По широкой равнине, меж привольно раскинувшимися зелеными берегами, спешит к морю Флосс, а навстречу реке, подобно нетерпеливому возлюбленному, жаждущему заключить ее в жаркие объятия и остановить ее стремительный бег, торопится прилив. На своей могучей груди он несет черные силуэты торговых судов, груженных свежеструганными сосновыми досками, туго набитыми мешками с льняным семенем или черным блестящим углем, – несет к городку Сент-Оггз, чьи старинные рифленые крыши из красной черепицы и широкие фронтоны верфей и складов виднеются между невысоким, поросшим лесом холмом и берегом реки, окрашивая ее воды в мягкий багрянец под лучами неяркого февральского солнышка. По обе стороны от нее вдаль убегают богатые пастбища, перемежающиеся клочками вспаханной земли, готовой принять семена будущего урожая, или уже зазеленевшими первыми побегами озимых. Кое-где за зелеными изгородями и многочисленными деревьями еще виднеются золотистые россыпи прошлогодних стогов, так что со стороны кажется, будто далекие корабли поднимают свои мачты и вздувают красно-коричневые паруса прямо посреди ветвей раскидистых ясеней. На самой окраине городка с красными черепичными крышами в реку впадает ее бурный приток Риппл. Поверхность его рябит мелкими темными барашками, придающими ему на редкость живописный вид. Когда я брожу по его берегам и вслушиваюсь в его негромкий умиротворенный шепот, так похожий на голос друга, пусть и неспособного услышать меня, он представляется мне живым и словоохотливым спутником. Я до сих пор помню большие ивы, окунавшие ветви в его воды, и этот каменный мост тоже сохранился в моей памяти.
А вот и Дорлкотт-Милл, здешняя мельница. Я просто не могу пройти мимо, чтобы не остановиться на минуту-другую на мосту и не полюбоваться на нее, хотя небо уже затянуто тучами, а день давно клонится к вечеру. Даже сейчас, на исходе февраля, когда деревья стоят голые и неприветливые, на нее приятно смотреть – пожалуй, сырость и прохлада лишь добавляют очарования аккуратному и ухоженному домику, столь же древнему, как и те вязы и каштаны, что укрывают его от ураганных ветров, налетающих с севера. Приток грозит вот-вот выйти из берегов, затопив заросли лозы и чуть ли не весь участок перед домом. Глядя на полноводный ручей, сочную траву и нежную зелень мха, которая сглаживает суровость огромных стволов и ветвей, просвечивая сквозь их переплетение, я понимаю, что всей душой люблю этот влажный климат, и завидую уткам-вдовушкам, что погружают головы глубоко в воду среди прутьев лозняка, не обращая внимания на то, сколь нелепо они выглядят для тех, кто взирает на них сверху, из благополучной сухости.
Шум воды и рокот мельничного колеса создают некую волшебную завесу, гасящую прочие звуки, отчего сценка перед глазами лишь обретает еще большую умиротворенность. Она словно бы отрезает вас от внешнего мира. Но вот раздается грохот огромного крытого фургона, везущего домой мешки с зерном. Его честный возница думает о своем ужине, который наверняка подгорает в печи, ведь час уже поздний, но он не притронется к нему, пока не накормит своих лошадок – крепких смирных животин с добрыми глазами, глядящих на него, как мне отчего-то представляется, с мягким упреком из-под своих шор, стоит ему взяться за хлыст, которым он так безжалостно погоняет их, будто они нуждаются в столь жестоком обращении! Достаточно лишь взглянуть на то, как они напрягают все жилы, втаскивая повозку вверх по склону на мост, и чем ближе дом, тем усерднее они тянут ее. Вы только посмотрите на их мощные мохнатые ноги, которыми они попирают земную твердь, на терпеливое напряжение вытянутых шей, на игру сильных мускулов на крупе! Я уже представляю, как они тихонько ржут над заслуженной тяжким трудом порцией овса, и буквально вижу, как они склоняют потные шеи, освобожденные от сбруи, окуная ноздри в грязный пруд. Но вот они уже вскарабкались на мост, куда быстрее спускаясь с другой его стороны, и задок фургона исчезает за поворотом, скрываясь из виду за деревьями.
Теперь ничто не мешает мне вновь устремить свой взор на мельницу, на то, как ее колесо безостановочно разбрасывает изумрудные струи. Оказывается, за ним наблюдает и какая-то маленькая девочка; она стоит не шелохнувшись на одном и том же месте у края воды с тех самых пор, как я задержался на мосту. А рядом с ней прыгает и лает смешная собачонка с коричневым ухом, выказывая свое недовольство неутомимому механизму; пожалуй, она приревновала к нему свою подружку в касторовой шляпке, которая, кажется, совсем забыла о ней. На мой взгляд, ей давно пора домой, к теплу очага, алые отблески которого хорошо видны в сгущающихся сумерках. Наверное, самое время и мне двинуться дальше – уж слишком долго я стою, облокотившись о холодный камень моста…
В самом деле, что-то руки у меня совсем занемели. Пожалуй, я слишком сильно опирался ими на подлокотники своего кресла, вспоминая тот давний февральский вечер, когда я стоял на мосту перед мельницей Дорлкотт-Милл. Перед тем как задремать, я собирался поведать вам, о чем разговаривали мистер и миссис Талливер, сидя слева от жарко пылающего в гостиной камина в тот самый день, который мне приснился.
– Я скажу тебе, чего бы я хотел, – проговорил мистер Талливер, – я хотел бы дать Тому хорошее образование: такое, которое позволит ему самому зарабатывать себе на хлеб. Именно об этом я думал, когда велел ему покинуть академию на Благовещение. Потому как уже на Иванов день я намерен отдать его в по-настоящему хорошую школу. Если бы я хотел сделать из него мельника или фермера, то двух лет в академии ему было бы довольно; он и так проучился гораздо дольше меня. Моя же собственная учеба обошлась моему папаше недорого: азбука да розги, и все дела. И потому я хочу, чтобы Том стал грамотеем и ничем не уступал тем щеголям, что гладко болтают да красиво пишут. Тогда он бы здорово помог мне в судебных тяжбах, разбирательствах и прочем. Нет, стряпчего из него я делать не намерен – не хватало еще, чтобы он превратился в жулика и негодяя; я бы предпочел, чтобы он выучился на механика, или землемера, или аукциониста и оценщика, вроде Райли, или еще какого ловкача, который знай гребет себе денежки лопатой и у которого забот – только купить цепочку для часов потолще да табуретку повыше. Все они одним миром мазаны, и, сдается мне, законы писаны не для них, потому как тот же Райли ничем не уступит стряпчему Уэйкему. Уж он-то нисколечко его не боится.
Мистер Талливер обращался к своей супруге, светловолосой особе приятной наружности в чепце с оборками в виде веера (мне даже страшно подумать, сколько времени минуло с той поры, как женщины носили подобные головные уборы, так что скоро они вновь должны войти в моду. В то время миссис Талливер было что-то около сорока, такие чепчики только-только появились в Сент-Оггзе и считались премиленькими.).
– Что ж, мистер Талливер, вам виднее: лично у меня нет никаких возражений. Но быть может, лучше я зарежу пару кур или индеек да приглашу наших тетушек с дядюшками на будущей неделе на ужин, чтобы вы выслушали, что имеют сказать по этому поводу сестрица Глегг и сестрица Пуллет? У меня есть парочка куриц, которые буквально умоляют, чтобы их прирезали!
– Бесси, перережь хоть всех своих кур до единой, но я не желаю выслушивать ничьи советы о том, как мне поступить с собственным сыном, – с вызовом заявил в ответ мистер Талливер.
– Боже милосердный! – воскликнула миссис Талливер, до глубины души пораженная этой кровожадной риторикой. – Как вы можете так говорить, мистер Талливер? Впрочем, у вас в обычае неуважительно отзываться о моей семье, а сестрица Глегг винит во всем меня, хотя я невинна, как новорожденное дитя. Никто и никогда не посмеет упрекнуть меня в том, будто я не твержу всем и каждому, как я рада тому, что у моих детей есть обеспеченные собственным доходом тетки и дядья. Однако же, если Том пойдет в новую школу, я бы хотела, чтобы она располагалась неподалеку, дабы я могла обстирывать и обшивать его. В противном случае ему хоть коленкор дай вместо полотняного белья – все едино пожелтеет после дюжины стирок. Да и потом, я могла бы с оказией передать ему кекс, или пирог со свининой, или яблоко. Господь свидетель, лишний кусок ему не повредит, как бы хорошо его там ни потчевали. Уж что-что, а голодать моим детям не приходится, слава богу!
– Ладно-ладно, ежели все устроится, как надо, мы не станем отправлять его туда, куда не доедешь на фургоне, – заявил мистер Талливер. – Вот только не поднимай шума насчет стирки, если нам не удастся устроить его в школу поблизости. Есть у тебя такая блажь, Бесси: завидев на дороге прутик, ты вечно думаешь, что не сумеешь перешагнуть через него. Ты не позволила бы мне нанять хорошего возницу только потому, что у него на лице выросла бородавка.
– Господь милосердный! – с некоторым удивлением отозвалась миссис Талливер. – Когда это я возражала против кого-либо только потому, что у него на лице бородавка? Они мне даже нравятся. Если хотите знать, и у моего брата, упокой Господь его душу, тоже была бородавка на лбу. Но я что-то не припоминаю, чтобы вы когда-либо предлагали нанять возницу с бородавкой, мистер Талливер. К примеру, у Джона Гиббса было не больше бородавок, чем у вас, то есть вообще ни одной, и я ничуть не возражала против того, чтобы вы наняли его, и вы непременно так и сделали бы, если б он не умер от горячки, – а ведь мы еще платили доктору Тернбуллу за то, что он пользовал его, – так что Джон и посейчас правил бы нашим фургоном. Да, у него запросто могла быть бородавка где-нибудь в другом месте, но, скажите на милость, откуда мне знать об этом, мистер Талливер?
– Нет-нет, Бесс, дело тут не в бородавке. Так, просто к слову пришлось. Но ты не обижайся – чего не скажешь ради красного словца. А сейчас я ломаю голову над тем, как найти правильную школу и отправить в нее Тома, потому как можно запросто промахнуться снова, как с этой академией. Я на пушечный выстрел больше не подойду ни к одной академии: какую бы школу для Тома я ни выбрал, академией она не будет. Это будет заведение, где ребят учат чему-нибудь еще, помимо того, как чистить башмаки или копать картошку. Чертовски нелегко, знаешь ли, выбрать подходящую школу.
Мистер Талливер умолк ненадолго и сунул руки в карманы штанов, словно надеясь отыскать там ответ. Очевидно, он не остался разочарован, потому что вскоре воскликнул:
– Я знаю, что делать: надо поговорить с Райли! Он приезжает завтра, чтобы решить спор насчет плотины.
– Что ж, мистер Талливер, я выделила простыни для гостевой кровати, и Кассия развесила их у огня. Правда, они не самого лучшего качества, но спать на них сможет кто угодно, кем бы он ни был. Что же до простыней из лучшего голландского полотна, мне вроде и жаль, что мы на них потратились, но с другой стороны, надо же и нас будет во что-нибудь обрядить. Случись вам преставиться прямо завтра, мистер Талливер, то они разглажены без единой складочки и благоухают лавандой, так что развернуть их – одно удовольствие. Я храню их в левом углу большого дубового комода в задней комнате и никому не разрешаю прикасаться к ним.
С этими словами миссис Талливер извлекла из кармана блестящую связку ключей и, выбрав один из них, принялась поглаживать его пальцами, безмятежно глядя на огонь. Будь мистер Талливер впечатлительным человеком, он мог бы заподозрить, что она достала ключ, дабы дать волю своему воображению в предвкушении того момента, когда сам он окажется именно в том состоянии, чтобы оправдать хлопоты и расходы на простыни из лучшего голландского полотна. К счастью, он не являлся таковым; он готов был ревностно оборонять лишь свое право на мельницу, кроме того, он обладал полезной привычкой не слишком внимательно прислушиваться к болтовне супруги и, помянув мистера Райли, занимался тем, что ощупывал собственные шерстяные чулки.
– Кажется, я придумал, Бесси, – заявил он после недолгого молчания. – Сдается мне, что Райли – именно тот, кто подскажет нам нужную школу: он и сам где-то учился, да и бывать ему приходится повсюду, учитывая разрешение всяких там споров, оценку и прочее. Словом, завтра вечером мы с ним все обсудим после того, как он освободится. Знаешь, я бы хотел, чтобы Том был похож на него – умел складно изъясняться, как по писаному, и знал множество таких слов, которые ничего не значат, а повернуть их можно и так и этак, да и в делах знал бы толк.
– Что ж, – сказала миссис Талливер, – если он будет уметь складно говорить, знать все на свете, ходить, согнувшись в три погибели, и зачесывать волосы надо лбом, то я ничуть не возражаю, чтобы мальчик обучился всему этому. Но эти записные болтуны из больших городов имеют обыкновение носить фальшивые манишки, они не расстаются со своими жабо до тех пор, пока те не превращаются в лохмотья, а потом прикрывают их детскими нагрудничками. Во всяком случае, Райли точно так делает. Да и потом, если Том, как и Райли, будет жить в Мадпорте, то в доме у него на кухне не развернешься, и о свежих яйцах на завтрак останется только мечтать, и спать ему придется на третьем или даже четвертом этаже, а случись пожар, оттуда и вовсе не выбраться.
– Вздор, – заявил в ответ мистер Талливер. – У меня и в мыслях не было отправлять его в Мадпорт: я рассчитываю, что он откроет контору в Сент-Оггзе, где-нибудь неподалеку от нас, а жить будет дома. Впрочем, – продолжил мистер Талливер после некоторой паузы, – боюсь, что Том не обладает нужным складом ума, чтобы стать ловким дельцом. Сдается мне, он несколько туповат. В этом он пошел в твоих родственников, Бесси.
– Совершенно с вами согласна, – заявила миссис Талливер, приняв последнее предположение супруга за несомненную похвалу. – Он предпочитает бульон посолонее, так же, как мой брат и отец.
– Какая жалость, – заметил мистер Талливер, – что в мать уродился мальчик, а не девочка. В этом вся беда скрещивания: никогда не знаешь, что у тебя получится. А вот малышка пошла вся в меня, никаких сомнений: она куда умнее Тома. Боюсь, даже слишком умна для женщины, – продолжал мистер Талливер, с сомнением поворачивая голову сначала в одну сторону, а потом в другую. – Пока она маленькая, я не вижу в том большого вреда, а вот слишком умная женщина ничем не лучше длиннохвостой овцы – за нее не дадут настоящей цены.
– Нет, как раз в этом-то и беда, что она еще маленькая, мистер Талливер, потому что это ведет к непослушанию. Ума не приложу, как заставить ее не пачкать платье хотя бы на протяжении двух часов. Вот, кстати, раз уж вы сами заговорили об этом, – продолжала миссис Талливер, встав с места и подойдя к окну, – я ее не вижу, а ведь уже пора пить чай. Ах, так я и думала: бродит где-нибудь по берегу ручья, как неприкаянная. Помяните мое слово, когда-нибудь она непременно свалится в воду.
Миссис Талливер резко постучала в окно, поманила кого-то пальцем, после чего осуждающе покачала головой; она повторила свои действия несколько раз, прежде чем вернуться к своему креслу.
– Вот вы ведете речь об остром уме, мистер Талливер, – заметила она, усаживаясь, – но на мой взгляд, иногда девчонка выглядит просто чокнутой. Когда я посылаю ее наверх принести что-либо, она забывает, зачем пошла туда, и, усевшись на пол на солнце, принимается заплетать косу и напевать себе под нос, как ненормальная, а я все это время жду ее внизу. В моей семье такого не случалось никогда, слава богу! И загара такого, отчего она похожа на мулатку, у нас тоже в роду нет ни у кого. Не хотелось бы мне дурно отзываться о провидении, но она – сущее наказание, вот что я вам скажу.
– Какой вздор! – повторил мистер Талливер. – Всякий, у кого есть глаза, скажет, что она славная черноглазая девчушка, ничуть не хуже всех прочих детей, а уж читает она едва ли не лучше самого пастора.
– Но волосы у нее не хотят виться, как я с ними ни бьюсь, а она терпеть не может папильотки и не желает стоять смирно, чтобы завить их щипцами.
– Ну, так обрежь их – остриги коротко, – резко бросил отец.
– Как вы можете говорить такое, мистер Талливер? Она уже большая девочка, ей сравнялось девять, да и росту она немаленького, чтобы коротко остричь ей волосы. А вот у ее кузины Люси настоящая копна кудряшек на голове, ни волосинки не выбивается из прически. Какая досада, что такой ангелочек родился у моей сестрицы Дин. Люси и впрямь больше похожа на меня, чем мое собственное дитя. Мэгги, Мэгги! – с усталым отчаянием воскликнула мать, когда эта ошибка природы вошла в комнату. – Разве не говорила я тебе, чтобы ты и близко не подходила к воде? Когда-нибудь ты непременно свалишься в реку и утонешь. И вот тогда пожалеешь, что не послушалась свою мамочку, да поздно будет.
Волосы Мэгги, когда девочка сняла капор, со всей очевидностью подтвердили обвинения матери. Миссис Талливер, желая, чтобы у дочери на голове были завитушки, «как у всех нормальных детей», подстригла их спереди слишком коротко, чтобы их можно было заложить за уши; кроме того, не прошло и часа после того, как из них вынули папильотки, и они вновь стали прямыми, и Мэгги приходилось то и дело встряхивать головой, чтобы черные блестящие локоны не лезли ей в глаза, отчего она изрядно походила на маленького шетландского пони.
– Ох, дорогая моя Мэгги, ну разве можно так гадко обращаться со своей шляпкой? Будь умницей, отнеси ее наверх, причешись, переоденься и переобуй башмачки – боже, какой стыд и позор! – а потом прихвати свое лоскутное шитье и спускайся вниз, как подобает маленькой леди.
– Ах, мама, – с негодованием ответствовала Мэгги, – я не хочу сшивать лоскутки.
– Как! У тебя так красиво получается, а ты отказываешься сделать покрывало для своей тети Глегг?
– Это глупо, – заявила Мэгги, тряхнув непокорной гривой, – сначала рвать вещи на кусочки, а потом сшивать их вновь. А для тетки Глегг я вообще не желаю ничего делать. Она мне не нравится.
С этими словами Мэгги вышла вон, волоча за собой капор за завязки, а мистер Талливер разразился оглушительным хохотом.
– Хотелось бы мне знать, что вы увидели тут смешного, мистер Талливер, – с обидой заявила мать. – Вы потворствуете ее капризам. А ее тетки подумают, будто это я ее избаловала.
Миссис Талливер была, как говорится, особой весьма уравновешенной – даже будучи маленькой, она никогда не плакала, разве что от голода или от уколов булавками; с самой колыбели отличалась крепким здоровьем, розовощекостью, пухлостью и недалеким складом ума – короче говоря, была красой и гордостью своего семейства. Но молоко и кротость – такие вещи, которые трудно сохранить в неприкосновенности, и, стоит им прокиснуть, как они способны вызвать серьезное расстройство молодого желудка. И я часто спрашиваю себя, а удавалось ли этим ранним Мадоннам Рафаэля, с их светлыми ликами и откровенно глуповатым выражением лица, сохранять свою безмятежность, когда их крепкие и упрямые отпрыски становились слишком большими для того, чтобы обходиться без одежды? Полагаю, им тоже приходилось прибегать к бесплодным увещеваниям и все чаще испытывать нешуточное раздражение при виде того, что все усилия пропадают вотще и втуне.
Господин в просторном шейном платке и манишке, попивающий разбавленный бренди со своим добрым другом мистером Талливером, – не кто иной, как мистер Райли, джентльмен с восковым цветом лица и пухлыми ручками, обладающий недюжинным и, пожалуй, даже избыточным образованием для аукциониста и оценщика, но достаточно великодушный, чтобы выказывать расположение простым деревенским знакомцам с претензией на гостеприимство. О таких знакомых мистер Райли отзывался как о «людях старой школы».
В их неспешном разговоре наметилась небольшая пауза. Мистер Талливер не без причины воздержался от того, чтобы в седьмой раз пересказать ту ледяную отповедь, которую Райли дал Диксу, и то, как Уэйкем в кои-то веки получил по заслугам, когда вопрос с запрудой разрешился по справедливости, – вопрос, который, по чести говоря, и не образовался бы никогда, если бы все заинтересованные стороны вели себя, как подобает, а дьявол не придумал бы стряпчих.
В целом мистера Талливера можно было с полным на то основанием назвать человеком, придерживающимся благоразумных традиционных ценностей, но раз или два он чересчур доверился исключительно своему интеллекту, придя к нескольким сомнительным выводам, среди которых был и тот, что крысы, долгоносики и стряпчие – суть порождения злейшего врага рода человеческого. К несчастью, в его окружении некому было указать ему на то, что подобные убеждения свойственны воинствующему манихейству, иначе он наверняка признал бы свою ошибку. Но сегодня стало очевидно, что добро восторжествовало: дело с запрудой оказалось довольно-таки запутанным. С одной стороны, оно выглядело ясным как божий день, а с другой, пусть и запутанное, оно вовсе не стало неразрешимым для Райли. Мистер Талливер, пожалуй, чуточку переборщил с бренди, плеснув его более обыкновенного, чем, пожалуй, и объяснялась та высокая оценка, которую он дал деловым талантам своего друга и которую он выразил крайне неосмотрительно для человека, у которого, по слухам, на счету в банке лежали несколько сотен фунтов.
Но с обсуждением запруды можно было и повременить; при желании разговор нетрудно было бы возобновить с того места, на котором они остановились: читатель помнит, что мистеру Талливеру настоятельно требовался совет друга по совсем иному поводу. Именно по этой причине он и умолк ненадолго, сделав последний глоток и задумчиво потирая колени. Он был не из тех, кто склонен неожиданно перескакивать с одной темы на другую, и частенько говаривал, что жизнь полна неожиданностей – погонишь фургон слишком быстро, да и зацепишь угол на повороте. А вот мистеру Райли, в отличие от него, спешить было некуда. С какой, собственно, стати? Любой торопыга на его месте проявил бы завидную безмятежность, сидя в домашних тапочках у теплого очага, угощаясь внушительными понюшками табаку и потягивая дармовой бренди с водой.
– Меня тут беспокоит кое-что, – наконец заговорил мистер Талливер, понизив голос, что было у него не в обычае, а также повернув голову и пристально глядя на своего собеседника.
– Вот как! – с легким интересом отозвался мистер Райли. Обладатель тяжелых восковых век и высоких бровей, он сохранял невозмутимость при любых обстоятельствах, что, в совокупности с привычкой отправлять в ноздрю очередную понюшку табаку, прежде чем ответить, придавало ему пророческий вид в глазах мистера Талливера.
– Дело важное, – продолжал он. – Речь идет о моем мальчике Томе.
При первых же звуках этого имени Мэгги, которая сидела на низенькой скамеечке у огня, держа на коленях раскрытую толстенную книгу, тряхнула своей тяжелой гривой и нетерпеливо вскинула голову. Немногие вещи способны были вывести Мэгги из мечтательного состояния, когда она забывалась над очередной книгой, но имя Тома прозвучало для нее, словно пронзительный паровозный свисток; в мгновение ока она насторожилась, а глаза ее засверкали, как у скайтерьера, заподозрившего неладное и готового кинуться на любого, кто вздумал бы угрожать ее любимому Тому.
– Видите ли, на Иванов день я хочу отдать его в новую школу, – сказал мистер Талливер. – На Благовещение он возвращается из академии, и пару месяцев я дам ему побездельничать. Зато потом я намерен отправить его в по-настоящему хорошую школу, где его обучат грамоте и сделают из него человека.
– Что ж, – согласился мистер Райли, – нет ничего лучше достойного образования. Хотя, – с нажимом продолжил он, – я не возьмусь утверждать, будто нельзя стать хорошим мельником и фермером, равно как и удачливым торговцем, без особой помощи школьного учителя.
– Я вам верю, – ответствовал мистер Талливер, подмигнув и склонив голову к плечу, – но вот в чем загвоздка. Я вовсе не желаю, чтобы Том становился мельником и фермером. Пустая трата времени. Посудите сами, если я сделаю из него мельника и фермера, он непременно решит, что мельница и земля достанутся ему в наследство, а потом и примется намекать, что мне, дескать, давно пора на покой. Нет уж, слишком часто я видел, как подобное происходит с другими сыновьями. Я не собираюсь снимать одежду прежде, чем лечь в постель. Я дам Тому образование и пристрою его к делу, а уж он пусть потом вьет собственное гнездышко, а не выгоняет меня из моего. А вот когда меня не станет, тогда ему и карты в руки. Я не желаю кормиться жидкой кашицей до того, как потеряю последние зубы.
Очевидно, это и была пресловутая больная мозоль мистера Талливера; тот самый побудительный мотив, придавший неожиданную выразительность его пылкой речи и не исчерпавший себя до конца, потому что еще несколько минут спустя он с вызовом качал головой и ворчал себе под нос: «Нет-нет», – впрочем, постепенно успокаиваясь.
Признаки отцовского недовольства не ускользнули от внимания Мэгги и поразили ее в самое сердце. Как выяснилось, Том запросто мог вышвырнуть отца за порог, отчего их ожидало бы не самое приятное будущее. Стерпеть такое не было никакой возможности, и Мэгги вскочила со своей скамеечки, позабыв о тяжелой книге, которая со стуком упала за каминную решетку. Бросившись к отцу, она прижалась к нему всем телом и выкрикнула, плача и негодуя:
– Папа, Том никогда не сделает ничего подобного! Я знаю, я уверена в этом!
К счастью, миссис Талливер вышла из комнаты, дабы проследить за приготовлением ужина, и мистер Талливер оказался тронут до глубины души, посему Мэгги не услышала ни слова упрека из-за книги. Мистер Райли тихонько поднял ее и окинул взглядом обложку, пока отец посмеивался. Его суровое морщинистое лицо разгладилось, в чертах его проглянула нежность, и он погладил дочь по спине, а потом взял за руки и привлек к себе между коленями.
– Вот, значит, как! О Томе и слова худого нельзя сказать, а? – осведомился мистер Талливер, с ласковой усмешкой глядя на Мэгги. После чего, понизив голос, он обратился к мистеру Райли таким тоном, словно дочь не могла его слышать: – Она уже все понимает, как взрослая. А слышали бы вы, как она читает! Словно заранее знает, что там написано. И не расстается с книгами! Но это плохо, точно вам говорю, – печально добавил мистер Талливер, стремясь унять свой достойный порицания восторг. – Женщина не должна быть настолько умной, ничего хорошего из этого не выйдет. Но какая все-таки молодчина! – Очевидно, восхищение собственной дочерью вновь взяло над ним верх. – Она читает книги и понимает их лучше, чем половина взрослых в округе.
На щеках Мэгги расцвел румянец триумфа. Она решила, что уж теперь-то мистер Райли станет относиться к ней со всем уважением; очевидно, раньше он попросту не замечал ее.
Мистер Райли тем временем неспешно перелистывал страницы, и по выражению его лица с высокими дугами бровей она ничего не могла прочесть. Но вот наконец он перевел взгляд на нее и сказал:
– А ну-ка, иди ко мне и расскажи, что ты прочла в этой книге. Здесь есть картинки, и я хочу знать, что они означают.
Мэгги, покраснев еще пуще, без колебаний подошла к мистеру Райли и уставилась на книгу, в нетерпении схватившись за один ее уголок, после чего, тряхнув своей роскошной гривой, заговорила:
– А вот и расскажу! Эта картинка – очень страшная, верно? Но я почему-то не могу от нее глаз оторвать. Старуха в воде – наверняка ведьма. Ее скинули туда, чтобы узнать, колдунья она или нет. Если она выплывет, значит, ведьма, а если утонет – ну, и умрет, сами понимаете, – то она невиновна, и никакая она не ведьма, а просто глупая старая женщина. Но какой ей с этого прок, если она к тому моменту уже утонет, а? Разве что, как мне представляется, она попадет в рай, и Господь позаботится о ней. А этот жестокий кузнец, что стоит, смеясь и уперев руки в бока, – разве он не безобразен? А я скажу вам, кто он такой на самом деле. Он – сам дьявол, – при этих словах голос Мэгги зазвучал громче и торжественнее, – а вовсе не настоящий кузнец, потому что дьявол умеет воплощаться во всяких злых людей, а потом ходит по земле и заставляет окружающих совершать гадкие поступки, и чаще всего он принимает облик разных негодяев, а не добрых людей, потому что, в общем, если люди поймут, что он дьявол и он зарычит на них, то они убегут от него, и он не сможет заставить их сделать то, что хочет.
Откровения Мэгги ошеломили мистера Талливера, и он слушал ее с открытым ртом.
– Что это за книга попала девчонке в руки? – не выдержал он наконец.
– «История дьявола» Даниэля Дефо – не слишком подходящая книжица для маленькой девочки, – отозвался мистер Райли. – Как она вообще оказалась в вашей библиотеке, мистер Талливер?
Мэгги понурилась и явно обиделась, а ее отец ответил:
– Это одна из книг, которые я купил на распродаже у Партриджа. Они все были в одинаковых переплетах – очень красивых, сами видите, – и я решил, что все они мне пригодятся. Среди них оказалась и «Святая жизнь и смерть» Джереми Тейлора[1]. Я частенько почитываю ее по воскресеньям. – Мистер Талливер ощущал некоторое родство с великим писателем, поскольку его самого тоже звали Джереми. – Их там много – проповеди главным образом, – но у всех одинаковые обложки, ну, вот я и решил, что и содержание тоже не слишком отличается, так сказать. Но сдается мне, внешность бывает обманчива. Надо же, какая незадача.
– Что ж, – наставительно и покровительственно заговорил мистер Райли, потрепав Мэгги по голове, – советую тебе отложить в сторонку «Историю дьявола» и почитать что-нибудь поинтереснее. У тебя ведь найдется книжка получше?
– О да, – ответила Мэгги, чуточку воспрянув духом оттого, что ей представилась возможность оправдать свои вкусы. – Я и сама знаю, что это плохая книга, но картинки мне понравились, и я… ну, в общем, сама придумываю к ним разные истории. Но у меня еще есть «Басни Эзопа», книжка о кенгуру и других животных и «Путешествие пилигрима в небесную страну».
– Ага! Отличная книга, – заметил мистер Райли. – Лучше и не найти, пожалуй.
– Да, но в ней тоже много чего написано о дьяволе, – с торжеством заявила Мэгги, – и я покажу вам картинку, на которой он изображен в своем подлинном обличье, когда сражается с Христианином.
Мэгги метнулась в угол комнаты, вскочила на стул и стащила с полки на небольшой этажерке потрепанный томик Баньяна[2], который тут же раскрылся на нужной странице, так что ей даже не пришлось ничего искать.
– Вот он! – воскликнула она, подбегая обратно к мистеру Райли. – И Том раскрасил его для меня красками, когда приезжал домой на прошлые каникулы, – туловище черное, а глаза красные, как огонь, потому что он горит у него внутри и сверкает в очах.
– Ступай, ступай! – властно распорядился мистер Талливер, начавший испытывать некоторую неловкость при столь свободных комментариях относительно внешности существа, способного породить стряпчих. – Немедленно закрой книгу, и чтобы я больше не слышал подобных глупостей. Так я и думал: книги принесут девочке больше вреда, чем пользы. Ступай, дитя мое, и лучше помоги матери.
Мэгги тут же захлопнула книгу, уразумев, что совершила нечто непотребное, но, не испытывая ни малейшего желания помогать матери, нашла компромиссное решение и забилась в темный уголок позади отцовского кресла, где и принялась играть с куклой, к которой временами испытывала припадки привязанности в отсутствие Тома, совершенно пренебрегая ее туалетом, но осыпая ее столь жаркими поцелуями, что ее восковые щеки обрели блеклый и нездоровый оттенок.
– Ну что, доводилось ли вам слышать что-либо подобное? – полюбопытствовал мистер Талливер после ухода Мэгги. – Жаль, что она не родилась мальчишкой – вот уж тогда она задала бы жару всем стряпчим, помяните мое слово. Странное дело, – при этих словах он вновь заговорил едва ли не шепотом, – я ведь выбрал ее мать отнюдь не из-за ее ума; нет, она женщина приятная во всех отношениях, да и семья у нее порядочная. Но я выбрал ее среди сестер потому, что она показалась мне чуточку слабовольной, поскольку не желал, чтобы мне указывали, что и как делать в собственном доме. Но, как вы сами видите, даже если у мужчины есть мозги, никогда не угадаешь, к чему это приведет, и даже мягкая женщина способна произвести на свет туповатых парней и смышленых девиц, так что иногда мне кажется, будто мир вокруг встал с ног на голову. Чертовски неприятное чувство, доложу я вам.
Торжественная серьезность слетела с мистера Райли, и он содрогнулся всем телом под воздействием очередной щепотки табаку, прежде чем сказать:
– Но ведь ваш парнишка совсем не глуп, верно? В прошлый раз я видел его, когда он мастерил удочку, и мне показалось, он знал, что делает.
– Верно, его нельзя назвать тупицей – он понимает, что к чему, да и в здравом смысле ему не откажешь, и руки у него растут, откуда положено. Вот только гладко изъясняться он совсем не мастак, да и читает плохо, книги терпеть не может, пишет с ошибками, как мне говорили, а с незнакомыми людьми так и вообще ведет себя так, будто язык проглотил, и от него не услышишь и умного слова, как от моей дочурки. Вот я и хочу отправить его в такую школу, где его научат бойко владеть языком и пером, а заодно и сделают из него смышленого малого. Я хочу, чтобы мой сын ничем не уступал тем хитрованам, что обошли меня, получив хорошее образование. Оставайся мир таким, каким его задумал Господь, я бы тоже был малый не промах и добился бы своего, но все так запуталось, обернутое в красивую упаковку непонятных слов, что теперь я все чаще пребываю в растерянности, да еще и оказываюсь кругом виноватым. Мир сошел с ума – и честным людям в нем приходится несладко.
Мистер Талливер сделал долгий глоток и меланхолически покачал головой, сознавая, что высказал мысль, с которой рассудительному человеку трудно смириться в этом безумном мире.
– А ведь вы правы, Талливер, – заметил мистер Райли. – Куда лучше потратить сотню-другую на образование своего сына, чем оставить их ему по завещанию. Пожалуй, я бы и сам так поступил, будь у меня сын, хотя, Господь свидетель, у меня и в помине нет лишних денег, Талливер. Кроме того, мне надо думать, как пристроить своих дочерей.
– Смею надеяться, вы знаете, какая школа лучше всего подошла бы моему Тому, – заявил мистер Талливер, не позволяя сочувствию к отсутствию у мистера Райли свободных наличных денег сбить себя с пути истинного.
Мистер Райли неторопливо угостился еще одной щепоткой нюхательного табаку, держа мистера Талливера в напряженном ожидании, и, после долгого молчания, которое явно было нарочитым, сказал:
– Да, мне известна отличная возможность для любого, у кого есть необходимые средства, а ведь вы ими располагаете, Талливер. Говоря откровенно, никому из друзей я не рекомендовал бы отдавать своих детей в обычную школу, особенно если он может позволить себе лучший выбор. Но если он хочет, чтобы его сын получил блестящую подготовку и образование, став напарником своего учителя, причем учителя первоклассного, то я знаю такого человека. Я не стал бы рассказывать о такой возможности первому встречному, ибо не уверен, что любой может ею воспользоваться, даже если захочет, но вам, Талливер, я о ней расскажу, только пусть это останется между нами.
В пристальном вопрошающем взгляде, устремленном мистером Талливером на пророческое и загадочное лицо своего друга, явственно читалось нетерпение.
– Что ж, давайте послушаем, – изрек он, удобнее устраиваясь в кресле с самодовольством человека, которого сочли достойным некоей важной беседы.
– Он – выпускник Оксфорда, – напыщенно заявил мистер Райли и умолк, внимательно глядя на мистера Талливера, дабы оценить действие, которое произвели на того столь неоднозначные сведения.
– Как! Пастор? – с некоторым сомнением воскликнул мистер Талливер.
– Да, и магистр искусств вдобавок. К тому же, насколько я понимаю, епископ о нем очень высокого мнения: именно он пожаловал ему сан викария и нынешний приход.
– Вот как? – пробормотал мистер Талливер, совершенно не разбиравшийся в подобных вещах и потому относившийся к ним довольно-таки трепетно. – Но зачем же ему Том в таком случае?
– Видите ли, ему нравится преподавать, а еще он желал бы продолжить свои штудии, но пасторские обязанности почти лишили его такой возможности. И поэтому он желает взять в ученики одного или двух мальчишек, дабы с пользой проводить оставшееся время. Юноши практически станут членами его семьи – согласитесь, что может быть лучше для них? – и постоянно будут пребывать под надзором Стеллинга.
– А бедному мальчику дадут добавку пудинга, как вы полагаете? – осведомилась миссис Талливер, вернувшаяся к этому времени на свое законное место. – Он обожает пудинги, а ведь он еще растет, и мне больно думать, что его станут ограничивать в этом.
– И какую же плату он за это потребует? – поинтересовался мистер Талливер, которому чутье подсказывало, что услуги сего достойного магистра искусств обойдутся весьма недешево.
– Я знаю одного клирика, который берет полтораста фунтов, а ведь он и в подметки не годится Стеллингу – человеку, о котором я говорю. Из надежного источника мне известно, что одна из весьма уважаемых особ в Оксфорде заявила, что Стеллинг мог бы добиться самых больших высот, если бы только пожелал. Но университетские степени ему ни к чему, он скромный человек и не стремится к славе.
– Что ж, уже лучше, намного лучше, – пробормотал мистер Талливер, – однако полтораста фунтов – большие деньги. Я и подумать не мог, что придется выложить столько.
– Позвольте заметить вам, Талливер, что хорошее обучение стоит своих денег. Но Стеллинг еще очень скромен в своих запросах, человек он не жадный. Не сомневаюсь, он согласится взять вашего парнишку за сотню, чего вы никогда не добьетесь от других клириков. Если хотите, я могу написать ему о вашем деле.
Мистер Талливер потер колени и в задумчивости уставился на ковер.
