Пространная равнина; расширившийся Флос мчит свои струи к морю между зеленеющимися берегами; прилив, как страстный любовник, спешит на встречу и в горячем объятии останавливает поток реки. Могучий прилив несет чернеющиеся корабли, нагруженные свежими, душистыми сосновыми досками, округленными мешками с маслянистым семенем, или темным блестящим углем; он несет их вверх к городку Сент-Оггс, который выказывает свои старинные, стрельчатые, красные кровли и широкие наличники верфей, между низким лесистым холмом и окраиною реки, бросая на ее воды нежную пурпуровую тень, при мимолетном блеске февральского солнца. По обеим сторонам тянутся далеко роскошные пажити и полосы черной земли, приготовленные для широколистных кормовых посевов, или слегка расцвеченные нежною зеленью, осенью посеянной, пшеницы. Местами за изгородями подымаются золотистые скирды, в виде ульев, еще оставшиеся от прошедшего года; изгороди везде усажены деревьями, и отдаленные корабли, кажется, подымают свои мачты и распускают паруса между самыми ветвями широко раскинувшейся ясени. У самого краснокровельного города, приток Рипес игриво вливает свои струи в Флос. Как мила эта речка со своею темною, беспрестанно меняющеюся зыбью! Она представляется мне живым собеседником, когда я брожу вдоль берегов и прислушиваюсь к ее тихому, кроткому журчанью – это голос спокойной любви. Я помню эти ветвистые, наклоненные ивы, я помню каменный мост.
Вот и дорнкотская мельница. Я остановлюсь здесь, на мосту, минуту или две, чтоб посмотреть на нее, хотя тучи собираются и уж далеко за полдень. Даже и в это самое время, в исходе февраля, приятно взглянуть на нее: может быть, холодная, сырая погода придает особенную прелесть опрятному, комфортабельному домику, так же старому, как и вязы и каштаны, защищающие его от северного ветра. Река теперь полна воды, высоко стоит в этой маленькой ивовой плантации и заливает на половину муравчатые края огороженной лужайки перед домом. Смотря на полную реку, на яркую мураву, на блестящий зеленый мох, смягчающий темные очерки больших пней и веток, я делаюсь восторженным поклонником сырости и завидую белым уткам, спокойно погружающим свои головы в воду здесь, между ивами, вовсе не думая о том, какую неловкую фигуру они представляют сверху.
Шум воды, стук мельницы наводят сонливую глухоту, которая, по-видимому, еще увеличивает спокойствие целой сцены. Как завеса звуков, они уединяют вас от внешнего мира. Вот загремела огромная крытая телега, возвращающаяся домой с мешками зерна. Честный извозчик думает про свой обед, что он страшно пережарится в печи в такой поздний час; но он не дотронется до него, пока не накормит своих лошадей, сильных, покорных, кротких животных, которые, я воображаю, поглядывают на него с нежным упреком из-под шор, когда он грозно щелкает на них своим бичом, как будто необходима эта угроза. Посмотрите, с какою энергиею подтягивают они плечами на подъеме к мосту: они чуют, что они близко к дому. Взгляните на их большие, косматые ноги, которые, кажется, схватывают за землю, на страдательную силу их шей, согнувшихся под тяжелым ярмом, на могучие мышцы напрягающихся бедр! Охотно послушал бы я, как они станут ржать над своим трудно заработанным кормом; посмотрел бы, как они, освободя свои запотелые шеи от упряжи, погрузят жадные ноздри в грязный пруд. Вот они уже на мосту, быстрым шагом они спускаются вниз, и крытая телега исчезает на повороте за деревьями.
Теперь я опять могу устремить глаза на мельницу и следить за неутомимым колесом, метающим алмазные брызги воды. Эта девочка также смотрит на него; она стоит на одном и том же месте все время с тех пор, как я остановился на мосту. А эта белая дворняжка с коричневыми ушами прыгает и лает, как будто перебраниваясь с колесом; может быть, она ревнует, зачем ее товарищ, в пуховой шляпе, так увлечен его движением. Я полагаю, пора уж конному сотоварищу домой; веселый огонек там должен бы соблазнить его; его красные отливы блещут под серым омрачающимся небом. Пора и мне также снять свои руки с холодного камня парапета моста…
Ах, мои руки в самом деле онемели. Я оперся локтями на мое кресло, мечтая, что я стоял на мосту перед дорнкотскою мельницею, как это и было со мною несколько лет назад, в одно февральское после обеда. Прежде нежели я задремлю, я передам вам о чем разговаривали мистер и мистрис Теливер, сидя у света огня в своей левой гостиной, в то самое после обеда, о котором я мечтал.
