться воедино. Одновременно началось обновление всей ирригационной системы и возведение большой плотины между Геок-Тёпе и Бахарденом, там, где должно было раскинуться новое море — Колетдагское водохранилище. Вот когда у меня по-настоящему зачесались руки — когда я увидел, какое количество новой техники прибыло к нам. Чего там только не было: скреперы, бульдозеры, самосвалы и краны. Так само собой осуществилось моё давнее и самое сильное желание — не отдаляясь от родного Секизяба, связать свою судьбу с техникой, землёй и водой.
Как-то раз председатель нашего колхоза Ташли-ага пригласил меня к себе. У него был гость — молодой парень, не намного старше меня, с удлинённым лицом и могучим подбородком. Ростом он тоже был чуть из в два метра, а плечи у него были такие, что казалось, он вот-вот заденет стены. Но главное было не это — здоровых парней у нас хоть, отбавляй. Главное, что меня поразило, это Золотая Звезда на лацкане его пиджака. Вот это да! Человеку ещё нет тридцати, а он уже Герой.
— Ты, кажется, искал себе дело по плечу, — обратился Ташли-ага. — Вот, познакомься, Байрамгельды Курбанов, бригадир бульдозеристов.
Байрамгельды протянул мне руку.
— Хочешь работать в нашей бригаде? — спросил он напрямик. — Мы не всякого берём к себе, но Ташли-ага тебя хвалит.
Я хотел что-то сказать, но не смог. Ведь это как раз то, о чём я всегда мечтал. Я только кивнул.
Ташли-ага, поглаживая руками лицо, смотрел на нас, улыбаясь.
— Быстро же вы поладили, — сказал он. — Я думал, что тебя, Ашир, из колхоза и силой не уведёшь. Знал бы, как обернётся, может быть ещё и подумал бы, прежде чем знакомить. Ну, да уж ладно. Иди, работай, Ашир, как ты работал в колхозе.
…Так я стал участником огромной стройки, может быть, самой важной для здешних мест. В тот же год я стал и студентом-заочником института. Можно сказать, что надо мною взошло солнце удачи — и на работе дела шли хорошо, и в учёбе я был не последним. Я даже ухитрился взять себе работу в СНО — студенческом научном обществе: «Повторное использование солёной дренажной воды». Эта тема мне прямо как с неба свалилась, потому что я сам думал над ней, и в разговорах со знающими людьми всё время пытался выйти на эту тему. Да, надо мною было безоблачное небо, полного света и надежд. Сказал я или нет, что и Кумыш была теперь рядом: благодаря хлопотам нашего замечательного и мудрого Ташли-ага она получила распределение в наш колхоз. Да, безоблачным было небо. Но разве человек знает, откуда грянет гром?
Я уже говорил о моём отце, какой он замечательный работник. Его дед и его прадед работали на земле, и, думаю, их предки тоже, и от них мой отец унаследовал и сноровку, и трудолюбие, и знания. Про него в колхозе говорили шутя, что если Поллы-ага захочет, у него и на саксауле вырастут гранаты. Что и говорить, работать он умел так, что рубашка всегда была солёной от пота. Видно накопилась за века бедности такая любовь к земле, что он никак не мог утолить её: закончит работу на колхозном поле, отдохнёт немного и снова берётся — теперь уже за наш участок, и каждый клочок земли у него плодоносит, да ещё как: редко у кого можно было увидеть такой виноград, и такие помидоры.
С помидоров всё и началось.
Это произошло, когда я начал работать на строительстве водохранилища. Я хорошо помню это, потому что именно тогда он, никогда прежде машинами не интересовавшийся, загорелся вдруг желанием купить «Волгу». И тут помог ему Ташли-ага: уступил свою очередь на «Волгу», которая полагалась ему как председателю лучшего в районе колхоза. У него самого был видавший виды «газик», а кроме того старый мерин, запряжённый в двуколку. «Куда трудно пройти пешком, — посмеиваясь по своему обыкновению, говорил Ташли-ага, — доеду на «газике». А куда не проехать на «газике», проеду на мерине».
Значит так: Ташли-ага уступил папе свою очередь на «Волгу», а деньги на неё собрали все вместе: основную сумму вложили родители, немного добавил я, а чего не хватило, пришлось занять. У меня деньги были отложены на свадьбу с Кумыш, но я отдал их отцу с лёгкой душой. Он мало чего хорошего видел в жизни, особенно в детстве, а у меня всего было в избытке. Так пусть, подумал я, получит на старости лет удовольствие от такой игрушки. Ведь если подумать, то это и есть игрушка, и ничего более — разве что вдоль аула проехать.
Но я ошибался.
Меня подолгу не было дома, так что я пропустил момент, когда это произошло. Но так или иначе, это произошло: отец стал меньше отдавать сил колхозным работам и под любым предлогом старался оказаться дома — и вот дома он уже совсем себя не щадил. Не пойму, как я не заметил сразу и того, что дом наш потихоньку стал преображаться. Раньше это был дом такой же, как у всех; теперь в нём появились ковры, дорогая мебель, новые вещи. Я наверное, ещё долго ни о чём не догадался бы, но однажды, получив два дня отгула, оказался днём дома.
Здесь надо сказать вот что: в последнее время в городе сильно увеличилось потребление на всякую сельскохозяйственную продукцию. Ничего особенного в этом нет: люди стали зарабатывать больше, жить зажиточней, а весной так хочется подать к столу свежие помидоры. И многие колхозники стали специализироваться на выращивании ранних овощей. А дальше всё происходило проторённым путём: ранние помидоры укладывались в багажники, владелец поутру спешил на базар и, распродав свежий товар за какой-нибудь час, успевал вернуться в родное село. Всё заключалось в том, кто раньше сумеет выйти с помидорами на рынок, у кого они раньше созревают — и вот тут-то мой отец с его золотыми руками оказался вне конкуренции. Кто бы и как ни старался, всё равно не мог его опередить — он появлялся на рынке со своими помидорами раньше всех и брал за них самую высокую цену, тем более, что помидоры у него были один к одному, прямо загляденье. Люди платили ему, не торгуясь, так что деньги потекли ему в карман рекой. Он был не первым человеком на земле, польстившимся на лёгкие деньги, даже если они были и не такими уж лёгкими, и это, как и всегда в подобных случаях, увы, не пошло ему на пользу.
Так, вслед за машиной, в нашей жизни появились помидоры, за помидорами — деньги, а за деньгами — страсть к обогащению.
В этом году отец засадил ранними помидорами весь участок. К ночи, когда холодало, он накрывал их длинными полотнищами из полиэтиленовой плёнки, которую бережно снимал, стараясь не пропустить даже первого солнечного луча. Но и этого ему было теперь мало: у нас появилась вторая корова, и теперь не только отец, но и мама была втянута в торговые операции: вместе с отцом в нашей машине она везла в город свежее молоко. Чёрт знает что!
У отца, как я уже говорил, помидоры созревали раньше всех. На колхозных полях они ещё не успевали порозоветь, а у отца уже отсвечивали тугими красными боками. Только в колхозных парниках помидоры успевали вызревать так же рано, но каждый, кто попробовал парниковый помидор, знает, как он отличается на вкус от обычного, так что и парники не были отцу конкурентом.
Я проспал тот час, когда поднялся отец, а когда проснулся я сам, он, кряхтя, уже перетаскивал уложенные в ящики помидоры, аккуратно укладывая их в багажник. Он был в каком-то странном, возбуждённом состоянии, в каком я его давно уже не видел. Даже походка у него изменилась: вместо солидной походки уважаемого человека он стал вдруг припрыгивать, как подбитый петух, словно исполнял какой-то ритуальный танец. И даже ухватив очередной ящик с помидорами, он пытался идти вприпрыжку, кряхтел, фыркал, даже что-то напевал.
В жизни путь я свой нашёл,
Жить мне очень хорошо,
Я видел всё это из своего окна и посмеивался — никогда я таким своего отца не знал. Я даже чуть-чуть отодвинулся, чтобы он меня не заметил, но куда там — он был так увлечён своими помидорами, что не обращал ни на что внимания. Мама во дворе тоже готовилась к поездке: она что-то размешивала в ведре совком, время от времени подсыпая какой-то белый порошок из бумажного кулька. Отец, утирая пот, всё подпрыгивал, совершая рейсы от машины и к машине, причём лицо у него буквально светилось от какой-то детской радости. Мне трудно было поверить собственным глазам: неужели это мой родной отец, уважаемый в колхозе Поллы-ага, который любил так степенно и не торопясь выступать на общих собраниях?
В Ашхабаде побывал,
Помидоры продавал.
— Перестань, Поллы-джан, — не выдержала наконец мама. — Что люди скажут, увидев, как ты в своём возрасте скачешь по двору, словно годовалый козлёнок.
В это время отец, подпрыгнув в очередной раз, споткнулся, выронил ящик, и румяные помидоры резво покатились во все стороны.
— Вот и допрыгался, — сказала мама.
Отец некоторое время смотрел на рассыпавшийся товар, затем вытащил из кармана большой платок и стал собирать помидоры, тщательно вытирая с них пыль.
— Ты, кажется, что-то сказала, Сона, — обратился он к маме.
— Я сказала, чтобы ты не нагибался за каждым помидором. Поднимай сначала те, что покрупней, а остальные я подберу сама.
— Эх, что бы я делал без такой жены…
— Вот именно, — сказала мама. Это была её любимая присказка, которую она повторяла всегда и всюду.
В отличие от отца, который невысок ростом и, казалось, состоял из одних жил, мама была высокой и очень полной. Я бы сказал даже, что она была просто большой, и всё у неё было большим: глаза, руки, плечи. И даже нос. По тому, что я говорю, трудно представить себе красавицу, но мама очень красива, особенно глаза — огромные, раскрытые и полные любви, И она действительно была полна любви, особенно ко мне и к отцу, а кроме того она была очень деликатной и больше всего на свете боялась кого-нибудь обидеть, даже невзначай, поэтому её предупредительность могла быть похожа даже на угодливость. Потому-то она и любила поддакнуть собеседнику — не потому, что была с ним во всём согласна, а потому, что хотела доставить ему удовольствие, соглашаясь с ним. Отсюда и её вечное «вот именно…».
Тем временем отец подобрал с земли последний помидор и, так же бережно вытерев его своим клетчатым платком, сказал маме гордо:
— Нет, ты скажи, Сона, есть ли у кого-нибудь помидоры лучше моих?
Мама, зачерпнув ковшом то, что она размешивала в ведре, внимательно посмотрела на густую белую струю, но видно осталась не до конца довольна, потому что продолжала мешать дальше.
— Ты же сам знаешь, Полы-джан, что лучших помидор в области нет. Всего за сорок дней вызрели прямо на удивление.
Отец гордо расправлял усы.
— Ты представляешь, что могло быть, если бы Рябой Берды не дал мне отборной рассады, а? Столько лет я его знаю, а такой жадности в нём не замечал.
Мама и здесь не стала возражать. Возразить мог бы я, сказав, вернее напомнив отцу, что рассада как-никак принадлежит колхозу, и в другое время отец на месте Берды и сам никому бы не позволил раздавать эту рассаду в частные руки, но я ничего не мог сказать, а мама ограничилась своим нейтральным «вот именно».
— И что это за люди, такие, как Берды? — всё не мог успокоиться отец. — Рассады им жалко для человека.
Некоторое время он стоял возле мамы, глядя, как она размешивает что-то своим большим ковшом, а затем отправился на огород, за последними двумя ящиками. Уложив и их в машину, он снова вернулся к вопросу о рассаде и её хранителе Берды.
— Как трясётся над ней, словно колхоз сразу обеднеет. Вот и делай людям добро — ведь сколько раз я подвозил Берды этого на машине до самого города, ни копейки с него не брал, а он из-за пучка паршивой рассады кричал так, что с другой стороны Копетдага было слышно.
Распалившись, отец с такой силой дёргал себя за усы, что они у него стали торчком, словно два штыка.
— Ладно, — вдруг успокоившись и видно вспомнив что-то, сказал он. — Как не упирался Берды, а за две бутылки всё-таки стал сговорчивее, так что забот с этим теперь не будет.
— Вот именно, — подтвердила мама. — Вот именно.
Отцу не стоялось на месте. Он взял из маминых рук ковш, зачерпнул из ведра содержимое и точь-в-точь как это делала мама, вылил обратно, всматриваясь в белую струю.
— Ну, как по твоему, получилось молоко? — спросил он с каким-то сомнением в голосе.
— Получиться-то получилось, — отвечала мама, — да сам видишь, что неважное. Видно в корме было маловато хлеба.
— Да, похоже. Ну, не беда. Один раз так, другой этак. Надо запастись хлебом загодя, мало его в городе, что ли. Да и не на спине таскать — вон какой конь, летит как птица, — и он похлопал машину по багажнику. — Ну, всё, кончай, а то не успеем. Сколько там у тебя всего получилось?
Мама робко сказала:
— Литров двенадцать. — И увидев, как у отца от удивления полезли вверх брови, быстро добавила: — Ну, может быть, пятнадцать.
— Пятнадцать литров от двух коров? — Отец загорался гневом мгновенно.
— Ты же видишь, что я разбавляю его сухим порошком, — объяснила мама. И мне было стыдно слышать, как она оправдывается.
Отец успокаивался так же быстро, как и вскипал.
— Ну, хватит, что есть, то и повезём. И так запаздываем. Тебе что, вернулась домой, и никаких забот, а меня к десяти часам будет ждать бригадир. И что я за неудачник, — пожаловался он неизвестно кому. — Другие и болеют, и на инвалидность выходят, а я даже простудиться толком не могу.
— Тьфу, тьфу, тьфу, — испугалась мама. — Поллы-джан, что ты такое говоришь. Разве есть что-нибудь дороже здоровья. Скажи слава богу, что ты не болеешь.
— Да, — ответил отец и самодовольно расправив усы. — Здоровьем меня бог не обидел, это верно.
Я вышел во двор в тот самый момент, когда отец с матерью тащили к машине огромный бидон.
— Доброе утро, — сказал я, потягиваясь и зевая, будто только что проснулся. Потом широко раскрыл глаза: — Что это вы тут затеяли?
Мама поставила бидон на землю и, поглядывая на отца, сказала, переводя дух:
— Не забивай себе голову нашими делами, сынок. Иди, поспи, ещё немного.
А отец, не выпуская ручки бидона, добавил:
— Да, мать права. Займись какими-нибудь делами, а о нас не беспокойся.
— Но всё же — что вы делаете? — не отставал я.
— Всё, что мы делаем, мы делаем для тебя, — сказал отец.
— Вот именно, — подтвердила мама.
— Но мне вовсе не нужно, чтобы вы разбавляли молоко сухим молочным порошком с водой.
Отец наконец выпустил ручку бидона. Похоже, он некоторое время колебался, стоит говорить мне то, что он хотел сказать сейчас, или не стоит. Затем решился:
— Я хочу женить тебя, сынок. Уже и невесту присмотрел, и маме она понравилась. А если будет свадьба у сына Поллы, то она должна быть самой лучшей от Геок-Тёпе до самого Ашхабада. Такая свадьба знаешь сколько должна стоить, сынок? Очень, очень много надо денег. А откуда их взять, если не вот так? — И он показал на бидон и на багажник машины. — Ну, всё. Поехали. И так уже потеряли много время.
И он с помощью матери ловко поставил бидон в машину.
Не знаю, в кого я пошёл характером, наверное, всё же в отца. Я тоже быстро закипаю, и тогда мне всё равно, будь что будет. Вот и сейчас я чувствовал, как кровь бросилась мне в голову и мне понадобилась вся сила воли, чтобы не взорваться.
— Послушай, отец, и ты, мама. Совсем недавно меня остановил Ташли-ага и сказал, что всё последнее время отец не показывается на колхозных полях, а если и показывается, то не надолго. «Твой отец — лучший из лучших у меня, — сказал Ташли-ага, — и если на выходит на работу, то уж, наверное, у него есть на то важные причины». А у вас, выходит, вон какие причины, Разве вам не стыдно хотя бы перед Ташли-ага?
— Как ты говоришь с отцом, — робко возразила мама. — Ашир…
— С Ташли-ага я разберусь без тебя, — сказал мне отец. — Правильно он говорит, мудрый он человек — никто лучше меня не работает в колхозе. Вот женю тебя по обычаю предков и снова стану лучшим работником.
— Я не собираюсь жениться на вашей невесте, — заявил я, но отец отмахнулся от моих слов, как от мухи.
— Женишься. Невеста — лучше не бывает. Или, может быть ты вообще решил остаться холостяком?
— Нет, — ответил я. — Но невесту себе я выберу сам.
— Не желаю тебя даже слушать, — резко оборвал меня отец. — Как я сказал, так и будет. А теперь не серди меня больше, иди в дом. — И достав свой огромный клетчатый платок, которым он до этого протирал помидоры, отец демонстративно стал вытирать им лицо, давая понять, что разговор окончен. Мама, как всегда, выступала в роли миротворца. Обращаясь то ко мне, то к отцу, она причитала:
— Ну, хватит вам, хватит. Ашир, сынок, не спорь с отцом, видишь, он нервничает. Поллы-джан, дорогой, не шуми, успокойся.
— С каких это пор дети указывают родителям, как им поступать, — бурчал отец.
— Вот именно, — поддакнула мама. И снова умоляюще обратилась ко мне: — Ашир-джан, дорогой… — и она погладила меня по плечу. «Разве ты не знаешь, что отец и я думаем только о твоём счастье. — На глазах у неё появились слёзы. — Ведь ты у нас единственный…
Я готов вытерпеть любые муки, только не слёзы. И вообще я впервые осмелился открыто перечить отцу, так что чувствовал я себя не совсем хорошо.
— Я не хотел тебя обидеть, отец, — сказал я.
Отец громогласно высморкался всё в тот же платок.
— Так-то лучше, — ответил он, чувствуя себя победителем. Ему ещё надо было какое-то время, чтобы успокоиться. — Это ты всё, — напустился он на маму, — всё ты. Вот и сейчас тоже — единственный, единственный. Очень плохо, что единственный, что нет у него ни братьев, ни сестёр. Не задирал бы так нос.
— Вот именно, — по привычке поддакнула мама.
— То-то и оно, что «вот именно».
— Успокойся, Полы-джан, успокойся. — И мама гладила уже рукав отцовского халата. — Ты же видишь, какой он послушный, наш Ашир. А тебе вредно волноваться, опять поднимется давление, глаза будут болеть. Давай уж поедем.
— Поедем, поедем, — проворчал уже почти остывший отец. — Тебе, женщина, кажется, что это осёл — сел и поехал. Надо сначала двигатель прогреть, ясно, тебе. — И отец неторопливо достал из кармана ключи от машины. Послушав немного, как работает двигатель, он сказал уже вполне добродушно: «Слава богу, не дом — полная чаша. Даже если завтра помру, хватит вам всего до самой смерти».
— Это ты золотые слова сказал, Поллы-джан, — поддакнула мама, заботливо стирая последние пылинки с машины кончиком своего платка.
Отец совсем отошёл.
— Да, Сона, вот что значит крепкая семья. Вот и для Ашира хочу того же — чтобы с самого начала крепко стоял на ногах. А если он этого не понимает, тем хуже для него. Когда поймёт, спасибо скажет.
Он посмотрел на прибор, показывающий температуру воды.
— Пусть ещё минуту погреется, — сказал отец и включил приёмник, из него, словно только того и дожидалась, понеслась развесёлая и удалая мелодия песни «Кейпим кок». Отец подпевал исполнителю с видным удовольствием:
Счастья ждал совсем недолго,
Приобрёл недавно «Волгу»…
Может быть, он полагал, что песня сложена специально для него… Он прибавил звук, запел ещё громче и даже стал незаметно для себя подпрыгивать и пританцовывать, как молодой петушок, за чем и застала его тётушка Огульсенем, совершенно неожиданно появившаяся во дворе. Увидев её, отец замер, словно лишившись дара речи, затем выключил приёмник и Принял очень важный и гордый вид.
Седые волосы тётушки Огульсенем выбились из-под платка, когда она вежливо поклонилась родителям, а те так же вежливо ответили ей.
— Салам алейкум — доброго здоровья, дорогие мои…
— Валейкум эссалам, сватья. Добро пожаловать к нам.
— Вах-вах-эй, — начала она издалека. — Посмотрю на вас — душа радуется: и молоды, и здоровы, и богаты. А я вот хоть и живу недалеко от вас, еле дошла. Ноги ломит, сил нет.
— Мы всегда готовы помочь тебе, сватья. Всё, что есть в нашем доме — твоё. Когда надо — только скажи, привезём на машине.
— Нет, это не для меня. Я уж как-нибудь. Слышали, что вчера произошло? Один шофёр из Геок-Тёпе сел пьяным за руль, наскочил на столб и прямо насмерть. — Заметив, что отец недовольно нахмурился, она тут же прибавила: — Не о вас, конечно, речь, тьфу, тьфу, тьфу, просто к слову пришлось. Да упасёт вас бог от несчастий. Просто я до смерти испугалась, узнав, что машина такого же цвета, как у вас. Всю ночь не могла уснуть.
— Ладно, сватья, не будем об этом, — остановил её отец. — Я всё-таки думаю, что у нас с вами есть и другие разговоры. Или нет?
— Есть, Поллы-джан, есть, конечно. Мы советовались всей семьёй, даже родственников из Ашхабада пригласили. Семья ваша хорошая, уважаемая, зажиточная, и мы решили принять ваше предложение. Теперь дело, дорогие мои, за вами. Не скупитесь, берите деньги, да подарки, халаты и платки и всё остальное — милости просим в дом невесты.
Я и не предполагал, что планы отца зашли так далеко. Я-то знал, что скорее уйду из дома, чем стану подыгрывать родителям в той игре, которую они затеяли без меня, и всё-таки мне было интересно, неужели отец, мой отец, всерьёз может вести все эти переговоры о неведомой мне невесте и думать, что в наше время может быть так, как было пятьдесят или сто лет назад. Из своего окна я видел, как отцу не стоится на месте.
— Ни о чём не беспокойся, сватья, — гордо ответил мой отец. — Деньги у моей Соны — как пыли под под ногами. Да и вообще она у меня молодец.
Мама так и засветилась от похвалы.
— Вот именно, — повторила она. — Как пыли. А кроме того, у нас и жених — чистое золото, дороже всех денег на свете. Любая девушка будет счастлива, заполучив такого.
Это было очень похоже на базарные торги, где каждый продавец нахваливает свой товар. Можно было бы только посмеяться над всем этим, если бы товаром вдруг не оказался я сам.
— Кто говорит, что ваш парень плох? — удивилась тётушка Огульсенем. — Но наша девушка — это… это… — Она закатила глаза и зачмокала губами, словно не находя слов. — За такую, сколько не давай калыма, сколько не неси подарков — не прогадаешь, приведя такую в дом. Свежа, как утренняя роза, невинна, как только что вылупившийся цыплёнок. А уж работница, а уж искусница. И во всём и всегда — впереди, и во время посева и во время уборки. А какие ткёт ковры, какие вышивает тюбетейки. И никуда без меня ни шагу. Парни просто глаз с неё не сводят, любой голову бы отдал, чтобы в женихах оказаться.
Отец слушал тётушку Огульсенем несколько недовольно. Он подошёл к машине, выключил двигатель, затем сказал:
— Знаем, всё знаем, сватья. Не была бы невеста и впрямь так хороша, не стал бы такой человек, как я, искать родства с вами.
Тётушка Огульсенем очень искусно изобразила обиду.
— По правде сказать, если бы не вы, Поллы-ага и Сона, ни за что не отпустила бы нашу птичку из дома. Ведь ей и у нас не плохо. А кроме того… — она словно колеблясь, понизила голос, — даже не знаю, говорить ли… вы, конечно, люди уважаемые, работящие, а ваш сын, похоже, белоручкой вырос.
— Это мой-то Ашир — белоручка! — От возмущения отец даже стал как-то выше ростом. — Ашир — белоручка! Да такого парня во всей Туркмении не найти, Без пяти минут инженер, а работает — заглядишься. Нет такого механизма, которого он не знал бы, как собственные руки. Нет, сватья, такой разговор не к месту. Мы своего сына никому не навязываем. Была бы голова, а папаха найдётся. Вон докторша, Кумыш эта, ни на кого и глядеть не хочет, глаз с Ашира на спускает, на всё для него готова. Нет, сватья, нет — с таким сыном в любую дверь постучи — нигде не откажут.
— Вот именно, — вставила, наконец, своё слово и мама; на этот раз она поддержала отцу совершенно искренне. А потом с укором обратилась к тётушке Огульсенем:
— Неужели не вывелись ещё люди, которые белое могут назвать чёрным? — чувствовалось, что она оскорблена на самом деле.
А отец, окончательно войдя в роль, стал уже расхваливать не меня, а самого себя. Широким жестом он обвёл наш двор:
— Имеющий глаз да видит, сватья. Тут есть всё, что нужно для жизни. Слава богу, всё заработано вот этими руками, никому в глаза смотреть не стыдно. Нет, тот, кто породнится с нами, ни на что пожаловаться не сможет. Как говорят в народе, с хорошей лошади и упасть приятно. Та, что войдёт к нам в дом невесткой, ни в чём заботы не будет иметь. Это так же верно, что меня зовут Поллы-ага. А если чего понадобится достать, клянусь, такому человеку достаточно протянуть только руку. — И он постучал себя по груди, подтверждая правдивость этих слов.
Огульсенем слушала, кивала, но с лица её не сходило настороженное выражение. Калым можно выторговать один раз, второго не будет. Значит, обо всём надо договариваться сейчас, на месте. Тут есть много путей. Можно подольститься к новым родственникам, показав, как рад новому родству, и тем вызвать их щедрость, а можно сделать вид, что сомневаешься, так ли они богаты, как хотят показать. Тут главное принять правильное решение, не пропустить мгновенья: угадал — всё твоё.
— Всё хорошо, — сказала она наконец и широко развела руки в стороны, словно собираясь загонять курицу в курятник. — Но вот люди… Недаром говорят — на чужой роток не накинешь платок.
От удивления мать действительно приложила руку ко рту.
— Э, сватья! Что ты такое говоришь?
— Не я говорю, не я, сватья Сона. Народ.
Что ещё за народ такой на нашу голову. Кто нас чернит! По-моему, и пятнышка чёрного на нас не найдёшь.
— И я так думаю, сватья Сона. Конечно, это завистники распускают про вас слух, что рода хотя вы и хорошего, но бедным-бедны, и настоящих подарков вам не собрать, и денег у вас нет. Конечно, это ложь от начала до конца, как и то, что жадны вы и всякая у вас копейка на счету, и зимой у вас снегу не выпросишь — всё врут, я думаю. Но знаешь, что говорят про ложку дёгтя в бочке мёда…
Мне было видно, как всё больше и больше мрачнеет отец. Что верно, то верно, разбрасывать деньги он не любил. Слишком тяжёлым трудом ему всё доставалось, и даже помидоры эти доставались ему совсем не легко — ведь их надо и высадить, и поливать, и ухаживать за ними, и убрать во время, а потом ещё отвезти на рынок и продать; и всё это не снимало с него обязанностей по работе в колхозе.
Наконец он не выдержал и решительно прервал тётушку Огульсенем:
— Хватит, сватья. Кому я не нравлюсь, тот может ко мне не приходить. Но вот что скажу, сватья, а ты передай при случае другим — всё, что у меня есть, — заработано честным трудом. Ни у кого не украдено, ни у кого не занято. Всё, что есть — всё моё. Потому и берегу нажитое. И касается это только меня — сам нажил, сам и трачу. И в колхозных делах не последний — кто хочет, пусть посмотрит на Доску почёта.
— Вот именно, — подтвердила мама с чувством.
Я слушал всё это, и таким вот отец мой мне нравился. Никому он не давал себя задеть, и хотя, похоже, ему очень нравилось выступать в роли богатого хозяина, он скорее решился бы отказаться от своей затеи, чем терпеть оскорбления.
— Не дело ты, сватья, говоришь здесь уже целый час, — сказал он присмиревшей тётушке Огульсенем. — Повторяешь всякий вздор, чернишь нас. Я не собираюсь лаять в ответ на собачий лай. Наши разговоры с тобою окончены.
И он снова, уже в который раз, очень решительно достал свой клетчатый платок и стал вытирать им шею.
Тётушка Огульсенем так и села.
— Что ты говоришь, Поллы-ага! — запричитала она после минуты молчания, но настоящей уверенности в её голосе уже не было. — Побойся бога, сват. Да как я могу чернить вас, которым я отдаю в дом свою птичку, с которыми вот-вот породнюсь. Я передала только, что говорят завистники, да отсохнет у них язык. Подумай, сват, ведь если говорят и хулят, значит, завидуют, а если завидуют, значит, есть чему.
Нет, не глупа была тётушка Огульсенем. Её слова попадали прямо по назначению — в отцовские уши. Когда он перестал вытирать шею и обернулся, вид у него снова был довольный.
— Вот теперь, сватья, ты говоришь правильные слова. Завистники… да, конечно. Только у нищего, их нет. Кто в работе последний, тот в болтовне первый. Так что я давно уже не обращаю на эту болтовню никакого внимания, да и тебе советую то же самое.
— Вот именно, — поддержала его мама, а тётушка Огульсенем, довольная тем, что разговор, принявший было такой непредвиденный оборот, снова вернулся в нужное русло, повторила, как это:
— Вот именно.
Отец же, довольный тем, что восстановил таким достойным образом семейную честь, заключил:
— Только так и должен поступать тот, кто хочет со мной породниться.
Тётушка Огульсенем, похоже, смирилась:
— Всегда рада вас видеть в своём доме. Приходите, как договорились, будете самыми желанными гостями.
— Ну, что ж, договорились. Освобожусь от дел и вечерком загляну, — ответил отец небрежно.
Тётушка Огульсенем совсем уже собралась уходить, но мама держала её за рукав. Очевидно решив проявить вежливость, она сказала:
— У вас, сватья Огульсенем, болят ноги. Моему Поллы-джану ничего не стоит подвезти вас на машине.
Тётушка Огульсенем задумалась на мгновение, а отец бросил на маму выразительный взгляд, из чего она поняла, что он вовсе не собирается выезжать за ворота, чтобы отвезти соседку. Но и тётушка Огульсенем решила отказаться от такого предложения.
— Как ноги не болят, а до своих ворот донесут ещё. Всё из ума у меня не выходит та машина, что перевернулась, наскочив на столб, так и вижу, как лежит она, колёсами кверху. Да упасёт вас бог, сваты, от подобного несчастья. — И она трижды сплюнула.
Отец нетерпеливо пристукивал каблуком о землю; видно было, что ему не терпится остаться без свидетелей.
— Ну, до встречи, сватья, до встречи.
При больных ногах тётушка Огульсенем обладала одним замечательным свойством: она могла появляться и исчезать почти мгновенно. Вот и сейчас она исчезала, словно и не было её минуты назад.
Отец потёр руки и сказал возбуждённо;
— Ну, Сона, дело сделано.
И вдруг, совершенно неожиданно, закружился по двору. Это было так на него не похоже, но я уже сегодня на такое нагляделся и такого наслушался, что, взлети отец в небо, наверное тоже не удивился бы. А отец всё кружился, прихлопывал в ладоши и подпевал сам себе:
Хоть землю всю ты обойдёшь,
Невесты лучше не найдёшь…
И тут, остановившись, он обнял маму:
— Ты согласна со мною, Сона, что лучше Гульнахал невесты не сыщешь?
Надо ли говорить, что мама была с ним вполне Согласна.
— Не сыщешь, Поллы-джан, именно не сыщешь. Так и представляю, как она в красном курте на голове войдёт в наш дом.
Отец был не просто доволен, он, похоже, был счастлив. Машина снова тихонько заурчала.
— Садись скорее рядом, моя Сона, — крикнул отец и продолжил песню:
Хоть голова, как снег, бела,
А хорошо идут дела…
Да, похоже, в этот день обо всех позаботились и никого не забыли. Кроме, разве что, меня.
И я, выйдя во двор, подошёл к машине.
— Отец!
— Да, сынок, — необычно ласково отозвался он.
— Теперь и я всё знаю. Вы хотите женить меня на Гюльнахал, правда?
— Правда, сынок. Святая правда. Ты, надеюсь, доволен?
— Я боюсь огорчить тебя своим ответом, папа…
Но отец не дал мне договорить:
— Уж не хочешь ли ты сказать, что мы плохо о тебе позаботились? — сразу же вскипел он. — Нет, ты скажи, — наседал отец, — плохая девушка Гюльнахал? Можешь про неё сказать хоть одно плохое слово.
— Нет, — признал я. — Не могу.
— Ну, то-то, — торжествующе заключил отец. — Если не считать, что бабушка у неё чуть-чуть болтливее, чем хотелось бы, девушка тебе выбрана без изъяна.
Я видел, как гордится отец своим выбором, и знал, что причиню ему своими словами большое огорчение, но я сказал то, что должен был сделать уже давно.
— Мне очень жаль, папа, но это ваш выбор, а не мой. Свой я давно сделал. Гюльнахал — прекрасная девушка, это ты говоришь сущую правду. Но ты не знаешь, кого выбрал я, а кроме того ты не знаешь, как относится ко всем вашим затеям сама Гюльнахал.
А это не мешало бы узнать.
— Ты слышишь, Сона, чего он боится, наш сын — что он не понравится девушке. Если у неё и есть что-нибудь в голове, — сказал он со своей обычной самоуверенностью, — то едва услышит, что может породниться с нами, всё мигом выбросит из головы, клянусь своими усами, — и он погладил свои усы. — Ни о чём не беспокойся, сынок, — успокоил меня отец. Гюльнахал — послушная девушка, на всё смотрит глазами родителей. Раз их согласие на вашу свадьбу получено, значит беспокоиться нечего. А что касается ключа к её сердцу — ты найдёшь его, я уверен, — и он без хитрости подмигнул мне.
Я понял, что он, как ребёнок игрушкой, увлечён своей выдумкой. Мне даже было по-своему жаль его — ведь своим решительным «нет» я разрушал все его воздушные замки. Поэтому я старался говорить с ним как можно мягче.
— Отец, пойми меня. Мне не нужна купленная девушка. Ни эта, ни любая другая.
Отец расценил мою мягкость по-своему.
— Э, сынок, не думай, что у твоего отца глаза на затылке. Думаешь, я не знаю, кого ты выбрал? Ту самую девушку, что работает в посёлке врачом. Но, вот, видишь, ты уже покраснел. Как её зовут — не Кумыш, а?
Он подошёл ко мне вплотную:
— Знаешь, что в народе говорят? Латай дыру, пока мала. Так и здесь. Пока не зашло слишком далеко, забудь её, сынок. Это тебе говорит отец, который любит тебя. Потом спасибо скажешь.
— Как же можно бросить человека, которого любишь всей душой?
Отец ласково взял меня за плечо:
— Нелегко это сделать, сынок, знаю. Тут сразу не отрежешь — всю жизнь болеть будет. Ну а если не сможешь её забыть, дружи с ней после свадьбы, против этого у меня возражений нет.
— Мне очень жаль, отец, — сказал я. — Мне очень жаль тебя огорчать, но что мне делать — не знаю. Раз ты знаешь кому отдано моё сердце, думаю, не станешь меня неволить.
— Посмотри на него, — рассердился отец. — Посмотри на него, Сона. Вот какова благодарность за то, что я не досыпал ночами, всё стараюсь для него, а он… Нет, Ашир, не бывать по-твоему. Если ты родителей не уважаешь, и от них ничего не жди. Вот тебе моё последнее слово: скорее волосы вырастут у меня на ладони, чем соглашусь привести в дом другую невестку. Ничего не скажешь, хорошо ты отблагодарил родителей, что вскормили тебя и вспоили, одевали и обували.
— Мне кажется, ты упрекаешь меня съеденным хлебом, отец? Этого я от тебя не ожидал.
Бедная мама поворачивалась то к одному, то к другому, не в силах сказать ни слова.
— Поллы-джан, Поллы-джан, ну успокойся. Ашир, сынок, зачем ты упрямишься, расстраиваешь нас. Ну, помиритесь, прошу вас.
Но отца уже трудно было остановить. С дрожащими губами он стоял возле меня, едва доставая мне до плеча, и что-то пытался сказать, но от волнения не мог. Наконец он оттолкнул маму и закричал на неё, неповинную ни в чём.
— Замолчи, женщина. А ты, Ашир, слушай. Или ты подчинишься моему выбору и женишься на невесте, которую мы тебе нашли, или… или… — он хотел что-то сказать, но не находил самых грозных, способных меня испугать слов. — Одним словом, я тебя женю — и точка. Давай в машину, чего ревёшь, — закричал он на маму, которая утирала слёзы. И едва только мама уселась с ним рядом, он рванул с места и умчался в туче пыли, не закрыв за собой ни ворот гаража, ни ворот нашего дома.
Вот такая смешная история приключилась со мной в этот день. Трудно даже представить, что было бы, если бы не подоспевший так во время отгул. Теперь многое, чего я не понимал, стало для меня совершенно ясно: в частности — почему так изменился мой отец. Знаете, я даже не очень на него и сердился. Всё-таки по-своему он очень любил меня, и всё, что он делал, делал для моего счастья, — так, как он это счастье понимал. И кто знает, может и моя вина была в том, что случилось. Определённо была.
Ни раньше, ни позже ни единым словом я не дал понять моим родителям, что я люблю Кумыш. Сколько раз я собирался поговорить с мамой о Кумыш — и всё не решался, то одно мешало, то другое. Вот и дособирался. Я ведь чувствовал, что и папа, и мама, не имея никакого представления о Кумыш, настроены против неё. Предрассудки? Легко смеяться над ними тому, у кого их нет в крови, а мама и папа всю жизнь прожили вдали от города, и город казался им тем самым местом, откуда на человечество обрушиваются все грехи, и как осуждать их за это. Стоило мне заговорить о Кумыш и, я уверен, вспыхнул бы скандал и начались бы нескончаемые разговоры и обиды. Можно понять и меня — кому хочется обижать собственных родителей, которые готовы для тебя в огонь и воду. Но и Кумыш я ничего не мог объяснить. Она выросла в семье, где уважали свободу друг друга, и не могла понять мою собственную нерешительность. Если бы я поделился с нею своими мыслями, она могла бы отвернутся от меня, посчитав, что я ещё не созрел, чтобы самому решать свою судьбу.
И она по своему тоже была права.
А что оставалось делать мне? С одной стороны жаль родителей, от души желающих мне счастья, с другой стороны жаль Кумыш, с которой я не согласился бы расстаться ни за какие сокровища на свете.
Да, вполне впору было тут и смеяться, и плакать. Но я не стал ни плакать, ни смеяться, а просто пошёл к своему старому другу Секизябу, такому же седому от пены, и такому же вечно молодому. Так я поступал всегда, когда надо было принять какое-нибудь решение или забыть какую-нибудь обиду. Стоило только сесть у подножия водопада, как холодная, стремительная и прозрачная, как журавлиные глаза, вода смывала все печали и обиды, и, глядя, как она пузырится, клокочет и, звеня, уносится вдаль, ты забывал обо всём на свете, кроме радости, которая вместе со свежим воздухом наполняла твою грудь.
И вот я снова на речном берегу. Здравствуй, старый друг. Ты не забыл ещё меня? Как я соскучился по своему добродушному ворчанию. Подожди, устроюсь поудобней и всё расскажу тебе, ничего не скрывая. Только тебе я могу сказать всё без утайки, уверенный, что ты поймёшь меня и не станешь сердиться. Ты одновременно и учитель мой, и друг, и только тебе я обязан тем, что никогда не ощущаю себя в одиночестве. Разве не тебе я поверил тайну своей любви? Разве не при тебе мы с Кумыш поклялись любить друг друга до последнего вздоха? Разве не прячешь ты в своих водах её отражение, которым я так любил любоваться, когда мы с ней склонялись вместе над какой-нибудь тихой заводью. Да, да, я знаю твою тайну, старый и вечно молодой Секизяб: ты хранишь в своей памяти лица всех людей, когда-либо пересекавших твой поток, хороших и плохих, добрых и злых, молодых и старых…
Не раз и не два сидели мы с Кумыш на берегу Секизяба. Иногда наши отражения в водах были столь неправдоподобно чёткими, что хотелось потрогать их, убедиться, что это отражение в воде, а не в зеркале. Я и без того знал, насколько красива Кумыш, но когда видел её лицо, отражённое водой, поражался её совершенным линиям. Тогда она напоминала мне русалку из сказок, случайно встреченную на берегу одиноким путником. Внезапно налетел ветерок и рябь смыла дорогие мне черты. От неожиданности я притянул к воде руки, словно желая удержать исчезающее изображение, а Кумыш, увидев это, сказала — и я не понял, что было в её голосе: беззаботность или печаль: «Вот и унёс ветер твою русалку, Ашир». Потом, помолчав, улыбнулась и сказала: «Не грусти». Если придёшь на это место и позовёшь её любящим сердцем, она явится к тебе. Так, по крайней мере, говорят преданья».
