Но было поздно. Предательство свершилось. И хотя о нем не знал никто кроме меня, я с ужасом осознал, что жить мне с этим грузом вины – до гробовой доски.


После смерти жены я почти год нигде не бывал, перемалывая, переживая, переосмысливая свое горе. И свое предательство.


Когда я выдирался из запоев, то снова и снова мучил себя вопросом, а стоит ли вообще жить?


Да и зачем, собственно? Ради чего? Или – ради кого? Детей, которые, наверно, могли помочь мне нащупать что-то, связанное с осмысленным существованием, у меня не было. Творчество? Полно, друг мой, какое там, к черту, творчество, когда из моей дергающейся руки выпадала кисть…


Горе… Как его опишешь? Четыре стены, четыре угла. Окно, и в нем грязная безликость двора. Волчий вой, прерываемый взрывами рыданий… Неужели это я? Больное посеревшее лицо с ввалившимися, безумными глазами, смотрящими внутрь черной души, – таким я видел себя, когда бросал взгляд в зеркало.


Мысль о самоубийстве иногда по ночам бередила сознание, но каждый раз мне бывало лень встать и плеснуть себе в стакан яду…


…Я не был стар, природа наделила меня крепкой, здоровой психикой, да и время шло. А время, как известно, хоть и суровый, но верный лекарь.


Однажды ночью мне показалось, что я нашел ответ. Мне приснилась юная прекрасная женщина. Я до сих пор не знаю, попадаются ли нам, скептикам и маловерам, такие женщины в реальной жизни.


Она обнимала меня, ласкала, успокаивала. Я по-детски всхлипывал и радовался ей. А она мягкой, почти материнской, рукой гладила меня по голове и говорила, что спасение во мне самом. Но не в сегодняшнем, почти спившемся неудачнике, а в том будущем Бахметьеве, каким я скоро стану и которому предстоит еще долгая жизнь. И в жизни этой еще будет столько всякого-разного, что не мешало бы мне к этому себя хорошенько подготовить.


И началось тогда мое выздоровление. Началось мое медленное возвращение в жизнь.


…Внезапно я проснулся. Посмотрел на часы. Без пяти три. Оказывается, я спал лишь мгновение. Но этот мимолетный сон вместил в себя страшный год моей прошлой жизни.


Я повернул голову. Подушка Дины была пуста.


Я тихо встал. Осторожно подошел к лоджии и остановился в дверях. С высоты десятого этажа открывался вид на город.


Там, внизу, ближе к ночному морю, по переулкам и ярко освещенным улицам бегали, мигая, как лампочки на новогодней елке, фары машин и мотоциклов.


Блудливо сверкали огнями ночные бары и дискотеки. Слабый ветер доносил разрозненные, похожие на приглушенные женские рыдания, звуки далеких оркестров. Курортный люд, утомленный отдыхом, отдавал здоровье и последние силы развлечениям и пороку.


Вместе с далекими, как бы рваными, звуками ветер нес беспокоящие сердце запахи уставшего за день моря и женских духов…


Я вышел на лоджию. Босые ноги ощутили приятную прохладу слегка шершавого кафеля и тончайшего слоя песка.


На полу, обхватив колени руками, сидела Дина. Она широко открытыми прозрачными глазами смотрела на луну.


Я опустился на пол рядом с девушкой.


Если хочешь услышать стопроцентную ложь, спроси женщину о ее прошлом.


Я давно не расспрашиваю своих женщин об их прежних романах.


Во-первых, потому, что они, если и согласятся ответить, нагородят тебе столько больно ранящей неправды, что быстро пожалеешь о глупых расспросах.


Во-вторых, такие расспросы – удел молодых ревнивцев, которым не под силу совладать с собственными чувственными переживаниями. А я, к несчастью, не молодой ревнивец.


Если же женщина сама начинает разговор о своем прошлом, то, на мой циничный взгляд, это вообще стоит оставить без внимания.


Мне показалось, что Дина готовит мне сюрприз в этом роде.


«Я хочу курить», – сказала она жалким голосом.


Я принес сигареты и опять сел рядом с ней.


Она закурила. Потом приступила к тому, чего я опасался.


«Прости меня, – сказала она, – я все еще люблю одного человека…»


Она заплакала. Потом прижалась ко мне, как бы ища защиты от самой себя. Хотя я не сделал никакого движения, она поняла, что мне это было неприятно.


«Прости меня, – опять сказала она, осторожно отодвигаясь. – Я так боюсь тебя потерять! Если ты меня бросишь, я умру».


«Спасибо за признание, – сказал я жестко, имея в виду ее слова о том человеке, – хотя лучше бы ты его не делала».


«Разве я виновата? Почему так?.. Разве это может быть так?» – сквозь слезы говорила она.


Я рассердился:


«Да что с тобой? Все было так хорошо! И ты разом все испортила! Послушай моего совета. Пока ты не выбросишь из своей памяти, из своего сердца, черт бы его побрал! этого твоего другого человека, он всегда будет стоять – или лежать? – между нами. Того человека ты любишь – если действительно любишь – потому, что он причинил тебе боль. Подожди немного, – я усмехнулся, – я сделаю то же самое. Пока же ты причинила боль мне. Кстати, этот твой другой человек, – я подозрительно посмотрел на девушку, – случайно, не Юрок?».


«Господи! – с досадой воскликнула она. – Причем здесь Юрок?!»


…На следующее утро я взял напрокат машину, и мы, как я уже говорил, отправились в Венецию. Во время поездки я и Дина вели себя так, будто ночного разговора не было.


Глава 6


Чтобы окончательно запутать повествование, вернемся на время в Москву, в мою гостеприимную квартиру, открутив назад несколько недель.


Идея попутешествовать вместе с Диной по Италии пришла мне в голову вскоре после отъезда Юрка.


В самый разгар двухдневного пьянства Юрок внезапно исчез, оставив после себя гору сигаретных окурков и один грязный носок. И забыв прекрасную длинноногую Ундину.


Негодуя по поводу исчезновения друга, я провел тщательное расследование, с пристрастием допросив девушку. Но она сама ничего не знала, твердя, что визит Юрка я выдумал. И вообще, заплетающимся языком заявила она, она никакого Юрка не знает. Его я, по ее словам, тоже придумал.


«Все это ваши фантазии, господин художник, – твердила она, раскачиваясь на стуле и странно жестикулируя, – как перед Богом, клянусь, никогда не знала никакого Юрка».


Я был в затруднении.


«А как же это?» – спросил я, с отвращением поднимая с пола улику – носок Юрка. Но девушка была не в силах удостоить меня ответом, ибо уснула во время допроса.


Я же всю ночь я не спал. А может, и спал. Если сном можно назвать состояние, похожее на каталепсию или обморок.


Наступило утро…


«Все, больше не пью!» – взбадривая себя, на всю квартиру проревел я.