– По-видимому, он холостяк, – воспользовавшись паузой, вставила миссис Талливер, – а экономкам я не доверяю. Вот у моего покойного брата была однажды экономка, так она украла половину перьев из его лучшей перины и отослала их к себе домой. А уж сколько белья пропало, про то вообще никому не ведомо, – кстати, ее звали Стотт. У меня сердце разорвется, если там, куда мы отправим Тома, окажется экономка, и, надеюсь, вы откажетесь от этой мысли, мистер Талливер.
– На этот счет можете быть покойны, миссис Талливер, – сказал мистер Райли, – поскольку Стеллинг женат на славной маленькой женщине. Любому мужчине требуется супруга. Другой такой добрейшей души не сыскать на всем белом свете. Я хорошо знаю ее семью. Она похожа на вас – у нее такой же цвет лица и светлые вьющиеся волосы. Родом она из приличной мадпортской семьи, так что ее не выдали бы за кого попало. Но и Стеллинг не первый встречный, он весьма разборчив в своих знакомствах. Впрочем, я думаю, что против вашего сына он возражать не станет, если я похлопочу за него, разумеется.
– Даже не представляю, что он может иметь против нашего мальчика, – сказала миссис Талливер, в которой вновь проснулись материнские чувства. – Славный здоровенький мальчуган, ничуть не хуже иных прочих.
– Вот о чем я подумал, – сообщил мистер Талливер, поворачивая голову и глядя на мистера Райли после долгого созерцания ковра под ногами. – А не окажется ли пастор чересчур высокомудрым, чтобы сделать из парнишки делового человека? Сдается мне, клирики получают образование, которое позволяет им витать в облаках. А я желаю для Тома совсем иного. Я хочу, чтобы он разбирался в цифрах, умел писать, как по печатному, быстро соображал, понимал, чего хотят люди, и умел обертывать намерения в слова, не требующие немедленных действий. Это ведь не так просто, – заключил мистер Талливер, качая головой, – дать человеку понять, что ты о нем думаешь, и не пострадать из-за этого.
– Знаете, мой дорогой Талливер, – сказал мистер Райли, – вы ведь изрядно заблуждаетесь насчет клириков, ведь именно из них и получаются лучшие учителя. В общем и целом те школьные наставники, кто не принадлежит к их сословию, – люди жалкие и недостойные.
– Да-да, совсем как тот Джейкобз в академии, – вновь вмешалась в разговор миссис Талливер.
– Наверняка. Это люди, не преуспевшие больше ни в чем. А вот представитель духовенства – джентльмен по профессии и образованию. Кроме того, он обладает знаниями, которые позволят мальчику встать на ноги и подготовят к тому, чтобы добиться успеха на любом поприще. Среди клириков встречаются, разумеется, и сущие книжники, но можете быть уверены: Стеллинг не принадлежит к их числу. Это человек, который держит глаза и уши открытыми, уж вы мне поверьте. Ему довольно малейшего намека. Вот вы заговорили о цифрах. Вам стоит лишь сказать Стеллингу: «Я желаю, чтобы мой сын стал прекрасным арифметиком» и предоставить остальное ему.
Мистер Райли выдержал паузу, и мистер Талливер, несколько успокоенный его речами насчет духовенства, уже мысленно представлял, как заявит воображаемому мистеру Стеллингу: «Я хочу, чтобы мой сын разбирался в арифметике».
– Видите ли, мой дорогой Талливер, – продолжал мистер Райли, – имея дело с таким образованным человеком, как Стеллинг, вы можете быть уверены, что он способен обучить кого угодно и чему угодно. Если плотник умеет пользоваться своими инструментами, то ему без разницы, что изготовить – дверь или окно.
– Так-то оно так, – пробормотал мистер Талливер, уже почти склонявшийся к тому, чтобы признать: клирики – лучшие из учителей.
– Вот что я для вас сделаю, – сказал мистер Райли, – а я не разбрасываюсь такими обещаниями. Я повидаюсь с тестем Стеллинга или напишу ему, когда доберусь до Мадпорта, что вы желаете отдать своего сына в руки его зятя, и тогда, смею надеяться, уже сам Стеллинг напишет вам и изложит свои условия.
– К чему такая спешка? – пожелала узнать миссис Талливер. – Надеюсь, мистер Талливер, вы не отправите Тома в новую школу раньше Иванова дня. В академии семестр для него начался на Благовещение, и вы сами видите, что из этого вышло.
– Ладно-ладно, Бесси, не вари пива на худом солоде до Михайлова дня, иначе оно скиснет, – ответствовал мистер Талливер, подмигивая и улыбаясь мистеру Райли с естественной гордостью мужчины, сознающего, что пышущая здоровьем полногрудая супруга явно уступает ему в интеллекте. – Но и впрямь спешки никакой нет, здесь ты попала в самую точку, Бесси.
– На вашем месте я не стал бы откладывать дело в долгий ящик, – негромко возразил мистер Райли, – иначе Стеллингу могут поступить и другие предложения, а мне известно, что более двух или трех учеников-квартирантов он брать не намерен, а может, и того меньше. Я советовал бы вам снестись со Стеллингом немедля: и впрямь нет смысла отправлять к нему мальчика ранее Иванова дня, но я подстраховался бы на всякий случай и позаботился о том, чтобы никто не опередил вас.
– Да, что-то в этом есть, – глубокомысленно изрек мистер Талливер.
– Папочка, – встряла Мэгги, которая вновь незамеченной подкралась к самому отцовскому локтю и, раскрыв рот, прислушивалась к разговору взрослых, держа свою куклу вниз головой и прижавшись носом к дереву кресла, – папочка, а Том уедет далеко отсюда? Мы будем навещать его?
– Не знаю, дитя мое, – нежно отозвался родитель. – Спроси мистера Райли, он знает.
Мэгги тут же подошла к мистеру Райли, остановилась перед ним и сказала:
– Это далеко отсюда, сэр?
– Очень, очень далеко, – ответил сей досточтимый джентльмен, будучи твердо уверенным в том, что с детьми, если они ведут себя прилично, следует обращаться исключительно в игривой манере. – Чтобы добраться до него, тебе понадобятся сапоги-скороходы.
– Какая ерунда! Таких не бывает! – воскликнула Мэгги, высокомерно тряхнув головой и отвернувшись. На глаза девочке навернулись слезы. Она вдруг поняла, что ей не нравится мистер Райли: было очевидно, что он считает ее маленькой и глупой.
– Тише, Мэгги! Как тебе не стыдно, пристаешь к взрослым с вопросами и болтаешь без умолку, – сказала ее мать. – Ступай, присядь на свою скамеечку и держи язычок за зубами. Но, – добавила миссис Талливер, в душе которой вдруг ожили ее собственные страхи, – неужели это и в самом деле настолько далеко, что я не смогу обшивать и обстирывать его?
– Всего каких-нибудь пятнадцать миль, – сказал мистер Райли. – Вы сможете съездить туда и вернуться обратно за один день. Или же Стеллинг, приятный в общении и гостеприимный человек, с радостью приютит вас у себя.
– Но боюсь, для белья это все-таки слишком далеко, – с грустью заключила миссис Талливер.
Появление ужина весьма кстати позволило отложить этот щекотливый вопрос, а заодно и избавило мистера Райли от необходимости подыскивать какое-либо компромиссное решение – поиски какового он в противном случае неизбежно взвалил бы на себя, поскольку, как читатель уже мог убедиться, человеком он был обязательным и покладистым. И он действительно дал себе труд отрекомендовать мистера Стеллинга своему другу Талливеру, не рассчитывая на благодарность или иное вознаграждение, вопреки некоторым намекам, которые могли бы ввести в заблуждение слишком уж проницательного постороннего наблюдателя. Ведь нет ничего более предубежденного, нежели проницательность, стоит ей взять неверный след, а проницательность, уверенная, что люди в своих словах и поступках руководствуются четкими мотивами, имея в виду совершенно определенный итог, приводит к неизбежной трате сил на воображаемые игры.
Корыстолюбие и измышления, способные оказать помощь в достижении какой-либо цели, чаще всего встречаются лишь в вымышленном мире драматургии: они требуют слишком сильного умственного напряжения, чтобы обвинить в нем большинство наших соотечественников-прихожан. Испортить существование своим ближним можно легко и без особых усилий, достаточно прибегнуть к неохотному согласию или умолчанию, как и тривиальной неискренности, причину которой мы не можем объяснить себе сами, мелкому обману, компенсируемому мелкой же расточительностью, бестактной лести или неуклюжим инсинуациям. Мы живем сегодняшним днем, во всяком случае, большинство из нас, повинуясь лишь сиюминутным желаниям, и довольствуемся крохами, дабы утолить голод членов своей семьи, редко задумываясь о семенах будущего урожая.
Мистер Райли был деловым человеком, не забывавшим о собственных интересах, но даже он был склонен руководствоваться сиюминутными порывами, а не далеко идущими планами. У него не было никаких личных договоренностей с преподобным Уолтером Стеллингом; совсем напротив, он был мало знаком с магистром искусств и его достижениями – по крайней мере, недостаточно, чтобы оправдать столь положительные его рекомендации, каковые он дал своему другу Талливеру. Но он действительно полагал мистера Стеллинга большим знатоком античной словесности, потому что так говорил Гэтсби, а Гэтсби приходился двоюродным братом преподавателю из Оксфорда, что в данном случае было для Райли куда более веским доводом, нежели собственные наблюдения. Хотя мистер Райли и получил некоторое представление об античности в знаменитой бесплатной государственной школе Мадпорта, а заодно и свел шапочное знакомство с латынью, все-таки утверждать, что он понимает этот язык, было бы большим преувеличением. Вне всякого сомнения, он сохранил кое-какие приятные воспоминания о своем знакомстве с трактатом De Senectute[3] и четвертой книгой «Энеиды», состоявшемся в молодые годы, но они уже успели утратить ауру классики и ныне прослеживались лишь в его красноречивых и напористых выступлениях на аукционах. Кроме того, Стеллинг окончил Оксфордский университет, а его выпускники… хотя нет, пожалуй, отличными математиками считались все-таки выпускники Кембриджа. Но тот, кто получил университетское образование, способен преподавать что угодно, особенно такой человек, как Стеллинг, который однажды держал речь на званом ужине в Мадпорте по случаю какого-то политического события, и она была принята столь тепло, что присутствующие сошлись во мнении: этому зятю Тимпсона палец в рот не клади. Посему не было ничего странного в том, что уроженец Мадпорта, прихожанин церкви Святой Урсулы, не преминул оказать добрую услугу зятю Тимпсона, поскольку сам Тимпсон считался одним из самых влиятельных и полезных столпов прихода; он владел несколькими деловыми предприятиями и знал, как передать их в надежные руки. Мистер Райли с симпатией относился к подобным людям, причем вне зависимости от того, сколько денег могло перекочевать благодаря их трезвому расчету из менее достойных карманов в его собственный, а еще он с удовлетворением мог сказать Тимпсону, вернувшись домой: «Я нашел хорошего ученика для вашего зятя».
У Тимпсона в семье было много дочерей, и Райли сочувствовал ему; кроме того, Луиза Тимпсон, чье лицо обрамляли светлые кудряшки, вот уже почти пятнадцать лет приветливо улыбалась ему по воскресеньям с церковной скамьи, так что не было ничего необычного в том, что ее супруг оказался заслуживающим всяческого уважения преподавателем. Более того, у мистера Райли не числилось в знакомцах другого школьного учителя, которому он мог бы отдать предпочтение в своих рекомендациях, так почему бы и не порекомендовать Стеллинга? Его друг Талливер поинтересовался его мнением, а во время дружеской беседы признаться, что у вас такого мнения не имеется – значит внести в нее холодок. А если уж вы взяли на себя труд свое мнение высказать, то было бы крайне глупо не изложить его с видом уверенным и знающим. Произнося его, вы сами начинаете верить в собственную правоту. Вот и мистер Райли, не зная о Стеллинге ничего порочащего и желая ему только добра, если у него вообще были какие-либо пожелания на его счет, едва успев порекомендовать его, уже начал думать о нем как о выдающемся человеке, раз уж он сумел заслужить подобную рекомендацию, и вскоре настолько проникся к нему самой искренней симпатией, что если бы мистер Талливер в конце концов отказался бы отдать Тома ему в ученики, то мистер Райли непременно счел бы своего «друга старой школы» полным кретином.
Читатель, если вы готовы обвинить мистера Райли в том, что он дал свои рекомендации, руководствуясь столь сомнительными доводами, то позвольте заметить, что вы уж слишком строги к нему. Почему, собственно, вы ожидаете, что аукционер и оценщик, успевший к тому времени совершенно позабыть школьную латынь, должен проявлять безупречную честность и щепетильность там, где ее не всегда демонстрируют просвещенные джентльмены даже в наше время высокой морали?
Кроме того, человек, в душе которого живет доброта, едва ли способен воздержаться от совершения доброго же поступка, но ведь нельзя творить добро постоянно. Даже природе случается поселить обременительного паразита в теле животного, к которому она не питает никакого предубеждения. И что же? Мы восхищаемся ее заботой о паразитах. Если бы мистер Райли воздержался от того, чтобы дать рекомендацию, не имеющую под собой веских оснований, он не предоставил бы в распоряжение мистера Стеллинга платежеспособного ученика, что, в свою очередь, оказалось бы не слишком хорошо для достопочтенного джентльмена. Следует принять во внимание и то, что все те приятные, смутные и самодовольные мысли и соображения – оказать услугу Тимпсону, дать совет, когда его об этом попросили, произвести впечатление на своего друга Талливера, дабы он проникся к нему еще большим уважением, говорить уверенно, если уж начал говорить вообще, вкупе с прочими неуловимыми мотивами, порожденными пылающим камином и бренди, которые и подтолкнули мистера Райли высказать свое мнение, – в противном случае пропали бы вотще и втуне.
К огромному разочарованию Мэгги, ей не позволили поехать вместе с отцом на двуколке за Томом, чтобы привезти его домой из академии; миссис Талливер заявила, что утро выдалось слишком дождливым для того, чтобы маленькая девочка отправилась в поездку в своем лучшем капоре. Мэгги же была твердо убеждена в обратном, и столь существенная разница во мнениях привела к тому, что, когда ее мать принялась решительно приводить в порядок ее непокорные черные волосы, Мэгги вдруг вырвалась у нее из рук и сунула голову в таз с водой, стоявший поблизости, дабы в порыве мести исключить сегодня саму возможность завивки их в кудряшки.
– Мэгги, Мэгги! – в отчаянии вскричала миссис Талливер, крепко и беспомощно утвердившись на стуле со щетками на коленях. – Кем ты вырастешь, если уже сейчас ведешь себя столь гадко? Я расскажу обо всем тетушке Глегг и тетушке Пуллет, когда они приедут к нам на будущей неделе, и они больше не будут любить тебя. О боже, дорогая моя! Только взгляни на свой чистый передник, он же промок сверху донизу. Люди сочтут, что Господь наказывает меня таким ребенком, и подумают, что я сделала что-нибудь недостойное.
Она все еще причитала, но Мэгги ее уже не слышала, поднимаясь на огромный чердак, раскинувшийся под старомодной крышей с крутыми скатами, и вытряхивая на бегу воду из своих смоляных волос, словно скайтерьер, избежавший купания. Чердак был любимым местом уединения Мэгги, когда на улице шел дождь, если только погода была не слишком холодной. Здесь она выплескивала дурное расположение духа, разговаривая с изъеденными древоточцами полами, полками и темными потолочными балками, украшенными гирляндами паутины; и здесь же она хранила свой Фетиш, который наказывала за все свои несчастья. Это был сундучок для большой деревянной куклы, у которой некогда имелись в наличии круглые глазки над румяными щечками, но теперь лицо ее было обезображено долгими искупительными страданиями. Три гвоздя, вбитых ей в голову, воплощали в себе ровно столько же кризисов, обрушившихся на Мэгги за девять лет ее существования в земной юдоли; на мысль о столь шикарной мести ее натолкнул рисунок в старой Библии, на котором была изображена Иаиль, уничтожающая Сисару[4]. Причем последний гвоздь был вколочен с куда большей силой, чем предыдущие два, поскольку в том случае Фетиш олицетворял собой тетку Глегг. Но сразу же после этого Мэгги сообразила, что, если она продолжит практику забивания гвоздей, ей будет трудно вообразить, что голове больно, когда она вздумает ударить ею о стену, или притвориться, будто она утешает ее, делая ей припарки, когда гнев ее уляжется; потому что даже тетка Глегг могла удостоиться жалости, если представить, будто ей причинили настолько сильную боль и подвергли столь невероятному унижению, что она обратилась к племяннице с мольбой о прощении. С тех пор она перестала забивать гвозди, утешаясь тем, что скребла или колотила деревянную голову о грубый кирпич огромных дымовых труб, которые, словно великанские колонны, подпирали крышу.
И сегодня утром, взобравшись на чердак, она проделала привычный ритуал, всхлипывая при этом со страстью, которая заставила ее позабыть обо всем – даже о том, что стало причиной ее скорби и негодования. Но постепенно всхлипы утихли, скрип деревянной головы, трущейся о кирпичи, ослабел, и внезапный луч солнца, пробившийся сквозь проволочную решетку и упавший на изъеденные древоточцами полки, заставил ее отбросить свой Фетиш и подбежать к окну. На улице действительно выглянуло солнышко, скрип и плеск мельничного колеса вновь обрели жизнерадостность, двери в хлебный амбар стояли распахнутыми настежь, а по двору разгуливал Гав, игривый терьер, белый с коричневыми пятнами и вывернутым ухом; он обнюхивал землю с таким видом, словно искал себе товарища для игр. Устоять перед подобным зрелищем было решительно невозможно. Мэгги откинула волосы со лба и бросилась вниз по лестнице, схватив по дороге свой капор, но не став надевать его. Она осторожно выглянула в щелочку, а потом изо всех сил припустила по коридору, боясь столкнуться с матерью, и пулей вылетела во двор, закружившись на месте, словно пифия-предсказательница, напевая при этом: «Гав, Гав, Том едет домой!» Терьер восторженно лаял и скакал вокруг нее, будто говоря, что раз уж повод для веселья найден, то именно он и устроит вокруг него шум.
– Эй, эй, мисс! У вас закружится голова, и вы шлепнетесь в грязь, – сказал Люк, старший мельник, широкоплечий мужчина лет сорока, черноглазый и черноволосый, с ног до головы обсыпанный мучной пылью.
Мэгги притормозила и, легонько пошатываясь, заявила:
– И ничего у меня не закружится, Люк. Можно я пойду с тобой на мельницу?
Мэгги любила бродить по просторам огромной мельницы и зачастую выходила оттуда с припорошенными белой мягкой пылью волосами, отчего ее темные глаза сверкали еще ярче. Назойливый грохот и безостановочное движение больших каменных жерновов внушали ей смутный, благоговейный и восхитительный страх, как если бы она оказывалась в присутствии мощной неуправляемой силы. Изливающаяся бесконечной струйкой мука, невесомый белый порошок, смягчающий все поверхности, отчего даже паутина выглядела волшебным кружевом, сладкий и чистый запах только что смолотого зерна – все это заставляло Мэгги чувствовать себя так, словно она попала в сказочный маленький мир мельницы, столь разительно отличавшийся от ее повседневной жизни снаружи. Но особенный восторг вызывали у нее пауки. Она спрашивала себя, а есть ли у них родственники за стенами мельницы, поскольку в таком случае в их семейных отношениях возникало неожиданное и болезненное препятствие. Жирный мельничный паук, привыкший вкушать мух, обсыпанных мукой, должен испытывать нешуточные страдания, сидя за столом у кузенов и кузин, где мух подавали au naturel, в натуральном виде, а паучихи наверняка ужасались виду друг друга. Но более всего на мельнице она любила верхний этаж – закрома, где высились огромные кучи зерна, на которые она забиралась и медленно съезжала вниз. У нее была привычка предаваться любимому развлечению, разговаривая при этом с Люком, с которым она вела себя чрезвычайно общительно, поскольку хотела, чтобы и он, подобно отцу, восхищался ее сообразительностью.
Не исключено, что в то утро она сочла необходимым отвоевать у него прежние позиции, и, съезжая с кучи зерна, возле которой возился и он, сказала, стараясь перекричать тот надоедливый шум, что почитается таким необходимым в сообществе мукомолов:
– Люк, а ведь ты, наверное, не прочел больше ни одной книги, кроме Библии?
– Да, мисс, да и ту не осилил, по правде говоря, – с подкупающей откровенностью отозвался Люк. – Никудышный из меня книгочей.
– А что, если я одолжу тебе одну из своих, Люк? Правда, у меня нет таких интересных книжек, которые тебе было бы легко прочесть. Зато я могу дать тебе «Путешествия обезьянки по Европе», которая расскажет тебе о том, какие разные люди живут на свете. А если читать ее будет трудно, то тебе помогут картинки. Там нарисованы те самые люди, как они выглядят и что делают. Особенно мне нравятся голландцы, толстые как на подбор, и с трубками, а один даже сидит на бочке.
– Нет, мисс, не по нраву мне голландцы. Какой прок в том, чтобы узнавать что-нибудь о них?
– Но они такие же люди, как и мы, Люк, а мы должны знать все о своих ближних.
– Да какие ж они нам ближние, мисс? Вот, к примеру, мой прежний хозяин, уж на что был знающий человек, так и то говорил: «Будь я хоть голландцем, но не стану сеять пшеницу, не провеяв ее», а ведь это то же самое, что обозвать их дураками или вроде того. Нет уж, у меня и без голландцев хлопот полон рот. От дураков и мошенников и так отбою нет, чтобы я еще и в книгах их выискивал.
– Ладно, – сказала Мэгги, несколько сбитая с толку неожиданно решительным настроем Люка по отношению к голландцам. – Пожалуй, «Живая природа» понравится тебе больше. Там нет ни голландцев, ни немцев, зато есть слоны и кенгуру, и циветта, и рыба-луна, и еще птичка, сидящая у нее хвосте, – я забыла, как она называется. Знаешь, в некоторых странах они водятся вместо лошадей и коров. Разве тебе не хочется узнать о них побольше, Люк?
– Нет, мисс. Мне и так надо считать муку и зерно, так что я как-нибудь обойдусь без всех этих штук, от которых для моей работы никакой пользы. От этого люди и попадают на виселицу – когда знают все, кроме того, как заработать себе на кусок хлеба. Да и сдается мне, все, что напечатано в книгах, – враки от начала и до конца, а уж в тех, что продают на улицах, и подавно.
– Знаешь, Люк, ты очень похож на моего брата Тома, – сказала Мэгги, стремясь направить столь неудачно обернувшийся разговор в какое-нибудь более благополучное русло. – Том тоже не любит читать. Но все равно я очень сильно его люблю, Люк, сильнее всех на свете. Когда он вырастет, я буду вести его дом и хозяйство, и мы всегда будем жить вместе. Я могу рассказать ему обо всем, чего он не знает. И пусть Том не любит книги, я думаю, что он очень умный. Он умеет мастерить отличные хлысты и крольчатники.
– Ага, – согласился Люк, – вот только он здорово расстроится, потому что все кролики передохли.
– Передохли! – взвизгнула Мэгги, спрыгивая с кучи зерна. – Какая жалость, Люк! Что, и тот вислоухий, и пятнистая крольчиха, на которую Том потратил все свои деньги?
– Дохлые, как кроты, – подтвердил Люк, которого на подобное сравнение явно натолкнули тушки зверьков, пришпиленных к стене конюшни.
– Боже мой, Люк… – жалобно протянула Мэгги, по щекам которой потекли крупные слезы. – Том велел мне ухаживать за ними, а я забыла. Что же мне теперь делать?
– Видите ли, мисс, они жили в дальнем сарае с инструментами, и никто за ними не ухаживал. Думаю, что мастер Том велел Гарри кормить их, но ведь на Гарри ни в чем нельзя положиться, он не умеет держать слова. А если и помнит о чем, так только о своем брюхе – чтоб его скрутило!
– Ох, Люк! Том же просил меня помнить о кроликах каждый день, но как, скажи на милость, я могла это сделать, если мысль о них даже ни разу не пришла мне в голову? Ой, он так на меня разозлится, точно тебе говорю, и будет убиваться о кроликах, как и я. Нет, но что же мне делать?
– Не кручиньтесь, мисс Мэгги, – попытался успокоить девочку Люк. – Бесполезные они твари, эти вислоухие кролики. Им случалось дохнуть, даже когда их кормили как на убой. В неволе они не выживают: Господь наш всемогущий терпеть их не может. Он сделал так, что уши у кроликов должны смотреть назад, а они из чистого упрямства свешивают их вниз. А мастер Том в следующий раз будет умнее и не станет их покупать. Не тужите, мисс. Пойдемте-ка лучше ко мне домой, я познакомлю вас с моей женой. Вот сию минуту и пойдем.
Приглашение пришлось как нельзя кстати, поскольку позволило Мэгги забыть о своих несчастьях, и слезы постепенно высохли у нее на щеках, пока она вприпрыжку вышагивала рядом с Люком, направляясь к его симпатичному домику, окруженному яблонями и грушами, с пристроенным сбоку хлевом, расположенному на дальнем краю владений Талливеров. Знакомство с миссис Моггз, женой Люка, оказалось даже весьма приятным. Она выразила свое гостеприимство хлебом с патокой, а еще у нее обнаружилось множество самых настоящих произведений искусства. Мэгги и думать забыла, что еще сегодня утром у нее имелись веские причины для того, чтобы впасть в уныние. Стоя на стуле, она во все глаза разглядывала замечательную коллекцию картин, на которых блудный сын был изображен в костюме сэра Чарльза Грандисона[5], разве что, как и следовало ожидать от человека со столь дурной репутацией, он, в отличие от сего изысканного героя, не нашел в себе силы воли и вкуса, дабы избавиться от парика. Но та тяжесть, которую мертвые кролики возложили ей на сердце, заставила ее проникнуться необычайной жалостью к этому слабому духом молодому человеку, особенно когда на глаза ей попалась картина, где он, понурившись, прислонился к стволу дерева с расстегнутыми бриджами и сбившимся набок париком, пока какие-то свиньи, явно чужеземных кровей, словно для того, чтобы еще сильнее досадить ему, с аппетитом пожирали мякину.
– Я так рада, что отец принял его обратно. Правда, Люк? – сказала она. – Потому что он ведь раскаялся и больше не поступит дурно.
– Э-э, мисс, – возразил Люк, – толку с него будет, как с козла молока, что бы там ни сделал для него батюшка.
Мысль эта причинила Мэгги нешуточную душевную боль, и она вдруг пожалела, что так ничего и не узнает о дальнейшей судьбе этого молодого человека.
Том должен был прибыть еще до полудня, и рядом с Мэгги взволнованно трепетало еще одно сердце, когда стало ясно, что долгожданный стук колес двуколки запаздывает, ведь если миссис Талливер и питала к кому-либо сильные чувства, так только к своему мальчику. Наконец-то издалека донесся долгожданный звук – быстрый и легкий перестук колес брички – и, несмотря на ветер, разогнавший облака и едва ли пощадивший бы тщательно уложенные кудри и завязки чепца миссис Талливер, она вышла наружу и даже возложила руку на непокорную головку Мэгги, позабыв об утренних злоключениях.
– Вот он, мой славный мальчик! Но господи помилуй! Где же его воротничок? Наверняка потерялся по дороге, и комплект испортился.
Миссис Талливер раскинула руки в стороны, Мэгги подпрыгнула сначала на одной ноге, потом на другой, Том же вышел из коляски и, демонстрируя мужское неприятие телячьих нежностей, проворчал:
– Привет! Гав, как, и ты здесь?
Тем не менее он снизошел до того, что любезно позволил расцеловать себя, хотя Мэгги повисла у него на шее, грозя задушить, а он окинул взором серо-голубых глаз приусадебный участок, ягнят и реку, куда пообещал себе явиться с удочкой на следующее же утро. Он был одним из тех мальчишек, что встречаются в Англии повсюду и в возрасте двенадцати-тринадцати лет похожи на гусят-несмышленышей, – со светлыми каштановыми волосами, румянцем во всю щеку, полными губами, носом картошкой и нечеткими бровями, то есть внешностью, в которой пока трудно распознать что-либо определенное, кроме общих черт, присущих отрочеству; словом, полная противоположность личику бедняжки Мэгги, каковое природа вылепила и раскрасила с самыми что ни на есть определенными намерениями. Но та же самая природа прячет свое лукавство под видимостью открытости, посему люди недалекие обычно полагают, что видят ее насквозь, в то время как она втайне готовит опровержение их самоуверенных пророчеств. Под такой усредненной мальчишеской внешностью, которую она воспроизводит прямо-таки в устрашающих количествах, скрываются одни из ее самых непреложных и неизменных целей, равно как и некоторые из самых непреклонных характеров; и темноглазая, несдержанная и непослушная девочка может запросто показаться ангелом небесным в сравнении с этим розовощеким образчиком мужественности с неопределившимися еще чертами.
– Мэгги, – заговорщически начал Том, отводя ее в уголок, едва только мать отправилась инспектировать его сундучок, а теплая гостиная прогнала холод, пробравший его до костей во время долгой поездки, – ты даже не представляешь, что лежит у меня в карманах. – При этом он загадочно кивал головой, явно рассчитывая пробудить в ней любопытство.
– Да, не представляю, – согласилась Мэгги. – Как они у тебя оттопыриваются, Том! Что там у тебя, стеклянные шарики или лесные орехи? – Сердечко у Мэгги упало, потому что Том всегда говорил, что с ней «нет смысла» играть в эти игры, поскольку гадалка из нее была никудышная.
– Шарики! Нет конечно. Я обменялся своими шариками со всякой мелюзгой, а играть в орешки неинтересно, разве что когда они еще зеленые. Нет, ты только посмотри! – И он наполовину извлек что-то из правого кармана.
– Что это? – шепотом спросила Мэгги. – Я вижу кусочек чего-то желтого.
– А ты угадай, Мэгги!
– Не могу, Том, – нетерпеливо бросила Мэгги.
– Не будь такой злючкой, иначе я тебе больше ничего не покажу, – заявил Том, с решительным видом пряча руку обратно в карман.
– Нет, Том, – взмолилась Мэгги, накрывая ладошкой его руку, которая так глубоко пряталась в кармане. – Я нисколько не сержусь, просто я терпеть не могу все эти угадайки. Пожалуйста, не дразни меня.
Рука Тома медленно расслабилась, и он сказал:
– Ладно. Это новая леска, точнее, даже две, и одна – твоя, Мэгги, целиком и полностью. Я не входил в долю на ириски и имбирные пряники, чтобы сэкономить деньги, из-за этого мне даже пришлось подраться с Гибсоном и Спаунсером. А вот крючки, смотри! Давай завтра утром пойдем удить рыбу на Круглый пруд? Ты сама поймаешь рыбу, Мэгги, будешь насаживать червяков и все такое прочее. Ну разве это не здорово?
Вместо ответа Мэгги закинула руки Тому на шею, крепко обняла его и прижалась щекой к его щеке, не сказав ни слова, а он в это время медленно разматывал леску, приговаривая:
– Разве я не хороший брат, если купил леску для тебя? Ты же понимаешь, что я вовсе не обязан был покупать ее, если бы мне этого не хотелось.
– Да, ты очень, очень хороший братик, и я очень люблю тебя, Том.
Сунув леску в карман, Том принялся перебирать крючки, после чего заговорил снова:
– А эти приятели набросились на меня с кулаками, поскольку я не соглашался насчет ирисок.
– О боже! Жаль, что драка случилась прямо в школе, Том. Тебе было больно?
– Больно? Мне? Нисколько, – ответил Том, вновь убирая крючки, и достал из кармана перочинный нож. Осторожно открыв самое большое лезвие, он задумчиво покосился на него, пробуя его остроту пальцем, а потом добавил: – Я поставил Спаунсеру синяк под глазом – это ему за то, что он вздумал ударить меня ремнем; я не собираюсь делиться ни с кем, кто грозит поколотить меня.
– Ой, какой ты храбрый, Том! Совсем как Самсон. Если бы мне встретился лев, то ты наверняка вступил бы с ним в схватку. Правда, Том?
– Откуда здесь возьмется лев, глупышка? Львы водятся только в цирке.
– Да, правильно, а вот если бы мы жили в одной из львиных стран – в Африке, например, где очень жарко, так вот, там львы едят людей. Я даже могу показать тебе то место в книге, где прочла об этом.
– Что ж, тогда я обзавелся бы ружьем и застрелил бы его.
– А вдруг у тебя не оказалось бы ружья? Мы могли бы выйти без него, вот как на рыбалку, к примеру, и тогда на нас с ревом выскочил бы огромный лев, и бежать нам было бы некуда. Что бы ты тогда сделал, Том?
Том ненадолго задумался, а потом отвернулся и с презрением бросил:
– Но ведь никакой лев на нас не выскочит. Так к чему говорить об этом?
– А мне нравится воображать, как все это могло бы быть, – заявила Мэгги, увязавшись за ним следом. – Ну просто представь себе, что бы ты сделал, Том.
– Отстань, Мэгги! Какая ты все-таки глупая. Пойду-ка я лучше взгляну на своих кроликов.
Сердце в груди у Мэгги затрепетало от страха. Она не посмела тотчас выложить брату горькую правду и в подавленном молчании последовала за Томом, который вышел наружу. Мэгги отчаянно старалась придумать, как сообщить ему новости так, чтобы смягчить и его гнев, и скорбь заодно, потому что больше всего на свете Мэгги страшилась гнева Тома; он ничуть не походил на ее собственный.
– Том, – робко начала она, когда они вышли во двор, – сколько денег ты отдал за своих кроликов?
– Две полкроны и шестипенсовик, – тут же отозвался Том.
– Кажется, наверху, в железной копилке, у меня лежит намного больше. Я попрошу маму отдать их тебе.
– Чего ради? – осведомился Том. – Мне не нужны твои медяки, глупышка. У меня денег намного больше, чем у тебя, потому что я сын. На Рождество я всегда получаю в подарок полсоверена или даже соверен, потому что вырасту и стану мужчиной, а тебе дают только пять шиллингов, потому что ты всего лишь девчонка.
– Понимаешь, Том… если мама разрешит мне отдать тебе две полкроны и шестипенсовик из моей копилки, ты сможешь истратить их по своему разумению и… ну, в общем, купить себе еще кроликов.
– Еще кроликов? Но мне не нужно больше.
– Ах, Том, но прежние все умерли.
Том уже занес было ногу, чтобы сделать следующий шаг, но тут же остановился и развернулся к Мэгги.
– Значит, ты забыла, что их нужно кормить, и Гарри тоже? – спросил он. Лицо его налилось краской гнева, но он быстро взял себя в руки. – Гарри я накостыляю по первое число. Сделаю все, чтобы ему отказали от места. А тебя я просто не люблю, Мэгги. И завтра ты не пойдешь со мной на рыбалку. А ведь я просил тебя, чтобы ты наведывалась к кроликам каждый день. – С этими словами он отвернулся и двинулся дальше.
– Да, но я забыла. Честное слово, я не виновата, Том. Но мне очень жаль, – сказала Мэгги, по щекам которой ручьем потекли слезы.
– Ты – дрянная девчонка! – гневно сообщил ей Том. – И я уже жалею о том, что купил тебе леску. Я не люблю тебя.
– Ох, Том, это жестоко с твоей стороны, – всхлипнула Мэгги. – Я бы простила тебя, если бы ты позабыл о чем-нибудь – не важно, о чем именно, – я бы простила и любила тебя.
– Да, потому что ты глупышка, а вот я ничего не забываю.
– Ох, прости меня, пожалуйста, Том, иначе у меня разорвется сердце, – взмолилась Мэгги, всем телом вздрагивая от рыданий. Она вцепилась в руку Тома и прижалась мокрой щекой к его плечу.
Том оттолкнул ее и снова остановился, безапелляционно заявив:
– А теперь, Мэгги, послушай меня. Разве я плохой брат?
– Не-е-ет, – сквозь слезы пролепетала Мэгги, подбородок которой конвульсивно подрагивал.
– Разве я всю четверть не помнил о том, что тебе нужна леска, разве не собирался купить ее тебе, и копил на нее деньги, и не согласился входить в долю на ириски, отчего Спаунсер набросился на меня с кулаками?
– Да-а, и я о-о-очень лю-у-ублю тебя, Том.
– А вот ты дрянная девчонка. На прошлых каникулах ты слизала всю краску с моей жестяной коробочки из-под леденцов, а на позапрошлых ты проворонила лодку, которая оборвала мою леску, хотя я специально посадил тебя следить за этим, а потом ты просунула голову в моего воздушного змея, и что? Тебе ведь ничего за это не было.
– Но ведь я не нарочно, – захныкала Мэгги, – а нечаянно.
– За нечаянно бьют отчаянно, – отрезал Том. – Ничего бы этого не случилось, если бы ты думала о том, что делаешь. Вот и получается, что ты дрянная девчонка, и завтра ты со мной на рыбалку не пойдешь.
Решительно бросив столь ужасные слова, Том убежал от Мэгги в сторону мельницы, намереваясь поздороваться там с Люком и нажаловаться ему на Гарри.
Мэгги замерла на месте, и лишь рыдания сотрясали ее тело еще целую минуту или две, а потом она развернулась и помчалась к дому, взлетела на свой любимый чердак, где и уселась на пол, откинув голову на изъеденную древоточцами полку, раздавленная горем и собственным ничтожеством. Том вернулся домой, и она вспомнила, с каким нетерпением и радостью ждала его, а он обошелся с ней крайне жестоко. К чему все это, если Том не любит ее? Ох, каким же жестокосердным он оказался! Разве она не хотела отдать ему деньги, разве не попросила у него прощения? Она знала, что гадко вела себя по отношению к матери, но с Томом такого не случалось никогда – она даже помыслить об этом не могла.
– Ох, он очень жестокий! – в голос всхлипнула Мэгги, получая извращенное удовольствие от того, как слова ее гулким эхом разлетелись по пустому пространству чердака. Она даже не вспомнила о том, чтобы шмякнуть об пол свою куклу или потереть ею о кирпичи; она была слишком несчастна, чтобы разозлиться.
Ах, эти горькие детские невзгоды! Когда обида еще слишком свежа и непривычна, когда надежда еще не обрела крылья, чтобы воспарить туда, где нет счета дням и неделям, а расстояние от одного лета до другого кажется непреодолимым.