– Вы знаете, я хочу, – говорит мистер Теливер: – я хочу дать Тому хорошее воспитание, воспитание, которое потом было бы хлебом ему. Вот о чем я думал, когда повестил, что возьму его из академии к Благовещению. К иванову дню я намерен поместить его, что называется, в хорошую школу. Двух лет в училище было бы довольно, если б я хотел сделать из него мельника или фермера; он видел уже науки более, чем я: все мое ученье, за которое отец платил, было азбука да березовый прут. Но мне хотелось бы, чтоб из Тома вышел ученый; чтоб он знал все штуки этих господ, которые красно говорят да цветисто пишут. Мне он будет большою подмогою в этих процессах, третейских присуждениях и других делах. Я не сделаю из мальчика настоящего адвоката – жаль, чтоб вышел из него мерзавец – а так, инженера или землемера, или аукционера и оценщика, в роде Райлэ; словом, подготовить к доброму занятию, где все прибыль и нет расходов; разве на толстую часовую цепочку да высокий табурет. Все они одно и все они, сдается мне, сродни адвокату. Райлэ прямо смотрит в глаза Иакему, как кошки глядят друг на друга. Он нисколько не боится его.
Мистер Теливер говорил это своей жене, белокурой, Благообразной женщине, в чепчике, в виде веера (страшно подумать, как давно перестали носить эти чепчики; они должны скоро опять войти в моду. В то время, когда мистрис Теливер была почти сорока лет, они только что появились в Сент-Оггсе, и их считали восхитительными).
– Пожалуй, мистер Теливер, вы знаете лучше; я ничего не смею сказать против. Но не лучше ли будет приказать зарезать пару куриц и пригласить на будущей неделе к обеду теток и дядей: вы бы послушали, что на это скажет сестра Глег и сестра Пулет? А у нас, кстати, есть и пара куриц, которых пора убить.
– Если угодно, можете перерезать хоть всех куриц на дворе, но я не стану спрашивать ни у тетки, ни у дяди, что мне делать с моим собственным мальчиком, – сказал мистер Теливер надменно.
– Дорогой мой! – сказала мистрис Теливер, пораженная этою кровожадною риторикою, – как это вы можете так говорить мистер Теливер? Но эта ваша манера всегда с таким неуважением отзываться о моей родне; а сестра Глег сваливает всю вину на меня, когда я ни в чем неповинна, как ребенок во чреве матери. Слышал ли кто-нибудь, чтоб я жаловалась, будто мои дети несчастливы от того, что их тетки и дяди могут жить независимо. Но если Том должен идти в новую школу, так отдайте его в такую школу, где бы я могла мыть и чинить его белье; а то все равно, носи он полотняные или каленкоровые рубашки, они будут так же желты, побывая раз шесть в стирке, и потом с бельем я могу послать мальчику пряник, или пирог со свининою, или яблочко; от лишнего куска с ним ничего не сделается. Господь его благослови, если его даже и не станут морить с голоду. Слава Богу, мои дети могут есть сколько угодно.
– Хорошо, хорошо, мы не отправим его далеко, если остальное придется, – сказал мистер Теливер. – Но и вы не подбрасываете камень под колесо с вашею стиркою, если мы не найдем школы поближе. Вот, Бесси, один порок за вами: увидите вы палку на дороге, вам вечно думается, будто нет и возможности перешагнуть через нее. Не дали же вы мне нанять хорошего извозчика, потому что у него была родинка на лице.
– Дорогой мой! – сказала мистрис Теливер с кротким удивлением, – когда это я не возлюбила человека оттого, что у него была родинка на лице? Право, родинки-то мне еще нравятся; у моего брата, что умер, была родинка на лбу. Не могу припомнить, мистер Теливер, когда предлагали вы нанять извозчика с родинкою. Был у нас Джон Гибс, у него на лице не было родинки и я настаивала еще, чтоб вы наняли его и вы его наняли; и не умри он от воспаления – мы еще доктору Тернбулу заплатили за леченье – он бы и теперь возил вашу телегу. Разве была у него родинка, где и невидно, да как же мне это знать, мистер Теливер?