Вот о чём я думал, пока медленно брёл по такой знакомой мне тропинке, которая сама собой должна была пройти мимо медпункта. И прошла — но кто же улыбается мне из открытого окошка улыбкой ослепительной, как тысяча солнечных зайчиков? Не надо быть мудрецом, чтобы догадаться.
— Ашир! — кричит мне Кумыш. — Погоди минутку.
Я готов ждать её и минуту, и долгие годы, но этого не требуется: она вылетает мне навстречу из-за угла дома, где расположен медпункт, и спешит мне навстречу. Как прекрасна её походка, она напоминает полёт птицы, стремительный и плавный. Как прекрасны ямочки на её щеках, когда она улыбается, не в силах скрыть переполняющую её любовь. Сколько бы мы не встречались, я всегда кажусь себе рядом с ней неотёсанным чурбаном, этакой глыбой, которую только что вывернул из земли ковш экскаватора.
Вот и сейчас лицо её светилось.
— Ну, здравствуй, Ашир…
Простые слова, правда. Но в голосе её было столько радости, столько доверия и любви, что если бы я не понимал этого до сих пор, то понял бы сейчас: никакой другой девушки я не смогу полюбить, пока я жив и в жилах у меня течёт кровь.
— И так, ты идёшь мимо меня.
— Не мимо тебя, а прямо к тебе.
— Значит прямо ко мне, но мимо работы. Ты что же прогульщиком стал? — И она шутливо наморщила носик. — Отвечай!
— Слушаюсь. Законный отгул. Вот так-то. Соскучился по Секизябу и решил поболтать с ним немного.
— А ещё по кому соскучился?
— А ещё по кому? Есть тут одна девушка, но кто она — не скажу.
— Ах, так! Тогда я тебе кое-чего скажу.
Я обнял её.
— Если не скажешь, не отпущу тебя. Люди придут в медпункт, станут искать врача, а врача нет. Запишут тебе прогул и объявят выговор. Давай, говори, что хотела.
Кумыш попыталась освободиться из моих объятий.
— Ты совсем с ума сошёл, Ашир. Действительно, сумасшедший. Скажу, конечно, скажу, только не сейчас. Это наша с тобой общая радость, в двух словах не скажешь — половина удовольствия пропадёт. Ну, отпусти меня.
— Поцелуешь — отпущу.
Она незаметно повела глазами по сторонам, нет ли кого, а потом вытянувшись во весь рост, обожгла меня своими губами. И снова я смотрел, нет, любовался её походкой, похожей на полёт: только что она была здесь и ещё воздух в том месте, где она стояла, прижавшись ко мне, благоухает, как куст роз, а теперь её нет.
Слова Кумыш не давали мне покоя. «Что хочет она мне сказать?» Наша с ней общая радость? Что же это?
Да, видно такие загадки разгадывать мне не по зубам. Думая об этом и ожидая, когда я снова смогу увидеть Кумыш, я без толку слонялся по аулу. Я пытался разгадать, что же могли означать слова Кумыш, предполагал и то, и это, но только ещё больше запутывался. Проходя через посевы, я наткнулся на стайку работавших девушек. Одна из них, которую я сразу и не узнал, окликнула меня;
— Эй, Ашир! Иди к нам, жених, угостим чем-нибудь!
И она раскатисто рассмеялась. По смеху я узнал её. Нязик! Она была всё такой же насмешницей. Сколько лет прошло с тех пор, как мы закончили школу — пять? шесть? Нязик успела и замуж выйти, и двух малышей родить. Впрочем, не она одна — почти все выпускники нашего класса остепенились и обзавелись семьями — кроме меня и ещё одного-двух парней, которые уехали на учёбу далеко от дома, в Москву и Ленинград. Среди девушек, окружавших Нязик, я заметил Гюльнахал, ту, Что отец прочил мне в невесты. Сначала я не хотел подходить к девушкам; сказать по правде, я немного побаивался острого языка Нязик, который после замужества стал, похоже, ещё острей, но всё-таки подошёл.
Да, это была всё та же Нязик, которая когда-то задевала меня своими насмешками. Замужество явно пошло ей на пользу, она как-то выровнялась, налилась и стала просто красавицей. Но смех её был всё тот же — немного игривый, немного манящий и достаточно громкий.
— Посмотрите на этого Ашира. Почти состарился, а всё невесту найти не может. Или ты ждёшь, что с неба спустится пэри?
И она снова заразительно рассмеялась и посмотрела вокруг, точно приглашая и других девушек посмеяться надо мной. Но я давно уже привык не обращать внимания на насмешки Нязик, в сущности она была совсем не злой, это просто кровь молодая в ней играла. Да, на Нязик я совсем не обратил никакого внимания, а вот на Гюльнахал смотрел во все глаза. Ничего не скажешь, она была девушка хоть куда — молода, стройна, красива и притом очень застенчива — не исключено, что по молодости, потому что она только закончила десятый класс. Только раз уловил я брошенный на меня украдкой взгляд — и только. В этом взгляде, робком и стеснительном, я уловил какой-то вопрос, но что это мог быть за вопрос — этого я не знал. Она, конечно, не могла не знать относительно сватовства. Хорошо, что все эти дела велись ещё в тайне и о них не знала, скажем, Нязик, которая вот уж не упустила бы случая почесать по такому случаю язычок. Но Нязик ничего не знает, а Гюльнахал, мельком взглянув на меня, тут же отводит взгляд, так что я не мог бы даже поклясться, что этот взгляд предназначался именно мне. Интересно всё же, что она думает о жизни и замужестве? А может она настолько подчинена родительской воле, что выйдет за того, на кого падёт их выбор? Отдано ли её сердце какому-нибудь парню, или она готова полюбить любого? И как бы то ни было, как дать ей понять, что, отдавая должное и её молодости, и её красоте, я всё равно уже сделал выбор.
Но то, что я так мучительно обдумывал, мгновенно решила насмешница Нязик.
— А ты что, Гюльнахал, стоишь перед парнем, будто язык проглотила. Можно подумать, это не ты разливаешься соловьём, стоит только появиться Чарыяру, Разве наш Ашир хуже, чем твой Чарыяр?
Вот так и всплыла на поверхность тайна Гюльнахал. Как я когда-то заливался краской, стоило хоть кому-то вскользь назвать имя Кумыш, точно так покраснела до кончиков пальцев Гюльнахал. Она так смутилась, что мне даже стало её жалко. Мне — но не Нязик.
— Смотрите, смотрите, — закричала она. — Ай да тихоня.
— Оставь её, — сказал я Нязик. — Тебе лишь бы посмеяться.
Значит это Чарыяр. А что, хороший парень, этот Чарыяр. Ему можно было даже позавидовать, что он сумел пленить такую красавицу, как Гюльнахал, и я непременно позавидовал бы ему, если бы у меня не было моей Кумыш. С Чарыяром я решил поговорить вечером в клубе, а пока, распрощавшись с девушками, пошёл к плотине. У меня был с собою крошечный транзистор и, включив его, я сразу же поймал мелодию, которую исполнял Чары Тачмамедов. Я знал эту мелодию и очень любил её. По странному совпадению она называлась «Гюльханум», но про себя я называл её «Моя Кумыш». Хотите верьте, хотите нет, я не всегда мог отличить эту безыскусную мелодию от той песни, что напевал сам Секизяб; в какой-то момент обе мелодии сливались в одну, а затем расходились, оставаясь похожими, чтобы через несколько тактов слиться снова, так что опять и опять приходила на ум мысль, что музыкант, подобно умелому рыбаку, просто выловил эту мелодию из зелёных вод Секизяба. Я так задумался и заслушался, что вздрогнул, когда чьи-то прохладные ладони закрыли мне глаза. Я сразу узнал эти ладони с тонкими гибкими пальцами, и, поглаживая их, сказал:
— Ну, русалка, что дашь, если назову твоё имя.
Голос над самым моим ухом прошептал:
— Назови и для той, кого любишь — узнаешь хорошую новость.
— Кумыш, — так её зовут. — Я вскочил и обнял её. — Знаешь такое имя? А теперь без промедления выкладывай свою новость.
Кумыш медленно подняла на меня взгляд.
— Ты знаешь, Ашир, я сама написала родителям письмо и сообщила им, что мы хотим пожениться, Я не говорила тебе ничего до их ответа, хотя и не сомневалась в нём. И вот сегодня этот ответ пришёл. Как я и думала, родители согласны на свадьбу и спрашивают только, как мы всё это себе представляем, и где эта свадьба будет и какая будет нужна от них помощь. Ты же знаешь, что за работа у отца, надолго он освободиться не может, так что просит сообщить по возможности более точный срок. Ну ты доволен?
— Разве не об этом мы мечтали столько лет?
— Что-то ты кажешься мне опечаленным, — заметила Кумыш и пристально поглядела на меня. — Ты что-то скрываешь от меня, Ашир, я же чувствую, что у тебя неспокойно на душе. Что-нибудь случилось?
— Ты не угадала, — ответил я как можно беспечнее. — Я очень, очень рад. Да и может ли быть иначе, если ты со мной.
— Ну, раз так, то прекрасно, — сказала Кумыш. — Знаешь что мне пришло в голову. Всё равно сейчас перерыв. Давай я провожу тебя немного. Ты ведь идёшь домой? Может быть есть смысл и с твоими родителями поговорить сегодня же, — щебетала она. — А может ты с ними уже поговорил сам, только мне не сказал?
Я не знал что мне делать. Как-то я должен был в этой ситуации поступить, но как. Мои родители! Знала бы она. Нет идти с ней к нам в дом было самым неразумным и неуместным. Но как сказать об этом Кумыш, не омрачив её радости.
— Здесь так хорошо. Если у тебя есть время, может быть постоим ещё немного здесь. Или вот что — давай пойдём к водопаду — ведь ты всегда говорила, что любишь это место больше всего.
— Больше всего я люблю одного неотёсанного парня по имени Ашир.
— А я люблю одну девушку по имени Кумыш, — сказал я, подхватывая игру. — Она знает, где у человека что болит и одним прикосновением может уничтожить боль.
— Так что же у тебя болит, Ашир, — спросила Кумыш, глядя на меня в упор. Не пытайся обмануть меня, ты не умеешь врать. Я по голосу чувствую, что тебя что-то гнетёт. Разве не так?
— Так, — не мог я не согласиться.
— А если так, почему скрываешь это от своей Кумыш.
— Может быть потому, что не могу толком объяснить, всего. И ещё потому, может быть, что боюсь тебя обидеть, если плохо объясню.
Кумыш побледнела. Прямо на глазах краски исчезали с её лица, и оно стало совсем-совсем белым.
— Так значит… — начала она и отвернулась, — значит, это правда, что человек может говорить одно, а думать совсем другое.
На меня как будто упала бетонная плита.
— Стой, Кумыш, погоди. Разве я когда-нибудь обманывал тебя, давал тебе повод сомневаться? Взглянул ли хоть раз на другую девушку, обманул ли тебя хоть в мелочи? Скажи мне, Кумыш?
— Нет, — сказала она тихо, не поднимая глаз. — Нет.
— Вот видишь. И я лучше вырву сердце, чем обману тебя. Но сейчас я… не знаю как сказать, я попал в беду и мне нужна твоя помощь.
Лицо Кумыш, обращённое ко мне, стало снова оживать.
— Ашир, дорогой, разве я когда-нибудь отказывалась тебе помочь. Скажи, что случилось, и можешь быть уверен, что я сделаю для тебя всё возможное и невозможное.
— Даже сейчас не знаю, как тебе сказать об этом. Всё дело в том, что мои родители… ну, понимаешь, они хорошие люди, но когда начинают что-то делать…
— Значит, это правда?
— Что, Кумыш? Что правда?
— То, что люди говорят.
— Откуда мне знать, что они говорят?
— Они говорят то же, что говоришь ты сам. Что твои родители подыскали тебе невесту, и как только окончательно договорятся о калыме, женят тебя. Может быть ты скажешь, что всё это время ничего не знал?
Я почувствовал, что ещё немного, и я сойду с ума.
— Кумыш, — сказал я как можно более убедительным голосом, — Кумыш, дорогая. Ты только что сама признала, что за всё время, что мы знакомы, я не обманул тебя ни разу. Зачем, скажи, мне обманывать тебя сейчас? Откуда я мог знать, что в голове у моих родителей — ведь я неделями на трассе, а когда приезжаю, то с кем я провожу каждую свободную минуту — разве с ними? С тобой, Кумыш. Я клянусь тебе хлебом и солью, что лишь сегодня утром, да и то случайно, узнал об их планах. Я сказал своему отцу и маме в ту же минуту, что у меня есть невеста, и эта невеста — ты, и что никакой другой у меня не будет. Но ты знаешь моего отца. Он ведь как солома вспыхивает, не успеешь глазом моргнуть: обругал меня, сел в машину и укатил.
— Ну и что же теперь? — после долгого молчания спросила Кумыш.
— Вот здесь-то мне и нужен твой совет. А что делать — ума не приложу. Я люблю тебя больше всех на свете, больше собственной жизни. Но и родителей я тоже люблю, ведь кроме меня у них никого нет. Просто… ну, как бы сказать, просто они многое не понимают, вернее, понимают по-своему. Поверь, Кумыш, от того, что я сегодня узнал, у меня в голове всё вверх дном.
— Всё это очень похоже на спектакль. Только вот что это за спектакль, комедия или трагедия, не могу понять, — задумчиво произнесла она. — А временами мне кажется, что это в одно и то же время и трагедия и комедия.
— Вообще-то это комедия, — сказал я. — Но для моего отца она вполне может обернуться трагедией.
Тут я должен признаться в одной вещи. Дело в том, что размышляя над сущностью мира и жизни, я всегда представлял себе, почему-то театр. Мир был огромными, безграничными подмостками и на них, на этих подмостках, бесконечно и без перерывов разыгрывался один и тот же бесконечный и бесконечно меняющийся спектакль, который носил название жизнь. И все люди на земле, все до одного, сколько их ни было, оказывались то одними, то другими участниками спектакля: иногда они были зрителями, иногда второстепенными персонажами, иногда героями. Он выходили из зрительного зала на сцену, и снова возвращались в зал, они подавали реплики, изменяли действие, меняли декорации, умирали — то по сюжету, то на самом деле; иногда они отгораживали шаткими стенами часть общего пространства и называли это словом «театр», но то, что было в театре, являлось лишь небольшой частью происходившего вокруг, и таким образом нельзя было никогда понять, что есть что: жизнь ли является частью неведомо кем написанной пьесы или пьеса просто повторяет жизнь, И ещё приходило мне в голову, что все мы — и хорошие, и плохие, и хитрые, и простодушные, самоуверенные и застенчивые — все мы находимся в каком-то неведомом нам самим родстве, в какой-то таинственной связи и что мы должны не забывать об этой связи и жить в общем безграничном мире, на одних и тех же подмостках жизни, помогая друг другу, хотим мы этого или не хотим.
Вот какой сумбур был у меня в голове, и его вызвала Кумыш своими словами о сектакле. Она слушала мои путанные объяснения терпеливо, как слушает врач взволнованного больного, не перебивая. Когда же я замолчал на полуслове, она взлохматила мне волосы на голове, и, вздохнув, сказала:
— Ох, Ашир! Всё, что ты сказал — интересно, но разве об этом надо было нам говорить?
— Ладно, — выдохнул я и в отчаяньи махнул рукой. — Слушай меня, Кумыш, только не перебивай, дослушай до конца, а после будем вместе думать, что делать. Ты знаешь, конечно, тётушку Огульсенем?
— Кто же её не знает.
— Вот с неё всё и началось…
И я рассказал Кумыш обо всех событиях сегодняшнего утра в той последовательности, в которой они происходили, и закончил свой рассказ разговором с отцом, после которого тот, не помня себя от ярости, укатил на базар.
— Значит, тебе сосватали Гюльнахал, — задумчиво произнесла Кумыш. — Вот почему она так смутилась, увидев меня сегодня.
Но разве Гюльнахал виновата больше, чем, скажем, ты или я? Да и родителей как назвать виновными, ведь представления человека о том, как всё в его жизни должно происходить, тоже не с неба берутся. Почему у них совсем иные представления? Так сложилась их жизнь, ты согласна, Кумыш? Кто знает, может быть когда у нас самих будут дети, нам тоже не будет всё равно, с кем они собираются связать судьбу, и нас будут называть отсталыми людьми. Давай помогать друг другу, Кумыш. Мы должны бороться за свою судьбу сами. Я-то уверен, узнай мои родители тебя поближе, они души бы в тебе не чаяли, но сейчас они ничего не видят вокруг и не слышат. В конце-концов, мы добьёмся своего — ведь твои-то родители уже поддерживают наши планы…
Долго пришлось стремительному Секизябу слушать в этот день наши речи. Но мудрый, он тихонько посмеивался и над нашими страхами, и над нашими решениями. Может быть он знал, что на этот раз неизвестным автором поставлена на подмостках комедия со счастливым концом, и поэтому его журчание было особенно похоже на добродушный смех?
Так или иначе, настроение у нас стало к концу встречи значительно лучше.
Кумыш предложила подбросить меня до дома на своей «неотложке». Конечно, я согласился. Но у самого дома меня ждал сюрприз — к нам снова направлялась тётушка Огульсенем, причём по её походке и по быстроте, с которой она передвигалась, никто не догадался бы, как у неё болят ноги. И тут у меня мелькнула одна идея, с которой я и поделился с Кумыш. Она посмотрела на меня, покачала головой и фыркнула. Шофёру мы, конечно, ничего говорить не стали, просто отпустили его, сказав, что Кумыш вернётся в медпункт сама.
Мы быстро прошли через двор и реранду в комнату. На верёвке висело красное курте; я набросил его на Кумыш, шепнул ей на ухо несколько слов, от которых она снова фыркнула, усадил её лицом к стене и выскочил на двор. И вовремя — в ту самую минуту, отчаянно хромая и проклиная своё нездоровье, во двор вошла тётушка Огульсенем, волоча ноги и поднимая пыль.
— А, вот и ты, — закричала она, как глухая. — Вот и ты. Здравствуй, Ашир, здравствуй, дорогой, надеюсь, у тебя всё в порядке, нигде ничего не болит… — она обошла меня кругом, словно я был призовым бараном, выставленным на всеобщее обозрение на ярмарке. Впрочем, я чувствовал себя именно таким бараном, потому что недооценил болтливости тётушки Огульсенем, которая, делая круг за кругом, тараторила, не закрывая рта.
— Да, парень что надо, видит бог. А какой высокий, а какой здоровый, настоящий жених, не то, что другие. Вот именно такого жениха я и хотела для своей Гюльнахал, для своей овечки. Да что ты голову-то повесил, смотри на меня, ведь я тебя давно не видела, Ашир, вон как ты вытянулся, мне надо прямо голову задирать, чтобы увидеть твоё лицо, а задерёшь голову, так солнце в глаза, а из глаз слёзы…
Да, уж если тётушка Огульсенем брала слово, на долю остальных оставались разве что самые крошки. Повертевшись вокруг меня, тётушка Огульсенем слегка утомилась и решила передохнуть. Похоже, она осталась довольна своим досмотром, и только, кряхтя, вспоминая бога, свои годы и потерянное здоровье, собиралась присесть и ступеньку, как из дома, закрыв лицо красным курте, вышла Кумыш. И хорошо, что она вышла, ибо я не знал уже, как отделаться от тётушки Огульсенем — ведь сев на ступеньку, она могла просидеть на ней, жалуясь и охая, не один час. Но завидев фигуру Кумыш в традиционное наряде молодой женщины, только что вышедшей замуж, тётушка Огульсенем подскочила с крыльца так, словно села на целое гнездо скорпионов.
— О, аллах, это ещё что такое?! — закричала она и с необыкновенной скоростью устремилась к Кумыш. — Кто ты, да проклянёт тебя всемогущий, и что ты здесь делаешь? С открытыми ногами, бесстыдница, — уж лучше бы ты оставила открытым лицо. Откуда принесла тебя нечистая сила, и что ты делаешь здесь, в этом доме?
Я прикрыл себе рот рукой, чтобы не расхохотаться и стал смотреть, что произойдёт дальше. Кому было не позавидовать, так это бедной Кумыш — тётушка Огульсенем, что твой слепень, кружила вокруг неё, стараясь угадать, с кем это свела её судьба, когда она меньше всего этого ожидала.
— Так, — приговаривала она, — так, значит. Вот, значит, как. Люди добрые, вы только посмотрите, где же это видано? Одна невестка уже разгуливает, бесстыдница, по двору, а вторую сватают без всякого стеснения. Ну и дела. Кто ты? Не отвечаешь? Ну, так ты плохо знаешь старую Огульсенем, если надеешься, что это меня остановит. Хоть до захода солнца буду сидеть здесь, пока не узнаю, что же здесь всё-таки происходит. Почему ты молчишь? Может быть ты немая? Да, в этом доме наверное любят бессловесных, но я-то не такая. Эй, как тебя! Хоть голос ты можешь подать? — Она вертелась и так и этак, стараясь разглядеть хоть краешек лица, но она была так мала ростом, что могла только дёргать Кумыш за её курте.
— Уклоняешься? Ну, ну, ты меня ещё плохо знаешь. Меня зовут тётушка Огульсенем, запомни это, запомни навсегда. Ты у меня заговоришь, да покроется твоё лицо прыщами. Ты у меня запоёшь, не то пусть голова твоя станет похожей на верблюжье колено. Покажи лицо, негодница. Наверняка оно рябое от оспы, иначе с чего бы ты так стеснялась.
Она с такой силой дёрнула за курте, что часть лица Кумыш на мгновенье можно было разглядеть. И тётушка Огульсенем, надо отдать ей должное, разглядела его. Изумлённая красотой, что на миг промелькнула перед её взором, она отступила на шаг и проговорила, поражённая:
— Вах, вах! Пэри, чистая пэри. Из лучшего серебра, клянусь всевышним. — И уже совсем другим тоном, обращаясь к Кумыш, спросила: — Значит ты несчастная, невестка этих бесчестных людей?
Кумыш кивнула.
— И когда же тебя привезли?
Кумыш прошептала едва слышно:
— Уже три дня.
— Сколько ты сказала, доченька?
— Три дня, — повторила Кумыш чуть громче.
— Но я… я же была здесь утром и говорила с нечестивцем из этого дома, проклятье его имени, а ты в это время…
— Я слышала весь ваш разговор, — подтвердила шёпотом Кумыш, и опустила голову, словно чувствуя себя виноватой. Но тётушка Огульсенем, надо отдать ей должное, не сомневалась, кто виноват.
— Это всё он, Поллы, да осмолит его аллах, как свинью. Это всё он, негодник и обманщик. А я-то, я-то старая дура, поверила его песням, попалась на старости лет. Ну, нет, я ему этого так не спущу. Обмануть кого — меня, Огульсенем? Где он, негодник? Ни на вершине горы, ни на дне моря не спрячется от меня. Вот с места не сойду, пока он не приедет — к тут уж не найдётся и дохлого ишака, чтобы ему позавидовал. — И она с решительным видом прочно уселась на крыльце.
Кумыш вернулась в комнату, давясь от смеха, но вид у неё был несколько смущённый.
— Всё это очень смешно, — сказала она, снимая с себя курте, — но если тётушка Огульсенем узнала меня, то осрамит на всю Туркмению. Ты, я полагаю, останешься, а мне ещё надо на работу.
И с этими словами она убежала, оставив, так сказать, наедине с пылающей праведным гневом тётушкой Огульсенем, прочно занявшей ступеньки крыльца и отдавшейся собственным мыслям.
Да, конечно, думал я, нехорошо смеяться над пожилой женщиной. Ну а то, что она, как это ни называй, хочет получить калым, и, похоже, не малый, за собственную дочку — это хорошо? А то, что эта самая дочка вынуждена скрывать свою симпатию к Чарыяру — это хорошо? А то, что мой отец, прирождённый крестьянин, только для того, чтобы набрать деньги на калым, превращается чуть ли не в спекулянта, а теперь и маму увёз туда же, на базар — это разве хорошо? И говоря всё это сам себе, а иногда и вслух, я взял длинную и круглую отцовскую подушку, набитую верблюжьей шерстью, водрузил на неё большой клубок шерсти, который совсем недавно смотала мама, а к клубку приладил валявшуюся ещё с прошлых лет картонную маску беззубой старухи и на всё это сооружение, в котором появилось отдалённое сходство с человеческой фигурой, набросил то самое курте, которое ещё недавно прикрывало прелестное лицо Кумыш. Проделав всё это, я уселся у окна и стал ждать возвращения родителей.
Ждать мне пришлось долго. Я успел напиться свежего чая, почитать книжку и даже, кажется, вздремнуть, а родителей всё не было. Тётушка Огульсенем проявила завидную твёрдость характера: когда бы я ни выглянул из окна, она была, так сказать, на своём боевом посту. По всему было видно, что она решила дождаться отца, когда бы тот ни приехал, и она дождалась его. Было далеко за полдень, когда я уловил знакомый звук мотора нашей машины. Я вышел и открыл ворота. Отец въехал не без лихости прямо в гараж. И у отца и у мамы руки были заняты какими-то бесчисленными свёртками и можно было предположить, что их сегодняшний визит на городской рынок был более чем удачным. Отец, похоже, уже забыл нашу утреннюю размолвку, он был в прекрасном настроении, усы лихо закручены и он, как всегда, когда был в хорошем настроении, мурлыкал свою любимую песню:
В Ашхабаде побывал,
Помидоры продавал.
Голова совсем бела,
Но прекрасны все дела…
После каждой строчки он добавлял не предусмотренные автором песни слова «вай-вай», так что получалось очень смешно;
В Ашхабаде побывал, вай-вай… — и так далее.
Так они дошли до крыльца, где неподвижно сидела наполненная непрошедшим гневом и оскорблённая в лучших чувствах тётушка Огульсенем.
— Кто бы это мог быть, Сона? — громко спросил отец, останавливаясь в большом недоумении.
Тётушка Огульсенем не только не издала ни звука, но даже не шелохнулась.
Мама, выйдя вперёд из-за отцовской спины, сказала:
— Если бы я могла такое предположить, я бы сказала, что эта женщина до крайности похожа на сватью Огульсенем.
Отец пожал плечами.
— Если это она, то ведёт себя довольно странно. Мне кажется…
Но так и никому и не удалось ни тогда, ни позже узнать, что казалось моему отцу. Потому что в следующую же секунду перед ним оказалась разъярённая тётушка Огульсенем, и скорости, с какой вылетали слова из её рта, мог бы позавидовать самый современный пулемёт:
— Странно? — закричала она, наступая на ничего не подозревавшего отца своей необъятной грудью. — Странно? Люди добрые, — она широко развела руками, как бы призывая людей присоединиться к ней, — люди добрые, посмотрите только, посмотрите только на этого обманщика, на этого гнусного негодяя, притворяющегося честным человеком, на этого лгуна, надсмеявшегося над честным именем бедной вдовы, на этого сына опалённой свиньи, чтобы дьяволы в аду сожрали твои внутренности — посмотрите на него! Вот он стоит передо мной и таращит свои бесстыжие глаза, да вытекут они у него от трахомы, и говорит, что я веду себя довольно странно. Ну, есть ли после этого у человека хоть немного, хотя бы весом с петушиное перо, совести?
И покачав головой, она вынесла свой приговор:
— Нет. У такого человека совести нет.
Атакованный по всем лучшим канонам военного искусства, то есть именно в ту минуту, когда он меньше всего этого ожидал, отец непрерывно пятился перед колышащейся и надвигающейся на него грудью тётушки Огульсенем, и губы у него тихонько шевелились. Наконец, он, собрав все силы, приостановил позорное отступление и спросил:
— Сватья Огульсенем! Что случилось с тобою? Уж не укусил ли тебя каракурт? Или ты слишком долго сидела на солнце?
И мама, поражённая не меньше отца, повторила, как эхо:
— Вот именно, тётушка Огульсенем, вот именно…
Голос тётушки Огульсенем был, наверное, слышен и за сотни километров отсюда, когда она, подбоченясь, отвечала:
— Вот именно, дорогие сваты, чтоб вам провалиться на девятое дно в преисподней, вот именно. А что именно? А то, что вы мотели учинить со мной такое непотребство, которого ещё не видывал свет, и сделать меня всеобщим посмешищем отсюда до Геок-Тёпе, а, может, и до самого Ашхабада, Но я, слава богу, узнала всё, как есть, и теперь люди узнают от меня всю правду.
Мой отец был не из тех людей, на которых можно кричать. Вне себя от гнева он бросил покупки на землю и, выгнувшись, как бойцовский петух, спросил тётушку Огульсенем голосом, не предвещавшим ничего хорошего:
— Можешь ты, сватья, тольком объяснить, что за муха тебя укусила. Ты стоишь в моём собственном дворе, смею тебе заметить, и самым что ни есть непотребным образом обвиняешь меня в том, о чём сам я не имею никакого представления. Так что, или говори, что хочешь сказать, или уходи к себе домой и прими успокоительные таблетки.
— Я тебе скажу сейчас такое, — ответствовала тётушка Огульсенем, тем не менее сбавив немного тон, — что тебе, бывший мой сват Поллы, будь ты проклят, не помогут никакие таблетки. Потому что ты, и твоя семья хотели забрать у меня в невестки невинную девушку, в то время, как одна такая же несчастная уже разгуливает по вашему двору. Ну, что скажешь, и кому надо принимать таблетки?
Я думал, что моего отца невозможно ошеломить. Он сам был на язык хоть куда, но тут тётушка Огульсенем его поразила в самое сердце, потому что, как он понял, она сочла, что он, Поллы-ага, уважаемый всеми человек, вознамерился взять себе в жёны кроме своей Соны ещё и Гюльнахал. Похоже, что подобная мысль на какое-то мгновенье пришла в голову и маме, и большие глаза её от обиды наполнились слезами.
— Неужели, — начала она, глядя на отца, — неужели, Поллы-джан… ты мог…
Только тут к моему, отцу вернулся дар речи.
— Что! — закричал он фальцетом, которого я от него даже не слышал, — что ты сказала… Ты, ты, ты, старая сплетница, и дрчь твоя сплетница, чтобы язык у тебя отсох — сказать такое мне… в моём собственном доме, при моей жене. Прочь с моего двора, исчадье, и чтобы я тебя больше не видел. Никакая ты мне больше не сватья, знать тебя не хочу, и сыну своему найду девушку в сто, в тысячу раз лучшую, чем твоя дочь, у которой такая мать, как ты. Всё. Прощай!
— Говоришь-то ты красиво, — сказала чуть-чуть поколебленная в своём негодовании, тётушка Огульсенем. — Я готова уйти и готова не приходить даже, я готова, скажу более, извиниться перед тобой, бывший сват Поллы, если ты мне объяснишь одну вещь: если сын твой не женат, а ты не собираешься заводить вторую жену, кто, скажи мне, та, не стану скрывать, приятная лицом девушка, носящая, как и положено молодой невестке, красное курте, что сидит сейчас в комнате твоего дома.
Глаза у отца вылезли из орбит. Он грубо ухватил тётушку Огульсенем, словно та была не уважаемой, как-никак женщиной, а хурджуном, дорожным мешком и потащил за собой.
— Давай, — приговаривал он при этом, — давай, пройдём по моему дому вместе, несчастная, и покажи мне в моём доме эту твою девушку.
Но им не пришлось ходить по всему дому.
— Вот она, смотри! — торжествующе закричала тётушка Огульсенем, указывая на нечто, покрытое сверху красным курте.
На отца это видение произвело такое сильное впечатление, что он, как подкошенный, рухнул на стул. Его глаза, не отрываясь, смотрели на красное курте, не замечая ничего другого; от напряжения глаза выкатились из орбит и вид у него был совсем не боевой.
— Боже праведный, что это такое? — только и мог пробормотать он. — Я ничего не понимаю.
— Вот именно, — подтвердила мама, говоря тем самым, что и она ничего не понимает. — Я ничего не понимаю, мой Поллы.
Отец с трудом приходил в себя.
— Неужели этот нечестивец, наш сын, осмелился в наше отсутствие… — начал было он, но тут же отказался от этой мысли. — Нет, этого не может быть. Не может. Нет. Но если ты, сватья, утверждаешь, что ты что-то знаешь, — решился он наконец признать своё поражение, — может быть тогда ты, ради всего, святого, объяснишь нам, что это или кто это?
Тётушка Огульсенем с презрением взглянула на поверженного противника.
— Да, дожил ты, бывший мой сват Поллы, что старая женщина должна объяснять тебе, что делается в твоём собственном доме. Раз уж ты сам не знаешь — придётся тебе объяснить, что это и есть твоя невестка, наличие которой ты так неискусно отрицаешь. Знай же, нечестивый притворщик, что я не только выследила её, когда она, закрыв голову и лицо, как это полагается, и, выставив на всеобщее обозрение свои голые ноги, разгуливала по твоему двору, как по собственному, за что я, можешь быть уверен, сделала ей надлежащее внушение, но сумела ещё и увидеть её лицо, красивое, ничего не скажу, если судить по тому немногому, что мне удалось увидеть, и если бы это не затрагивало моей собственной чести и чести непорочной Гюльнахал, моей дочери, то не исключено, коварный ты человек, что я первая поздравила бы тебя с такой невесткой. Видишь, как молча, не двигаясь и не возражая ни единым словом, как то положено молодой в присутствии старших, сидит она в своём углу и вы не можете услышать, как это услышала я, её тихий и вежливый голос, сообщивший, что мои поздравления в отношении вашего обмана имеют под собой все, увы, основания. Я вижу, ты онемел, бывший сват Поллы, выслушав мою обвинительную и даже разоблачающую тебя, как обманщика, речь. Ты просто онемел — да и что ты мог бы сказать после того, как так недвусмысленно высказалась я. И что бы ты мог добавить к тому, что не нуждается ни в каком добавлении, чтобы отныне ты был прославлен, как нарушитель слова, лгун и обманщик, никуда не годный мужчина, которого обвели вокруг пальца в собственном доме. Вот и сиди теперь, пока твоя седая голова снова не станет чёрной, а я пошла, и можешь быть уверен, что не найдётся такого места в Туркмении, где не посмеялись бы над тобой.
— Погоди, почтенная Огульсенем, — слабым голосом попросил отец. — Я всё-таки ничего не понимаю. Но если мы все здесь, ты, я и жена моя Сона, которая, как я вижу, тоже ничего не понимает, а кроме того здесь находится этот… эта… — и он кивнул головой в сторону безмолвной фигуры, покрытой красным курте, — может быть ты… мы… спросим её, кто она и как она к нам попала… и тогда я… мы… вы… она…
Вот так и наступил победный час для тётушки Огульсенем.
— Вы, — изрекла она громоподобным голосом, которого от неё никто ни ранее, ни после не слышал, — вы, мои бывшие сваты, да поглотит вас земля, только вы будете говорить с ней и задавать ей вопросы. Вы, а не я. С меня хватит и того, что я раскрыла ваш гнусный обман. Вот я сдёргиваю с неё это красное курте, — продолжала тётушка Огульсенем торжественно, — сдёрну это курте с головы этой девушки, чьё лицо я уже отчасти видела, так что мне незачем видеть его ещё раз, а вы смотрите… — И тётушка Огульсенем потянула курте за рукав.
Курте легко сползло и перед остолбеневшими родителями показалась отвратительная картонная маска старухи с провалившимся ртом и морщинистыми щеками. Увидев эту страшную маску, которая тут же стала отделяться от туловища и падать, мама молниеносно, что было нелегко при её полноте, присела за отцовскую спину и взвизгнула так, что разбудила, наверное, чабанов на дальних кочевьях. Отцу не за кого было спрятаться и даже упасть со стула он не мог, поэтому он только откинулся назад, как можно дальше, и протянул вперёд обе руки. Тётушка Огульсенем ожидала сильной реакции, но всё же не такой. Движимая естественным любопытством и не выпуская из рук красного курте, она оглянулась в тот самый момент, когда «голова невестки» окончательно отделилась от туловища, а безубая маска свалилась прямо у её ног…
Ещё много лет после этого, вспоминая всё, я смеялся всегда до колик. Только секунду оценивала тётушка Огульсенем ситуацию, затем издала такой рёв, по сравнению с которым крик моей мамы мог показаться разве что комариным писком. Затем высоко а воздухе мелькнули её галоши — и она исчезла.
На полу лежало красное курте, отцовская подушка, клубок шерсти и старая картонная маска. Отец сидел на стуле, закрыв глаза, а мама осторожно выглядывала сбоку, стоя на коленях. Я в соседней комнате катался по тахте и хохотал так, будто меня щекотали дэвы. Я хохотал до слёз, смеялся до колик, до хрипоты и до икоты. Потом начинал затихать, но стоило мне вспомнить галоши тётушки Огульсенем, висящие где-то между полом и потолком, как всё начиналось сначала. Потом я услышал, как отец, словно поколебавшись, хихикнул раз и другой, а к нему робко, как всегда, присоединилась мама, а через пять минут весь дом сотрясался от дружного хохота всей нашей семьи. Почти без сил хрипел от хохота я, всё больше и больше набирал силу, давился смехом отец, и вторя ему, как всегда деликатно, мелодичным своим голосом, смеялась мама. Так продолжалось долго. Но я ничуть не удивился, зная своего отца, когда отсмеявшись до конца и вытерев с лица обильные слёзы, отец высморкался в свой огромный клетчатый платок и сказал напоследок:
— Как бы то ни было, я сказал, что женю своего сына на Гюльнахал, и так оно и будет.
Насмеявшись и заварив свежий чай, родители перешли к делам минувшего дня. Первой доложила о них мать.
— Ах, Поллы-джан, должна тебе сказать, что дела сегодня шли из рук вон плохо, — вынуждена была признать она. — Просто сама удивляюсь, как в милицию не попала.
Отец при слове «милиция» отставил в сторону пиалу.
— Что-то ты не то говоришь, женщина, — проговорил он недовольно. — Милиция? При чём тут милиция?
— Всё из-за этого молока, ну, ты знаешь, Поллы-джан, из-за какого. Начала я его продавать, всё шло хорошо, но под конец стали прибегать те, что купили первыми, Клянусь счастьем этого дома, они орали на меня как голодные ишаки. Я даже не поняла, на каком языке они кричат. «Баджи, — кричали они мне, — баджи». А потом стали выплёскивать мне молоко под ноги, хватать за рукава и кричать, что я обманщица и требовать деньги обратно. А кто-то закричал, что надо вызвать милицию. Клянусь, Поллы, не знаю, откуда только сила взялась: схватила я бидон с остатками непроданного молока, да так побежала, что меня и след простыл. Но страху натерпелась, да и стыдно было.
— Стыд не дым, глаз не выест, — важно сказал отец, но по его голосу я сразу определил, что мамин рассказ его несколько смутил. Некоторое время он переливал чай из пиалы в пиалу, остужая его, потом как бы вскользь спросил:
— Ну и что, пришлось тебе вернут этим крикуньям деньги?
— Я так испугалась, Поллы, что если бы и хотела, не успела бы. Так что всё заработанное — при мне, но другой раз, пожалуй, на этом базаре мне лучше не показываться.
— Молодец, — похвалил он маму, что бывало с ним крайне редко. — А что касается твоего появления на базаре — надо посчитать все наши сбережения, и если их достаточно, может быть не придётся больше тебе обманывать этих доверчивых людей. Да и мне может быть, тоже. Всё-таки я не какой-нибудь там бездельник и базарный прощелыга без роду и без племени. Конечно, если деньги нужны на такое святое дело, как свадьба, поедешь не только на базар, но и самому чёрту в зубы, но как только женим нашего оболтуса — так и быть, базарные дела прекратим. Всех денег не заработаешь, а того, что есть нам всем хватит.
— Вот именно, — подтвердила мама.
Отец благосклонно посмотрел на неё.
— Должен тебе признаться, — сказал он маме, — что и мои дела сегодня были не блестящи, Конечно, помидоры я все продал что и говорить, Но, во первых, с каждым днём их привозят всё больше и больше, так что цена на них падает, во-вторых, очень много уж тепличных помидор, а в-третьих, мне показалось, что эти профессиональные торговцы стали на меня поглядывать как на равного, Я-то продаю то, во что вложен мой пот, а они перекупают овощи у простаков на месте за сущие гроши и втридорога перепродают их горожанам. Разве можно приравнивать меня к ним?