«Зарекалась свинья апельсины не есть», – тотчас отреагировал звонкий женский голос из столовой.


Я сполз с кровати и на карачках, охая и причитая, направился на голос. Открыв ударом лба дверь в столовую, я замер в изумлении. Комната сияла чистотой как операционная районной больницы перед приездом министра здравоохранения.


В кресле сидела Ундина и пилочкой полировала ногти.


«Вам помочь добраться до ванной?» – спросила она.


Я провел в ванной часа два, передвигаясь, как пораженный артритом сомнамбул.


Я бился целый час, брея лицо, которое так сильно опухло, что его рабочая площадь увеличилась ровно вдвое и, казалось, составляла не менее квадратного метра. Особое тщание и мастерство мне понадобились, когда я приступил к пробреванию неизвестно откуда взявшихся складок. Я надувал щеки, пыхтел от натуги, стараясь разгладить кожу. Временами мне казалось, что я брею не себя, а собаку породы шарпей. Вконец измучившись, я добрился-таки, после чего принял твердое решение временно завязать с выпивкой.


Это решение начать новую, – трезвую! – жизнь тронуло меня до слез. Потом, стоя под душем, я, радостно обновленный, ледяной водой смывал эти слезы.


Я вышел из ванной, стараясь уверенно переставлять ватные ноги, и поэтому моя походка, наверно, со стороны напоминала прогулку пьяного эквилибриста по намыленному канату. Пол все время норовил выскользнуть из-под ног. Создавалось ощущение, что я передвигаюсь по палубе судна, угодившего в десятибалльный шторм.


Я чувствовал, что Ундина с интересом наблюдает за моими развинтившимися ногами.


Весь день после этого девушка поила меня чаем с сухариками и горячим молоком. Я был так слаб, что не мог сопротивляться. Непривычные напитки едва не свели меня с могилу.


Но, должен признаться, забота этой юной особы была мне чрезвычайно приятна.


И – удивительно! – следующая ночь прошла спокойно. Я спал таким здоровым, свежим сном, каким не доводилось спать многие годы.


Дина уложила меня в кровать, как ребенка или покойника, скрестив мои руки на груди и прочитав на ночь короткую молитву, состоявшую из одной фразы. Она горячечным шепотом сектантки несколько раз подряд быстро-быстро проговорила:


«Спи, моя радость, усни!». И я с приятной улыбкой на устах смежил вежды.


А перед этим мы, удобно устроившись в креслах, смотрели телевизор, в один голос ругая передачи за пошлость и низкое качество. Шесть или семь раз я бегал в туалетную комнату блевать проклятыми сухариками и коктейлем из молока и чая…


Следующие пять дней мы провели вместе. На второй или третий зашли в Манеж поглазеть на персональную выставку моего давнего приятеля Симеона Шварца.


Бывший абстракционист, он, когда-то написавший авангардное полотно «Шварцы прилетели», теперь халтурил в строго академической манере, принесшей ему известность и богатство. Бог мой, как мельчают люди! Прав был пьяный Юрок.


Рассматривая колоссальных размеров картины, изображающие то, чего никогда не было и быть не должно, я громко возмущался, своим вызывающим поведением приводя в негодование истинных ценителей искусства, которые толпами бродили по выставке, и бритые наголо служители едва не вывели меня вон.


А говорил я о том, что Шварц, воодушевленный нетребовательностью публики и обнаглевший от собственной безнаказанности, гадит на покрытый грунтом холст, как вороны гадят с деревьев на прохожих – удивительно кучно и точно.


Поставив Дину перед портретом какого-то уголовника в дорогом костюме при белоснежной рубашке и строгом галстуке, я обратил ее внимание на наручные часы портретируемого. Художник был настолько примитивно реалистичен, говорил я, что скрупулезно отметил время, когда состоялся последний сеанс.


«Посмотри, – сказал я, любуясь своей профессиональной зоркостью и упиваясь собственным ироничным остроумием, – одиннадцать пятьдесят шесть. До боя кремлевских курантов – всего ничего, каких-то четыре минуты! Картина вот-вот сама исполнит гимн Советского Союза! Какой дремучий натурализм! И какая похвальная точность!»


Симеон Шварц был личностью не обычной. У него была куча достоинств. Например, он обладал исключительно крепким здоровьем. Он никогда не болел и не мог понять, почему болеют другие. Он страшно удивлялся, когда узнавал, что кто-то из его знакомых простудился или умер от инфаркта.


«Умирать раньше срока – пошло! Синоним смерти – распущенность! Дисциплинированные, тренированные люди не имеют права ни болеть, ни умирать!» – выпячивая цыплячью грудь, убежденно говорил он и пропускал очередные похороны, ссылаясь или на занятость, или на плохое настроение.


Траурные церемонии он принципиально не посещал, щадя нервы. Он говорил, что у него нет времени на всякие глупости, вроде созерцания позеленевших лиц покойников. Он не любил расстраиваться, справедливо полагая, что это сокращает дни и без того короткой жизни.


Он, в отличие от известного философа древности, не назначал себе какой-то определенной даты смерти. И делал он это не из суеверного страха. Подозреваю, он намеревался жить вечно.


Уверен, в его родословную книгу некогда затесался легендарный Голиаф, который был бы жив и поныне, если бы не его роковая встреча с Давидом, который все свои дела решал при помощи грубой физической силы.


В течение нескольких лет мы, что называется, дружили домами. В то время для меня и Шварца это означало, что мы были обязаны вместе проводить уикенды. Мы их и проводили вместе. И чаще всего без жен (я тогда был женат). Иногда с подружками.


И вдруг Шварц заболел. Разговаривая по телефону с его женой, веселой и умной хохлушкой Майей, я слышал в трубке, как мой друг громко кашлял и, откашлявшись, томно стонал.


Я хотел навестить больного, но Майя решительно и, как мне показалось, насмешливо отказала мне в этом.


Прошла неделя. Потом – другая. По каким-то кляузным делам зашел я в Академию. Встретил Шварца в буфете. Бросился к нему. Меня поразило, как сильно он изменился. Как постарел и обрюзг.


Что делает с людьми болезнь!.. И вот что он мне поведал. Оказывается, он был при смерти. Но, благодарение Создателю, его здоровье теперь вне опасности. Говоря это, Сёма устремил вдаль померкшие глаза и надолго замолчал.


Да, плохи твои дела, коллега Шварц, подумал я. Глаза никуда не годятся. И весь ты какой-то притихший и поблекший. Ясно, что болезнь не прошла даром не только для тела, но и для души…


Я приободрил его, сказав, что все зависит от него самого, от силы его воли. «Да, – сказал он и странно посмотрел на меня, – но есть что-то сильнее воли».