– Нет, нет Бесси, не про родинку я думал, что-то другое было у меня в голове… да все равно. Ах! трудное дело говорить. Я думаю теперь, как найти школу-то настоящую, куда отдать Тома, а то меня, пожалуй, подденут, как с академиею. С академиями не хочу иметь никакого дела; какая бы ни была эта школа, куда я отдам Тома, только это не будет академия, это будет место, где ребята занимаются чем-нибудь другим, кроме чищенья сапог и выкапыванья картофеля. Трудная необыкновенно штука выбрать школу.
Мистер Теливер остановился на минуту и заложил обе руки в карман своих панталон, как будто он надеялся найти в них какое-нибудь внушение. По-видимому, он не ошибся в расчете, потому что он тут же прибавил:
– Знаю, что мне делать, поговорю об этом с Райлэ; завтра он приедет для третейского решение о плотине.
– Что ж, мистер Теливер, я выдала простыни для лучшей постели. Касия взяла их повесить к огню. Это не лучшие простыни, но они достаточно хороши, чтоб спать на них кому вам угодно; а уж эти голландского полотна простыни, право, раскаиваюсь, что купила их; пригодятся они только, как нас выложат на стол. Умирайте хоть завтра, мистер Теливер, они выкатаны превосходно, совсем готовы и пахнут лавандой, так что любо в них лежать. Они в левом углу, в большом дубовом ларце с бельем, и никому не доверю я и вынуть-то их.
Произнося эту последнюю фразу, мистрис Теливер вынула из своего кармана блестящую связку ключей и выбрала один из них, потирая его между пальцами и смотря с кроткою улыбкою на огонь. Если б мистер Теливер был человек подозрительный, то он мог бы подумать, что она нарочно вынула ключ, как бы предчувствуя в своем воображении минуту, когда действительно понадобится достать лучшие голландские простыни для его окончательного успокоение. По счастью, он был не таков; его подозрение возбуждались только когда дело шло о его праве на силу воды; кроме того, он имел супружескую привычку не слушать слишком пристально, и, назвав Райлэ, он по-видимому был очень занят ощупываньем своих шерстяных чулок.
– Я думаю, я напал на дело, Бесси, – заметил он после короткого молчание: – Райлэ именно такой человек, который должен знать какую-нибудь школу; он учился сам и бывает во всяких местах и для третейского решения и для оценки и прочее. Завтра вечером, как дело покончим, у нас будет время потолковать. Знаете, я хочу из Тома сделать такого же человека, как Райлэ, который говорил бы как по писанному и знал бы бездну таких слов, что по себе ничего не значат: закон никак не ухватится за них; да и дело-то также узнал бы основательно.
– Пожалуй, – сказала мистрис Теливер: – я не прочь, чтоб мальчика воспитали, чтоб он и говорил порядочно, и знал все, и ходил откинув сипну назад и зачесал себе хохол. Только эти краснобаи из больших городов носят все почти манишки; истаскают до нитки жабо, да потом и закрывают его тряпичкой. Я знаю, Райлэ это делает. И потом, если Том переедет жит в Медпорт, у него, как и у Райлэ, будет дом с такою кухнею, что в ней повернуться нельзя и никогда не достанет он себе свежего яйца к завтраку, и спать-то будет в третьем или четвертом этаже – почем знать, и до смерти сгорит прежде, чем сойти-то вниз успеет.
– Нет, нет, – сказал мистер Теливер, – у меня и в голове не было, чтоб он переехал в Медпорт: я разумею, чтоб он открыл свою контору здесь, в Сент-Оггсе, возле нас, и жил бы дома. Но, продолжал мистер Теливер, после короткой паузы: – и чего я боюсь – с головою Тома не сделаешь ловкого парня. Сдается мне, что он плутоват. В вашу родню пошел он, Бесси.
– Да, что правда, то правда, – сказала мистрис Теливер, хватаясь только за последнее предложение без всякой связи: – и любит так солоно есть, совершенно как мой брат и мой отец.