— И помыслить нельзя, — ответила мама.
— Вот именно, — сказал отец. — Как любишь ты говорить, Сона, вот именно. Нельзя и помыслить, И ещё… да уж, если рассказывать, то до конца. Пришёл я в хлебный магазин, набил полный хурджун хлебом и только стал расплачиваться — трое парней с красными повязками. Патруль! Подождали, пока я расплачусь, а потом подходят, вежливые такие, и спрашивают, зачем, мол, яшули вы столько хлеба набрали. Я было растерялся, но тут же нашёлся, не то несдобровать бы.
— И что же ты им сказал, Поллы-джан?
— Лучшая защита — это нападение, Сона. Я не стал ожидать дальнейших вопросов, а сам стал задавать им вопросы. «Как, говорю им, как вы думаете, молодые люди, зачем человеку столько вдруг Может понадобиться хлеба? Ведь одному столько не съесть, верно?» — «Верно», — отвечают они. — А я им говорю? «Ну, думайте дальше». — А они: «Вот мы и говорим, что многие берут хлеб и кормят им скот». А я им в ответ: «Верно, Ну, а если не для скота?» — «Для чего же ещё?» — удивились они. — «Эх, вы, говорю». Для других. Поняли?» А они не понимают, тогда я спрашиваю: «Вы женаты?» — «Нет», — говорят, — рано ещё». — «Вот, — говорю, когда станете к свадьбе готовиться, сразу поймёте».
— А они? — спросила мама и глаза у неё горели.
— Они и рты разинули. — Значит, к свадьбе готовитесь, яшули, спрашивают. А я им — вот именно, к свадьбе, сына женю. Так что и этого хлеба не хватит, ещё приеду тогда. Так они мне ещё хурджун помогли донести.
— Да ты у меня просто мудрец, — похвалила мама.
— Верно, — согласился отец. — Рот у меня не на затылке.
— И всё-таки… — робко произнесла мама и замолчала.
— Ну, что ещё за «всё-таки», — недовольно проворчал отец.
— И всё-таки ты не сердись, Поллы-джан, нехорошо, что приходится так делать: то покупателей обманывать разведённым молоком, то этих молодых людей… Да и тебе, я вижу, не очень всё это нравится, ведь ты и умнее многих, и руки у тебя золотые.
— Нравится не нравится, — сказал отец. — Конечно, не нравится, а что делать? Эта проклятая сватья вопьётся, как комар, и пока не выпьет всю кровь, не отвалится.
— Да, не больно-то нам повезло, если при такой девушке, как Гюльнахал, оказалась такая сватья, как Огульсенем, — пожаловалась мама. Нехорошо так говорить про будущих родственников, но уж больно хитра она, так и норовит в душу заглянуть, да ещё и наизнанку вывернуть. Боюсь, не вышли бы все наши хлопоты впустую, Поллы.
От такого предположения отец отмахнулся.
— С таким женихом, как наш Ашир, да с такими родственниками, как мы, надо совсем ума последнего лишиться, чтобы не то что искать — думать о другом. Была бы шея, а хомут найдётся — слышала такое? Нет, нет, это и из головы выбрось. Конечно, сватья Огульсенем не подарок, что и говорить, но видела ты человека, который был бы сам себе враг? Нет, моя Сона, можешь мне поверить — эту самую сватью теперь не прогонишь от нашего порога, как муху от мёда.
Всё это отец произносил с важным видом, и с каждым сказанным словом принимал всё более гордую позу. Наконец, спина его стала совсем прямой, как если бы он проглотил ручку от лопаты.
— Запомни, Сона, что я самый уважаемый среди сельчан… ну, может быть, после Ташли-ага. Никто слова плохого не может о нас с тобой сказать, а об Ашире — тем более. Так что не волнуйся: если Гюльнахал тебе нравится, то скоро она будет помогать тебе в нашем доме, накинув на себя красное курте. Правда, я не спрашивал тебя, хорошо ли ты ознакомилась с достоинствами этой девушки — согласись, что это не моя, а твоя забота.
— Озакомилась, Поллы-джан, ознакомилась, — успокоила мать. — Уж тут, будь спокоен, я всё высмотрела и всё выспросила.
— Ну и что ты скажешь о ней?
И не говори, Поллы-джан. Захочешь худое сказать — и у врага язык не повернётся. Ковры ткёт то-кие — что хоть сейчас в Ашхабад на выставку, сесть на них — и то жаль. А какие тюбетейки шьёт — это я и передать словами не могу. И на машине работает так, что глаза разбегаются: с такой быстротой шьёт, что и старой мастерице за ней не угнаться. Одним словом — чистое золото.
— Ну, что ж, — рассудительно заметил отец. — Если ты будешь ею довольна, значит, всё в порядке. Ведь прежде всего это помощница в дом, не так ли?
— Вот именно, — подхватила мама. Очевидно, она давно уже обдумала, чем заставить заниматься невестку, поэтому она сразу начала перечислять:
— Перво-наперво заставлю её выткать огромный ковёр, во-от такой большой, — и мама, как могла широко развела руки и даже глаза закрыла от удовольствия. — Затем скрою ей несколько тюбетеек, и не отойду от неё, пока она всё не вышьет. Потом она будет делать мне вышивки, потом сошьёт несколько платьев, отдам ей уход за коровами, пусть за домом смотрит, стирает бельё, варит обед и ещё…
— Э-э, Сона, проснись — слегка затормошил маму отец. — Ты ещё не запрягла, а уже понукаешь. И то будет делать твоя невестка, и другое, и пятое, и десятое. А ты что будешь делать тогда — стоять, раскрыв рот?
Мама обиделась:
— А что же, Поллы-джан? Ты же сам сказал, что невестка в доме первая помощница.
— Если хочешь пахать на корове, не жди от неё молока, — сказал отец. — Ты что же, хочешь замучить девушку с самого начала? Так не делают, скажу я тебе.
— Ничего с ней не случится, — возразила мать. — Я же работаю.
— А я тебе говорю, она должна привыкнуть. Выйдет замуж, поживёт у нас, потом вернётся на месяц к родителям, потом снова придёт к нам. Вот тогда и посмотрим, что ей делать.
— А я хочу тебе сказать, — начала мама с непривычным для неё упрямством, но отец не дал ей даже договорить.
— Всё. Как я сказал, так и будет.
— Что же ты её откормить хочешь?
— Откормить не хочу, а уморить не дам. И всё. Не раздражай меня больше своей болтовнёй.
И он поднялся.
— Поллы, — сказала мама. — Я вот что подумала…
— Опять какая-нибудь ерунда?
— Это уж ты сам реши — ерунда или нет. А люди говорят, что сын Хайдара давно уже влюблён в Гюльнахал, да и девушка к нему неравнодушна. Не оказаться бы нам посмешищем.
Отец снова сел. Известие неприятно поразило его. Он снял свою небольшую шапку, вынул из неё тюбетейку, достал платок и вытер вспотевшую бритую голову.
— Я видел сегодня этого Хайдара на базаре. Он тоже продавал помидоры. Уж не решился ли он перебить у нас невестку ещё большим калымом? Что ты по этому поводу думаешь, женщина?
Мама не знала, что она по этому поводу думает.
— Я думаю, думаю… просто не знаю, что и подумать, — призналась она наконец.
— Он должен был совсем сойти с ума, если предположил, что Гюльнахал, да ещё против воли родителей, может предпочесть его сына, этого недотёпу… как его там, Чарыяра, нашему красавцу Аширу.
— Говорят, этот Чарыяр… он всюду следом ходит за Гюльнахал, и что девушка вроде благоволит к нему, а некоторые даже намекают, что они просто влюблены друг в друга.
— Даже думать не хочу об этом нахале Хайдаре, — отрезал отец, — а о его сыне и тем более. Ты видела его, Сона? Он и мизинца такой девушки, как Гюльнахал, не стоит. А семья? Разве можно сравнить её с нашей? Меня, скажем, с этим Хайдаром?
— Когда-то ты говорил, — осторожно заметила мама, наверное, из чувства справедливости и доброты, — когда-то ты говорил, мой Поллы-джан, что когда вы были совсем маленькими, вы дружили с Хайдаром, и даже прозвище Хайдар Прямой дали ему за его независимый характер.
— Что было, то, было, — вынужден был признать отец. — Да и разве я говорю, что Хайдар Прямой — плохой человек? Разве он хочет жениться на нашей будущей невестке Гюльнахал? Нет, ты сама это знаешь. Речь идёт о его сыне Чарыяре. А тот — просто перекати-поле — сегодня он поливальщик, завтра — бульдозерист, в самодеятельном театре выступает, ещё кем-нибудь объявится. Поэтому я и говорю — сын Хайдара Прямого — не пара для Гюльнахал. Да и вообще, женщина, что за глупая у тебя привычка — приплетать к разговору каких-то неизвестных мне людей. Почему ты уже полдня разговариваешь со мной о каком-то неведомом мне Чарыяре, будь он хоть трижды сыном моего старого друга Хайдара.
— Опять я тебе не угодила, — рассердилась мама.
— Угодила — не угодила… Разве в этом дело? как всегда вы, женщины, никогда не способны думать о каком-нибудь деле в целом, а видите только один краешек дела. При чём тут сын Хайдара Прямого, с которым я дружил сорок лет назад? При чём тут нравится он или нет этой девушке? Разве это главное? Главное то, женщина, что мы договорились твёрдо с родителями Гюльнахал, что она войдёт невесткой именно в наш, а не в какой-нибудь иной двор, а всё остальное — это честности. Поняла ли ты теперь это своим женским умом?
— Я всё теперь поняла, — покорно ответила мама.
— Вот видишь, — удовлетворённо сказал отец. — Вот и ты уже всё поняла. Я вовсе не такого уже низкого мнения о женщинах, как это иногда можно было бы предположить на основе моих строгих замечаний. Более того, я уверен, что женщина, если ей всё толково и неторопливо объяснить, может понять всё… или точнее почти всё. Вот и ты поняла теперь, что есть главное в наших делах, а что нет. С таким мужем, как я, ничего случится не может.
— Тьфу, тьфу, — сплюнула мама через плечо. — Не надо так говорить, Поллы-джан. Мы все в руках непредвиденного. Вот его-то я и боюсь.
— А я тебе приказываю, как мужчина этого дома, не бояться ничего. Знаешь поговорку: если волк поможет, то и комар лошадь свалит. Помогай мне в том, в чём можешь, а остальное я беру на себя. Как всегда.
— Вот именно, — привычно произнесла мама.
Немного отдохнув, родители вышли на участок. У каждого было там вдоволь работы: отцу надо было размотать длинный шланг и подтащить к дальнему участку с помидорами; мама засучила рукава и принялась готовить корм скоту. Но видно такой уж это был день, когда ничего из задуманного толком не удавалось завершить. Едва только из шланга брызнули первые струйки воды, как в нашем дворе, словно по волшебству, появившись не то с неба, не то из-под земли, вновь стояла тётушка Огульсенем.
Не могу сказать, что на лице у родителей отразилась какая-то радость при виде этой говорливой и настырной сватьи и будущей родственницы, но вежливость требовала от них внимательности, и они, скрывая неудовольствие, отложили все свои дела и устремились ей навстречу, как если бы не видели её минимум полгода.
— Добро пожаловать в этот неурочный час, сватья, — это сказала мама.
А отец более или менее сдержанно буркнул:
— Стряслось что-нибудь у тебя, тётушка Огульсенем?
— Вот именно, — ответила тётушка Огульсенем и крепко хлопнула себя ладонью по ляжке. — Именно случилось. Свалилось, как снег на голову. И надо стрястись такому именно в тот день, когда мы почти обо всём договорились. — С этими словами тётушка Огульсенем опустилась, на землю, и словно в величайшем трауре и горе стала прихлопывать ладонью по земле.
— Что могло стрястись? — наклонившись к маме, спросил отец, не без смятения поглядывая на сидевшую у его ног сватью.
— Ума не приложу, Поллы-джан.
— Боюсь, не сбылись ли мои смутные подозрения.
— О чём ты, Поллы-джан, — не поняла его мать.
Отец наклонился к уху матери ещё ближе:
— Я боюсь, что наша невестка сбежала из родительского дома.
— Ты… ты это всерьёз думаешь?
— А ты посмотри только на сватью, — ответил отец, взглядом показав на сидящую на земле у его ног тётушку Огульсенем. — Если не это — то что же? Ты только послушай, что она бормочет.
Мама прислушалась.
— И где были мои глаза, чтобы им вылезти раньше, чем они это увидели, — вот что донеслось до моих ушей и уж, конечно, до ушей моих родителей. — Разве я могла, дорогие сваты, подумать даже, что такое может случиться — это со мной, Огульсенем.
— Вот видишь, — сказал отец и почему-то оглянулся.
— Теперь вижу, — согласилась мама и тоже оглянулась.
— Видишь теперь, насколько я был прав, допуская такое, — твердил отец.
— Вижу, Поллы, вижу, — согласно поддакивала мама.
— Всё-таки, женщина, — заявил отец, — тебе нельзя доверять ни в большом, ни в малом.
— В чём же я провинилась, Поллы-джан? Не понимаю.
— В чём? Да уж, конечно, ты не понимаешь. А то, какие разговоры про нас пойдут — тоже не понимаешь? «Стоило Поллы-ага, — так станут теперь говорить, — посватать своего сына за Гюльнахал, как она тут же сбежала неведомо с кем и неведомо куда». Это ли не позор?
Мама побледнела.
— А чья это была идея — породниться с тем домом? — ехидно спросил отец. — Кто пел мне в уши с утра и до вечера, какая прекрасная невестка нам достанется? Не ты ли ещё час назад расхваливала ковры, которые она будет ткать, и подсчитывала тюбетейки, которые она вышьет?
Мама покорно опустила голову — да и что она могла сказать?
Тётушка Огульсенем, сидя на земле и ритмично ударяя ладонью, как в бубен, продолжала на одной и той же низкой ноте:
— Ай-вай, сваты, и что за несчастье на мою голову, Что же теперь делать? И кому, кому мне теперь пожаловаться, и кто мне посочувствует в моём горе?
Мне даже стало немного жаль тётушку Огульсенем — похоже было, что она искренне огорчена всем происшедшим.
Отец же, отвечая одновременно и распростёртой у его ног сватье, и маме, авторитетно заявил:
— Кто ложится спать рядом с собакой, просыпается в мухах. Кто не может смотреть как следует за своим имуществом, не должен заглядываться на чужое. Так я думаю.
Так он и на самом деле думал, но сказал это, понятно, не для того, чтобы познакомить тётушку Огульсенем со своими мыслями, сколь интересными бы они ни были, а для того, чтобы узнать, что думает по поводу происшедшего она сама и что думает теперь предпринять. Вообщем, отец, как мне казалось, больше всего хотел вернуться к своим помидорам. Но мама из солидарности, присущей всем женщинам, посочувствовала сватье Огульсенем.
— Бедняжка! Как ей не повезло, — обратилась она к отцу, проявлявшему уже все признаки нетерпения, а самой Огульсенем сказала: — Чем мы можем помочь тебе, уважаемая?
— Помочь! — завопила тётушка Огульсенем глубоким басом. — Как можно помочь тому, кто уже издох.
— Издох? — Это слово и мама, и отец произнесли одновременно.
— Где? — удивился отец.
— Когда? — спросила мама.
— Только что, — отвечала тётушка Огульсенем, роняя непритворные слёзы. — Только что у меня на глазах, в канаве. И верблюжонок погиб вместе с ней, — завыла тётушка Огульсенем ещё более страстно. — Вах-вах, не утешусь я никогда.
Тут даже я почувствовал, как у меня по коже пробежал мороз. Я уже ничего не понимал, а каково было моим родителям, которые и вообще-то соображали не так быстро. Нет, ничего нельзя было понять из завываний толстой сватьи, которая упрямо не хотела подниматься с земли и требовала родственного сочувствия. Но какого? В этом был весь вопрос.
Если Гюльнахал сбежала из доме, не желая подчиниться воле родителей — это было одно, и сочувствие тут должно быть тоже одно. Если по какой-то причине она попала в канаву и там, как выразилась только что тётушка Огульсенем, «издохла» — это было совсем другое. Но все карты смешивал неведомо откуда появившийся верблюжонок, которого можно было жалеть, но сочувствовать которому вовсе было не обязательно. И тут, вероятно, понимая, что ещё немного и у него ум зайдёт за разум, отец решился на действие самого непочтительного порядка, а именно: он просунул обе руки под мышки тётушки Огульсенем и самым непочтительным образом встряхнул её, как мешок с луком.
— Зачем ты трясёшь меня, Поллы-ага, — удивилась тётушка Огульсенем, на мгновение прерывая свои жалобы.
— Кто сдох? — напрямик спросил её отец. — Гюльнахал?
— Типун тебе на язык, сват, — возмутилась сватья и стала медленно подниматься с земли. — Что за мысли у тебя в голове.
— Если не Гюльнахал, — сказал вконец сбитый с толку мой родитель, — то о ком же ты причитала тут?
— О верблюдице с верблюжонком, о ком же ещё! Ах, сват Поллы, как я хотела этого верблюжонка подарить своей дочери на свадьбу, а теперь — ни верблюдицы, ни приплода.
— И это из-за какого-то дохлого верблюда вы, сватья, проливали здесь столько слёз, — рассердился отец, почувствовав себя в дураках.
— Разве верблюд — это муха, из-за которой не стоит горевать? — возмущённо возразила тётушка Огульсенем. — А я-то бежала к вам, как к родным, думала найти у вас сочувствия или, на худой конец, получить совет — нельзя ли спасти хоть что-нибудь, ведь пропадаем такая гора мяса. И шкура, и жир…
Да, я понял, что с такой родственницей мои родители не знали бы скуки до конца своих дней. Мне лично было уже довольно всего, и я вышел во двор. Я не собирался смеяться, но как только увидел всю эту троицу и вспомнил совсем недавние события, как на меня напал самый неудержимый смех. Я пытался сдержать его, и от этих усилий мне становилось ещё смешнее, так что я наконец расхохотался, как полоумный.
— Не вижу ничего смешного в том, что у нашей сватьи сдохла верблюдица, — недовольно заметил по этому поводу отец. — Решительно ничего.
Мама, подойдя ко мне, осторожно похлопала меня по спине.
— Может что не в то горло попало? — заботливо спросила она. — Идём в дом, я сейчас напою тебя чаем, сынок.
— Ты мог бы что-нибудь и сказать нашей гостье, — заметил отец. — А то могут подумать, что ты и разговаривать не умеешь.
Я молчал. Что я мог сказать этой старой женщине, которой казалось, что она делает что-то очень важное, в то время, когда она совершенно очевидно (и особенно очевидно это было мне) просто попусту теряла здесь время. Но разве я мог ей сказать: «Займитесь, уважаемая тётушка Огульсенем, подыскиванием другого жениха для вашей дочери». Нет, это было бы невежливо и грубо. Поэтому я лишь посочувствовал по поводу погибшей верблюдицы и ушёл в дом. Я слышал, как тётушка Огульсенем сказала мне вслед:
— Что-то глаза у него жёлтые. Уж не болен ли он у вас?
Мама заверила тётушку Огульсенем, что я здоров. И раз уж разговор зашёл обо мне, не могла не прибавить:
— Нет, вы скажите, сватья Огульсенем, кто может сравниться в ауле с нашим Аширом? Строен и высок, как чинара. Только разве что молчалив немного — ну да это не беда. Вот мой Поллы тоже говорит не часто, но уж если скажет, то только держись.
Мой отец приосанился.
— Да, — согласился он. — Мужчины в нашей семье попусту болтать языком не любят. Недаром говорят: «Слово серебро, молчание — золото».
— Ох, и любите вы своего сынка, — не то с завистью, не то с осуждением сказала тётушка Огульсенем. — Смотрите, так он у вас никогда взрослым не станет.
— Нет уж, сватья, — вступилась за меня мама. — Всё, что угодно, только не это. Посмотри, как он работает. И в институте учится, и в научном обществе занимается. Я верю, Ашир ещё себя покажет, а, Поллы?
— В нашей семье все мужчины таковы, — с достоинством поддержал её отец. — А такого, как Ашир, надо ещё поискать.
Тут вновь оживилась тётушка Огульсенем. Вот уже целую минуту ей не давали вставить слова, но теперь она оседлала любимого конька и перехватила инициативу.
— Да, — взяла она нить разговора в свои руки. — По сравнению с нынешней молодёжью ваш Ашир — парень хоть куда. Да и вообще с парня — какой спрос. Но вот девушки — я не говорю, конечно, о своей птичке Гюльнахал, — остальные — Гог и Магог, лучше бы им не рождаться на свет. Совсем потеряли стыд. Просто не веришь собственным глазам, когда увидишь. Да что там, — вот шла я сюда и повстречалась — с кем бы вы думали? С этой пигалицей, дочкой Сахата. Сидит себе за рулём трактора, а саму-то из-за руля невидно. И ничего — пашет себе. Говорят, она одна вспахала всё поле из-под ячменя, что у старых развалин. Не дай бог в такую влюбиться да в дом невесткой привести, никакого толку не будет. А вы видели бы, во что она была одета! В этот… кумбен… зион, или как там его, словом, где рубашка вместе с брюками, точь-в-точь мужчина.
— Упаси бог, — замахала руками мама.
— Это ещё что, — вновь затараторила сватья, напрочь, похоже, забывшая, что ещё полчаса назад сидела на земле, обливаясь слезами из-за издохшей верблюдицы. — Это ещё что. Вчера проходила я мимо школы. Ва-а-ах, в глазах почернело. Здоровые парни и взрослые девушки бегают по площадке за мячом, прыгают, как горные козлы, хватают друг друга, а у самих — всё наружу, и где прикрыто, и где голо.
— Ужас, — вторила мама, а отец промолчал.
Тётушка Огульсенем ожидала более горячей поддержки. Она с упрёком посмотрела на моих родителей.
— Говорят, что стоит женщине оседлать коня, и наступит конец света. Разве народ зря скажет? Вот мы и дождались светопредставления — девушка вместо того, чтобы готовить обед или ткать ковёр, сидит верхом на тракторе и скалит зубы, а попробуй сделай ей замечание, ответит такое — замертво упадёшь.
— Н-да, — неопределённо вздохнул отец и с тоской посмотрел в сторону помидорных грядок.
Мне было ясно, а отцу и тем более чего хотела и чего добивалась хитрющая сватья. Ей хотелось лишний раз подчеркнуть, насколько её Гюльнахал, разумеется, отличается от современной молодёжи. И, конечно, сделать она стремилась вовсе не для того, чтобы святая правда не затерялась, а для того лишь, чтобы подвести идейную, так сказать, базу под сумму калыма, который мог колебаться в значительных пределах.
Отца этот разговор, похоже, серьёзно беспокоил. Поэтому он попытался направить беседу на иной лад.
— По-моему, ты просто невежлива к сватье, — недовольно сказал он, обращаясь к маме. — Мы стоим и стоим, а ты даже не сообразила, что от разговоров только горло сохнет. Напои сзатью чаем.
— И в самом деле, — всполошилась мама. — Какая я стала беспамятная, прости меня бог. Идём, сватья, идём, посидим за чаем.
Но сватья пришла не чай пить, и сбить её с тропы было не так-то просто.
— Да, — ответила она твёрдо, делая при этом отстраняющий всякие разговоры о каком-то там чае жест, — да, сваты, дела в мире серьёзные. Прошёл слух — и вас конечно тоже не миновал, что в самое ближайшее время станут проверять, откуда у богато живущих людей деньги. И если выяснится, что в колхозе они не состоят или работают плохо — им не сдобровать. Всё будет отнято, всё до копейки.
— Это что за разговоры ты повела, почтеннейшая родственница, — рассердился папа. — Если у тебя нет в запасе более интересных новостей и ты отказываешься посидеть с моей Соной и попить чаю, то, пожалуй, я вернулся бы к своим помидорам, которые вот уже больше часа как ожидают поливки.
Но тётушку Огульсенем не интересовали никакие помидоры.
— А что вы, сваты, думаете о самой последней новости?
— Мы ничего о ней не знаем, — сказал отец, — и поэтому мы мало что можем о ней думать.
— Дочь плешивого Нувмата сбежала вчера из дома, — торжествующе выпалила тётушка Огульсенем, справедливо считая, что уж такая-то новость перетянет все помидоры на свете, даже если они совсем завянут от зноя.
— Неужели?! — удивилась мама. Всё-таки она была женщина добрая и выдержанная, не то, что отец, который заявил, да, так прямо и заявил, что никакие побеги ничьих дочерей его нисколько не тревожат.
— Ты не прав, кум Поллы, — укоризненно ответствовала тётушка Огульсенем. — Ведь это представить себе только — и можно потерять разум: родители нашли ей хорошего парня из соседнего аула, а она заявила, что скорее выйдет в городе за первого встречного, чем за того, кого ей сосватали собственные мать и отец.
— Плевать мне на плешивого Нувмата, — решительно заявил отец. — Бездельник он, Нувмат, и всегда был бездельником. И хватит об этом. За целый час я не услышал ничего приятного для слуха. А помидоры не политы.
— До меня тоже дошли кое-какие слухи, — внезапно сказала мама. — Поскольку благодаря сватье Огульсенем мы уже целый час говорим о неприятном, я хотела бы поговорить здесь сразу и об этом.
Тётушка Огульсенем насторожилась.
— Если ты хочешь сказать, сватья Сона, что эти слухи каким-то образом касаются моей непорочной Гюльнахал, — заявила она совершенно решительно, — я просто отказываюсь их слушать.
— Давай я тебе всё же перескажу их, сватья Огульсенем, а ты уж сама решай касаются они Гюльнахал или нет.
— Не желаю даже слышать, — проговорила с достоинством тётушка Огульсенем.
— Говорят, что у Хайдара есть сын по имени Чарыяр…
— Зачем мне знать про Хайдара и про его сына, — забеспокоилась тётушка Огульсенем… — Конечно, я живу в ауле чуть не сто лет и знаю Хайдара, более того, я слышала, что у него, кажется, есть и сын, а может, нисколько, тогда вполне может быть, что одного из них зовут Чарыяр. Но я совершенно не представляю, какое отношение это может иметь к моей Гюльнахал.
— …и что этот самый Чарыяр, — продолжала мама, — по уши влюблён в Гюльнахал и всюду сопровождает её, как собственная тень, и что она сама никогда не говорит ему, что это ей неприятно. Вот что говорят люди, сватья Огульсенем, а так это или нет — тебе видней.
— Ложь, ложь, и тысяча тысяч раз ложь, — выкрякнула тётушка Огульсенем. — Увы, сват Поллы, — обратилась она уже к отцу, — для людей сечас нет ничего святого. Даже имя невинной девушки могут покрыть тенью. Никто не может чувствовать себя в безопасности. Да что далеко ходить — я сама слышала, как Меред кричал, что ты спекулянт и тебя надо исключить из колхоза — вот что можно даже услышать. А уж про девушку, которая ничем себя защитить не может, каждый волен плести, что в голову взбредёт. Клянусь солнцем, моя Гюльнахал глаз на мужчину не поднимет, если даже наступит всемирный потоп.
— Этот Меред до конца жизни не узнает, что такое покой, — сказал отец, скрипнув зубами от воспоминаний о нанесённой ему обиде. — Хорошо, сватья, давай двигаться вместе к концу наших дел. Никто про твою Гюльнахал не хочет сказать ничего плохого, а на то, что говорят или могут сказать люди — заткнём уши войлоком. Говори, что хочешь получить по обычаю, завещанному нашими предками за девушку Гюльнахал, которая невесткой должна войти в наш дом.
— Только ты уж держись меры, сватья Огульсенем, — попросила мама, испуганная, как бы тётушка Огульсенем не воспользовалась настроением отца и не назвала несусветной цифры. Но тётушка Огульсенем и не собиралась ничего называть точно. Что названо — то отрезано. Скажешь — а вдруг продешевишь?
— Был бы кошелёк полон, — уклончиво ответила она, — а остальное решится как-нибудь само собой.
— Было бы здоровье вот здесь, — и отец гордо постучал себя по груди, — и кошелёк никогда не похудеет.
— Ну, вот и хорошо, сват Поллы, — затараторила тётушка Огульсенем, очень довольная таким завершением дела. — Дай бог тебе здоровья, сват Поллы, чтобы ты дожил до ста лет. А у меня ещё столько хлопот, столько хлопот: ведь надо ещё найти человека, который снял бы шкуру с издохшей верблюдицы, грех пропадать такому добру, верно?
И с этими словами она опять исчезла, как если бы её здесь и не было. Родители долго смотрели ей вслед, словно ожидая, что она вот-вот возникнет снова. Затем они вновь занялись своими делами.
Весь вечер я проискал Чарыяра, а не найдя его, вернулся домой. Бесполезно было продолжать поиски; похоже, Чарыяра мне не найти. Ведь он шофёр, а сейчас все уехали на жатву ячменя на горные участки, и шофёра, конечно, тоже. Ячмень на горной богаре вырастает отменный, но созревает он на месяц позднее, чем на равнине — вот почему внизу жатва давно закончилась, а в горах ещё кипит во всю.
Дома жизнь шла как обычно. Родители хлопотали по домашним делам, которым, похоже, не было ни конца ни края. Вот вернулись домой обе наши коровы — и тут же мама, привязав их, кинулась кормить. Отца вообще не было видно — мне кажется, дай ему волю, он и спал бы в своём огороде.
Так что моего возвращения они и не заметили. Я сидел на тахте, смотрел в книгу, но не видел ни строчки. Всё у меня перемешалось — огромные глаза Кумыш, издохшая верблюдица тётушки Огульсенем, с которой надо содрать шкуру, Чарыяр, который крутит в эту самую минуту баранку на горных дорогах, о то время как его девушку сватают за другого, и много чего ещё. Наверное, я задремал, потому что пропустил момент, когда родители сели ужинать. Голоса их доносились вначале словно сквозь сон, но когда ясно услышал, мне стало не до сна.
— Я не говорю, что наш сын — плохой парень, — видимо продолжал отец предыдущий разговор. — Но скажи, моя Сона, куда это годится: мы из кожи вон лезем, чтобы не ударить в грязь лицом, а ему наплевать на всё это, потому что он совсем потерял голову из-за этой голоногой врачихи. Нет, это никуда не годится.
— Всё это так, мой Поллы — осторожно поддержала его мама, — но что нам делать, если это так, как ты говоришь. Ведь он нам не чужой. Он наш сын.
— Вот именно, что сын, — отрезал отец. — И раз он нам сын, а мы его родители, он должен считаться с нами прежде всего и оказывать нам всяческое уважение.
— Вот именно, — сказала уже мама. — Но разве он нас не уважает?
— Попробовал бы! — самодовольно заявил отец. — Спустил бы ему штаны и врезал бы так, что он неделю лежал бы на животе. Но разве уважение только в этом? А не в послушании? Именно в послушании. Он должен жениться на Гюльнахал, а врачиху забыть.
— Но как это сделать, Поллы-джан?
— Ты должна разъяснить ему то, что я тебе сказал..
— Я его знаю, Поллы. Он весь в тебя — такой же упрямый.
Отец задумался.
— Может всё-таки выпороть его?
— Ради бога, Поллы, не делай этого. Ведь он уже совсем взрослый. Ты ему и до плеча не достаёшь, вот как он вырос.
Отец взвесил и этот довод.
— Действительно, — признал он, Не получится наверное.
Родители помолчали.
— Пей чай, — сказал мама своим мягким голосом. — Не надо столько думать, Поллы, как-нибудь всё уладится.
— Как-нибудь не уладится, — возразил отец. — А что если послать его на курорт: пока то да сё — он забудет свою врачиху, а вернётся — сразу свадьба.
— Да не поедет он ни на какой курорт, — возразила мама.
— Ну тогда предлагай сама, если ты всё знаешь. Пороть его нельзя, уговорить тоже, на курорт он не поедет…
— Надо достать заклинание, — предложила мама. — Вот именно.
— Совсем не соображаешь ничего, — сразу же отозвался отец. — Подумай, что ты сказала. Люди прорыли в пустыне каналы, летают в небе, как птицы, а ты лезешь со своими заклинаниями. Где ты, кстати, хотела их достать?
— Все достают их у этого дурачка Аташе.
— Вспомнила, Он уже давно не торгует заклинаниями.
— Ну да? А я и не знала этого. Почему, Поллы-джан?
— После смерти старой Сульгун. Вместо того, чтобы послать за доктором, она послала за Аташе, и вместо того, чтобы выздороветь в больнице — умерла. Так что Аташе рад-радёхонек, что не попал в тюрьму. Дал подписку, что не будет заниматься больше этими делами.
— Послушай, Поллы-джан, — сказала вдруг мама. — Ты сказал доктор, и я подумала…
— Я подумал об этом раньше тебя, — перебил маму отец, который не мог допустить и мысли, что хоть в чём-то он не первый. То, что ты подумала, ты подумала именно потому, что ещё до тебя об этом подумал я. Врачиха… — сказал он.
— Кумыш, — уточнила мама.
— Вызвать её сюда, — предложил отец.
— И сказать ей…
— Чтобы оставила Ашира в покое. Ай, да мы. — И отец, как ребёнок, захлопал в ладоши.
— Одно плохо, — сказала мама.
— Ну, что ещё. Так хорошо придумали, а ты говоришь — плохо.
— Придумали хорошо, — подтвердила мама. Плохо то, что она не согласится.
— Кто не согласится?
— Да Кумыш, кто ещё. Ведь она, я думаю, любит Ашира. Сколько лет его ждёт. Нет, она не оставит его.
— Может быть, — предложил отец, — откупиться от неё. Ну, предложить ей там… не зною что. Что захочет.
— Не годится, — заявила мама с непривычном твёрдостью.
— Откуда ты всё знаешь? Надо только ей предложить. Недаром говорят в народе, что даже святой Хыдыр не устоял при виде золота.
— Ты не знаешь Кумыш, — сказала мама — «Не из таких она. Никакими подарками её не купишь.
— Тогда надо их поссорить, — предложил отец. — Это я беру на себя. Скажу ей пару слов, после которых она будет сторониться Ашира, словно он заболел паршой.
— Хочешь наговорить на него?
— Вот именно, — маминой любимой присказкой ответил отец. — Вот именно. Скажу ей, что Ашир давно уже её разлюбил и только терпит, а что теперь и терпеть не хочет и поручил мне сказать это ей. Если у неё есть хоть капля девичей гордости, она и не подойдёт к нему больше, уедет куда-нибудь — и всё.
— Не больно-то это красиво, — засомневалась мама.
— Красиво — некрасиво, не это главное. Зови эту докторшу сюда, и все дела. Позвони ей, скажи, что я заболел. Что живот у меня, скажем, заболел. Пусть приезжает.
— Но у тебя же не болит ничего, — возразила мама.
— Откуда эта голоногая девчонка может знать, болит или не болит живот у такого почтенного человека, как я. Ведь ничего же не видно. Живот снаружи, а боль внутри. Говорю — болит, значит болит, что она понимает.
— Тебе видней, Поллы, — сказала мама. — Только в ауле все знают, что эта девушка, Кумыш, очень толковый врач. Стоит ей посмотреть на тебя, и она поймёт, что ты притворяешься. Когда у жены слепого Берды разболелся живот, она только дотронулась до её живота и сразу определила — это аппендицит. Так оно и оказалось.
— Не может этого быть, — не поверил отец. — Подумай сама, может такое быть или нет. Сама подумай.
— А я боюсь, Поллы. Посмотрит она на тебя и увидит аппендицит. Значит, надо будет резать тебе живот.
— Не каркай, — рассердился отец. — Не верю я в такую ерунду. Если у меня нет аппендицита, зачем меня будут резать. Ерунда всё. Звони ей. Вызови её сюда, а я лягу в постель. Как только она приедет и осмотрит меня, попрошу её задержаться и всё ей скажу. И вот ещё что мне пришло в голову. Скажу ей, что Ашир её не стоит. Пусть найдёт себе жениха получше, потому что Ашир ей не пара. Вот так и скажу. Что такая, как она, найдёт себе пария в сто раз лучше. Неужели она не поверит мне? Если отец сам так скажет про своего сына — как она может не поверить? Обязательно поверит.
— Некрасиво как-то говорить дурное про нашего Ашира.
— Ну, женщина, — сказал отец, — ты непонятлива, как овца. Разве я говорю, что он плохой. Я ей это скажу, лишь бы поверила и оставила мысли о замужестве. Неужели ты хочешь, чтобы сын Хайдара восторжествовал над нами. Да я не знаю, на что готов при мысли об этом. Звони докторше. А я пока улягусь в постель.
Мама, чуть помявшись, пошла к телефону, а отец завязал голову полотенцем и стал готовить постель.
— Ал-лоу, ал-л-лоу, — произнесла мама в трубку. — Соедините меня с больницей. Хорошо, я подожду. Кто мне нужен? Кумыш. Сейчас её поищут, — сообщила она, прикрывая трубку ладонью. — А может её нет? Может ушла куда-то?
— Как её может не быть, если человек болен? — рассердился отец. Он уже вполне освоился с ролью больного. — Человеку плохо, живот горит огнём, а врач разгуливает. И ты ещё нахваливала её. Какая же из неё невестка, я хотел сказать, какой из неё врач?
— Т-с-с, — сказала мама. — Кумыш? Это ты, доченька? Это говорит Сона, жейа Поллы, Да, да, мама Ашир-джана. Спасибо, спасибо. В том-то и беда, что не все здоровы, нет не я и не Ашир. У Поллы что-то в животе схватило. Да, терпит, но мучается. Н-нет, вроде не тошнит. Лежит, скрючившись в постели. Температура? Не мерила, сейчас поставлю градусник. Приедешь? На машине? Приезжай, доченька, мы будем ждать.
— Сейчас приедет, — сообщила она отцу, повесив трубку. — Такая вежливая и голос, как у соловья. Очень испугалась за тебя, Поллы. Даже неудобно обманывать её, так она переживала.
— Садись рядом и поддерживай мне голову, распорядился отец. Он уже полностью овладел своей ролью и стал стонать, как самый заправский больной. — Массируй мне ноги, — попросил он и снова застонал.
Его слова заглушил шум приехавшей машины.
— Кажется, докторша приехала, — сказал отец и ещё раз застонал. Но мама засомневалась.
— Так быстро, не может быть.
— Это ещё почему, — оскорбился отец. — Когда заболевает такой уважаемый человек, как я, к нему, как не спеши, всё не будет быстро. Ну вот, слышишь шаги.
И впрямь, послышались шаги. Неужели Кумыш?
Отец приготовил себе постель в самой большой комнате, два окна из которой выходили на улицу. Окна же из моей комнаты выходили во двор, в сторону ворот, так что каждый, кто со двора захотел бы попасть в дом, должен был неминуемо пройти мимо меня. Услышав шаги, я выглянул и снова почувствовал, что сейчас расхохочусь, как утром, Кумыш? Это была тётушка Огульсенем, которая, похоже, решила сжить моих родителей со свету.
Увидев меня, тётушка Огульсенем остановилась.
— Ва-ах, Ашир-джан, будь счастлив в этом мире. А где твои родители?
— Сейчас я их позову.
И открыв внутреннюю дверь, я позвал:
— Мама! К тебе пришла дорогая гостья, тётушка Огульсенем.
В соседней комнате зашушукались.
— Какой чёрт принёс эту старуху в такое неподходящее время, — прошипел сдавленным голосом отец.
— Что мне делать? Ведь вот-вот приедет Кумыш. — Это уже был растерянный голос мамы.
— Скажи этой чёртовой сватье, что я ушёл в больницу. Да смотри не пускай её в комнату.
— Попробуй не пусти её. Ложись калачиком, я выключу верхний свет и накрою тебя с головой. В случае чего скажу, что замесила тесто.
— Хоть бы докторша не пришла в это время, — услышал я вздох отца. — Проклятая сплетница, и нанесло её…
После этого на мгновение всё затихло, а потом в мою комнату с разных концов вошли тётушка Огульсенем и моя мама. Тётушка Огульсенем прямиком двинулась ко входу в большую комнату, но мама, словно невзначий, преградила ей путь.
— Ну, это опять я, сватья, — запела тётушка Огульсенем, вытягивая свою морщинистую шею, точь-в-точь как это делают черепахи, и пытаясь заглянуть через мамино плечо. — Что-то я не вижу свата Поллы.
— Он к врачу пошёл, — пояснила мама, отодвигая сватью от двери.
— А что это у тебя там на кровати? — спросила тётушка Огульсенем, у которой взгляд остротою мог поспорить с орлиным.
— Где? На кровати? — не оглядываясь, переспросила мама. — Это я накрыла тесто, чтобы скорее дошло.