Позже Майя со смехом рассказала мне, как все было на самом деле. У Сёмы впервые за всю его сорокалетнюю жизнь случилась заурядная простуда.


Когда Шварц в начале болезни испытал непривычное недомогание, сопровождавшееся незначительным повышением температуры и легким ознобом, он, до той поры не ведавший, что такое плохо себя чувствовать, решил, что пришел его смертный час.


Сначала новые ощущения ужаснули его. Потом, с грустью осознав, что от судьбы не уйдешь, он смирился и решил мужественно встретить смерть.


И как ни стыдила его Майя, призывая прекратить дурачиться, Шварц, искренно убежденный, что ему приходит конец, глазами полными горя и укоризны смотрел на бессердечную жену и готовил себя к смерти.


Он вдруг вспомнил, что он еврей, и решил обратиться к иудаизму.


Он потребовал, чтобы ему немедля раздобыли Талмуд и привели раввина.


Но православная Майя проявила неожиданную твердость, и Шварцу не оставалось ничего другого, как выздороветь. И он выздоровел.


Худосочного и невзрачного Шварца безумно любили и жалели женщины, среди которых попадались удивительные красавицы и умницы.


Он часто сходился с ними. О его увлечениях знала терпеливая Майя. Она страдала, потому что тоже была влюблена в этого талантливого человека, давно сознательно и без угрызений совести продавшего душу дьяволу.


Он обладал непревзойденным талантом прекращать близкие отношения с женщинами, обходясь без истерик и скандалов.


Расставаясь с очередной подругой, хитроумный Симеон так виртуозно и убедительно обставлял процедуру расставания, что введенная в заблуждение жертва оставалась в полной уверенности, что это не он ее соблазнил и подло бросил, а она, неблагодарная и порочная, оставила несчастного Шварца.


Как он это делал – для меня загадка.


А элегантно покинутые им женщины долгие годы продолжали боготворить коварного возлюбленного. Наверно, этот заморыш знал что-то в природе женщин. Что-то, чего не знали они сами…


Он ступал по женским телам, как Наполеон – по трупам на бранном поле Аустерлица.


Однажды в подпитии, в обществе непритязательных и беззаботных девушек, которым было совершенно наплевать, о чем при них говорил Шварц, он, горделиво выставив вперед свой раздвоенный сластолюбивый подбородок, признался мне:


– Мне сорок лет. Из них больше половины я любим женщинами. Представляешь, сколько за эти годы надо мной было одержано побед?


И он самодовольно заржал. Как же мне хотелось набить ему морду!


Он не скрывал, что жил чужим состраданием. Он им питался. Он с наслаждением пил чужие слезы жалости.


Через всю жизнь Симеона Шварца прошла великая любовь. Это была любовь к самому себе. Он любил себя всего: от макушки до пяток.


Майя, которая знала Симеона лучше, чем он знал самого себя, рассказывала мне, что ее муж каждое утро ненадолго застывал у зеркала и, внимательно разглядывая свое поношенное лицо, с воодушевлением восклицал: «Ты только посмотри, Майечка, что делают с человеком правильный образ жизни и контрастные души. Господи, да это просто чудо – у меня лицо двадцатилетнего юноши!»


И, искренно веря в свою неотразимую моложавость, он любовно мял пальцами дряблые щеки, изрезанные глубокими старческими морщинами.


Сын дамского портного и медсестры, он с детства испытал радости российского антисемитизма.


Он хорошо знал, что творится в душе десятилетнего мальчика, когда ему вслед пускают «жида». Мне кажется, он всю жизнь нес в себе это оскорбление. Это было то тайное, чем он не делился ни с кем.


Только однажды он проговорился. Мы к этому моменту уже порядком нарезались, и он, наваливаясь на меня своим тщедушным телом, исступленно орал: – «Как я вас всех ненавижу!»


Он был чистым продуктом эпохи застоя. В его представлении честным можно было быть лишь тогда, когда молчишь.


Удивительно, но Шварц, стопроцентный еврей, никогда не заговаривал об отъезде в Израиль. Когда об этом с ним заговаривал кто-то другой, он морщился: «Зачем? Что я там не видел? Там же столько евреев! Не протолкнешься!»


Шварц шел по жизни в мягких сапожках конформиста, чувствуя себя всегда удобно и легко, будто жил он не в бушующем море абсурда, а в точном мире математики, где каждая формула выверена и доказана тысячами высоколобых ученых.


Ему было безразлично, какая политическая погода стоит на дворе. Циник до мозга костей, он доил любой режим. Доил как корову. Хорошие удои давала корова в родовых пятнах капитализма. Но до этого у него и красная коммунистическая корова доилась совсем не дурно.


Для него раз и навсегда определилась только одна непреложная истина. Она состояла в том, что Симеон Шварц существует в мире в единственном числе и что ему при любых обстоятельствах должно быть хорошо.


Все остальное имело право на существование как довесок к его представлению о собственном величии и только потому, что оно могло обеспечивать ему покой и благополучие.


И, что интересно, все – даже умная Майя – считали его гением. И, – несмотря на признание и богатство, – гением недооцененным и до конца не понятым. А потому все жалели несчастного, страдающего художника. Как они это делали, я уже сказал.


А уж его репутация порядочного человека просто не подлежала сомнению…


…Насладившись ремеслом Симеона Шварца, мы с Диной отправились в «Метрополь».


Манеж настроил меня на критиканский лад. Сам я там никогда не выставлялся и потому таил в глубине души обиду и зависть, чернее которой может быть только сажа.


С отвращением потягивая лечебную минеральную воду, я изложил Дине свой взгляд на современное искусство.


Моя пылкая, желчная речь, полная едкого сарказма и щедро уснащенная выражениями, вроде: «эффект холодной гармонии цветов», «виртуозный шедевр взаимопроникновения в смердящий мир безвкусицы», «упадок мировой культуры и лживость псевдоценностей», – не произвела на Дину никакого впечатления.


Хотя она старательно делала вид, что внимательно меня слушает.


Наконец мне все это надоело, и я решительно заказал себе водки.


После обеда мы заглянули в дворик старого МГУ. Я знал, что этот дворик с давних пор прозван студентами психодромом. Удивительно симпатичное местечко. Я не раз замечал, что именно там у меня замечательно прочищались мозги. Стоит немного посидеть…


Присели на скамейку.


Ресторанная отбивная приятно грела желудок, а двести граммов водки – душу.


Я с удовольствием закурил, намереваясь продолжить приятный разговор, сокрушая пресловутые ценности с Симеоном Шварцем в придачу. Но Дина опередила меня:


«Во все времена были такие, как ты», – вздохнула она. Я недовольно скосил на нее глаза. Она поспешила меня успокоить:


«И такие, как Шварц, тоже…»


«Что ты хочешь этим сказать?»