– Жаль, однако ж, – сказал мистер Теливер: – что малец, а не девочка, пошел по матери. Вот чем худо перекрещивать породы: не рассчитаешь точно, что из этого выйдет. Девчонка вышла в меня; она вдвое острее Тома. Боюсь, слишком остра для женщины, продолжал мистер Теливер, сомнительно покачивая головою со стороны на сторону. – Беды нет, пока она мала; но чересчур острая женщина не лучше длиннохвостой овцы, ради остроты никто за нее дороже не даст.
– Да, беда еще, пока она и мала, мистер Теливер: – вся эта острота выходит только в шалостях. Ума не приложу, как сделать, чтоб она хоть два часа проносила чистый передник. И теперь вы меня надоумили, продолжала мистрис Теливер, вставая и подходя к окошку. – Не знаю, где она теперь, а ведь уж пора и чай пить. Так и думала: бродит себе взад и вперед у воды, как дикарка. Упадет она в нее когда-нибудь.
Мистрис Теливер сильно постучала в окно, поманила и покачала головою, повторив этот процесс несколько раз, прежде нежели она возвратилась к своему креслу.
– Говорите вы про остроту, мистер Теливер, – заметила она, садясь: – а я уверена, ребенок глуп во многом. Пошлю ее наверх за чем-нибудь – она забудет, зачем пошла, сядет на пол да и примется заплетать волосы и поет про себя, словно сумасшедшая, а я все время жду ее внизу. Слава Богу! в моей родне этого никогда не бывало. Да у нее темная кожа, как у мулатки. Это тоже не в мою родню. Не люблю роптать на Провидение, а тяжело, что у меня всего одна дочь, да и та уродилась полудурьей.
– Пустяки! – сказал мистер Теливер: – она прямая, черноглазая девчонка, какую только пожелать можно всякому. Не знаю, в чем она отстала от других детей, а читает не хуже самого священника.
– Волосы-то у нее не вьются, что я с ними ни делаю; и бесится она, если завью их в бумажки, и никак не принудишь ее смирно стоять, чтоб припечь их щипцами.
– Так обстричь ее, обстричь под гребенку, – сказал отец вспыльчиво.
– Как это вы только можете так говорить, мистер Теливер! Она девочка большая, ей пошел уже десятый год, и высока она, не по летам, нельзя обстричь ее волос. У ее двоюродной сестры, Люси, локоны кругом и каждый волосок на месте. Право, зависть берет, что у моей сестры Дин такой красивый ребенок; я уверена, Люси более пошла в меня, нежели мое собственное детище.
– Мого, Мого! – продолжала мать полуласковым, полураздраженным тоном, когда эта ошибка природы вошла в комнату: – сколько раз мне говорить вам, чтоб вы не подходили близко к воде? упадете в нее когда-нибудь да утоните, и станете потом жалеть, что не слушались матери.
Волосы Магги, когда она сняла свою шляпу, печально подтверждали обвинение ее матери. Мистрис Теливер, желая, чтоб у ее дочери была кудрявая головка, как у других детей, обстригала волосы слишком коротко спереди, так что их невозможно было заложить за уши; они обыкновенно стояли торчмя, когда их вынимали из папильоток, и Магги беспрестанно встряхивала головою, как шотландская пони, чтоб ее тяжелые, темные локоны не лезли в ее блестящие черные глаза.
– О! Боже мой, Боже мой! о чем это вы думаете Магги? бросили вашу шляпу здесь! Возьмите ее наверх… Вот умная девочка! да пригладьте ваши волосы, наденьте другой передник, да перемените башмаки, да придите назад, принимайтесь за ваше лоскутное одеяло, как барышня.
– Ах, мать! – сказала Магги с сердцем: – не хочу я работать над моим лоскутным одеялом.
– Как! не хотите работать одеяла для вашей тетки Глег?
– Это такая глупая работа, – сказала Магги, встряхивая свою гриву: – рвать кусок на лоскутки и потом сшивать их. И не хочу я ничего работать для моей тетки Глег: не люблю я ее.
Магги уходит и тащит за собою шляпку за ленту, между тем, как мистер Теливер хохочет.
– Удивляюсь я вам, чему тут смеяться, мистер Теливер? – сказала мать с некоторым раздражением. – Вы еще поблажаете ее упрямству; а тетка все говорит, что я ее балую.