— Совсем недавно сват Поллы был совершенно здоров, — удивлённо сказала тётушка Огульсенем, пытаясь обойти маму по правому краю, как опытный футболист обходит защитника. Но мама решительно встала на её пути.
— Надеюсь, ничего особенного, сватья. Ты же знаешь, сейчас здоров, через минуту болен, а через час снова здоров.
— Не скажи, сватушка, — возразила тётушка Огульсенем, молниеносно перемещаясь на левый фланг. — Не скажи. Мне вчера рассказали такую историю: в соседнем ауле был той и один из дядьёв жениха веселился больше всех. А потом сел пить чай, поднёс пиалу ко рту, и умер на месте.
Мама замахала руками.
— Ва-ах, сватья, и что у тебя за разговоры. Будто все несчастья в мире тебе открыты.
Со своей тахты я видел, как отец в соседней комнате завозился под своим одеялом. Похоже, что и он слушал мрачные прорицания неугомонной сватьи, которая меж тем продолжала:
— Если бы только это, сватья Сона. А бедный Бекмамед, который сидел, в кино, клянусь богом, и смеялся громче всех, а потом тут же умер?
Одеяло задвигалось, словно под ним лежал гигантский змей.
— Прошу тебя, сватья, вспомни и о чём-нибудь хорошем.
— Я бы и хотела, сватья Сона, но разве я виновата, если вспоминается такое. Вот мы говорим о смерти. И тут большая разница. Один умирает в своём доме, у себя на постели, — и она указала на постель, где лежал отец. — Это тоже смерть, но это может и не самая плохая смерть А вот как вспомню бедного Посла-ка, помнишь, того, что повесился — он висит, а его уже всего исклевали вороны — прямо волосы дыбом. Вот это смерть. Ты согласна, сватья?
— Упаси нас бог, — пробормотала мама.
— Да, уж поистине, несчастный Послак, — посочувствовала тётушка Огульсенем, оглядываясь, где бы ей устроиться. — Вот здесь я, пожалуй присяду, — сказала она, опускаясь на то место, где стояла. — Что-то волнует меня болезнь свата Поллы. Хотела оговорить с ним, количество халатов, которые получат гости, но теперь подожду, пока не поправится.
Мама, ожидавшая с минуты на минуту приезда Кумыш, произнесла вежливо:
— Я тебя извещу, сватья Огульсенем. У тебя ещё есть, я уверена, дома дела. Вот Ашир тебе, известит, когда Поллы вернётся. Раз он не вернулся сразу, похоже, задержится там.
Тётушка Огульсенем немного подумала.
— Ты вроде бы сказала, что накрыла тесто, когда я пришла. Смотри, тут надо знать меру — чуть не доглядела оно и сбежит. Давай я посмотрю.
— Не тревожься, сватья. Вот провожу тебя — и сниму одеяло. Уж не знаю, почему, стоит моё тесто кому-нибудь потрогать, и оно разваливается на глазах, ты уж извини.
Тётушка Огульсенем нехотя поднялась.
— А хочешь, сватья Сона, я помогу тебе делать лепёшки, — не унималась она. — Ты пока тамдыр разогреешь, я приготовлю лепёшки, придёт сват Поллы, а лепёшки-то горячие.
Мама была в полном отчаянии. К счастью, в этот момент с улицы засигналила машина и тётушка Огульсенем поспешно сказала:
Пожалуй, пойду. Помогу тебе с лепёшками в другой раз, Представляешь, сватья Сона, еле договорилась с Керимом, чтобы он подвёз шкуру верблюдицы. Так что я побежала. — И она — в который раз за сегодняшний день — исчезла.
В соседней комнате отец, чертыхаясь, выбрался из-под одеяла.
— Клянусь всеми святыми, ещё минута — и я действительно превратился бы в тесто, — сказал он, отдуваюсь. — Минута — и я задохнулся бы, так что мне никакой врач не мог бы уже помочь. Ну и сватью послал нам всевышний. Не знаешь, что и лучше — хорошая невестка и плохая сватья, или невестка похуже, а сватья получше. Сравнить её со стригущим лишаем — в самый раз, А ведь дело ещё не дошло до калыма. Да, с такой женщиной кашу так легко не сваришь. Просто сумасшедшая.
— Вот именно, — подтвердила мама. — Вот именно.
В это время и подъехала «неотложка». На этот раз мама, крикнувшая отцу, чтобы он поскорее ложился в постель, не ошиблась — то была, действительно, Кумыш. Отец тут же начал стонать так, что разжалобил бы даже разбойника с большой дороги, а мама то поддерживала ему голову, то тёрла ноги. Так что я успел встретить Кумыш и пока мы шли от ворот до двери комнаты ввёл её полностью в курс дела.
Затем началось представление. Кумыш вошла в комнату.
— Добрый вечер, тётя Сона, добрый вечер, Поллы-ага. Ну, давайте посмотрим, что с вами.
Отец застонал с удвоеннной силой.
— Вах, ва-ах, — стонал он всё громче и громче, — сил никаких нет терпеть, дочка. Всё жжёт, словно кусок стекла проглотил. Помоги, не то помру.
— Сейчас, Поллы-ага, сейчас. Я надеюсь, ничего серьёзного не может быть у человека с таким железным здоровьем. Знаете, что про вас говорит Ташли-ага? Наш Поллы, говорит он, — единственный человек, который не берёт никогда больничный лист.
На лице у больного выразилось удивление:
— Ты сама это слышала?
— Собственными ушами.
Больному стало немного легче.
— Да, — сказал он. — Что верно, то верно. Никогда никто в нашем роду не жаловался на здоровье. И я… наверное, действительно зря испугался. Дай мне какой-нибудь порошок, и всё.
— Нет, — сказала Кумыш. — Здоровье — здоровьем, а болезнь —: болезнью. Раз я здесь, я обязана осмотреть вас и поставить диагноз.
Услышав незнакомое слово, отец испугался.
— Что ты хочешь со мною сделать, дочка?
Едва сдерживая улыбку, Кумыш объяснила отцу, что такое «диагноз».
— А теперь придётся немного потерпеть, Поллы-ага. Ложитесь прямо, не напрягайте живот, вытяните ноги. Так, Теперь посмотрим… задерите, пожалуйста, рубашку, да, вот так, ещё повыше…
Мама смотрела на действия Кумыш с испугом.
— Э, Кумыш, дочка, — попросила она. — Может не будешь его осматривать? Дай порошок или таблетку — и всё. Я обещаю, что он поправится.
Кумыш между тем исследовала живот «больного». Она надавливала то здесь, то там, приговаривая при этом: «Так. Так. Ещё здесь. И вот здесь».
— Хватит, — сказал отец, пытаясь опустить рубашку. — Если ты настоящий врач, должна уже определить, есть болезнь или нет, и если есть, как она называется.
— Правильно — согласилась Кумыш и лицо её порозовело.
— Неужели, — всё-таки удивился отец. — Ну и что ты нашла у меня в животе?
— Ничего не нашла, — ответила Кумыш. — Вы совершенно здоровы. Вот только возбуждены чем-то: пульс очень частый.
Отец посмотрел на Кумыш с уважением.
— Молодец, дочка, — сказал он. — Всё правильно. Никакой болезни у меня в животе ты и не могла найти, потому что болезнь моя не внутри, а снаружи, И тут уж болит так, что никому не помочь.
Пришла очередь удивляться Кумыш.
— Я вас не понимаю, Поллы-ага. Где это — снаружи?
— Да я скажу тебе, дочка где. Только дай слово, что выслушаешь всё, что я скажу, без обиды.
— Врач никогда не обижается на больного. Он обязан помочь, чем только может.
— Ты можешь мне помочь, дочка, Только ты, Поможешь?
— Конечно, Поллы-ага.
— Нет, ты поклянись мне.
— Я никогда не клянусь, Поллы-ага. Моё слово, когда я даю его, крепче всякой клятвы. Этому научил меня мой отец.
— Ладно, — согласился отец и рывком сел в кровати. — Тогда слушай. Ты права, Кумыш, никакой болезни у меня нет. Но душа уменя болит, и причиною этому — вы с Аширом. Я выбрал ему невесту и хочу женить его. И я тебя прошу — отпусти ты его.
— Отпустить, — задумчиво сказала Кумыш. — Что ж, надо подумать. А на ком вы его хотите женить?
— На Гюльнахал, моя милая, на Гюльнахал, — вставила своё слово мама. — Если бы не боялась сглазить, хвалила бы её с утра до вечера. И молода, и красива, а уж работящая — слов нет.
— Всё правильно, — подтвердила Кумыш мамины слова. — Гюльнахал — хорошая девушка. Но разве она собиралась замуж за Ашира? Этого мне не показалось.
— Ну, тут ты не судья, — вспылил отец. — За кого родители отдадут, за того и выйдет.
— В сердечных делах, насколько мне известно, — сказала Кумыш, поднимаясь, — дело обстоит совсем не так. Всему аулу известно, что Чарыяр всегда там, где Гюльнахал, и ближе к ней, чем её собственная тень. Она любит Чарыяра — зачем же ей выходить замуж за кого-то другого.
— Э, — возразил отец, — что ты понимаешь. С кем живёшь, того и любишь. Что может Гюльнахал понимать в любви? Ей кажется, что она любит Чарыяра, вот и всё. Ладно, с этим уж мы как-нибудь разберёмся. А ты, дочка, дала мне слово помочь, вот и помоги. Оставь нашего Ашира и пусть он будет счастлив с Гюльнахал.
— А сам он что думает по этому поводу?
— О, — выдохнул отец и закатил глаза, будто набрал полный рот мёда. — О! Да он день и ночь только о том и мечтаем как бы дожить до дня свадьбы.
— С Гюльнахал?
— С ней, — в один голос ответили мама и отец. — С ней и только с ней, и ни с кем другим.
— Он похудел на три кило, — добавила мама.
— Он прожужжал мне все уши, — дополнил отец.
— На месте не сидит, словно шило у него внутри.
— Ни о чём другом и говорить не хочет, — хором говорили родители.
— Послушай, доченька, — снова начал отец. — Ну, зачем он тебе сдался, этот бездельник Ашир. Посмотри на себя — ты точно оправдываешь своё имя — вся, словно из серебра. Столько парней вокруг тебя, один, лучше другого. Ну, зачем тебе Ашир — нет в нём абсолютно ничего. К тому же ещё врунишка — говорит тебе одно, а за спиной делает другое. И труслив: был бы храбрецом, в глаза бы признался, что разлюбил, а то прячется за моей спиной. Найди себе подходящего парня и выходи за него замуж — срезу позабудешь этого обманщика, нашего сына. И тебе будет хорошо, и ему. И нам, конечно, тоже, — простодушно заключил отец.
— Ну, что ж… — начала Кумыш. Но не закончила, потому что в игру вмешался я. Подойдя к прихожей, я громко зашаркал ногами, покашлял, прочистил горло, как полагается перед выходом на сцену, и вошёл в комнату.
— Что случилось? — спросил я с изумлением. — Кумыш, здравствуй. С кем плохо?
— Ни с кем, — раздражённо ответил отец. Он всё ещё сидел в постели с чалмой из полотенца на Голове и в нижней рубахе.
— Папа, что с тобой? Тебе плохо?
— Ничего мне не плохо. Мне очень даже хорошо.
— Что с отцом, Кумыш? Это не серьёзно? Ведь ещё днём он был совершенно здоров.
— Вот, вызвали «неотложку». Жаловался на живот.
— Неужели аппендицит? Ты увезёшь его на операцию?
При слове «операция» отец подскочил на кровати.
— Прекрати болтовню, — крикнул он мне. А я продолжал свою роль.
— Ну а что скажет Кумыш?
— С животом всё в порядке. Но твой отец слегка простыл.
— Надо ему немедленно помочь. Укол сделала?
Уколов отец боялся больше, чем ядовитых змей.
Он изменился в лице и закричал:
— Не вмешивайся в чужие дела, Ашир. Никаких уколов. Я совершенно здоров.
Я подмигнул Кумыш. Она подумала немного.
— Да, — поддержала она. — Укол не повредит.
— Ради, аллаха, дочка, никаких уколов. Я умру на месте.
— Может поставить ему горчичники? — предложил я.
— Да, — закричал отец, которому никогда в жизни не ставили горчичники. — Никаких уколов. Только горчичники. И всё.
— Доставай горчичники, Кумыш, — приказал я. — Да не жалей. Если отец говорит, что его болезнь не внутри, а снаружи, то от горчичников живот пройдёт.
И мы с Кумыш в мгновение ока обложили отца горчичниками.
— Надо укрыться теплее и терпеть, — сказала Кумыш.
— Да, — согласился отец. — Это верно, дочка. Заболел, — терпи.
Несколько минут он лежал спокойно.
— Хорошо — сказал он через несколько минут. — Словно родная мать обнимает. Тепло, не больно, совсем не похоже на укол.
Однако через несколько минут он забеспокоился.
— Что-то уж слишком тепло. Я чувствую себя лучше, много лучше. Давай, дочка, снимем эти горчичники, ты мне дашь какой-нибудь порошок и я усну.
— Надо потерпеть, отец, — сказал я, а Кумыш подтвердила.
Отец попытался подняться, но я уложил его обратно.
— Нельзя, отец, — сказал я. — Теперь всё тело согрелось, если простудить, будет плохо. Ещё немного согреешься, а потом горчичники начнут работать на полную силу.
— Отпусти меня! — крикнул отец. — Что ты мелешь! На полную силу! Я уже давно словно в адском огне. Отпусти меня и сними эти чёртовы горчичники. Я совершенно здоров. Вах, я охвачен пламенем. Пусти, тебе сказано!
— Но ты же вызвал «неотложку». Если она тебе не поможет, Кумыш могут отдать под суд. Уважаемому человеку плохо, её долг — поставить тебя на ноги.
— Отпусти меня, и я встану на ноги сам. — С этими словами отец вырвался из моих рук, одёрнул рубашку и стал срывать с себя горчичники, ругая всё и всех так, словно с него живьём снимали кожу. — Делайте что-нибудь, несчастные. Машите на меня, дайте мне воды. Аллах, я весь сгорел, изнутри и снаружи. Что за чёртово снадобье ты мне подсунула, дочка, это же прямая дорога на тот свет.
— Горчичники ставят даже детям, — пояснила Кумыш.
— Ни один человек на свете не выживет после таких мучений. Сона, ну чего ты стоишь, разинув рот. Бери вот это полотенце, — он сорвал со своей головы чалму, — маши, если не хочешь остаться вдовой.
Через некоторое время отец пришёл в себя.
— Всё, — решительно заявил он. — Всё прошло. Спасибо, дочка. Про тебя все говорят, что ты хороший врач, теперь и я буду говорить. Но если хочешь, чтобы я поправился до конца, сдержи своё слово и оставь Ашира в покое.
— Отец, — сказал я, — ведь я тебе уже говорил…
— Я с тобой поговорю позже. Ну, как, дочка, обещаешь?
Кумыш стала белой, как мел.
— Я не цепляюсь за вашего сына, Поллы-ага, — ответила она. — Можете оставить его себе и делать с ним всё, что хотите. — И она выбежала из комнаты.
— Молодец она, эта Кумыш, — заметил отец. — Гордая. Хорошая будет кому-нибудь невестка в доме, дай ей бог.
— Значит она понравилась тебе, отец?
— Кому такая не понравится. Хорошая девушка, — повторил он.
— Вот и я её полюбил. Или у тебя так — другим хороша, себе нет.
— Глупый ты ещё, сынок. Многое не понимаешь. Она хороша для города, а не для жизни в таком ауле, как наш. Разве будет она детей рожать, ковры ткать, сидеть над вышивкой? Да и другое: шесть лет она пробыла в городе, пока училась, одна, без старших. Знаешь, как там у них в городе: день не день, ночь не ночь. Как она там себя вела, с кем водилась, ты это знаешь? Нет. Известно ли тебе что-нибудь о ней? Тоже нет. Может, ей что ты, что другой — лишь бы мужчина был. То-то, сынок. Если бы не это, я бы сам тебе сказал — женись на Кумыш.
— А что ты мне скажешь сейчас?
— А сейчас я тебе скажу всё то же — откажись от неё. Как бы далеко человек не зашёл по неправильному пути, если вернётся обратно — всё равно хорошо. Поверь нам с мамой, сынок, мы тебе плохого не посоветуем.
— Знали бы вы, где хорошее, где плохое, не покупали бы мне жену, словно корову, — сказал я и махнул рукой. — Ладно, завтра на работу, пойду спать. Спокойной ночи, мама. Спокойной ночи, отец. — И я поднялся, чтобы уйти. Но когда я был уже у двери, отец окликнул:
— Ашир!
Я обернулся.
— Да, отец.
— Останься, Ашир. Я хочу с тобой поговорить.
И я вернулся на место.
Итак я вернулся и теперь сидел на стуле, на котором обычно сидела мама, когда шила на швейной машинке. Я сидел молча, ожидая, что скажет мне отец, который всё ещё обмахивал грудь и спину покрасневшие от горчичников. Я смотрел на его мозолистые руки и видел, что он не знает, как подойти к этому разговору, такому для него важному, я очень любил его и жалел, но сейчас речь должна была идти о нашем с Кумыш счастье, и я должен был подавить в себе жалость. Я должен был убедить отца, вернее, переубедить его, а тяжелее этого нет ничего. Я понимал, что и мама, и отец действительно хотят видеть меня счастливым, но счастье это они понимали на свой манер.
Разве они виноваты, что выросли в тяжёлые годы и кругозор их узок. Разве каждый из них задумался бы отдать для меня всё, что они имели. Так почему же мы разговариваем, словно на разных языках, и почему наши слова так ранят друг друга. А с другой стороны не мог же я предать Кумыш и самого себя только ради того, чтобы отец не обиделся.
И я решил сражаться до конца.
Мама убирала постель, разбросанную отцом. Но когда она наклонялась над ним, они, словно продолжая давний разговор, что-то говорили друг другу, и я, выйдя из забытья и своих дум, успел кое-что услышать.
— Ты помягче, помягче с ним, Поллы-джан, — просила мама, — ведь он любит тебя. Поговори с ним, узнай, чего он сам хочет.
Отец что-то тихо отвечал маме и фыркал. Наконец, он обратился ко мне.
— Ну, так что ты мне хочешь сказать, Ашир? Нам давно надо было с тобой поговорить откровенно, давай сделаем это сейчас, согласен?
— Боюсь, нам не понять друг друга, отец, — сказал я то, что и на самом деле думал. — Позволь мне просто идти своим путём.
— Извилистая дорога заведёт в болото, — ответил отец, любивший говорить иносказаниями.
— А я собираюсь идти прямым путём.
Мама, почувствовав, что мы можем поссориться ещё до начала рзговора, подошла к нам.
— Ашир, сынок, не спорь с отцом. Кто любит тебя больше, кто думает о твоём счастье, кто готов на всё, чтобы тебе же было лучше? Отец и я. Кто работает, не разгибаясь, чтобы скопить лишнюю копейку, чтобы жить не хуже других, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть. А для чего всё это? Нам с отцом много ли надо? Значит, всё для тебя, для твоей будущей семьи. Разве мы хотим чего-то особенного? Нет. Хотим, чтобы ты женился, хотим нянчить внуков. Разве это грех? Сказать по правде, мы уже устали жить, как два барана, которые каждый раз упираются рогами друг в друга. Как говорит народ: «Одному в раю скучно».
— Если вам так скучно, не ездили бы попусту на базар, — не удержался я, — а работали бы, как и прежде, в колхозе. А то мне уже по улице пройти стыдно. Ещё немного и скажут, что у меня родители — лодыри.
Это я так сказал, нарочно. Отец у меня был всегда работник хоть куда. И сейчас, связавшись с рынком, он успевал столько же, сколько остальные. Но мог-то он больше. Вот я и поддел его немножко.
— Ты лучше, сынок, мою работу не трогай. Поработай сначала с моё, а потом поговорим.
— Я-то могу и вообще не говорить, а вот на чужой роток не набросишь платок.
— В нашем ауле столько сплетников, сколько в Мекке паломников — сказал отец презрительно, а мама добавила:
— Вот именно.
Но отец уже завёлся.
— Я работаю на земле сорок лет. Нет такой работы, которой бы я не делал. И никогда не был в задних рядах. Ручной был труд, работали так, что рубашка была из одной соли. Нет, сынок, ты не дело говоришь. Думаешь, если ты сел на бульдозер и двигаешь туда-сюда кучу песка — это и есть работа? Надо ещё сто раз подумать, что из всей вашей работы получится в конце.
— Не хочешь ли ты сказать, — на этот раз обиделся уже я, — что те люди, которые проектировали и канал, и водохранилище, круглые дураки и понимают меньше, чем ты?
— Не знаю, дураки они или нет, а вот что воде путь хотят преградить песком, мне кажется, то же, что черпать эту воду решетом или наполнять бочку, у которой нет дна.
— А ты никогда, отец, не задумывался, почему на берегу реки песок становится таким плотным? От той же воды. Вот и мы делаем то же самое — пропускаем через песок воду, а уже уплотнённый употребляем, как строительный материал. А кроме того в основание насыпи закладываем толстый слой гравия.
— Не знаю, кто нам у вас мудрей всех, а мешать песок с водой — забава не для умных. Ну, сделаете вы плотину, соберёте воды паводка, а дальше что? Допустим, ваш песок не пропустит воду. А сель? Сель он тоже не пропустит? Или про сель вы забыли?
«Молодец, старик», — хотелось сказать мне отцу. Как он всегда здраво рассуждает, когда дело касается работы, и как он поразительно слеп, когда дело касается чувств. Но я никогда не называл отца «стариком», да и было ему немногим за пятьдесят, а кроме того, мне просто было интересно выслушать его мнение о моей работе. Была тут и другая мысль, поделиться которой я хотел с отцом, как с человеком многоопытным и многознающим. Дело в том, что темой дипломного проекта мне хотелось бы выбрать не просто какую-то отвлечённую проблему, или много раз другими решённую задачу, а что-то действительно новое, своё, что-то такое, что принесло бы людям и работе пользу не когда-нибудь в будущем, а как можно скорее — и кто, как не отец, мог подсказать мне такую тему. Момент был очень удобный, раз уж разговор зашёл о работе, но пока что я решил послушать, что мне скажет отец.
А он говорил:
— Слушай внимательно, сынок. Каждый, живущий в этих местах, знает, что такое сель, особенно в разгар весны. Иногда обходится одним селем, но иногда их бывает и несколько, один за другим, и тогда это беда — не приведи господь. И если сильный поток обрушится на вашу плотину из песка, вам не позавидуешь, так и знай.
— Это предусмотрено, — успокоил я его. — Водохранилище, которое мы строим, имеет расчётный объём заполнения двести восемнадцать миллионов кубических метров воды, а максимальное заполнение предусмотрено не более ста девяноста миллионов. Понимаешь? Обычный селевой поток имеет объём пять миллионов кубов, очень сильный сель — до десяти. А мы оставляем резерв в двадцать восемь миллионов кубов. Так что даже если селей будет три или пять — катастрофы не произойдёт. Ты согласен?
— Я в этом ничего не понимаю, Ашир. Я крестьянин, если ты говоришь, я тебе поверю. Но главная беда не в этом, и тут я могу поспорить с самым главным вашим учёным, потому что я сам, как земля, и всё, что может произойти с землёй, чувствую.
— Я тебя не совсем понимаю, отец. Объясни.
Отец разгладил усы.
— Да, многого ты ещё не понимаешь, В жизни всегда так: ошибиться легко, исправить трудно.
— Что ты имеешь в виду?
— То я имею в виду, сынок, что не превратили бы вы с вашими каналами прекрасные почвы поле Ахала и Семи деревьев в безжизненные солончаки.
Ну и молодец! Действительно, вопрос, как бороться с последующим после увлажнения засолением почв — главный пункт сегодняшней гидромелиорации в наших местах. Об этом нам с жаром и с горечью говорил на сессии профессор Нариманов. Но он говорил и то, как современная техника борется с этим бедствием. Поэтому я ответил отцу:
— Ты правильно заметил, отец. Видишь, когда ты прав — разве я спорю с тобой? И профессор Нариманов говорил о том же. Но и это предусмотрено: ведь вода после орошения, вобравшая в себя соль из почвы, отводится по каналам за пределы полей.
— Что говорил вам профессор, я не знаю. А как крестьянин скажу: если не отвести эту просоленную воду достаточно далеко, она испарится и на этом месте образуется солончак. А раз воды для орошения новых земель берётся много, значит, и соли будет много, и сколько земли вы поначалу спасаете от засухи, столько же потом потеряете от соли.
Отец говорил точь-в-точь, как профессор. Я сказал ему об этом. Отец подкрутил усы.
— Ну, что ж, познакомь меня когда-нибудь со своим профессором, он учит вас правильным вещам.
— А что же делать с этой водой? — спросил я. Я и сам думал над этой проблемой, но так ничего и не смог придумать.
— Это было бы не трудно сделать, если бы вблизи от наших мест была бы какая-нибудь низменность, способная вместить большое количество воды враз. Например, такая, как Сарыкамыш. Если бы все воды орошения собрать там, никому не было бы вреда, часть воды ушла бы в песок, часть испарилась бы, а соль может быть могла бы даже принести какую-нибудь пользу.
Мой отец был самый настоящий профессор во всём, что касалось земли. Над тем, что он сказал, сле-довело хорошенько поразмыслить. Так я и собирался сделать.
— Спасибо, отец, — сказал я. — Ты… просто молодец. Мне надо обдумать всё, ведь у меня диплом на носу. Если профессор Нариманов поможет мне с расчётами…
— Хорошо, хорошо, сынок. Видишь, и у твоего старого отца голова не глиной набита. Иди, подумай, но прежде, чем уйти, ответь мне на один вопрос.
— Хоть на десяти, отец.
— Нет, на один. Когда мне договариваться резать скот для свадьбы.
Я где стоял, там и сел. Опять тот же разговор.
— Вам с мамой так не терпится женить меня?
— Да, — твёрдо сказал отец. — Я этого хочу.
— Вот именно, — воскликнула мама радостно. — Отец просто хочет, а мне просто не терпится. Так и вижу, что за мной по пятам ходят внуки — один, другой, третий, четвёртый…
У меня навернулись слёзы. Бедная мама…
— Я на всё согласен, если вы разрешите мне жениться на Кумыш. Тогда я согласен и на свадьбу, и на внуков, на всё!
Мама сквозь слёзы смотрела на меня. Ей так хотелось внуков. Отец не сразу мне ответил, видимо моя твёрдость произвела на него впечатление. В другом случае он просто обругал бы меня, как пятилетнего мальчишку, но здесь он сказал:
— Не упрямься, Ашир. И не строй из себя дурачка. Ты ведь умный и ты должен меня понять. Гюльнахал — самая лучшая невеста в ауле, а раз так, она должна войти в этот дом. И войдёт! Неужели ты думаешь, что я дам кому-нибудь перебежать себе дорогу. Лучше ты останешься холостым, а мы не увидим внуков. Я уже договорился с родителями девушки, взять своё слово обратно — значит, опозорить её до конца дней.
— Верно, — согласился я. — Но такое же слово я дал Кумыш, и дал его ещё тогда, когда мы кончали школу. Лучше Кумыш нет никого на целом свете, и будь Гюльнахал в пять раз красивее, я всё равно не взял бы её в жёны. Разве у Кумыш семья хуже? Её отец был капитаном, а теперь он уже полковник, защищает каши границы под Кушкой. Чем он тебе плохой родственник, чем хуже тётушки Огульсенем? И жену его, маму Кумыш, ты тоже знаешь. И калыма им никогда от тебя не надо.
Отец молча выслушал меня. Но характер у него был каменный.
— Ты сам виноват, — сказал он. — Если ты так любил свою Кумыш — почему не говорил об этом прямо? Почему молчал столько лет? Может, ты и сам не был уверен, хочешь на ней жениться или нет, а теперь обвиняешь во всём меня и мать. Почему ты не привёл её к нам ни разу, так что я только сегодня толком её рассмотрел. Если кто во всём и виноват, то это ты, и только ты. А теперь, когда я дал слово и связался с честными людьми, ты хочешь превратить меня в болтуна с длинным языком, над которым все будут смеяться до конца дней. Нет уж, сын мой Ашир! Подчинись моей отцовской воле и всё, что ты хочешь, будет твоим.
— Ты первый перестал бы уважать меня, отец, если бы я так поступил. Ты сейчас обвиняешь меня в том, что я не привёл в наш дом Кумыш. Но ведь ты сам давно знаешь о ней. Почему ты ни разу не поинтересовался, кто она и почему я с ней встречаюсь? Почему ни ты, ни мама сами не спросили, кто из девушек мне нравится? Я не могу приводить Кумыш в дом, где она нежеланна, лучше мне уйти самому из такого дома.
— Ну и речи позволяет себе твой сын, женщина, — сказал отец, обращаясь к маме. — Никто в ауле не посмел бы так говорить с собственным отцом.
— До сих пор у тебя, отец, не было случая жаловаться на меня. И впредь не будет, — ответил я и встал с места. — Но я лучше кончу жизнь бездетным бобылём, чем повешу себе на шею нелюбимую жену вместо драгоценного камня.
— Выходит, — сказал, сокрушённо качая головой отец, — правильно говорят: в семье не без урода. Хочешь, всё-таки, заставить меня отказаться от данного мною слова и выставить на всеобщее посмешище. — От возмущения отца всего трясло. — Ну, спасибо, сынок, что так ты отплатил мне за мои заботы. Этого можно было ожидать. А всё она, эта врачиха. Она отравила тебя, ты словно белены объелся, ничего не видишь, никого не слушаешь. Что ж, иди, беги к ней, брось родителей, оставь родной дом. Хочешь, я скажу, что будет? Ты проживёшь с ней ровно пять дней, а потом сбежишь, куда глаза глядят, да вот бежать-то некуда.
— Мне очень жаль, что я так тебя огорчил, отец. Если бы я мог поступить иначе — я так бы и поступил. Но женюсь я только на Кумыш.
— Дурак ты, дурак и есть, — крикнул отец и в сердцах даже сплюнул. — Дурак, глупец, ты лишился разума. Неужели это я тебя породил на этот свет? Лучше бы я этого не делал.
Он выглядел вконец расстроенным.
— Мне очень жаль, отец, что я не смог объяснить тебе…
— Не желаю и слушать твоих объяснений. Я и так всё понял. — Он метался по комнате, словно дикий зверь. — Ладно, поступай как знаешь, но никогда не приходи ко мне и к матери и не жалуйся на свою жизнь. Ещё раз говорю — трижды подумай, чем поступить так, как ты хочешь, потом будет поздно. Сколько народа, обжегшись на молоке, дуют потом на воду — да что толку…
Его слова прервал стук в окно. Он подошёл, взгляделся и отшатнулся. Лицо его побледнело.
— Кто там, отец?
Он молчал мгновенье.
— Чарыяр, сын Хайдара.
— Вот он-то мне и нужен.
Отец, забыв все свои проклятья, схватил меня за рукав.
— Сынок, не ходи. Там ещё какие-то люди и машина. Останься дома.
В это время раздался голос Чарыяра:
— Э, Ашир! Мы ждём тебя. Давай быстрее.
Отец не отпускал меня, к нему присоединилась мама:
— Сынок, умоляю тебе, не ходи. Ты же знаешь эту хайдарову породу. Они никогда не расстаются с ножами.
Я мягко, но решительно освободился из родительских рук.
— Если я такой плохой, нечего обо мне жалеть. А если я хороший, то ничего со мной не случится.
— Ашир! — крикнул отец, но я уже вышел. Отец и мама приникли к окну.
На улице в свете фар меня действительно поджидали пятеро ребят, двух из которых я не знал. Самым старшим был Чарыяр, но и он был на три года моложе меня, поэтому разговор был очень вежливым.
— Привет, ребята! — И я пожал всем им руки. У них были крепкие ладони мужчин, уже успевших поработать. — Что случилось?
— Проводим комсомольское, собрание, Ашир, — сказал один из тех, кого я не знал. — Вот и приехали пригласить тебя. Придёшь?
— Посмотрю на ваше поведение, — ответил я.
Чарыяр отвёл меня в сторону.
— Слушай, Ашир! Это собрание не простое. — И он многозначительно улыбнулся. — Думаешь, никто не знает, что творится в вашем доме, — и он кивнул головой в сторону окон, где неясно белели лица родителей. — Вот что ты должен сделать. Иди домой и успокой их — это прежде всего. Отцу скажи: «Отец, я согласен жениться. Можешь посылать сватов».
От изумления у меня глаза на лоб полезли.
— Уж не выпил ты, Чарыяр? — спросил я удивлённо.
— Всё, всё знаю, Ашир. И не я это тебе говорю, а передаю лишь то, что велел мне передать Ташли-ага и Ильмурад-ага, наш новый директор школы.
— Но ведь я… Ты… Гюльнахал… Я ничего не понимаю.
— Поэтому ты передай родителям, что я тебе сказал, а сам поедешь с нами. Ташли-ага и Ильмурад-ага ждут нас. И не только они. И секретарь парторганизации Италмаз-ага, и председатель совета старейшин, и председатель комсомольской организации. Словом, поехали — лучше тебе будет услышать самому всё, согласен?
Я собрался было идти, но потом повернулся к Чарыяру:
— Ты любишь Гюльнахал, Чарыяр?
— Так же, как ты свою Кумыш.
— Тогда объясни мне, что происходит?
— Я и сам толком не знаю, Ашир. Но раз такой человек, как Ташли-ага, берётся за дело, я верю ему, а если он скажет мне: «Чарыяр, прыгай в огонь», — я прыгну без раздумий.
И я направился к окну, которое словно само собой распахнулось мне навстречу. Ещё ничего не понимая и потому запинаясь, я сказал отцу, который был явно напуган:
— Вот и сбылось твоё желание, отец. Благодари Чарыяра. Он сказал, чтобы мы ничего не боялись и спокойно готовились к свадьбе. Видишь, как бывает — я спорил с тобой, а теперь готов жениться.
Отец явно растерялся. Похоже, что он уже смирился со своим поражением, и теперь не мог поверить в происходящее. Он повернулся к матери, которая понимала ещё меньше его, и закричал:
— Ты слышала? Ты слышала, Сона? Ашир сказал, что он согласен жениться. Так и сказал: я согласен жениться, отец! Теперь я узнаю его, Сона. Ашир, сын, иди сюда, я тебя обниму. Смотри на него, Сона, он настоящий сын своего отца. Вот и сбылась твоя мечта, Сона, чего ты ревёшь? — и свадьба будет, и внуки будут. Да перестань ты плакать, радуйся, глупая. Нужно как можно скорее договариваться обо всём со сватьей. Ва-ах, поистине чудесный день, словно волшебный, сон.
И он запел свою любимую песню:
Голова белым-бела,
Но прекрасны все дела…
Мама, не говоря ни слова, стояла, приоткрыв рот, словно увидела пролетающего ангела; из глаз её катились слёзы. Отец кружился вокруг неё и пел:
Так прекрасны все дела,
Что кружится голова…
Ничего не понимая, я вышел на улицу и пошёл к машине.
В кабинете председателя колхоза Ташли-ага было столько народа, что я, вообще-то человек не робкий, невольно оробел. Все смотрели на меня, словно я здесь был главным действующим лицом, а я чувствовал себя актёром, который оказался на сцене, забыв свою роль.
— Ну, беглец, — сказал, улыбаясь одними глазами Ташли-ага, — давай, пробирайся сюда. Он увидел, как я смутился и шутливым тоном приободрил меня. — Давай, давай, герой, располагайся, как дома.
Наш великий и мудрый председатель Ташли-ага! Никогда и никто не видел его хмурым, никто и никогда не слышал от него и слова грубости. Казалось бы, такой важный человек — лучший председатель лучшего в области колхоза, аксакал, но попробуйте пройти когда-нибудь за ним вслед по улице — и вы увидите, что нет ни одного человека, мимо которого он прошёл бы, не остановившись, не расспросив его о делах, о здоровье и нуждах. Нуждающему он окажет помощь, растерявшемуся даст совет, робкого ободрит, грустного рассмешит. И всё это легко, без нудных и длинных наставлений, словно мимоходом — бросит слово на ходу, хочешь слушай, хочешь нет, а задумаешься и только тогда пойдёшь, сколько мудрости может быть заключено в этих немногих словах. Вот он каков, Ташли-ага. И может тем, что у нас такой председатель, и объясняется, что никто у нас не торопится покинуть аул, и много в нём молодёжи, и даже окончив институты и техникумы, никто не задерживается в городе, все спешат вернуться домой. Я никогда не задумывался, что же это такое за качество, которое привлекает к Ташли-ага сердца седобородых яшули и сопливых ребятишек, но подумав, понял: неистребимая любовь Ташли-ага к людям, вне зависимости от их возраста, положения и званий. И уважение, которым он пользуется у всего аула, — это положенная самому мудрому человеку дань всеобщего признания.
Я устроился на свободном месте, Ташли-ага терпеливо ждал.
— Ну вот, — сказал он, обращаясь ко всем сразу, — главный виновник торжества прибыл.
По кабинету прокатился смешок. Я покраснел.
— Ничего, — успокоил Ташли-ага, заметив моё смущение. — Ничего, Ашир. Если столько человек собрались здесь из-за твоих дел, это означает, во-первых, что твои дела этого заслуживают, а, во-вторых, этого заслуживаешь ты сам. Посмотри вокруг — вся молодёжь собралась, чтобы уладить твои сердечные дела, да и не только молодёжь. Если бы каждый, кто пришёл, захотел вырвать из твоей шевелюры по волоску на память, тебе до конца дней не пришлось бы тратиться на расчёски.
Все засмеялись, и я вместе с ними. Пока Ташли-ага восстанавливал тишину, я успел оглядеться. Мне показалось, что здесь, в огромном кабинете председателя, собралась вся наша молодёжь. И Кумыш была здесь, и кто бы вы подумали — скромница Гюльнахал, конечно, рядом с Чарыяром, и, конечно, Нязик, которая так и ёрзала от желания поддеть кого-нибудь, а уж, конечно, не упустит этой возможности. Но почему Ташли-ага назвал меня виновником торжества? И что сейчас начнут говорить по поводу моих дел: у меня, признаться, сердце уходило в пятки, стоило мне только подумать об этом: народ у нас зубастый и на язычок им всем, особенно девушкам, лучше не попадаться.
— А даю слово председателю комсомольской организации Мамеду, — объявил Ташли-ага. — Хотя формально Ашир не является в настоящее время членом колхоза, мы не считаем его дела чужими, тем более, что вырос он у нас, и, я уверен, рано или поздно, вернётся к нам. Вот почему мы думаем, что поступили правильно, вынеся сегодняшний вопрос на обсуждение открытого комсомольского собрания с участием наиболее уважаемых людей аула, уже вышедших из комсомольского возраста, таких, скажем, как Беки-ага, Ильмурад-ага или, к примеру, я сам.
Когда я услышал про открытое комсомольское собрание, то, признаюсь, почувствовал себя не совсем уютно по причине, о которой я уже говорил. Но когда Ташли-ага сказал, что и сам останется, а вместе с ним и другие яшули, на душе у меня полегчало: значит, они не дадут меня на растерзание таким, как Нязик. И я с благодарностью посмотрел на наших стариков — и на самого Ташли-ага, довольно поглаживавшего свою поседевшую голову, и на Беки-ага, напряжённо оглядывавшего всех своим выпученным глазом, в котором, как говорили врачи, ещё сидел осколок, изуродовавший лицо этого, до сих пор ещё красивого мужчины с могучей грудью и сильными волосатыми руками — одного из самых любимых учителей нашей школы. И Ильмурад-ага, с одобрительной улыбкой, показывавшей его большие, белые, растущие немного вкривь и вкось зубы, смотрел на меня, словно подбадривая. Мне не довелось у него учиться, но наша бульдозерная бригада никогда не отказывала ему в воскресный день помочь на школьном участке — и вот он теперь ободряюще улыбался мне, чуть сощуривая свои узкие монгольские глаза.
Наш старый директор ушёл на пенсию три года назад, и тогда на его место был назначен новый. Никто не знал его, он сам попросил послать его в глубинку, в гущу жизни, бросил свой дом в Ашхабаде и приехал в нашу школу. Подозреваю, что и здесь не обошлось без Ташли-ага. «Колхозники нашего аула заслужили, чтобы у них было всё, самое лучшее», — нередко говорил Ташли-ага по тому или иному поводу. Кажется мне, что и Ильмурад-ага он считал тоже лучшим: он был известный в республике поэт. Рядом с ним примостился председатель совета старейшин Италмаз-ага и его неразлучный спутник и давний друг Экиз-ага — их гладко выбритые головы в свете ярких ламп казалось принадлежали марсианским мудрецам.