«Надломленность. Надломленность и безверие…»


«Наверно, ты права… – согласился я. – В юности всем хочется щегольнуть байроничностью. Это так загадочно. Но потом это входит в привычку… В опасную привычку. Но дело не только в этом. Вот ты молода… Тебе трудно понять, что предыдущие поколения, по большому счету, напрасно прожили свои жизни. Особенно это касается моего поколения. Мы – лишние люди. Когда-то мы верили… Потом мы потеряли старую веру. А новую – не обрели… Поверь, я не разыгрываю роль индивидуума, разочаровавшегося в жизни. Это было бы наивно. Мне нет нужды в этом. За меня все разыграла жизнь. Я не то что разочарован, я потерял интерес ко всему. Это болезнь. И она неизлечима. Я пытался…»


«Надо верить в жизнь…»


«Ах, если бы все было так просто! – с горечью воскликнул я. – Вот ты говоришь, надо верить… Скажи еще – необходимо! Как можно обязать кого-то верить во что-то? Заруби себе на носу, дитя мое, мы, я имею в виду себя и своих сверстников, потерянное поколение. Поколение без веры, без будущего. И тут уже ничего не поделаешь… С нами все понятно: мы рано или поздно уйдем, это неизбежно и закономерно. Вопрос в том, кто придет нам на смену. Мы настолько самозабвенно были увлечены своими проблемами, что совсем забыли об этом. И пока я с прискорбием вижу, что вырастает не смена, которая должна быть лучше нас, а какой-то чертополох. Не скажу, что меня это сильно беспокоит, для этого я слишком эгоистичен, но мне интересно…»


«Но так было всегда! Новое поколение, по мнению уходящего, никогда не бывает достойным предшественников. И все же, как хорошо верить в жизнь!»


«Кто же спорит? Впрочем, может быть, я, как все нытики, сгущаю краски, и это не поколение потерянное, а я – потерянный… И прекратим этот разговор. Он мне неприятен. Особенно после такого роскошного обеда. Я чувствую, что от этих разговоров во мне перестал перевариваться шницель по-венски… И вообще наш диалог напомнил мне дурную пьесу, в которой героиня в порыве вялой страсти предлагает герою спуститься к реке. Так и говорит, идиотка: «Павел, пойдемте к реке!» Вместо того чтобы предложить ему лечь с ней в постель! Впрочем, прости, я не тебя имел в виду и уж совсем не хотел тебя обидеть».


В этот день мы долго бродили по Москве, которую, как я понял, Дина, якобы приехавшая в столицу из города Шугуева, знала не хуже меня. Господи, какой там Шугуев! У Дины был выговор коренной москвички…


О себе она, несмотря на все мои хитрые маневры, рассказывать избегала.

…А через неделю мы с Диной вылетели в Римини.


Глава 7


Если почтенный читатель еще не очумел от перемещений героев во времени и пространстве, предлагаю ему опять сцену на венецианской площади, где прекрасная зеленоглазая Дина и Ваш покорный слуга уже на протяжении двух глав терпеливо сидят за столиком открытого ресторана и наслаждаются попурри из неаполитанских песен в исполнении музыкантов в белом с золотом.


…Солировавший тромбонист так старательно раздувал щеки, что напомнил мне Алекса в московском ресторане, когда тот, исходя слезами, пережевывал украденную у меня котлету по-киевски.


Поскольку я не верю утверждениям, что время нельзя востребовать из прошлого, то позволю себе немного пожонглировать воспоминаниями и напомнить читателю, – оживляя его воображение, – что в тот восхитительный ранний вечер солнце уплывало за крышу собора, и ветер тревожил лицо, и шум толпы волновал сердце, и волновала музыка, вызывая щемящее чувство неопределенности, и рука Дины лежала на моей руке, и слова были произнесены…


– Я тебя люблю, – сказала она. И я поверил ей. Я поверил ей, хотя знал, что все обман. И на сердце стало тепло. Но я хотел быть грубым, потому что боялся быть нежным. И потому сказал:


– Зачем ты прикидывалась дурой? Тогда, в тот вечер, когда рокотала, как иерихонская труба?


…Я расплатился, и мы, обогнув собор, вышли на набережную. Быстро темнело. Мимо дворцов дожей, мимо старинной тюрьмы, в которой когда-то томился Казанова, мимо отелей, по горбящимся, изнывающим от векового напряжения, мостикам, перекинутым через издыхающие при впадении в залив каналы, мы подошли к причалу. Я купил два билета на пароходик, не спросив, куда он направляется и когда вернется назад. И вернется ли вообще…


Прогулочный кораблик, ярко светя перед собой прожектором, не торопясь, пересек залив, вошел в широкий канал и, грохоча древним дизелем, упрямо и уверенно двинулся по нему навстречу сгущающейся темноте.


Мы с Диной стояли на палубе, ближе к носу кораблика, прижавшись друг к другу, как молодые влюбленные. Пьянящий запах свежескошенной травы долетал до нас с близких берегов, напоминая о детстве, когда отец на даче резал привезенный из города арбуз…


Свежий, почти холодный ветер, пронизывал нас насквозь и заставлял прижиматься друг к другу все тесней и тесней. Нас окружала тьма. Прохладный арбузный запах травы пьянил…


Я поцеловал Дину в теплую голову, ощутив на губах медовый вкус ее волос…


«Единственная река, которая течет против Леты, река воспоминаний». Довлатов.


Неужели, чтобы почувствовать – пусть на мгновение – вкус к жизни, надо всего лишь взять билет в оба конца?


…Мы вернулись в Венецию уже ночью.


…Воздух этого волшебного города заражен ядом романтической любви. Попадаешь в Венецию – и ты пропал. Здесь ты не можешь не влюбиться. И не важно, что твоя первая любовь осталась в далеком прошлом, а сам ты телом похож на поставленную стоймя раскладушку, на которую надеты брюки, рубашка и туфли.


Я подозревал, что, покинув Венецию, расстанусь и с тем чувством, которое начал испытывать к Дине.


Мне не хотелось торопить события. Но в Венеции надо либо жить, либо – уезжать после двух-трех дней, чтобы город не наскучил тебе, а остался в памяти как светлое, сентиментальное воспоминание.


Эти два-три дня прошли, и я стал тяготиться Венецией. Я не хотел быть вечным туристом, навсегда прикованным к древним камням, дворцам дожей и каналам с беспрестанно снующими по ним гондолами. Надо было уезжать. Но куда? Разве везде не одно и то же?..


Меня приводила в трепет мысль, что завтра я проснусь и не буду знать, чем занять себя до вечера, когда можно будет хотя бы напиться.


Я смотрел на Дину, заглядывал в ее зеленые глаза, в которых уже не было прежнего блеска, и понимал, что и она погружается в сходное настроение.


Иногда Дина уходила гулять одна. Я валялся на диване и пустыми глазами смотрел телевизор.