Вскоре Мэгги решила, что уже долгие часы сидит на чердаке, а ведь наверняка пришло время пить чай, что они все и делают внизу, начисто позабыв о ней. Что ж, тогда и она останется здесь и умрет с голоду – спрячется за лоханью и проведет здесь ночь, и тогда они испугаются, а Том пожалеет о своих словах. Так в своей гордыне думала Мэгги, осторожно укрываясь за лоханью, но вскоре вновь расплакалась при мысли, что всем им нет никакого дела до того, что она сидит здесь одна. Если она сейчас спустится вниз и подойдет к Тому, простит ли он ее? Если там окажется отец, то он может и встать на ее сторону. Но ведь она хотела, чтобы Том простил ее, потому что любит, а не потому что так велит ему отец. Нет, она ни за что не спустится вниз, пока Том сам не придет за ней. Но подобной решимости ей хватило не более чем на пять минут, проведенных в темноте за лоханью, а потом потребность быть любимой – самая сильная нужда в характере бедной Мэгги – начала борьбу с гордыней и вскоре одержала победу. Она выбралась из-за бадьи в сумерки просторного чердака, но в следующий миг услыхала быстрые шаги на лестнице.
Том слишком уж увлекся разговором с Люком, а потом и обходом семейных владений, радуясь, что может бродить везде, где вздумается, и обстругивая палки просто так, без всякой цели – если не считать того, что в школе обстругивать палки не разрешали, – чтобы вспоминать о Мэгги и о том, какое действие оказал на сестру его гнев. Он намеревался наказать ее и, добившись своего, как человек практического склада ума, занялся другими делами. Но потом, когда его позвали пить чай, отец поинтересовался:
– Ну и где же наша малышка?
А миссис Талливер почти одновременно спросила:
– Где твоя маленькая сестра?
То есть оба они явно предполагали, что Мэгги и Том весь день провели вместе.
– Не знаю, – ответил Том. Он не хотел ябедничать на Мэгги, хотя и до сих пор сердился на нее; наш Том Талливер был человеком чести.
– Как? Разве она не играла с тобой все это время? – воскликнул отец. – Она ведь только и мечтала о том, как ты вернешься домой.
– Последние пару часов я ее не видел, – сообщил Том, впиваясь зубами в кекс с изюмом.
– Боже милостивый, она наверняка утонула! – вскричала миссис Талливер, вскакивая со своего места и подбегая к окну. – Как ты мог позволить ей такое? – добавила она, как и подобает перепуганной женщине, всегда готовой обвинить неизвестно кого незнамо в чем.
– Нет, нет, и вовсе даже она не утонула, – возразил мистер Талливер. – Подозреваю, ты дурно обошелся с ней, а, Том?
– Ничего подобного, отец, – с негодованием откликнулся Том. – Думаю, она где-то в доме.
– Тогда, скорее всего, она сидит на чердаке, – предположила миссис Талливер, – поет и разговаривает сама с собой, напрочь позабыв о еде.
– Ступай и приведи ее оттуда, Том, – с непривычной резкостью велел мистер Талливер, которого отцовская любовь к Мэгги наделила проницательностью, позволившей ему сразу заподозрить, что парень чем-то обидел малышку, иначе она не отошла бы от него ни на шаг. – И будь с нею поласковее, понятно? Иначе тебе не поздоровится.
Том и помыслить не мог, чтобы ослушаться отца, потому что мистер Талливер был человеком властным и, по его же словам, никогда не позволял никому указывать, что ему делать в собственном доме. Однако на поиски сестры он отправился нехотя, в подавленном расположении духа, прихватив с собой кусок кекса и не намереваясь давать Мэгги отсрочку в приведении приговора о наказании в исполнение, поскольку полагал, что она получила лишь то, чего заслуживает. Тому исполнилось всего тринадцать лет, и он еще не обладал устоявшимися взглядами на грамматику и арифметику, решив покамест оставить этот вопрос открытым, но в одном он был уверен совершенно определенно – а именно в том, что и впредь будет незамедлительно карать тех, кто этого заслуживал. Да, он и сам не стал бы увиливать от наказания, если бы провинился, – но ведь пока этого не случилось.
В общем, на лестнице Мэгги услышала шаги именно Тома, когда ее потребность быть любимой взяла верх над гордыней и она спускалась вниз с припухшими веками и растрепанными волосами, чтобы вымолить прощение. По крайней мере, отец погладит ее по голове и скажет: «Не расстраивайся, девочка моя». Такая потребность в любви – голод сердца, если хотите, – замечательный укротитель, столь же властный и всепобеждающий, как и любой другой, к которому прибегает природа, заставляя нас взвалить на себя очередное ярмо и меняя тем самым лицо мира. Но походка Тома была ей хорошо знакома, и сердце ее сбилось с ритма в отчаянной надежде. Однако он всего лишь остановился на верхней площадке лестницы и сказал:
– Мэгги, ты должна сойти вниз.
А она бросилась к нему и повисла у него на шее, всхлипывая:
– Ох, Том, пожалуйста, прости меня… Я больше так не могу… Я буду хорошо вести себя… Я больше не буду ничего забывать… Пожалуйста, полюби меня снова – прошу тебя, дорогой Том!
С возрастом мы учимся сдержанности. Мы сторонимся тех, с кем поссорились, изъясняемся округлыми фразами, сохраняя таким образом полное достоинства отчуждение, проявляя, с одной стороны, твердость, а с другой – глотая горечь обиды. В своем поведении мы более не демонстрируем импульсивности, свойственной братьям нашим меньшим, но ведем себя, как подобает цивилизованным людям. А вот Мэгги и Том были еще очень похожи на молодых оленят, и поэтому она могла запросто потереться щекой о его щеку и поцеловать его в ухо, давясь слезами; а в душе парнишки в ответ на ласку Мэгги зазвучали тонкие струны, так что он проявил слабость, явно несовместимую с намерением наказать ее так сильно, как она того заслуживала. Он даже поцеловал ее в ответ и сказал:
– Не плачь, Мэгси. На вот, лучше съешь кусочек кекса.
Всхлипывания Мэгги начали стихать. Она открыла рот и откусила немного от кекса; ее примеру последовал Том, ну, просто, чтобы составить ей компанию, и вот так они принялись за еду вместе, касаясь друг друга щеками, бровями и носами, поразительно – и уничижительно – напоминая двух дружелюбных пони.
– Пошли, Мэгси, попьем чаю, – изрек наконец Том, когда кекса больше не осталось, если не считать того, что ждал их внизу.
На том беды и невзгоды этого дня и завершились, и на следующее утро Мэгги бодро вышагивала по тропинке, сжимая в одной руке свою собственную удочку, а в другой – ручку корзинки и вступая, к чему у нее был особый дар, в самые глубокие лужи. Из-под мехового капора выглядывало ее смуглое радостное личико, поскольку Том был добр к ней. Тем не менее она успела сообщить ему, что он сам будет насаживать ей червяков на крючок, хотя она и приняла на веру его слова о том, что червяки ничего не чувствуют (в глубине души Том придерживался того мнения, что даже если это не так, то ничего страшного не случится). Он хорошо разбирался в червяках, рыбах и прочих подобных вещах; знал, что птицы исполнены коварства, знал, как открываются большие навесные замки и в какую сторону следует приподнимать ручки ворот. Мэгги полагала такие знания замечательными, и запомнить их было намного труднее, чем то, о чем пишут в книгах; а еще она с восторженным трепетом признавала старшинство Тома, потому что он был единственным, кто называл ее знания ерундой и ничуть не удивлялся ее уму. Том и правда полагал ее маленькой глупышкой; все девчонки глупы от природы – они не умеют бросать камни так, чтобы попасть в кого-нибудь, не знают, как обращаться с перочинным ножом, и боятся лягушек. Тем не менее он был очень привязан к своей сестре и намеревался всегда и неизменно заботиться о ней, сделать ее своей экономкой и наказывать ее, когда она в чем-либо провинится.
Они направлялись к Круглому пруду – замечательному водоему, образовавшемуся много лет назад вследствие наводнения. Никто не знал, какова его глубина, а еще неразрешимой загадкой представлялась его почти правильная круглая форма, обрамленная ивами и высокими камышами, так что разглядеть воду можно было, лишь подойдя к нему вплотную. При виде давно излюбленного местечка у Тома неизменно улучшалось расположение духа, и он переговаривался с Мэгги самым дружеским шепотом, открывая драгоценную корзинку и приготавливая их снасти. Забросив леску вместо нее, он вложил ей удочку в руки. Мэгги рассудила, что, вероятнее всего, ей на крючок попадется маленькая рыба, а вся большая отправится к Тому. Но вскоре все мысли об улове вылетели у нее из головы, и она мечтательно уставилась на неподвижную воду, когда Том громким шепотом произнес:
– Смотри, смотри, Мэгги! – после чего подбежал к ней, не давая отдернуть удилище в сторону.
Мэгги испугалась, что, по своему обыкновению, опять сделала что-нибудь не так, но в конце концов Том вытащил ее леску из воды и бросил на траву большого трепыхающегося линя.
Том был в восторге.
– Ох, Мэгси, утенок ты этакий! Выкладывай все из корзинки.
Похвалу она сочла сомнительной, но ей достаточно было того, что Том назвал ее «Мэгси» и остался ею вполне доволен. Ничто не могло отравить наслаждения, которое она испытала, вслушиваясь в шепот ветра и мечтательную тишину, плеск рыбы в пруду и мягкий шорох, словно ивы, камыш и вода тоже негромко переговаривались о чем-то между собой. Мэгги решила, что это поистине райское наслаждение: сидеть вот так на берегу пруда, когда никто ее не ругает. Она замечала, что у нее клюет, только после того, как ей подсказывал Том, но рыбалка пришлась ей по душе.
Это утро стало для них счастливым. Они шагали вместе и сидели рядышком, не думая о том, что жизнь обоих когда-либо изменится; они просто станут старше и уже не будут ходить в школу, так что каникулы будут длиться вечно, а они всегда будут жить вместе и любить друг друга, как брат и сестра. И мельница с шумом и скрипом колеса; огромный каштан, под сенью которого они играли в домики; их собственная маленькая речушка Риппл, берега которой были им знакомы как свои пять пальцев, где Том вечно находил водяных крыс, а Мэгги срывала пушистые макушки камыша, о которых потом забывала и оставляла их на траве; и, самое главное, широкий и бурный Флосс, вдоль которого они отправлялись в поход, словно в далекое путешествие, чтобы полюбоваться весенним приливом, ужасным Игром, приливным валом в устье реки, который накатывался на них, словно голодное чудовище, или чтобы хоть одним глазком взглянуть на Большой Ясень, который временами стонал и плакал, как человек, – они верили, что все это останется вечным и неизменным. Том полагал, что людям, живущим в любой другой точке земного шара, просто катастрофически не повезло, а Мэгги, читая о Христианине[6], переходящем «реку, у которой не было моста», всегда представляла себе Флосс, текущий по зеленой равнине мимо Большого Ясеня.
Но жизнь все-таки обернулась другой стороной для Тома и Мэгги; тем не менее они не слишком ошибались, веря в то, что мысли и чувства этих первых юных лет станут неотъемлемой частью их существования. Мы не умели бы любить свою землю так искренне и преданно, не будь у каждого из нас детства – или не будь это земля, где каждую весну распускаются те же самые цветы, которые мы собирали крохотными ручонками еще в ту пору, когда сидели и агукали в траве, где те же самые плоды шиповника и боярышника появляются на зеленых изгородях осенью; если бы не те же самые малиновки, которых мы называли птичками Божьими, потому что они не причиняли вреда драгоценному урожаю… Разве может какая-либо новизна сравниться с этим сладким однообразием, когда все известно заранее и любимо именно потому, что известно?
Лес, по которому я брожу в этот теплый майский день, когда от синевы неба меня отделяет лишь желтовато-коричневая листва дубов, а под ногами распустились звездчатые цветки белого огуречника, голубая вероника и стелющийся плющ, – какие заросли тропических пальм, мохнатых папоротников или иных роскошных цветков с широкими лепестками могут затронуть сокровенные струны в моей душе, как это делает милая и домашняя картина родной природы? Эти знакомые цветы, памятные с детства птичьи трели, небо с его поразительной и глубокой синевой, вспаханные и колосящиеся зерном поля, когда у каждого имеется своя зеленая изгородь, придающая ему неповторимую индивидуальность, – подобные вещи мы впитываем с молоком матери, и они говорят с нами на языке, который вобрал в себя все неизъяснимые и неотъемлемые ассоциации и нюансы, что оставило нам на память детство. Восторг, который охватывает нас сегодня, когда мы видим, как луч солнца отражается в капле росы на зеленой траве, можно было бы счесть всего лишь рефлексией утомленной души, если бы в нас не жили до сих пор солнечный свет и зеленая трава детских лет, которые по-прежнему дарят нам свою любовь.
Шла пасхальная седмица, и поэтому творожный пудинг миссис Талливер получился легче обыкновенного.
– Да его унесет первым же порывом ветра, – заявила Кассия, служанка, явно гордясь тем, что работает у хозяйки, способной приготовить такие кондитерские изделия; выходило так, что время для семейного обеда было выбрано чрезвычайно благоприятное, даже если не принимать во внимание тот факт, что желательно все-таки было спросить совета у сестрицы Глегг и сестрицы Пуллет насчет школы для Тома.
– Пожалуй, я бы лучше не приглашала сестрицу Дин по такому случаю, – сказала миссис Талливер. – Она завидущая и скупая, а еще всегда пытается настроить против моих бедных деток всех их теток и дядей.
– Да-да, – согласился мистер Талливер. – Непременно пригласи ее. Я уже и не припомню, когда в последний раз разговаривал с Дином, тому уж месяцев шесть минуло, никак не меньше. Какая разница, что она там говорит? Мои дети ни в чьем одобрении не нуждаются.
– Вы всегда так говорите, мистер Талливер. Вот только я уверена, что с вашей стороны им никто и пяти фунтов не оставит, никакие тетушки или дядюшки. А вот сестрица Глегг и сестрица Пуллет скопили уже кучу денег, потому что они не тратят даже проценты и откладывают то, что заработали на продаже яиц и масла со своих ферм. Мужья покупают им все необходимое. – Миссис Талливер была женщиной мягкой, но даже бессловесная овца способна проявить характер, когда речь заходит о ее ягнятах.
– Вздор! – заявил в ответ мистер Талливер. – Когда за завтраком собирается большая семья, экономией сыт не будешь. И какой толк в тех грошах, что сумели отложить твои сестры, когда у каждой имеется по полдюжины племянников и племянниц, на которых их придется делить? Да и твоя сестрица Дин не позволит им оставить наследство кому-нибудь одному, чтобы вся округа поносила их почем зря после смерти.
– Уж не знаю, что она позволит, а что нет, – возразила миссис Талливер, – потому что мои дети обходятся крайне невежливо со своими тетушками и дядюшками. Стоит им приехать, как Мэгги начинает вести себя в десять раз хуже, чем в другие дни, да и Том их отчего-то недолюбливает, видит Бог! Хотя от мальчика этого еще можно ожидать, в отличие от девочки. А уж ребенок сестрицы Дин, Люси – чистое золото; посадите ее на скамеечку, и она просидит там час не шелохнувшись, даже не порываясь вскочить и умчаться куда-нибудь. Я люблю ее как собственное дитя и не стыжусь признаться в этом, а еще она больше похожа на меня, чем на сестрицу Дин, потому что та очень уж бледная, если говорить о нашей семье.
– Так-так, если уж ты души не чаешь в этом ребенке, то попроси отца и мать взять ее с собой. И не стоит ли предложить их тетке и дяде Моссам сделать то же самое и прихватить своих отпрысков?
– Помилуй бог, мистер Талливер! Их и так наберется восемь человек, помимо детей, так что мне придется раскладывать стол и выставлять дополнительные приборы. К тому же вам прекрасно известно, что мои сестрицы и ваша сестра не ладят между собой.
– Ладно-ладно, Бесси, поступай как знаешь, – сказал мистер Талливер, подхватил свою шляпу и направился к мельнице.
Немногие женщины были столь же покладистыми, как миссис Талливер, если только дело не касалось семейных уз, но в девичестве она была мисс Додсон, а Додсоны считались весьма респектабельным семейством – и с них брали пример не только в их приходе, но и в соседнем. Сестры Додсон всегда важничали и задирали носы, так что никто не удивился тому, что две старшие удачно вышли замуж – пусть даже и в юном возрасте, что было не в обычае в семье Додсонов. В их роду царили строгие порядки: белье крахмалилось особым образом, вино из первоцвета готовилось по особому рецепту, ветчина коптилась тоже по-особенному, и даже крыжовник в банки тоже закладывался, как нигде более; так что все дочери этого дома гордились тем, что родились Додсонами, а не, скажем, какими-нибудь Гибсонами или Уотсонами. Даже похоронный обряд всегда проводился в семействе Додсонов с особой тщательностью: ленты на шляпках никогда не были голубыми, перчатки не имели разрезов у большого пальца, плакальщицами становились лишь те, кто имел на это право, а носильщиков оделяли особенными шарфами. Стоило кому-либо из членов семейства заболеть, как остальные тут же отправлялись навестить его, причем в одно и то же время, не отказывая себе в удовольствии сообщить ему правду, какой бы горькой она ни была; если же болезнь или неприятности обрушивались на голову страдальца по его собственной вине, в семье Додсонов было не принято уклоняться от этой темы. Короче говоря, в этом роду существовала особенная традиция того, как следовало управлять домашним хозяйством и вести себя на людях, и единственным обстоятельством, омрачавшим это превосходство, оставалась мучительная невозможность одобрить поведение семей, не желавших следовать примеру Додсонов. Представительницы слабого пола Додсонов, попав в «чужой дом», неизменно предпочитали к чаю исключительно сухари, отвергая любые засахаренные фрукты, не доверяя маслу и полагая, что варенье уже начало бродить из-за отсутствия должного количества сахара и варки. Да, в семье Додсонов тоже не обходилось без урода, что признавали все, но до тех пор, пока они оставались «родственниками», их в силу необходимости ставили выше тех, кто таковыми не являлся.
Примечательно, что, хотя поодиночке Додсоны друг друга на дух не переносили, коллективные семейные ценности оставались для них превыше всего. Самое слабое звено в роду – тот его член, кто не обладает сильной волей и характером, – зачастую служит наилучшим выражением семейных принципов и традиций; вот и миссис Талливер оставалась Додсон до мозга костей, хотя и в облегченном варианте, подобно тому, как легкое пиво, при всех его недостатках, остается слабым элем. И хотя в молодости ей приходилось несладко под пятой старших сестер, да и сейчас она иногда роняла слезинку-другую из-за их сестринских упреков, новаторский подход к семейным традициям был ей решительно несвойственен. Она благодарила судьбу за то, что родилась Додсон, равно как и за своего единственного ребенка, унаследовавшего черты ее семейства, по крайней мере в том, что касалось цвета лица и внешности, а еще любви к соли и бобам, чего никак нельзя было сказать про мистера Талливера.
Все остальные качества Додсонов в Томе спали крепким сном, и он был так же далек от того, чтобы дорожить родственниками со стороны матери, как и Мэгги. Он обыкновенно уходил из дома на целый день, прихватив с собой как можно больше съестных припасов, стоило ему заблаговременно получить предупреждение о приезде тетушек и дядюшек, – и благодаря этому свойству его характера тетка Глегг предрекала ему самое мрачное будущее. Как правило, Мэгги обижалась, что Том исчезал из дому, не посвятив ее в свою тайну, но, как всем известно, слабый пол является серьезной обузой в обстоятельствах крайнего порядка, к которым, несомненно, относилась и поспешная ретирада.
В среду, накануне приезда тетушек и дядюшек, с кухни доносились самые разнообразные и волнующие запахи – кексов с изюмом и горячего конфитюра, – смешанные с ароматами подливы и соуса, так что терзаться мрачными предчувствиями было решительно невозможно: в воздухе чувствовался тонкий шлейф надежды. Том и Мэгги совершили несколько набегов на кухню, и, как и всех мародеров, их удалось ненадолго изгнать с поля боя только потому, что они унесли с собой достаточное количество добычи.
– Том, – начала Мэгги, когда они уселись на ветках бузины, поедая слоеные пирожки с вареньем, – а ты собираешься убегать завтра?
– Нет, – проворчал Том с набитым ртом, приканчивая второй пирожок и начиная присматриваться к третьему, который следовало разделить на двоих, – нет, не собираюсь.
– Но почему? Из-за того, что приезжает Люси?
– Нет, – ответил Том, раскрывая свой перочинный нож. Он занес его над пирожком, примерился и нерешительно склонил голову к плечу. (Следует признать, что задача ему предстояла нетривиальная – разделить неправильной формы геометрическое тело на две равные части.) – Какое мне дело до Люси? Она всего лишь обыкновенная девчонка и даже не умеет играть в мяч.
– Значит, из-за пропитанного ромом бисквита с вареньем? – осведомилась Мэгги, пустив в ход все свои дедуктивные способности, и подалась к Тому, не сводя глаз с занесенного над пирожком ножа.
– Нет, глупышка, он и на следующий день будет хорош. А вот рулет, да еще такой, какой я люблю, с абрикосами – пальчики оближешь!
С этим восклицанием нож опустился на пирожок, разрезая его на две части. Но результат, очевидно, не удовлетворил Тома, поскольку он продолжал с сомнением разглядывать обе половинки. Наконец он велел:
– Мэгги, закрой глаза.
– Зачем?
– Так надо. Ты откроешь их, когда я скажу.
Мэгги повиновалась.
– Итак, какую половинку ты выбираешь, Мэгги, правую или левую?
– Я возьму ту, из которой вытекло варенье, – ответила Мэгги, крепко зажмурившись, чтобы сделать приятное Тому.
– Она тебе не понравится, глупышка. Я отдам ее тебе, если все будет по-честному, и никак иначе. Итак, в какой руке – правой или левой, твой выбор? Ну-у! – воскликнул Том, заметив, что Мэгги приоткрыла глаза. – Или ты зажмуриваешься, или не получишь вообще ничего.
Стремление к самопожертвованию не заходило у Мэгги так далеко; боюсь, она руководствовалась отнюдь не заботой о том, чтобы Том получил как можно больше лакомства, а желанием заслужить его одобрение тем, что она сама уступила ему лучший кусок. Поэтому она смежила веки и, после того как Том повторил: «Говори, какая рука?», ответила: «Левая».
– Ты выиграла. – В голосе Тома явственно слышалась горечь.
– Как! Мне достался кусок с вытекшим джемом?
– Нет. Ладно, держи, – решительно заявил Том, протягивая Мэгги определенно лучший кусок.
– Прошу тебя, Том, возьми его себе. Я ничуть не возражаю – мне нравится другая половинка; пожалуйста, возьми эту.
– Нет, не возьму, – обиженно заявил Том, принимаясь за свой ущербный кусочек.
Мэгги, рассудив, что дальнейшие препирательства ни к чему хорошему не приведут, последовала его примеру и проглотила свою порцию с большим удовольствием и быстротой. Но Том все равно расправился со своей половинкой первым, и ему пришлось смотреть, как Мэгги доедает последние крошки; при этом он чувствовал, что не отказался бы от добавки. А Мэгги и не подозревала, что Том наблюдает за ней; она раскачивалась на ветке, позабыв обо всем на свете, кроме сладости варенья на языке и приятного ощущения ничегонеделания.
– Ах ты, жадина! – сказал Том после того, как она проглотила последнюю крошку. Он считал, что поступил по справедливости, и надеялся, что она воздаст ему должное, компенсируя недостачу. Нет, он наверняка отказался бы, предложи она ему заранее часть своей порции, но ведь людям свойственно менять свое мнение после того, как пирожок бывает съеден.
Мэгги побледнела.
– Ох, Том, почему же ты не попросил меня?
– Я не собирался у тебя ничего просить, жадина. Но ты и сама могла бы догадаться – ведь ты знала, что я отдал тебе лучший кусок.
– Но ведь я хотела, чтобы он достался тебе, и ты знал об этом, – тоном оскорбленной невинности возразила Мэгги.
– Да, но я не собирался жульничать, как какой-нибудь Спаунсер. Он всегда забирал себе лучшие куски, если только не получал за это по носу, а если ты угадывал лучшую часть с закрытыми глазами, то он просто менял руки. Но если я делю пополам, то делю честно и не жадничаю.
Обронив этот убийственный намек, Том спрыгнул с ветки и, подхватив с земли камешек, бросил его Гаву с криком «Возьми!» Все это время песик наблюдал за тем, как исчезают съестные припасы, прядая ушами и помахивая хвостом – выражая таким образом свои чувства, в которых, несомненно, нашлось место и горечи. Тем не менее славная собачонка с такой готовностью приняла приглашение Тома, как если бы и его угостили со всей полагающейся щедростью. Но Мэгги, наделенная той странной и чрезвычайно болезненной способностью к состраданию, которая отличает человека от самого меланхоличного и подавленного шимпанзе, осталась сидеть на суку, незаслуженно ругая себя последними словами. Сейчас она отдала бы все на свете за то, чтобы догадаться не доедать свой пирожок целиком, а отдать хотя бы часть его Тому. Не то чтобы пирожок оказался невкусным, поскольку Мэгги прекрасно разбиралась, что вкусно, а что нет, но она сто раз обошлась бы и без него, только бы Том не обзывал ее жадиной и не сердился бы на нее. Он сказал, что не возьмет его, и она съела свою половинку без всякой задней мысли; ну и что теперь делать? Слезы ручьем хлынули у нее из глаз, так что следующие минут десять или около того Мэгги ничего не видела вокруг себя; но к этому моменту обида сменилась желанием помириться во что бы то ни стало, и она тоже слезла с дерева, чтобы отправиться на поиски Тома.
На выгоне за ригой его не оказалось; куда же он подевался, да еще вместе с Гавом? Мэгги взбежала на высокий берег, на котором рос остролист и откуда было далеко видно окрест до самого Флосса. Ага, а вон и Том; но сердечко у нее упало, когда она увидела, что он далеко ушел от нее в сторону большой реки и что, помимо Гава, у него появился еще один спутник – гадкий Боб Джейкин, подрядившийся гонять птиц с полей, причем не столько по обязанности, сколько в силу душевной склонности; правда, сейчас он явно позабыл об этом. Мэгги была уверена в том, что Боб – опасный плут, правда, и сама затруднилась бы объяснить, на чем зиждется эта ее уверенность; не на том же факте, что мать Боба была здоровенной толстухой и жила в странном круглом доме чуть ниже по реке. Однажды, когда Том и Мэгги случайно забрели в ту сторону, со двора к ним выскочил какой-то пятнистый пес и принялся облаивать их, а когда из дома вышла мать Боба и, надрываясь, чтобы заглушить лай, крикнула им, чтобы они не пугались, Мэгги сочла, что она бранит их, и сердце ее преисполнилось ужаса. Мэгги почему-то решила, что по полу в этом круглом доме наверняка ползают змеи, а в спальне обитают летучие мыши; потому что однажды она своими глазами видела, как Боб снял кепку, чтобы показать Тому маленькую змейку внутри, а в другой раз он притащил с собой дюжину летучих мышат: словом, типом он был мерзким, а нравом обладал в чем-то даже дьявольским, принимая во внимание дружбу, которую он водил со змеями и летучими мышами. Самое же главное заключалось в том, что, когда Боб набивался Тому в компаньоны, тот начисто забывал о Мэгги и наотрез отказывался брать ее с собой.
Следует признать, что Том ничуть не возражал против общества Боба. Да разве могло быть иначе? Стоило Бобу увидеть птичье гнездо, а в нем яйцо, как он уже знал, чье оно – ласточки, синицы или овсянки; он умел находить осиные гнезда и расставлять силки; по деревьям он лазал не хуже белки, у него был нюх на ежиков и горностаев, а еще у него хватало наглости творить совершенно отвратительные вещи, например, проделывать дыры в зеленой изгороди, бросаться камнями в овец и убивать ничейных кошек.
Подобные качества в том, кто стоит ниже вас и с кем можно обращаться свысока, пусть даже он владеет недоступными вам знаниями, обладали губительной притягательностью для Тома, и во время очередных его каникул Мэгги с горечью ожидала, как он на несколько дней непременно уединится с Бобом.
Увы! Надеяться ей более было не на что; он ушел, и Мэгги в утешение не оставалось ничего иного, кроме как усесться у обрыва или бродить вдоль живых изгородей, воображая, что все случилось по-другому, и перекраивая свой маленький мирок на собственный лад.
Жизнь у Мэгги была полна тревог и разочарований, и утешения она искала в мечтах.
Тем временем Том, начисто позабыв о Мэгги и угрызениях совести, которые он пробудил у нее в сердце, торопливо вышагивал рядом с Бобом, которого встретил совершенно случайно, к месту сногсшибательной охоты на крыс, каковая должна была состояться в соседском амбаре. В этой забаве Боб был настоящий дока и отзывался о ней с большим воодушевлением, которое не мог не разделять любой, сохранивший в себе дух настоящего мужчины и вполне представлявший себе, что такое охота на крыс. Для человека, подозреваемого в сверхъестественном злоумышлении, Боб, однако, не выглядел записным злодеем; смотреть на его курносое лицо с копной рыжих кудрей было даже приятно. Но штаны его вечно были закатаны до колен, дабы в случае необходимости без задержки залезть в воду, а его добродетель, если предположить, что таковая вообще наличествовала, «была почтенною и в рубище», вследствие чего, по мнению даже желчных философов, полагающих, что хорошо одетому достоинству уделяется чрезмерное внимание, была обречена на безнадежное забвение (скорее всего, именно потому, что проявлялась чересчур редко).
– Я знаю одного малого, который держит хорьков, – сообщил Боб высоким срывающимся голосом, подволакивая ноги и не сводя с реки своих голубых глаз, словно водоплавающее животное, выбирающее момент, чтобы нырнуть в ее глубины. – Он обитает в Кеннел-Ярде в Сент-Оггзе. Он тут самый главный крысолов на всю округу. Знаете, я ведь тоже хочу стать крысоловом и больше никем. Кроты крысам и в подметки не годятся. А вот хорьки у того малого хоть куда! От собак вообще никакого толку. Вот взять, к примеру, хоть его, – продолжал Боб, с нескрываемым презрением кивая на Гава, – он не годится ни для травли крыс, ни для еще чего-либо путного. Я сам это видел, своими глазами, когда ловил крыс в амбаре вашего отца.
Гав, сполна ощутив на себе уничтожающее действие подобного презрения, поджал хвост и приник к ноге Тома, который даже немного обиделся за своего любимца; однако ему не хватило сверхчеловеческого мужества, дабы не последовать за Бобом в выражении недоверия к псу, который ничем себя не проявил.
– Да, это точно, – подхватил он. – Гав для таких забав не годится. Вот закончу школу и обзаведусь собаками, которые могут давить крыс и все такое.
– Заведите лучше хорьков, мастер Том, – настойчиво посоветовал ему Боб. – Таких белых, с розовыми глазами, тогда вы не только переловите всех своих крыс, но и сможете посадить крысу и хорька в клетку и устроить между ними драку. Я и сам так сделаю, и это будет здорово, куда лучше, чем когда дерутся парни – те, что продают пироги и апельсины на ярмарке. Ух, как они разлетаются из корзинок, так что некоторые прям в лепешку превращаются – но все равно такие же вкусные, – после недолгого размышления добавил Боб.
– Вот что я тебе скажу, Боб, – рассудительно заявил Том. – Хорьки кусачие, как не знаю кто, и запросто могут искусать кого угодно ни за что.
– Господи, так ведь это-то и хорошо! Вздумай кто-нибудь украсть ваших хорьков, как он тут же начнет орать как резаный, точно вам говорю.
В следующий момент удивительное происшествие заставило обоих юношей замереть на месте. Из камыша в воду нырнуло чье-то маленькое тельце; Боб заявил, что провалиться ему сквозь землю, если это была не водяная крыса.
– Ко мне! Гав – взять его, вон там! – выкрикнул Том, хлопая в ладоши и глядя, как маленькая черная мордочка легла на прямой, как стрела, курс к противоположному берегу. – Возьми его, дружище! Возьми!
Гав взволнованно повел ушами и наморщил брови, но прыгать в воду отказался, пытаясь отделаться громким лаем.
– Ах ты, трус! – завопил Том и дал псу пинка, испытывая унижение оттого, что оказался владельцем такого никчемного создания. Боб воздержался от комментариев и двинулся дальше, предпочтя для разнообразия идти по мелководью у самого берега.
– А Флосс пока еще не вышел из берегов, – заметил он, разбрызгивая воду перед собой и выказывая ей тем самым свое полное пренебрежение. – В прошлом году, например, луга были залиты водой по самую макушку.
– Так-то оно так, – заметил Том, явно стремясь отыскать противоречие между двумя утверждениями, которые вполне согласовались между собой, – но самое большое наводнение случилось в тот год, когда появился Круглый пруд. Точно тебе говорю, мне рассказывал об этом отец. Коровы и овцы утонули все до единой, а лодки плавали по полям, как по реке.
– А мне плевать, будет наводнение или нет, – заявил в ответ Боб. – Мне что вода, что суша – все едино. В крайнем случае поплыву, и все дела.
– Да, а есть ты что будешь? – осведомился Том, чье воображение явно разыгралось не на шутку. – Вот я, когда вырасту, построю лодку с деревянным домом на палубе, как Ноев ковчег, и буду держать там наготове запасы провианта – кроликов и все такое. И тогда наводнение будет мне не страшно, Боб, даже если оно случится. А если увижу, как ты плывешь, то возьму тебя на борт, – великодушно добавил он.
– Да мне не страшно нисколечко, – заявил Боб, которому перспектива голодной смерти, очевидно, не внушала особых опасений. – Ну, да ладно, я согласен – а потом буду бить кроликов по башке, если вы захотите их съесть.
– Ага, а я достану несколько монет в шесть пенсов, и мы будем играть в орла или решку, – подхватил Том, явно не рассматривая возможность того, что подобная забава в зрелом возрасте может оказаться не такой уж привлекательной. – Для начала я разделю их поровну, а там посмотрим, кто выиграет.
– У меня найдется и свой шестипенсовик, – с гордостью заявил Боб, выходя из воды и подбрасывая в воздух монету в полпенни. – Орел или решка?
– Решка, – сказал Том, которому вдруг отчаянно захотелось выиграть.
– Орел, – сказал Боб, поспешно подхватывая с земли упавшую полпенни.
– Нет, выпала решка, – громко и властно возразил Том. – Давай ее сюда, я честно выиграл ее.
– Не дам, – заявил в ответ Боб и сунул монетку в карман.
– Тогда я сам отберу ее у тебя, и ты еще пожалеешь, – пригрозил Том.
– Ничего вы у меня не отберете, – сказал Боб.
– Я здесь главный, твой хозяин.
– А мне плевать на вас.
– Сейчас я заставлю тебя взять свои слова обратно, плут, – заявил Том, хватая Боба за воротник и крепко встряхивая.
– Отпусти меня! – выкрикнул Боб и пнул Тома ногой.
А у того взыграло ретивое: он бросился на Боба и опрокинул его на землю, но Боб вцепился в него крепко, как кошка, и потянул за собой. Несколько мгновений они яростно боролись, пока Том не прижал Боба за плечи к земле, решив, что победил.
– Ты, а ну, поклянись, что сейчас же отдашь мне полпенни, – задыхаясь, выговорил он, с трудом удерживая руки Боба.
Но в это мгновение Гав, который с лаем метался по берегу, вернулся на место действия и увидел прекрасную возможность укусить Боба за голую ногу, рассчитывая не только остаться безнаказанным, но и заработать на этом несколько очков. Однако боль от зубов Гава, вместо того чтобы заставить Боба сдаться окончательно, придала ему решимости, и, собравшись с силами, он оттолкнул Тома и уселся на него сверху. Гав же, решив отыграться за прошлые унижения, вцепился зубами в новое место, отчего Боб, теперь уже перепугавшись не на шутку, отпустил Тома и, едва не задушив Гава, швырнул того в реку. К этому времени Том вскочил на ноги, и не успел Боб восстановить равновесие после метания Гава, как Том вновь атаковал его, опрокинул на землю и встал коленями ему на грудь.
– Отдавай мои полпенса, – потребовал Том.
– Возьми сам, – угрюмо отозвался Боб.
– Нет, сам я брать не буду. Ты отдашь мне монету.
Боб вытащил полпенни из кармана и отшвырнул ее от себя подальше.
Том ослабил хватку, позволяя Бобу подняться на ноги.
– Вон там лежат твои полпенса, – сказал он. – Они мне не нужны, я бы все равно их не взял. Но ты захотел обхитрить меня, а я ненавижу плутов. Я больше не буду с тобой водиться, – добавил он, разворачиваясь, чтобы отправиться домой, правда, не без сожаления по поводу несостоявшейся ловли крыс и прочих забав, которые обещало ему общество Боба.
– Ну, так и не бери! – крикнул ему вслед Боб. – А я буду плутовать, как захочу, так намного интереснее. А еще я знаю, где свил гнездо щегол, но тебе не покажу. И вообще, ты – надутый драчливый индюк, ты…
Том шагал себе не оборачиваясь, и Гав последовал его примеру – холодная ванна несколько поумерила его страсти.
– Можешь проваливать со своей собакой-утопленником, мне такой пес и даром не нужен! – крикнул Боб уже громче, из последних сил пытаясь сохранить лицо. Но Том не поддался на провокацию и не остановился, и голос у Боба дрогнул и сорвался, когда он заявил напоследок: – А ведь я отдал и показал тебе все, что знал, и ничего не потребовал взамен. Так что можешь забрать себе тот перочинный нож с роговой рукояткой, что ты мне подарил. – С этими словами Боб изо всех сил швырнул нож вслед удаляющемуся Тому. Но эффекта его поступок не возымел никакого, разве что у Боба в душе возникло ощущение ужасной пустоты и утраты – теперь ножа у него не было.