Разглядев всё это, я успокоился окончательно. Я ещё не представлял, о чём пойдёт речь, но что бы там ни было, наши мудрые старики всегда найдут способ направить речи по нужному руслу.
Мамед объявил собрание открытым. Он же и первым взял слово. Говорил он быстро, горячо и не очень внятно, тем не менее слушали его очень внимательно.
— Как вы все слышали, — начал он, — наш почтенный Ташли-ага назвал Ашира виновником торжества. Это, конечно, правильно. Но не только Ашир может быть так назван. Точно так же виновниками того, что мы тут все собрались, являются и Чарыяр, и Гюльнахал, и Кумыш. И если смотреть в корень проблемы, то самыми главными виновниками собрания являются даже не они, а родители Ашира и Гюльнахал — отец Ашира, Поллы-ага, которого вы все хорошо знаете, и мать Гюльнахал — Огульсенем. Конечно, в том, что происходит, виноваты в первую очередь они. И мы, представители комитета комсомола, и наши почтенные яшули несколько раз в разное время говорили и с Поллы-ага, и с тётушкой Огульсенем, но как видите, результатов эти разговоры не принесли. На все наши и не только наши доводы родители Ашира и Гюльнахал твердили, что они хотят добра своим единственным детям и просят не мешать им устроить это счастье по собственному разумению. После того, как даже слова Ташли-ага, Беки-ага, равно как и других старейшин, не возымели никакого действия, мы и собрали вас здесь. Вы понимаете, что мы не можем позволить коверкать жизнь наших же товарищей из-за пережитков прошлого — пусть виновниками этого выступают даже их собственные родители. Единственное, с чем надо согласиться, это с тем, что если люди любят друг друга и хотят пожениться — наш долг, всех комсомольцев и членов колхоза, по мере сил помочь им в этом. Но как вы понимаете, в этих условиях сделать это очень непросто. Мы долго ломали себе головы, собирали несколько раз комсомольский актив, советовались, конечно, с уважаемыми старейшинами. И вот какое решение мы просим вас обсудить и поддержать. Как вы считаете, надо помочь Аширу жениться на Кумыш?
— Надо, надо, — закричали все, а Нязик не могла не добавить под общий смех: «Давно пора». Ещё немного — и будет поздно».
— Все так думают? — спросил Мамед.
— Все, все…
— Тогда скажу про нашу идею. Родители Ашира и родители Гюльнахал получат возможность сыграть свадьбу. Но не такую, какую им хотелось бы, а такую, которая принесёт их детям счастье. То, что мы хотим сделать, хотя и несколько жестоко, но справедливо: ведь эти люди хотят возродить позорный обычай — выдать своих детей за калым. Надо проучить их немного, чтобы отбить к этому охоту у тех, у кого она могла бы появиться. Не только мы так считаем, но и наши уважаемые яшули. Пусть Ашир женится на той, которую любит, и пусть мы все повеселимся на его свадьбе. Согласны?
— Но как это сделать? — крикнул кто-то.
— Эю можно сделать, — продолжал Мамед, — только общими силами. После того, как на невесту набросят курте, никто в течение трёх дней не должен видеть её лица — это положено по старым обычаям, за которые так стоят родители Ашира. Пусть курте набросят на Гюльнахал — наша задача сделать так, чтобы в доме Ашира под ним оказалась уже Кумыш.
— Но ведь рано или поздно это обнаружится, — донёсся чей-то неуверенный голос.
Мамед был готов ответить и на это, но руку поднял Ташли-ага и наступила мёртвая тишина.
— Правильно, — сказал он. — Это обнаружится. Но разве мы хотим, чтобы лицо нашей красавицы Кумыш навсегда осталось от нас скрытым под курте? Нет, конечно. Трёх дней вполне достаточно. Но вот что я хотел посоветовать тебе, Кумыш — эти три дня не должны пройти для тебя зря. Эти три дня даны тебе для того, чтобы ты сумела найти путь к сердцу родителей Ашира, так, чтобы ни о какой другой невестке они и думать не хотели, поняла? А вас всех, всю молодёжь, — обратился он к ребятам и девушкам, — мы собрали для того, чтобы вы не чувствовали себя ни обманутыми, ни обиженными. Это комсомольская свадьба, понимаете. Ваш товарищ, Ашир, женится, а вы все ему помогаете. Гуляйте, веселитесь, но просьба у меня ко всем только одна: эти три дня вам придётся держать язык за зубами.
— А как же Гюльнахал? — раздался ещё чей-то голос.
Ташли-ага подумал:
— Вопрос с Гюльнахал решим так: ты, Гюльнахал, возьми слово со своей матери, почтенной Огульсенем, что все деньги, которые она получит как калым, положит на сберегательную книжку на твоё имя.
— А потом? — крикнул снова кто-то. Мне показалось, что это была неугомонная Нязик.
— А потом, — широко улыбаясь, сказал Ташли-ага, под согласное покачивание голов старейшин, — как только под курте окажется вместо Гюльнахал наша Кумыш, — Гюльнахал и Чарыяр отправятся по командировке колхоза в Ашхабад на десятидневный семинар механизаторов сельского хозяйства.
— Есть ещё вопросы?
Вопросов больше не было.
Я вышел с собрания не в силах понять на каком я свете. Случайно или нет рядом со мной оказалась Нязик, но в эту минуту мне меньше всего хотелось быть мишенью её шуток. Я резко остановился, словно намереваясь повернуть назад, и поискал глазами Кумыш, но она уже исчезла. Тогда я боком выбрался из толпы и в кромешной темноте, одному мне известной тропинкой побрёл домой. День был такой, что немудрено было потерять голову от всех его событий.
Дома было пусто, гараж открыт, машины не видно. Заснуть я не мог. Поздно ночью вернулись родители, они были очень возбуждены, особенно отец, который всё говорил и говорил, едва не до рассвета, Когда я проснулся с первыми лучами солнца, из комнаты родителей ещё доносились их голоса.
Утром, собираясь на работу, я решил поговорить с отцом ещё по одному вопросу, который очень меня волновал:
— Теперь, когда все твои мечты, как ты сам сказал, сбылись, обещай мне не ездить больше на базар со своими помидорами.
Отец понял, почему я так говорил. Но ничего не возразил. Он только попробовал объяснить свою позицию.
— Ты просто не представляешь, Ашир, что такое настоящая свадьба. Сказать по чести, это просто разорение, сам увидишь. Когда подумаешь, сколько нужно денег, теряешь сознание. Не всем такие расходы по карману даже сейчас, когда бедняков давно уж нет. Так что потерпи немного — ещё разок-другой придётся мне съездить. Зато потом — обещаю: на базар — ни ногой. И глядя на моё нахмуренное лицо, добавил как-то просительно:
— Не мешай мне, Ашир. Я хочу устроить такую свадьбу для своего единственного сына, чтобы слух о ней дошёл до самого Ашхабада.
Я посмотрел на него. Лицо его было полно гордости и я оставил его в покое: ведь если у человека есть мечта, пусть сбудется.
— Делай, как задумал, папа.
На работу нас развозила специальная машина управления. Я дождался её, стоя у ворот, и через полчаса уже стоял у своего стального коня — могучего бульдозера, который за один только день весь покрылся пылью. Хорошенько вычистив его, словно он и впрямь был живым существом, мы всей бригадой принялись за дело, и время исчезло до самого полудня, когда дежурный заколотил железным ломиком по рельсу.
Перерыв.
Но мы не бросились со всех ног к вагончику, откуда уже доносились восхитительные запахи. Сначала мы неторопливо оценили проделанную с утра работу и остались этим осмотром довольны: задел для работы земснаряда был таков, что его хватит ребятам минимум на две смены. Только тогда мы двинулись к вагончику. И тут уж почувствовали, что работать на бульдозере — это не кубики собирать: аппетит разыгрался не на шутку. Каждый из нас по очереди превращался в кухарку и старался угодить товарищам каким-нибудь особенным блюдом, но с пловом, который готовил сегодняшний дежурный, Шамурад, соперничать никто не мог. Этот Шамурад был парень хоть куда: и готовил отлично, и знал такое количество разных забавных историй, что вполне мог выдержать соревнование даже с Шахеризадой. Где он только не успел побывать; и рыбу ловил на Каспии, и воду искал в пустыне. Он был, я повторяю, отличным товарищем и надёжным другом, но никогда больше года не мог усидеть на одном месте, такой был шальной. И больше всего его удивляло, что с нами он работал уже полтора года и всё не мог уйти. «Старею, видно», — говорил он и смеялся. Фамилия его была Далиев, но сам он себя называл Дали, что означает «сумасшедший». И никогда не обижался, если ему говорили: «Э, Дали, расскажи-ка нам что-нибудь такое». В работе — как зверь, а вне работы — хлебом не корми, дай придумать какую-нибудь шутку. Я всегда очень жалел, что Нязик замужем — вот была бы идеальная пара.
Мы умылись в тени вагончика и уселись. Сначала надо было сделать несколько глотков чая, и чай, который разлил нам по пиалушкам Шамурад, был таков, что и самому министру было бы не стыдно его налить.
А пока мы наслаждались первыми глотками, Шамурад принялся за свои шутки, объектом которых сегодня он почему-то решил избрать меня.
— Самый главный вопрос сегодняшнего дня, — начал он серьёзно, словно читал передовицу газеты, — это решить, что нам всем делать с Аширом.
Я поперхнулся, а все с интересом смотрели то на меня, то на Шамурада.
— Да, да, — серьёзно продолжал Шамурад. — Как вам известно, Туркмения занимает одно из первых мест по приросту населения в стране и является одной из самых молодых по населению республик. Но в то же время есть среди нас такие отсталые товарищи, которые не думают о том, как поддержать честь родного края — такие, как ты, Ашир, которые не женятся до двадцати пяти лет, а то и более, что приводит к тому, что нас уже догоняют и Узбекистан, и Таджикистан. И я полагаю, товарищи, — продолжал он всё так же серьёзно, — рассмотреть на собрании бригады вопрос о недостойном поведении Ашира, и пока ещё хоть какая-нибудь девушка согласна выйти за него замуж до того, как его борода станет седой — женить в обязательном порядке. Кто «за» — прошу поднять руки.
«За» были все, даже я.
— Ты посмотри только на этого хитреца, — удивился Шамурад. — Он «за», а дело не с места. Придётся бригаде самой найти тебе невесту. Вот уж поистине повезло маменькиному сынку — даже невесту за него будет искать бригада. А что, если сосватать ему старшую дочь Джумы? Как ты, Джума, на это смотришь?
Джума только улыбнулся в ответ. Такой уж он был — молчаливый Джума, наш товарищ, самый старший в бригаде. По нашим понятиям, он был почти что старик — сорок лет, но в работе не уступал никому, даже нашему Байрамгельды, бригадиру. Но на слова он был не горазд. У него росли шесть дочерей и старшая, Айджемал, такая же молчаливая, как и отец, и тоненькая, как камышинка, иногда заглядывала к нам на участок.
— Ну так отдашь свою Айджемал за этого бездельника, — не отставал Шамурад, улыбаясь, и от его весёлого голоса усталость отступала и исчезала, и мы все тоже улыбались — и сам неугомонный Шамурад, и молчаливый Джума, и я, и бригадир наш Байрамгельды — огромный, могучий и надёжный, лучший в мире бульдозерист.
Я прислушался. Кажется, машина, Откуда? Мы никого не ждали в гости. Шамурад не стал долго ждать и выскочил наружу. Через мгновенье его голова появилась в дверях:
— Большое начальство, — таинственно прошептал он. — А ну, навести порядочек.
Мы в мгновение ока навели в вагончике порядок. Кто бы это мог быть? Но долго ломать голову нам не пришлось: чуть пригнув голову, на пороге появился сам начальник нашего управления Алланазар Курбанович Курбанов. Он пожал каждому из нас руку, говоря при этом: «Гургимысыныз», что означает «как поживаете», втянул носом дразнящий запах плова и сказал:
— За сто километров чувствуется, что Шамурад плов готовил. Никакого компаса не нужно.
— Просим отведать вместе с нами, — предложил просиявший Шамурад, который очень любил, чтобы его хвалили. — Если не боитесь поссориться с тёщей — милости просим к нам хоть каждый день. Конечно, эти ребята вас таким пловом не угостят, но уж что-нибудь придумаем для любимого начальника.
Алланазар Курбанович не заставил себя упрашивать; сняв обувь и вымыв руки, он уселся вместе со всеми на кошме.
Плов исчез на глазах.
— Эх, погубил я свой талант, — пошутил Шамурад. — Надо было стать поваром, — глядишь, и орден заработал бы. А может, и Героя получил бы. Или в одной бригаде не может быть двух Героев, — спросил Шамурад и кивнул на Байрамгельды.
— Может быть и три героя, — ответил Алланазар Курбанович. — Но для этого нужно и трудиться так, как Байрамгельды.
— Что касается меня, — заявил Шамурад, — то я могу соревноваться с Байрамгельды только на кухне. Когда же он садится на бульдозер, ему, кажется, помогает сам шайтан. Надо проследить за ним: мне кажется, что его бульдозер собирают как-то иначе, не так, как всем остальным. Или сам он сделан из другой породы. Сколько ни сидит за рычагами, никогда не устаёт, да ещё и улыбается.
— Вот из такого материала, — сказал наш начальник управления, — и сделаны все Герои. А что касается того, сколько их может быть — напомню вам о колхозе имени Тельмана Ленинского района. Там на тридцать человек, удостоенных звания Героя, — тридцать одна Золотая Звезда: у двадцати девяти человек по одной, а у председателя, Оразгельды Эрсарыева — две. Так что работайте, а за орденами и медалями дело не станет.
Прощаясь, он спросил меня про дела в институте. Это было очень кстати.
— Спасибо, — ответил я. — В институте всё нормально, но есть проблема, о которой хотелось бы посоветоваться.
— Ну, что ж, давай посоветуемся.
Я начал говорить о проблеме, которая всё время не давала мне покоя, но особенно после вчерашнего разговора с отцом: как правильно распорядиться дренажными солёными водами.
— Мой отец, — закончил я, — считает, что это основная проблема сегодняшнего дня.
— Правильно считает твой отец, — согласился Курбанов.
— Он говорит, — ободрённый, продолжал я, — что в наших краях нет, к сожалению, в северо-восточном направлении низменности, куда безопасно можно было бы отвести дренажные воды. А если этого не сделать, то возникает опасность засоления земель. Он спросил, думаем ли мы сейчас об этом, потому что потом может быть поздно. А вы как думаете?
— Светлая голова у твоего отца, вот что я думаю, — ответил начальник управления. — Мы уже столкнулись с этим в ряде мест. Кое-как пока справляемся, что будет дальше — сказать трудно. Почему бы тебе не взять это темой своего дипломного проекта? — предложил вдруг он. — Посоветуйся со специалистами в институте, приходи к нам в управление. Этот вопрос — проблема из проблем. И ко мне заходи, Ашир. Этот вопрос должен быть разрешён во что бы то ни стало. Если надо — можешь считать наше управление своим коллективным научным руководителем.
Вот так это получилось. Сколько я ломал голову, чтобы не просто защититься, а сделать что-нибудь нуж-нов сейчас, немедленно, сколько времени потратил на придумывание всяких сложных задач, а задача в это время ожидала того, кто возьмётся за неё, она была вот тут, рядом, и многие головы пытались её разрешить.
Весь остаток дня, сидя за рычагами бульдозера, я с нетерпением ожидал минуты, когда, вернувшись в аул, я смогу заглянуть в библиотеку и посмотреть, нет ли у нас какой-нибудь книги, учебника или монографии, посвящённой засолению земель. Эти мысли настолько занимали меня, что даже вопрос о моей женитьбе отошёл как бы на второй план. Я объясняю это тем, что в этом вопросе, в вопросе с женитьбой, всё было более или менее ясно, особенно после собрания, а вот в вопросе, о котором я думал так или иначе весь последний год, никакой ясности не было.
Тем не менее я понимал, что обижу товарищей по бригаде, если сегодня же не скажу им о намечающихся переменах в моей жизни. Я ещё день думал над тем, как получше преподнести им эту новость, как на помощь мне пришёл всё тот же неугомонный Шамурад.
Дело было в том, что начальник управления во время обеда сообщил нам, что для нас, как передовой бригады, выделена новая партия машин. Однако они находятся пока в Москве и надо послать человека, который привёз бы их на стройку, сопровождая во избежание всяких недоразумений. Кого послать — это начальник управления целиком оставлял решать нам. Об этом и зашёл разговор после рабочего дня.
— Вопрос ясен, как белый день, — сказал Шамурад, едва только все успели усесться. — Посылать надо Ашира. Все мы люди семейные, у всех дома хозяйство и дети, один он никому не нужен, никто его не ждёт, и если скажет: «Уезжаю», — никто не поднимет крик, хоть неделю его не будет, хоть месяц. Вот когда я завидую холостым.
— Ну, что же, — взял слово наш бригадир. — Это дело важное, тут нужен не только холостой человек, но и человек с опытом.
— Пусть скажет сам Ашир, — крикнул с места Бяшим.
— Я рад бы поехать и получить для нас новые «Катерпиллары», — сказал я. — Да и по Москве побродить не худо. Но есть одно обстоятельство — именно то, о котором упомянул Шамурад. Не хочу отставать от всех, хочу, чтобы и у меня дома ворчали, если уезжаю. Одним словом, ребята, я решил жениться.
От удивления Шамурад долго не мог вымолвить ни слова, а это было с ним не часто.
— Вот это да! — только и произнёс он.
Байрамгельды посмотрел на него с улыбкой:
— Ну, что, от изумления язык проглотил?
Но даже на это наш всегда находчивый Шамурад, который никогда за словом в карман не лез, только потряс головой, словно в ухо ему попала вода, и повторил: «Вот это да. Ай, да Ашир! Вот это врезал».
Ну, а потом посыпались поздравления, смешки, вопросы. Хочешь не хочешь, пришлось начать издалека и кончить событиями вчерашнего вечера.
— Лихо придумано, — сказал Шамурад. — Я и сам лучше не придумал бы.
Молчаливый Джума, думая, очевидно, о своих дочерях, впервые за день открыл рот.
— А что будет потом? После свадьбы?
Признаться, я предпочитал об этом сейчас не думать.
— Если за дело взялся Ташли-ага, беспокоиться нечего, — ответил за меня Байрамгельды. — Не беспокойся, Ашир. Что бы не случилось потом — мы все, твои друзья, здесь и готовы прийти тебе на помощь. Вот тебе моя рука. — И он протянул мне свою огромную ладонь. — Это я говорю от имени всей бригады, верно?
— Верно, верно, Байрамгельды.
Я ничего не мог сказать, в глазах моих стояли слёзы. Мои друзья! Я готов был за них в огонь и в воду.
Последнее слово осталось, конечно, за Шамурадом.
— Я вчера как раз получил от управления новенький домик. Я даже стула ещё туда не перенёс. А в общем-то мне и в старом совсем не плохо. Верно, ребята? Если придётся уходить из дома — не робей, переселишься в новый дом — и всё. Ну, хорошо я придумал, ребята?
— Молодец, Шамурад, — одобрил бригадир. — Молодец.
Вернувшись с работы, я застал дома только маму. Она подала мне обед и села рядом, заботливо глядя на меня. Всё в доме дышало тишиной и покоем, и мама тоже была умиротворённой и мягкой.
— А где отец? Неужели ещё на базаре? — поинтересовался я.
— Отец не вернулся с колхозного поля, — ответила мама, и я это понял так, что у отца взыграла совесть — после базара он отправился по колхозным делам, но мама пояснила, что отец вообще сегодня не ездил на базар. На мгновенье я перестал жевать.
— Надеюсь, — спросил я, — с ним ничего не случилось? Ведь ещё вечером я просил его порвать с базарными делами, а он сказал мне, что расходы предстоят большие и хочешь не хочешь, несколько раз ещё придётся съездить на базар.
— Вот именно, — сказала мама. — Всю ночь мы с ним считали и пересчитывали, и решили, что всего хватит и так.
— Вы куда-то ездили вчера до поздней ночи.
— Да, были у сватьи Огульсенем. Она оказалась очень разумной, а девушка — чистый клад, Так при нас и заявила сватье, чтобы та заказывала лишь самое необходимое, не то, сказала Гюльнахал, она вообще сбежит из дома.
— Ну и на чём остановились?
— Остановились вот на чём, — стала рассказывать мама, понизив голос, словно её могли подслушать в собственном доме: договорились вот на чём — мы даём деньгами восемь тысяч, чтобы было на что одеть невесту, пять-шесть отрезов на платье в приданое и десяток готовых, ну и, конечно, красное курте, чтобы накинуть на невесту, когда её поведут в наш дом.
— И это всё?
— Всё.
— И тётушка Огульсенем на этом ограничилась?
— Ей пришлось, — сказала мама. — Она в самом начале сговора вытащила такой, заранее заготовленный список, что никаких денег не хватило бы, да Гюльнахал, дай ей бог прожить здоровой до ста лет, ни за что не хотела уступить. Так что уступить пришлось сватье Огульсенем. Ну, не золото ли наша будущая невестка?
Я пробурчал что-то, что можно было принять за согласие.
Мама продолжала щебетать.
— Да, ничего не скажешь, не ожидали мы с отцом, что всё так обойдётся. Когда мы считали с ним этой ночью, то оказалось, что денег хватит и на выкуп и на свадебные расходы, и на подарки гостям. Ты думаешь, ему, твоему отцу, так же нравится стоять за прилавком? Ничуть. Он даже сказал: «Вот и хорошо, что не надо ехать с помидорами. Пусть чуть-чуть ещё нальются за эти дни — будет гостям угощение». Ты уж не беспокойся: возни с едой будет много, но в грязь лицом наш дом не ударит. Всё будет, что у других, людей, а может и получше.
— А сухое молоко разбавлять не придётся? — спросил я с улыбкой.
— Тебе бы всё посмеиваться. Забудь об этом, сынок.
— Уже забыл. Ну, а когда хотите саму свадьбу справлять?
— Э, какой ты! То тебя не уговорить было, теперь несёшься во весь опор. Или ты боишься, что если промедлишь, у девушки появится ещё один жених?
— Кто их знает, этих девушек. Может, и появится. А может, уже давно появился. Как ты думаешь, такого быть не может?
Мама тревожно посмотрела на меня, пытаясь определить, шучу ли я или говорю всерьёз. Потом ответила:
— Я полагаю, что сын Хайдара, про которого говорили, что сам не прочь получить в жёны такую девушку, как Гюльнахал, понял уже, что она ему не достанется. Но ты прав, сынок, тянуть со свадьбой нечего. Я уверена, что всё будет хорошо. Сегодня вечером отведём к ним скот, а в субботу и воскресенье устроим свадьбу. Ты доволен?
— Значит, осталось мне быть свободным всего три дня?
— Да, сынок. Потерпи уж эти три дня. Кроме того эти дни нужны, чтобы приданое, которое я заказала для невесты, успели приготовить, Знаешь, кто будет делать украшения? Сам Аллагулы, лучший мастер в округе, ему уже наверное больше восьмидесяти лет и он больше не работает, но он был другом твоего деда и в память о нём согласился взяться за этот заказ. Всё будет из чистого серебра и золота. Всё будет звенеть и переливаться. Когда невеста наденет красное курте, я поднесу ей чабыт, — лёгкий халат, украшенный чангой из позолоченного серебра, подол халата будет украшен чапразом — тоже из серебра, а для кос я отдам ей своё собственное украшение — сачлык. О, я всё предусмотрела. На вороте у неё будет гульяка, на шее — позолоченный дагдан, на обеих руках серебряные браслеты, а на пальцах — старинные серебряные кольца с цепочкой — это моя бабушка носила. Я вот только не знаю, повесить ли ей на платье онапбасы и гонджук, это красиво, но из серебра, а я бы хотела, чтобы на моей невестке в день свадьбы было только золото. Зато когда усса Аллагулы принесёт мне илдиргич, чтобы Гюльнахал могла украсить им свою красивую головку, позерь, она станет прекрасной, как небесная пери, о которых мы читали в волшебных сказках.
Я смотрел на маму и удивлялся тому, как радость может преобразить человека: глаза у мамы горели, щёки пылали и вся она помолодела лет на двадцать, так что можно было подумать, что это она сама выходит замуж. А тут ещё вернулся с работы отец. И мама легко, как птичка, вскочив с тахты, устремилась ему навстречу.
В комнату они вернулись вместе. Отец, проработав весь день в поле, тоже казался довольным, во всяком случае я давно уже не слышал, чтобы он разговаривал со мной так мягко. Казалось, накануне того дня, когда я сам обзаведусь семьёй, он вспомнил времена, когда я был малышом и вечно таскался за ним следом, стараясь подражать во всём: ведь тогда отец казался мне самым сильным и самым мудрым человеком на земле, и я ничего так не хотел тогда, как вырасти похожим на него.
— Если ты устал, сынок, приляг и отдохни. — Так сказал мне отец — и кто знает, сколько лет назад он в последний раз говорил мне это. Но тогда я был ещё тонконогий и желторотый птенец, которого надо было оберегать, а теперь отец не доставал мне и до плеча, а я целый день управлял стальной махиной и мне пошёл уже двадцать пятый год. Да, я уже давно не был ребёнком, за которым надо присматривать, чтобы он не перебегал и во время лёг в постель.
Но оставался один вопрос, в котором отец всегда был на голову выше меня — да и не только меня. Это был вопрос земледелия и всего того круга проблем, что связаны с землёй. Тут с ним никто не мог сравниться — разве что Ташли-ага. И вот тут-то его помощь и поддержка были не просто нужны, но и совершенно необходимы мне.
— Если ты не устал, отец, — попросил я, — я бы с удовольствием продолжил наш вчерашний разговор.
— Ого, — удивился отец и довольно огладил усы. — Значит, Поллы-ага не всегда говорит глупости и может ещё пригодиться молодому специалисту с высшим образованием.
Я не обратил внимания на его подтрунивание. У него было хорошее настроение и я должен был не упустить момента. Поэтому я добавил:
— Вчера к нам в бригаду приезжал Алланазар Курбанович, начальник управления. Я пересказал ему наш разговор и знаешь, что он сказал? Передай, говорит, своему отцу, что у него светлая голова. И вопрос, о котором он говорил — один из самых важных в практике сегодняшней гидромелиорации.
Отец был очень доволен.
— Прямо так и сказал — «светлая голова»?
— Так и сказал. При всей бригаде.
— Гм-гм. Чем же я могу тебе ещё помочь?
— Давай поешь сначала, потом поговорим.
— Нет уж, наемся — в сон поклонит. Говори.
— Ну, хоть чай попей.
И мы с ним сели пить чай. И за чаем я пересказал отцу в деталях свой разговор с Аланазаром Курбановичем, и о том, что проблему использования дренажных вод возьму, вероятно, темой своего дипломного проекта, но совершенно пока не представляю, с какого конца взяться за эту тему. Всё-таки в этом есть какая-то загадка. С одной стороны, подводя воду, мы даём плодородие миллионам засушливых земель, с другой стороны, отводя использованную воду, мы, как ты сказал, можем погубить ту же землю, превратив её в солончаки. Разве это не бессмысленно?
Отец, отхлёбывая чай, задумался. Вот таким я и любил его — мудрым крестьянином, который думает о земле. И разве — подумал я сам — разве это не есть его собственное, его истинное лицо, лицо труженика. Разве он на самом деле не таков? Да, он вспыльчив и самолюбив, да, он любит, когда его хвалят, он любит выглядеть в глазах других оборотистым и деловым человеком. Но всё это слабости, которые есть у любого — у меня, и у вас, только у меня они свои, и у вас — тоже. Но разве это не оттого, что глаза ему закрыла ближайшая цель — с шиком и с шумом на весь аул женить меня. Ведь он никогда не был скупцом и скрягой, скопидомом и делягой. Он был беззаветным тружеником, умел, а главное, любил работать и, что более всего важно, умел передать эту любовь к тяжёлому труду мне, его сыну — так разве я мог относиться к нему плохо. И клянусь, мне совсем не хотелось принимать участие в той комедии с женитьбой, которая мне предстояла. С какой радостью я открыл бы ему всю правду, с какой радостью помогал бы и маме, и отцу. Но это бы по невозможно. Потому что над всеми достоинствами отца и его недостатками возвышался один, с которым никто ничего сделать не мог — его упрямство. Он сам частенько страдал от этого и заставлял страдать других — но тут уж ничего не поделаешь. Вот почему я не мог даже словом обмолвиться о том, что ждёт его после свадьбы. Не мог, жалел его, но надеялся, что у него хватит и мужества, и ума сделать из этого правильный вывод.
А пока что мы сидели молча, и думали каждый о своём.
Всё-таки удивительно создан человек. Ещё несколько дней назад самым главным желанием в жизни для меня была свадьба с Кумыш. А теперь, когда до исполнения нашей мечты остались считанные дни, я больше всего думал не о том, как она войдёт в мой дом, а прежде всего об этой самой, чёрт бы её побрал, дренажной воде, о миллионах кубометров этой насыщенной солями воды, которая вместо того, чтобы нести людям радость, несёт неприятности и горе. Я видел её, эту солёную воду, она текла широким потоком и там, где она протекала, оставались безжизненные солончаки.
Отец, казалось, угадал мои мысли.
— Да, сынок, это известно давно. Недаром в народе говорят: «Вода способна землю оживить, вода способна землю умертвить».
— Но ведь это бессмыслица, — воскликнул я. — Ты подумай, сколько денег и труда надо потратить, чтобы подвести воду к засушливым местам, а потом, оказывается, что вода ещё и враг?
— Каждая сторона имеет свои достоинства и свои недостатки, сынок. — В каждом деле — две стороны. Тень невозможна без света, зло без добра. То же — вода.
Так говорил отец, и в его словах была горечь. Потому что в благодатной нашей стороне тоже были две стороны одной проблемы: земля и вода. Когда-то у бедняков не было ни того, ни другого, потом появилась земля, но не было воды, теперь пришла вода, но вместе с ней пришли солончаки. Но неужели опыт народа ничего не мог веками противопоставить коварным силам природы. Ведь в этих местах ещё тысячи лет назад лежали уже исчезнувшие с лица земли государства с высочайшей культурой земледелия. Неужели же весь опыт предыдущих столетий исчез бесследно?
— Неужели нет никакого выхода, отец? — спросил я.
— Боюсь, что нет, сынок. Дренажная вода есть дренажная вода. И сделать с ней можно только одно — отвести её куда-нибудь подальше к бросовым землям и там дать ей испариться. Если суждено быть солончаку, пусть он будет в самом ненужном месте.
В этих словах отца был практический подход, но он меня не устраивал. Возрождать одни земли и забрасывать другие? С этим разум не хотел примириться. У отца был огромный стаж работы и громадный опыт — не только его собственный, но и вошедший в плоть и кровь опыт бесчисленных поколений предков — пастухов и дехкан, живших и умиравших на этой земле под раскалённым солнцем с мыслями о воде — неужели ничего другого нельзя было придумать?
— Ну, представь себе, — не отставал я от отца, — что из нашего крана потекла вдруг солёная вода. Что бы ты сделал, чтобы уберечь наш огород?
— Что я сделал бы? — Придвинув к себе свою любимую подушку, набитую верблюжьей шерстью, отец удобно облокотился о неё, снял с головы шапку с матерчатым верхом и вытер огромным клетчатым платком выскобленную до зеркального блеска голову. — Я сделал бы то, что подсказывает здравый смысл и что сделал бы любой человек в ауле: выкопал бы канаву поглубже и постарался бы отвести эту солёную воду как можно подальше от своего участка.
— От своего. Значит, пусть гибнет и засолится чужая земля, лишь бы моя была в порядке? А куда отведёт эту воду владелец того участка?
Отец с силой провёл ещё раз платком по голове.
— Ну что ты ко мне пристал, как прокурор, — спросил он полушутливо, полусерьёзно. — Я тоже не могу всего знать. Как, что, куда? Зачем же тебя учат в институте, сынок? Да и устал я всё-таки за целый день, голова плохо работает. Думай, думай, загляни в книги, поговори с людьми. И не торопись, с налёту, здесь ничего не возьмёшь. Было бы легко решить этот вопрос, решил бы уже давно. Давай всё делать по порядку. Решил сыграть свадьбу — займёмся в первую очередь свадьбой. А потом у тебя будет сколько угодно времени заниматься этой проблемой Я тоже помогу тебе, чем могу — ведь и у меня сердце кровью обливается, когда хотя бы пядь земли по нерадивости превращается в бесплодный солончак. Ну, договорились? А сейчас я хочу немного отдохнуть.
Я оставил его. Самому мне было не до отдыха, столько во мне скопилось силы. Мне нужно было разрядить энергию, которая не давала мне покоя. Может быть моя помощь нужна маме?
Мне не пришлось искать её долго. Она сидела около коровы и, приговаривая успокаивающе «ховлим, ховлим», поглаживала и готовила к дойке огромное, налитое молоком вымя. Пёстрый телёнок, привязанный здесь же, рвался с привязи и норовил первым прорваться к вымени, вытягивая мордочку.
— Иди уже, настырный, — позвала мама полусердито и на минуту подпустила телёнка. Тот прильнул к соскам и зачмокал от удовольствия, пока мама не оттянула его в сторону. — Теперь потерпи, — сказала она ему и телёнок покорно отошёл, облизывая молочную пену. Корова обнюхала своего малыша, и довольно вздохнув, встала так, чтобы маме было удобнее её доить: похоже, что она успокоилась и теперь получала удовольствие от самого процесса дойки. Я смотрел, как тугие струйки парного молока звонко падали в ведро из-под ловких маминых пальцев. Вторая корова поглядывала некоторое время в мамину сторону и вид у неё был такой, словно она была обижена на маму за то, что не её она доит первой. Потом, высказывая эту свою обиду, она задрала морду кверху и протяжно замычала.
— Ишь, не терпится, — довольно произнесла мама и отставила в сторону ведро, полное пенистого молока. Телёнок, улучшив момент, снова прильнул к вымени, чмокая, как поросёнок, а мать взяла другое ведро и пересела ко второй корове. Она ещё не закончила дойку, как появившийся отец стал её поторапливать. Ему, похоже, не терпелось договориться о всех деталях свадебного обряда. От нетерпения ему не сиделось на месте и он несколько раз входил и выходил из коровника, но здесь мама была непоколебима: она не стронулась с места, пока последняя струйка молока не сказалась в ведре. Только потом она перелила его в большой бидон и собралась идти вместе с отцом. Несколько минут они совещались между собой в большой комнате, после чего отец, обращаясь ко мне сказал:
— Ну, что, договариваемся о свадьбе на ближайшие выходные дни? Так я понял ваш разговор с мамой, Ашир?
— Так, — ответил я и улыбнулся, хотя, если говорить честно, мне было в этот момент совсем невесело.
Это было просто как наваждение. Не знаю, поймёте ли вы меня, но мысль об этой воде, несущей земле избавление и гибель, не выходила у меня из головы. Вот это задача так задача, над такой не грех поломать себе голову. Но разрешима ли она? Наверное, нет, раз за столько лет она так и не была решена. Значит, не разрешима? Но в это я тоже не мог поверить — разве могут быть неразрешимые задачи в наш век, когда люди летают в космосе, когда построены атомные электростанции и созданы прочие чудеса. А ведь то, о чём я думаю, не чудеса, это вода, песок и соль, это вопросы земледелия и, в конечном итоге, вопросы продовольствия. Как можно решить Продовольственную программу, если миллионы кубометров использованной воды пропадут зря — и это у нас, в Туркмении, где недаром народ говорит, что капля воды, как крупица золота. Да, но если мне удастся решить эту задачу, значит, я сделаю то, что никто не мог сделать? — спрашивал я себя. Можно ли быть таким самонадеянным? И сам я себе отвечал: «Надо дерзать. Что толку браться за задачи, где ответ уже получен? Тебе, Ашир, уже двадцать пять лет, если не будешь смело браться за дело в молодые годы, откуда появится смелость к старости?»
Всю ночь я проворочался с боку на бок, не в силах заснуть, и едва дождался рассвета, как был уже на ногах. Я вышел во двор и всей грудью вдохнул сладкий, как мёд, утренний воздух. Было тихо Мне казалось, что я первым проснулся в ауле, но только я так подумал, как на дальних грядках огорода увидел отца, что-то там собиравшего в большую корзину. Вот это да! Значит не только мне в этой семье не спалось.
Но отцу не спалось по другой причине. Вчера он отогнал скот к дому Гюльнахал, оговорил все тонкости свадьбы и все мысли его были заняты предсвадебными переговорами. Настроение у меня было весёлое, такое, каким не было уже давно, и он не мог устоять на месте, вскочил ни свет ни заря и метался по двору, хватаясь в возбуждении то за одно, то за другое дело и попросту не находил себе спокойного места.
Я сделал зарядку, умылся холодной водой из арыка, и, наскоро выпив чаю, собрался на работу. На работе в этот час ещё никого не было, и мне пришла в голову шальная мысль. А что если…
Увидев меня во дворе примерно на час раньше, чем обычно, и одетого, отец перестал метаться по двору и спросил меня:
— Ты куда это в такой ранний час, Ашир? Ведь машина, — тут он вытащил из маленького кармашка большие серебряные часы, которыми много лет назад его премировали за отличную работу в колхозе и с которыми он с тех пор не расставался ни на минуту, — ведь машина придёт ещё через час, не раньше.
Я это знал. Машина от управление, которая заезжала за каждым из нас прямо к дому, действительно должна была появиться примерно через час, но сегодня этот час мне нужен был для другого. Не только отец не мог сегодня усидеть на месте, хотя у меня причина нетерпения была иная.
— Когда придёт машина, скажи Курбану, что я буду ждать их в Геок-Тёпе.
Отец посмотрел на меня с изумлением.
— А до Геок-Теяе ты что же решил прогуляться пешком?
Я пожал плечами и направился к воротам.
— Э, Ашир, — окликнул меня отец. — Ты и вправду хочешь попасть в Геок-Тёпе?
— Зачем мне обманывать тебя, отец?
— Тогда возьми машину и поезжай. — И он вытащил из своих необъятных карманов связку автомобильных ключей.
— Нет, отец. С машиной связываться не буду. Проголосую на дороге, кто-нибудь подбросит.
— Э, так не годится. А вдруг машин не будет. — С этими словами отец распахнул ворота гаража. — Садись, сынок, я тебя подвезу. А то прямо всё из рук валится от волнения.
Золотой всё-таки у меня отец.
И мы поехали.
По дороге я несколько раз перехватывал взгляд отца, устремлённый на меня, как если бы он хотел что-то спросить и не решался. Наконец он спросил, где я был вчера вечером.
Вот оно что. Говорить правду (а был я, конечно, у Кумыш) не хотелось, но врать не хотелось тоже. Поэтому я решил уклониться от ответа.
— Помнишь наш вчерашний разговор?
— У нас вчера много было разных разговоров, сынок.
— Ну, тогда я спросил тебя, чтобы ты сделал, если бы из крана потекла вдруг солёная вода, а ты ответил, что отвёл её куда-нибудь подальше, и делу конец.
— Ну, помню, помню.
— Значит, ты действительно так думаешь — лишь бы меня беда миновала, а что будет с соседом — это его забота?
— А, вот ты о чём. Нет, конечно, я так не думаю. Мысли мои были заняты совсем другим, а ты пристал ко мне, вот я и ответил первое, что пришло на ум.
— Ну а если подумать, — не унимался я.
— Нет, вы посмотрите на него, — пошутил отец. — Человеку завтра жениться, а он говорит о воде.
— Для меня это очень важно, отец.
— Важно не только для тебя; сынок, нет человека, для которого это не было бы важно. И для района, и для области, и для каждого отдельного человека — для всех важно. Ты уже понял, что получается. Вот вы пускаете воду и благоустраиваете один ближний к вам аул. Хорошо? Хорошо. А потом куда девается эта вода? К другому аулу, расположенному пониже. Там она ещё годится, но когда вода доходит до третьего аула, расположенного ниже первых двух, она уже и для орошения не годится, и деть её некуда. Вот и получается, что в одном месте вы землю благоустраиваете, а в другом портите. Разве это не глупо?
— Всё верно, отец. Но что тогда делать?
— Я верю, наука придумает что-нибудь. Ведь и сейчас что-то предпринимается, чтобы отвести использованную воду, так?
— Конечно. Запроектирован огромный коллектор, такой глубокий канал, по которому пойдёт вся дренажная вода из соседних аулов.
— Ну и куда она денется?
— Дойдёт до песчаных слоёв и впитается в песок. Что может быть лучше?