… Мы сидели в маленьком открытом ресторанчике на набережной у Большого канала и пили шампанское.


– Тебе не кажется, что мы знакомы много лет? – спросил я.


– Не знаю… – рассеянно ответила она, рассматривая разложенный на столе план города с историческими достопримечательностями. – Мы еще не были в музее Дворца дожей и галерее Академии.


Я повертел сигарету в пальцах и, сдерживая раздражение, отчеканил:


– Я не могу, как те туристы, которые превратили увлекательные путешествия в профессию и исколесили на старости лет полмира, бегать по музеям и фотографироваться возле каждого вытесанного из мрамора древнего грека, любуясь его сифилитическим носом и отбитыми еще до нашей эры яйцами…


– Ого! Сколько сарказма… – Дина кротко улыбнулась. – Я думала, тебе это интересно. Ты ведь художник… Почему ты на меня сердишься?


– Прости. Это я на себя сержусь. Совершенно не могу долго сидеть на одном месте.


– А как же Москва?.. Ты там годами сидел, никуда не выезжая.


– Там я работал. И потом, – то Москва… Дом, хозяйство…


– Что-то мешает тебе работать здесь… Или кто-то. Может, я? Я могла бы уехать…


– Я сам себе мешаю… И потом, все эти пейзажики тысячи раз тысячами художников написаны и так набили оскомину, что… – я замер с открытым от изумления ртом.


Мой взгляд случайно упал на странного туриста, идущего в толпе низкорослых японцев и диковато озирающегося по сторонам. Он был бы похож на ребенка, потерявшего мать, если бы не имел на лице пятидневной щетины и если бы не возвышался над азиатами на целую голову.


А так турист как турист. Почти. В летних, свободного покроя, брюках, голубой рубашке и сабо на толстой подошве. Правая рука мяла невероятно большую, устаревшего фасона, с высокой тульей и широкими полями, соломенную шляпу, увенчанную красной атласной лентой и пошлым бантом.


В левой руке небритый гражданин нес корзину с цветами, фруктами и бутылкой армянского коньяка.


Глаза туриста уперлись в меня. Он резко остановился – будто наткнулся на невидимую стену, и, замерев, некоторое время простоял неподвижно, постепенно осознавая, что нашел если не мать, то, по крайней мере, человека, которому сможет без опасений доверить корзину.


Японцы, сцепляясь сумками, обтекали его по сторонам. По лицу туриста бродила плотоядная людоедская улыбка. Он коротко размахнулся и артистичным движением выбросил старомодный головной убор в воды Большого канала.


Маленькие азиаты разом загалдели и принялись снимать на видео весело покачивающуюся на воде соломенную шляпу необычной формы и невиданных размеров.


– Действие первое, явление седьмое, – сказал я, сдерживая радость, – те же. К сидящим за столиком шаркающей кавалерийской походкой подкрадывается Энгельгардт. В руках корзина…


– Ну, наконец-то, едва вас нашел! Я здесь уже два часа, – усталым голосом сказал Алекс, подходя и ставя корзину на стул. – Ну и жарища! Здесь всегда такое пекло?


– Шляпу не жаль?


– Она у меня водонепроницаемая…


– Каким ветром?..


– Да вот, решил развеяться… Прилетел утром.


– Прилетел? Своим ходом? – спросил я. – На собственной реактивной тяге?

Алекс с укором посмотрел на меня.


– Ладно, садись, – вздохнул я, – садись, раз прилетел… Познакомься, Дина, это Алекс. Человек-легенда. Летающая легенда. Легенда, не знающая границ…


– Александр Вильгельмович Энгельгардт, – вежливо представился мой друг, пристально глядя на Дину и протягивая ей цветы, – представитель вольных каменщиков. Масон, одним словом…


– Врет он все… Не слушай его, Дина. Алекс – неудавшийся художник. Вроде меня. Только еще хуже. Единственное, что он умеет делать более или менее профессионально, это ходить по потолку.


Я посмотрел на Дину. Ее глаза загорелись веселым огнем.


– Я не хуже, – обиделся Алекс. – Я просто еще более неудавшийся… А прогулки по потолку… – сказал он небрежным тоном, – прогулки по потолку – давно пройденный этап.


– Ты где остановился?


– Свет не без добрых людей. Приют мне обеспечен, в самолете я познакомился с одной очень милой дамой…


– Милой дамой?..


– Да, да, очень милой! Правда, у нее, к сожалению, есть недостаток…


– Недостаток?! Разве у женщин могут быть недостатки? – изумленно спросила Дина.


– Увы, у этой есть, – подтвердил Алекс, еще раз взглянув на девушку.


– Все ясно. Она стара…


– Если бы только это…


– Так, значит, она стара?..


– Хуже, она скупа… Но, кажется, она понемногу исправляется, – осклабился Алекс и, достав из кармана пачку банкнот, с удовольствием повертел ею перед нами. Он даже зажмурился и понюхал деньги своим породистым носом.


Официант подумал, что понял все правильно. Он тут же очутился рядом с Алексом и, преданно заглядывая ему в глаза, склонился в ожидании приказаний.


Когда Алекс, гурмански потирая руки, попросил его принести стакан апельсинового сока, у официанта вытянулось лицо.


– Ты заболел? – участливо спросил я.


– Я больше не пью, – печально ответил он и, видя, что я жду объяснений, продолжил: – Ты ничего такого не подумай, я просто вдруг перестал находить удовольствие в этом.


– А раньше находил?


– Находил.


– Всегда?


– Всегда!


– И что же тебе нравилось?


– О, это очень просто. Это вроде сигарет. По крайней мере, для меня. Я пить и курить начал только потому, что мне это было приятно. И потом, это так романтично – бокал вина, потом сигарета, синий дымок, мужественный взгляд… А сейчас это ощущение прошло. Если так дело и дальше пойдет, я и курить брошу. А пока бросил пить. Не поверишь, не пью больше… одного дня! И не тянет!


– Ты и раньше, я помню, пытался бросить… И не один раз.


– Дело в другом. Тогда я, сознавая, что могу спиться, пытался бросить пить. А, оказывается, моя свободолюбивая натура не терпит насилия. И потому мои попытки заканчивались крахом. А теперь что-то, независимо от моего желания, произошло со мной, и выпивка уже не приносит мне, как прежде, удовольствий, связанных с романтическими мечтаниями, уносящими в мир волшебных иллюзий. Ах, вспомни, Сережа, как, бывало, хорошо мы сидели, переваривая бурчащими животами водку или портвейн, и, опьяненные мыслями о счастье, мечтали об ожидающих нас миллионах и сказочном будущем!


Он помолчал, вспоминая, потом сердито произнес:


– Может, это Бог услышал, наконец, молитвы моей бедной матери, и потому меня не тянет к выпивке? И потом, если бы я всегда пил только благородные напитки! Вспомни, какой только гадостью мы с тобой не надирались!