Он стоял неподвижно до тех пор, пока Том не вошел в калитку и не скрылся за живой изгородью. А ножу… ножу нечего просто так валяться на земле. Тому от этого ни жарко ни холодно, гордость же или ненависть в душе Боба явственно уступали любви к перочинным ножам. Кончики пальцев у него уже покалывало от нетерпения вновь ухватиться за грубую и шероховатую рукоятку из бычьего рога, которую они зачастую просто так, из удовольствия, гладили, пока ножик лежал у него в кармане. А ведь у него целых два лезвия, которые Боб только что наточил! Что такое жизнь без перочинного ножа для того, кто уже изведал высшее блаженство? Нет, швырнуть топорище вслед за лезвием – это понятно, чего не сделаешь с отчаяния, но вот кидать в спину бывшему другу перочинный нож – это уж слишком, дурость несусветная. И потому Боб поковылял обратно к тому месту, где в грязи валялся его любимый ножик, и испытал доселе неведомое наслаждение, вновь стиснув его рукоятку после недолгой разлуки и раскрыв сначала одно лезвие, а потом и другое, после чего провел по ним загрубевшим большим пальцем, проверяя остроту. Бедняга Боб! Честь для него была пустым звуком, да и нрав у него был далеко не благородный. Собственно говоря, высокие нравственные принципы не пользовались особенной популярностью в Кеннел-Ярде, который в представлении Боба являлся центром мира, даже если бы они сумели заявить о себе в полный голос; тем не менее не был он и подхалимом и воришкой в буквальном смысле этих слов, в чем поспешно обвинил его наш друг Том.
Но понимаете, какое дело… Том был скорее праведным судией и борцом за справедливость, которой жаждал сильнее обычного мальчишки, – той самой справедливости, что стремится покарать преступника настолько, насколько он должен быть покаран, и которую не тревожат такие пустяки, как реальный масштаб сотворенных прегрешений. Мэгги заметила нахмуренные складки у него на лбу, что несколько поумерило ее радость при виде того, что он вернулся домой куда раньше, чем она ожидала, и она даже не осмелилась заговорить с ним, когда он остановился, молча швыряя мелкие камешки в мельничную запруду. Неприятно отказываться от охоты на крыс, когда вы уже всем своим существом настроились на нее. Но если спросить Тома, какие чувства он сейчас испытывает, он бы ответил: «Я бы поступил точно так же». Таково было его обыкновенное отношение к совершенным поступкам, а вот Мэгги вечно жалела о том, что не повела себя по-другому.
Представители семейства Додсонов отличались определенной привлекательностью, и сестрица Глегг, во всяком случае, не была самой некрасивой из сестер. Когда она уселась в мягкое кресло миссис Талливер, любой беспристрастный наблюдатель не стал бы отрицать, что для женщины пятидесяти лет она обладала очень даже симпатичной внешностью и фигурой, хотя Том с Мэгги полагали свою тетку Глегг истинным воплощением уродства. Да, она действительно пренебрегала преимуществами красивой одежды, и хотя, по ее собственным словам, ни у одной другой женщины не было нарядов красивее, чем у нее, она не надевала новое платье, не сносив до дыр старое. Другие представительницы слабого пола, если таково было их желание, могли регулярно отдавать в стирку свое кружево ручной работы, но когда миссис Глегг покинет этот лучший из миров, то обнаружится, что самое изысканное кружево она приберегала в правом ящике платяного шкафа в Споттед-Чембер, причем такое, какого мисс Вулл из Сент-Оггза не могла позволить себе ни разу в жизни, хотя последняя и носила свои кружева еще до того, как за них было заплачено. То же самое относилось и к ее накладным локонам: вне всякого сомнения, самые блестящие и туго завитые парики миссис Глегг хранила в выдвижных ящиках наравне с растрепанными и поношенными, но в будний день взирать на мир из-под блестящей и туго завитой накладки для волос означало для нее невероятное и неприятное смешение святого и грешного. Впрочем, иногда миссис Глегг все-таки надевала один из своих третьесортных париков для визитов в обычные дни, но только не в дом сестры; особенно если означенной сестрой была миссис Талливер, которая с самого своего замужества уязвляла чувства старшей родственницы тем, что предпочитала собственные волосы, хотя, как заметила миссис Глегг в разговоре с миссис Дин, многодетной матери, подобной Бесси, имеющей мужа, постоянно вовлеченного в судебные процессы, следовало бы вести себя умнее. Но ведь Бесси всегда отличалась слабостью характера!
Поэтому, если сегодня парик миссис Глегг имел вид потрепанный и взлохмаченный более обыкновенного, то тому имелась веская причина: таким образом она стремилась недвусмысленно намекнуть миссис Талливер на недопустимость ношения туго завитых светлых кудряшек, отделенных друг от друга гладкой волной по обе стороны от пробора. Миссис Талливер уже несколько раз даже всплакнула из-за резкости и бессердечия сестрицы Глегг, вызванных, по мнению той, этими самыми кудряшками, крайне неподобающими замужней женщине, но осознание того, что с ними она выглядит симпатичнее, помогло ей выдержать натиск.
Сегодня миссис Глегг предпочла надеть шляпку – цельную и сидящую чуточку набекрень, разумеется, – практика, к которой она частенько прибегала, нанося визиты и пребывая в воинственном расположении духа: она не знала, какие сквозняки могут поджидать ее в чужом доме. По той же самой причине она предпочла надеть и небольшую горжетку из соболей, едва прикрывающую ей плечи и трагически не сходящуюся на мощной груди, в то время как ее длинную шею защищала chevaux-de-frise[7] из самых разнообразных оборок. Надо было разбираться в фасонах и покроях тогдашнего времени, чтобы понимать, насколько отстало от них синевато-серое атласное платье миссис Глегг; впрочем, судя по созвездию мелких желтых пятен, украшающих его, и стойкому затхлому запаху плесени, намекающему на отсыревший сундук, это означало, что оно принадлежало к той достаточно древней категории нарядов, которые вновь начали входить в моду.
Миссис Глегг, обмотав вокруг пальцев многозвенную цепочку своих золотых часов, заметила миссис Талливер, которая только что вернулась после визита на кухню, что на ее хронометре уже половина первого, что бы там ни показывали часы и прочие механизмы всех остальных присутствующих.
– Не знаю, что стряслось с сестрицей Пуллет, – продолжала она. – В нашей семье было заведено всем прибывать вместе, – во всяком случае, так было во времена моего бедного отца, – а не сидеть одной сестре полчаса в ожидании, пока изволит прибыть вторая. Но если семейные традиции меняются, то в этом нет моей вины. Я никогда не войду в дом, если из него выходят остальные. Удивляюсь я и сестрице Дин – в этом отношении она придерживалась сходных с моими взглядов. Но если хочешь знать мое мнение, Бесси, то советую тебе поторопиться с обедом, а не откладывать его, поскольку те, кто опоздает, сами в этом виноваты.
– Дорогая, не стоит так волноваться, они непременно прибудут вовремя, – отозвалась миссис Талливер с некоторым раздражением. – Обед будет готов не раньше половины второго. Но если для тебя это слишком долго, могу принести тебе творожную ватрушку и бокал вина.
– Так-так, Бесси! – сказала миссис Глегг с горькой улыбкой, едва заметно покачивая головой. – Я-то думала, что ты лучше знаешь свою сестру. Я никогда не ем в перерыве между приемами пищи и начинать не собираюсь. Но это вовсе не значит, что меня не раздражает твоя манера подавать обед в половине второго, когда он должен быть готов уже в час. Тебя ведь воспитывали не в таких правилах, Бесси.
– Господи ты боже мой, что я-то могу поделать? Мистер Талливер не любит обедать раньше двух часов, я и так передвинула его на полчаса раньше из-за вас.
– Да-да, я знаю, каково это бывает с мужьями – они вечно все откладывают; сначала обед, пока не настанет время пить чай, особенно если у них имеются слабохарактерные жены, которые спускают им с рук подобные выходки; очень жаль, Бесси, что и у тебя недостало силы воли. Было бы недурно, если бы твои дети не пострадали из-за этого. А еще я надеюсь, что ты не стала лезть из кожи вон и не закатишь пир на весь мир – и не пустишься в ненужные расходы из-за своих сестер, потому что я предпочту угоститься корочкой хлеба, а не разорить тебя своим аппетитом. Удивительно даже, что ты не последовала примеру своей сестры Дин, уж у нее-то здравого смысла побольше твоего. А ведь у тебя двое детей, которых еще надо вырастить, а твой муженек уже извел твое приданое на судебные тяжбы, а теперь, скорее всего, та же участь ожидает и его состояние. Вареная куриная ножка, а бульон после нее оставишь на кухне, – добавила миссис Глегг таким тоном, словно давила протест сестры в зародыше, – и обыкновенный пудинг с ложечкой сахара, без всяких специй, будут в самый раз.
Да уж, учитывая расположение духа, в котором пребывала сестрица Глегг, денек обещал выдаться веселым. Миссис Талливер и так-то не отваживалась спорить с ней, совсем как та утка, про которую можно сказать, будто она с осуждением выставляет из воды лапку, чтобы пригрозить мальчишке, который бросается в нее камнями. Но обед вечно оставался для нее камнем преткновения, причем уже не в первый раз, так что миссис Талливер дала тот же ответ, что и раньше.
– Мистер Талливер говорит, что он с радостью угостит своих друзей хорошим обедом, если тот окажется ему по карману, – сказала она. – А уж в собственном доме он имеет полное право поступать так, как ему вздумается, сестрица.
– Видишь ли, Бесси, я не смогу оставить твоим детям такую сумму, которая уберегла бы их от нищеты. И на деньги мистера Глегга тоже можешь не рассчитывать, потому что будет уже хорошо, если я не умру первой, – у него вся семья ходит в долгожителях. Так вот, если он скончается и оставит мне достаточное обеспечение, то все остальное обложит такими условиями, что деньги вернутся к его родственникам.
Но тут разглагольствования миссис Глегг прервал стук колес, к великой радости миссис Талливер, которая поспешила выбежать во двор, дабы должным образом встретить сестрицу Пуллет; это наверняка была она, потому что, судя по звуку, повозка была четырехколесной.
Миссис Глегг тряхнула головой и недовольно скривилась при мысли о «четырехколесной повозке». У нее и на этот счет имелось весьма определенное мнение.
Сестрица Пуллет была вся в слезах, когда одноконный экипаж остановился перед дверью миссис Талливер, и было совершенно очевидно, что она намерена пролить их еще немало, прежде чем выйти из него; потому что, хотя ее супруг и миссис Талливер уже стояли рядом, готовясь поддержать ее, она продолжала сидеть неподвижно и печально покачивать головой, сквозь слезы глядя вдаль невидящим взором.
– Что случилось, дорогая сестрица? – осведомилась миссис Талливер. Чрезмерно развитым воображением она не страдала, но ей пришло в голову, что большое зеркало на туалетном столике в лучшей спальне сестрицы Пуллет могло разбиться во второй раз.
Вместо ответа миссис Пуллет лишь в очередной раз покачала головой, медленно поднимаясь на ноги и сходя на землю, успев при этом метнуть внимательный взгляд на мистера Пуллета, дабы убедиться в том, что он готов уберечь ее симпатичное атласное платье от беды. Мистер Пуллет был мужчиной невысокого роста, с курносым носом, маленькими озорными глазками и тонкими губами. Сегодня он обрядился в костюм черного цвета с белым шейным платком, узел на котором был завязан настолько туго, что предполагал наличие неких принципов, а не просто из личного удобства. Рядом со своей высокой красавицей-женой в платье с пышными рукавами, в просторной накидке и большой шляпке с двумя перьями и несколькими лентами он выглядел столь же уместно, как и маленький рыболовный баркас на фоне брига с поднятыми парусами.
Вид модно одетой женщины, снедаемой скорбью, – это одновременно трогательное зрелище и разительный пример того, как обострила наши чувства цивилизация. Какой длинный путь лежит от убитой горем готтентотки до женщины с широкими манжетами, с несколькими браслетами на каждой руке, в шляпке, являющей собой настоящее архитектурное сооружение с тонкими завязками! Утонченное дитя цивилизации выказывает свою скорбь самым деликатным образом, представляя любопытную загадку для аналитического склада ума. Если бы она рискнула слепо войти в дверь с разбитым сердцем и глазами, полными слез, ничего не видя перед собой, то запросто могла бы порвать или измять пышные рукава своего облачения, но глубокое осознание подобной возможности приводит в действие такие силы, что она вполне безопасно разминается с притолокой. Отдавая себе отчет в том, что слезы ручьем текут у нее по щекам, она отшпиливает ленты и томным жестом отбрасывает их назад, даже в минуту величайшего уныния трогательно надеясь, что, когда слезы высохнут, ленты вновь обретут былую привлекательность. Когда рыдания ее становятся тише, она откидывает голову под таким углом, чтобы не испортить шляпку, переживая тот ужасный момент, когда скорбь, превратившая все остальное в утомительную скуку, начинает притупляться сама; она меланхолично смотрит на свои браслеты и поправляет их застежки с той деланной небрежностью, которая непременно доставит ей удовольствие, как только она вновь придет в спокойное и удовлетворенное расположение духа.
Миссис Пуллет с большим изяществом протискивается внутрь, едва не задевая дверной косяк (в эту пору считалось, что женщина выглядит нелепо, если ширина ее плеч не достигает полутора ярдов), после чего напрягает свои лицевые мышцы в новом потоке слез и наконец вплывает в гостиную, где расположилась в кресле миссис Глегг.
– Сестрица, ты опоздала. Что еще стряслось? – полюбопытствовала та, причем довольно резко, когда они обменялись рукопожатием.
Миссис Пуллет присела, с большим тщанием расправив полы накидки, прежде чем ответить:
– Ее больше нет. – Она неосознанно использовала риторическую фигуру речи.
«Значит, на этот раз речь идет не о зеркале», – подумала миссис Талливер.
– Умерла третьего дня, – продолжала миссис Пуллет. – И ноги у нее распухли, как бочки, – с невыразимой горечью добавила она после недолгой паузы. – Ей сделали множество проколов, но вода все не уходила. Говорят, ее было столько, что в ней запросто можно было утонуть.
– Что ж, Софи, в таком случае ей повезло, кем бы она ни была, – заявила миссис Глегг с несомненной сметливостью, свойственной людям, наделенным практическим складом ума и решительностью. – Но что-то я никак не могу взять в толк, о ком ты говоришь.
– Довольно того, что это знаю я, – со вздохом возразила миссис Пуллет, качая головой. – Второй такой водянки еще не случалось во всем приходе. Я говорю о старой миссис Саттон из Туэнтилендза.
– Ну и что? Насколько я слышала, она не твоя родственница или хотя бы добрая знакомая, – заявила в ответ миссис Глегг, не скупившаяся проливать слезы в случае кончины кого-либо из родичей, но крайне воздержанная во всех иных обстоятельствах.
– Она – старая знакомая, потому что я видела, как ноги у нее раздулись, словно пузыри. А еще она – старушка, которая умела копить деньги и до последнего сама распоряжалась ими, а мешочек с ключами всегда хранила у себя под подушкой. Сомневаюсь, что в общине найдется еще хоть одна такая же пожилая леди, какой была она.
– Зато про нее говорят, будто она приняла столько снадобий, что хватит на целый фургон и маленькую тележку, – ввернул мистер Пуллет.
– Увы! – вздохнула миссис Пуллет. – До водянки она много лет страдала другим недугом, но доктора так и не смогли понять, в чем он заключается. А на прошлое Рождество, когда я пришла навестить ее, она сказала мне: «Миссис Пуллет, если с вами когда-либо приключится водянка, вспомните обо мне». Она и вправду так сказала, – добавила миссис Пуллет, вновь заливаясь горючими слезами, – это были ее собственные слова. Похороны состоятся в субботу, и Пуллеты должны будут на них присутствовать.
– Софи, – начала миссис Глегг, не в силах более сдерживаться, – Софи, я не перестаю удивляться тебе. Ты буквально рвешь на себе волосы, причем из-за того, кто не имеет к тебе никакого отношения. Твой бедный отец никогда не вел себя так, как и тетя Фрэнсис, да и остальные члены нашей семьи, о которых я когда-либо слыхала. Даже если наш кузен Эббот внезапно скончался бы, не оставив завещания, ты и то не переживала бы так сильно.
Миссис Пуллет умокла, вынужденная перестать плакать. Впрочем, упреки в чрезмерной слезливости скорее польстили ей, нежели привели в негодование. В конце концов, далеко не всякий станет так убиваться из-за соседей, которые не оставили вам ничего; но ведь миссис Пуллет вышла замуж за джентльмена, занимающегося сельским хозяйством, и потому располагала достаточным временем и деньгами, чтобы поднять свое умение плакать по поводу и без него и все прочее на высшую ступень респектабельности.
– Но миссис Саттон все-таки выразила свою последнюю волю, – вновь вмешался в разговор мистер Пуллет, испытывая смутные сомнения в том, что его слова подтверждают законность слез супруги. – Наш приход – совсем не бедный, но говорят, что никто более не оставит после себя несколько тысяч фунтов, как это сделала миссис Саттон. А вот долго думать над завещанием она не стала – отказала все в пользу племянника своего супруга.
– Следовательно, от больших денег нет никакого толку, – заявила миссис Глегг, – если у нее не осталось никого, кроме родственников со стороны мужа, чтобы разделить их между ними. И ради этого стоило отказывать себе во всем? Не то чтобы я хотела умереть, оставив под процентами больше денег, чем полагали досужие соседи. Но это никуда не годится, когда средства уходят из семьи.
– Нисколько не сомневаюсь, сестрица, – сказала миссис Пуллет, которая пришла в себя настолько, что уже сняла вуаль и аккуратно сложила ее, – что миссис Саттон оставила все свои деньги достойному человеку, поскольку он страдает одышкой, а спать каждый вечер ложится в восемь часов. Он сам говорил мне об этом – причем без малейшего стеснения, – когда однажды заглянул в нашу церковь в воскресенье. Он носит на груди заячью шкурку и разговаривает прерывающимся голосом – словом, настоящий джентльмен. Я ответила ему, что немного в году найдется месяцев, когда меня не пользовали бы доктора. И он мне ответил: «Миссис Пуллет, как я вас понимаю!» Именно так и сказал – это были его собственные слова. Ах! – вздохнула миссис Пуллет, качая головой при мысли о том, сколь немногие способны понять ее мучения с розовой микстурой и белой микстурой, сильным снадобьем в маленьких бутылочках и слабым снадобьем в больших бутылочках, пилюлями по шиллингу и настойками по восемнадцать пенсов. – Сестрица, пожалуй, теперь я могу снять шляпку. Вы не заметили, выгрузили ли уже шляпную коробку? – добавила она, обращаясь к мужу.
Мистер Пуллет, благодаря какому-то необъяснимому провалу в памяти совсем забывший об этом, поспешно выскочил наружу, снедаемый угрызениями совести, дабы исправить столь непростительное упущение.
– Ее принесут наверх, сестрица, – сказала миссис Талливер, страстно желая подняться туда немедленно, пока миссис Глегг не успела выразить свое отношение к тому, что Софи стала первой из Додсонов, кто угробил свое здоровье лечебными снадобьями.
Миссис Талливер любила подняться наверх вместе со своей сестрицей Пуллет, внимательно рассмотреть ее головной убор, прежде чем самой примерить его, и обсудить фасоны женских шляпок в целом. В этом и заключалась очередная слабость Бесси, пробуждавшая в миссис Глегг сестринское сострадание: Бесси предпочитала одеваться чересчур уж изысканно, учитывая финансовое состояние ее супруга; а еще она была слишком горда, чтобы наряжать свое дитя в те вполне приличные еще вещи, которые сестрица Глегг извлекала из доисторических глубин своего платяного шкафа; нет, право слово, стыд и срам – покупать этому несносному ребенку что-либо еще, помимо пары туфелек.
Следует признать, что в этом вопросе миссис Глегг была несправедлива к сестрице Бесси, поскольку миссис Талливер прикладывала недюжинные усилия к тому, чтобы заставить Мэгги носить шляпку из итальянской соломки и платьице из крашеного атласа, перешитое из нарядов тетки Глегг, но в результате миссис Талливер пришлось похоронить обновки в своем материнском сердце. Хитрюга Мэгги, заявив во всеуслышание, что платье дурно пахнет гадкой краской, умудрилась перепачкать его соусом к ростбифу в первое же воскресенье, когда надела его, после чего, обнаружив, что добилась своего, облила шляпку с зелеными лентами водой, дабы придать ей сходство с зеленым сыром с ароматом шалфея, поданного с увядшим салатом-латуком. В оправдание Мэгги следует заметить, что Том смеялся над ней, когда она надевала эту злосчастную шляпку, обзывая ее старухой Джуди. Тетя Пуллет, кстати, тоже дарила одежду, но та оказывалась достаточно красивой, чтобы прийтись по душе и Мэгги, и ее матери. Из всех своих сестер миссис Талливер отдавала несомненное предпочтение сестрице Пуллет, на что та отвечала ей взаимностью; но миссис Пуллет было жаль Бесси, поскольку дети у той были непослушными и неуклюжими; она старалась вести себя с ними как можно ласковее, но в душе сожалела о том, что они не такие послушные и симпатичные, как ребенок сестрицы Дин. Мэгги и Том, со своей стороны, относились к тетке Пуллет вполне терпимо, главным образом потому, что она нисколько не походила на их вторую тетку Глегг. Вдобавок Том неизменно отказывался навещать кого-либо из них во время своих каникул более одного раза кряду. Оба его дяди, разумеется, успевали подкинуть ему по паре монеток, но поскольку в погребе у тетки Пуллет обитали жабы, в которых можно было кидаться камнями, Том предпочитал наносить визиты именно ей. Мэгги же от одного вида лягушек бросало в дрожь, после чего они являлись к ней в кошмарах, зато ей очень нравилась музыкальная табакерка дядюшки Пуллета.
Тем не менее сестры сошлись на том – правда, за спиной миссис Талливер, – что кровь Талливеров не ужилась с кровью Додсонов, что дети бедной Бесси, увы, оказались чистокровными Талливерами и что Том, несмотря на внешность вылитого Додсона, вырастет таким же своевольным, как и его отец. Что же касается Мэгги, то она точная копия своей тетки Мосс, сестры мистера Талливера, ширококостной особы, вышедшей замуж настолько неудачно, насколько это вообще возможно: у нее даже не имелось в наличии фарфора, зато был муж, с большим трудом плативший ренту. Но когда миссис Пуллет осталась наверху в обществе одной лишь миссис Талливер, разговор зашел уже о недостатках миссис Глегг, и обе втихомолку согласились с тем, что нельзя даже предугадать, каким пугалом сестрица Джейн вырядится в следующий раз. Их тет-а-тет был прерван появлением миссис Дин с маленькой Люси, и миссис Талливер с болью в душе пришлось наблюдать за тем, как сестрица приводит в порядок светлые кудряшки дочери. Объяснить, как у миссис Дин, самой худенькой и невзрачной из всех сестер Додсон, родился ребенок, которого с легкостью можно было принять за дитя миссис Талливер, не представлялось возможным. А рядом с Люси Мэгги неизменно выглядела в два раза темнее и смуглее обыкновенного.
Так случилось и сегодня, когда они с Томом вышли из сада в компании своего отца и дядюшки Глегга. Мэгги небрежно отшвырнула свой капор, волосы ее растрепались и растеряли последние следы завивки, и, завидев Люси, стоявшую рядом с матерью, она тут же устремилась к ней. Разница между кузинами никогда еще не была такой явственной и на первый взгляд оказывалась далеко не в пользу Мэгги, хотя ценитель мог бы заметить некоторые черты, благодаря которым она с возрастом обещала превратиться в настоящую красавицу по сравнению с кукольной опрятностью Люси. Это был контраст между грубоватым, темным и рослым щенком и беленьким котенком. Люси подставила для поцелуя розовые губки бантиком; каждая черточка в ее внешности выглядела опрятной и аккуратной – маленькая округлая шейка, украшенная ниткой кораллов; прямой маленький носик, при этом ничуть не курносый; маленькие тоненькие бровки, чуточку темнее кудряшек, как раз в тон выразительным карим глазам, со стеснительной радостью взиравшим на Мэгги, которая была выше ее на целую голову, будучи едва на год старше. Мэгги же всегда смотрела на Люси с нескрываемым восторгом.
Ей нравилось представлять себе мир, в котором взрослые не вырастали больше собственных детей и королева которого точь-в-точь походила на Люси, разве что с маленькой короной на голове и таким же маленьким скипетром в руке – при этом ею оказывалась сама Мэгги в обличье Люси.
– Ой, Люси, – выпалила она, целуя девочку, – ты ведь останешься с Томом и со мной, верно? Том, ну, поцелуй же ее.
Том тоже подошел к кузине, но целовать ее не собирался; он приблизился к ней одновременно с Мэгги, потому что в целом это казалось ему легче, чем поздороваться со всеми дядьями и тетками. Он стоял, избегая глядеть на кого-либо в отдельности, покраснев и неловко переминаясь с ноги на ногу, с той полуулыбкой на губах, что свойственна застенчивым мальчишкам на людях, – они словно извиняются за то, что попали в этот мир по ошибке, застав окружающих не полностью одетыми, что само по себе было уже неловким и досадным событием.
– Ах! – громко и многозначительно воскликнула тетушка Глегг. – Что, теперь маленькие мальчики и девочки входят в комнату, не обращая ни малейшего внимания на своих дядюшек и тетушек? Когда я была маленькой, все было совсем иначе.
– Подойдите и поздоровайтесь со своими дядюшками и тетушками, дорогие мои, – сказала миссис Талливер, на лице которой отразились тревога и уныние. А еще ей очень хотелось шепотом велеть Мэгги пойти и причесаться.
– Ну, как поживаете? Надеюсь, вы хорошо себя вели, не так ли? – все так же громко и многозначительно осведомилась тетка Глегг, крепко взяв их за руки и причиняя нешуточную боль своими большими кольцами, после чего расцеловала их в обе щеки против их желания. – Выше голову, Том, выше голову. Мальчики, учащиеся в школе-интернате, должны держать голову высоко. Ну-ка, посмотри на меня. – Но Том, очевидно, решил отказаться от столь сомнительного удовольствия, потому что попытался отнять руку. – А ты, Мэгги, заложи волосы за уши и поправь платье на плече.
Тетка Глегг всегда разговаривала с ними подобным звучным и многозначительным тоном, словно полагая их глухими или скорее недоразвитыми; ей казалось, что таким образом она дает им понять, что они должны отвечать за свои поступки, и на корню пресекает тенденции к непослушанию. Все-таки избалованные у Бесси дети – и кто-то же должен призвать их к порядку.
– Ах, мои дорогие, – сердобольным тоном обратилась к ним тетушка Пуллет, – как быстро вы растете. Боюсь, даже слишком быстро – это может быть вредно, – добавила она, с меланхолическим выражением глядя поверх их голов на миссис Талливер. – Полагаю, у девочки чересчур много волос. На твоем месте, сестрица, я проредила бы их и подстригла покороче; это дурно сказывается на ее здоровье. А еще я ничуть не удивлюсь, если от этого ее кожа выглядит такой смуглой. Ты согласна со мной, сестрица Дин?
– Даже не знаю, что сказать, сестра, – разомкнула плотно сжатые губы миссис Дин, окидывая Мэгги критическим взглядом.
– Нет-нет, – вмешался мистер Талливер. – Девочка вполне здорова, ее ничто не беспокоит. Если уж на то пошло, есть красная пшеница, а есть белая, и находятся те, кому по вкусу темные зерна. Но Бесси и в самом деле стоило бы подстричь ей волосы, тогда они, по крайней мере, стали бы гладкими.
Мэгги вновь решила было показать характер, но вовремя спохватилась, предпочтя узнать у своей тетки Дин, оставит ли она у них Люси. Та крайне редко отпускала дочку погостить у них. Не найдя подходящей причины для отказа, миссис Дин воззвала к самой Люси:
– Ты ведь не захочешь остаться здесь одна, без своей мамочки, правда, Люси?
– Да, пожалуйста, мама, – робко отозвалась девочка, покраснев до корней волос.
– Браво, Люси! Позвольте ей остаться, миссис Дин, право слово, – проговорил мистер Дин, крупный, но проворный мужчина того типа, что характерен для всех слоев английского общества – лысина на макушке, рыжие бакенбарды, высокий лоб и общая солидность без грузности. С равным успехом можно встретить лорда, похожего на мистера Дина, или обнаружить его двойника за прилавком зеленщика либо в робе поденщика; правда, светившаяся в его глазах проницательность встречалась в жизни намного реже.
В руке он крепко сжимал серебряную табакерку, время от времени угощая понюшкой адского зелья мистера Талливера, чья табакерка была всего лишь оправлена в серебро, что уже стало у них естественным поводом для шуток, – дескать, мистер Талливер не прочь заодно обменяться и табакерками. Безделицу эту подарили мистеру Дину старшие партнеры в фирме, в которой он подвизался, одновременно вместе с долей в своем бизнесе, что стало признанием его ценности в качестве управляющего. Никто другой не пользовался таким уважением в Сент-Оггзе, как мистер Дин, а кое-кто даже придерживался мнения, что мисс Сьюзен Додсон, которая, как некогда судачили, заключила самый неудачный брак среди всех сестер Додсон, может в один прекрасный день пересесть в экипаж и переехать в дом куда лучший, чем даже у ее сестрицы Пуллет. Кто знает, до каких высот доберется мужчина, ставший своим в большом предприятии наподобие «Гест энд Ко», владеющем мельницами и торговыми судами с банковским концерном в придачу? Да и сама миссис Дин, как отмечали ее близкие подруги, оказалась особой гордой и хваткой; уж она-то не позволит своему мужу остановиться в развитии из-за того, что некому дать ему хорошего пинка.
– Мэгги! – позвала миссис Талливер дочь после того, как вопрос с тем, что Люси останется у них, был решен положительно, и прошептала ей на ухо: – Ради всего святого, ступай и расчешись. Я же говорила тебе, чтобы ты не появлялась здесь до тех пор, пока Марта не приведет твои волосы в порядок.
– Том, идем со мной, – прошептала Мэгги брату, дернув его за рукав, когда проходила мимо, и тот охотно последовал за ней. – Поднимайся наверх, – шепнула она, когда они оказались за дверью. – Перед обедом я хочу кое-что сделать.
– На игры не осталось времени, – отозвался Том, мысли которого занимал только и исключительно обед.
– Нет, на это как раз времени хватит. Идем, Том.
Том последовал за Мэгги наверх в комнату матери и увидел, как она немедленно подошла к комоду, из которого вытащила большие ножницы.
– Для чего они тебе, Мэгги? – спросил Том, в котором вдруг пробудилось любопытство.
Вместо ответа Мэгги схватила себя за челку и отрезала изрядную прядь волос.
– Вот это да! Мэгги, ну и влетит же тебе! – воскликнул Том. – Ты уж больше не отстригай ничего.
Чик! Большие ножницы защелкали вновь, не успел Том умолкнуть, и вдруг происходящее показалось ему забавным: Мэгги будет сама на себя не похожа.
– Том, обстриги их сзади, мне самой не достать, – попросила его Мэгги, вдохновленная собственной смелостью, желая поскорее закончить начатое.
– Тебе влетит по первое число, – предостерег ее Том, укоризненно качая головой, и заколебался, приняв у сестры ножницы.
– Не обращай внимания, давай быстрее! – сказала Мэгги и даже притопнула ногой. Щеки у нее раскраснелись.
Черные кудри были столь густыми, что перед таким искушением не смог бы устоять ни один юноша, особенно тот, кто однажды подстригал гриву пони. Я говорю о тех, кто уже познал подобное удовольствие, чувствуя, как лезвия ножниц смыкаются, преодолевая сопротивление густых волос. Вот раздался восхитительный скрежещущий щелчок, потом еще один и еще, и волосы с затылка тяжело упали на пол, а Мэгги стала походить на обгрызенную кочерыжку, при этом ощущая такую легкость и свободу, словно вышла из густого леса на открытую всем ветрам опушку.
– Ох, Мэгги! – сказал Том, прыгая вокруг нее и со смехом хлопая себя по коленям. – Провалиться мне на этом месте! Ну и видок у тебя! Ты только взгляни на себя в зеркало! Ты похожа на того ненормального, в которого мы в школе кидались ореховой скорлупой.
А Мэгги вдруг ощутила неожиданный укол в сердце. До этого она главным образом думала лишь о том, как избавится от непокорных волос и издевательских комментариев по их поводу, а также предвкушала, как восторжествует над матерью и тетками, прибегнув к столь решительным действиям; она не хотела, чтобы ее прическа выглядела красиво – это исключалось по определению, – но мечтала о том, чтобы окружающие считали ее умненькой маленькой девочкой, а не придирались к ней понапрасну. Но теперь, когда Том начал смеяться над ней, а потом и заявил, что она похожа на ненормальную, вся эта история вдруг предстала перед ней в совершенно ином свете. Она уставилась на себя в зеркало, Том все продолжал хохотать и хлопать в ладоши, и сперва щеки Мэгги залила бледность, а потом у нее задрожали губы.
– Ох, Мэгги, тебе надо сойти вниз прямиком к обеду, – всхлипывая от смеха, выдавил Том. – Нет, я больше не могу!
– Не смейся надо мной, Том! – вскричала Мэгги, заливаясь сердитыми слезами, топнула ножкой и оттолкнула его от себя.
– Эй, потише, злючка! – огрызнулся Том. – Ну и зачем ты тогда обстригала их, а? Ладно, я иду вниз: судя по запаху, обед уже готов.
С этими словами он поспешил вниз, оставив бедную Мэгги с горьким ощущением того, что случилось нечто непоправимое, причем в очередной раз, как бывало почти каждый день. Теперь-то она понимала, что сотворила невероятную глупость, но ничего исправить было уже нельзя, и слушать порицания и думать о своих волосах ей предстоит куда чаще, чем раньше. Была у Мэгги склонность сначала поддаваться минутному порыву, а потом не только отчетливо видеть последствия содеянного, но и то, что было бы, если бы она устояла перед соблазном, причем в мельчайших подробностях, которые рисовало ей живое воображение. А вот Том, в отличие от Мэгги, никогда не совершил подобных глупостей; ему на помощь приходило шестое чувство, и он прекрасно понимал, чем все это для него обернется – к добру или худу; и хотя упрямством и непреклонностью он далеко превосходил Мэгги, мать почти никогда не ругала его за непослушание. Но стоило ему все-таки совершить оплошность подобного рода, как он упирался и стоял на своем: подумаешь! Ничего страшного ведь не произошло? Если ему случалось сломать плеть отцовского кнута, хлеща им по воротам, то он тут был ни при чем – не надо было тому застревать в петле, и все тут. Если Том Талливер хлестал кнутом по воротам, то он был убежден в том, что так имеет полное право поступить любой мальчишка, а он, Том Талливер, имел все основания для того, чтобы колотить именно по этим воротам, – следовательно, раскаиваться ему решительно не в чем.
Но Мэгги, в слезах стоявшей перед зеркалом, казалась невыносимой сама мысль о том, чтобы сойти к обеду, где придется молча сносить сердитые взгляды и попреки своих теток, пока Том, Люси и Марта, прислуживавшая у стола, да еще, возможно, отец и дядья будут смеяться над ней. Потому что уж если над ней начнет смеяться Том, то остальные наверняка подхватят. Ах, если бы только она оставила свои волосы в покое, то сейчас сидела бы за столом с Томом и Люси, уплетая за обе щеки абрикосовый пудинг с заварным кремом из яиц и молока! Ну и что ей теперь оставалось, если не рыдать в три ручья? Она сидела, беспомощная и отчаявшаяся, в окружении своих черных локонов, словно Аякс среди зарубленных овец. Пожалуй, ее страдания могли бы показаться не стоящими внимания закаленным смертным, которым приходится думать о счетах за подарки на Рождество, умершей любви и разбитой дружбе; но для самой Мэгги они не стали от этого менее пустяковыми – скорее, даже наоборот, – нежели те, которые мы по привычке именуем настоящими проблемами взрослой жизни.
«Ах, дитя мое, вот придут настоящие беды, тогда и будешь убиваться!» – подобное слабое утешение почти всем нам доводилось выслушивать в детстве, и мы, став взрослыми, бездумно повторяем его своим детям. Все мы жалобно заливались слезами, стоя с голенькими ножками в коротеньких носочках, когда теряли из виду маму или няньку в каком-нибудь незнакомом месте; но мы более не помним всей остроты этого момента, как и не можем оплакать его, что случается с нашими же страданиями, настигшими нас пять или десять лет назад. Нет, каждое из этих мгновений оставило свой след и до сих пор живет в нас, но их последствия безвозвратно смешались с более плотной текстурой нашей юности и зрелости; вот так и получается, что на горести собственных детей мы смотрим с улыбкой, не веря в реальность их боли. И найдется ли среди нас кто-либо, способный вспомнить свои детские переживания, причем не только то, что он сделал и что после этого с ним сталось, что он любил или ненавидел, пока ходил в детском платьице или коротких штанишках, а заглянуть в собственную душу и оживить воспоминания о том, что он тогда чувствовал, когда расстояние от одного Иванова дня до другого казалось непреодолимым; что он чувствовал, когда школьные товарищи не брали его в игру только потому, что он мог неправильно ударить по мячу; или в дождливый день на каникулах, когда он не знал, чем себя занять, и от безделья ударялся в проказы, от проказ – в обиду, а от обиды переходил к угрюмой неразговорчивости; или когда мать наотрез отказывалась купить ему пиджак с фалдами, хотя каждый второй мальчишка в его возрасте уже носил такой? А ведь стоит нам только постараться вспомнить те детские обиды, смутные догадки и казавшуюся погубленной жизнь и безрадостные перспективы, придающие детской горечи всю ее остроту, как у нас пропадет всякое желание смеяться над бедами своих детей.
– Мисс Мэгги, вы должны тотчас сойти вниз, – сказала Кассия, поспешно входя в комнату. – Господи Иисусе! Что это вы тут устроили? В жизни не видала такого кошмара!
– Замолчи, Кассия, – огрызнулась Мэгги. – Ступай прочь!
– Повторяю: вы должны немедленно сойти вниз, мисс, сию же минуту. Так велит ваша матушка, – заявила Кассия, подойдя к Мэгги и взяв ее за руку, чтобы помочь той подняться на ноги.
– Ступай прочь, Кассия! Я не хочу обедать, – возразила Мэгги, вырываясь. – Я никуда не пойду.
– Я не могу остаться. Мне надо прислуживать за столом, – сказала Кассия, выходя из комнаты.
– Мэгги, глупышка, – заговорил Том, заглядывая в комнату десять минут спустя. – Почему бы тебе не сойти вниз и не пообедать? Там полно всяких сластей, и мама говорит, что ты должна обязательно сидеть за столом. Чего ты ревешь, маленькая дурочка?
Это было ужасно! Том оказался жестоким и бессердечным; вот если бы он сидел и плакал на полу, то Мэгги тоже расплакалась бы с ним за компанию. А ведь был еще и обед, такой замечательный и вкусный; к тому же ей очень хотелось есть. Но сейчас ее переполняла горечь.