Мистрис Теливер была, что называется, доброго нрава; еще грудным ребенком, никогда она не плакала, разве только от голода, и с самой колыбели осталась здоровою, полною и немного туповатою блондинкою; короче: в отношении красоты и любезности, это был цветок в семействе. Но молоко и кротость не улучшаются от долгого хранения; и когда они немножко прокиснут, молодые желудки не переваривают их. Часто я спрашивал себя: сохраняли ли эти белесоватые мадонны Рафаэля с несколько глуповатым выражением свою невозмутимую кротость, когда подрастали их сильные ребята? Я думаю, нередко вырывались у них слабые упреки и они становились более и более раздражительными, когда эти упреки не имели своего действия.
Джентльмен в широком белом галстуке и жабо, который пьет так любезно грог с своим добрым другом Теливер, есть истинно мистер Райлэ, господин с восковым цветом лица, жирными руками, слишком хорошо воспитанный для акциона ста и оценщика, но довольно великодушный с своими простыми, гостеприимными деревенскими знакомыми, которых он называл людьми Старого Завета.
Разговор остановился. Мистер Теливер не без особенной причины удержался от повторение в седьмой раз, как ловко Райлэ осадил Дикса, как Уокему натянули нос раз в жизни; теперь, когда дело с плотиною было порешено третейским присуждением, и что не было бы вовсе и спору о высоте воды, если б все были людьми порядочными, и старый Гари (Черт.) не создавал бы адвокатов; Мистер Теливер во всех отношениях держался старинных мнений, по преданию, перешедших от дедов; в одном или двух пунктах он доверял своему собственному разумению и дошел до некоторых очень проблематических заключений, между прочим, что крысы – хлебный червь и адвокаты были твореньями старого Гари. К-несчастью, некому было сказать ему, что это был тайный манихеизм, иначе он, может быть, увидел бы свое заблуждение. Но сегодня, очевидно, доброе начало торжествовало. Мистер Теливер сделал себе грог покрепче обыкновенного и для человека, у которого, можно было подумать, лежало в банке несколько сотен фунтов стерлингов без употребления; он был, следовательно, неосторожен, высказывая свое высокое удивление к талантам своего приятеля.
Но плотина была такой предмет для разговора, который можно было остановить на время и потом приняться за него на том же самом пункте; а вы знаете, мистера Теливера занимал еще другой вопрос, о котором ему нужно было посоветоваться с Райлэ. Но этой-то особенной причине он замолчал на короткое время, за последним глотком и, в размышлении, начал потирать свои колени. Он не был способен к быстрым переходам. «Свет этот такая запутанная штука» говаривал он: «погонишь телегу, со спехом, как раз опрокинешь ее на повороте». Мистер Райлэ, между тем, не обнаруживал нетерпение. Зачем? Даже Готспер (Генрих Перси Готспер, одно из действующих лиц в первой части «Короля Генриха IV» трагедии Шекспира.), можно полагать, вероятно, сидел бы терпеливо в своих туфлях у светлого огонька, набивая нос табаком и потягивая даровой грог.
– Сидит у меня одна вещь в голове… – сказал наконец мистер Теливер несколько тише обыкновенного, повернув голову и смотря пристально на своего собеседника.
– А! – сказал мистер Райлэ с тоном кроткого участия.
Это был человек с тяжелыми восковыми веками и высокими бронями, который всегда смотрел одинаково, при всевозможных обстоятельствах. Эта неподвижность лица и привычка нюхать табак перед каждым ответом совершенно придавали ему характер оракула в глазах мистера Теливера.
– Это такая особенная вещь, продолжал он: – про моего мальчика Тома.
При звуке этого имени Магги, сидевшая на низенькой скамеечке, у огня, с большою книгою на коленях, отряхнула назад свои густые волосы и посмотрела с любопытством. Немногие звуки пробудили бы Магги, когда она задумывалась над своею книгою; но имя Тома в этом случае действовало не хуже самого пронзительного свистка: в одну минуту она была настороже со своими блестящими глазами, как шотландская такса, подозревавшая беду и решившаяся, во всяком случае, броситься на каждого, кто грозит этою бедою Тому.