– Ну-ну. А здесь-то ты как оказался?


– Как?.. Взял билет и прилетел.


– А корзина?


– Не мог же я оставить ее без присмотра? – удивился Алекс. Потом неожиданно мягко спросил: – У тебя еще есть вопросы к усталому путнику?


– Есть. Не говори, что наша встреча случайна…


– Это не я. Это Юрок. Его идея. Кстати, он просил меня передать тебе вот это… – Алекс наклонился над корзиной, порылся в ней и достал конверт. – Полюбопытствуй. Юрок просил, чтобы ты его сразу же вскрыл. – И Алекс протянул мне письмо.


Мне не понравился тон, каким были сказаны последние слова. Я слишком хорошо знаю своих друзей, чтобы недооценивать некоторые из их поползновений.


Я быстро вскрыл конверт. Узнал размашистые каракули Юрка. Он писал:


«Надеюсь, Алекс нашел тебя.


У меня запой. И косвенно в нем повинен ты. И косвенно я обвиняю тебя. Ты отнял у меня отраду дней моих печальных… Что мне еще оставалось?..


У меня запой, из которого меня может вывести только безносая с косой. Кстати, она недавно побывала у меня. Ночью. Безносая оказалась очень милой пожилой дамой, только от нее исходил сильный запах сероводорода, то есть, я хочу сказать, что она пованивала протухшими куриными яйцами. Прибыла с целым выводком чертей.


Один из них, самый длиннорогий, настойчиво предлагал мне, не откладывая в долгий ящик, сейчас же отправиться с ними в ад, говорил, что мне по блату забронировано там местечко. Местечко, говорил, хорошее, низкое, сухое, рядом с главным конвертером.


Клялся, что примет как родного. Ручался, что будет лично поддерживать в конвертере высокую температуру. Но я уперся из последних сил и не поддался уговорам. Чертяка передавал тебе привет, сказал, что готов принять и тебя… И место, сказывал, найдет не хуже.


Кстати, старушка с косой тоже передавала тебе привет, уверяла, что ждет не дождется, когда вы свидитесь. Говорила, что специально к встрече с тобой наточит косу. Какая трогательная забота, не правда ли? Согласись, не каждый малозаметный (извини!) художник удостаивается столь пристального внимания сильных мира того… Надеюсь, ты польщен?


Твое внезапное исчезновение могло бы навести тех, кто тебя плохо знает, на мысль о паническом бегстве. Но я так не думаю. Полагаю, если бы хотел драпануть, ты бы мне или Алексу наверняка открылся.


А коли ты не посвятил нас в свои планы, решил я, значит, в твоем решении уехать отсутствовали мотивы бегства (если бы знал, какого труда мне стоила последняя фраза!). О том, где ты можешь находиться (твое дело – верить или не верить), я узнал у гадалки. Есть среди наших знакомых такая симпатичная особа. Помнишь?.. (И вообще, зная тебя, вычислить Венецию не так уж сложно…)


Она же, к слову сказать, и посоветовала предупредить тебя о… (об этом ниже).


В общем, у меня запой, и поэтому выбор пал на Алекса. Он неожиданно оказался в форме. Сейчас, в минуту временного просветления, я сообщаю тебе, что, хотя и желаю тебе всякого зла за то, что ты увел у меня последнюю надежду прославиться, ты правильно подбирал друзей. Они тебя никогда не подводили. Не подведу и я.


И все же, зачем ты увел у меня Ундину, па-а-адлец ты такой? Я мог с ее помощью прославить себя в веках – ей надо было только единожды на ТВ спеть с группой «Белки» какую-то дурацкую песенку. Вернее, даже не спеть, а раскрыть рот «под фанеру» и пару-тройку раз дрыгнуть ногой. И все дела! И я, как ее агент, мог забыть о работе месяца на три!


И что ты в ней нашел?! Она же такая дура! Зачем ты взял ее с собой? Не по-ни-ма-ю! Я помню твоих женщин. Какие попадались достойные экземпляры! Помнишь ту полненькую с низко поставленной жопой и без двух передних зубов? А ту блондинку с протезом вместо ноги? Ах, какие были времена! Кстати, если тебе это интересно, я с этой твоей дурой – Ундиной – не спал. Честное слово! Ну да ладно, кто старое помянет… За «дуру» извини.


Я должен закончить письмо, пока еще могу соображать. Сейчас я скажу то, что вряд ли тебя обрадует. Приготовься. Придвинь стул. Присядь. Так будет легче. Не помешает также тяпнуть граммов двести… Приготовился? Тогда слушай. Тебя ищут. Кто ищет и почему – я до некоторого времени понятия не имел.


Ты знаешь, у меня связи и знакомства повсюду. И вот что мне стало известно. Некие люди интересуются тобой. Это строгие и архисерьезные люди! Повторяю, кто они такие, не знаю… Знаю только, что эти люди шутить не любят, они отслеживают все твои связи.


Кстати, твой дом… В общем, ты бы его не узнал. Кто-то побывал в нем. И не очень-то церемонился со всем тем, что там есть. Вернее, было… Ничего не взято – это я знаю точно, поскольку мне знакома там практически каждая вещь.


Я был у тебя дома во вторник. Все перевернуто, переломано, изодрано. Обивка на диванах и креслах распорота. В спальне изрезали на куски твое любимое, известное нескольким поколениям наших общих любовниц, кумачовое покрывало…


Слава Богу, уцелел рояль. Также не тронули копии Коровина. Высказываю осторожное предположение: возможно, разгром производила творческая бригада меломанов и почитателей замечательного таланта вышеупомянутого живописца…


А в остальном отделали твою квартирку, как Бог – черепаху. Похоже, искали что-то. Интересно, что?.. Не грязный же мой носок, который я по пьянке забыл у тебя?! Кстати, где он? Мне его очень не хватает. А запасного у меня нет… Не могу же я постоянно щеголять в одном носке!


А может, искали не что-то, а кого-то?.. Не знаю, стоит ли тебе возвращаться. По крайней мере, в ближайшие недели. Я бы на твоем месте погодил… Может, как-то все образуется, успокоится, рассосется. Эти бандюги, глядишь, будут гоняться тем временем за каким-нибудь другим идиотом: не до тебя будет и о тебе забудут…


Так раньше бывало… В тридцать седьмом, например. Мне дед рассказывал. Он чудом уцелел во время великих чисток. Он, в то время молодой бравый мужчина, проживал в коммунальной квартире в Кривоколенном переулке.


Когда за ним пришли, его, к счастью, не оказалось дома. Он заночевал у бабы, которая жила этажом выше. У нее как раз муж был в командировке… вот кому дед всю жизнь был обязан в церкви свечки ставить!