Однако Том, как оказалось, еще не окончательно закоснел в своем эгоизме. Правда, не был он склонен и заливаться слезами, как и не считал, что горе Мэгги должно испортить ему аппетит, но он подошел и склонился над ней, после чего спросил подбадривающим тоном, понизив голос:
– Так что, не пойдешь вниз, Мэгси? Или принести тебе сюда кусочек пудинга с заварным кремом и еще что-нибудь после того, как я сам пообедаю?
– Д-да, – протянула Мэгги, чувствуя, что жизнь начинает понемногу налаживаться.
– Очень хорошо, – согласился Том и повернулся, чтобы уйти. Но у дверей он вновь обернулся и сказал: – Знаешь, тебе все-таки лучше сойти бы вниз самой. Там такой десерт, что пальчики оближешь, с орехами и вином из первоцветов.
Слезы Мэгги моментально высохли, и она задумчиво уставилась вслед Тому. Своей покладистостью и добродушием он смягчил остроту ее страданий, и орехи с вином из первоцветов произвели вполне ожидаемое действие.
Она медленно встала с пола, на котором валялись в беспорядке ее остриженные локоны, и столь же медленно направилась вниз. Там она остановилась, привалившись плечом к косяку двери в гостиную и осторожно заглядывая внутрь, когда та распахивалась. Она увидела Тома и Люси, между которыми стоял пустой стул, а на приставном столике разглядела заварной крем из яиц и молока; это было уже слишком. Она проскользнула в комнату и направилась к незанятому месту. Впрочем, не успев опуститься на стул, она уже пожалела о своем решении и о том, что вообще вошла сюда.
Завидев ее, миссис Талливер негромко вскрикнула; она испытала такое нервное потрясение, что уронила большую ложку для соуса обратно в блюдо, и это имело самые серьезные и непоправимые последствия для скатерти. Очевидно, Кассия не стала разглашать причины того, почему Мэгги отказывалась сходить вниз, не желая повергать в шок свою хозяйку в самый ответственный момент разрезания блюда, и миссис Талливер сочла, что дело, как всегда, в обыкновенном упрямстве Мэгги, которая сама себя наказывает, лишаясь половины обеда.
Восклицание миссис Талливер заставило взоры всех присутствующих обратиться в ту же сторону, что и ее собственный, и у Мэгги загорелись щеки и уши. Между тем дядя Глегг, добродушный и седоволосый пожилой джентльмен, сказал:
– Однако! И что же это за маленькая девочка? По-моему, я с ней не знаком. Где ты ее взяла, Кассия? Подобрала на дороге?
– Нет, вы только взгляните: она взяла и постриглась сама, – со смехом заявил мистер Талливер мистеру Дину, доверительно наклонившись к нему и понизив голос. – Вы когда-нибудь видели столь дерзкую девчонку?
– Юная мисс, на мой взгляд, вы выставили себя на посмешище, – сказал дядя Пуллет, и еще никогда в жизни его замечание не было столь уместным и язвительным.
– Фи, какой позор! – заявила тетка Глегг своим самым громким и суровым тоном, вынося строжайший приговор. – Маленьких девочек, которые сами обстригают себе волосы, следует нещадно пороть и держать на хлебе и воде – и не позволять им являться за стол и как ни в чем не бывало усаживаться вместе со своими тетушками и дядюшками.
– Да-да, – подхватил дядя Глегг, намереваясь свести к шутке столь суровый упрек. – Ее нужно посадить в тюрьму, а уж там ее обстригут наголо – подравняют волосы, так сказать.
– Она еще сильнее стала походить на цыганку, – сожалеющим тоном произнесла тетка Пуллет. – Какая незадача, сестрица, что девочка у тебя такая смуглая, а вот мальчик светловолос, что не может не радовать. Нисколько не сомневаюсь, что такой цвет лица изрядно осложнит ей жизнь.
– Она – непослушный ребенок, который разобьет сердце своей матери, – со слезами на глазах заявила миссис Талливер.
Казалось, на Мэгги обрушился целый хор упреков и презрения. Поначалу она зарделась от гнева, что придало ей сил и заставило воинственно вздернуть подбородок, и Том даже решил, что она переживет всеобщее осуждение, учитывая недавнее появление на столе пудинга и крема. И потому, рассудив здраво, он прошептал: «Бог ты мой! Мэгги, я же говорил, что тебе влетит». Он хотел по-дружески приободрить ее, но Мэгги сочла, что и Том радуется ее бесчестью. Ее демонстративное неповиновение на поверку оказалось всего лишь игрой. Оно покинуло ее в мгновение ока, сердце у нее преисполнилось обиды на весь белый свет, и, вскочив со своего места, она бросилась к отцу, спрятала лицо у него на груди и в голос разрыдалась.
– Тише, тише, девочка моя, – попытался успокоить ее он и, обняв одной рукой за плечи, погладил по спине. – Не расстраивайся. Волосы тебе мешали, и ты их остригла, что тут такого? Не плачь, не надо, папа на твоей стороне.
Слова, исполненные восхитительной нежности! Мэгги до конца своих дней не забудет те моменты, когда отец «вставал на ее сторону»; она бережно хранила их в глубине своего сердца и вспоминала долгие годы спустя, когда все вокруг утверждали, что ее отец дурно воспитывает своих детей.
– Ох и избаловал же твой муж этого ребенка, Бесси! – громким театральным шепотом сообщила миссис Глегг миссис Талливер. – Это окончательно погубит ее, если ты незамедлительно не примешь меры. Мой отец никогда не воспитывал своих детей подобным образом, иначе мы были бы совсем другой семьей.
В эту минуту, судя по всему, домашние невзгоды миссис Талливер достигли той точки, за которой наступает безразличие. Пропустив мимо ушей последние слова сестрицы, она отбросила завязки своего капора и принялась молча разрезать пудинг.
Десерт принес и полное отпущение грехов Мэгги; детям было сказано, что орехи и вино они могут взять с собой в летний домик, раз уж погода выдалась такой мягкой, и они принялись носиться среди распускающихся кустов в саду с живостью маленьких зверьков, удравших из-под зажигательного стекла.
Для подобного разрешения у миссис Талливер имелись особые соображения: теперь, когда с обедом было покончено и головы у гостей освободились от забот насущных, наступил самый подходящий момент для того, чтобы сообщить им о намерении мистера Талливера в отношении Тома, и было бы очень кстати, чтобы сам Том при обсуждении не присутствовал. Дети давно привыкли, что о них говорят в третьем лице, причем свободно, как о птичках, и ничего не понимали, как бы при этом ни вытягивали шеи и ни прислушивались. Но в данном случае миссис Талливер проявила несвойственную ей предусмотрительность, поскольку совсем недавно имела возможность убедиться, что отправка в школу к клирику – больной вопрос для Тома, для которого это было то же самое, что отправиться на обучение к констеблю. Миссис Талливер, вздыхая, предчувствовала, что ее супруг поступит, как сочтет нужным, невзирая на все, что скажет ему сестрица Глегг или та же сестрица Пуллет; но, по крайней мере, если все обернется плохо, они не смогут упрекнуть ее в том, что Бесси потакала мужниной глупости, ни словом не заикнувшись об этом своим друзьям.
– Мистер Талливер, – сказала она, прерывая его разговор с мистером Дином, – настало время сообщить тетушкам и дядюшкам детей о том, как вы намерены поступить с Томом, не правда ли?
– Очень хорошо, – довольно резко бросил тот. – Я ничуть не возражаю против того, чтобы рассказать всем, как я намерен обойтись с ним. Я решил, – добавил он, глядя на мистера Глегга и мистера Дина, – я решил отослать его к мистеру Стеллингу, пастору в Кингз-Лортон, необыкновенно сведущему малому, чтобы тот научил его всему, что знает сам.
По рядам гостей прокатился негромкий шепоток удивления и шуршание, какое бывает в сельской конгрегации, когда они слышат упоминание о своих каждодневных делах с амвона. Кроме того, тетки и дядья были чрезвычайно поражены тем, что пастор посвящен в семейные дела мистера Талливера. Что же до дядюшки Пуллета, то он, пожалуй, удивился бы куда меньше, заяви мистер Талливер, что намерен отдать Тома на обучение к самому лорд-канцлеру; ведь дядюшка Пуллет принадлежал к почти выродившемуся сословию британских йоменов, каковые, хотя и одевались в отличное тонкое черное сукно, платили высокие процентные ставки и налоги, ходили в церковь и воздавали должное праздничным обедам по воскресеньям, не допускали и мысли о том, что британское образование имеет какое-либо отношение к церкви и государству, равно как и к Солнечной системе и неподвижным звездам.
Печально, но факт: у мистера Пуллета имелось некое смутное представление о том, что епископ – это нечто вроде баронета, который может быть, а может и не быть клириком; и поскольку пастором его собственного прихода был представитель знатной фамилии и обладатель большого состояния, то мысль о том, что служитель церкви может быть школьным учителем, настолько далеко выходила за рамки жизненного опыта мистера Пуллета, что казалась попросту невероятной. Я вполне отдаю себе отчет в том, что в наши просвещенные времена трудно поверить в подобное невежество мистера Пуллета, но не стоит забывать при этом о великолепных результатах, которые демонстрируют наши природные способности при благоприятных обстоятельствах. А дядюшка Пуллет обладал поистине выдающейся способностью к невежеству. И поэтому он первым пришел в себя и первым же подал голос.
– Почему вы отдаете его в обучение именно пастору? – с изумлением осведомился он, глядя на мистера Глегга и мистера Дина в поисках поддержки.
– Да потому, что пасторы – лучшие школьные учителя, насколько я могу судить, – ответил бедный мистер Талливер, готовый в запутанном лабиринте этого непонятного мира цепко ухватиться за единственный доступный ему аргумент. – Джейкобз в академии – никакой не пастор, и мальчику он только навредил, причем здорово; и тогда я рассудил, что если вновь отправлять его в школу, то отличную от Джейкобза. А этот мистер Стеллинг, как мне говорили, – тот самый человек, который мне нужен. И я намерен отправить к нему своего мальчика уже к Иванову дню, – заключил он решительным тоном, постучав по крышке своей табакерки и угостившись понюшкой.
– Но тогда вам придется оплатить огромный счет за полгода сразу, не так ли, Талливер? В общем и целом клирики о себе весьма высокого мнения, – сказал мистер Дин, яростно втягивая носом табак, как делал всегда, когда желал продемонстрировать непредвзятое мнение.
– Как! Вы всерьез полагаете, что пастор научит его отличать хорошее зерно от плохого, сосед Талливер? – возопил мистер Глегг, которому нравились собственные шутки. Отойдя от дел, он решил, что ему не только дозволяется, но и подобает относиться к окружающим со всей возможной игривостью.
– Видите ли, у меня есть определенные виды на Тома, – признался мистер Талливер. Сделав подобное заявление, он выдержал паузу и взялся за бокал.
– Что ж, если мне будет дозволено высказать свое мнение, что случается редко, – начала миссис Глегг тоном, исполненным горечи, – я бы хотела знать, что хорошего в том, чтобы дать мальчику воспитание не по средствам.
– Видите ли, – ответил мистер Талливер, глядя не на миссис Глегг, а на мужскую часть своей аудитории, – видите ли, я решил, что не стану готовить Тома себе на смену. Я давно ломаю голову над этим вопросом, а потому рассудил, что поступлю так, как Гарнетт со своим сыном. Я намерен пристроить его к какому-нибудь делу, для которого ему не понадобится капитал, и хочу дать ему такое образование, чтобы он не терялся в компании стряпчих и прочей публики, а время от времени и мне помогал советом.
Миссис Глегг издала странный звук, не разжимая губ, после чего улыбнулась с жалостью и презрением.
После такой вступительной части она изрекла:
– Кое для кого было бы лучше, если бы они оставили стряпчих в покое.
– Этот клирик, он что же, директорствует в классической школе, вроде той, что имеется в Маркет-Бьюли? – поинтересовался мистер Дин.
– Нет, ничего подобного, – сказал мистер Талливер. – Он не берет более двух-трех учеников, так что у него остается больше времени на каждого.
– Ага, и учеба идет быстрее: когда их много, они не успевают выучить все, – заключил дядюшка Пуллет, весьма довольный тем, что первым разобрался в подоплеке столь запутанного дела.
– Не сомневаюсь, что и плату он потребует повышенную, – заявил мистер Глегг.
– Это точно, целую сотню фунтов в год, – согласился мистер Талливер, гордясь собственной решительностью. – Впрочем, я рассматриваю это как инвестицию; образование станет для Тома первичным капиталом.
– М-да, а ведь в этом что-то есть, – заключил мистер Глегг. – Да-да, сосед Талливер, вы можете оказаться правы, точно вам говорю: «Когда не осталось земли и денег, то стоит взяться за ученье». Помню, что видел это двустишие на витрине в Бакстоне. Зато нам, неучам, лучше поберечь свои денежки, а, сосед Пуллет? – И мистер Глегг с довольным видом потер колени.
– Мистер Глегг, я вам удивляюсь, – заявила его жена. – Такое поведение не подобает человеку вашего возраста и положения.
– Что именно вы находите неподобающего, миссис Джи? – осведомился мистер Глегг, лукаво подмигивая честной компании. – Мой новый голубой сюртук, который я надел?
– Я сожалею о вашей слабости, мистер Глегг. Я говорю, что не подобает шутить, видя, как ваш родственник спешит прямой дорогой к разорению.
– Если это камень в мой огород, – весьма уязвленный в лучших чувствах, заявил мистер Талливер, – то за меня можете не беспокоиться. Я способен разобраться со своими делами и без того, чтобы досаждать другим.
– Будь я проклят! – сказал мистер Дин, которому в голову пришла счастливая мысль. – Если подумать хорошенько, то кто-то говорил, будто Уэйкем собрался отдать своего сына – того, увечного – клирику, не так ли, Сьюзен? – воззвал он к своей жене.
– Ничем не могу помочь, – отозвалась миссис Дин, вновь крепко поджимая губы. Она была не из тех, кто спешит принять посильное участие в ожесточенной пикировке.
– Что ж, – подытожил мистер Талливер, в голосе которого прорезались столь жизнерадостные нотки, что миссис Глегг непременно должна была уразуметь, что ему нет дела до ее мнения, – если уж Уэйкем подумывает о том, чтобы отдать своего сына клирику, то не будет большой беды, если я отдам пастору Тома. Уэйкем – негодяй, каких свет не видывал, но он наперечет знает слабости каждого, с кем имеет дело. Да-да, скажите мне, кто мясник Уэйкема, и я скажу вам, где купить мясо.
– Но сын стряпчего Уэйкема – горбун, – заметила миссис Пуллет, сочтя, что дело обретает слишком уж мрачный оттенок. – Так что с его стороны вполне естественно отдать его священнику.
– Да-да, – подхватил мистер Глегг, приняв замечание миссис Пуллет за чистую монету. – Подумайте об этом, сосед Талливер. Сын Уэйкема едва ли унаследует его дело. Уэйкему ничего не остается, как сделать из бедняги джентльмена.
– Мистер Глегг, – сказала миссис Джи таким тоном, который предполагал, что она вот-вот выйдет из себя, хотя и старается из последних сил сдержать свое негодование, – придержали бы вы язык за зубами, а? Мистера Талливера не интересует ни ваше мнение, ни мое. Есть такие люди, которые полагают, что знают все лучше всех на свете.
– Я бы сказал, что это в первую очередь относится к вам, судя по вашим словам, – заявил мистер Талливер, вновь начиная закипать.
– Молчу-молчу, – с сарказмом отозвалась миссис Глегг. – Моего совета никто не спрашивал, а у меня нет привычки навязываться.
– Что ж, если такое и случится, то впервые, – заметил мистер Талливер. – Обычно советы – единственное, что вы раздаете направо и налево.
– Что ж, пожалуй, мне стоит начать одалживаться, если уж я не могу давать, – заявила в ответ миссис Глегг. – И в следующий раз одалживать деньги другим людям, а не родственникам, о чем я теперь крайне сожалею.
– Перестаньте, перестаньте же, прошу вас, – умиротворяющим тоном вмешался в разгорающуюся ссору мистер Глегг. Но мистер Талливер явно желал оставить последнее слово за собой.
– У вас наверняка имеется долговая расписка, – сказал он. – И свои пять процентов вы тоже получите, родственники там или не родственники.
– Сестрица, – взмолилась миссис Талливер, – лучше выпей вина, и позволь мне угостить тебя миндальными орехами с изюмом.
– Бесси, мне очень жаль тебя, – сказала миссис Глегг, напоминая в этот момент дворняжку, которая воспользовалась первой же возможностью, чтобы обратить свой злобный лай на человека, у которого в руках нет палки. – Не заговаривай мне зубы своими миндальными орехами с изюмом.
– Бог ты мой, сестрица Глегг, к чему затевать очередной скандал? – сказала миссис Пуллет и даже прослезилась немного. – С тобой может приключиться удар, ты так раскраснелась после обеда, а ведь у всех нас только что закончился траур – и платья наши одинаково были отделаны крепом, и мы едва успели убрать их в шкафы. Сестры должны жить дружно.
– Ты права, – заявила в ответ миссис Глегг. – Мы дошли до крайности, когда одна сестра приглашает другую в свой дом для того, чтобы ссориться с ней и оскорблять ее.
– Успокойся, Джейн, и не горячись. Будь благоразумной, прошу тебя, – сказал мистер Глегг.
Не успел он умолкнуть, как мистер Талливер, который, по его мнению, сказал слишком мало, чтобы выплеснуть свой гнев, взорвался вновь.
– Разве кто-нибудь ищет с вами ссоры? – сказал он. – Это вы не можете оставить людей в покое, все грызете и грызете их и никак не уйметесь. Я никогда не затеваю склоку с женщиной, если она знает свое место.
– Мое место, надо же! – воскликнула миссис Глегг, причем в голосе ее прозвучали визгливые нотки. – Люди и получше вас, мистер Талливер, пусть они и спят уже вечным сном, относились ко мне с куда большим уважением, нежели вы. Хотя у меня есть муж, который сидит и спокойно глядит на то, как меня оскорбляют те, у кого и возможности такой никогда не было бы, если бы кое-кто из нашей семьи не заключил мезальянс.
– Раз уж вы заговорили об этом, – сказал мистер Талливер, – то моя семья ничуть не хуже вашей, а то и получше, поскольку в ней не водится сварливых теток!
– С меня хватит, – заявила миссис Глегг, вставая со стула. – Судя по всему, вам нравится преспокойно сидеть рядом и слушать, как меня поносят по-всякому, мистер Глегг, но я более ни минуты не останусь в этом доме. Вы же вольны задержаться и вернетесь домой в кабриолете, а я пойду пешком.
– Дорогая, дорогая! – уныло запричитал мистер Глегг, вслед за женой выходя из комнаты.
– Мистер Талливер, что вы наделали? – со слезами на глазах пролепетала миссис Талливер.
– Пусть себе уходит, – огрызнулся мистер Талливер, еще слишком разгоряченный, чтобы его можно было охладить хотя бы морем слез. – Пусть себе уходит, и чем скорее, тем лучше. В другой раз будет думать, прежде чем попрекать меня, да еще столь беспардонно.
– Сестрица Пуллет, – беспомощно проговорила миссис Талливер, – ты не могла бы догнать ее и попытаться успокоить?
– Лучше не надо, лучше не надо, – возразил мистер Дин. – Как-нибудь в другой раз.
– В таком случае, сестрицы, быть может, пойдемте взглянем на детей? – предложила миссис Талливер, утирая слезы.
Предложение это прозвучало как нельзя более кстати. У мистера Талливера тотчас возникло ощущение, будто в воздухе перестали жужжать назойливые мухи, как только женщины вышли из комнаты. Поболтать с мистером Дином он любил больше всего на свете, но оттого, что тот почти всегда был плотно занят делами, подобное удовольствие выпадало ему крайне редко. Он не без оснований полагал мистера Дина самым «знающим» из своих знакомцев; кроме того, язычок у того отличался чрезвычайной язвительностью, что служило прекрасным дополнением той же черты характера у самого мистера Талливера, которую, впрочем, тому нечасто удавалось выразить членораздельно. Так что теперь, в отсутствие женщин, они могли продолжить серьезный мужской разговор без всякого фривольного вмешательства. Они без помехи могли обменяться мнениями по поводу герцога Веллингтона[8], чье поведение в вопросе католической веры пролило новый свет на его характер, и без всякого почтения отозваться о его участии в битве при Ватерлоо, которую он никогда не выиграл бы, если бы за его спиной не стояла целая армия англичан, не говоря уже о Блюхере и пруссаках, которые, как мистер Талливер слыхал от весьма осведомленного в этом вопросе источника, подоспели в самый последний момент. Хотя тут у них наблюдались некоторые разногласия, поскольку мистер Дин недвусмысленно дал понять, что не такого уж он и высокого мнения о пруссаках – корабли их постройки, вкупе с неудовлетворительными сделками с пивом из Данцига, позволяют ему весьма скептически отнестись к наличию у пруссаков мужества и отваги.
Потерпев поражение на этом поле боя, мистер Талливер поспешил выразить свои опасения в том, что страна уже никогда более не станет такой, как прежде; но мистер Дин, связанный с фирмой, доходы которой только увеличивались, вполне естественно, видел настоящее в не таком уж мрачном свете. Он посвятил собеседника в кое-какие подробности экспортно-импортных операций, в частности кожевенного сырья и сырого цинка, и те несколько уняли разыгравшееся воображение мистера Талливера, отодвинув на неопределенный срок перспективу того, что государство падет жертвой папистов и радикалов, а честным людям останется только прозябать в нищете.
Дядюшка Пуллет сидел рядом и с большим интересом прислушивался к обсуждению столь высоких материй. Сам он в политике не разбирался, – полагая это природным даром, – но, судя по всему, этот самый герцог Веллингтон был ничуть не лучше его самого.
– Предположим, сестрица Глегг потребует вернуть ей деньги. Вам будет очень нелегко изыскать пять сотен фунтов, – заметила тем же вечером своему супругу миссис Талливер, перебирая в памяти события минувшего дня.
Миссис Талливер прожила в браке уже тринадцать лет, тем не менее она сохранила во всей свежести первых дней замужества умение произносить фразы, которые подталкивали мужа в направлении, противоположном тому, какого она добивалась. Некоторые умы способны самым чудесным образом поддерживать живость восприятия, подобно тому, как пресловутая золотая рыбка до последнего сохраняет детскую иллюзию того, что может выплыть прямо за стеклянную стену аквариума. Так и миссис Талливер оставалась милой и обходительной золотой рыбкой и, нисколько не устав биться об стену головой на протяжении тринадцати лет, сегодня вновь с прежней живостью приступила к этому увлекательному занятию.
Поэтому ее замечание лишь укрепило уверенность мистера Талливера в том, что собрать необходимые пять сотен фунтов ему не составит особого труда; и когда миссис Талливер проявила определенную настойчивость, желая узнать, как именно он наскребет их, не закладывая мельницу и дом, которые он поклялся не закладывать никогда, поскольку в наши дни люди не склонны давать деньги в долг без соответствующего обеспечения, мистер Талливер, закипая вновь, провозгласил, что миссис Глегг вольна поступать со своими деньгами, как ей заблагорассудится, но он все равно вернет их ей, потребует она того или нет. Он, дескать, ничем не желает быть обязанным сестрицам своей жены. Когда мужчина, женившись, входит в семью, в которой наличествует целый выводок представительниц слабого пола, ему предстоит смириться со многим. Но мистер Талливер ни с чем мириться не собирался.
Миссис Талливер даже всплакнула немного по этому поводу, надевая ночной капор, но вскорости заснула крепким сном, успокоенная мыслью о том, что уже завтра она как следует обсудит все с сестрицей Пуллет, когда повезет детей в Гарум-Ферз на чай. Нельзя сказать, что она рассчитывала извлечь из предстоящего разговора какую-либо практическую пользу, но ведь невозможно же, чтобы прошедшие события оставались неизменными, если на них хорошенько посетовать.
Супруг же ее лежал без сна куда дольше, потому что и он думал о визите, который ему предстояло нанести завтра, а вот его мысли по этому поводу были не такими смутными и успокаивающими, как у его верной спутницы жизни.
Под горячую руку мистер Талливер был способен наворотить такого, что могло показаться несовместимым с болезненным ощущением сложной и запутанной природы человеческих отношений, которым он руководствовался в минуты беспристрастных и тщательных раздумий; впрочем, не было ничего невероятного в том, что между двумя этими, по видимости, противоположными явлениями существовала прямая связь, поскольку я неоднократно замечал, что впечатление запутанного клубка неизбежно создается в том случае, если поспешно ухватиться за первую попавшуюся нить. Именно благодаря своей целеустремленности мистер Талливер уже на следующий день после обеда (расстройством пищеварения он не страдал) скакал на лошади в Бассет, дабы повидать свою сестру Мосс и ее мужа. Решив, что он в любом случае выплатит миссис Глегг долг в пять сотен фунтов, он, вполне естественно, вспомнил, что держит у себя вексель на триста фунтов, одолженных им своему зятю Моссу; если же упомянутый зять сумеет вернуть ему одолженные деньги вовремя, это опровергнет ложное впечатление обреченности, которое внезапный поступок мистера Талливера мог внушить слабым духом людям, которым необходимо точно знать, как и что нужно сделать, прежде чем они уверятся в возможности благоприятного исхода.
Просто мистер Талливер оказался в положении, которое нельзя назвать ни новым, ни исключительным, но, подобно всяким каждодневным событиям, обретающем суммарный эффект в обозримом будущем: его полагали куда более состоятельным человеком, чем он был на самом деле. И поскольку мы склонны верить тому, во что верят на наш счет окружающие, у него в обычае было думать о неудаче и разорении с некоторым отстраненным сожалением, с каким худощавый и высокий мужчина выслушивает известие о том, что его полнокровного соседа-коротышку хватил апоплексический удар. Он привык выслушивать приятные шутки относительно собственной значимости – еще бы, ведь он управлял принадлежащей ему мельницей и владел изрядным куском земли; и эти комплименты поддерживали в нем ощущение того, что он является состоятельным человеком. Они придавали пикантный привкус бокалу вина, который он выпивал в базарный день, и если бы не постоянная необходимость полугодичных выплат, то мистер Талливер наверняка и думать забыл бы о том, что его титульное владение отдано в залог за две тысячи фунтов.
Впрочем, особой его вины в этом не было, поскольку тысяча фунтов составляла приданое его сестры, которое он был вынужден выплатить ей; кроме того, человек, соседи которого в любой момент готовы затеять с ним судебную тяжбу, едва ли способен выкупить закладную, особенно если он пользуется репутацией добряка у знакомых, которые не прочь занять сотню-другую фунтов под обеспечение, слишком возвышенное для того, чтобы быть изложенным на гербовой бумаге. Наш друг мистер Талливер отличался завидной благожелательностью и не любил отказывать даже своей сестре, которая не только пришла в этот мир незваной гостьей, что так характерно для сестер, из-за чего, собственно, и пришлось закладывать землю под залог, но и крайне неудачно вышла замуж, увенчав свои прегрешения восьмым ребенком кряду.
Впрочем, здесь мистер Талливер сознавал, что проявил слабость, но он извинял себя тем, что бедная Гритти до замужества была очень симпатичной девушкой; иногда он вспоминал об этом даже с некоторой трепетной дрожью в голосе. Но сегодня он пребывал в настроении, куда более подходящем деловому человеку и, трясясь на спине лошади по дорогам Бассета с их глубокими колеями и рытвинами, – расположенным так далеко от города с выездными ярмарками, что подвоз овощей, фруктов и удобрений отбирал большую часть доходов, которые давала эта бедная земля, доставшаяся местной общине, – привел себя в должное раздражение на Мосса, нищего как церковная мышь, да к тому же настолько невезучего, что если мор и засуха случались где-нибудь в другом месте, то непременно краем задевали и его; словом, он был из тех людей, которые тем глубже увязают в трясине безденежья, чем сильнее вы пытаетесь вызволить их оттуда.
Необходимость срочно изыскать где-то три сотни фунтов скорее пойдет ему на пользу, чем во вред; заставит его пошевеливаться и распорядиться своей шерстью не так по-дурацки, как в минувшем году. Откровенно говоря, мистер Талливер относился к своему зятю с чрезмерной снисходительностью и вдобавок уже два года не требовал с него даже процентов, так что Мосс, скорее всего, рассудил, что о возврате основного долга можно забыть с чистой совестью. Но теперь мистер Талливер вознамерился не поощрять подобных ловкачей и далее, а поездка по дорогам Бассета едва ли могла ослабить его решимость и умерить его пыл. А тут еще и лошадь его спотыкалась, попадая копытами в глубокие выбоины, оставленные другими домашними животными в самые дождливые дни зимы, и он то и дело поминал вслух нелестным словцом отца всех стряпчих, каковой, несомненно, приложил свое копыто или иную часть тела к нынешнему состоянию здешних дорог. Избыток сорной земли и пришедших в полную негодность изгородей, которые встречались повсюду, куда ни глянь, хотя они и не были частью фермы его зятя Мосса, лишь разжигали глухое недовольство, которое он испытывал к этому бестолковому сельскому труженику. Пусть эта заброшенная пашня и не принадлежала Моссу, но ведь такое вполне могло бы случиться – весь Бассет одинаков; в приходе, по мнению мистера Талливера, на что у того имелись веские основания, явно жили одни лишь нищие да попрошайки.
В Бассете земля была бедной, дороги – плохими, лендлорд – небогатым да к тому же не местным, как и викарий, кстати, и младший приходской священник – один на два прихода и едва сводивший концы с концами. И если кто-либо, свято верящий в торжество человеческого духа над жизненными обстоятельствами, посмеет утверждать, будто прихожане Бассета тем не менее являются людьми поистине замечательными, мне нечего возразить на это абстрактное утверждение; правда, я точно знаю, что дух Бассета в точности соответствовал своим обстоятельствам. Разбитые дороги, поросшие травой или глинистые, которые, на первый взгляд, никуда не вели, а лишь переходили одна в другую, на самом деле, пусть и при наличии долготерпения, были способны вывести на далекий проезжий тракт; но куда чаще они приводили пеших путников Бассета в самый центр упадка и разложения, ранее известный как «Маркиз Грэнби», а среди завсегдатаев именуемый не иначе как забегаловка «У Дикинсона».
Гостя встречала комната с низким потолком и посыпанным песком полом; въевшийся в стены запах табака, к которому примешивался убойный аромат прокисшего пива; сам мистер Дикинсон, привалившийся к дверному косяку с меланхолическим выражением на прыщавой физиономии и выглядевший при дневном свете столь же неуместно, как растекшийся огарок ночной свечи, – все это может показаться не слишком соблазнительным искушением, но большинство мужчин в Бассете находили его заведение губительно привлекательным, особенно если оно попадалось им на дороге часов около четырех в морозный денек. А уж если какая жена в Бассете желала подчеркнуть, что ее муженек не какой-нибудь там любитель сомнительных развлечений, то ей достаточно было намекнуть, что он не истратил и шиллинга «У Дикинсона» в промежутке от одной Пятидесятницы до другой.
О своем супруге миссис Мосс отзывалась в таком духе неоднократно, когда ее брат несправедливо, на ее взгляд, придирался к нему, что повторилось и сегодня. К тому же ничто не могло оказать на мистера Талливера менее умиротворяющего действия, нежели поведение калитки, ведущей во двор фермы, которая, едва он только вознамерился отворить ее хлыстом, отреагировала на его жест, как свойственно всем калиткам, лишившимся верхней петли, к вящему неудовольствию голеней, и лошадиных и человеческих.
Он уже совсем было собрался слезть с седла и по раскисшей земле пустого двора с дряхлыми постройками из кирпича и дерева подвести коня в поводу к длинному ряду полуразвалившихся домов, стоявших на приподнятых мостках, но появление пастуха избавило его от срыва плана, которого он намеревался придерживаться неукоснительно, а именно: вообще не слезать с коня во время своего визита. Если мужчина решил проявить твердость, то пусть он остается в седле и разговаривает с такой высоты, выше уровня полных мольбы глаз, сурово глядя вдаль. Миссис Мосс услышала стук лошадиных копыт, и, когда ее брат подъехал, она уже встречала его снаружи, с усталой улыбкой на губах и черноглазым младенцем на руках. На ее лице еще виднелись следы былой красоты и несомненного фамильного сходства; пухленькая же ручонка малыша, прижатая к ее щеке, со всей очевидностью подчеркивала, сколь впалой эта самая щека выглядела.
– Братец, как я рада тебя видеть, – ласково сказала она. – Но я не ждала тебя сегодня. Как поживаешь?
– Недурно, миссис Мосс, весьма недурно, – с прохладцей отозвался ее брат, словно она позволила себе чрезмерную вольность, задав ему этот вопрос.
Она сразу поняла, что мистер Талливер пребывает в дурном расположении духа; он величал ее «миссис Мосс» лишь тогда, когда бывал зол, либо на людях. Но она полагала вполне естественным то унижение, которому подвергались люди малообеспеченные. Миссис Мосс вовсе не отстаивала принцип равенства всех представителей человеческой расы; она просто была терпеливой, плодовитой и любящей женщиной.
– Твоего супруга нет дома, как я полагаю? – добавил мистер Талливер после долгой и многозначительно суровой паузы, во время которой из дома выбежали четверо детей, словно цыплята из курятника вслед за исчезнувшей матерью-наседкой.
– Нет, – ответила миссис Мосс, – но он работает на картофельном поле, вон там. Джорджи, сию минуту беги на Фар-Клоуз и передай отцу, что приехал твой дядя. Братец, ты же сойдешь с коня и перекусишь с нами?
– Нет-нет, я не могу спешиваться. Мне надо поскорее вернуться домой, – заявил мистер Талливер, глядя вдаль.
– Как поживают миссис Талливер и дети? – робко осведомилась миссис Мосс, не смея и далее настаивать на своем приглашении.
– Неплохо. На Иванов день Том пойдет в новую школу, так что придется опять раскошелиться. И крайне прискорбно, что я до сих пор не получил причитающихся мне денег.
– Я бы хотела, чтобы ты как-нибудь разрешил своим детям приехать и повидаться со своими двоюродными братьями и сестрами. Мои малыши очень хотят познакомиться со своей кузиной Мэгги. А ведь я ее крестная и тоже люблю ее. Они так ее ждут, ведь каждый ее приезд для них праздник. И я знаю, что ей нравится бывать тут, потому что у нее доброе сердце и она очень сообразительна и умна, как никто другой!
Будь миссис Мосс одной из самых проницательных и хитроумных женщин на свете, а не самой простой и открытой, то и тогда она не придумала бы ничего лучше, чем умилостивить своего брата этими словами о Мэгги. Редко кто осмеливался первым хвалить «маленькую проказницу»; обыкновенно ему приходилось самому отстаивать ее добродетели. Но вот у своей тетки Мосс Мэгги неизменно представала в самом выгодном свете; здесь был ее Эльзас, куда не могла дотянуться карающая десница закона: если ей случалось что-либо опрокинуть, запачкать башмачки или порвать платье, тетка Мосс воспринимала все как вполне естественное и даже неизбежное событие. Несмотря на свою решимость, мистер Талливер смягчился и, уже глядя сестре прямо в глаза, сказал:
– Да, тебя она любит куда больше всех остальных своих теток. Она пошла в нашу семью: в ней нет ничего от матери.
– Мосс говорит, что она похожа на меня в молодости, – сказала миссис Мосс, – хотя такой сообразительной я не была никогда, да и книги не жаловала. Впрочем, сдается мне, что малышка Лиззи – точная ее копия. Она очень умна. Иди-ка сюда, Лиззи, дорогуша, и дай своему дяде взглянуть на тебя. Ты растешь так быстро, что он тебя и не узнает.
Лиззи, черноглазая девочка лет семи, явно смутилась, когда мать вытолкнула ее вперед, потому что младшие Моссы трепетали перед своим дядей из Дорлкотт-Милл. Она настолько уступала Мэгги в огне и силе экспрессии, что сравнение двух девчушек оказалось исключительно лестным для отцовского сердца мистера Талливера.
– Да, они и впрямь немного похожи, – сказал он, окинув ласковым взглядом фигурку в заношенном передничке. – Обе удались в нашу мать. А у тебя много девчонок, Гритти, – добавил он тоном, в котором сострадание смешивалось с упреком.
– Четверо, благослови их Господь! – со вздохом подтвердила миссис Мосс, машинально гладя Лиззи по голове. – И мальчиков столько же. У них у каждой есть по брату.
– Да, но им придется выпорхнуть из гнезда и самим заботиться о себе, – заявил мистер Талливер, чувствуя, как суровый настрой его куда-то улетучивается, и пытаясь укрепить его недвусмысленным намеком. – Они не должны рассчитывать на то, что сядут на шею своим братьям.
– Да, но я надеюсь, что их братья будут любить бедняжек и помнить, что они все родились от одной матери и отца. Уж мальчикам-то от этого точно хуже не будет, – сказала миссис Мосс и смущенно вспыхнула, словно не до конца погашенный костер.
Мистер Талливер несильно шлепнул свою лошадь по крупу, а потом дернул поводья, сердито бросив: «Стой смирно!», чем изрядно удивил ни в чем не повинное животное.
– И чем их больше, тем сильнее они должны любить друг друга, – продолжала миссис Мосс, глядя на своих детей, словно строгая учительница. Но потом она вновь обернулась к брату и сказала: – Я уверена, что твой сын будет всегда добр к твоей дочери, хотя их только двое, как и нас с тобой, братец.
Стрела угодила прямиком в сердце мистера Талливера. Он не мог похвастать живым воображением, но мысли о Мэгги никогда не покидали его, и ему не понадобилось много времени, чтобы уразуметь связь между своим отношением к собственной сестре и дружбой Тома с Мэгги. А вдруг малышка не найдет счастья в жизни и Том будет излишне суров с ней?
– Да-да, Гритти, – смягчился мельник. – Но ведь я всегда делал для тебя все что мог, – добавил он, словно стараясь заранее обезопасить себя от возможных упреков.
– Я не отрицаю этого, братец, не настолько уж я неблагодарна, – отозвалась бедная миссис Мосс, слишком измотанная домашними хлопотами и детьми, чтобы у нее остались силы демонстрировать гордость. – Но вот и отец. А ты не слишком-то спешил, Мосс!