Мои слова что-то напомнили отцу. Он долго сидел, морща лоб, и всё пытался вспомнить что-то давно забытое.
— Послушай, Ашир, что я тебе расскажу. Это было давно, я был совсем ребёнком. Мы были очень бедны, отец моего отца, твой прадед был пастухом, пас верблюдов в песках. Однажды он взял меня с собой, и мы долгое время находились в пустыне. Я видел, что он не взял с собою, как обычно делают пастухи, бидонов с водой, а когда я спросил его, как же мы будем без воды, засмеялся и сказал: «В пустыне много воды. У кого голова на плечах, всегда найдёт, где напиться самому и где напоить верблюдов». И правда — вокруг были только колодцы с горькой водой, а у нас воды было вдоволь. Я спросил об этом деда и он показал мне, откуда берётся вода. Это была самая обыкновенная горькая вода из пустынных колодцев, которую дед очищал, пропуская через песок.
— Как это? — не понял я.
— Очень просто. Он брал два мешка с песком и устраивал их один над другим, а ещё выше пристраивал бурюк с горько-солёной водой. Низ бурдюка он развязывал или ослаблял так, что вода из него не лилась, а капала капля за каплей в верхний мешок, потом проходила в нижний и так же капля за каплей собиралась в кожаном ведре, подставленном под мешки с песком. Горькой воды в колодцах было вдоволь, песка в пустыне тоже, а терпения у моего деда было больше, чем того и другого. Так что он вполне был с водой — ведь от него только и требовалось, что зачерпнуть из колодца ещё один бурдюк, да заменить в мешках просолившийся песок на новый.
— А вода? Которая скапливалась в ведре? На что она годилась?
— Ну, Ашир! Не скажу, что она напоминала вкусом шербет. Но соль из неё пропадала вся, а если горечь немного и оставалась, то видно, что большого вреда в том не было: мой дед пил её всю жизнь и прожил до девяноста лет.
— Если бы я не боялся, что мы врежемся в столб, я бы тебя обнял, отец. Ведь это и есть решение. Пропустить воду через, песок, и…
Отец улыбнулся:
— Ишь, какой горячий. Ты не забывай, что твоему деду было достаточно несколько вёдер воды и два мешка с песком. А через какой мешок ты пропустишь воду?
— Это уже другой вопрос, отец. При сегодняшней технике эта задача, я уверен, может быть разрешена.
— Ну, так или иначе, — согласился отец, — если очистить дренажную воду от соли, хуже не будет. Ведь и то сказать, сколько сил вложено, чтобы довести эту, воду от Амударьи.
— Второй переулок направо и там останови, — попросил я отца. Его слова «хуже не будет», засели у меня в мозгу.
Машина остановилась.
— Здесь?
— По-моему, да.
— А кто здесь живёт? — поинтересовался отец с явным подозрением.
Я рассмеялся:
— Во всяком случае, не девушка. Это дом начальника нашего управления.
— Алланазара Курбановича?
— Его самого. Хочу с ним поговорить на одну тему. Но прежде ты мне вот что скажи ещё, отец, раньше, до того, как сюда подошли воды большого канала, встречались здесь солончаки, образованные дренажной водой, или нет?
— У этой воды повадка всегда одна, — ответил отец. — Если в устье Секизяба солончака было совсем мало, потому что это очень быстрая и полноводная река, то в низовьях Алтыяба, вспомни-ка сам, в солончаках недостатка не было и нет испокон века. А разве не превратились в сплошные солончаки земли, лежащие в плоской долине окраины аула Шоркала? Или окраины Келеджара, или соседние районы Бабараба? А ведь всё это наделала вода, которая попервоначалу была такой же сладкой, как вода Амударьи?
Каждое его слово врезалось в мою память. Ах, если бы мы всегда могли говорить так друг с другом.
— Спасибо, — сказал я отцу и вылез из машины.
— Про воду думай, а про свадьбу не забывай, — крикнул отец мне вслед, вздымая пыль, он ловко развернулся и уехал, а я остановился у закрытой двери и позвонил.
Дверь открыл мне сам Алланазар Курбанович. Мне показалось, что он даже ожидал меня; во всяком случае он ничуть не удивился моему внезапному появлению. Снимая в передней обувь, я неуклюже пытался преодолеть смущение и объяснить цель своего визита:
— Не сердитесь, Алланазар Курбанович, что я и до работы не даю вам покоя, но вы сами в этом виноваты.
— Вот как? — шутливо удивился Курбанов. — Значит, я провинился перед тобой в чём-то. Ладно. Раз так, готов держать ответ. Давай, проходи в комнату, а там посмотрим, сумею ли я оправдаться. Усаживайся, усаживайся, И в кого ты такой великан вымахал — в отца? в деда?
— Я никогда над этим не задумывался. Но не в отца. Отец у меня небольшого роста, деда я не помню, но тоже, вроде, был небольшим.
— Ну, это я просто так, не смущайся. Давай с утра попьём чая, а потом уж поговорим.
Я видел, что Курбанов старается помочь мне преодолеть смущение, и приободрился.
— Так в чём же я виноват перед тобой, Ашир? — спросил начальник управления, разливая по пиалам крепко заваренный с каким-то особым ароматом чай. Я втянул воздух. — Ага, почуял? Это я в чай добавляю мяту — сто лет хочу прожить, тебя на своём месте увидеть. Ну, пей, и выкладывай — я ведь вижу, что тебе не терпится.
Чай с мятой был действительно лучше некуда.
— Всё у меня эта дренажная вода не выходит из головы, — выдавил я из себя наконец. — Хотите верьте, Алланазар Курбанович, хотите нет, после вчерашнего разговор, даже заснуть не мог. И так поверну, и этак. Столько лет уже проучился в институте, и в студенческом научном обществе несколько работ сделал, а всё на свою тему не мог набрести. Сами понимаете, одно дело — заниматься тем, чем до тебя занимались тысячи, совсем другое — это своё дело. И как только мы вчера с вами заговорили о вторичном использовании дренажной воды, у меня в глазах словно молния сверкнула — вот оно, моё дело. И чем больше думаю, тем больше уверен — это дело, которым стоит заниматься всю жизнь. Ведь запасы воды на земле, вы сами это говорили, не безграничны, тем более важно, чтобы ни одна капля её не пропадала зря.
Увлёкшись, я забыл про чай и заходил по комнате.
— Горяч, — заметил Алланазар Курбанович. — Прямо, как наши ахалтекинцы. Правильно говоришь, Ашир, как говорится, берёшь быка за рога. Но одно ты должен понять, — эта проблема настолько важная, что прежде даже, чем знаниями, ты должен запастись терпением. На это, вполне может быть, понадобятся годы и годы.
Я почувствовал себя так, словно меня в летний зной окатили холодной водой. Курбанов заметил, какое впечатление произвели на меня его слова и нахмурился.
— Бывают проблемы, над которыми не жаль проработать всю жизнь, — сказал он мне. — Если ты чувствуешь в себе достаточно сил на это — рано или поздно ты добьёшься успеха. Но если у тебя нет терпения — лучше не берись. Ты задумал большое дело, Ашир, и любой будет рад помочь тебе. Но большое дело — это и огромный труд, это и неудачи, от которых могут опуститься руки, это и горькие часы сомнений. Но и награда за это велика. Ну, ну, не нужно только падать духом с первых шагов. Выше голову. Я вижу, что какие-то мысли у тебя уже появились. Не стыдись, говори — даже великая пустыня состоит из крошечных песчинок. Ну, я слушаю….
И тогда я пересказал Курбанову свой недавний разговор с отцом.
— Ты уже сам достаточно образован для того, чтобы понять: идея фильтрации воды, проходящей через песок — не нова. Её знали ещё каши далёкие предки, да и сейчас водопроводные станции пользуются теми же методами для очистки воды. Но то, что хочешь сделать ты — совсем другое дело и делаться оно должно совсем в других масштабах. Как это сделать, как очистить миллионы кубометров дренажной воды таким образом, чтобы вернуть этой воде хоть какую-то ценность для повторного использования при поливе — я пока не представляю… Думаю, пройдёт ещё немало времени и даже твоя борода станет белой, прежде чем мы решим этот вопрос. Но браться за его решение, думать об этом решении, ты прав, надо уже сейчас, и хорошо, что мы сидим с тобой и говорим об этом.
— У меня к вам ещё одна просьба, — окончательно осмелев, добавил я.
— Ну, что ж, давай всё сразу, — одобрил Курбанов.
— У нас сейчас на работе такое напряжение, что и на день тяжело вырваться, — пояснил я. — А вы бываете в Ашхабаде часто. Прошу вас зайти в наш институт и официально попросить, чтобы за мной утвердили эту тему, как дипломную работу. Вы обещали мне помочь, — напомнил я.
— Крепко, крепко берёшься за дело, — покачал головой начальник управления. — Ай, да Ашир! Ну, что ж, обещал — сделаю. А теперь нам обоим пора на работу. Поехали?
Дым коромыслом. И в нашем доме, и в доме Гюльнахал всё было вверх дном. Отец отпросился у Ташли-ага с работы на последние три дня и летал, как на крыльях; женщины сбились с ног, и если вы думаете, что провести в ауле свадьбу на должном уровне — это такое же простое дело, значит, что вы ничего в подобном мероприятии не понимаете. Гостей — десятки, а может, и сотни, и каждого нужно персонально пригласить, не то вы нанесёте человеку смертельную обиду. Думаете, это касается только односельчан? Как бы не так. И односельчан, конечно, тоже, но в той же, если не большей степени, это касается и родственников, и близких, равно как и дальних знакомых, живущих в иных местах, иногда за сотни километров. И каждого надо не просто пригласить, а прислать официально пригласительный билет. Что в свою очередь представляет из себя уже отдельную проблему.
В последнее время вошло в моду и считалось хорошим тоном помещать на пригласительном билете фотографии жениха и невесты. И моя мама тоже не захотела отстать от других и, не посоветовавшись ни с кем, договорилась с нашим сельским фотографом, чтобы он запечатлел и размножил наши с Гюльнахал портреты.
Надо ли говорить, в какое дурацкое положение это ставило всех нас — и меня, и Кумыш, и Гюльнахал, И тут, чувствуя, что все мои крики и возражения о том, что это пошло и недостаточно, разбиваются о мамину непоколебимость я взял себе в союзники отца.
— Неужели ты допустишь, — сказал я ему таким тоном, что было ясно, какого именно ответа я жду от него, — неужели ты допустишь, что из-за маминой прихоти до скончания века каждый, кому не лень, сможет таращить глаза на мою жену и твою невестку? По-моему, ничего хорошего здесь нет.
Отцовская гордость не подвела и на этот раз. Действительно: каждый, кто захочет, может хранить фотографию жены его сына? Этому не бывать.
И он отменил мамины приготовления к фотосъёмкам, а чтобы фотограф, который был ни в чём не виноват, не обиделся, отец пригласил его на свадьбу тоже. А мне он сказал:
— Вижу, сынок, ты умнеешь на глазах. — И он похлопал меня по плечу. — Когда говоришь дельные вещи, всегда, тебя поддержу.
Между тем приближался день свадьбы. Накануне моя бригада приняла решение отпустить меня и на пятницу тоже, взяв на себя обязательство выработать в этот день и мою норму. Я сопротивлялся, как мог, но бригадир прекратил наши пререкания. Если бригада говорит, надо подчиниться и всё.
Что я мог тут сказать. На свадьбу я их пригласил, а что я мог сделать ещё?
И я отправился домой.
По правде сказать, работы дома было много. Как ни готовься к приёму двухсот человек, в последнюю минуту всегда что-то оказывается упущенным. На меня была возложена переноска столов и стульев из колхозного клуба, с чем я еле-еле управился за день. Отец подчистую забрал всю посуду из магазина проката, и, выгрузив горы тарелок и тарелочек, стопок и стаканов, кувшинов и прочей утвари, укатил в город оповещать родственников. На дворе у Гюльнахал женщины пекли, варили, жарили и парили, так что запахи, один вкуснее другого, поднимались и плыли над аулом, подобно облакам.
Как и было оговорено, умница Гюльнахал взяла у тётушки Огульсенем все деньги, что передал ей мой отец, сказав, что всего надёжнее положить их в сберегательную кассу. На самом деле, шепнул мне мимоходом Ташли-ага, он положил их в свой сейф.
Если вы думаете, что все приготовления к свадьбе состоят из всякой и всяческой стряпни — вы ещё раз ошибаетесь. Надо было ещё, согласно обычаю, как бы подготовить к свадьбе саму невесту, а это вовсе не пустой ритуал. Руководство этой процедурой было единогласно возложено на Нязик. Вот где в полной мере могли развернуться её командирские способности. И они развернулись. Вечером в пятницу, стало быть за сутки до свадьбы, на дворе у Гюльнахал было не протолкнуться от женщин и девушек, пришедших поздравить Гюльнахал и поднести ей подарки. Ситуация была довольно двусмысленная, потому что вся молодёжь, включая в первую очередь Кумыш и саму Гюльнахал, знали, кто именно выходит замуж и кому предназначаются подарки, но показать они этого не имели права, и всё же, обращаясь к Гюльнахал, успевали одним глазом подмигнуть Кумыш — словом, ситуация была довольно забавная. Надо отметить, что наши сельчане люди щедрые, так что скоро в комнате для подарков стало довольно тесно. Тогда девушки включили магнитофон и перешли в более просторную комнату, где желающие потанцевать могли показать себя в полном блеске.
А потом началась игра в жениха и невесту. Откуда берёт начало эта игра — никто, даже старики, сказать не могут. Это было похоже на генеральную репетицию в театре — всё, как на самом спектакле, где уже ошибаться нельзя.
Выглядело это так: одна из девушек, накрывшись курте, исполняла роль невесты, а несколько других, удалившись в соседнюю комнату, переодевались юношами. Роль невесты выпала на долю Кумыш. Как и положено, она сидела на почётном месте, покрытая с головой красным курте. Заслышав весёлый шум и возню в коридоре, одна из подружек «невесты» выглянула в коридор и закричала:
— Жениха ведут, жениха ведут! Ну-ка, встретим жениха.
Магнитофон умолк на полуслове, все взгляды были устремлены на двери, в которых должен был появиться «жених». Он не мог просто так взять и войти в комнату невесты, его должны были ввести туда. Это сделали две других девушки, тоже переодетые парнями. И вот, важной походкой, в сопровождении двух дружков, закидывая гордо голову и снисходительно поглядывая вокруг, в дверях появился «жених», которого бесподобно изображала Нязик. На ней была белая папаха, жёлтые узкие сапожки, красный халат с шёлковым кушаком, за который были заткнуты полы халата. «Жених» от спеси едва поворачивал голову и было видно, что в те старые времена, из которых эта игра пришла, она была не игрой, а явью, потому что после свадьбы невеста становилась собственностью заплатившего за неё калым мужа и ничем не отличалась от любой другой купленной вещи. Теперь же эта игра просто напоминала то, что осталось только поводом для шутки.
У «жениха» был такой недоступный вид, что дружкам пришлось, даже слегка подталкивать его, чтобы он приблизился к «невесте». Слегка поломавшись, он (если про Нязик можно было сказать «он») приблизился к невесте, важно опустился у её ног и, вытянув ногу в жёлтом кожаном сапоге, самодовольно бросил:
— А ну, сними!
«Невеста» покорно стала стягивать с «жениха» сапог, а тот, потянув на себя носок, всячески мешал ей в этом. Тут уже подоспела и помощь — сначала это по правилам должна была быть жена старшего брата жениха, а потом и другие родственницы. Общими усилиями женщины сапог, наконец, был снят с ноги «жениха», сидевшего со скучающим выражением лица, затем «невеста» и её добровольные помощницы немало повозились, развязывая намертво затянутый узел шёлкового кушака. Веселье разгорелось во всю, когда пришёл черёд снимать с «жениха» папаху. Тут уже каждый мог дать волю своему язычку, потому что «жених», как и было положено, не торопился обнажать голову, и со всех сторон на него посыпались девичьи выкрики:
— Да он просто плешивый, — кричала одна.
— Не плешивый, а сплошь лысый. Голова, как колено!
— Не снимай папаху, жених, не срамись!
— Отойдите от него, девушки, не то облысеете тоже.
Под смех и выкрики девушек, словно поддаваясь насилию, «жених» позволил наконец «невесте» стащить с головы белую папаху и две толстые смоляные косы Нязик заструились по её плечам…
Во дворе тётушки Огульсенем в последний раз попробовали плов, ещё раз хорошенько перемешали его и крепко закрыли деревянной крышкой. В нашем доме тоже не сидели без дела; к сожалению, сколько я не убеждал родителей отказаться от усилительных установок, здесь и отец, и мама выступили против меня сплочённым фронтом: весь мир должен был ликовать по поводу моей свадьбы; мне оставалось только пожать плечами и смириться.
Вечером, в разгар приготовлений зазвонил телефон. Я взял трубку, но голос показался мне незнакомым, «Кто говорит?» — закричал я в трубку, думая, что это кто-нибудь из бригады или из другого аула. Трубка пробурчала что-то нечленораздельное — я почти ничего не разобрал, «Кто это?» — продолжал допытываться я, с каждой минутой понимая, что этот голос я где-то слышал. Наконец с того конца провода донеслось: «Говорит Курбанов, алло!»
Алланазар Курбанович? Я не верил собственным ушам, но это был именно он. Он тоже сначала не узнал меня, потому что я кричал в трубку не своим голосом; это, как я заметил, всегда так, если плохо слышишь, начинаешь не прислушиваться, а кричать во всё горло.
— Ну, так как дела, жених? — спросил он не без язвительности. — Ух ты и хитрец — целый час меня мучал, а о свадьбе и не заикнулся.
— Я надеюсь увидеть вас на свадьбе, Алланазар Курбанович.
— Посмотрим, посмотрим, — ответил Курбанов. — Уж больно ты прыткий: то в голове у тебя одни дренажные воды, то женишься тут же. Вот что значит двадцать пять лет. Значит всё думаешь успеть.
— Если вы поможете, успею.
— Тогда ловлю тебя на слове. Заразил ты меня своей идеей, тоже стал я, как молодой. Пару часиков можешь выкроить для дела?
Признаться, я был ошеломлён.
— Когда? Прямо сейчас?
С той стороны трубки долетел смех начальника управления:
— Неужели я должен ждать, пока ты отгуляешь свадьбу. И так сегодня ребята тебя пожалели. Ну так как?
Видно было, что у него хорошее настроение, но когда он упомянул о бригаде, мне стало не по себе. Конечно, бригада сама принимает такие решения, но начальник управления может на этот счёт иметь самостоятельное мнение.
— Я готов, Алланазар Курбанович. Что я должен делать?
— А что ты делаешь в эту минуту?
— Сижу на тахте, прихожу в себя. Двести стульев перетаскал, полсотни столов.
— Ну и молодец. Сиди на тахте и жди меня, я за тобой заеду.
Я возразил:
— Так не годится. Давайте встретимся возле управления через пятнадцать минут. Отец меня подбросит на машине.
— Договорились. Жду тебя. — И трубка дала отбой.
Через пятнадцать минут я подошёл к дверям управления. Курбанов уже сидел в машине. Увидев меня, он замахал рукой:
— Ашир! Иди сюда, — И он показал на место рядом с собой. Машина плавно взяла с места, а Курбанов, повернувшись ко мне, всмотрелся, как если бы видел впервые: — Да, не жених, а картинка. Прежде, чем заниматься делами, дай-ка я тебя поздравлю от всей души. — И с этими словами он крепко пожал мне руку. — Желаю своим дочерям таких женихов, как ты. — В голосе Курбанова звучала печаль — у него были только дочери, и все они ещё ходили в школу. — Да, от всей души, — повторил он с чувством. — Желаю удачи тебе всегда и во всём. Мне очень приятно, что я могу поздравить тебя раньше других. И не только со свадьбой. Каждому жениху положено вручать подарок. Есть для тебя подарок и у меня, пришлось специально съездить в Ашхабад. Нет, не отказывайся, — засмеялся он, видя, что я хочу возразить, — откажешься — пожалеешь. А подарок такой: кафедра официально закрепила за тобой тему дипломного проекта по исследованию возможности повторного использования дренажных вод. А руководителем твоего диплома назначен по моей просьбе начальник управления Алланазар Курбанович Курбанов. Ну, примешь подарок, или будешь отказываться?
— Лучшего подарка я бы и не желал, — только и произнёс я.
— А чтобы у тебя не пропадало ни минуты, — продолжал Курбанов, — уезжая в Ашхабад, я распорядился выкопать два пробных шурфа и подвести к ним дренажную воду: один шурф будет дренировать как обычно, другой — через песчаную линзу. Вот мы едем с тобой смотреть, что из этого получится.
— Можно ли считать это пробным первым экспериментом по теме?
— Именно так и только тёк. Результаты даже после такого короткого промежутка времени настолько интересны, что я решил оторвать тебя немного от свадебного веселья и показать, что получилось.
Ехали мы около получаса. Колодцы были выкопаны на значительном расстоянии один от другого: первый — в полосе дренажа, проходящего через пахотную землю, другой в полукилометре, где та же вода проходила через песчаный слой. Результаты проб той и другой воды были исследованы в лаборатории управления.
— Ну и каков результат? — вырвалось у меня.
Курбанов прищурился.
— Ишь, какой хитрый. А ну-ка, подумай сам.
— Вода, прошедшая через слой песка, должна очиститься лучше. Правильно?
Курбанов ничего не ответил.
Но когда мы приехали на место, стало ясно, почему он промолчал: разница была потрясающая. Вода, профильтровавшаяся через грунт, хотя и очистилась, но не годилась, на мой взгляд, никуда. Содержание же солей в воде, прошедшей через несколько слоёв песка, было по крайне мере вдвое меньше. Конечно, эта вода тоже и горька, и солона, но это была всё же другая вода. Я не советовал бы вам утолять ею жажду, но что касается полива, то тут определённо забрезжила какая-то надежда, в то время, как вода в первом шурфе-колодца, рано или поздно превратила бы землю а солончак.
— Ну, — спросил Курбанов, внимательно наблюдая за выражением моего лица, — ты доволен?
Я не знал, что сказать. Скорее, я был разочарован.
Курганов возмутился;
— Это уже слишком! — воскликнул он. — Ведь появилась первая ниточка, появилась надежда. Профильтруй эту воду через массу песка дважды и трижды, подумай, как это сделать, как и куда собрать отфильтрованную воду, как поднять её снова и включить в оборот, создав замкнутый цикл водопользования — и ты станешь народным героем.
— Легко сказать, — возразил я Курбанову. — Ведь всё определяется, как вы сами знаете, не нашей волей, а экономикой. Вы только подумайте — нужно придумать резервуары для промывки, перекачивать воду из одного резервуара в другой, построить трубопроводы и насосные станции — а это всё деньги. Не тысячи, не десятки тысяч — миллионы.
Начальник управления долгим взглядом посмотрел мне в глаза.
— Я отдал бы всё на свете, Ашир, — сказал он, — чтобы оказаться сейчас на твоём месте. Я не спал бы ночами, перевернул бы и землю, и небо, прочитал все на свете книги и вернул бы людям их воду. Но то, что не удалось в своё время нам, старшему поколению, мы из рук в руки передаём вам, Таким, как ты, Ашир, и твои товарищи. И я верю — ты слышишь, Ашир, я верю, что вы нас не подведёте…
Если бы меня спросили, сколько машин собралось возле нашего дома в день свадьбы, я не сумел бы ответить. Двадцать? Тридцать? Сто? Мне казалось, что все машины аула и окрестностей собрались здесь, и обычно просторная наша улица была забита машинами всех Аларок, расцветок и форм от начала до конца, а те, что не сумели разместиться на самой улице, высовывали капоты, разукрашенные лентами и воздушными шариками, из-за любого угла. Раньше, несколько лет назад, когда готовились к свадьбе, буквально опустошали соседние таксопарки. Теперь я не увидел ни одного такси — в этом не было нужды. Раньше по пальцам можно было пересчитать владельцев собственных машин, теперь я попытался — не мог вспомнить дом, где машины бы не было. Конечно, есть разница между «Волгой» последней модели и «Москвичом», выпущенным сразу после войны; но разница эта, в общем, не принципиальна — и в том и в другом случае крыша над головой и четыре колеса, а ограничение скорости уравнивает всех — шестьдесят километров в час в городе и девяносто — вне города. Да и в марке разве дело? Дело в том, что только в такие вот дни неожиданно для себя замечаешь вдруг с особой наглядностью, насколько лучше, зажиточнее стал жить народ.
Конечно, отцовская машина была в центре внимания. Она была разукрашена, как новогодняя ёлка: бесчисленные ленты, воздушные разноцветные шарики и, конечно, на капоте — кукла, одетая в белую фату. Отец был оживлён, весел, он улыбался всем вокруг и в то же время зорко смотрел за церемониалом Как и полагалось, наша машина должна была двигаться первой, а за ней в заранее установленном порядке все остальные. Отец сел за руль, рядом с ним сидела мама, помолодевшая сразу на двадцать лет, а на заднем сидении — я в середине, а слева и справа мой бригадир Байрамгельды с Золотой Звездой на лацкане пиджака и, конечно, Шамурад, уже рассмешивший до колик всех гостей.
Нескончаемый поток машин потянулся вереницей по улице, оглашая воздух пронзительными гудками, за которые в иное время ГАИ пробило бы в талоне предупреждения не одну дырку; но теперь, пропуская через улицу — наш караван, инспектора-регулировщики, с половиной из которых я бегал ещё на заре жизни нырять в Секизяб, только останавливали поперечные транспортные потоки и салютовали мне своими полосатыми жезлами. И хотя вообще-то наш аул не может претендовать на звание даже небольшого городка и на то, что дом Гюльнахал находится в какой-нибудь сотне метров, вся колонна машин несколько раз объехала вокруг всего аула, длинными гудками напоминая тем, кто ещё не в курсе дела, свидетелями какого события в жизни аула они сегодня будут: женится Ашир, сын Поллы-ага и Соны. Наконец, машины остановились возле дома невесты. К нему было нелегко пройти: — с раннего утра здесь уже толпился народ, без устали играли музыканты, сменяя один другого, и все девочки, девушки и молодые женщины выходили поодиночке, по двое и по трое в круг и танцевали, пели песни и слушали как поют и играют другие. Причём нередко можно, было услышать только начало и конец какой-нибудь мелодии — всё остальное пропадало в гудках проезжающих машин. Постепенно то, что было возле нашего дома, в точности повторилось около дома Гюльнахал — из-за собравшихся здесь свадебных машин даже яблоку было бы некуда упасть. В такой день особенно разыгрались девушки и молодые женщины, недавно вышедшие замуж. Они могли позволить и сорвать со стороны пришедших женщин их курте, и выхватить платок, гынач, которыми замужние женщины прикрывали свои головные уборы, а могли и просто ловким толчком опрокинуть кого-нибудь на землю, причём исключением не стала и моя мама. Не успела она выйти из машины, как с неё тут же стянули её большой платок, а пока мама в некоторой растерянности стала озираться, ища насмешницу, с другой стороны подкралась другая озорница — и мама шлёпнулась на землю. Папа бросился к ней на помощь и под общий смех стал поднимать маму с земли.
Сам он сиял, как новая монета. Кругом тоже было много смеха и шуток, аккордеонист играл не переставая, кларнетист, надувая щёки, затмевал своими руладами соловья, а толстяк в спортивной куртке добросовестно стучал колотушкой в барабан.
Отряхивая пыль с маминого платья, отец успокаивал её тем, что всё идёт по завещанному старыми обычаями образцу, и сам потихоньку подталкивал её по направлению к комнате, где сидела невеста. Но у двери их ожидал целый заслон из молодух. Это были в основном «кайтарма» — девушки, сами недавно вышедшие замуж и после месячного пребывания в доме мужа отпущенные на некоторое время в дом родителей. Целый женский батальон этих самых отчаянных «кайтарма» закрывали собою дверь к новобрачной, не собираясь никого пропустить к ней без соответствующего выкупа.
— Мы пришли за невестой, — грозно, как полагалось, объявил отец и сделал шаг по направлению к двери.
— Невеста не ваша, а наша, — отвечали охранительницы. — Может вы беднее бедняков. Дадите выкуп — получите невесту.
— Мы уже заплатили за этот товар, — сказал отец.
— А теперь платите за вход или поворачивайте назад, — не отступали стражницы невестиной чести.
Всё так же притворно хмурясь и словцо смиряясь с невозможным, отец достал из своих необъятных карманов толстую пачку зелёных трёхрублёвок и стал протягивать выкуп в раскрытые ладони. Когда он сумел, наконец, пробиться к двери, от пачки почти ничего не осталось.
— Ну, может быть теперь мы войдём? — спросил отец.
Но войти ему не пришлось. Потому что из комнаты, где была невеста, появилась целая процессия, которая несла новобрачную, закрытую полностью красным курте. Перенеся через порог, её бережно опустили на землю и повели к машине, как слепую, поддерживая со всех сторон, чтобы она не дай бог не споткнулась, что было бы плохим предзнаменованием. На полпути к машине был расстелен огромный палас, и как только невеста вступила на него, как со всех сторон, окружив её плотным кольцом, на палас становились женщины, число которых трудно было бы назвать.
— Сойдите с паласа, негодницы, — снова сурово обратился к ним отец, но в ответ раздался лишь дружный смех и крики — «хочешь взять невесту — выкупай её»… и многое другое в этом роде. Отец достал из кармана остатки прежней пачки трёхрублёвок, но этого хватило ему лишь на то, чтобы чуть-чуть очистить от женщин ближайший к нему край паласа. Не знаю, что бы он стал делать, если бы на помощь ему не пришли с одной стороны Ташли-ага, щедро одарявший девушек, а с другой стороны Италмаз-ага, делавший то же. Соединёнными усилиями путь был временно расчищен. Лишь две девушки, выносившие невесту на руках, посчитали плату недостаточной и на трогались о места, пока не получили по красной десятирублёвке, после чего они снова завладели невестой, К ним присоединились другие, смеясь и перекидываясь остротами, а невеста вновь горделиво поплыла в воздухе, словно статуя божества в древнем обряде. Но этим не кончилось, а только можно сказать, началось веселье, потому что в это же время, заглушая все звуки, раздались громкие удары бубна, поддержанные своеобразными звуками тара, и сам собой образовался круг, а над головами собравшихся из уст в уста стало перелетать слово «куштдепди», что означало нечто среднее между задорной песней и танцем, а ещё точнее, смесь того и другого вместе. Каждый, кто чувствовал себя в силах бросить вызов противной стороне, мог попробовать в куштдепди, на что он способен, и уже сразу наметились две партии, во главе одной из которых стоял мой друг Шамурад, а во главе второй, состоявшей в основном из самых проказливых девушек, вездесущая и отчаянная Нязик. Парни, которых возглавлял Шамурад, посовещались между собой недолго, а потом дружно начали, положив одновременно руки на плечи друг другу и притопывая с вызовом каблуками:
Скакун пусть будет у порога.
Пусть будет лёгкою дорога.
Пусть людям будет веселей.
Пусть будет счастье у дверей.
Девушки тоже взялись за руки и, смело выступив навстречу парням, ответили:
Ашир с красавицей невестой
Вы среди нас займите место.
Станцуем вместе куштдепди,
Чтоб к счастью навсегда прийти…
Все, кто стоял вокруг, заспорили, чья запевка удачнее, но никто не мог доказать другому, потому что это всё было ещё только начало, а основное состязание — впереди. Теперь каждый, кто не боялся бросить вызов остальным, мог выступить самостоятельно и показать, чего он стоит, а если дело доходило до состязания, то ясно было, что Шамурад не уступит своего права даже господу богу. Так оно и было. Глядя на Нязич, которая, как я уже как-то сказал, многое потеряла, не родившись мужчиной. Шамурад начал:
Вот в бубенцах идёт верблюд.
О чём же бубенцы поют?
О том, что от любви горя,
Твоею жертвой стану я.
Нязик ответила ему на это:
Порежешь руку — кровь течёт,
Та, что полюбишь — подождёт.
Смелей войди в девичий круг.
Найдёшь подругу средь подруг,
Шамурад ответил мгновенно:
Глаза мои ослепли вдруг,
Куда ты подевалась вдруг?
Как верблюжонка ищет мать,
Хочу найти тебя опять.
Да, наверное Нязик ещё не встречала таких орлов, каким был мой друг Шамурад. Она вдруг покраснела, закрылась платком и вышла из круга, а на её место вышла её ближайшая подруга, Набат, которая овдовела год назад, когда муж её разбился в автокатастрофе. Она была чем-то похожа на Нязик, только чуть потоньше, но во всём остальном — такая же боевая. Глядя в глаза Шамураду, она смело подхватила вместо Нязик:
Влюбиться хочешь без труда,
Коль смел — так посмотри сюда,
Нязик пусть лучше любит мужа,
Но может я совсем не хуже?
Хохот стоял такой, что вороны то и дело взмывали в небо. Нобат действительно ничуть не хуже Нязик, и работали в семеноводческой лаборатории, и училась в сельхозинституте, так что она имела все основания бросить вызов моему другу Шамураду. Чтобы не ударить в грязь лицом, он должен был хорошенько подготовиться, но на то и куштдепди, чтобы отвечать без подготовки. Все стояли кругом и, хлопая в ладоши, подзадоривали и ту и другую сторону:
— Шамурад, не уступай! Покажи, чего стоят парни.
— Нязик, куда ты пропала? Ай, да Набат!
— Шамурад, не теряй времени!
Шамурад был из тех, кто бьётся до последнего. Глядя прямо в глаза Нобат, он пропел:
Пэри, пэри я твой раб,
От любви к тебе ослаб,
Страшен мне твой строгий вид,
Взглядом я твоим убит.
Набат тоже смотрела в глаза моему другу и я увидел, как между ними словно пронеслась зарница:
Будь смелее, Шамурад,
Ведь недаром говорят,
Что всегда и стар, и млад
Быть любимым очень рад.
И ответил ей Шамурад:
Твоё лицо — моя отрада,
Оно — как нежный цвет граната.
С любовью взглянешь на меня —
Другой награды мне не надо.
Не знаю, что увидели другие во взгляде Набат, но я понял, что если Шамурад захочет заслужить награду — он её получит.
Набат помедлила какую-то минуту, а Шамурад уже прошёлся по кругу, и, снова обращаясь к Набат, пропел:
Воду пил я из ручья,
Ты, спросил я пэри, чья?
Коль не скажешь — я твоя,
То умру от страсти я…
И Шамурад был награждён аплодисментами со всех сторон, я сам слышал, как многие девушки спрашивали друг у друга вполголоса, откуда этот Шамурад взялся. И мне показалось, что моему товарищу уже не уйти больше никуда в погоне за счастьем, за которым он гонялся предыдущие свои тридцать лет, и кто-то, может быть, даже та же Набат скоро поймает его шёлковой сетью ресниц и взглядов.
А в круг всё время вовлекались всё новые и новые люди, знакомые и незнакомые, совсем ещё юные и пожилые, и барабан бил, не умолкая, и так же звенел и извивался звук флейты, которую поддерживал аккордеон. И даже моего отца вытолкнули в круг, и он, тряхнув стариной, и гордо выпятив грудь, как бойцовский петух перед схваткой, своим не совсем мелодичным голосом пропел;
Кто в кругу танцует кушт,
Знать не будет в жизни нужд…
После чего, гордо вскинув голову, удалился, как бы говоря всем своим видом: «Знай наших,». И мама своей лёгкой и удивительной при её грузном теле походкой поплыла по кругу, и я тоже танцевал, положив одну руку на плечо Байрамгельды, а другую неутомимому Шамураду, и даже, как мне показалось, Ташли-ага вместе со своим старым другом яшули Беки-ага, не говоря уже о комсомольцах, которые старались на славу; и так могло продолжаться до бесконечности, если бы машины вдруг не взвыли и не загудели.
Все направились к своим машинам, но отца к его машине не пустили.
— Плати выкуп, — кричали девушки, держа дверцу машины.
— Поллы-ага, отец счастливого жениха, плати выкуп, а то не уедешь.
— Какой вам выкуп, сороки вы этакие, — попробовал отшутиться отец. — Это ведь не верблюд, удержать не сможете.
— Раскрой глаза пошире, — со смехом и без всякого почтения кричали девушки и хлопали ладошками по капоту «Волги». — А это что такое? Автомобиль — это современный верблюд. Плати выкуп, или твой «верблюд» не стронется с места.
И опять отец полез в карман необъятных своих брюк, и девушки, получив откупное, разбежались кто куда, Отец поспешил усесться за руль, я сел рядом, а на заднем, сидении уже сидела невеста в красном курте, закрывавшем лицо; справа от неё — моя мама, слева — Нязик. И опять, трубя, как стадо слонов, идущих на водопой, потянулась вереница машин. Но одна из них — светлые «Жигули», за рулём которых я узнал Чарыяра, вдруг обогнала нас и унеслась вперёд, вздымая пыль.
Отец встревоженно спросил:
— Ты видел, кто это был?
— Да, — ответил я спокойно. — Это Чарыяр, сын Хайдара.
— Понял, наконец, что игра проиграна, — сказал отец, по обыкновению от гордости выпячивая грудь. Он произнёс это громко, чтобы слышно было и тем, кто сидел сзади. Нязик незаметно толкнула меня в спину. Она так и сияла, поглядывая то на меня, то на невесту. Ей, по-моему, всё происходившее очень нравилось. Мне тоже, хотя, наверное, и не так, как ей. Всё-таки обман есть обман, и хорошего в нём мало.
И вот мы снова оказались у нашего дома. И снова всё это напоминало столпотворение — ведь кроме тех, кто разместился в собственных машинах, были и автобусы из нашего сельского клуба, и даже несколько грузовых машин, с установленными в кузове стульями, и всё вокруг было битком забито людьми. При этом надо добавить, что несколько десятков ветхих старушек, для которых такое веселье было уже не по силам, остались во дворе тётушки Огульсенем, где и расположились удобно вокруг котлов с пловом — весь остальной аул от мала до велика был здесь.
Единственное, о чём я жалел от всей души, что один человек — может быть один на весь аул, не смог присутствовать на свадьбе — даже если бы и хотел. И вы, конечно, тоже догадались, что это была Гюльнахал. Всё это время, с той секунды, как под красным халатом оказалась Кумыш, Гюльнахал должна была сидеть в небольшом врачебном кабинете. Не знаю, чем она тем занималась — читала ли книгу, слушала ли радио или смотрела телевизор, но уверен, что и она мыслями так или иначе участвовала в торжестве, которое, что ни говори, могло бы стать и её свадьбой — если бы не Кумыш. В этой комнате, рядом с амбулаторией, где Кумыш принимала больных, Гюльнахал должна была оставаться до тех пор, пока свадьба не отгремит и с первым утренним поездом уехать вместе с Чарыяром в Ашхабад на семинар. А может быть Чарыяр освободится раньше, и они уедут на семинар в его машине… А может…
Мне трудно было представить, что должна была испытывать Гюльнахал в эти одинокие минуты.
Да, Гюльнахал мне было жалко, но, подумав, я решил, что всё не так уж и страшно. Ну, не погуляет она на моей свадьбе, зато, когда всё уляжется и будет уже позади, я уверен, что она и Чарыяр позовут нас на сбою свадьбу, и там уже мы все повеселимся вдвойне. Тем более, подумал я, что Чарыяр не станет слишком задерживаться…
Так я успокоил свою совесть. А Чарыяр? Мне не надо было даже вспоминать о нём, потому что он сам о себе позаботился и сам о себе напомнил. Не успели мы приблизиться к воротам собственного дома, как увидели, что въезд во двор перегорожен чьей-то машиной. Это была машина Чарыяра, и сам он вылез из-за руля и стоял возле ворот с самым решительным видом. Увидя нас, он той же решительной походкой направился к нам. Я почувствовал, как отец забеспокоился.
— Что ему нужно от нас, — спросил он вполголоса и не меняя положения, но я заметил, что по лицу его проступили капли пота. Неужели он решил, что Чарыяр испортит нам праздник, начнёт скандалить или буянить? И он посмотрел на меня. — Как ты думаешь, сынок, что у этого мрачного юноши на уме?
— А вот это мы сейчас узнаем, — небрежно бросил я и вышел из машины навстречу Чарыяру. Мы обменялись с ним понимающими взглядами, потом я вернулся к отцу и сказал:
— Он требует приз «за коня»?
— Какого ещё коня, — не понял отец.
Но тут к машине подошёл сам Чарыяр.
— Ну-ка, дядюшка Поллы, — сказал он весело, — раскрывай кошелёк, Кто раньше других прибыл на коне к дому невесты, тому и приз. Не расплатишься со мной — не пущу во двор ни жениха, ни невесту, ни тебя самого.