А он, подлец, ставил его жене… В общем, вместо деда чекисты, чтобы выполнить план по арестам врагов народа, замели первого попавшегося жильца этой квартиры. Им оказался бывший владелец дома, совершенно глухой девяностовосьмилетний старик, которому в дальнейшем было инкриминировано преступное участие в создании подпольной правооппортунистической сети террористов.


Он признался, что в планы этой широко разветвленной организации, имевшей свои филиалы почти во всех крупных городах страны, якобы входил захват Кремля с последующим арестом членов Советского правительства и их публичной казнью на Красной площади у Лобного места.


Причем во время штурма большевистской цитадели древний старец, который, к слову, не мог передвигаться без посторонней помощи, – у него были парализованы ноги, – должен был осуществлять оперативное руководство одной из боевых моторизованных групп и во главе ее первым ворваться на броневике на территорию Кремля.


Надо ли говорить, что несчастный старик подписал все, что ему подсунули верные стражи революции, сами и придумавшие вышеупомянутую подпольную организацию.


Вот времена были! Что – по сравнению с ними – времена нынешние?.. А мы еще жалуемся, ворчим, ругаем власть…


Что-то ты, видно, натворил, ослик ты мой серый… Что? Почему разворотили твой дом?


…О разгроме заявила гадалка. Менты, по ее словам, приехали, посмотрели, задали ей кучу вопросов, потом отбыли, даже не опечатав квартиру. Вот такая у нас милиция.


Заканчиваю. Чувствую, на меня наваливается хандра – верный признак белой горячки. Пойду, нацежу себе лекарства. Храни тебя Господь! Береги Ундину. Она еще пригодится. Не потеряла ли она интерес к своим экзерсисам с предметами? Может ли она сдвинуть с места что-то тяжелее малярной кисти? Шучу… Прощай, похититель шансонеток, орущих, как пароходные сирены. Твой Юрок».


Я медленно сложил письмо и сунул его в карман. Я знал, о какой гадалке писал Юрок. То была соседка, тетя Шура. Никакая она не гадалка. Ей одной я, оставляя ключи от квартиры, сказал, куда еду.


Так… Значит, меня ищут… Я поежился.


Зачем им понадобилось кромсать обивку и ломать мебель? Ясно, они искали меня. А все перевернули потому, что были вне себя от досады, полагая, что упустили специалиста по сглазу. А рояль и картины не тронули по чистой случайности…


Здесь мне придется остановиться и приоткрыть завесу, скрывающую одну из моих самых сокровенных тайн.


Специалист по сглазу – это я. Это они так полагают. Хотя…


…Я давно корю себя за невольное убийство. А было ли оно, это убийство?..


Как-то, несколько лет назад, в одном баре на Остоженке я в одиночестве сидел за столиком и утолял жажду вином. Когда я перешел на крепкие напитки, ко мне подсел интеллигентного вида господин средних лет.


Я не возражал, потому что к этому времени пребывал в том состоянии, когда мне уже требовался собеседник. Разговор у нас с ним с самого начала возник какой-то странный. Что-то о природе таинственного. Я припомнил одну историю, бывшую со мной еще в юности.


С одной очень милой барышней я на пару дней отправился на дачу с намерением вольно попьянствовать и попрактиковаться в маленьких любовных шалостях.


Мы с моей подружкой очень мило проводили время, пока мне в какой-то момент не надоело хлестать водку и валяться в кровати. На меня вдруг что-то нашло. Мой взгляд как бы случайно упал на колоду карт, которая лежала на подоконнике.


Какая-то сила заставила меня встать и взять карты в руки. Я никогда не любил карточных игр. Не знал ни одного карточного фокуса. Но что-то подсказывало мне, что я могу содеять нечто необычное.


Держа карты рубашкой вверх на ладони руки, я принялся – не глядя! – извлекать их без разбора из колоды по одной и, показывая своей подружке, безошибочно называть: «туз бубен, трефовый король, червовый валет, шестерка треф…» И так все карты до последней, ни разу не ошибившись! Когда я назвал последнюю, а это оказалась, разумеется, пиковая дама, моя подружка с криком «Нечистая!..» упала в обморок.


«Интересно, очень интересно, – сказал мой интеллигентный собутыльник, – а вы никогда потом не пытались все это повторить?»


«Пытался, но, увы… – произнес я и в ту же секунду понял, что меня охватывает похожее чувство, как тогда с картами. – Хотите, я сейчас подниму вот того верзилу из-за стола, – сказал я, вроде дурачась и со смехом указывая на угрюмого бритоголового мужчину явно уголовного склада, – он у меня сейчас выйдет из бара и попадет под троллейбус?»


«Хочу, – тоже со смехом воскликнул коварный интеллигент, – хочу, очень даже хочу!»


Смутно сознавая, что это все шутка, я посмотрел на уголовника. Даю голову на отсечение, я его не гипнотизировал. Я даже не знаю, как это делается. Мое тогдашнее состояние трудно поддается описанию. Что-то сходное с одержимостью. Все чувства обострились до предела. Вернее, обнажились. Вот точное слово! Чувства обнажились. И я внутренним зрением как бы провидел, предсказывал для себя ход события.


Хмурый уголовник, сияя нимбом над бритой головой, встал из-за стола и неспешно направился к двери. Мой собеседник смотрел то на меня, то на бритоголового. А тот уже открывал дверь и выходил на тротуар.


Сквозь огромное витринное окно я увидел, как человек шагнул на проезжую часть и остановился. Маленький легковой автомобиль, заскрежетав тормозами и с визгом вильнув, промчался мимо. Человек неподвижно стоял на месте.


А несколько мгновений спустя подлетела кренящаяся назад темная громада троллейбуса. Я услышал омерзительный шлепающий удар человеческого тела о железо, и тут же громко, истерично, безобразно, многоголосо вскричала вся улица.


Все бросились к окну.


Троллейбус, развернутый боком к движению, раскачивал сорванными штангами, напоминая раненного пикадорами быка.


В десятке метров от него, отброшенное страшной силой удара, спиной привалившись к фонарному столбу, на залитом темной кровью асфальте лежало то, что еще мгновение назад было большим, сильным человеческим телом.


Теперь эта бесформенная гора мяса, оплывающая дымящейся кровью, в клочьях одежды, из которой торчали белоснежные страшные кости, – вызывала чувство отчуждающего ужаса.


Хмель разом вылетел у меня из головы.


«Чистая работа! – с уважением разглядывая меня, проговорил мнимый интеллигент. – Чистая работа, заслуживающая всяческого одобрения».


Не расплатившись, я пулей вылетел из бара.


Вот и прикиньте, убийство это или несчастный случай?