– Видите, надо мне поместить его в новую школу к Иванову дню, – сказал мистер Теливер: – в Благовещение он оставляет академию. Пусть его погуляет три месяца, но потом я хочу его отправить в хорошую, что называется, школу, где из него сделают ученого.
– Да, – сказал мистер Райлэ: – никакие выгоды не сравнятся с хорошим воспитанием. Не то, прибавил он с вежливым намеком: – не то, чтоб человек не мог быть отличным мельником, или фермером и ловким, разумным малым в торговле без помощи науки.
– Я с вами согласен, – сказал мистер Теливер, подмигивая и покачивая головою на одну сторону. – Но дело в том, что я не хочу видеть Тома мельником и фермером: мне это не по нраву. Помилуйте, сделаю я его мельником и фермером – он и будет только выжидать, как бы поскорее забрать в свои руки мельницу и землю, да намекать мне, что мне уже пора отдыхать и думать о смерти! Нет, нет, видал я это довольно на других сыновьях. Сниму свой кафтан, когда впрямь придется залечь в могилу. Тому я дам воспитание да устрою для него дело, чтоб он сам свил себе гнездо, а не выживал бы меня из моего. Довольно будет с него, если оно ему достанется, когда я умру. Не позволю себя кормить с ложечки, пока зубы целы.
Очевидно, это была чувствительная струна у мистера Теливера, и сила, придавшая необыкновенную быстроту и выражение его речи, еще обнаруживалась, в продолжение нескольких минут, в грозном покачивании головы и в порывистых «нет, нет», которыми, заключилось его ворчанье.
Магги пристально следила за этими признаками гнева, которые задевали ее за живое. Очевидно, подозревали, что Том был способен выгнать своего отца и опозорить себя пороками. Этого уже невозможно было вынести; Магги спрыгнула с своей скамейки, забыв про свою тяжелую книгу, которая с шумом упала у камина, и, подойдя между коленями отца, – сказала, плача от негодование:
– Отец, Том никогда не будет вам худым сыном – я знаю, что он не будет.
Мистрис Теливер не было в комнате (она смотрела за приготовлением ужина), и сердце мистера Теливера было тронуто; Магги, поэтому, никто не бранил за книгу. Мистер Райдэ спокойно поднял ее и стал рассматривать, между тем, как отец хохотал с некоторым выражением нежности на его суровом лице и ласково трепал свою девочку по спине, держа ее за руки между коленями.
– Как, нельзя худо говорить про Тома? Э!.. – сказал мистер Теливер, смотря на Магги прищуренными глазами, потом обращаясь к мистеру Райлэ, он прибавил тихим голосом, как будто Магги не могла расслушать:
– Она пони мает, как нельзя лучше все, о чем говорят. Послушали бы вы, как она читает: так и режет, будто все знает наперед, и всегда за своею книгою. Нехорошо, нехорошо, продолжал мистер Теливер печально, сдерживая эту предосудительную, по его мнению, гордость: – женщине не для чего быть такой способной: не доведет это до добра – я уверен. Помилуй Господи! здесь гордость снова взяла свое: она читает книги и пони мает их лучше многих больших.
Щеки Магги зарделись от волнения. Она думала: теперь мистер Райлэ почувствует к ней уважение; очевидно, до сих пор, он не обращал на нее никакого внимания.
Мистер Райлэ перевертывал страницы книга; она ничего не могла прочесть на его лице с высокими бровями; но вот он посмотрел на нее и сказал:
– Пожалуйте-ка, скажите мне что-нибудь про эту книгу; вот и картинки: что они представляют, рассказывайте.
Магги, покраснев до ушей подошла, однако ж, без принуждения подошла к мистеру Райлэ и взглянула на книгу: потом, с жадностью схватив ее за угол и отряхнув назад свою гриву, она – сказала:
– О! я расскажу вам, что здесь представлено. Это ужасная картинка – неправда ли? Но меня так и тянет к ней. Это – старуха в воде – колдунья, ее бросили в воду, чтоб узнать колдунья ли она; поплывет она – колдунья, а потонет и умрет – ну, так она невинна и просто себе бедная, полоумная старуха. Но какая же ей от того будет польза, если она потонет? Разве, я полагаю, она пойдет на небо и Бог вознаградит ее. А этот ужасный кузнец, который стоит подбоченившись и хохочет – о! неправда, ли какой он урод? Я вам скажу, кто он такой. Это на самом деле черт (голос Магги сделался громче и выразительнее), а не кузнец; потому что черт принимает форму злых людей и ходит везде и наущает людей делать худое, и чаще всего является он в форме худого человека, потому, знаете, если б люди видели, что он черт, так они убежали бы от него и он не мог бы заставить их делать, что ему угодно.