— И это всё? — с облегчением спросил отец и протянул Чарыяру сиреневую бумажку.
— Нет, не всё, — ответил Чарыяр. — За то, что я первым прибыл к вашим воротам, надо бы получить с тебе ещё и барана, но уж ладно, я не жадный — съем барана в зажаренном виде.
И Чарыяр пошёл отгонять машину от ворот.
Я открыл ворота, отец дал длинный гудок, все машины тоже загудели, и под этот неумолчный гул машина с невестой торжественно въехала в дом жениха.
— Возьми невесту за руку и осторожно введи её в дом, — распорядился отец. Но когда мама попробовала сделать это, дверь оказалась запертой.
— В чём дело, Сона? — крикнул отец из гаража, глядя, как мама не может попасть в собственный дом.
— Ничего не могу понять, — отвечала мама. — Может, ты закрыл дверь на ключ?
Из-за дверей донеслось девичье хихиканье и чей-то голос пропел:
— Платить надо…
— Я по миру пойду с этими порядками, — проговорил отец, роясь у себя в карманах. — Они все просто с ума посходили. Там плати, тут плати, и ещё плати, и ещё плати…
— Ты же сам хотел, как положено, по обычаю, — возразила ему мама. — Если не дашь «выкуп за дверь» — останемся на улице.
Отец с недовольным видом просунул под дверь несколько десятирублёвок и дверь сама собой отворилась.
— Пока не нашлось ещё за что платить, заводи невесту в дом, — распорядился отец. — На скольких свадьбах был, а таких расходов нигде не видел.
— Так ведь и ты, Поллы, играешь свадьбу не так, как другие, — заметил стоявший поблизости Ташли-ага.
— Ну и что же? — ответил отец. — Я справляю свадьбу правильно, по всем правилам, как исстари повелось. А они, те, другие, о которых ты намекаешь, почтенный председатель, они справляют всё неправильно.
— Значит, у всех неправильно, у одного тебя правильно, — усмехнулся Ташли-ага. — Тогда готовь ещё и ещё деньги и не жалуйся. Сам этого захотел. А пока что сделаем вот что — помоги Соне завести невестку в дом, а потом, если хочешь, поговорим с тобой.
Мама, держа невестку за руку, так и не могла пробиться сквозь подружек, которые хотя и открыли дверь, но стояли в передней, снова требуя выкуп за проход. Что оставалось делать отцу, особенно под насмешливым взглядом Ташли-ага? Он раздал оставшиеся деньги и получил возможность ввести невесту в дом.
Мама стала давать тут первые наставления.
— Ступай, но только с правой ноги. А как переступишь порог, сразу опускай обе руки в мешок с мукой — он стоит тут же у входа, справа. Затем иди в кухню, вынеси кувшин с маслом, и тоже опусти в него обе руки. Хотя нет, нет — опусти в него только правую руку, слышишь — правую…
Отец вышел во двор и, утирая пот, подошёл к Ташли-ага.
— Да, — сказал он, — да, почтенный Ташли-ага, мне и во сне не снилось, что соберётся столько народу. Я уж и не уверен, достаточно ли на всех наготовлено. Народу раза в три больше, чем я рассчитывал, — признался он, — а уж расходов и вообще раз в пять больше — одни бесчисленные выкупы чего стоят.
— Больше народу — больше чести, Поллы. Да и сын у тебя хоть куда, и невестка в доме — серебро и золото. Так что не печалься, Поллы, а гордись — не во всяком городе столько народу соберётся.
Отец чуть-чуть приосанился.
— Да, выходит, уважают наш дом, верно, Ташли-ага.
— Конечно, уважают. Но только ты начал хорошо, а теперь боишься, что недостаточно наготовил. Пошёл бы да и проверил, если в чём нехватка, колхоз тебе поможет. А главное с подарками для гостей: всем ли хватит? Ты же говоришь, что расчитывал на меньшее количество гостей, значит, кто-то может остаться без подарка и осрамит тебя на весь мир.
Отец побледнел:
— Твоя правда, Ташли. Что же мне делать теперь?
— Хороший совет всегда ко времени. Если понимаешь это, тогда ещё не поздно. Отдай собравшимся здесь то, что приготовил для вечера, а для тех, кто придёт на вечерний пир, готовь всё заново. Если деньги есть, а помощников хватит, всё успеешь к вечеру приготовить, никто ничего и не заметит. На таком пиру, какой ты затеял, у всех должно быть всего в достатке, а может и в избытке.
Отец замялся. Потом упавшим голосом пробормотал:
— У меня почти не осталось денег. А у кого сейчас займёшь, чтобы потом не разболтал?
— Я не разболтаю, — сказал Ташли-ага. — Ты веришь мне, Поллы? Сколько тебе надо денег? Скажи — и получишь.
— Но ведь сегодня нерабочий день. Где найдёшь кассира?
— Я сам буду твоим кассиром. Пиши заявление из моё имя и сколько денег хочешь получить. Разве ты чужой в нашем колхозе?
— Какую сумму писать? И на какой срок? Ты спасаешь мою жизнь, Ташли, спасаешь мою честь.
— Не говори глулости, Поллы. Я просто протягиваю тебе руку помощи, чтобы вытащить тебя из ямы, куда ты свалился по собственной неосторожности. Сколько тебе нужно денег: две, три тысячи? Напиши, сколько именно, а срок тоже поставь любой: один год, три, восемь.
Отец вздохнул полной грудью. Глаза его вновь сверкали, когда он огляделся вокруг. Жаль, что никто не слышал этого разговора. Вот что значит уважение. Сам Ташли-ага предложил ему помощь, вы слышите? Две, три тысячи — хоть на десять лет… Вот это друг — Ташли-ага. И как вовремя.
— Можешь ли дать мне три тысячи, чтобы я отдавал их по тысяче в год? — спросил он у председателя.
— Я уже сказал, Поллы, кто хорошо работает в колхозе, тому и живётся в нём хорошо. Считай, что ты получил эти деньги.
— Я напишу тебе расписку, — добавил отец и направился к дому за бумагой и чернилами, как на полпути его перехватила мама. Вид у неё был растерянный.
— Что делить Поллы-джан? Угощения хватит только на утренних гостей. А для тех, кто придёт вечером, надо самое малое приготовить ещё пять-шесть казанов шурпы и плова.
— Ну, что ж, приготовь, — важно ответил отец, совершенно воспрянувший духом после разговора с Ташли-ага. — Запомни, Сона, на свадьбе Ашира всего должно быть вдоволь, а может быть и в избытке, — повторил он слова председателя.
— Но все деньги у тебя…
— Разумеется. Но ты не сказала ещё, сколько понадобится денег на другие расходы. На подарки, например, и на прочее.
— Об этом, мой Поллы, боюсь и подумать. Надо дополнительно… впрочем, лучше я буду говорить, что нужно, а ты подсчитай, во сколько это нам обойдётся.
— Говори, — приказал отец.
Мама начала перечислять:
— Про угощение я уже сказала. Для узелков с конфетами понадобится ещё метров двести ткани и килограмм сорок конфет. Нужно ещё самое малое две сотни шерстяных платков с бахромой, для раздачи мужчинам. Ещё надо…
Мама не успела перечислить до конца то, что ещё было надо, как подошла группа парней, один из них обратился:
— Поллы-ага! Нужно несколько хороших призов. Один тому, кто лучше всех будет играть в кече-кече, ещё три — лучшим стрелкам из винтовки…
— А борцам? — перебил его другой парень. — Они уже готовятся к борьбе: закатали штанины и разминаются. Какой будет приз победителю — скажи, мы всем объявим. Только быстрее, яшули Поллы, все ждут ваших слов.
— А ведь завтра, когда невеста заменит девичий платок на женский, будет ещё женская борьба, — вдруг вспомнила мама. — И уж женщинам нужен самый богатый приз.
Отец схватился за голову:
— Где мне взять столько денег, чтобы дать столько призов. Тут и трёх тысяч не хватит.
— В народе говорят: «Пришёл на свадьбу, сиди, пока не наешься», — раздался за спиной у отца голос Ташли-ага. — Я же сказал тебе, Поллы, посчитай все расходы да ещё накинь — вот тогда тебе и хватит.
Отцу, похоже, было просто неудобно пользоваться такой щедростью председателя — ведь что ни говори, последний месяц отец работал спустя рукава.
Не сердись на меня, Ташли-ага, что я мало тебе помогал… Ты ведь знаешь меня…
— Потому и готов помочь тебе, что знаю, — ответил Ташли-ага. — Иди и посчитай со своей Соной, сколько нужно, и скажи точно.
Но отец уже всё прикинул в уме:
— Дашь мне пять тысяч на пять лет, Ташли-ага?
— Могу дать даже десять.
— Нет, пяти хватит, правда, Сона? Уж если совсем будет плохо — тогда попрошу ещё. Сейчас сколько ни возьми, всё разлетится и исчезнет, каждым. Пусть всего будет вдоволь.
— Вот именно, — подхватила мама.
— Значит, тебе нужно пять тысяч?
— Пять, — подтвердил отец, с беспокойством глядя на председателя. А что, если у него не окажется под рукой этих денег?
— Ты получишь свои пять тысяч через двадцать минут, — успокоил Ташли-ага.
Отец не успел ещё написать расписку, как Ташли-ага уже принёс деньги. Отец обрадовался так, словно получил эти пять тысяч в подарок. Добрую половину он сразу отдал маме.
Веселье длилось весь вечер и ночь.
Под утро кто-то постучал ко мне в окно. В доме все спали. Я выглянул наружу. Там стоял Чарыяр. Он нарисовал в воздухе какую-то фигуру и что-то тихо сказал. Я помотал головой, потому что не расслышал ни слова. Тогда он взмахнул рукой — и что-то, звякнув, упало прямо у окна. Это были ключи от медпункта Кумыш. Я мысленно пожелал ему и Гюльнахал такого же счастья, которое обрёл сам.
Я встал, как всегда, рано — сказалась рабочая привычка. Оделся, умылся и вышел во двор. Участники свадебного тоя, угомонившись только под утро, прилегли где попало, чтобы поспать хоть немного, но сделать этого им не дал динамик, который вдруг тоже проснулся и из него полилась лёгкая, весёлая мелодия. Женщины сразу принялись за очаг, и в течение какого-нибудь получаса всё снова ожило, зашевелилось, заходило и, разумеется, захотело есть. Гости собирались вместе, неся с собой большие чашки для плова, чайники и пиалы, и начался импровизированный завтрак: запрыгали крышки на чайниках, кто-то уже облизывал жирные от плова пальцы, кто-то принялся за баранью голову. Словом, жизнь закипела снова.
Стараясь не попадаться никому на глаза, я потихоньку выбрался ка улицу и вскоре уже сидел в полной тишине в маленьком кабинете Кумыш, где ещё несколько часов тому назад коротала время Гюльнахал, Я закрыл на всякий случай изнутри дверь кабинете, уселся у стола, положив локти на стол, и стал думать О чём? Конечно, о Кумыш. И ещё… о воде.
Вода… Какая сила заключена в воде, какая мощь. Сна кормит и поит, она вращает турбины электростанций и даёт ток, она поёт, как флейта, и она же сносит мосты и выворачивает с корнем столетние деревья. Она превращает пустыню в сад, но может превратить и сад в пустыню. Как человек, такой маленький, должен быть осторожен, обращаясь с водой, чтобы зло не превысило добро. А ведь я взял на себя такую задачу — повернуть использованную воду вспять. По силам ли эта задача такому человеку — ведь что ни говори, я всего лишь студент.
Только теперь я понял, как мало я знаю на самом деле, несмотря на то, что в зачётной книжке у меня одни пятёрки. Но разве вода, солёная и горькая, готовая превратить плодородную землю в солончак, будет спрашивать, какие у меня оценки? Как много мне ещё предстоит узнать и сколько это ещё продлится. «Я посвятил бы этому всю жизнь, — сказал Курбанов. Но разве я не хочу того же? Или не готов? Только, наверное, тем и отличается двадцатипятилетний человек от человека вдвое старше, — что он не может ждать, Ожидание — удел пожилых. Я чувствовал, что, как Фархад, готов пробить скалы и повернуть реки.
Что же мне делать с этой заколдованной водой? Думай, Ашир, думай. «Ну, ладно», — размышлял я, — хорошо, начнём сначала. Ну, процедил я какое-то количество воды сквозь песок и она окажется годной для повторного использования. Но где собрать эту воду всю вместе? А собрав — что делать с ней? Ведь это же значило бы собрать всю воду канала и просто по трубам гнать её обратно. Допустим, песка в Каракумах хватит на то, чтобы очистить всю воду Амударьи; но во что станет строительство возвратного канала со всем набором соответствующих служб — с насосными станциями и магистральными трубопроводами и прочим хозяйством. Во сколько всё это обойдётся? Окупится ли?
Кто будет всем этим заниматься? Не назовут ли меня просто фантазёром, выдумщиком, мальчишкой, который взял себе ношу не по плечам, не засмеют ли меня?»
Думай, Ашир, думай…
Но если не сейчас, не в двадцать пять лет от роду загореться какой-то великой идеей — то когда же? Вода, вода, вода… Я закрыл глаза и увидел, зелёную в белой пене гриву Секизяба. Подскажи мне Секизяб, что делать, дай какой-нибудь совет, как ты делал это уже не раз, помоги мне.
Вода, вода, вода… Нет, эта идея плоха. Да и никто не даст столько денег, чтобы очищенную воду гнать обратно. Тогда — пусть она течёт дальше. Но куда? И где её конечный путь? И что с ней будет на этом конечном пути?
Думай, Ашир.
И я увидел с птичьего полёта бесчисленные ветви могучего водного дерева. Они расходятся и сходятся, сходятся вместе после того, как дали жизнь земле, они текут, они просачиваются сквозь песок, оставляя в нём горечь и соль, они сливаются снова, это снова река, но уже другая, и если бы найти этой реке руслом, русло… такое хотя бы, как ложбину реки Туни-дарья…
Громкий стук разбил мои мысли на мелкие осколки. Они разлетелись, как разлетаются в разные стороны куски арбуза, упавшего с грузовика на землю. Кого это принесла нелёгкая.
— Откройте, — произнёс меж тем голос, показавшийся мне знакомым. Да ведь это Курбанов? Нет, не может быть.
— Открывай дверь, затворник, и принимай дорогих гостей.
От этих слов я окончательно пришёл в себя. Курбанов и с ним ещё гости, которых он называет «дорогими». В полной растерянности я открыл дверь.
И остолбенел. За спиной улыбающегося во весь рот Курбанова я увидел родителей Кумыш. Это было так неожиданно, а может быть у меня был такой дурацкий вид, что все, посмотрев на меня, заулыбались, дав мне тем временем кое-как прийти в себя.
— Входите, входите, — выдавил я наконец из себя. Вот так ситуация! Ну и болван же я. Думал о воде и о своём дипломе, и совсем забыл о таких людях, как отец и мама моей Кумыш. Ну, хорошо, забыл, а они приехали, но что мне делать? Поговорить ли с ними здесь, идти ли с ними в дом?
Я готов был провалиться сквозь землю.
Родители Кумыш внимательно смотрели на меня. Не знаю, сколько бы мы стояли так, молча, если бы не Курбанов. Заметив, что я не могу вымолвить ни слова, он сказал сам:
— Извини меня, Ашир, что я вчера не смог посетить ваш праздник. Ко мне приехали мои самые дорогие гости — а поскольку полковник и его жена не только для меня всегда желанные друзья, но и твои ближайшие родственники, то ты, надеюсь, не обиделся.
Я посмотрел на отца Кумыш. Значит он и в самом деле стал полковником. Сейчас он был в штатском костюме, который ему, на мой взгляд, шёл всё-таки меньше, чем форма. Впрочем, может быть мне это показалось, потому что я впервые увидел его в штатском. За эти годы он раздался, возмужал, а плечи у него были такой ширины, что даже мой бригадир Байрамгельды не смог бы с ним сравниться. Полковник Аймурадов! Я до сих пор помню, как он огрел меня плёткой — тогда, бог весть сколько лет назад, когда застал меня и Кумыш обнимающимися на берегу Секизяба.
Как давно это было и сколько воды унеслось с тех пор в реке. Полковник смотрел мне прямо в глаза и, похоже, был доволен тем, что увидел. Видимо, он тоже думал о том же, о чём и я. Так или иначе, осмотрев меня всего, он крепко стиснул мне руку и сказал:
— Ну, здравствуй, Ашир. Вымахал ты, хоть куда. Не забыл ещё, как я тебя огрел тогда плёткой?
Он улыбался и я тоже.
— Нет, — ответил я. — Не забыл.
— Не обижаешься на меня?
— Нет, — произнёс я снова. — Не обижаюсь.
И это была чистая правда. Я уже давно не обижался на тот давний удар, а забыть его не мог совсем по другой причине, по которой не забуду до самой смерти: ведь то был день, когда я впервые в жизни обнял свою Кумыш и почувствовал, как бьётся её сердце совсем рядом с моим Нет, я давно уже не обижался на отца Кумыш, более того, я чувствовал себя даже в чём-то виноватым перед ним. Ведь кто знал, чем это может кончиться и кто знает, как поступил бы когда-нибудь я сам, застав свою дочь в чьих-то объятиях едва ли не у всех на глазах.
Беспокоило меня сейчас совсем другое. Я не мог сидеть с ними всё время в кабинете Кумыш, не объяснив им ситуации. Но как они воспримут её, как отнесутся ко всему этому маскараду. Но Курбанов и тут выручил меня:
— Разыщи, пожалуйста, Ташли-ага, — попросил он. — Вместе с ним мы зайдём в ваш дом, поздравим твоих родителей, а потом вернёмся ко мне и поговорим. Хорошо?
Ташли-ага, к моему счастью, был у себя в кабинете.
А через пятнадцать минут мы уже вместе подходили к медпункту. Ташли-ага чувствовал моё волнение, поэтому, не доходя до медпункта несколько шагов, остановился и сказал мне:
— Не волнуйся, Ашир. Кроме всего прочего, ведь это теперь твои близкие родственники. Я знаю полковника Аймурадова и уверен, он поймёт, что при таких обстоятельствах иначе поступить было невозможно. Ведь ты-то не виноват, что у тебя такой упрямый отец, верно?
Верно то оно верно, да разве от этого мне было легче? Вот ведь чем оборачивается его упрямство — лучшие люди аула просили его отказаться от его затеи, а он стоял на своём, пока не пришлось всем вместе дать ему урок, о котором он к тому же пока из догадывается. А теперь в эти игры с переодеваниями и маскировкой я должен втягивать и родителей Кумыш.
Как и предполагал Ташли-ага, полковник, выслушав его рассказ, усмехнулся и, видя мою подавленность, потрепал по плечу, пытаясь приободрить.
— Всё наладится, Ашир, — успокоил он. — Иногда, я знаю это по своей службе, приходиться применять маскировку. Лишь бы любили друг друга, всё остальное не имеет значения.
Мне показалось всё же, что тётя Дженнет не отнеслась к рассказу Ташли-ага так легко, как муж. Она выслушала всё молча с каменным лицом, и только по тому, как крутила свой носовой платок, видно было, что она очень переживает. И после слов полковника она не произнесла ни звука.
Пока Ташли-ага расспрашивал моего тестя и его жену о новостях, Алланазар Курбанович отвёл меня в сторону.
— На утро после свадьбы ты сидишь один и вид у тебя совсем не радостный. Может быть что-нибудь случилось, Ашир?
— Спасибо, ничего. Я же сказал вам, что буквально заболел этой идеей с промывкой использованной воды. А здесь сегодня единственное место, где можно было подумать об этом без помех.
— Выходит, мы помешали тебе?
— Я всегда рад вас видеть, Алланазар Курбанович. У вас лёгкая рука. Если бы вы не поддержали меня…
— Начальству нельзя говорить комплименты, Ашир. Не то придётся говорить их всё время. Значит, ты до чего-то додумался?
— Это так, ещё первый росток, Алланазар Курбанович. Понимаете, я подумал, что…
И я стал развивать перед начальником управления мелькнувшую у меня мысль найти способ, который позволит собрать все оставшиеся после полива воды в каком-нибудь одном месте.
Я снова увлёкся, но Курбанов охладил меня.
— Это хорошо, что ты так заинтересовался, — предупредил он мои дальнейшие проекты. — Но помни, что придётся перебрать не один и не десять вариантов, и лучше делать это не в день свадьбы и не наскоком, а систематически. Возьми себе в привычку все свои мысли записывать, договорились? А, теперь надо идти к вам домой и постараться, чтобы всё было хорошо. И давай, не прячься за наши с полковником спины, ведь женились всё-таки не мы с ним, а ты.
Отец хорошо знал и Аймурадова, и тётю Дженнет, Более того, когда Аймурадов служил в наших краях, между ними было даже что-то вроде дружбы: во всяком случае отец всегда отзывался о начальнике заставы с большим уважением, а мама и тётя Дженнет нередко с жаром обменивались кулинарными секретами. Но, конечно, когда Аймурадова перевели по службе на другое место, все связи между ними прекратились.
Отец этим утром сидел на веранде, постелив под себя домотканый халат из верблюжьей шерсти и вёл степенную беседу с белобородыми стариками. Судя по его раскатистому смеху, настроение у него было прекрасное. Он оживлённо рассказывал что-то, то и дело поправляя на гладко выбритой голове красивую, вышитую шёлком тюбетейку.
Увидев подходящего Ташли-ага, Курбанова, Аймурадова, меня и тётю Дженнет, он умолк на полуслове. Видно, что появление полковника с женой застало его врасплох. Видно было также, что весёлое его настроение немного поубавилось. Внезапно он резке поднялся и двинулся к нам.
Не знаю, что подумал при этом Ташли-ага, но зная вспыльчивый нрав моего отца, он вышел вперёд:
— Ну, что, Поллы, свадебные радости уже закончены, или ты ещё принимаешь гостей? — спросил он отца то ли в шутку, то ли всерьёз. — А то вот мы с Алланазаром Курбановичем и с этими дорогими гостями хотели бы ещё раз поздравить тебя с таким событием, как свадьба сына.
— «Ещё раз» может мне сказать только Ташли, — заметил отец, подходя вплотную и протягивая руку. — А вот Алланазар на свадьбе вчера не был.
— Зато пришёл сегодня не один, а с гостем, которого ты, надеюсь, помнишь, — отшутился Курбанов.
Отец кажется, немного успокоился.
— Очень хорошо сделал, Алланазар, — важно произнёс он, словно давно уже ожидал полковника с женой в гости. — Очень хорошо. Наш уважаемый командир не из тех, кого мы забыли.
И он обменялся с полковником крепким рукопожатием. А затем протянул руку и тёте Дженнет, зажимая, по обычаю, существовавшему некогда, краешек рукава в ладони, хотя тётя Дженнет сделала вид, что не заметила этого и взяла отцовскую ладонь обеими руками.
— Желаю молодым счастья, — сказала она тихо и отвернулась, чтобы никто не увидел, как по её щекам покатились слёзы. После чего она пошла искать мою маму, а мужчины присоединились к степенной беседе со стариками.
Они пробыли у нас около часа, а когда ушли, отец, проводивший их до ворот, спросил меня с каким-то подозрением:
— Скажи, Ашир-джан, как ты думаешь, зачем они пришли к нем? Может быть они замыслили что-нибудь, что ты отказался жениться на их дочери? Они не стыдили тебя? Или, может быть, даже ругали?
— Ничего подобного не было, отец, — успокоил я его. — Они оказались здесь, и, узнав, что сын Поллы-ага женился, пришли тебя поздравить, — невинно ответил я.
— Так-то оно так, — покачал головой отец. Но свадьба-то могла состояться с их дочерью. А может, — вдруг пришла ему в голову другая мысль, — они поняли, что ты не женишься на их дочери и теперь заберут её с собой? Да, наверное, это так, а? Что ты на это скажешь, Ашир?
Но я промолчал. А отец, ухватившись за свою мысль, как это с ним часто бывало, тут же уверовал в неё и больше не возвращался к этому вопросу. К нему снова верулось хорошее настроение.
— Что-то ты в такое утро задумался, Ашир? — спросил он. — Может быть у тебя есть какое-нибудь желание? Скажи, и всё, что могу, я сделаю, ведь ты мой единственный сын. Идём, попьём чаю, и ты мне всё расскажешь.
— Я всё думаю о делах, отец.
— Это ещё что за новость? В день свадьбы — о делах. Обо всех делах предоставь думать мне.
— Я бы с удовольствием поделился с тобой, отец, своими заботами. Уверен, ты можешь мне помочь. Но как я уже говорил, это заботы деловые.
— Ва-ах, какой упорный, — заметил отец. — Весь в меня. Я тоже — если вобью что-нибудь в голову, пока не решу это, ни о чём другом думать не могу. Когда я начал разводить ранние помидоры…
— Моя забота не касается, к сожалению, помидоров, — начал я. — Дренажная вода, будь она проклята, — вот от чего лопается голова. Не дать этой воде пропасть понапрасну, использовать её, очистив от солей, употребить её снова, вернуть ей всю её силу…
Отец покачал головой.
— Нет, совсем заболел ты с этой водой. Это не дело, сынок. Займись чем-нибудь другим. Ведь ты даже чая себе не налил, это тоже вода, хотя и не дренажная…
— Нет, ты послушай отец. Допустим, мы преодолели все трудности, пропустили огромную массу воды через песок, очистили её от солей. Ты представляешь, какая огромная река оказывается в нашем распоряжении. Можно её очистить вторично — тогда, быть может, она пригодится и для водоснабжения, оставить так — ею можно оросить тысячи и тысячи гектаров новых земель, Но не поворачивать же эту реку вспять. Подумай, подскажи, ведь ты знаешь наши земли, как собственный двор.
Отец не торопясь потягивал свежезаваренный чай.
— А куда ты соберёшь эту воду, ты думал? Хотя бы просто соберёшь.
— Я думал о старом русле Узбоя, отец.
Отец ещё сделал несколько глотков. По его лицу была видна работа мысли. Он думал довольно долго.
— Если ты соберёшь воду в русле Узбоя, — сказал он и замолк. — Да, наверное, об этом можно подумать. Если вода твоя, допустим, дошла до Узбоя, — повторил он, — то можно считать, что она дошла и до Васа. А Вас — это как раз то место, куда рано или поздно должен прийти человек. Почвы там, насколько мне помнится, исключительно плодородны, поверхность ровная, как ладонь. Но там нет воды. Была бы вода — лучшего места для хлопчатника не найти. Если действительно все твои мечты — не пустая болтовня, над этим и думай. Там целина, а урожаи были бы наверняка вдвое выше средних.
Я смотрел на своего отца с восхищением. Он сидел, маленький, щуплый, с твёрдыми, как камень, ладонями, простой дехканин, смысл жизни которого — добывать из земли то, для чего предназначена: фрукты, овощи, хлопчатник и зерно. Вот он сидит с пиалой чая в руках, в добрую минуту добрее всех, в дурную минуту — вспыльчивее всех, иногда может поступить даже во вред и себе, и своей семье. Но никогда ни при каких обстоятельствах не прекращаются его думы о земле, и никогда он не сделает ничего, что причинило бы ей вред. И тут он, стоящий на самой нижней ступеньке лестницы, стоящий, можно сказать, прямо на этой земле, не уступит в мудрости никому на свете.
Он отхлёбывал чай и глаза его были полузакрыты, но я знал, что видится отцу — бескрайние поля хлопчатника, которые подарила людям, в ответ на их заботу, истомлённая многолетним зноем щедрая туркменская земля.
Можно сказать, что на следующий день свадьба прошла, но не кончилась: предстояло ещё заменить молодой жене её девичий платок на женский. Это был очень важный момент во всём обряде бракосочетания, и к нему женщины готовились очень серьёзно. И вообще женщины не сидели без дела: одни просеивали: Муку, другие месили тесто, третьи раскатывали его, четвёртые проворно нарезали готовое тесто на ромбики — они готовили пишме, специальные пирожки без начинки, гордость моей мамы, которая считала, что делает лучшие пишме во всём ауле. Да, четвёртые нарезали тесто ромбиками, пятые носили их на огромной деревянной крышке к казанам, шестые бросали их — каждый ромбик по отдельности — в казаны и помешивали. Таким образом работал передовой женский конвейер, в конце которого появлялись большие деревянные чашки, наполненные дымящимися пишме; сами чашки, как на параде, выстраивались в ряд.
А потом началось главное — замена платка. Самая большая комната нашего дома сразу показалась маленькой и тесной — столько набилось туда народа. Это нужно было видеть своими глазами: все присутствующие разбились на две партии — молодые и постарше. К молодёжи, к девушкам, ещё не вышедшим замуж, относились и молодые женщины с небольшим, так сказать, брачным стажем, и вот они-то, окружив плотным кольцом невесту, носившую ещё девичий платок, всячески удерживали в своих рядах, поскольку, несмотря на свадебную церемонию, невеста считалась девушкой до той поры, пока ей не меняли платок, ровно как и не перекидывали волосы, заплетённые в две косы, за спину. Вторым же отрядом, пытавшимся, согласно обычаю, заполучить в свои ряды пополнение, были уже взрослые женщины, смотревшие на молодую жену как на свою законную добычу, призванную увеличить их ряды. Но молодёжный отряд нужно было убедить, если не словом, то силой отдать невесту. Отряд старших женщин, подступая к молодёжи и пытаясь пробиться к невесте, требовали, если можно так сказать, на законных основаниях отдать им невесту. Молодёжь под предводительством Нязик отпихивал шутливо старших подруг, отвечая: «Ничего, подождёте. Пусть ещё побудет среди нас».
Словом, кутерьма и толкотня, и шуточные потасовки, и отступления и наступления, поражения и победы… Но финал этой «битвы» был предрешён правилами: посопротивлявшись, сколько было положено и уместно, девушки должны были уступить и добровольно сдать позиции противоположному лагерю. И тогда наступала пора самой церемонии. На невесту должны были при всех набросить ношенный женский платок, принадлежавший до этого самой, по общему мнению, счастливой женщине аула. И тогда, предводительница победившей группы, протянула его невесте со словами:
— Бери, девушка. Вот он, платок. Он принадлежал тётушке Огульшекер, самой старшей из живущих в нашем ауле женщин. Самой старшей, самой справедливой и доброй. Надевай его, девушка, и становись похожей на ту, что носила его до тебя, Будь такой же доброй и справедливой, живи также долго, и желаем, чтобы детей и внуков у тебя было не меньше, чем у той, что этот платок носила. Желаем тебе прочного счастья. Такого, которое не пошатнётся ни от какого испытания. Желаем тебе стать рано или поздно главой целого рода, как стала тётушка Огульшекер, благословляющая тебя этим подарком. Надень же его.
Ну а невеста? Она сидела неподвижно — так полагалось ей по правилам, прикрыв лицо концами платка, что был у неё на голове, заслонив лицо ладонями — и не только потому, что не настало время ещё показать ей лицо, нет — таков был положенный в основу народного обычая ритуал, говоривший о том, что превратившаяся в женщину девушка ещё не утратила привычной для неё девичьей застенчивости и стыдливости.
Тем временем женщины сняли с головы невесты красное курте, заменив его приносящим счастье платком тётушки Огульшекер. Это был решительный час и по обычаю, и по сути. Сидевшая у ног невесты предводительница проигравшей партии Нязик набросила поверх белого платка всё то же курте и сказала шёпотом, но так, что слышали все: «Держи хоть косы крепче. Пока они у тебя в руках, ты ещё наша, не их».
Невеста крепко держала свои толстые смоляные косы, падавшие ей на грудь.
— Ну, невеста, счастья тебе желают ныне все женщины аула, — сказала предводительнице церемониала, не обращая внимания на подсказки Нязик. — А теперь возьмите и переплетите ей косы, — скомандовала сна, — и покончим с тем, что было, навсегда.
Последний раунд: и невеста, и Нязик и все, потерпевшие поражение молодухи защищали волосы невесты, как солдаты защищают последний бастион. И тогда раздались голоса: «Тётя Сона! Тётю Сону сюда! Приведите её, пусть это будет сделано её собственными руками».
Мама была наготове. Ей полагалось упираться — и она упиралась. Она была старшей среди всех, как хозяйка дома и как мать сына, взявшего в дом невестку, и за всё отвечала она тоже. Все взоры были обращены к моей маме. Она знала, что сейчас последует, и готовилась к этому событию едва ли не всю жизнь. Сейчас наступил её час, и она была готова.
— Невеста не отдаёт нам косы. — решительно заявила предводительница взрослых женщин. — Что за подарок ты дашь ей, тётушка Сона, принявшая её в свой дом?
Вот он, этот час. Мама не двигалась по комнате, она проплывала по ней, словно лебедь по глади вод. Она проплыла под устремлёнными на неё взглядами к шкафу, который никогда был по специальному заказу сделан мастером из Мары Хайтом и привезён в наш дом. Из шкафа мама вынула новенький, с неразглаженными ещё складками белый шерстяной платок, сверкнувший продёрнутыми сквозь него золотыми нитями, и набросила его на недвижно сидевшую невесту. Затем на свет появилась большая шкатулка. Наступила тишина и в этой тишине звякнул позолоченными подвесками илдиргич, который мама осторожно надела невесте на голову. Затем донёсся мелодичный перезвон бубенцов, и косы невесты украсились сачлыком, специально для кос и предназначенным. Это были замечательные, старом работы украшения и цена им была очень и очень велика. Не это было только начало. К косам был прилажен серебряный асык — и тут уже сама Нязик, защитница девичьей чести невесты, как бы сдаваясь на щедрость подарков, сама перебросила за спину две толстые косы, едва не достававшие до пола.
— Встань, — сказала мама, и невеста, не произнеся ни слова, позванивая серебром своих украшений, поднялась, по-прежнему закрывая лицо. А подарки продолжались, словно у шкатулки не было дна, и вот постепенно невеста скрылась под всевозможными украшениями: на вороте у неё была огромная позолоченая брошь — гульяка, на шее — серебряный талисман, называвшийся дагдан, поверх всего был надет большой серебряный букав, украшение, зазвеневшее мелодичным перезвоном маленьких бубенчиков, стоило невесте только пошевелиться. Надо ли описывать великолепие вышивок на платье из шёлковых ниток. И как описать бесподобную красоту богнака с подвесками? Но и это не всё. Невесте полагался ещё и чабыт, иначе говоря, женский праздничный халат, который в свою очередь был украшен чапразом, что пришивался поверху к полам халата. И вы думаете, это всё? Как бы не так: из бездонной шкатулки появилась чанга — тоже своеобразное серебряное украшение для халата, которое не только самые молодые, но даже и более старшие женщины видели впервые.
Но и это было не всё. Потому что полный набор женских украшений включал в себе ещё и массивные серебряные браслеты, весом, похоже, по килограмму каждый, и специальный, тоже уже не встречающийся почти нигде, украшенный дорогой ручной вышивкой и набрасываемый на голову халат, называвшийся чирпы, и бегрес — тоже халат, уже из сукна, с крупно вышитым на нём орнаментом в виде бараньих голов вокруг карманов и по бокам, и зелёный халат, и белые шерстяные платки, и переливавшиеся всеми красками и узорами носки, и заранее изготовленная по старинным образцам, облегающая ногу кожаная обувь — вот какие сокровища выложила мама перед притихшей в восхищении толпой женщин. Вещи эти стали осторожно переходить из рук в руки, вызывая и восхищение, и удивление, а может быть, и зависть…
Мама сияла от счастья.
— Вот вам за то, что защищали честь невесты, — сказала мама и передала девушкам множество платков. Свои призы получила и старшая партия, одержавшая, в конце-концов, победу, А потом снова пошёл пир на весь мир, где побеждённые отличались от победителей только тем, что более молодые во главе с невестой обслуживали, обнося чаем и сладостями более старших, что было только справедливо. С весёлыми шутками разнесли чай и поставили чашки с пишме; дом, звеневший молодыми голосами, был заполнен шутками и смехом, которые сливались воедино с песнями и музыкой, доносившимися во все концы аула из динамиков, расположенных над домом — словом, свадьба удалась на славу.
Так прошла эта свадьба: Сразу же после неё жизнь начала входить в свою колею: отец уходил на колхозное поле, я вернулся в бригаду на свой бульдозер. Хватало работы и маме — все эти дни она потратила на то, чтобы привести в прежний порядок наш двор, вымыть и вычистить, и раздать хозяевам все казаны, сковородки, посуду и треножники; приготовила она к сдаче и то, что отец взял в пункте проката. Как только выдавалась свободная минута, ей во всём помогала Кумыш, на которую мама не могла нахвалиться — так быстро, умело и споро она работала. Скот был накормлен и ухожен, ковры выбиты, дом сиял чистотой — и мама сияла тоже, Вечером, когда собравшись вместе, мы сидели за одним сачаком — скатертью, я не раз перехватывал взгляды родителей, направленные на невестку, которая, как полагается, сидела на почётном месте. Уже на второй день Кумыш, не говоря ни слова, как младшая в семье, взяла на себя всю нагрузку, стараясь предупредить без лишних слов любое желание мамы и отца; отец выпячивал грудь и крутил усы. Тем не менее он зорко смотрел, как и что делает его невестка — как, мягко поднимаясь с места, осторожно заваривает чай, смыкая при этом на лице ворот курте так, что лица было не видно, как ловко и умело ставит перед ним, как перед старшим, чайник с чашками. Наконец-то исполнилось то, чего он так страстно желал, и не просто исполнилось, а так, как он и задумал — и он был счастлив.
После ужина мы расходились по своим комнатам. По правде говоря ни одной секунды свободной у меня не оставалось: не успев как следует отдохнуть после целого дня работы, я садился за свой диплом. Работать приходилось много — надо было составить карту всех полей, отведённых в республике под сельское хозяйство, и понять, как можно соединить между собой все дренажные водоводы в единую систему; чтобы любой канал или отросток его рано или поздно сливался с единой системой, заканчивавшейся руслом реки Туни-дарья и старого Узбоя. Нужно было томно представить себе систему проектируемых хозяйств, которые при орошении могли бы расположиться вдоль русла Узбоя, решить структуру посевных, площадей, наметить опорные посёлки, которым суждено будет потом превратиться в города, и многое, многое другое. Кое-какие данные я получил на кафедре, какую-то поддержку, как и обещал, мне оказывал Курбанов, прикрепив меня официально к группе перспективного планирования, некоторые данные мне взял в Госплане, но всё это было, так сказать, полуфабрикатом — обработать все данные, найти недостающие, свести всё воедино, представить убедительные расчёты — всё это должен был сделать я и только я.
Я поднимался теперь на час раньше, а ложился за полночь, тратя на сон каких-нибудь четыре-пять часов. Но и это не помогло мне, не будь рядом со мной Кумыш. Свою парадную одежду, которую ей подарила моя мама, она сразу же аккуратно убрала в шкаф и, накинув на себя лишь красное курте, порхала по всему дому, как яркая, грациозная бабочка.
На третий день после свадьбы, как и было в своё время договорено, в наш дом должен был прийти председатель колхоза Ташли-ага. Я знал, что он обязательно придёт, знал, зачем он придёт, и что за речи будет говорить, поэтому загодя постарался прощупать почву. Во время ужина я сказал маме:
— Я, надеюсь, тебе, мама, живётся теперь полегче. Ведь у тебя есть теперь помощница.
Мамино лицо расплылось в улыбке.
— Помощница! Это ангел господен. Она не помогает мне, она просто не даёт мне ничего делать. До чего проворна, а какая выносливая — всё успевает. Только я подумаю — надо бы сделать то-то и то, гляжу, она уже именно это и делает. Да, не промахнулись мы с отцом. Правильно, Поллы-джан?
— Да, уж если я выбрал невестку, то она и должна быть такой, как наша, — подтвердил он. — Если она и и во всём другом такая проворная цены ей нет. Но смотри, — напомнил он маме их давнишний разговор, — не перегружай её сразу. В народе недаром говорят: лишняя соломинка может переломить хребет у верблюда.
— Значит и ты доволен невесткой? — спросил я у отца.
— Не то слово, сын мой, — ответил он, — не то слово.
— Да уж, не каждому привалит такое счастье. Только тому, кто заслужил. Хотела бы я знать, что думает теперь этот сын Хайдара?
Это было сказано мамой очень кстати:
— Говорят, — начал я словно о чём-то, совсем неинтересном, — что он скоро тоже собирается играть, свадьбу.
— Ну, это теперь уже его забота, — заметил отец. Но не удержался от любопытства: — А всё-таки на ком?
— Да вот утверждают, — продолжал я как можно беззаботно, — что всё на той же Гюльнахал.