– Вот, значит, как? – оскорбился мистер Мосс, запыхавшийся и уязвленный. – Я бежал всю дорогу. Не хотите ли спешиться, мистер Талливер?
– Пожалуй, я и впрямь спешусь и потолкую с тобой в саду, – согласился мистер Талливер, надеясь, что в отсутствие сестры к нему вернется былая решимость.
Сойдя с седла, он прошел вслед за мистером Моссом в сад, направляясь прямиком в беседку, приткнувшуюся под сенью старого тисового дерева. Сестра его осталась на месте, поглаживая малыша по спинке и с тоской глядя им вслед.
Их появление в беседке переполошило нескольких домашних кур, которые отдыхали здесь, процарапывая глубокие норы в пыльном полу; они тут же вылетели прочь, негодующе кудахча и клекоча. Мистер Талливер опустился на скамью и, с любопытством постукивая по утрамбованной земле кончиком своего стека, словно выискивая пустоты, начал беседу, заметив с лязгающими нотками в голосе:
– Что ж, вижу, у тебя снова появилось зерно в Корнер-Клоуз, а вот удобрений опять ни крошки. Боюсь, и в этом году тебя опять ждет неурожай.
Мистер Мосс, который до женитьбы на мисс Талливер считался первым парнем в Бассете, сейчас зарос недельной щетиной и имел вид заезженной клячи, ожидающей, когда ее пристрелят. И ответил он соответственно, жалобно-ворчливым тоном:
– Что ж, такие бедняки-фермеры, как я, вынуждены крутиться как могут. Пусть те, у кого есть лишние деньги, зарывают в землю половину того, что рассчитывают получить от нее.
– Не знаю, кого ты имеешь в виду. Быть может, тех, кто горазд занимать чужие деньги, не платя даже проценты по ним? – осведомился мистер Талливер, которого так и подмывало затеять небольшую ссору; ему казалось, что так будет легче и быстрее потребовать свои деньги назад.
– Я понимаю, что задерживаю проценты, – сказал мистер Мосс, – но в минувшем году мне чертовски не повезло с шерстью, а тут еще моя хозяйка слегла. Вот и вышло все хуже обыкновенного.
– Ага, – прорычал в ответ мистер Талливер. – Знаю я таких людей, у которых все всегда идет хуже обыкновенного. Пустой мешок не стоит прямо.
– Не понимаю, отчего это вы вечно ко мне придираетесь, мистер Талливер, – оскорбился мистер Мосс. – Я и так пашу как вол с утра до вечера.
– И какой с этого прок, – язвительно поинтересовался мистер Талливер, – если мужчина женится на женщине, не имея своего капитала, чтобы содержать ферму, а вместо этого тратит приданое жены? Я с самого начала был против, но вы оба и слушать меня не пожелали. И своих денег я ждать больше не могу, мне надо вернуть пять сотен миссис Глегг, а тут еще на Тома расходы предстоят. Я окажусь в крайне стесненных обстоятельствах, даже если ты вернешь мне долг. Но ты должен постараться и выплатить мне мои три сотни фунтов.
– Что ж, в таком случае, – сказал мистер Мосс, глядя куда-то вдаль, – нам лучше продать все, что у нас есть, и дело с концом. Мне придется расстаться с каждой головой скота, что у меня еще остались, чтобы заплатить вам и землевладельцу.
Бедные родственники – вот вечная наша головная боль; само их наличие крайне нежеланно, и почти всегда они ни на что не способны. Мистер Талливер преуспел в том, что недовольство мистером Моссом достигло именно того уровня, которого он жаждал, и он сумел сердито выпалить, поднимаясь с места:
– Что ж, поступай как знаешь. А я не могу изыскивать деньги для всех желающих, включая себя самого. Я должен беспокоиться о своем деле и своей семье. Я больше не могу ждать. Ты должен найти их как можно скорее.
С этими словами мистер Талливер поспешно вышел из беседки и, не оглядываясь на мистера Мосса, направился к двери на кухню, подле которой старший мальчик держал под уздцы его лошадь, а сестра ожидала его появления с неподдельной тревогой, которую не смогло до конца рассеять даже агуканье младенца, гладившего мать по увядшей щеке. У миссис Мосс было восемь детей, но она так и не смирилась с мыслью о том, что близнецы не выжили. А вот мистер Мосс полагал, что в их смерти имелась и утешительная сторона.
– Ты не зайдешь, братец? – предложила она, с волнением глядя на мужа, который уныло плелся к ней, в то время как мистер Талливер уже вдел ногу в стремя.
– Нет-нет, прощай, – сказал он, поворачивая лошадь, и поскакал прочь.
Решимость переполняла его, пока он не достиг калитки и даже немного проехал по изрытой колеями и рытвинами дороге, но прежде чем он добрался до поворота, который скрыл бы от него полуразрушенные фермерские постройки, ему в голову вдруг пришла неожиданная мысль. Натянув поводья, он остановил лошадь и простоял на месте не менее двух или трех минут, меланхолично поворачивая голову из стороны в сторону, словно разглядывая нечто неприятное под разными углами. Очевидно, поспешно предпринятые действия вновь навели его на мысль о том, что мы живем в не самом лучшем из миров. Поворотив коня, он медленно поехал обратно, дав выход обуревавшим его чувствам, которые и подвигли его на такой шаг, в громком восклицании, после чего подстегнул свою кобылку.
– Бедная девочка! После того как меня не станет, у нее останется один лишь Том.
Повторное появление мистера Талливера во дворе было сразу же замечено несколькими юными Моссами, которые тотчас помчались сообщить столь замечательные новости своей матери, так что миссис Мосс уже поджидала брата на крылечке, когда он подъехал к ней. Слезы медленно текли у нее по щекам, но при этом она баюкала на руках ребенка и не стала демонстрировать показной скорби при виде брата, а ограничилась тем, что сказала:
– Отец снова ушел на поле, если он тебе нужен, братец.
– Нет, Гритти, не нужен, – смягчившись, ответил мистер Талливер. – Не убивайся ты так – ничего страшного не случилось. Я постараюсь еще немножко обойтись без ваших денег, но ты должна выказать сноровку и изобретательность.
Столь неожиданное проявление доброты вызвало у миссис Мосс новый взрыв слез, и она даже не нашлась что ответить.
– Полно, полно! Приедет к тебе Мэгги, успокойся. Я привезу ее с Томом перед тем, как он пойдет в школу. А ты не должна волноваться понапрасну. Я всегда буду для тебя добрым братом.
– Спасибо за эти слова, братец, – пролепетала миссис Мосс, утирая слезы, после чего, обернувшись к Лиззи, сказала: – А ну-ка, сбегай и принеси раскрашенное яичко для кузины Мэгги. – Лиззи умчалась в дом, но вскоре вернулась, держа в руках маленький бумажный пакетик.
– Оно сварено вкрутую, братец, и раскрашено нитками, очень красиво. Мы сделали его специально для Мэгги. Ты не мог бы отвезти ей его в кармане?
– Конечно-конечно, – согласился мистер Талливер, осторожно пряча подарок в боковой карман. – Прощай, сестрица.
Итак, респектабельный мельник возвращался по разбитым дорогам Бассета в самых расстроенных чувствах, но при этом его не покидало ощущение того, что он избежал большой опасности. Ему вдруг пришло в голову, что, прояви он твердость по отношению к своей сестре, это каким-то непонятным образом могло бы заставить Тома дурно обойтись с Мэгги, когда отца уже не будет рядом, чтобы встать на ее сторону; хорошо известно, что люди простодушные, подобно нашему мистеру Талливеру, склонны облекать благородные порывы в ложные представления, и вот таким запутанным способом он объяснил себе, что его любовь и забота о младшей дочери позволили ему проникнуться нежными чувствами и к своей сестре.
Пока ее отца занимали возможные невзгоды Мэгги в будущем, сама она пожинала горькие плоды настоящего. Детство не терзается дурными предчувствиями, но при этом оно наслаждается отсутствием воспоминаний о пережитых горестях.
Дело в том, что день начался для Мэгги крайне неудачно. Удовольствие лицезреть Люси и предвкушение послеобеденного визита в Гарум-Ферз, где она услышит музыкальную шкатулку дяди Пуллета, уже в одиннадцать часов утра омрачило появление парикмахера из Сент-Оггза, который в самых суровых выражениях отозвался о состоянии ее волос, приподнимая один неровно обкромсанный локон за другим и приговаривая: «Нет, вы только посмотрите! Ай-ай-ай!» Он цокал языком, выражая отвращение и жалость, что Мэгги восприняла как жесточайшее общественное неодобрение. Мистер Рэппит, парикмахер, набриолиненные волосы которого волной вздымались надо лбом, словно воображаемая пирамида пламени над похоронной урной, в этот момент представлялся ей самым большим и важным из ее современников, улицу которого в Сент-Оггзе она отныне постарается обходить десятой дорогой до конца своих дней.
Более того, поскольку подготовка к визиту в семействе Додсонов всегда считалась делом серьезным, Марте пришлось убирать комнату миссис Талливер на час раньше обыкновенного, чтобы выбор лучших нарядов, разложенных на постели, не пришлось откладывать до последнего момента, как иногда случается в домах с менее строгими правилами, в которых никогда не скатывают завязки шляп и капоров, не заворачивают их в серебряную бумагу; где убеждение в том, что воскресную одежду можно взять и запросто вынуть из шкафа, никого не приводит в ужас. Поэтому в двенадцать часов дня миссис Талливер уже надела выходной костюм с защитной накидкой из коричневого голландского полотна, как если бы она являла собой предмет мебели с атласной обивкой, которому грозила опасность быть засиженным мухами. Мэгги хмурилась и передергивала плечами, словно стараясь вырваться из объятий кусачей шемизетки, не обращая внимания на увещевания матери: «Прекрати, Мэгги, дорогая! Не хмурься!», а щеки Тома пылали жарким румянцем, особенно заметным на фоне его лучшего синего костюма, необходимость надеть который он воспринял с подобающим спокойствием, добившись, после некоторых пререканий, самой важной уступки, каковая только и интересовала его в собственном туалете: он перенес содержимое карманов своего каждодневного наряда в тот, что красовался на нем сейчас.
Что же до Люси, то она оставалась такой же симпатичной и опрятной, как и вчера; с ее одеждой не случалось трагических инцидентов, она никогда не чувствовала себя в ней неловко и поэтому с некоторой изумленной жалостью посматривала на Мэгги, которая ежилась и дулась под злосчастной шемизеткой.
А Мэгги уже давно сорвала бы сей предмет одежды, если бы ее не останавливало воспоминание о недавнем унижении с волосами; словом, она ограничилась сердитым сопением и почесыванием, с раздражением глядя на карточные домики, которые им было разрешено строить до обеда в качестве единственной подходящей забавы для мальчиков и девочек в их лучших нарядах. Том умел строить прекрасные пирамиды, а вот у Мэгги перекрыть крышу не получалось никогда. Для нее это было обычным делом, отчего Том пришел к выводу, что девчонки не способны ничего довести до конца. Но оказалось, что Люси необыкновенно талантлива в строительстве; она обращалась с картами столь легко и непринужденно, что Том снизошел до признания, что ее домики выглядят ничуть не хуже его собственных, каковое подкрепилось еще и тем, что она попросила его обучить ее этому искусству. Мэгги тоже не прочь была восхититься домиками Люси, ради чего даже была готова отказаться от собственных неудачных попыток соорудить что-либо, если бы шемизетка не причиняла ей сильного неудобства и если бы Том не заливался обидным смехом, глядя, как рушатся ее домики, и не называл бы ее глупышкой.
– Не смейся надо мной, Том! – сердито выпалила она. – И вовсе я не глупышка. Я знаю много чего такого, что тебе неведомо.
– Ну, конечно, мисс Злючка! Я точно не умею дуться так, как ты, или корчить рожи. Кстати, Люси так не делает. И поэтому Люси нравится мне больше тебя. Жаль, что она не моя сестра.
– С твоей стороны дурно и гадко жалеть об этом, – заявила Мэгги, поспешно поднимаясь с пола и при этом мимоходом разрушив прелестную пагоду Тома. Вышло у нее это нечаянно, но косвенные улики были против нее, и Том даже побледнел от злости, но ничего не сказал; он, наверное, даже ударил бы ее, если бы не считал, что бить девчонок – это подлость и трусость, а Том Талливер для себя уже решил, что никогда не совершит ничего подлого или трусливого.
Мэгги замерла в унынии и страхе, а Том молча поднялся на ноги и удалился, бледный и взбешенный, от обломков своей разрушенной пагоды. Люси безмолвно взирала на происходящее, словно котенок, на миг оторвавшийся от миски с молоком.
– Ох, Том, – наконец заговорила Мэгги, неуверенно шагнув к брату, – я не хотела ломать ее, честное слово.
Том сделал вид, будто не расслышал, достал из кармана две или три горошины и щелчком большого пальца выстрелил ими в окно, поначалу просто так, безо всякого умысла, но потом стал целиться в дряхлую навозную муху, которая выставила свое слабоумие на весеннее солнышко, явно нарушив при этом планы природы, которая и воспользовалась Томом и горохом для быстрого уничтожения этого слабого индивида.
В общем, утро Мэгги было испорчено, и неизменная холодность Тома, которую он демонстрировал во время прогулки, отравила ей радость от солнечного света и свежего воздуха. Он позвал Люси, чтобы показать ей недостроенное птичье гнездо, даже не взглянув на Мэгги, а потом сорвал несколько ивовых кисточек для себя и Люси, не удосужившись предложить хотя бы одну из них Мэгги. Люси даже спросила: «Мэгги, хочешь себе такую же?», но Том остался глух к ее словам.
Однако вид павлина, очень вовремя решившего распушить хвост на заборе вокруг гумна, едва они подошли к Гарум-Ферз, ненадолго сумел отвлечь ее от собственных горестей. А ведь это было только самое первое из чудесных зрелищ, которые смог предложить ей Гарум-Ферз. Скотный двор буквально кишел живностью: карликовые куры-бентамки, чубарые и с хохолками; несушки из Фрисландии с перьями, торчащими в обратную сторону; цесарки, летающие, кудахчущие и роняющие повсюду свои пятнистые перышки; зобастые голуби и ручная сорока; а еще коза и совершенно замечательная пятнистая собака, наполовину мастиф, наполовину бульдог, огромная, словно лев. Со всех сторон их окружали белые рейки ограды и белые же воротца, блестящие флюгеры самых разных форм и размеров, садовые дорожки, вымощенные узорами из красивой гальки, – словом, Гарум-Ферз был полон невероятных диковинок; и Том рассудил, что необычный размер жаб вызван тотальной необыкновенностью всех владений дяди Пуллета, джентльмена, ставшего фермером. Жабы, платившие ренту, как правило, бывали не такими толстыми. Что же касается дома, то и он был не менее замечательным: центральная его часть была ниже боковых крыльев с парапетными башенками, а стены сверкали белым алебастром.
Дядюшка Пуллет увидел незваных гостей из окна, после чего поспешил отодвинуть засов, снять цепочку и распахнуть переднюю дверь, которая неизменно пребывала в таком укрепленном состоянии из страха перед бродягами, которые запросто могли прознать о стеклянном шкафчике с чучелами птиц в холле, вломиться в дом и унести его на голове. Вслед за ним в дверях появилась и тетушка Пуллет и, едва ее сестрица оказалась в пределах слышимости, тут же велела:
– Останови детей, ради бога! Бесси, не позволяй им подойти к крыльцу. Салли сейчас принесет старый коврик и тряпку, чтобы они могли вытереть ноги.
Половики у входной двери миссис Пуллет ни в коем случае не предназначались для вытирания ног; даже у скобы для чистки обуви имелся заместитель для исполнения столь грязной работы. Том неизменно бунтовал против подобной процедуры, полагая ее недостойной своего пола. Итак, с самого начала визит к тетке Пуллет был омрачен столь неприятным инцидентом, а ведь однажды он уже сидел у нее в гостях с тряпками, намотанными на башмаки; сей факт может послужить опровержением чересчур поспешного умозаключения, будто визит в Гарум-Ферз являлся истинным подарком для юного джентльмена, любящего животных – то есть любящего бросаться в них камнями.
Очередная неприятность подстерегала лишь его спутниц слабого пола; им предстояло подняться по навощенным ступеням дубовой лестницы, некогда застеленной очень симпатичными коврами, которые, правда, нынче покоились скатанными в спальне для гостей, так что восхождение по этим блестящим доскам могло служить – в варварские времена – неким испытанием, пройти которое, не сломав ребра, суждено было лишь обладательницам безупречных добродетелей. Миссис Глегг вечно корила Софи за необъяснимую слабость к этой полированной лестнице, но миссис Талливер сумела удержать язык за зубами и лишь мысленно возблагодарила Бога, когда они с детьми наконец оказались в безопасности на верхней площадке.
– Миссис Грей прислала мне новую шляпку, Бесси, – проникновенным тоном сообщила миссис Пуллет, глядя, как миссис Талливер поправляет свой капор.
– В самом деле, сестрица? – отозвалась миссис Талливер, изображая крайнюю заинтересованность. – Она тебе понравилась?
– Конечно, вещи мнутся, если их без конца вынимать да укладывать обратно, – сказала миссис Пуллет, доставая из кармана связку ключей и внимательно оглядывая их, – но будет очень жаль, если ты уйдешь, так и не взглянув на нее. Мало ли что может случиться.
При этих словах миссис Пуллет задумчиво покачала головой, после чего выбрала нужный ключ.
– Боюсь, это доставит тебе ненужные хлопоты, сестрица, – заметила миссис Талливер. – Но мне и впрямь хотелось бы взглянуть, какую тулью она для тебя сделала.
Миссис Пуллет с меланхолическим видом поднялась на ноги и отворила одну створку своего сверкающего полировкой гардероба, где, как вы наверняка поспешно предположили, и обреталась упомянутая новая шляпка. Ничуть не бывало! Подобное предположение могло возникнуть только у того, кто водил шапочное знакомство с семейством Додсонов. В этом гардеробе миссис Пуллет искала нечто настолько маленькое, что оно могло затеряться под стопками белья, – им оказался дверной ключик.
– Тебе придется пройти со мной в главную комнату, – изрекла миссис Пуллет.
– А дети могут составить мне компанию, сестрица? – осведомилась миссис Талливер, заметившая, что на лицах Мэгги и Люси отразилось нетерпение.
– Что ж, – задумчиво протянула миссис Пуллет, – пожалуй, будет лучше, если они пойдут с нами, иначе они начнут трогать что-нибудь, если мы оставим их одних.
И они гуськом зашагали по блестящему и очень скользкому коридору, тускло освещенному лучами, падавшими из полукруглой верхней части окна, в остальном прикрытого ставней; атмосфера и обстановка при этом выглядели торжественными. Но вот тетушка Пуллет остановилась и отперла дверь, которая открылась в нечто куда более зрелищное и торжественное, нежели коридор, – полутемную комнату, где тусклый наружный свет падал на мебель, накрытую белыми полотняными чехлами, словно погребальные останки. Все, что не было укрыто саванами, стояло ножками вверх. Люси ухватилась за край платья Мэгги, а у той учащенно забилось сердце.
Тетушка Пуллет приоткрыла ставню, после чего с меланхолической тщательностью, вполне уместной в этой полной похоронной строгости атмосфере, отперла платяной шкаф. Восхитительный аромат розовых лепестков, исходящий из гардероба, сделал процедуру изъятия серебряных листов бумаги из его недр, в чем все приняли самое деятельное участие, несказанно приятной, хотя вид извлеченной наконец шляпки изрядно разочаровал Мэгги, которая предпочла бы нечто более противоестественное. А вот миссис Талливер была поражена в самое сердце. Несколько мгновений она рассматривала головной убор в полном молчании, после чего воскликнула:
– Знаешь, сестра, я более и слова не скажу против высокой тульи!
Уступка была серьезной, и миссис Пуллет оценила ее по достоинству; она сочла, что должна сказать что-либо в ответ.
– Хочешь, чтобы я примерила ее, сестрица? – печально осведомилась она. – Я могу приоткрыть ставню еще немного.
– Хочу. Если ты не возражаешь против того, чтобы снять свой чепец, сестрица, – сказала миссис Талливер.
Миссис Пуллет сняла чепчик, обнажив коричневую атласную накладку для волос с выступающими спереди кудряшками, пользовавшуюся популярностью у зрелых и здравомыслящих дам того времени, и, водрузив шляпку на голову, медленно повернулась на месте, словно манекен в магазине изделий для декора, дабы миссис Талливер не упустила из виду ни малейшей подробности.
– Иногда мне кажется, что с левой стороны лента слишком длинная, сестрица. Что скажешь? – поинтересовалась миссис Пуллет.
Миссис Талливер честно попыталась разглядеть упомянутый недостаток и даже склонила голову к плечу.
– Думаю, лучше оставить все, как есть. Начнешь поправлять одно, сестрица, и испортишь все.
– Ты права, – согласилась миссис Пуллет, снимая шляпку и задумчиво глядя на нее.
– Как ты считаешь, сколько она возьмет с тебя за эту шляпку, сестрица? – спросила миссис Талливер, уже мысленно прикидывая, как бы соорудить хотя бы имитацию этого шедевра из того куска атласа, что имелся у нее дома.
Миссис Пуллет пожевала губами, покачала головой, а потом прошептала:
– За нее платит Пуллет. Он сказал, что у меня должна быть лучшая шляпка в гарумской церкви, и точка.
Она принялась медленно поправлять оторочку, собираясь вернуть шляпу на место в платяном шкафу, и мысли ее, такое впечатление, приняли меланхолическую окраску, потому что она покачала головой.
– Ах, – проговорила она наконец, – может так случиться, что мне не придется надевать ее дважды, сестрица. Кто знает?
– Не говори так, сестрица, – ответила миссис Талливер. – Надеюсь, что к лету ты поправишься.
– Ах! Но в семье может случиться смерть, как было вскоре после того, как у меня появилась зеленая атласная шляпка. Кузен Эббот может покинуть нас, и тогда нам придется носить по нему траур не менее полугода.
– Это было бы очень некстати, – заявила миссис Талливер, углубившись в размышления по поводу крайне несвоевременной болезни не к добру помянутого кузена. – От шляпки на второй год уже никакого удовольствия, ведь с тульями никогда не угадаешь – два лета не бывают похожими друг на друга.
– Увы, таков он, этот мир, – согласилась миссис Пуллет, возвращая шляпку в гардероб и вновь запирая его. Некоторое время она хранила молчание, подчеркивая его покачиванием головы, пока они не вышли гуськом из торжественной комнаты и не оказались вновь в ее собственной спальне. После чего, расплакавшись, она проговорила:
– Дорогая сестрица, если ты больше не увидишь эту шляпку до моей кончины, помни о том, что я показывала ее тебе сегодня.
Миссис Талливер поняла, что должна явить показное сочувствие, но она редко проливала слезы, будучи женщиной крепкого здоровья и телосложения; она при всем желании не могла рыдать столь изобильно, как ее сестрица Пуллет, и частенько страдала из-за этой своей ущербности, особенно на похоронах. От усилий выдавить слезы из глаз лицо ее исказилось мукой. Мэгги, внимательно наблюдая за происходящим, решила, что со шляпкой тетки неразрывно связана какая-то болезненная тайна, которую она никак не могла понять, очевидно, в силу молодости; она прониклась негодованием, рассудив, что сумела бы уразуметь ее, как и все прочее, если бы только ее сочли достойной доверия.
Когда они сошли вниз, дядюшка Пуллет, проявив сообразительность, предположил, что супруга демонстрировала гостье свою шляпку – что и задержало их наверху так долго. Тому же эта пауза и вовсе показалась бесконечной, поскольку он в тягостном ожидании сидел на самом краешке дивана прямо напротив дядюшки Пуллета, который наблюдал за ним лукавыми серыми глазами, время от времени именуя его не иначе как «молодой сэр».
– Итак, молодой сэр, что же вы изучаете в школе? – таков был первый и неизменный вопрос от мистера Пуллета, сразу после чего Том изрядно смущался, тер ладонями лицо и отвечал:
– Не знаю.
И вообще, разговор с дядюшкой Пуллетом наедине приводил Тома в такое смятение, что он не мог даже толком рассмотреть эстампы на стенах, мухоловки или замечательные горшки с цветами; перед глазами у него стояли лишь краги дяди. При этом нельзя было сказать, что Том трепетал перед умственным превосходством дядюшки; и действительно, он уже решил для себя, что не хочет становиться джентльменом-фермером, поскольку ему решительно не нравились тонкие ножки дядюшки Пуллета и его непроходимая глупость – он даже про себя именовал его бабой.
Мальчишеская застенчивость ни в коей мере не является свидетельством преклонения; и, пока вы неуклюже пытаетесь подбодрить юнца, наивно думая, что он ошеломлен и подавлен вашим возрастом и мудростью, ставлю десять против одного, что он в душе потешается над вами, полагая странным типом. Я могу предложить вам единственное утешение – точно так же греческие мальчишки думали об Аристотеле. А вот если вы сумели укротить норовистую лошадь, хорошенько отдубасили ломового извозчика или держите в руке пистолет – вот тогда вас сочтут персонажем, достойным всяческого поклонения и зависти. По крайней мере, в том, что именно такие мысли и чувства одолевали Тома Талливера, я совершенно уверен. В юные годы, когда он еще носил кружевную кайму под шапочкой, его часто видели заглядывающим сквозь решетку ворот: он грозил пальчиком овцам, неразборчиво бормоча что-то при этом и намереваясь вселить ужас в их потрясенные умы; то есть еще в раннем возрасте он продемонстрировал желание владычествовать над низшими животными, дикими и домашними, включая майских жуков, соседских собак и младших сестер, что во все годы было свидетельством превосходства нашей расы. К несчастью, мистер Пуллет если и ездил верхом, то лишь на низеньком пони, а мужественности был лишен начисто, полагая огнестрельное оружие опасным – еще выстрелит само, не спросив ни у кого разрешения. Поэтому у Тома имелись веские основания для того, чтобы в разговоре с закадычным приятелем назвать дядюшку Пуллета тряпкой и простофилей, замечая при этом, что он «очень богатый тип».
Единственным, что скрашивало утомительный разговор наедине с дядюшкой Пуллетом, было наличие самых разнообразных пастилок и мятных леденцов, к которым он прибегал, когда терял нить беседы, заполняя ими неловкую паузу к обоюдному удовлетворению.
– Любите мятные леденцы, молодой сэр? – Вопрос этот требовал лишь молчаливого ответа, поскольку сопровождался извлечением на свет упомянутого предмета.
Появление в комнате маленьких девочек навело дядюшку Пуллета на мысль предложить им утешение в виде сладкого печенья, запас которого он также держал под замком для собственных нужд в дождливые и холодные дни; но едва детвора успела завладеть сладостями, как тетка Пуллет пожелала, чтобы они воздержались от того, чтобы съесть их, до тех пор, пока не будут поданы подносы и тарелки, поскольку иначе крошками от этого хрустящего печенья «будет усыпан весь пол». Люси не особенно и возражала, поскольку печенье показалось ей таким красивым, что ей стало жаль его есть; но Том, решив воспользоваться представившейся возможностью, пока взрослые заняты разговором, в два приема запихнул его в рот и поспешно прожевал. Что до Мэгги, очарованной, как обычно, эстампами с образами Улисса и Навсикаи[9], которые дядюшка Пуллет приобрел «в качестве иллюстрации к Писанию», то она в конце концов уронила свое печенье на пол, а потом, к несчастью, еще и раздавила его ногой – что стало источником чрезмерного волнения для тетки Пуллет и унизительного позора для Мэгги, причем такого, что она даже начала опасаться, что сегодня ей не доведется услышать музыкальную шкатулку, пока, после некоторого размышления, ей не пришло в голову, что Люси, пребывавшая в фаворе, может сама попросить об этом. Она тут же передала свою просьбу шепотом Люси на ушко, и Люси, которая всегда делала то, чего от нее хотели другие, тихонько подошла к своему дяде и, покраснев до корней волос и нерешительно перебирая камушки ожерелья, попросила:
– Вы не сыграете для нас какую-нибудь мелодию, дядюшка?
Люси полагала, что табакерка издает такие чудесные мелодии лишь благодаря неким исключительным талантам, которыми обладал дядюшка Пуллет; кстати говоря, подобного мнения придерживалось большинство обитателей Гарума. Начнем с того, что мистер Пуллет попросту купил табакерку и даже знал, что ее необходимо заводить, как и знал заранее, какую именно мелодию она собирается сыграть; собственно, обладание столь уникальным «музыкальным» предметом служило доказательством того, что мистер Пуллет не был совсем уж ничтожеством, о чем можно было сделать вывод в противном случае. Но дядюшка Пуллет, когда к нему обращались с просьбой показать свои достижения, не спешил обесценивать их чересчур поспешным согласием. «Посмотрим», – обыкновенно отвечал он в таких случаях, тщательно избегая демонстрировать любые признаки уступчивости до тех пор, пока, по его мнению, для этого не наставало подходящее время. У дядюшки Пуллета имелась программа для всех больших праздников и событий; подобным образом он оберегал себя от болезненного смущения, растерянности и вызывающей искреннее недоумение свободы воли.
Пожалуй, отсрочка и неопределенность позволили Мэгги ощутить еще большее наслаждение, когда сказочная мелодия наконец заиграла; впервые она забыла о своих бедах и о том, что брат по-прежнему сердится на нее; и к тому времени, как табакерка сыграла четвертую арию из оперы Генделя «Ацис и Галатея», лицо ее осветилось ощущением подлинного счастья; она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, отчего мать иногда думала, что и Мэгги может выглядеть хорошенькой, несмотря на смуглый цвет лица. Но стоило волшебной музыке умолкнуть, как она подскочила с места и, подбежав к Тому, обняла его за шею и воскликнула:
– Ой, Том, разве она не чудесная?
Чтобы вы не подумали, будто Том продемонстрировал отталкивающую бесчувственность, вновь рассердившись на Мэгги за эту совершенно неуместную и, по его мнению, необъяснимую ласку, я должен сообщить вам, что в это время он держал в руке бокал с вином из одуванчиков, а от неожиданного толчка пролил не меньше половины. Он проявил бы себя законченным хлюпиком, если бы не заявил в сердцах: «Смотри, что ты наделала!» – особенно когда его негодование выглядело вполне оправданным, как это бывало обыкновенно, всеобщим неодобрением поведения Мэгги.
– Почему бы тебе не посидеть спокойно для разнообразия, Мэгги? – досадливо поинтересовалась ее мать.
– Маленькие девочки не должны приходить ко мне в гости, если они ведут себя таким образом, – поддакнула тетка Пуллет.
– Вы слишком уж неуклюжи, маленькая мисс, – заключил дядюшка Пуллет.
Бедная Мэгги вновь уселась. Волшебная музыка была с позором изгнана из ее души, и ею вновь завладели семь маленьких демонов.
Миссис Талливер, предвидя, что сидение в четырех стенах обернется новыми недостойными выходками и проступками, воспользовалась первой же представившейся возможностью и предложила им, раз уж они отдохнули после долгой пешей прогулки, пойти на улицу и поиграть там; на что тетка Пуллет дала разрешение, предупредив, что сходить с мощеных дорожек в саду нельзя, а если они захотят посмотреть, как кормят домашнюю птицу, то наблюдать за этим следует с безопасного расстояния, стоя у конюшни; ограничение сие было наложено с тех пор, как Тома застали гоняющимся за павлином в иллюзорном заблуждении относительного того, что испуг заставит птицу сбросить хотя бы одно перо.
Миссис Талливер, голова которой была занята мыслями о ссоре с миссис Глегг, на некоторое время отвлеклась от тягостных дум, занявшись материнскими хлопотами и обсуждением головных уборов, но теперь, когда тема шикарной будущей шляпки отошла на задний план, а дети больше не путались под ногами, к ней вернулись прежние тревоги.
– Еще никогда у меня такого камня на душе не было, – призналась она в качестве вступления к разговору, – оттого, что сестрица Глегг ушла из моего дома в таком расположении духа. Клянусь, у меня и в мыслях не было обидеть ее.
– Ах, – сказала тетушка Пуллет, – Джейн способна выкинуть что угодно. Я не стала бы рассказывать об этом посторонним, за исключением доктора Тернбулла, но я думаю, что Джейн живет в чрезмерной скупости. Я не раз говорила об этом Пуллету, и он согласен со мной.
– Да, ты упоминала об этом в минувший понедельник, когда мы вернулись домой после того, как пили с ними чай, – подтвердил мистер Пуллет, начиная баюкать свое колено и укрыв его носовым платком, как делал всегда, когда разговор принимал интересный оборот.
– Еще бы, – сказала миссис Пуллет, – потому что вы помните, что именно и когда я говорила, лучше меня самой. У него прекрасная память, у моего Пуллета, – продолжала она, с жалостью и сочувствием глядя на сестру. – Мне будет очень не хватать его, если с ним приключится удар, потому что он всегда знает, когда я должна принимать снадобья, прописанные мне доктором, а ведь я принимаю три разных вида.
– Пилюли каждый вечер через день, новые капли в одиннадцать и в четыре, а шипучую смесь – «по мере надобности», – отбарабанил заученным тоном мистер Пуллет, правда, с некоторыми паузами – на языке у него лежала пастилка.
– Пожалуй, сестрице Глегг было бы лучше самой наведаться к доктору вместо того, чтобы жевать волнистый ревень всякий раз, когда с ней приключается расстройство, – посетовала миссис Талливер, которая, что вполне естественно, верила в безграничные возможности медицины исключительно в применении к миссис Глегг.
– Это ужасно, – заявила тетушка Пуллет, сделав попытку всплеснуть руками. – Как люди могут шутить с собственными внутренностями! Это ведь все равно что плевать в лицо провидению. Иначе для чего нужны доктора, если мы не зовем их к себе? Особенно когда у тебя есть деньги для этого, что совсем не выглядит респектабельно, как я много раз говорила Джейн. С такими знакомыми мне и знаться-то стыдно, право слово.
– Полагаю, нам совершенно нечего стыдиться, – возразил мистер Пуллет, – потому что теперь, после кончины старой миссис Саттон, другой такой пациентки, как ты, доктору Тернбуллу вовек не сыскать во всем приходе.
– Знаешь, Бесси, а ведь Пуллет хранит все мои бутылочки со снадобьями, – сказала миссис Пуллет. – И не даст продать ни одной. Он уверяет, что после моей смерти их увидят только самые достойные. А сейчас они уже занимают две длинные полки в кладовой. Но, – добавила она, всплакнув немного, – не случится ничего страшного, если они заполнят и целых три. Я ведь могу умереть и до того, как допью последние. Коробочки из-под пилюль лежат в стенном шкафу в моей комнате – не забудь об этом, сестрица, – а вот от облаток останутся одни только счета да рецепты.
– Не говори о своей кончине, сестрица, – взмолилась миссис Талливер. – Если ты вдруг умрешь, то между мной и сестрицей Глегг не останется никого. А ведь никто, кроме тебя, не сможет заставить ее помириться с мистером Талливером, потому что сестрица Дин никогда не встанет на мою сторону, а даже если такое и случится, она все равно не сможет говорить так же, как ты, потому что у нее нет независимого состояния.
– Знаешь, твой муж, он ведь и впрямь неуклюжий и тяжелый человек, Бесси, – заметила миссис Пуллет, уже готовясь добродушно пожалеть и сестру, и себя саму. – Он никогда не вел себя с нашей семьей так мило, как должен был, да и дети пошли все в него: мальчик себе на уме и проказлив, убегает от своих дядюшек и тетушек, а девочка груба и смугла. Судьба жестоко обошлась с тобой, и мне очень жаль тебя, Бесси, потому что ты всегда была моей любимой сестрицей и нам всегда нравились одни и те же фасоны.
– Я знаю, что Талливер порывист и говорит иногда всякие странности, – согласилась миссис Талливер, смахнув слезинку в уголке глаза. – Но я совершенно уверена в том, что, женившись на мне, он ни разу не помешал мне пригласить к нам в дом подруг с моей стороны.
– Не хочу пугать тебя, Бесси, – сказала миссис Пуллет, – потому что не сомневаюсь – у тебя и без того забот полон рот, а у твоего мужа на шее сидит эта его бедная сестрица с детьми, а тут еще, как говорят, он любит судиться. Не сомневаюсь, что после его смерти ты останешься без гроша. Хотя можешь быть покойна – из семьи я этого не вынесу.
Подобный взгляд на ее положение, вполне естественно, никак не способствовал обретению миссис Талливер душевного равновесия. Она не обладала живым воображением, но при этом не могла не думать о том, что дело ее – трудное, поскольку окружающие думали так же.
– Знаешь, сестрица, я-то тут ни при чем, – сказала она, подгоняемая страхом, что все ее предполагаемые несчастья вполне заслужены ею, и потому пытаясь оправдать свое прошлое поведение. – Ни одна женщина не печется так о своих детях, как я. А на Благовещение в этом году я работала за двоих, снеся вниз все покрывала. А уж вино, которое я сделала из последней черной бузины, – пальчики оближешь! Я всегда предлагаю его вместе с шерри, хотя сестрица Глегг вечно упрекает меня в расточительстве. А что до моей аккуратности в одежде и чистоты в доме, то во всем приходе никто не посмеет упрекнуть меня в злословии и коварстве, потому что я никому не желаю зла. И никто не жалеет, послав мне пирог со свининой, поскольку мои пироги ничуть не хуже соседских. А постельное белье пребывает в таком порядке, что, умри я завтра, мне было бы не стыдно за него. Нет, женщина не может сделать большего, да и не должна.
– Знаешь, Бесси, все это без толку, – заявила миссис Пуллет, склонив голову к плечу и с жалостью устремив взгляд на сестру, – если твой муж лишится всех своих денег. Нет, конечно, если дело дойдет до распродажи и соседи раскупят твою мебель, то будет утешительно думать, что ты натирала и содержала ее в хорошем состоянии. А твое постельное белье с девичьими вензелями разойдется по всей округе. Для нашей семьи это станет большим ударом. – С этими словами миссис Пуллет медленно покачала головой.
– Но что я могу поделать, сестрица? – спросила миссис Талливер. – Мистер Талливер не из тех, кому можно указывать, что делать, даже если я приду к пастору и наизусть выучу то, что должна буду сказать мужу по этому поводу. К тому же я даже не стану делать вид, будто понимаю, как надо расходовать деньги или кому давать взаймы. Я никогда не смогу разобраться в мужских делах так, как это выходит у сестрицы Глегг.