Забыл сказать, что перед тем, как толкнуть бритоголового под троллейбус, я его сглазил. Это я теперь понимаю, что сглазил. А тогда… Тогда я – не знаю почему? – подумал про себя: «Этот человек не встанет из-за стола (хотя знал, что встанет), не выйдет так внезапно на улицу (хотя знал, что выйдет), не шагнет безрассудно на мостовую (хотя знал, что шагнет), не попадет под троллейбус (хотя знал, – попадет!). И, видимо, эта неопределенность создавала тот фон, на котором разгулялся мой сатанинский дар.


…Месяца два назад мне позвонил некто, назвавшийся старым знакомым из бара. Я сразу понял, кто это. Он звонил многократно, и каждый раз я бросал трубку. Он не сердился и был настойчиво вежлив, несмотря на мой мат. Наконец, я сказал, что готов его выслушать.


«Я звоню, – начал он степенно, – по поручению одного очень влиятельного человека, который пока не считает нужным раскрывать свое инкогнито. По его мнению, вы можете принести огромную пользу обществу, и ваши способности будут востребованы и по достоинству оценены».


Когда я поинтересовался, кем они будут востребованы и кем будут оценены, он, помедлив, ответил, что в нашей стране, великой и несчастной России, есть силы, которым очень скоро понадобится помощь таких необычайно одаренных людей, как я.


Я вспомнил лагерную «феню», которой набрался в пивных от старых урок, и послал своего собеседника так далеко, что тот на какое-то время потерял дар речи.


Я слышал, как он злобно дышит в трубку. Потом он пришел в себя и принялся кричать, что найдет возможность изменить мое отношение к проблеме, которая волнует его влиятельных друзей.


В свою очередь я терпеливо объяснил ему, что, обладая известными ему способностями, могу без труда затолкать под троллейбус не только его самого, но и его влиятельных друзей вместе со всеми их родственниками, знакомыми и сослуживцами. И добавил, что если он позвонит еще раз, я тотчас же приступлю к осуществлению этой заманчивой идеи.


«Троллейбусов не хватит, – со злостью проскрипел фальшивый интеллигент. И с угрозой добавил: – Поверьте, у нас найдется немало способов…»


Я положил трубку. Больше он мне не звонил. Об угрозе я не забывал. Но страх перед ней со временем как-то ослаб и не мучил меня так остро, как поначалу.


А потом были Сан-Бенедетто, Венеция… Дина…


И все же я понимал, что в моем мирном отъезде с красивой девушкой за границу было что-то от неосознанного желания избавиться от опасности. Была опасность, была… Я ее чувствовал кожей.


…Однако вернемся к письму моего дорогого друга.


– Что-нибудь серьезное? – осторожно спросила Дина.


– Нет. Очередной закидон Юрка, – ответил я. – У него запой. Если не веришь, спроси Алекса.


Дина вопросительно взглянула на Алекса.


– Да, запой. И не просто запой. Белая горячка, – уверенно подтвердил тот, распуская нижнюю губу.


Наступило молчание. Дина апатично разглядывала речные трамвайчики, которые, как обыкновенные городские автобусы, приставали и отходили от пристани на другой стороне Большого канала, и что-то мурлыкала себе под нос.


Алекс не сводил ненавистного взгляда со стакана с апельсиновым соком. Его рука покоилась на ручке стоящей рядом плетеной корзины.


– Что это вы замолчали?.. – наконец нарушила молчание Дина.


– Какой разговор… без спиртного, – сокрушенно сказал Алекс. Похоже, он вдруг начал сознавать, что, лишив себя удовольствия выпивать, он не рассчитал силы.


Было видно, что он растерян. Он не знал, как себя вести в постоянно возникающих новых мизансценах. Во времени появились пустоты, которые он раньше не замечал и которые он теперь не знал чем заполнить. Раньше-то он знал…


Прежде все было привычно и понятно. Уважительное наклонение бутылки, бульканье драгоценной жидкости, торжественное произнесение тоста, – можно и без тоста, – выдох, опрокидывание содержимого стакана в пылающую страстным огнем утробу, кряканье, щелканье пальцами в воздухе, сладостный вздох (не вздох – песня!), поиски закуски в виде кильки пряного посола или горбушки черного хлеба.


А потом!.. Потом приходит возвышающее разум и душу наслаждение, которое берет свое начало в какой-то особой точке, отвечающей в человеческом теле за чувство неземного блаженства и расположенной где-то в таинственных глубинах желудка; и скоро оно, это ниспосланное нам на горе и счастье наслаждение, благодатными, нежными, пламенеющими потоками разливается по всему возрождающемуся к новой жизни телу!


И разговоры, разговоры, разговоры… Дымок сигареты… Повторим?..


Многозначительные паузы… Расширенные от положительных эмоций зрачки… Повторим?.. Ты меня уважаешь? Еще более многозначительные паузы. Повторим?..


Паузы становятся бесконечно многозначительными из-за постоянно нарастающей продолжительности… Осоловелые взгляды, устремленные в вечность.


А как плавно, надолго замирая, текла мудрая неторопливая беседа!


– Я, пожалуй, пойду, – сказал Алекс и вопросительно посмотрел на меня.


– Подожди, – я положил руку ему на плечо.


– Может, вы покажете мне Венецию? – оживился он.


Быть чичероне?! Господи!


– Только не это! – взорвался я. – Проси, что хочешь, но только не это!..


Я увидел, как Алекс сник. Он опустил голову, и виновато-удивленная улыбка появилась на его губах.


Я пожалел о сказанном.


Дина медленно повернула голову. Она посмотрела на меня далеким скорбным взглядом.


– Художник… Ты художник… – раздельно произнесла она. – Какой же ты, в задницу, художник, если… – она почти задыхалась, – если ты ни разу, – ни разу! – находясь в Италии, не был ни в одном музее?! Ты художник? Ты бездельник!


– Дина… – попытался я свести все к шутке, – ну, не могу я ходить по музеям! Художник, как и писатель, любит только свои собственные произведения.


– Я целыми днями слышу от тебя рассуждения, от которых меня мутит! Не у твоего Шварца комплекс Нарцисса, а у тебя! – Дина со злостью добавила: – Ты слабоумный неврастеник! Неудачник! Потерянное поколение!.. – она засмеялась. – Какое, к черту, потерянное поколение?! Знаешь, кто ты? Ты ничтожество! Ты тень самого себя!


– Дина, замолчи, – сказал я сквозь зубы.


– Правду не убьешь, – вдруг вмешался Алекс, – дай ей высказаться! Это же она не о тебе. Это она – о нас! Обо всех нас!!


– Ты вбил себе в голову, что мир обязан вертеться вокруг тебя, – Дина встала, – и ради тебя. Заруби себе на носу, он вертится сам по себе. Конечно, тебе это не нравится. И ты обозлен на него за это. Ты сам из себя сделал изгоя! Я думала, что понимаю тебя… Нет, нет, нет! Я больше так не могу!

Загрузка...