Мистер Теливер внимал с немым удивлением объяснению Магги.
– Что это за книга? – воскликнул он, наконец.
– История черта Даниэля Дефо, книга совсем не для ребенка, – сказал мистер Райлэ. – Как она попалась между вашими книгами. Теливер?
Магги, казалось, была огорчена и обескуражена.
– Это одна из книг, – сказал ее отец: – которые я купил на распродаже вещей Портриджа. Все они были в одинаковых переплетах; переплет, видите, хороший: я и думал все это книга хорошие. Между ними вот «Благочестивая жизнь и смерть Иеремии Тейлора»; я читаю ее часто по воскресеньям (мистер Теливер чувствовал некоторую привязанность к этому великому писателю, потому что его имя было Иеремия). Там их много; большая часть проповеди, я полагаю; но у всех у них переплет одинаковый, я и думал, что все они по одному образцу. Но, видно, по наружности судить нельзя. Такой это, право, мудреный свет!
– Ну, – сказал мистер Райлэ покровительствующим тоном, гладя Магги по голове: – советую вам отложить в сторону историю черта да читать какую-нибудь хорошую книгу. Разве нет у вас книг получше?
– О, да, – сказала Магги, оживленная несколько желанием доказать разнообразие своей начитанности: – я знаю, что эту книгу нехорошо читать; но я люблю картинки, и сама из моей головы придумываю к ним истории. А у меня есть еще эзоповы басни, книжка про кенгуру и разные разности, «Похождение Странника»…
– А вот прекрасная книга! – сказал мистер Райлэ, – лучше ее и не найдете.
– Да, но в ней также много говорится про черта, – сказала Магги с торжеством. – Я покажу вам его изображение в его настоящем виде, как сражался он с христианином.
Магги в одну минуту побежала в угол, вспрыгнула на стул, достала из маленького шкафчика с Книгами старый, затасканный экземпляр Беньяна, который сейчас же открылся, без дальнейшего искание на желаемой картонке.
– Вот он! – сказала она, возвращаясь к мистеру Райлэ. – Том мне его раскрасил, когда он был дома, на праздниках. Вы видите: тело все черное, а глаза красные, как огонь, потому что внутри он весь из огня, который так светится в глазах его.
– Ступай, ступай! – сказал сердито мистер Телннер, которому уже не нравились эти свободные замечание о наружности существа довольно могущественного, чтоб создать адвокатов: – закрой книгу и довольно этой болтовни. Так я и думал: ребенок добру не научится из этих книг. Ступай, ступай! посмотри, что делает мать?
Магги закрыла сейчас же книгу, чувствуя упрек, но, не желая идти за матерью, она поместилась в темном углу за креслом отца и принялась нянчить куклу, к которой она чувствовала необыкновенную нежность в отсутствие Тома, и, пренебрегая ее туалетом, осыпала ее такими жаркими поцелуями, что ее восковые щеки были очень нездорового цвета лица.
– Слышали вы что-нибудь подобное? – сказал мистер Теливер, когда Maгги удалилась. – Жаль только, что она не мальчик, да она была бы по плечу любому адвокату. Удивительная вещь! Здесь он понизил свой голос. – Я выбрал мать; потому что она была не слишком остра и, так себе, хорошенькая бабенка, я из семьи хозяйственной; выбрал-то я ее между сестрами нарочно, потому что она была туповата. Я не таковский, чтоб мне указывали в моем собственном доме. Но видите, если сам мужик с головою, так и не знаешь кому эта голова достанется, и добрая, простая баба народит вам мальчиков-болванов да вострух-девчонок, как будто свет пошел наизворот. Необыкновенно-мудреная это вещь!
Серьезность изменила мистеру Райлэ, и он затрясся несколько, набивая себе нос табаком, прежде, нежели он мог выговорить.