– Что ж, в этом ты похожа на меня, Бесси, – сказала миссис Пуллет. – На мой взгляд, для Джейн было бы куда лучше, если бы она почаще протирала высокое зеркало в своем трюмо – на прошлой неделе я заметила на нем много пятен, – вместо того чтобы пенять людям с доходами, которые ей самой и не снились, или указывать, как им поступать с собственными деньгами. Но мы с Джейн всегда были полными противоположностями: она предпочитала полосатые наряды, а я – в крапинку. Тебе ведь тоже нравятся пятнышки, Бесси, в этом мы с тобой всегда были похожи.
– Да, Софи, – согласилась миссис Талливер, – я помню, что нам с тобой нравился голубой фон с белыми пятнами – сейчас у меня стеганое одеяло такого цвета. Но если ты отправишься к сестрице Глегг и убедишь ее помириться с Талливером, я буду тебе чрезвычайно благодарна. Ты всегда была мне хорошей сестрой.
– Но самым правильным для Талливера будет поехать к ней и помириться с ней самому, сказать, что он сожалеет о своих поспешных словах. Если уж он взял у нее деньги, то не должен задирать нос, – возразила миссис Пуллет, чья пристрастность не позволяла ей закрыть глаза на принципы; она не забывала о том, что причитается людям с независимым состоянием.
– Говорить об этом бесполезно, – сварливо заявила бедная миссис Талливер. – Даже если я встану перед Талливером голыми коленями на камни, то он все равно не унизит себя.
– Но ты же не можешь ожидать, что я сумею убедить Джейн просить прощения, – сказала миссис Пуллет. – Норов у нее такой, что ого-го. Хорошо, если она не свихнется, хотя еще никто из нашей семьи не попадал в сумасшедший дом.
– И вовсе я не предлагаю ей просить прощения, – ответила миссис Талливер. – А вот если она просто оставит без внимания его слова и не станет требовать досрочного возвращения своих денег, это было бы славно. Одна сестра ведь вполне может просить этого у другой. Время лечит, и Талливер позабудет об этом недоразумении, и они вновь станут друзьями.
Как вы понимаете, миссис Талливер даже не подозревала о твердой решимости своего супруга любой ценой выплатить пять сотен фунтов; по крайней мере, для нее это было непостижимо.
– Что ж, Бесси, – скорбно заметила миссис Пуллет, – я не собираюсь помогать тебе разориться. Если потребуется, я не задержусь с тем, чтобы прийти тебе на помощь. Но мне не нравится, что у нас в семье пошли ссоры. Я скажу об этом Джейн. Съезжу к ней завтра же, если Пуллет не возражает. Что скажете, мистер Пуллет?
– У меня нет возражений, – отозвался мистер Пуллет, которого вполне удовлетворил бы любой исход ссоры, лишь бы только мистер Талливер не обратился за дружеским займом к нему. Мистер Пуллет крайне щепетильно относился к своим инвестициям и в качестве обеспечения под залог признавал только землю.
После непродолжительной дискуссии о том, не лучше ли будет для миссис Талливер сопровождать их во время визита к сестрице Глегг, миссис Пуллет, заметив, что пора пить чай, развернулась, чтобы достать из ящика комода изящную салфетку камчатного полотна, которую и прикрепила себе на грудь наподобие передника. Дверь и правда вскоре отворилась, но вместо подноса с чайными принадлежностями Салли явила на всеобщее обозрение предмет столь поразительный, что обе женщины, и миссис Пуллет, и миссис Талливер, разразились пронзительными воплями, отчего мистер Пуллет проглотил свою пастилку – всего лишь в пятый раз за всю жизнь, как он заметил впоследствии.
Поразительный предмет, открывший новую эру для дядюшки Пуллета, оказался не чем иным, как маленькой Люси, одна сторона которой, от ножек и до тульи шляпки, была мокрой до нитки и перепачканной грязью, а сама она протягивала к ним две крошечные черные ладошки и корчила жалобную рожицу.
Дабы объяснить доселе невиданное явление призрака в гостиной тетушки Пуллет, мы должны вернуться к тому моменту, когда трое детей отправились играть на улицу, и маленькие демоны, завладевшие душой Мэгги еще раньше, вновь вернулись во всей красе после недолгого отсутствия, став еще сильнее прежнего. Неприятные утренние воспоминания неотступно преследовали ее, в то время как Том, чье недовольство ею лишь окрепло после дурацкой выходки, когда она вынудила его пролить вино из одуванчиков, сказал: «Эй, Люси, пойдем со мной» и отправился туда, где водились жабы, презрев Мэгги, словно ее и вовсе не существовало. Мэгги, видя такое обращение, предпочла держаться от них подальше, но при этом походила на горгону Медузу, только с обстриженными змеями. Люси, вполне естественно, была счастлива оттого, что кузен Том обратил на нее внимание и был добр с ней, и было так забавно наблюдать за тем, как он обрывком веревки щекочет жирную жабу в углублении подвального окна, закрытого сверху железной решеткой. Правда, Люси хотела, чтобы и Мэгги порадовалась этому зрелищу вместе с ней, особенно если учесть, что она непременно придумает для жабы имя, а потом и расскажет историю ее прежней жизни. Как-то так вышло, что Люси верила едва ли не всем рассказам Мэгги о живых существах, на которых они случайно натыкались, – например, однажды миссис Уховертка устроила дома стирку, а один из ее детей упал в котел с расплавленной медью, и она со всех ног бросилась за доктором. Том же относился к выдумкам Мэгги с нескрываемым презрением; он тотчас раздавил уховертку ногой в качестве избыточного доказательства нереальности подобной истории; но Люси, несмотря ни на что, не могла отделаться от чувства, будто в ней что-то есть, и, по крайней мере, полагала выдумку очень удачной и забавной. И потому желание узнать историю жизни дородной жабы, в придачу к ее природной привязчивости, заставило ее бегом вернуться к Мэгги и сказать: «Ох, там такая смешная жаба, Мэгги! Идем посмотрим!»
Мэгги ничего не ответила, а лишь отвернулась и нахмурилась. До тех пор пока Том предпочитает общество Люси ей, та остается составной частью его бессердечия. Еще совсем недавно Мэгги и подумать не могла, что будет злиться на маленькую красавицу Люси, что в ее представлении равнялось жестокому обращению с маленькой белой мышкой; но ведь раньше Том был к ней совершенно равнодушен, и тогда Мэгги приходилось развлекать девочку. Собственно говоря, она уже подумывала о том, что следовало бы пребольно ущипнуть Люси или отшлепать ее, чтобы заставить ее плакать, особенно если учесть, что Том тогда окончательно взбесится; кстати, колотить самого Тома, даже если бы она на это и отважилась, не имело никакого смысла – он попросту не обратил бы на нее внимания. А еще, если бы не Люси, он уже скоро помирился бы с ней – в этом Мэгги нисколько не сомневалась.
Но щекотать жирную жабу, не отличающуюся особой чувствительностью, – удовольствие преходящее и сомнительное, и вскоре Том уже начал присматривать другой способ с пользой провести время, но в таком аккуратном саду, где им не разрешалось даже сходить с дорожек, выбор развлечений оказался невелик. Единственным положительным моментом, который предполагал столь строгий запрет, оставалось удовольствие нарушить его, и Том уже начал прикидывать, как бы, презрев наложенные ограничения, прогуляться к пруду, расположенному на некотором удалении от сада.
– Послушай, Люси, – начал он, важно кивая головой и сматывая веревку, – как ты думаешь, что я собираюсь сделать?
– Что, Том? – с любопытством спросила Люси.
– Я намерен прогуляться к пруду и взглянуть на щуку. Можешь пойти со мной, если хочешь, – провозгласил юный султан.
– Ох, Том, а разве тебе можно? – удивилась Люси. – Тетя сказала, что мы не должны выходить из сада.
– Да ладно тебе! Я выйду из сада на другом конце, – отмахнулся Том. – Никто нас не увидит. А даже если и увидят – ну и что? Тогда я просто убегу домой.
– Но я-то не могу убежать, – возразила Люси, которая еще никогда не подвергалась столь суровому искушению.
– Не трясись понапрасну; тебя никто ругать не будет, – заверил ее Том. – Скажешь, что я увел тебя с собой.
Том зашагал вперед, и Люси засеменила следом, робко наслаждаясь ощущением того, что совершает нечто запретное, – а заодно и взволнованная упоминанием об этой знаменитости, щуке, насчет которой она, правда, была не совсем уверена, рыба это или птица.
Мэгги увидела, как они уходят из сада, и не устояла перед порывом последовать за ними. Гнев и ревность, так же, как и любовь, трепетно относятся к тому, чтобы не выпускать из виду объект их приложения, и мысль о том, что Том и Люси увидят или сделают нечто такое, о чем она никогда не узнает, была для Мэгги невыносима. Итак, она старательно держалась в нескольких ярдах позади, незамеченная Томом, который высматривал щуку – крайне интересного монстра; говорили, что она очень старая и большая и что у нее замечательный аппетит. Щука, подобно всем знаменитостям, никак не желала попадаться на глаза тем, кто искал ее, но тут Том заметил что-то в быстром движении воды, что увлекло его за собой к другому месту на берегу пруда.
– Эй, Люси! – громким шепотом позвал он. – Иди сюда! Только осторожно! Оставайся на траве! Не наступи туда, где прошли коровы! – добавил он, показывая на полуостров сухой травы, по обеим сторонам которого тянулась истоптанная и влажная земля; согласно той презрительной концепции, которой Том придерживался в отношении девчонок, те не умели ходить по грязи.
Люси осторожно подошла, как ей было велено, и присела на корточки, глядя на какую-то золотистую треугольную головку, мелькавшую в воде. «Это водяной уж», – сообщил ей Том; только тогда Люси наконец разглядела длинное вытянутое тело, спрашивая себя, а как это змея умеет плавать. Мэгги же подбиралась все ближе и ближе; она тоже должна увидеть ужика, хотя к нетерпению примешивалась горечь оттого, что Том не позвал ее с собой. Наконец она оказалась совсем рядом с Люси; и Том, от которого не укрылись ее попытки приблизиться, но который упорно делал вид, будто не замечает ее, обернулся и сказал:
– А теперь уходи, Мэгги. Для тебя нет места на траве. И вообще, тебя сюда никто не звал.
В душе у Мэгги кипели страсти, достойные настоящей трагедии, если бы трагедии возникали исключительно на почве страстей. Но движущей силой страсти оставалось желание действовать, и тогда Мэгги изо всех сил толкнула своей смуглой ручкой маленькую бело-розовую Люси в грязь.
Тут уже Том перестал сдерживаться и два раза больно ударил Мэгги по рукам, после чего бросился спасать Люси, которая лежала и беспомощно плакала. Мэгги отступила к корням дерева в нескольких ярдах поодаль и без всякого раскаяния взирала на происходящее. Обычно, поддавшись очередному минутному порыву, она начинала терзаться угрызениями совести, но сейчас Том и Люси заставили ее ощутить себя такой несчастной и жалкой, что она была рада отравить им счастье – заодно радуясь и тому, что плохо стало всем. С чего бы вдруг она должна предаваться сожалениям? Том ведь не спешил простить ее, хотя она очень-очень раскаивалась.
– Я расскажу обо всем маме, мисс Мэг, – громко и многозначительно пообещал Том, как только Люси встала на ноги и была готова идти обратно.
Обычно Том никогда не ябедничал, но сейчас справедливость требовала, чтобы Мэгги была наказана по всей строгости. Не то чтобы Том научился мыслить абстрактно; он даже не заикнулся о «справедливости», как не имел ни малейшего понятия о том, что желание наказать кого-либо может называться таким красивым словом. Люси же была слишком поглощена свалившейся на нее бедой – своим перепачканным лучшим платьем, – а также теми неприятными ощущениями, которые она испытывала, будучи промокшей и грязной, чтобы думать об их причине, которая оставалась для нее совершеннейшей загадкой. Она ни за что не угадала бы, что же она такого натворила, отчего Мэгги так сильно разозлилась на нее, но она чувствовала, что Мэгги поступила дурно, и потому не стала проявлять великодушие, уговаривая Тома «не ябедничать». Она вприпрыжку бежала рядом с ним и жалобно плакала, а Мэгги сидела на корнях дерева и смотрела им вслед, словно говоря: «Так вам и надо!»
– Салли, – сказал Том, когда они подошли к двери на кухню и Салли в немом изумлении уставилась на них, с недожеванным хлебом с маслом во рту и длинной металлической вилкой в руке. – Салли, скажи маме, что это Мэгги толкнула Люси в грязь.
– Господь милосердный, но где же вы ее нашли, такую-то грязюку? – спросила Салли и нахмурилась, а потом сошла вниз и принялась осматривать corpus delicti[10].
У Тома недостало воображения, чтобы предвидеть этот вопрос, но едва он был задан, как он уже понял, к чему это приведет и что Мэгги окажется не единственной виновницей в этом деле. Он потихоньку попятился прочь от входной двери, предоставив Салли самой играть в угадайку, которую деятельные умы, как печально известно, предпочитают готовому знанию.
Салли, как вы помните, не теряя времени, потащила Люси к двери гостиной, поскольку явление столь грязного объекта в Гарум-Ферз было событием чересчур неординарным, чтобы его тяжесть можно было вынести в одиночку.
– Боже милостивый! – воскликнула тетушка Пуллет, испустив перед этим неразборчивый вопль. – Не пускай ее дальше, Салли! Пусть так и стоит на клеенке!
– Должно быть, она упала в гадкую грязь, – сказала миссис Талливер, подходя к Люси, дабы оценить ущерб, нанесенный ее одежде, за который она чувствовала себя ответственной перед своей сестрицей Дин.
– Прошу прощения, мэм, но это мисс Мэгги толкнула ее туда, – заявила Салли. – Ее привел мастер Том и сам сказал об этом, а они, должно быть, ходили к пруду, потому что только там можно было вляпаться в такую грязюку.
– Так и есть, Бесси, о чем я тебе и говорила, – тоном, исполненным пророческой скорби, подхватила миссис Пуллет. – И это твои дети, от них можно ждать чего угодно.
Миссис Талливер хранила молчание, чувствуя себя самой несчастной матерью на свете. В голове у нее, как всегда в таких случаях, назойливо билась мысль, что люди сочтут, будто она совершила нечто грешное, чем и заслужила свои материнские беды. Тем временем миссис Пуллет принялась давать Салли ценные и подробнейшие указания о том, как уберечь гостиную от неминуемого ущерба в процессе уборки грязи. Кухарка между тем должна была подать чай, который двоим непослушным детям предстояло в качестве наказания выпить на кухне. Миссис Талливер отправилась побеседовать с этими непослушными детьми, полагая, что они обретаются где-нибудь поблизости; но лишь после обстоятельных поисков ей удалось обнаружить Тома, привалившегося с независимым видом к столбу штакетника возле птичьего двора. Опустив веревку по другую его сторону, он сосредоточенно дразнил ею индюка.
– Том, гадкий ты мальчишка, где твоя сестра? – с отчаянием спросила миссис Талливер.
– Не знаю, – проворчал в ответ Том; его стремление добиться справедливого наказания для Мэгги изрядно поуменьшилось после того, как он со всей отчетливостью увидел, что оно повлечет за собой некоторую несправедливость и в отношении его собственной персоны.
– И где же ты оставил ее? – продолжала мать, оглядываясь по сторонам.
– Сидящей под деревом у пруда, – сказал Том, явно не обращая внимания ни на что более, кроме веревки и индюка.
– В таком случае ступай и немедленно приведи ее сюда, гадкий мальчишка. Как тебе вообще пришло в голову пойти к пруду, да еще и взять с собой сестру туда, где полно грязи? Ты же знаешь, что она непременно напроказит, если только дать ей такую возможность.
Миссис Талливер по привычке сваливала вину за плохое поведение Тома на Мэгги.
Мысль о Мэгги, сидящей в одиночестве у пруда, породила у миссис Талливер привычный уже страх, и она взгромоздилась на колодку для посадки на лошадь, чтобы самой лицезреть несносного ребенка, пока Том – не слишком быстро – зашагал к нему.
– Этих детей так и тянет к воде, – во всеуслышание заявила она, не обращая внимания на то, что рядом никого не было. – Когда-нибудь они утонут. Лучше бы река текла от нас подальше.
Но когда она сообразила, что не видит Мэгги и что Том возвращается от пруда в одиночестве, страх, таившийся где-то в глубине ее души, вырвался наружу и завладел ее естеством; она поспешила навстречу сыну.
– Мэгги у пруда нет, мама, – сказал Том. – Она ушла.
Читатель может легко вообразить себе судорожные поиски Мэгги и то, насколько тяжело было убедить ее мать в том, что она не утонула в пруду. Миссис Пуллет заметила, что девочку, даже если она осталась жива, может в итоге ждать куда худший конец; а мистер Пуллет, ошарашенный и растерянный после произошедших революционных событий – чаепитие откладывалось, а птица переполошилась от всей сопутствующей беготни, – вооружился мотыгой в качестве инструмента для поисков и прихватил с собой ключ, дабы отпереть загон для гусей, сочтя его подходящим местом, где могла бы залечь Мэгги.
Том, по некотором размышлении, предположил, что Мэгги попросту ушла домой (не говоря вслух о том, что именно так он и сам поступил бы при схожих обстоятельствах), и его мать с радостью ухватилась за высказанную им идею.
– Сестрица, ради всего святого, распорядись заложить экипаж, чтобы меня отвезли домой. Скорее всего, мы догоним ее по пути. Да и Люси не может идти пешком в грязной одежде, – сказала она, глядя на невинную жертву, завернутую в шаль и сидящую с голыми ногами на диване.
Тетка Пуллет ничуть не возражала против того, чтобы как можно быстрее восстановить в своем доме тишину и порядок, так что уже совсем скоро миссис Талливер восседала в фаэтоне, с тревогой глядя куда-то вдаль. Что скажет отец, если Мэгги действительно потерялась, – вот вопрос, который занимал ее сейчас сильнее всего.
Намерения Мэгги, как обычно, оказались куда обстоятельнее, нежели мог предполагать Том. Решение, созревшее у нее после того, как Том и Люси ушли, не предусматривало такого простого выхода, как вернуться домой. Нет! Она убежит к цыганам, и Том больше никогда ее не увидит. Мысль эта была отнюдь не нова; Мэгги столько раз говорили, что она похожа на цыганку и ведет себя, как «дикарка», что в минуты скорби и печали она представлялась девочке единственным способом избежать позора и бесчестья и, в полном ладу с обстоятельствами, жить в маленькой коричневой палатке на лугу; цыгане, рассудила она, с радостью примут ее к себе, причем с почетом и уважением к ее обширным познаниям. Однажды она поделилась своими взглядами на этот счет с Томом и посоветовала ему выкрасить лицо в коричневый цвет, чтобы они могли убежать вдвоем; но Том с презрением отверг предложенный план, заметив лишь, что все цыгане – воры, что у них нечего есть и что ездят они всего лишь на осликах. Сегодня, однако, Мэгги решила: ее страдания достигли такой глубины, что кочевая жизнь с цыганами сулит ей последнее прибежище, и она встала с корней дерева с ощущением того, что в судьбе ее наступил коренной перелом. Отсюда она прямиком отправится в Данлоу-Коммон, где наверняка стоят табором цыгане, и тогда жестокий Том, да и все остальные родственники, вечно придирающиеся к ней, больше никогда ее не увидят. На бегу она вспомнила было об отце, но потом примирилась с мыслью о расставании с ним, утешаясь тем, что отправит ему тайное послание, которое доставит маленький цыганенок, а потом убежит, не сказав, где она находится, а просто даст ему знать, что она жива и здорова и что всегда будет любить его.
Вскоре от быстрого бега Мэгги запыхалась, но к тому времени, как Том снова вышел к пруду, она отдалилась от него на расстояние трех длинных полей, оказавшись в самом начале тропинки, ведущей к проезжему тракту. Здесь она ненадолго остановилась, чтобы перевести дух, решив, что бег не лучший способ добраться до выгона, на котором встали табором цыгане. Впрочем, решимость ее от этого ничуть не ослабела; вскоре она вышла через калитку на проселочную дорогу, не зная, куда та приведет ее, потому что из Дорлкотт-Милл в Гарум-Ферз они шли совсем другим путем, и она почувствовала себя в безопасности, поскольку здесь ее уже никто не догонит. Но вскоре, не без внутренней дрожи, она увидела, что впереди шагают двое каких-то мужчин; она как-то не подумала о том, что может встретить незнакомых людей, поскольку голова ее была занята мыслями о том, что друзья могут нагнать ее. Коренастые и плотные чужаки были одеты в обноски, лица обоих раскраснелись, а один нес узелок на палке, перекинутой через плечо; но, к ее удивлению, пока она боялась, что они станут журить ее за то, что она убежала из дома, мужчина с узелком остановился и плаксивым тоном осведомился, не может ли она подать медяк бедному человеку на пропитание. У Мэгги в кармане лежал шестипенсовик – подарок дядюшки Глегга, – который она немедленно достала и протянула бедняку с вежливой улыбкой, надеясь, что он проникнется к ней уважением и добротой за проявленную щедрость.
– У меня нет других денег, – извиняющимся тоном сообщила она.
– Благодарю вас, маленькая мисс, – отозвался мужчина, но в голосе его не было того уважения и благодарности, на которые рассчитывала Мэгги, и она даже заметила, как он улыбнулся и подмигнул своему спутнику.
Она поспешно зашагала дальше, спиной чувствуя, что мужчины остановились и смотрят ей вслед, а потом и услыхала, как они громко расхохотались. И вдруг ей пришло в голову, что они могли счесть ее дурочкой; Том же говорил, что коротко подстриженные волосы делают ее похожей на умалишенную, и мысль эта оказалась чересчур болезненной, чтобы быстро забыть о ней. Кроме того, у нее не было даже накидки – только пелерина и шляпка. Ей стало очевидно, что произвести благоприятное впечатление на прохожих ей не суждено, и она даже подумала, а не свернуть ли ей вновь в поля, но только не с этой стороны дороги, чтобы они не оказались владениями дядюшки Пуллета. Она нырнула в первую же калитку, которая была незапертой, и ощутила себя в полной безопасности, пробираясь вдоль живой изгороди после недавней унизительной встречи.
Она любила бродить по полям в одиночестве, где чувствовала себя куда свободнее, чем на проезжем тракте. Иногда ей приходилось перелезать через высокие ворота, но это было меньшим злом; от дома она удалялась очень быстро, и вскоре впереди уже должен был показаться Данлоу-Коммон, или какой-нибудь другой выгон, потому что она слышала, как отец говорил, что вокруг и шагу нельзя ступить, чтобы не оказаться на чьем-либо выгоне. Так или иначе, она очень надеялась на это, потому что уже успела притомиться и проголодаться, а хлеб с маслом мог ожидать ее только в том случае, если она доберется до цыган. Вокруг еще стоял белый день, поскольку тетка Пуллет, сберегая прежние привычки семейства Додсонов, подавала чай в половине пятого пополудни по солнцу или в пять – по кухонным часам; посему, хотя Мэгги и вышла в путь уже больше часа назад, на полях еще не начали сгущаться сумерки, которые могли бы напомнить ей о том, что ночь уже близко.
Тем не менее ей казалось, что она идет уже очень долго и покрыла изрядное расстояние, так что оставалось только удивляться тому, что впереди никак не появляется выгон. Скорее всего, она до сих пор оставалась в пределах богатого прихода Гарум, и ей лишь один раз довелось увидеть вдалеке какого-то работника. В некотором смысле это было даже здорово, поскольку работники могли оказаться слишком невежественными, чтобы уразуметь всю правомерность ее стремления попасть в Данлоу-Коммон; тем не менее, пожалуй, было бы неплохо встретить кого-нибудь, кто показал бы ей дорогу туда, не требуя никаких объяснений относительного того, что ей там понадобилось.
Но вот наконец зеленые поля закончились и Мэгги обнаружила, что смотрит сквозь прутья калитки на проселочную дорогу, обочины которой поросли густой травой. Ей еще не доводилось видеть такой широкой дороги, и, сама не зная почему, она вдруг решила, что выгон должен находиться где-то совсем неподалеку; быть может, такую уверенность внушил ей ослик, пасшийся на обочине и привязанный к бревну, потому что однажды она уже видела бедное животное в столь же плачевном состоянии, когда проезжала через Данлоу-Коммон в коляске вместе с отцом. Протиснувшись между прутьями калитки, она с удвоенной энергией зашагала вперед, хотя где-то на задворках памяти у нее зашевелились образы Аполлиона, ангела бездны, грабителя с большой дороги с пистолетом и подмигивающего карлика в желтом со ртом от уха до уха, а также прочие многочисленные и разнообразные опасности. Вся беда заключалась в том, что бедняжка Мэгги обладала одновременно развитым воображением и бесстрашием, которое дает только всепоглощающий порыв. Она с головой бросилась в омут приключения, обещавшего ей поиск ее неведомых сестер и братьев по крови, цыган; а теперь, оказавшись на незнакомой проселочной дороге, она даже не смела толком оглядеться по сторонам, боясь дьявольского железных дел мастера в кожаном фартуке, стоящего подбоченясь и с ухмылкой глядящего на нее.
Не без некоторого душевного трепета она разглядела пару маленьких босых ног, задранных вверх, у склона небольшого холма; они вдруг показались ей ужасно противоестественными – неким дьявольским грибом-поганкой, поскольку она была слишком взволнована, чтобы с того же первого взгляда заметить поношенную одежду и темноволосую всклоченную голову, которые к ним прилагались. Оказалось, что это всего лишь спящий мальчик, и Мэгги стала ступать тише и даже ускорила шаг, чтобы пройти мимо и не разбудить его; ей не пришло в голову, что он мог запросто оказаться одним из ее друзей-цыган, славящихся своей общительностью.
Но уже за следующим поворотом Мэгги увидела маленькую полукруглую черную палатку с поднимающимся перед ней голубоватым дымком, которая должна была стать ее убежищем от несчастий, позора и клеветы, преследующих ее всю жизнь в цивилизованном мире. Рядом со столбом дыма она даже разглядела высокую женскую фигуру, вне всякого сомнения, цыганку-мать, которая наверняка готовила чай и прочие вкусности; она даже поразилась тому, что не испытывает особого восторга. Нет, правда, было немножко странно встретить цыган чуть ли не посреди дороги, а не на выгоне; здесь крылось даже какое-то разочарование, потому что безграничный загадочный выгон, где имелись песчаные карьеры, в которых можно было спрятаться, и где вас никто и никогда не сумел бы найти, всегда был неотъемлемой частью цыганской жизни – во всяком случае, такой, какой ее воображала Мэгги.
Тем не менее она двинулась дальше, утешая себя тем, что цыгане, скорее всего, ничего не знают об умалишенных, поэтому и опасность, что ее моментально примут за таковую, ей не грозила. Было очевидно, что она уже привлекла к себе внимание; высокая фигура, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении молодой женщиной с ребенком на руках, медленно направилась ей навстречу. Мэгги с опаской подняла глаза на новое лицо, когда женщина подошла ближе, и приободрилась при мысли о том, что тетка Пуллет и все остальные были правы, называя ее цыганкой; потому что это лицо с темными блестящими глазами и длинными волосами было очень похоже на то, какое она видела в зеркале перед тем, как обрезать себе волосы.
– Моя маленькая леди, куда это вы собрались? – с почтительным уважением осведомилась цыганка.
Все было просто здорово, именно так, как и представляла себе Мэгги; цыгане сразу поняли, что она – маленькая леди, и были готовы обращаться с ней соответственно.
– Уже никуда, – ответила Мэгги, чувствуя, что говорит те слова, которые репетировала в мечтах. – Я пришла, чтобы остаться с вами. Можно?
– Как мило! Что ж, идемте. Право, какая вы славная маленькая леди! – сказала цыганка и взяла ее за руку. Мэгги сочла ее очень приятной особой, но пожалела о том, что сама выглядит настоящей грязнулей.
Когда они подошли к костру, выяснилось, что вокруг него сидит немало людей. Здесь была старуха-цыганка, гладившая свои колени и время от времени тыкающая вертелом в круглый котелок, который испускал вверх вкусно пахнущую струю пара; двое маленьких патлатых мальчишек лежали ничком, подперев головы руками, словно крошечные сфинксы; а незлобивый ослик тянулся мордой к высокой девочке, которая, лежа на спине, почесывала ему нос и подкармливала охапками восхитительной краденой соломы. Лучи заходящего солнца ласково освещали их, и вся сцена выглядела мирной и прелестной, решила Мэгги и понадеялась, что уже скоро они выставят чашки с чаем. Все станет вообще замечательно, когда она научит цыган пользоваться тазом для умывания и пробудит в них интерес к книгам. Несколько смущало, правда, то, что молодая женщина заговорила со старухой на языке, которого Мэгги не понимала, а высокая девочка, кормившая ослика, выпрямилась и уставилась на нее в упор, даже не подумав поздороваться. Наконец старуха заговорила:
– Как! Моя милая леди, вы пришли, чтобы остаться с нами? Присаживайтесь и расскажите нам, откуда вы.
Все было, как в сказке; Мэгги любила, когда ее называли милой леди и обращались подобающим образом. Итак, она уселась и начала:
– Я убежала из дому, потому что очень несчастлива, а еще я хочу стать цыганкой. Я стану жить с вами, если хотите, и могу многому вас научить.
– Какая умненькая маленькая леди, – заметила женщина с ребенком, присаживаясь рядом с Мэгги и отпуская малыша поползать по земле. – И какие красивые платьишко и шляпка, – добавила она, сняв с Мэгги головной убор и внимательно рассматривая его, одновременно разговаривая со старухой на непонятном для Мэгги языке. Высокая девочка выхватила шляпу у нее из рук и с улыбкой надела ее на собственную голову задом наперед; но Мэгги не собиралась проявлять слабость по этому поводу и сделала вид, будто шляпка была ей совсем не дорога.
– Я не хочу носить шляпку, – сообщила она. – Вместо нее я предпочла бы вот такой красный платок, как у вас (и покосилась на свою подругу рядом). До вчерашнего дня у меня были длинные волосы, но я их остригла. Надеюсь, они быстро отрастут, – извиняющимся тоном добавила она, рассудив, что цыгане питают предубеждение к коротким волосам. Сейчас Мэгги даже забыла о мучавшем ее чувстве голода – так ей хотелось снискать их расположение.
– Ой, какая милая маленькая леди! И богатая, не сомневаюсь, – сказала старуха. – Разве там, у себя, вы не жили в красивом доме?
– Да, мой дом очень красив, и я очень люблю реку, куда мы ходим ловить рыбу, но я часто бываю несчастлива. Я бы хотела принести с собой книги, но, видите ли, бежать мне пришлось в большой спешке. Но зато я могу рассказать вам почти все, о чем прочитала в своих книгах, ведь я часто читала и перечитывала их, и вам наверняка будет интересно. А еще я могу рассказать вам о географии – то есть о мире, в котором мы живем, – это тоже очень забавно и полезно. Вы когда-нибудь слыхали о Колумбе?
Глаза у Мэгги засверкали, а щеки раскраснелись – она действительно начала учить цыган, обретая над ними власть и влияние. Цыгане переглядывались не без удивления, хотя их внимание главным образом было приковано к содержимому кармана Мэгги, который ее подруга справа опустошила незаметно для нее.
– Это там вы живете, моя маленькая леди? – спросила старуха при упоминании Колумба.
– О нет! – с некоторым сожалением отозвалась Мэгги. – Колумб был поистине выдающимся человеком, который открыл добрую половину мира, а его заковали в цепи и обращались с ним очень дурно. Все это есть в моем «Катехизисе географии», но, пожалуй, перед чаем рассказывать об этом слишком долго, а мне очень хочется выпить чаю.
Последние слова вырвались у Мэгги помимо ее воли, и наставительный тон ее голоса сменился капризным и недовольным.
– Надо же, она голодна, бедная маленькая леди, – сказала молодая женщина. – Дайте ей чего-нибудь поесть. Держу пари, вам пришлось проделать долгий путь, моя дорогая. Где же находится ваш дом?
– Это Дорлкотт-Милл, далеко отсюда, – сказала Мэгги. – Мой отец – мистер Талливер, но мы не должны говорить ему, где я, иначе он заберет меня домой. А где живет королева цыган?
– Как! Вы хотите пойти к ней, моя маленькая леди? – осведомилась молодая женщина. Высокая девочка при этом не сводила глаз с Мэгги и все время улыбалась. Ее манеры отчего-то показались Мэгги вызывающими.
– Нет, – ответила Мэгги. – Я только подумала, что, если она не очень хорошая королева, вы можете и обрадоваться, когда она умрет, и выбрать себе новую. Если бы я стала ею, то была бы для вас очень хорошей королевой, доброй ко всем вам.
– Вот вам славная корочка, возьмите, – сказала старуха, протягивая Мэгги ломоть черствого хлеба, который она достала из мешка с объедками, и ломтик холодного бекона.
– Благодарю вас, – сказала Мэгги, глядя на угощение, но отказываясь взять его в руки, – но не могли бы вы дать мне вместо этого хлеб с маслом и чай? Я не люблю ветчину.
– У нас нет ни чая, ни масла, – ответила старуха и нахмурилась, словно недовольная чем-то.
– В таком случае подойдет маленький кусочек хлеба и патока, – сказала Мэгги.
– У нас нет патоки, – сердито бросила пожилая цыганка, после чего между двумя женщинами завязался оживленный диалог на незнакомом языке, а один из маленьких сфинксов схватил хлеб с ветчиной и принялся поедать его.
В эту минуту высокая девочка, отошедшая на несколько ярдов в сторону, вернулась и сказала нечто, что произвело сильнейший эффект. Старуха даже забыла на время о том, что Мэгги голодна, и с новой силой принялась тыкать вертелом в котелок, а молодая женщина залезла в палатку и вытащила оттуда несколько тарелок и ложек. Мэгги вздрогнула, боясь, что на глаза ей навернутся слезы. Тем временем высокая девочка вдруг вскрикнула, после чего со всех ног бросилась к мальчишке, мимо которого Мэгги прошла, пока он спал, – взъерошенный оборванец примерно одного возраста с Томом. Он во все глаза уставился на Мэгги, после чего вновь зазвучала непонятная тарабарщина.
Она казалась себе очень одинокой и подозревала, что уже скоро ей захочется плакать; цыгане вроде бы не обращали на нее никакого внимания, и она чувствовала себя жалкой и слабой. Но слезы, уже готовые брызнуть из глаз, моментально высохли от ужаса, когда к костру подошли двое мужчин, чье появление и стало причиной неожиданного волнения. Старший из двоих нес на плече мешок, который он скинул на землю, обратившись к остальным громким и недовольным тоном, они же ответили ему явно заискивающими голосами; к Мэгги подскочила черная дворняжка и принялась облаивать ее, отчего она задрожала всем телом, вызвав новый взрыв ругани младшего из мужчин, когда тот подозвал пса к себе и ударил длинной палкой, которую держал в руках.
Мэгги уже понимала, что никогда не станет королевой этих людей, как никогда не сможет передать им полезные и занимательные знания.
А вот мужчины, похоже, сейчас расспрашивали женщин о Мэгги, поскольку устремили на нее вопросительные взгляды, а разговор обрел тот миролюбивый характер, который подразумевает любопытство у одной стороны и способность удовлетворить его – у другой. В конце концов молодая женщина проговорила прежним почтительным и льстивым тоном:
– Эта маленькая милая леди пришла жить с нами. Разве вы не рады?
– Угу, очень, – ответил более молодой из мужчин, внимательно разглядывавший серебряный наперсток Мэгги и прочие безделушки, вытащенные у нее из кармана.
Он вернул их все, за исключением наперстка, молодой женщине, что-то проворчав при этом, и она тут же сунула их обратно в карман Мэгги, а мужчины уселись на землю и набросились на содержимое котелка – рагу из мяса с овощами, – которое сняли с огня и вывалили на желтую тарелку.
Мэгги начала подумывать, что Том, пожалуй, был прав насчет цыган; они наверняка воры, если только мужчина не вернет ей потом наперсток. Она и сама с радостью отдала бы его, потому что не была к нему привязана; но мысль о том, что она оказалась среди воров, не давала ей обрести утешение при виде вновь проявившегося почитания и лести в обращении с ней; все воры, за исключением Робин Гуда, были людьми гадкими и злыми. Женщины заметили, что она напугана.
– У нас нет ничего вкусного, чем мы могли бы угостить леди, – сказала старуха своим льстивым тоном. – А ведь она голодна, сладкая маленькая леди.
– Вот, дорогая моя, попробуй вот это, – сказала молодая женщина, протягивая рагу на коричневой тарелке и железную ложку Мэгги, которая, вспомнив о том, как разозлилась на нее старуха за то, что ей не понравился хлеб с беконом, не посмела отказаться, хотя страх прогнал весь аппетит.
Ах, если бы сейчас приехал папа на коляске и спас бы ее! Или пусть хотя бы мимо проезжали Джек – покоритель великанов, или мистер Доброе Сердце, или святой Георгий, зарубивший дракона на монетке в полпенни! Но у Мэгги упало сердце, когда она с тоской вспомнила о том, что никого из этих героев никогда не видели в окрестностях Сент-Оггза; здесь испокон веку не случалось ничего чудесного или удивительного.
Как вы, несомненно, уже догадались, дорогой читатель, Мэгги Талливер вовсе не была той хорошо образованной и эрудированной молодой особой, каковыми в обязательном порядке являются восьми- или девятилетние маленькие девочки в наши дни; она всего лишь год проучилась в школе в Сент-Оггзе, а книг у нее было так мало, что иногда она принималась читать словарь; так что в ее маленькой головке можно было с равным успехом встретить как самое неожиданное невежество, так и столь же неожиданные познания. Она запросто могла сообщить вам, что на свете есть такие слова, как «полигамия», и что она знакома с термином «многосложное слово», придя к выводу, что «поли» означает «много»; но при этом она понятия не имела о том, что у цыган наблюдается нехватка продуктов, и в общем и целом мысли ее представляли собой забавную и даже нелепую смесь дальновидной проницательности и безрассудных мечтаний.