Отец поперхнулся чаем и долго не мог откашляться. Наконец к нему вернулся дар речи.
— Что ты сказал? На ком?
— Да не я, люди говорят, что он поклялся жениться только на Гюльнахал. «Никакая иная, — говорит, дедвушка, мне и даром не нужна».
— Как это может быть, объясни?
Я ответил, что и сам не понимаю. Но люди утверждают ещё, что и сама Гюльнахал поклялась: что жить станет только с ним, то есть с сыном Хайдара. «Даже, — вроде бы сказала она при свидетелях, — даже если для этого придётся убежать с ним на Камчатку и жить среди снегов».
— Это сказала Гюльнахал?
— Так говорят…
— То, что ты сказал сейчас, — лишено всякого смысла. Как он, этот безумный сын Хайдара, может жениться на…
— А собственно с какой стороны тебя это волнует, — невинно вставил я. — Ты своей невесткой доволен? Доволен. А если Чарыяр хочет на ком-нибудь жениться — пусть женится, тебе-то что?
— Вот именно, — боязливо вставила мама, тоже не понявшая ничего. — Пусть женится хоть на тётушке Огульсенем.
На отца трудно было смотреть, удерживаясь от смеха. Он весь побагровел, глаза его от напряжения, казалось, готовы были вылезти из орбит.
— Что ты мелешь, негодник. Ты говоришь какую-то чушь.
— Успокойся, папа, прежде всего успокойся. Я даже не понимаю, с чего это мы заговорили о Чарыяре? Оставим этот разговор, мне лично, он совсем не интересен.
— Ты поняла что-нибудь, Сона? — обратился отец к матери.
— Клянусь, не поняла ни одного слова, Поллы-джан.
Кумыш, не желая мешать нам, бесшумно поднялась и вышла из комнаты. Отец с мамой невольно повернулись ей вслед.
— Послушай, — сказал отец. — А она… она…
И он кивнул головой в сторону двери, за которой только что скрылась Кумыш. — Почему она ведёт себя так, словно не о ней речь.
— Не знаю, отец, А может речь и вправду идёт не о ней?
— Как это не о ней. Разве она — не Гюльнахал?
Я внутренне рассмеялся, но внешне разыграл полнейшую невинность.
— Как, — удивился я. — И это ты меня спрашиваешь? Разве не ты привёл её в дом? Лицо её закрыто, откуда мне знать, кто она такая. Ты что, сам не уверен, Гюльнахал это или нет?.
Впервые я увидел, что отец растерялся. Он смотрел то на маму, то на меня, то на дверь.
— Что за глупые шутки, — нашёлся он наконец, и изобразил на лице нечто вроде улыбки. — Ладно, прощаю тебе. Скажи, что ты неудачно пошутил и забудем об этом.
— Вот именно, — умоляюще произнесла мама. — Скажи, что ты пошутил, Ашир.
— Ты, отец, и ты, мама, всегда учили меня говорить только чистую правду. Так вот я и говорю вам: лица этой девушки я не видел, кто она на самом деле — не знаю. И уж если речь на самом деле идёт о том, кто она, спрашивать должен не ты меня, отец, а я тебя. Я подчинился твоей воли, верно, не вмешивался ни во что. Ты выбрал мне жену, ты привёл её в дом, а теперь спрашиваешь меня, кого ты привёл. Откуда я могу это знать, если ты сам не знаешь?
На отца больно было смотреть. Он совершенно растерялся, но мне его в эту минуту было не жаль — ведь он попал в свою же собственную ловушку. Видно что-то отразилось на моём лице, потому что мама спросила меня вдруг тревожно:
— Сынок, что с тобой? На тебе лица нет. — Она подложила мне под спину подушку. — Приляг, не волнуйся.
— Но если Чарыяр говорит, что женится на Гюльнахал, — не мог остановиться отец, — то это значит…
Он не говорил, но всем стало ясно, что это значит одно из двух — либо его невестка Гюльнахал хочет сразу после свадьбы с его сыном сбежать с другим, либо его невестка — не Гюльнахал, но тогда встаёт ещё один вопрос — кто она?
— Ничего не пойму, — бормотал отец, — ничего не могу понять. Ничего.
— А всё ты, Поллы-джан, — вдруг упрекнула отца мать. — Разве я не говорила тебе, что Ашир любит ту… докторшу. Разве не просила тебя разрешить ему жениться на той, кого любит. Ведь он наш единственный сын, а теперь оказался женатым против своей воли да к тому же неизвестно на ком. А вдруг она страшней верблюда? И что ты будешь делать, если твой сын с горя сойдёт с ума, или невестка сбежит с кем попало и осрамит нас на весь белый свет?
— Замолчи, женщина! — крикнул отец, и это был крик его сердца.
Так прошло некоторое время — мы сидели и молчали. Затем Отец как-то неуверенно сказал, обращаясь к маме:
— Сона! Сходи к ней… к нашей невестке… и спроси её… ну, кто она и что она… с этим Чарыяром… или нет… Словом, иди, сделай что-нибудь, не сиди, как истукан.
— А если она скажет, что хочет уйти от нас?
— Тогда… тогда… — Отец не сказал, что тогда делать. По его лицу было отчётливо видно, что он не хочет об этом даже думать.
— Сначала сходи к ней, потом поговорим., что делать.
Мама вышла из комнаты и тут же вернулась. Лицо у неё было такое, словно она встретилась с приведением. Говорить она не могла.
— Ну, — нетерпеливо стал спрашивать отец, — ну же, Сона. Что она тебе сказала?
Но мама ничего не могла ответить.
— Ты что, язык проглотила?
Мама отрицательно закачала головой, но не произнесла ни слова.
Отец мгновенно вспыхнул.
— Говори, что бы это ни было. Хорошее увидела — скажи, плохое увидела — тоже. Только не стой тут, как столб. Ну?
— Погоди, Поллы-джан, схожу ещё раз, — попросила мама и снова пошла в комнату, где была Кумыш. И снова вернулась.
— Ну, теперь ты скажешь что-нибудь!?
Но нет. Ничего мама не сказала. Она только раскрывала рот, как оыба, выброшенная на берег, но никаких звуков произнести не могла. И тут я понял, что пора вступать в разговор мне.
— Я тоже хочу знать, на ком меня женили, — заявил я отцу.
Мама, наконец, выдавила из себя слово:
— Замена, — прошептала она. — Произошла замена.
— Замена!? — закричал отец. — Это ещё что такое?
— Или ошибка, — пролепетала мама. — Одним словом, нас обманули с тобою, Поллы, и вместо Гюльнахал подсунули другую…
— Обманули? Проклятая Огульсенем, — закричал отец так громко, что на другом конце аула залаяли собаки. — Чтоб ей облысеть и покрыться коростой! — Голос его внезапно охрип. Он сам не знал, как выпутаться из этой ситуации, и это было для него мучительнее всего. — Чёрт бы всё это побрал, что же теперь делать?
— Может быть стоило бы спросить Ашира, — как-то странно спросила мама. — Может быть ему эта, оказавшаяся не Гюльнахал, девушка нравится и он не будет возражать?
— Но я буду возражать, я, — хрипел отец, выкатывая глаза. Мысль о том, что его обманули, была ему несносней всего.
— Она хоть… ничего себе?.. или страшная?
— Не знаю, мой Поллы, — произнесла мама и снова бросила на меня странный взгляд. — Лицо закрыто, сидит и молчит.
Каким бы отец не был, дураком его назвать было непьзя.
— Если эта девушка не Гюльнахал, а наш сын не возражает против неё, это может быть только та врачиха, — решительно сказал он, и усы его грозно поднялись. — Говори, — закричал он на маму, — она это или не она? Или ты заодно со своим сыном и этой дочерью свиньи, проклятой Огульсенем, сговорились одурачить меня? Клянусь всеми святыми, вам это не удастся.
— Что ты, Поллы, что ты, — не на шутку испугалась мама. — Чтобы я тебя… что ты, Поллы, побойся бога!
— Кто она? — спросил отец. — Говори прямо. Она?
— Она? Просто не знаю, что и сказать. Похоже…
— Она или не она? Я хочу знать. Ну?
— Очень похоже, что она…
— Похоже, или она? Говори!
— Она, Поллы-джан, — выдавила, наконец, из себя мама.
Отец повернулся ко мне.
— Ну, ладно, сынок! Хорошую ты сыграл со мною шутку. Радуешься, весело тебе. Но мы ещё посмотрим, кому придётся слёзы утирать.
Его всего трясло от злости. В это время, но, боюсь, совсем не вовремя, появилась тётушка Огульсенем и остановилась в дверях, пытаясь своими маленькими глазками разглядеть, что происходит. Затем приветствовала громко:
— Ну, здравствуй, сват Поллы.
Отвернувшись от меня, отец вперил грозный взгляд в тучную сватью.
— А, — сказал он язвительно. — И ты тут. Пришла, похоже, проведать своё детятко.
— Вот именно, — ответила, опешившая от такого приёма, тётушка Огульсенем.
— Так пропади ты пропадом вместе со своей Гюльнахал, — закричал отец. — Убирайся прочь, откуда пришла, и чтоб духу твоего здесь не было, обманщица чёртова!
Тётушка Огульсенем попробовала сделать хотя бы шаг назад, но силы ей изменили, и она стала грузно оседать на пол. Во взгляде её, обращённом к отцу, был неподдельный ужас.
— Тьфу, — сказала она, уже сидя. — Что с тобой, сват? Что за мерзости произносит твой язык, чтоб ему отсохнуть. — И ока вопросительно посмотрела ка маму. Но не успела мама открыть рот, как отец, подобно селевому потоку, сметающему всё на своём пути, снова обрушился на старую Огульсенем.
— Ты, — закричал он, придумывая слово покрепче, — ты, мешок лжи и обмана, ты подсунула вместо своей дочери другую женщину и набралась храбрости и наглости, как ни в чём не бывало, явиться в опозоренный тобою дом. Убирайся с глаз моих, пока я своими руками не вытащил тебя на улицу.
Тётушка Огульсенем, заикаясь, проговорила:
— Клянусь всеми святыми, сват Поллы, я ни сном, ни духом не виновата ни в одном из преступлений, которые ты мне приписываешь. Я честно отдала тебе свою невинную голубку Гюльнахал, — добавила она, внезапно переходя в наступление. — Если ты утверждаешь, что у тебя её нет — тогда скажи мне, куда она исчезла из твоего дома?
— Черти её забрали, — отвечал отец. — черти её забрали прямо в ад, но забыли зачем-то тебя, затем, наверное, чтобы ты успела вернуть мне калым, который получила, как плату за обман. Вон там, в соседней комнате сидит та, которая должна была быть Гюльнахал — иди вместе со своей бывшей сватьей, а моей женой, и, вернувшись, скажи мне — Гюльнахал это или нет.
Не говоря ни слова и даже не кряхтя по своему всегдашнему обыкновению, тётушка Огульсенем вместе с мамой выскочили за дверь в соседнюю комнату. Долго быть там ей не было надобности. Теперь она, в ярости, словно сошедший с ума тур, бросилась к отцу и схватила его за отвороты халата.
— Где она! — закричала она низким басом. — Моя птичка, моя козочка, голубка невинная, куда ты дел её, что ты сделал с нею, старый козёл?
Отец в свою очередь закричал фальцетом, схватив бывшую сватью за руки:
— Ага, увидела? Думала всех обмануть! Гюльнахал? Это тебе следует знать, где сейчас, порхает твоя птичка, которую тебе вольно называть невинной. Верни калым и убирайся прочь к своей козочке, которую, я полагаю, ты найдёшь там, где ты её привязала. И если в её отсутствии повинен козёл, то будь уверена, что он не старый, а молодой.
— Гюльнахал! — кричала тётушка Огульсенем, словно заблудившись в дремучем лесу. — Гюльнахал, где ты? Что с тобою сделали эти люди? Жива ли ты ещё? Отзовись!
— Беги в свой опозоренный дом, — крикнул безжалостно отец, — принеси калым, который ты у меня выманила, и чтобы я имени твоего больше не услышал до самой смерти.
— Нет уж, ты мне глаза не замазывай, старый развратник. Думаешь, я слепая? Та, что сидит в соседней комнате, — она уже была здесь, до того, как вы надругались над моей Гюльнахал. Думаете, нет на вас управы? Я сейчас пойду в сельсовет и там заявлю на вас, на развратный ваш дом, а потом вы будете стоять перед судом на коленях и молить о прощении, которое вам не будет дано.
Отец весь трясся, словно заболел малярией.
— Вон, — кричал он срывающимся, голосом. — Иди в суд, старая сводня, но лучше иди прямо в ад, где тебя уже ждут с нетерпением.
— И пойду. Пойду! Пойду… — и с этими словами тётушка Огульсенем исчезла, завывая на пути в сельсовет: — О, горе! Гюльнахал, где ты? Верните мне мою голубку…
— Я тебя вижу насквозь, — кричал вслед ей отец. — Не хочешь отдавать калым. Хочешь немного заработать, чтобы было тебя на что похоронить. Однако, — сказал он вдруг своим обычным рассудительным голосом, — если она утверждает, что дома Гюльнахал нет, а у нас, как видим, её нет тоже, интересно, где же она на самом деле?
— Насколько мне известно, — вмешался я, — в настоящее время она вместе с Чарыяром находится на семинаре механизаторов в Ашхабаде.
— Вот даже как? Значит, ты и это знал. Ну что ж, тем лучше. Не нужна мне такая сноха, и сын мне такой не нужен. Всё. Я отказываюсь от тебя, отныне ты мне не сын, я тебе не отец. Можешь забирать свою врачиху и убираться с ней на все четыре стороны.
— Хорошо, отец, — ответил я хладнокровно. — Как ты сказал, пусть так и будет. Я забираю Кумыш и ухожу. Прямо сейчас.
— И правильно сделаешь. И чтобы ноги твоей не было у порога бывшего дома. Ты хочешь загнать меня в могилу, и ты своего добьёшься. Если бы я знал, что ты таким вырастешь, лучше бы взял на воспитание кого-нибудь из детского дома. Посмотри на него, — обратился он к маме. Посмотри на него, это ты его родила, такого. Лучше бы умер в детстве. Это не человек, это волк в человеческом образе. Чтобы имени его никогда не произносилось в этом доме.
— Что произносишь ты сам, Поллы-джан, — в ужасе спросила мама. — Успокойся, ляг. Ведь ты проклинаешь собственного сына, который не сделал ничего плохого.
— Не сделал? Плохого? А что же он, по-твоему, сделал? Надсмеялся над отцом, опозорил на весь аул, да что там на аул — на всю область. А я-то радовался, старый дурак. Нет, всё. Проклинаю! Пусть забирает свои вещи и убирается вон. Больше не скажу ни слова.
Из соседней комнаты, где мы с Кумыш укладывали свои немудрёные пожитки, слышно было, как мама пытается урезонить отца:
— После драки кулаками не машут, Поллы. Свершилось то, что должно было свершиться. Может ли человек быть мудрее судьбы. И разве тебе не нравится твоя невестка. «Лучше в мире не найти», — разве это не твои слова? Может быть Гюльнахал была бы много хуже — видишь, что она выкинула: взяла и уехала в город, не сказав ни слова. А Кумыш разве такая? Сколько лет она ждала нашего сына, а, Поллы? А какой она доктор — помнишь, как она сразу определила твою болезнь. Такой невесткой хоть где можно гордиться. А разве не покроем мы себя вечным позором, если выгоним из дома единственного сына с молодой женой? Какая слава о нас пойдёт?
— Пусть, — упрямо бурчал отец, но уже с меньшей силой. — Кто скажет плохое про Кумыш, у того язык отсохнет. Я говорю про нашего сына, Ашира. Как он мог так поступить со мной, так опозорить. Что я, волк, что ли? Если бы он хоть словом намекнул. Нет, не могу, его простить, пусть уходит. И не приставай ко мне больше. Мне плохо. Вот лягу и буду лежать, а потом умру — смейтесь тогда надо мной, мне будет всё равно.
И он действительно вытянулся на тахте. Но он не успел даже раздеться, потому что во дворе раздался бодрый, как всегда, голос председателя колхоза.
— Э, Поллы! Гостей принимаешь?
— Это ты, Ташли? — спросил отец умирающим голосом.
— Я, а кто же. Или ты меня уже не узнаёшь?
— Заходи, Ташли, заходи.
— Что с тобой? — поинтересовался Ташли-ага, войдя. — Ты женил сына, должен сиять, как спелое яблоко, а ты словно умирать собрался.
— Так и есть, — слабым голосом сказал отец. — Наверное, скоро действительно умру.
— Так ты болен?
— Болен, не болен, здоров не здоров — сам толком не пойму, Ташли. От обиды болен, боюсь, не поправлюсь уже. Обвели меня, обманули в собственном доме, дураком сделали. Пожалуй, всё-таки не выдержать мне такого позора. Видишь, уже и встать не могу. Помру наверное.
— Хочешь, скажу тебе несколько слов, — спросил Ташли-ага. — Может, почувствуешь себя лучше. А кроме того, у тебя ведь дома собственный врач — и искать не надо.
— Выгнал я их из дома, — ответил отец.
— Не пойму, — удивился Ташли-ага. — Кого? Ашира и Кумыш?
— Ну да, — подтвердил отец. — Их.
— Ну, тогда я пойду, — сказал Ташли-ага. — Похоже, Поллы, ты действительно заболел. И болезнь твоя называется глупость. Если ты можешь выгнать из дома лучшего парня нашего колхоза, да ещё и собственного сына при этом и самую красивую девушку, да ещё и единственного у нас врача, — тебе уже не поправиться. Прощай!
— Э, Ташли, не уходи. Не покидай меня. Видишь, как мне плохо.
— А сыну твоему как сейчас? — был непреклонен Ташли-ага. — Как твоей снохе? Хорошо им уходить сейчас из твоего дома, откуда ты их прогоняешь, как бездомных собак.
— Ты о них думаешь, Ташли, а не обо мне и не моей обиде.
— Это ты думаешь только о своей обиде. Чем они тебя обидели? Ты хотел устроить такую свадьбу, чтобы о ней говорили даже в Геок-Тёпе — и устроил. Ты хотел сыну счастья — и он счастлив. Чего ты бормочешь мне о позоре?
— Так ты считаешь, — с непривычной для него робостью спросил отец, — что позора не было?
— Позор — это то, что ты тут учинил, — отрезал Ташли-ага. — Выгнать из собственного дома сына! О таком я не слыхал что-то.
— Ну, это я так, — сказал отец. — Это я в общем как бы смысле.
— Ты их выгнал или не выгнал? — наседал Ташли-ага.
— Я их выгнал в неопределённом смысле, — ответил отец.
— Так теперь и верни их — только уже в определённом смысле.
И тут снова появилась тётушка Огульсенем.
— А! — закричал она с порога, — вот ты где Ташли. Я за тобой бегаю по всему аулу. Вот, ты уже всё понял. Посмотри на этого развратника и лгуна. Чтоб ему не было ни дна ни покрышки, чтоб…
— Э, почтенная Огульсенем! Я не привык к таким разговорам. Приходишь в чужой дом и бранишь хозяев. Некрасиво.
— Некрасиво? А то, что мою Гюльнахал спрятали куда-то, и я теперь голову ломаю и бегаю за тобой по всему аулу босая, чтобы легче было бежать, и хочу узнать у тебя, что же мне делать?
— Постой, постой, почтенная. Но разве тебе Гюльнахал не сообщила, что колхоз направил её на десятидневный семинар механизаторов в Ашхабад.
— Ашхабад. Какой Ашхабад? — завертелась тётушка Огульсенем, ошалело глядя то на Ташли-ага, то на отца, то на маму. Потом протянула к председателю руки. — Ну хоть ты, мудрый Ташли, скажи мне всю правду — побывала она в этом доме или нет?
— Ни одной секунды, — сказал Ташли-ага. — И делать ей здесь нечего, она в Ашхабаде.
— А свадьба, — уже совсем ничего не понимая, упавшим голосом спросила бывшая сватья. — А свадьба, и угощение, и подарки?
— А калым, который ты получила, — напомнил отец.
— Что касается свадьбы, — пояснил Ташли-ага, — то ты сама всё видела собственными глазами: не свадьба, а пир на весь мир. Знаешь сколько было человек? Тысяча! Такого никто не упомнит. Удивительно ли это? Нет. Поллы, когда в своём уме, — лучший наш работник, и сын у него — хоть куда, а про невесту и говорить нечего. А вот ты, почтенная, поступила очень, скажу тебе, непочтенно и хотела ни за что ни про что получить деньги. Верни их Поллы-ага, да побыстрей.
— Вот именно, — вставил отец, — верни калым, и немедленно. Всё до копейки.
— Но у меня нет этих денег, — прошептала тётушка Огульсенем. — Я отдала их Гюльнахал, и когда она вернётся…
— Немедленно верни, — сказал отец и поднялся с тахты. — Кому давал, с того и спрашиваю. Верно, Ташли-ага?
— Сейчас ты говоришь дельно, Поллы.
— Ты слышала, что сказал председатель, бывшая сватья?
— Слышала, слышала. Да ведь денег-то этих у меня нет.
Тогда и взял решающее слово мудрый Ташли:
— Слушайте меня оба, старые неразумные люди. Вы виноваты поровну, потому что хотели идти против времени, вернуться в старое, а это никак не может больше случиться. Согласны вы признать мой приговор окончательным и подчиниться ему?
— Согласен, — сказал мой отец.
— И я, — ответила тётушка Огульсенем. — Я тоже.
— Тогда слушай меня, Поллы, и слушай меня, Огульсенем. Что свершилось — пусть будет. Гюльнахал пусть вернётся в родной дом, с ней ничего не случилось и не случится пока вы мне доверяете управлять колхозом и людьми. Значит ты, Огульсенем, вернёшь Поллы его деньги, а он не будет помнить зла. Не было в нашем ауле распрей и никогда не будет, это я обещаю вам, не быть мне Ташли-агой. Ты согласна, бывшая сватья?
— Согласна, согласна, Ташли, вот только деньги…
— О деньгах потом. Слушай ты, Поллы, и ты, Сона. Я ещё раз поздравляю вас с женитьбой сына и с тем, что в ваш дом вошла такая замечательная невестка, как Кумыш. И в этом вопросе пусть будет сплошная радость без всяких глупых недоговоренностей. Ты обещал согласиться со мной, Поллы.
— Пусть эта чёртова сватья вернёт мне деньги.
— Сейчас я расплачусь с тобой, Поллы, а ты, Огульсенем, будешь должна мне. — И с этими словами Ташли-ага полез в карман, вытащил из него бумажник, а из него какие-то расписки. — Это ты писал, когда брал у меня деньги, в долг, Поллы?
— Я, а кто же ещё?
— Правильно. Вот твоя первая расписка на пять тысяч, вот вторая на две. Пять да две — семь, верно? А Огульсенем тебе должна восемь. Вот тебе ещё тысяча наличными — и с Огульсенем у тебя все расчёты закончены. А всё остальное — это уже моё дело.
Отец в ошеломлении смотрел то на расписки, то из Ташли-ага.
— Расчёт окончен, — произнёс он наконец. — Пусть теперь эта негодница забудет дорогу к этому дому.
— Ну, это вы разберётесь между собой, — сказал Ташли-ага. — Но я тебе, Огульсенем, скажу ещё вот что: один раз ты хотела продать девушку за калым, тебе это не удалось. Но если попробуешь ещё раз — тогда уже не обижайся — ответишь за оба раза.
— Уж ты не беспокойся, Ташли, — заверила его тётушка Огульсенем, видя, что на этот раз всё заканчивается более или менее благополучно. — Пусть строит свою жизнь, как хочет, лишь бы была довольна.
И с этими словами она словно улетучилась. А Ташли-ага дал напоследок отцу такой совет:
— Поллы, не окажись глупее этой женщины. Образумься и прими сноху в дом, как она того заслуживает. Прощай.
Я проводил его до ворот.
— Спасибо, Ташли-ага, от меня и Кумыщ. Спасибо.
Ташли-ага подмигнул мне совсем как мальчишка.
— Не вешай носа, сынок… А если что — приходи прямо ко мне.
Как только Ташли-ага покинул наш дом, отец снова лёг на тахту и замер. А когда услышал, что я вернулся, обратился к маме:
— Ты что, не видишь? Мне плохо. Накрой меня одеялом.
Одеяла были уложены на сундуке большой стопкой. Мама взяла два самых толстых и накрыла ими отца. Некоторое время ничего не было слышно, затем отец спросил:
— Э, Сона. Что они там копаются — твой сын и невестка?
— Может, Поллы, мне позвать Ашира?
— Нет, звать не надо. Сходи, посмотри, чем они заняты в то время, когда отцу плохо.
— Собирают вещи, Поллы. Почти собрались, — сообщала мама, вернувшись с нашей комнаты.
Отец помолчал ещё несколько минут. Потом сказал:
— Если хотят бросить больного отца, пусть уходят утром. Куда они сейчас пойдут? Пойди, передай им это.
Мама пошла и вернулась.
— Ашир говорит, что уж уходить, то уходить сразу.
И снова наступило молчание. Отец полежал ещё немного, потом стал ворочаться с боку на бок и пыхтеть.
— Мне очень плохо, — жаловался он. — Совсем, совсем плохо. Не знаю, что со мной такое. Надо бы вызвать врача, Сона. Как ты думаешь?
— Давай, я позвоню, приедет дежурный врач, — ответила мама.
— А кто там дежурный врач?
— Говорят, какой-то практикант прибыл.
— Удивляюсь, я тебе, женщина. Мужу плохо, может умру, а ты хочешь вызвать ко мне практиканта. Что он понимает?
— Что же делать, Поллы?
— А эта… наша невестка?
— Так ты же сказал…
— Я? Я ничего не говорил. Я вообще молчу. Я сказал, что они могут жить, где хотят. Не хотят с нами жить — могут идти, хотят — могут жить с нами. Кто их выгонял? Может ты? Зачем бы я тратил столько денег на свадьбу, если бы хотел выгонять? Откуда это пошло, что я выгоняю кого-то, одной негой стоящий в могиле? Можешь ты позвать мне настоящего врача, или у тебя на глазах подохну, как собака. Позови мне Кумыш.
— Сейчас она придёт, — сообщила мама, выходя из нашей комнаты.
Когда Кумыш вошла, отец, застонав, еле слышно произнёс:
— Умираю. Если бросишь меня без врачебной помощи, стыдно тебе будет, ведь ты же врач.
— Лежите спокойно, — попросила Кумыш. — Где болит?
— Сердце болит, голова болит.
— Затылок или виски?
— Затылок. Как будто свинец залили.
— Я вам сейчас измерю давление. — И Кумыш пошла за прибором для измерения кровяного давления. Через открытую дверь я слышал, как отец довольно пропыхтел:
— Вах, вот что значит настоящий врач. Не какой-нибудь там практикант. Сразу спросила про затылок.
— Лежи спокойно, — сказала мама.
Кумыш измерила отцу давление.
— Сто пятьдесят на девяносто, — сообщила она. — Чуть высоковато. Я дам вам сейчас резерпин. Примите и до утра не вставать.
— Сделаю всё, что ты скажешь, дочка, — ответил отец.
Лицо у него было умиротворённым. Через дверь я слышал, как он с гордостью сказал маме:
— Слышала, Сона, какое у меня давление? Сто пятьдесят. И моргнуть не успел, как она уже измерила. И ничуть не больно.
— Кумыш сказала, что тебе нужен покой.
— Не могу лежать спокойно. Уже лучше чувствую себя. Где таблетка, которую мне дала Кумыш, дай мне её. Позови Ашира.
Мама дала отцу таблетку и пошла за мной.
— Давление, — пояснил он, когда я вошёл в комнату. — Сто пятьдесят на девяносто. Кумыш измерила. Велела лежать.
Я внимательно слушал.
— Сынок, — произнёс вдруг отец не свойственным ему тихим голосом, — сынок… ты не обижаешься на меня?
Я помолчал, потом сказал:
— Нет, отец. Немножко обижался, но теперь уже нет.
— Ты на меня совсем не обижайся, ладно? Ведь я живу на свете только для тебя… и Кумыш. Она мне очень нравится.
— Мне тоже, отец.
— Вот и хорошо. Обещай сынок, что вы никогда нас не покинете. Даст бог, появятся внуки, я пристрою к дому ещё комнаты, места хватит. И… пусть Кумыш тоже не обижается на меня. Скажи ей.
Я улыбнулся:
— Тебе что доктор прописал, отец? Полный покой. Лежи и отдыхай.
— Потом буду лежать, — бодрее ответил отец. — Ва-ах, давно я не чувствовал себя так хорошо. Позовите мою сноху, давайте сядем рядом и попьём чаю, а потом Кумыш снова измерит мне давление. Где она?
Мама пошла в нашу комнату и вернулась с Кумыш. Она поцеловала её в лоб, потом подтолкнула ко мне и сквозь слёзы радости сказала:
— Вот и кончилось всё плохое, а хорошее началось. Будьте счастливы, дети мои.
Трудясь без устали вечерами и по выходным, я довольно далеко продвинулся со своим дипломом. Проработал уйму материала, составил и пересоставил множество карт по технологии использования уже отработанной и вновь очищенной дренажной воды и многое, многое другое, и надо прямо сказать, что если бы не помощь Алланазар Курбановича, я при всей своей работоспособности, наверное, не успел бы сделать и половины. Я сдал диплом на рецензирование и снова вернулся к своему старому другу бульдозеру. Работы, как всегда, было невпроворот, и хотя я официально числился в дипломном отпуске, я считал своим долгом вернуться в бригаду, если я мог это сделать.
Мы по-прежнему наращивали плотину. Но теперь на новой технике работа двигалась куда быстрее. Как только первая очередь водохранилища была готова, её тут же наполнили водой объёмом в его девяносто миллионов кубических метров. Теперь у совхозов и колхозов была гарантия от засухи.
Без остановки велось строительство второй очереди, после которой объём водохранилища будет равен пятистам двадцати миллионам кубических метров.
Ходили слухи, что вся наша передовая бригада будет награждена орденами и медалями за отличные показатели по сооружению и вводу первой очереди. Да и в этот день потрудились мы на славу, а когда хорошо поработаешь, и настроение хорошее.
Обед в тот день готовил один из наших ребят, Ата-бай. Это был главный соперник Шамурада в поварском искусстве, и он всегда ревниво относился к тому, как мы едим его стряпню. Вот и сейчас он стучал в стальной рельс и поторапливал нас.
— Что, обед уже остывает? — крикнул Шамурад. — Или хочешь, чтобы мы с усталости не разобрались, какой ты никудышний повар.
— Сам ты никудышний повар и никудышний бульдозерист, — ответил ему Атабай, и оба засмеялись, потому что на самом деле были закадычными друзьями. — Но вы ещё и плохие хозяева, потому что заставляете ждать гостей, а это уже грех. Товарищ Курбанов ждёт вас, и ещё один человек. Давайте, шагайте быстрее.
Наш бригадир, который только что расспрашивал меня о моих дальнейших планах, прибавил шагу, а за ним и вся бригада. Мы умылись и только тогда вошли в вагончик, где нас уже поджидал обед и гости.
Мы поздоровались.
— И всё-таки я был прав, — не мог удержаться от шутки Шамурад. — Товарищ Курбанов поругался дома с женщинами и перешёл к нам на пищевое довольствие. Ну, как, угадал?
— Я не против, — согласился начальник управления. — Если примите в бригаду, буду хоть каждый день приезжать.
Шурпа, которую приготовил Атабай, удалась на славу.
— Надеюсь, что переехав на новую квартиру, — сказал Курбанов Шамураду, — ты угостишь нас не худшим обедом? Или ты передумал переезжать?
Шамурад засмеялся.
— Давно бы переехал, если бы не этот вот, — и он кивнул в мою сторону. — Только хотел отдать молодожёнам свой домик, а он возьми и помирись с родителями и теперь никуда ехать не хочет. И это вместо того, чтобы жить отдельно и устроить по этому поводу пир.
— Если речь идёт о пире, который устроит Ашир, — сказал Курбанов, от которого у нашей семьи не было секретов, — то, если я не ошибаюсь, у него вскоре будет для этого достаточный повод.
— Да ну? — удивился Шамурад, и выразительно посмотрел на меня. — Ну уж по этому поводу я приготовлю такой плов…
— Сготовишь, — успокоил его Курбанов, — тебе только повод дай. Ну а теперь скажите, как работает новая техника?
— Хорошо работает, — заявили мы в один голос.
— Да, кстати, — сказал Курбанов, — если уж речь зашла здесь о поводах для пира, то я вовсе не имел ввиду прежде всего тот повод, из-за которого так покраснел Ашир. Я должен извиниться и перед вами, и перед нашим гостем, которого я не успел вам представить. Не смотрите, что он так молодо выглядит — это наш друг из республиканского министерства мелиорации и большой специалист по использованию и сохранению природных ресурсов. Фамилия его Нурыев, зовут Бяшим, прошу любить и жаловать.
— Что нужно высокому гостю у бедных бульдозеристов? — голосом дервиша, просящего подаяние, затянул Шамурад, вызвав приступ смеха.
— Я специально приехал сюда, — пояснил гость, — чтобы познакомиться именно с одним таким «бедным» бульдозеристом. Зовут его Ашир Поллыев. Я рад поздравить его с толковой дипломной работой. Алланазар Курбанович, с которым мы давно уже дружим, обмолвился об этой работе, и мы по его рекомендации ознакомились с ней. Должен признаться, что на очень ответственных работников нашего министерства, отвечающих за развитие и сохранение природных ресурсов нашей республики, работа вашего товарища произвела огромное впечатление. Благодаря ей мы смогли по-новому взглянуть на целый ряд важных народнохозяйственных аспектов. Не сомневаюсь, что ваш товарищ отлично защитит такую дипломную работу. Скажу и другое: по нашему представлению кафедра, которая руководит работой Ашира Поллыева, приняла такое решение: предложить Аширу после защиты диплома поступить в аспирантуру, поскольку идеи, затронутые а дипломной работе, дают достаточно материала для написания серьёзной и очень нужней нашей республике работы. Поздравляю!
— Вот вам и бедный бульдозерист! — констатировал Курбанов.
— Если бы потолок в вагончике не был таким низким, можно было бы качать его, — не утерпел Шамурад. — Но поскольку сделать этого нельзя, предлагаю, чтобы Атабай дал ему ещё одну порцию шурпы.
— Я ещё не закончил, — продолжал Нурыев, когда смех утих. — Руководители нашего министерства просят вашего товарища приехать в Ашхабад. Мы уже наметили кое-какие работы исходя из тех идей, которые имеются в вашем проекте, товарищ Прллыев, кое-какие, но всё же требующие некоторых уточнений второстепенного характера. За этим я приехал сюда вместе с Алланазаром Курбановичем.
— Я сам не могу решить этого вопроса, — смущённо ответил я. — У нас всё решает Байрамгельды…
— У нас всё решает бригада, — поправил меня наш бригадир. — Кто за то, чтобы Ашира, нашего новоиспечённого учёного отправить на два дня в столицу для помощи науке? Все «за», — сказал он через минуту. — Но помните, норма выработки на бригаду остаётся прежней.
— Согласны, — дружно закричали ребята.
— Ребята… — сказал я, — ребята…
— Мы долго не задержим его, — пообещал Нурыев.
Шамурад хлопнул меня по спине так, что у меня отдалось в ушах.
— Не беспокойтесь. Сколько нужно, пусть отгуляет в Ашхабаде. А уж вернётся — пусть не жалуется: обмоем и его диплом, и всё остальное.
— Надо бы обмыть и всё остальное, что предстоит тебе и Набат, — наконец-то нашёл я повод поддеть своего друга. К моему удивлению, он тоже покраснел, как девушка, и впервые на моей памяти не нашёлся, что ответить.
— Шурпу ели, разговоры вели, — сказал, распрям-лясь во весь рост бригадир, — а работать за вас, думаете, будет Алланазар Курбанович?
Мы работали до конца смены. А потом вместе с Нурыевым пошли домой. У ворот дома нас встретила Кумыш. Она ждала ребёнка и стала ещё красивей. Маме она и раньше нравилась, а теперь она ходила за ней тенью и не давала ничего делать, боясь повредить будущей внучке: в том что будет именно внучка, она была уверена совершенно. Но больше всех в доме любил её Поллы-ага, мой отец. Стоило Кумыш задержаться на работе хоть на четверть часа, он уже начинал волноваться и шёл в гараж заводить машину. Если бы кто-нибудь спросил его, не хочет ли он себе другой снохи, он счёл бы такого человека сумасшедшим. Больше всего он любил, когда. Кумыш измеряла ему давление. «Сто двадцать на семьдесят, — говорил он в таких случаях. — Как у жениха. А всё благодаря ей, Кумыш». Больше всего он боялся, что Кумыш на него сердится за прошлое, и не было таких добрых и ласковых слов, которые он жалел бы для Кумыш, так что мне впору было ревновать. После появления в доме Кумыш отец буквально расцвёл: его портрет снова прочно водворился на Доску почёта, и не успевал он получить от колхозного бухгалтера деньги, как спешил купить Кумыш какой-нибудь подарок. Если его спрашивали о невестке, он, прежде чем ответить, с восхищением целовал кончики пальцев и только потом говорил: «Ангел. Настоящий ангел». А если мама случалась рядом, она добавляла неизменно: «Вот именно. Ангел — и всё».
Отец оформил доверенность на вождение машины на имя Кумыш. «Я стар, — говорил он в кругу таких же уважаемых яшули, и те согласно опускали белые бороды, — я стар, Аширу некогда. А Кумыш словно создана для того, чтобы возить бедного старика». И при этом молодецки выпячивал грудь.
Рано утром мы отправились в Ашхабад. Кумыш хотела сдать в музей этнографии все украшения и редкие наряды, которые мама подарила ей к свадьбе — среди них некоторые были уникальными. Родители, естественно, не возражали. Тем с большим удовольствием, придя однажды в музей, они увидели всё это под стеклом витрины, а в углу была карточка: «Вещи и ценности подарены музею…» — и дальше шли фамилии мамы и отца.
Вот и закончилась эта нехитрая история. Она началась на берегах Секизяба и на его берегах продолжается и будет продолжаться, покуда живы мы сами. Таким образом замыкается малый круг бытия, история одной семьи, живущей в одном ауле, чья жизнь связана с прозрачными водами этой реки, которая теперь влилась в большую воду старшей сестры, Амударьи. Так люди приходят на помощь друг другу, преодолевая горы и равнины, а теперь и реки берут пример с людей. Нет, по-прежнему не мал Секизяб, как и прежде мы пьём твою родниковую воду; только, если раньше бывало, что берега твои, побеждённые летним зноем, были пустынны и голы, то теперь они сплошь заросли фруктовыми садами.
После окончания института прошло четыре года. Занятия наукой требовали всех сил и, как ни тяжело мне было это, пришлось проститься со своим бульдозером. Теперь, после защиты диссертации, мне поручено проводить мои теоретические расчёты и разработки в жизнь. Все эти годы я разрабатывал и совершенствовал систему очистки и повторного использования насыщенных солями вод; наверное, этим я буду заниматься всю жизнь. Рядом со мною трудятся сотни и сотни людей, так же, как и я, озабоченных тем, чтобы ни одна капля добытой с таким трудом воды Каракумского канала не пропадала даром.
Дома у меня всё в порядке. Отец постарел, но характер у него всё такой же: боевой и детский одновременно. Он старается никогда не вспоминать историю нашей женитьбы.
Теперь мне уже совсем ясно, что он по-стариковски влюблён в Кумыш, и где бы ни зашёл разговор на любую тему, кончается он тем, что отец начинает перечислять достоинства своей снохи, и, судя по тому, что он не может остановиться, этим достоинствам нет конца. Ну и конечно, всё его сердце, как и сердце мамы, отдано маленькой шалунье по имени Гулялек. Она пришла в этот мир весной, когда распускаются красные маки — и по этим цветам и получила своё имя. Отец называет её козочкой, мама — золотым альчиком, и оба наперебой балуют её, чем только могут.
Мама продала всю свою живность, оставив только для своей любимицы одну корову. Я люблю смотреть на нашу семью, когда она вся в сборе, и только не могу понять, кто кого больше любит; внучка бабушку и дедушку, или они — внучку и Кумыш.
Иногда мы все вместе уходим на берег Секизяба. Мы садимся у самого водопада и затихаем, и тогда всё повторяется сначала, и Секизяб напевает нам свои давние и вечно молодые мелодии, словно соединив свою музыку с напевами Мыллы-ага и Тачмамед-ага, прибавляя к ним искусство Сахи-бахши и дивного музыканта Чары, и этому нет конца, как нет конца ни музыке, ни жизни.