Но за последние пять минут ее представления о цыганах претерпели самые разительные изменения. Если раньше она полагала их весьма респектабельными спутниками, пригодными для обучения и наставления, то сейчас начала думать, что они, скорее всего, убьют ее, как только стемнеет, а потом разрежут на куски, чтобы позже изжарить и съесть. В душе у нее зародилось подозрение, что старик со злыми глазами и есть сам дьявол во плоти, который может в любой миг сбросить с себя маску и превратиться или в ухмыляющегося кузнеца или в монстра с огненными глазами и крыльями дракона. Так что никакого смысла есть рагу она не видела, но при этом еще сильнее боялась обидеть цыган, выказав им свое крайне неблагоприятное мнение о них; и тут, с необыкновенной заинтересованностью, которую не в силах объяснить ни один теолог, она принялась размышлять над тем, может ли дьявол, если он на самом деле существует, прочесть ее мысли.
– Как! Тебе не нравится запах рагу, дорогая моя? – спросила молодая женщина, заметив, что Мэгги даже не притронулась к рагу. – Попробуй, тебе понравится.
– Нет, благодарю вас, – отказалась Мэгги, собрав в кулак остатки своего мужества и при этом стараясь улыбаться как можно дружелюбнее. – Думаю, у меня больше нет времени. Кажется, начинает темнеть. Пожалуй, мне пора домой, а к вам я еще приду в другой раз и прихвачу с собой корзинку пирожков с вареньем и еще чем-нибудь.
С этими словами, изложив столь иллюзорный прожект, Мэгги поднялась было на ноги, отчаянно надеясь на доверчивость Аполлиона; но надежды ее развеялись прахом, когда старуха заявила:
– Не спешите, не спешите, маленькая леди. Мы отвезем вас домой, в целости и сохранности, как только покончим с ужином. Домой вы поедете верхом, как и подобает настоящей леди.
Мэгги вновь опустилась на землю, слабо веря в это обещание, хотя и заметила, что высокая девочка принялась взнуздывать ослика и даже набросила ему пару мешков на спину.
– Ладно, маленькая мисс, – сказал младший из мужчин, вставая и беря ослика под уздцы. – Скажите нам, где вы живете? Как называется это место?
– Мой дом называется Дорлкотт-Милл, – с готовностью ответила Мэгги. – Моего отца зовут мистер Талливер, он живет там.
– Как! Большая мельница неподалеку отсюда, по эту сторону Сент-Оггза?
– Да, – подтвердила Мэгги. – Или это далеко? В таком случае я могу дойти туда пешком.
– Нет-нет, скоро стемнеет, и надо спешить. А ослик довезет вас, куда нужно, за милую душу, вот увидите.
С этими словами он приподнял Мэгги и усадил ее на ослика. Она испытала облегчение оттого, что это оказался не старик, который, похоже, тоже собирался пойти с ней, но вот надежда, что ее действительно отвезут домой, оставалась призрачной.
– Вот твоя красивая шляпка, – сказала молодая женщина, надевая Мэгги на голову столь недавно презираемый, а теперь столь же желанный головной убор. – Ты ведь скажешь, что мы очень хорошо обращались с тобой, правда? И говорили, какая ты славная маленькая леди.
– О да, благодарю вас, – сказала Мэгги. – Я очень вам признательна. Но мне хотелось бы, чтобы и вы пошли со мной. – Она рассудила, что чье угодно общество все равно будет лучше одного из этих ужасных мужчин, да и пасть от рук большой компании как-то приятнее, знаете ли.
– А, так я тебе понравилась, верно? – спросила женщина. – Но я не могу пойти с вами: мне за вами не поспеть.
Как выяснилось, мужчина тоже намеревался взгромоздиться на ослика, держа Мэгги перед собой, а она могла возразить против такого расположения не более самого ослика, хотя ни один ночной кошмар еще не казался ей таким ужасным. Когда женщина на прощание похлопала ее по спине и сказала «До свидания», ослик, повинуясь недвусмысленному намеку со стороны мужчины в виде удара палкой, трусцой направился по проселочной дороге в ту сторону, откуда Мэгги пришла часом ранее, а высокая девочка и лохматый оборванец, тоже с палками, послушно сопровождали их первые несколько сотен ярдов, покрикивая на ослика и награждая его тумаками.
Даже Леонора[11] во время своей необычайной полночной экскурсии с призрачным возлюбленным не была охвачена таким ужасом, как Мэгги во время этой вполне естественной поездки на ослике, семенившем короткими шажками, с цыганом, сидевшим у нее за спиной, который явно полагал, что делает доброе дело, и рассчитывал заработать полкроны. Алое зарево заходящего солнца придавало окружающим предметам зловещий оттенок, самое непосредственное отношение к которому имел рев второго ослика, привязанного к бревну. Два низеньких домика, крытых соломой, – единственные жилые постройки, которые попались им на пути, – тоже внесли свою лепту в окружающую мрачную действительность. Достойных упоминания окон у них не имелось, а двери были закрыты; не исключено, что там обитали ведьмы, и Мэгги испытала облегчение, когда ослик проехал мимо.
Наконец – о, благословенное зрелище! – проселочная дорога, самая длинная на белом свете, закончилась, переходя в широкий проезжий тракт, по которому даже ехала почтовая карета! А на повороте виднелся дорожный указатель – она совершенно определенно уже видела его раньше – «Сент-Оггз, 2 мили». Значит, цыган действительно собирался отвезти ее домой; скорее всего, он был хорошим человеком и даже мог бы почувствовать себя уязвленным, если бы знал, что она боялась ехать с ним одна. Мысль эта становилась все назойливее по мере того, как Мэгги начала узнавать окружающие места, и она уже прикидывала, как бы завязать разговор с оскорбленным в лучших чувствах цыганом, причем не только поблагодарить его, но и стереть из его памяти воспоминания о собственной трусости, когда они достигли перекрестка. И тут Мэгги вдруг заметила, что им навстречу кто-то едет на лошади с белой звездочкой во лбу.
– Ой, стойте, стойте! – вскричала она. – Это же мой отец! Папочка, папочка!
Внезапная радость принесла с собой чуть ли не боль, и, не успел отец подъехать к ней, как Мэгги расплакалась. Изумление мистера Талливера тоже было велико, поскольку он как раз возвращался из Бассета и еще не был дома.
– Ну и что все это значит? – осведомился он, останавливая лошадь, а Мэгги соскользнула с ослика и подбежала к отцовскому стремени.
– Сдается мне, маленькая мисс потерялась, – сказал цыган. – Она вышла к нашему шатру на дальнем конце Данлоу-Лейн, и я повез ее туда, где, как она сказала, находится ее дом. А после целого дня на ногах это нелегко, а ведь мне еще и возвращаться обратно.
– О да, папочка! Он был так добр, что согласился отвезти меня домой, – сказала Мэгги. – Он очень добрый и хороший человек!
– Держи, друг мой, – сказал мистер Талливер, доставая из кармана пять шиллингов. – Ты их честно заработал. Не знаю, как бы я жил дальше без своей маленькой девочки. А теперь давай, подсади ее на лошадь впереди меня.
– Ну, Мэгги, и как это понимать? – спросил он, когда они поехали дальше, а она прижалась головой к отцовской груди и заплакала. – Как вышло, что ты бродишь по окрестностям, да еще и заблудилась?
– Ох, папочка, – всхлипнула Мэгги. – Я убежала из дома, потому что была очень несчастна. Том очень сильно разозлился на меня, и я не смогла этого вынести.
– Ну, ну, какой вздор, – успокаивающе сказал мистер Талливер. – Забудь о том, чтобы убегать от своего отца. Что будет делать твой папочка без своей маленькой дочурки?
– Ох, папа, я больше никогда не буду так делать – никогда-никогда.
В тот вечер, приехав домой, мистер Талливер серьезно поговорил со своими домашними; результатом этого разговора стал тот замечательный факт, что ни от матери, ни от Тома Мэгги более ни разу не слышала ни единого упрека в том, что убежала к цыганам. Подобное отношение переполнило Мэгги благоговейным страхом и трепетом, хотя иногда она думала, что ее поведение оказалось слишком гадким для того, чтобы вспоминать о нем.
Для того чтобы увидеть мистера и миссис Глегг у себя дома, нам придется вступить в городок Сент-Оггз – тот самый почтенный городок с красными рифлеными крышами и широкими фронтонами складов, где черные корабли избавляются от грузов, привезенных с дальнего севера, увозя вместо них ценные товары, произведенные на материке: круги сыра и мягкую рунную овечью шерсть, с которой мои утонченные читатели уже наверняка знакомы благодаря лучшим образцам классической пастушеской поэзии.
Перед нами – один из тех старых-престарых городков, что являются словно продолжением и олицетворением самой природы, таким, как гнезда беседковой птицы или извилистые галереи белых муравьев; город, несущий в себе следы своего долгого роста и истории, подобно деревьям, чей возраст исчисляется тысячелетиями; который зародился, а потом и раскинулся на том же самом месте между рекой и невысоким холмом еще с тех времен, когда римские легионеры поворачивались к нему спиной со склона холма, а длинноволосые викинги поднимались вверх по реке и нетерпеливо и жадно всматривались в плоскую равнину. Это город, «знакомый с забытыми годами». Здесь по улицам иногда еще бродит призрак саксонского короля-героя, заново переживающего сцены своей юности и любви, а навстречу ему выходит из темноты куда более мрачная тень язычника-датчанина, заколотого посреди толпы своих воинов мечом невидимого мстителя; осенними вечерами он, словно белесый туман, поднимается из своего могильного кургана, заполняя собой двор старой ратуши у реки, на том самом месте, где он был столь загадочно убит еще до постройки прежнего магистрата. Норманны первыми начали возводить его, и он, как и город, способен многое поведать о мыслях и делах разделенных веками поколений; но при этом он настолько стар, что мы ласково прощаем ему все несоответствия, вполне довольствуясь тем, что те, кто выстроил каменный эркер, и те, кто возвел готический фасад и башни искусной каменной кладки с орнаментом из трилистника, с окнами и зубцами, обложенными камнем, не стали святотатствовать и не разрушили до основания старинное, наполовину деревянное здание с пиршественным залом и дубовыми потолочными балками.
Но, пожалуй, еще большей древностью знаменит кусок стены, ныне встроенный в звонницу приходской церкви, по слухам, являющейся частью первой часовни, возведенной в честь святого Огга, покровителя старинного городка, история которого с небольшими разночтениями излагается в нескольких рукописях, которыми я владею. Лично я склонен доверять самой краткой из них, поскольку, пусть ее нельзя назвать правдивой до последнего слова, она содержит и меньше выдумок. «Огг, сын Беорла, – гласит мой личный агиограф, – был лодочником, с трудом сводившим концы с концами и зарабатывавшим на жизнь тем, что перевозил путников через реку Флосс. Однажды вечером, когда дул ураганный ветер, на берегу руки сидела и стенала женщина с ребенком на руках; одета она была в лохмотья, вид у нее был изнуренный и усталый, и она умоляла перевезти ее через реку. И тогда мужчины поблизости спросили у нее: “Для чего тебе нужно на другой берег? Подожди до утра, а пока укройся от непогоды; так ты поступишь мудро и не совершишь глупости”. Но она все продолжала стенать и молить. И тогда к ней подошел Огг, сын Беорла, и сказал: “Я перевезу тебя на другой берег. Мне довольно и того, что твое сердце желает этого”. И он перевез ее через реку. И так случилось, что, когда она ступила на берег, лохмотья ее обернулись белыми одеждами, а лицо озарилось небесной красотой, отбрасывая свет на воду, словно полная луна. И сказала она: “Огг, сын Беорла, благословен будь за то, что не усомнился и не воспротивился желанию сердца, а проникся жалостью и сделал все, дабы облегчить его. Отныне любому, чья нога ступит в твою лодку, не будет грозить буря, а когда ты сядешь в нее, чтобы прийти на помощь, она станет спасать жизни и людей, и зверей”. И во время наводнений многие спаслись именно благодаря этому благословению. Но когда Огг, сын Беорла, умер, то вместе с последним вздохом его души, отлетевшей на небо, лодка отвязалась от пристани, и отлив стремительно унес ее в океан, и более ее никто не видел. Однако в последующие годы во время наводнений с наступлением сумерек Огга, сына Беорла, всегда видели в его лодке на широко разлившихся водах, и сама Святая Дева сидела на носу, освещая все вокруг, словно полная луна, и гребцы в сгущающейся темноте укреплялись сердцем при виде нее и с новыми силами брались за весла».
Очевидно, легенда сия пришла к нам из тех незапамятных времен, когда наводнения, даже если они и не забирали людские жизни, наносили большой урон бессловесным и беспомощным домашним животным, неся внезапную гибель братьям нашим меньшим. Но городок знавал и худшие напасти, нежели наводнения, – гражданские войны, когда он служил местом бесконечных сражений, где первые пуритане благодарили Господа за кровь лоялистов, а потом уже лоялисты возносили хвалебные молитвы Богу за кровь пуритан.
В те дни многие честные горожане, не желая поступаться совестью, лишались всего своего имущества, покидая родной город нищими. Несомненно, и по сию пору стоят многие дома, к которым эти честные горожане поворачивались спиной в минуту горя и печали, – причудливой формы дома с остроконечными крышами, обращенные к реке, зажатые со всех сторон новыми пакгаузами и складами и пронизанные удивительными проходами, которые все поворачивают и поворачивают под острым углом, пока не выводят вас на топкую прибрежную полосу, неизменно затапливаемую приливом. Сложенные из кирпича дома повсюду выглядят выдержанными и покладистыми, и во времена миссис Глегг они не отличались неуместной новомодной щеголеватостью, не имея зеркальных стекол в витринах, отделочного гипса на фасадах и не признавая ошибочных попыток придать старинному краснокирпичному Сент-Оггзу вид города, только вчера возникшего на ровном месте. Витрины тогда были маленькими и непритязательными, чтобы жены и дочери фермеров, пришедшие совершить покупки в базарный день, не отвлекались от своих хорошо известных лавок, а торговцы не предлагали свои изделия тем, кто случайно заглядывал на огонек и более не возвращался.
Увы и ах! Даже времена миссис Глегг представляются нам безвозвратно канувшими в прошлое, отделенными переменами, которые растягивают годы, превращая их в седую древность. Война и память о ней давно уже покинули головы людей, и, если мысли о ней когда-либо возвращались к фермерам в заношенных шинелях, вытряхивающим свое зерно из мешков для образцов и суетящимся над ним в базарной толчее, то только как положение вещей, принадлежавшее ушедшему золотому веку, когда цены были высокими. Разумеется, навсегда ушла та пора, когда широкая река несла на своей груди вражеские корабли; Россия превратилась всего лишь в место, откуда везут льняное семя, – чем больше, тем лучше, – где производилось сырье для больших мельниц с серповидными руками-крыльями, ревущими, мелющими и осторожно размахивающими ими, словно готовясь передать какую-либо важную весть.
Отныне человечество было вынуждено иметь дело с тремя бедами: католиками, неурожаями и загадочными скачками цен; в последние годы даже наводнения как-то присмирели. Коллективный разум Сент-Оггза не стремился заглянуть в прошлое или будущее. Он унаследовал долгое прошлое, не думая о нем, и ему некогда было следить за призраками, разгуливающими по его улицам. С тех веков, когда на широкой глади воды видели святого Огга с его лодкой и Богоматерью на носу, позади осталось столько воспоминаний, что они растаяли вдали, подобно вершинам холмов! А нынешние времена походят на плоскую равнину, где люди более не верят в землетрясения и извержения вулканов, полагая, что завтра все будет в точности, как вчера, а гигантские силы, сотрясавшие землю, навсегда уснули вечным сном. Безвозвратно минули дни, когда вера могла толкнуть людей на подвиги, не говоря уже о том, чтобы предать ее; положение католиков упрочилось, они прибрали к рукам правительство и собственность, сжигая людей заживо; но это вовсе не означало, будто благоразумные и честные прихожане Сент-Оггза уверовали в папу римского.
Правда, был жив старик, который еще помнил, как заколебалось грубое большинство, когда Джон Уэсли[12] читал проповедь на овечьем рынке; но с той поры уже давно никто не ожидает, что проповедники способны завладеть людскими душами. Случающиеся иногда вспышки рвения диссентеров[13] на предмет крещения младенцев оставались единственными признаками фанатизма, неуместного в воздержанные времена, когда люди не стремятся более к переменам. Протестантизм прозябал в неге и покое, забыв о схизме и не обращая внимания на прозелитизм: раскольничество превратилось в такое же наследие прошлого, как и лучшая скамья в церкви или деловые связи; и клирики с презрением видели в нем лишь глупый обычай, которого придерживались только семьи, занимающиеся бакалейной и мелочной торговлей, хотя и вполне совместимый с крупными оптовыми сделками. Но католики принесли с собой легкий ветерок перемен, грозящий нарушить спокойствие: престарелый пастор, случалось, принимался трактовать историю и впадал в ересь дискуссии, а мистер Спрей, священник-конгрегационалист, начал читать политические проповеди, в которых искусно разграничивал свою горячую веру в право католиков голосовать на выборах и столь же яростное убеждение в том, что они обречены на вечные муки. Впрочем, большинство из тех, кто слушал мистера Спрея, оказались неспособны уловить столь тонкие различия, и многие из старомодных диссентеров с душевной болью восприняли тот факт, что он «взял сторону католиков»; в то же время другие полагали, что ему лучше оставить политику в покое. Дух солидарности и патриотизма не пользовался особым спросом в Сент-Оггзе, и к людям, задававшимся политическими вопросами, относились с некоторым подозрением, как к опасным типам; обычно собственное дело у них было мелким или вообще отсутствовало, и даже в случае его наличия они, как правило, оказывались неплатежеспособными.
Таков был общий порядок вещей в Сент-Оггзе во времена миссис Глегг, причем именно в тот период ее семейной истории, когда она поссорилась с мистером Талливером. Это было время, когда невежество чувствовало себя куда удобнее, нежели в наши дни, и принималось со всеми почестями в очень хорошем обществе без необходимости рядиться в изысканный наряд знания; время, когда еще не было бульварных изданий, а деревенские доктора не интересовались у своих пациенток, любят ли те читать, а просто принимали как должное, что они предпочитают сплетни; время, когда дамы в платьях из роскошного атласа носили большие карманы, в которых прятали баранью косточку, способную уберечь их от корчей. Миссис Глегг тоже носила такую косточку, унаследованную от своей бабки вместе с парчовым платьем, которое могло стоять само по себе, подобно рыцарским доспехам, и тросточку с серебряным набалдашником; ведь семья Додсонов сохраняла респектабельность на протяжении многих поколений.
В своем роскошном особняке в Сент-Оггзе миссис Глегг держала две гостиные, переднюю и заднюю, вследствие чего имела две точки обзора, из которых могла наблюдать за слабостями своих ближних, укрепляясь при этом в благодарности собственному исключительному благоразумию. Из окна в передней части дома ей открывался вид на улицу Тофтон-роуд, которая вела прочь из Сент-Оггза; отсюда она отмечала растущую склонность «болтаться и глазеть по сторонам» у жен мужчин, которые еще не отошли от дел, наряду с практикой вязания женских хлопчатобумажных чулок, что сулило нерадостные перспективы грядущему поколению; а из окон в задней части она взирала на премиленькие сад и огород, которые тянулись до самой реки, и наблюдала за безрассудной прихотью мистера Глегга, возжелавшего проводить время среди «цветов и овощей». Дело в том, что мистер Глегг, оставив прибыльное занятие сортировщика шерсти ради наслаждения жизнью до конца дней своих, обнаружил, что избранное им времяпрепровождение требует куда больших усилий, нежели его прежнее предприятие, и занялся тяжелым физическим трудом в качестве отдохновения, а теперь привычно расслаблялся, выполняя работу двух садовников. Экономия на их жалованье, быть может, и позволила бы миссис Глегг со снисходительной улыбкой отнестись к чудачествам супруга, если бы в здоровом женском мозгу могло родиться такое чувство, как уважение к хобби спутника жизни. Но ведь всем хорошо известно, что подобное супружеское благодушие свойственно лишь слабой части представительниц женского пола, которые не сознают обязанностей жены в качестве законного препятствия на пути мужа к поиску развлечений, каковые едва ли можно счесть разумными или достойными одобрения.
Со своей стороны, мистеру Глеггу тоже было чем занять свой ум, причем этот двойной источник представлялся ему неисчерпаемым. Во-первых, он изрядно удивился, открыв в себе интерес к естественной истории и обнаружив, что на его клочке садовой земли во множестве водятся гусеницы, слизни и насекомые, которые, насколько он слышал, еще не удостоились внимания ученого сословия; и он заметил поразительные совпадения между этими зоологическими феноменами и важными событиями того времени – например, перед поджогом Йоркского собора на листьях штамбовой розы остались таинственные змеиные следы вкупе с необычайно многочисленным пополнением в рядах слизней, чем он был изрядно озадачен, пока в пламени пожара на него не снизошло озарение. (Мистер Глегг отличался необычайной активной умственной деятельностью, каковая, освободившись от оков торговли шерстью, естественно, проложила себе путь в другую сторону.)
А вторым объектом глубоких размышлений он выбрал «противоречия» женской натуры, наиболее типично представленные у миссис Глегг. Почему существо, – в генеалогическом смысле, – рожденное из ребра мужчины, а в данном случае еще и поддерживающее собственную респектабельность на высочайшем уровне, не прилагая к тому никаких усилий, возражало против самых заманчивых предложений и наиболее выгодных уступок, оставалось для него тайной за семью замками, ключ к которой он тщетно искал в первых главах Книги Бытия. Мистер Глегг остановил свой выбор на старшей из сестер Додсон, сочтя ее привлекательным воплощением женского благоразумия и бережливости, а поскольку и сам он не был транжирой, умея зарабатывать деньги, то вполне обоснованно рассчитывал на супружескую гармонию. Но в этом любопытном сплаве, которым является женский характер, может легко случиться так, что результат окажется неприятным, невзирая на безупречные ингредиенты; и превосходная системная скаредность может сопровождаться обострениями, способными запросто испортить все удовольствие от нее.
Наш славный мистер Глегг был скупердяем в самом приятном смысле этого слова; соседи называли его скупцом, что всегда означает, что подразумеваемая особа является достойным всяческого уважения скрягой. Если вы когда-либо выразите предпочтение сырным коркам, мистер Глегг не забудет приберечь их для вас, получив при этом благожелательное удовольствие от того, что потрафил вашим вкусам, а еще он был склонен ласкать и гладить любых домашних животных, не требующих особого содержания. В мистере Глегге не было ни капли лицемерия или притворства; глаза его готовы были увлажниться искренними чувствами при виде того, как продается мебель несчастной вдовы, что с легкостью могла бы предотвратить пятифунтовая банкнота из его кармана; но пожертвование пяти фунтов пострадавшей особе просто так, из сострадания, он счел бы непомерной расточительностью, но никак не благотворительностью, каковая всегда представлялась ему в виде череды маленьких богоугодных дел, но отнюдь не предотвращением несчастья.
Кроме того, мистеру Глеггу нравилось экономить деньги других людей не меньше своих собственных; дорожную заставу он готов был объехать десятой дорогой, причем вне зависимости от того, возмещал ли кто-либо ему расходы или он платил пошлину из собственного кармана; кроме того, он бывал весьма красноречив, стараясь убедить знакомых в преимуществах суррогата перед натуральной ваксой. Такая неотъемлемая привычка экономить на всем, ставшая самоцелью, свойственна всем без исключения деловым людям ушедшего поколения, которые составили свои состояния медленным и кропотливым трудом, очень похожим на выслеживание лисы гончей, – оно представлялось им «состязанием в беге», почти забытым в нынешние времена скоропостижных богатств, когда расточительность соседствует с нуждой. В старые добрые времена «независимости» едва ли можно было достичь без некоторой скупости в качестве необходимого условия, и вы с легкостью обнаружили бы подобное качество в любом провинциальном приходе вкупе с характерами столь же разнообразными, как и те фрукты, из которых мы извлекаем кислоту. Истинные Гарпагоны всегда были людьми выдающимися и исключительными; ничуть не похожие на тех налогоплательщиков, кто, однажды прибегнув к бережливости вследствие реальной необходимости, даже среди вполне комфортного существования, со шпалерными фруктовыми деревьями и винными погребами, сохраняли привычку рассматривать жизнь как хитроумный процесс отщипывания понемногу от собственных средств к существованию, но так, чтобы не создать ощутимого дефицита оных; они готовы отказаться от только что обложенной налогами роскоши, хотя их чистый доход составляет пять сотен фунтов в год, как если бы весь их капитал равнялся означенной сумме.
Так что наш мистер Глегг был одним из тех людей, которых канцлеры казначейства полагали несговорчивыми упрямцами; теперь, зная это, вам будет легче понять, почему он так и остался в убеждении, что заключил выгодный брак, несмотря на слишком острую приправу, приданную со временем природой добродетелям старшей мисс Додсон. Человек мягкий и влюбчивый, обнаружив, что жена вполне разделяет его фундаментальные представления о жизни, легко убеждает себя в том, будто ему не подошла бы ни одна другая женщина, и с легким сердцем ссорится и бранится каждый день, не ощущая ни малейшего отчуждения. Мистер Глегг, склонный к размышлениям и более не отягощенный торговлей шерстью, частенько дивился про себя особенному устройству женской натуры, которая разворачивалась перед ним в домашней жизни; тем не менее он искренне считал манеру ведения домашнего хозяйства миссис Глегг идеальной и достойной подражания. Если другие женщины не скатывали столовые салфетки столь же туго и демонстративно, как миссис Глегг, если их кондитерские изделия не взяли в зубах, а мармелад из сливы жесткостью уступал подошве, он полагал это достойной всяческого сожаления распущенностью с их стороны; даже особенное сочетание ароматов бакалейной лавки и аптеки, которым благоухал буфет миссис Глегг, представлялось ему единственно возможным для всех буфетов на свете. Я не уверен, что он не стал бы тосковать по мелким ссорам, случись им прекратиться на недельку; наверняка покорная и мягкая супруга сделала бы его медитации относительно бесплодными и начисто лишенными загадочности.
Безошибочное мягкосердечие мистера Глегга проявлялось и в том, что разногласия супруги с окружающими – той же служанкой Долли – причиняли ему куда более сильную боль, нежели придирки к нему самому; и ее ссора с мистером Талливером раздосадовала его настолько, что полностью отравила удовольствие, которое он получил бы от созерцания своей ранней капусты, гуляя по саду перед завтраком на следующее утро. Тем не менее к столу он направился со слабой надеждой на то, что за ночь миссис Глегг остыла и что гнев ее уступил место обыкновенно сильному чувству семейных внешних приличий. Она неизменно ставила себе в заслугу тот факт, что у Додсонов никогда не случалось тех ужасных ссор, что омрачали быт и позорили другие семейства; что ни один из Додсонов никогда не был лишен наследства и что все кузены Додсонов всегда признавались членами семьи, да и с какой стати должно было быть по-другому, собственно говоря? Ведь у всех дальних родственников Додсонов неизменно водились деньги или, в самом крайнем случае, имелись свои дома.
Впрочем, одно облачко, омрачавшее чело миссис Глегг по вечерам, обязательно исчезало утром, когда она садилась завтракать. Речь идет о ее накладке для волос; предаваясь по утрам домашним хлопотам, она сочла бы явным излишеством для приготовления клейкого печенья столь экстравагантную вещь, как парик. Но к половине одиннадцатого внешний этикет требовал его обязательного наличия; до тех пор миссис Глегг берегла его, и общество ничего об этом не узнало бы. Но отсутствие именно этого облачка лишь подчеркивало наличие другого облачка строгости; и мистер Глегг, садясь за овсянку с молоком, которой, в силу присущей ему бережливости, он привык утолять голод по утрам, заметил это и благоразумно решил предоставить право первого голоса миссис Глегг, дабы не провоцировать и далее столь деликатную вещь, как ее ранимая натура.
Люди, получающие удовольствие от собственного дурного расположения духа, склонны поддерживать его в отличном состоянии, принося никому не нужные жертвы. Так поступила и миссис Глегг. Сегодня утром она приготовила себе слабый чай, не столь крепкий, как обыкновенно, и гордо отказалась от масла. К большому сожалению, пребывая в должном расположении духа для шумной ссоры, поводом к которой обещала стать малейшая возможность, она не дождалась ни единого слова от мистера Глегга, к которому можно было бы придраться. Постепенно стало казаться, что его молчание позволит ему добиться своей цели, поскольку он услышал наконец, что к нему обращаются тем особенным тоном, который свойствен лишь любящей супруге.
– Что ж, мистер Глегг! Хорошенькую же награду я получила за то, что все эти годы старалась быть вам примерной женой. Если вы намерены обращаться со мной таким образом, то лучше бы я узнала об этом до того, как скончался мой бедный отец, и тогда, если бы мне понадобился собственный дом, я направила бы свои стопы в другую сторону, благо выбор у меня имелся.
Мистер Глегг оторвался от своей каши и поднял голову, не то чтобы сильно удивленный, но в глазах его светилось то спокойное и привычное изумление, с которым мы взираем на неизменные загадки и чудеса.
– Миссис Глегг, в чем же, по-вашему, я провинился на сей раз?
– Провинился, мистер Глегг? Провинился? Что ж, мне вас жаль.
Не найдя, что ответить по существу, мистер Глегг вернулся к своей каше.
– В мире есть мужья, – после некоторой паузы продолжала миссис Глегг, – которые знали бы, как поступить по-иному вместо того, чтобы вставать на сторону тех, кто выступает против их жен. Быть может, я ошибаюсь, и тогда вы сможете преподать мне урок по такому случаю. Но я слышала, что муж должен всегда и во всем поддерживать жену, а не радоваться и торжествовать, когда ее оскорбляют.
– С чего вы это взяли? – осведомился мистер Глегг, начиная закипать, поскольку, хотя он и был добрым человеком, кротостью Моисея все-таки не отличался. – Когда это я радовался или торжествовал над вами?
– Для этого совсем не обязательно высказываться вслух, мистер Глегг. Я бы предпочла, чтобы вы в открытую выразили мне свое недовольство, чем давать понять, будто считаете правыми всех, кроме меня. Вы преспокойно выходите к завтраку, тогда как я всю ночь не могла сомкнуть глаз, и дуетесь на меня так, словно я грязь у вас под ногами.
– Дуюсь на вас? – с комической серьезностью переспросил мистер Глегг. – Да вы похожи на человека, который перебрал, но при этом уверен, что все вокруг выпили слишком много, кроме него.
– Не унижайтесь, разговаривая со мной в таком тоне, мистер Глегг! Это делает вас ничтожеством, хотя сами вы этого не замечаете, – с жаром заявила миссис Глегг. – Мужчина на вашем месте должен подавать пример и рассуждать здраво.
– Согласен, но вот готовы ли вы прислушаться к голосу здравого смысла? – огрызнулся мистер Глегг. – Что ж, я могу повторить вам то, что говорил вчера, а именно: вы сделаете ошибку, если потребуете назад свои деньги, когда лучше оставить их в покое, поскольку им ничего не грозит, и все из-за пустяковой размолвки. А ведь я надеялся, что утром вы передумаете. Но если вы все-таки твердо вознамерились потребовать их возврата, не спешите, чтобы не настроить против себя остальных членов семьи, а подождите, пока не появится заклад, под который их можно будет с выгодой внести. Пусть лучше ваш стряпчий поищет, куда можно вложить деньги, а вы не суетитесь понапрасну.
Миссис Глегг рассудила, что в словах мужа есть рациональное зерно, но несмотря на это тряхнула головой и издала нечленораздельное восклицание, давая понять, что ее молчаливое согласие всего лишь перемирие, а не прочный мир. Увы, но вскоре враждебность прорвалась вновь.
– Благодарю вас за чай, миссис Джи, – сказал мистер Глегг, видя, что она, против обыкновения, не собирается предлагать ему чашку этого напитка после того, как он покончил с кашей. Она же, приподняв заварочный чайник, вновь тряхнула головой и сказала:
– Рада слышать, что вы благодарите меня, мистер Глегг. Сколько ни делай добра своим ближним, а они платят мне черной неблагодарностью. Хотя ни одна из ваших родственниц, мистер Глегг, никогда и ни в чем не поддержала меня, и я готова повторить это даже на смертном одре. А ведь я всегда была с ними вежлива и любезна, и никто из них не посмеет утверждать обратное, хотя они мне и не ровня, и ничто не заставит меня заявить об этом вслух.
– Вам бы лучше перестать придираться к моим родственницам, пока вы ссоритесь со своими собственными, – с гневным сарказмом отозвался мистер Глегг. – Позволю себе потревожить вас, попросив передать мне кувшинчик с молоком.
– Это ложь, мистер Глегг, – возразила почтенная леди, наливая молоко с необычной щедростью, словно говоря, что, если ему нужно молоко, пусть пьет, пока не зальется. – И вы сами прекрасно об этом знаете. Я не из тех женщин, кто ссорится со своими родственниками, а вот вы способны на это, что уже и доказали не раз.
– Вот как? А как же тогда назвать вчерашний случай, когда вы в ярости покинули дом своей сестрицы?
– Я не ссорилась со своей сестрой, и неверно с вашей стороны утверждать обратное. Мистер Талливер мне не родственник, и это он затеял ссору со мной, да такую, что мне пришлось покинуть его дом. Но вы, мистер Глегг, наверное, предпочли бы, чтобы я оставалась там и далее, выслушивая оскорбления. Пожалуй, вы даже расстроились из-за того, что в мой адрес было сказано недостаточно бранных слов. Но позвольте вам заметить, позор падет и на вашу голову.
– Нет, это просто неслыханно! – в гневе возопил мистер Глегг. – Женщина, которая ни в чем не знает нужды, которой позволено сохранить свои деньги, как если бы они были отказаны ей по завещанию, коляску которой обили и обтянули заново, не считаясь с расходами, когда я больше не знаю, чем еще ей угодить, – и она продолжает кусать и бросаться на меня, словно бешеная собака! Нет, Господь свидетель, это уже переходит всяческие границы. – Последние слова прозвучали с достойной порицания ажитацией. Мистер Глегг оттолкнул от себя чашку и забарабанил пальцами по столу.
– Что ж, мистер Глегг, если таковы ваши чувства ко мне, то я должна знать о них, – заявила миссис Глегг, срывая салфетку и взволнованно складывая ее. – Но раз уж вы заговорили о том, что я имею все, о чем только могла мечтать, то позвольте вам заметить, что у меня нет многого из того, что полагается мне по праву. А что касается сходства с бешеной собакой, то радуйтесь, что покамест вас еще не порицает вся община из-за того, как вы обращаетесь со мной, потому что я не стану этого терпеть и не потерплю…
Здесь миссис Глегг голосом дала понять, что вот-вот расплачется, и, прервав свою пылкую речь, яростно затрясла колокольчиком.
– Салли, – с надрывом заговорила она, поднимаясь со своего места, – разведи огонь наверху и задерни шторы. Мистер Глегг, на обед можете заказывать все что пожелаете. Я же ограничусь овсянкой на воде.
Миссис Глегг пересекла комнату, подойдя к невысокой этажерке, и взяла с полки томик «Вечного покоя праведников» Бакстера[14], который унесла с собой наверх. Она имела привычку раскрывать эту книгу перед собой по особым поводам – дождливым воскресным утром например, или когда узнавала о смерти в семье, или, как в данном случае, когда ее ссора с мистером Глеггом прошла на октаву выше обыкновенного.
Но миссис Глегг унесла с собой наверх и еще кое-что, могущее оказать влияние, вкупе с «Вечным покоем праведников» и овсянкой на воде, на ее расстроенные чувства и успокоить их, так что, когда настало время пить чай, ее пребывание на первом этаже оказалось вполне сносным. Отчасти в этом было повинно предложение мистера Глегга оставить в покое свои пять сотен, пока не подвернется повод вложить их куда-нибудь получше; а еще его мимолетный намек на то, сколько добра ей достанется после его смерти. Мистер Глегг, как и все мужчины подобного склада, был крайне сдержан в отношении своего завещания; и миссис Глегг в минуты дурного настроения одолевали мрачные предчувствия, что, подобно прочим мужьям, о которых она слыхала, он может поддаться низменному желанию продлить ее скорбь по поводу своей кончины и оставит ее без гроша, в каковом случае она твердо вознамерилась отказаться от траурной повязки на шляпке и плакать о нем не больше, чем если бы он был ее вторым мужем. А вот если он выкажет ей хоть капельку нежности по завещанию, то можно будет с умилением вспоминать его, бедняжку, когда он отойдет в мир иной; и даже его глупая суета с цветами и прочей садовой ерундой, равно как и упорство в вопросе о слизнях, покажутся ей трогательными, когда им придет конец. Пережить мистера Глегга и в надгробной речи назвать мужчиной, у которого были свои слабости, но который поступил с ней по справедливости, вопреки своим многочисленным бедным родственникам; чаще получать выплаты по процентам, которые она прятала бы по углам, назло самым хитроумным ворам (поскольку, по мнению миссис Глегг, банки и несгораемые шкафы сводили на нет все удовольствие от владения своей собственностью; с таким же успехом можно принимать пищу в облатках); и наконец, ее собственная семья и соседи станут почтительно внимать ей как женщине, прошлые и нынешние достоинства которой соединились в понятии «хорошо обеспеченная вдова», – все это льстило ей и позволяло с надеждой смотреть в будущее. И поэтому, когда славный мистер Глегг, приведенный в бодрое расположение духа прополкой и тронутый видом пустого кресла своей супруги, с вязанием, лежащим в уголке, поднялся к ней наверх и заметил, что в церкви отпевают бедного мистера Мортона, миссис Глегг великодушно ответила, как если бы это она была пострадавшей стороной: «Ах! Значит, кому-то достанется славное предприятие».
К этому времени Бакстер пролежал раскрытым по меньшей мере восемь часов, поскольку было уже почти пять пополудни; и если люди часто ссорятся, то естественным следствием становится тот факт, что эти ссоры не должны длиться свыше определенного периода.
В тот вечер мистер и миссис Глегг полюбовно и от души потолковали о Талливерах. Мистер Глегг даже отважился пожалеть Талливера за то, что тот попал в переделку, из-за чего, скорее всего, и лишится всей собственности; а миссис Глегг, пойдя навстречу этому утверждению, провозгласила, что считает ниже своего достоинства обращать внимание на поведение подобного мужлана и что, ради блага своей сестрицы, она позволит ему еще ненадолго оставить у себя ее пять сотен, потому что, вложив их под заклад, она получит всего лишь четыре процента.