– Но, ведь, ваш малый не глуп: я видел его, как я был здесь в последний раз, он так еще славно справлял себе удочку…
– Пожалуй, он не глуп, знает и поле; есть у него и здравый смысл; вещи у него не валятся из рук. Язык-то у него, видите, не остер, читает плохо; книг терпеть не может и пишет, говорят мне, неправильно, а уж как дик при чужих! и никогда не услышите вы от него такого острого слова, как от этой девочки. Теперь, хочу я послать его в такую школу, где бы развязали ему язык да сделали бы из него лихого малого. Хочу, чтоб мой сын был под стать этим удальцам, которые обогнали меня со своим учением. Не то, чтоб я не видал дела и не сумел отстоять своего, если б мир остался таким, каким создал его Бог; но все вещи так перевернулись и зовут их такими неразумными словами, которые вовсе и не похожи на них, что я право часто и очень часто попадаюсь впросак. Все таким вьюном извивается, что чем вы прямее, тем мудренее оно кажемся вам.
Мистер Теливер выпил глоток, медленно проглотил его и печально покачал головою, как будто представляя собою истину, что совершенно-здоровый рассудок плохо уживается в этом безумном свете.
– Вы совершенно в этом справедливы, Теливер, – сказал мистер Райлэ. – Лучше истратить сотню или две на воспитание вашего сына, нежели их оставить ему в вашем завещании. Я знаю, будь у меня сын, я старался бы сделать для него то же самое, хотя – Богу известно, Теливер – я не имею вашего наличного капитала; у меня дом полон дочерей.
– Теперь, с вашего позволение, вы знаете школу, которая придется именно для моего Тома, – сказал мистер Теливер, нисколько не смущаясь симпатиею к мистеру Райлэ в недостаточности его наличного капитала.
Мистер Райлэ понюхал табаку, оставляя мистера Теливера в недоумении своим молчанием прежде, нежели он сказал:
– Я знаю удивительный случай для человека, с деньгами, как вы, Теливер. Дело в том: я не посоветую ни одному моему приятелю отдать своего сына в настоящую школу, если есть средства выбрать что-нибудь получше. Если кто хочет доставить своему сыну высшее образование и воспитание, и в таком месте, где он был бы товарищем своего учителя, а учитель этот – молодец первой рули, то я знаю такого человека. Я этого случаю не назову каждому; я не думаю, чтоб каждый успел и добиться его, если б попробовал; но вам-то я скажу про него, мистер Теливер, между нами.
Пристальный и испытующий взгляд, с которым мистер Теливер наблюдал лицо своего приятеля, горел любопытством.
– Ну, послушаем теперь, – сказал он, располагаясь в своем кресле с снисходительным видом человека, которого удостаивают каким-нибудь важным сообщением.
– Он оксфордский молодец, – сказал мистер Райлэ назидательно, закрывая рот и смотря на мистера Теливера, чтоб подметить действие этого интересного известия.
– Как, священник! – сказал мистер Теливер сомнительно.
– Да, и магистр. Епископ, я слышал, высокого о нем мнение: как же, епископ дал еще ему место.
– А? – сказал мистер Теливер, которому все казалось удивительным в этих незнакомых ему вещах. – Да что же ему в Томе?
– Как что? дело в том: он охотник учить и желал бы продолжать свои ученые занятия; а священнику, с его приходскими обязанностями, мало для этого случая. Он ищет взять к себе одного или двух мальчиков, чтоб даром у него не пропадало время. Мальчики-то будут у него как родные; лучше для них и придумать нельзя, да и всегда на глазах у Стеллинга.
– Думаете вы, будут мальчику давать пудинг два раза? – сказала мистрис Теливер, занявшая снова свое место. – Такого еще охотника до пудингов и не бывало: да мальчик-то и растет: ведь страшно подумать, если станут его морить с голоду.
– А какую плату он потребует? – сказал мистер Теливер, который чуял, что услуга этого удивительного магистра будет стоить высокой цены.
– Пожалуй, я знаю священника, который просит полтораста за своих младших воспитанников; и этого человека сравнить нельзя с Стеллингом. «Я знаю, один большой человек в Оксфорде (говорил Стеллинг) мог бы добиться высших ученых звании, если б он захотел; но университетские почести не прельщают его; он человек спокойный – шума не любит».
– Ах, оно и лучше, гораздо лучше, – сказал мистер Теливер: – да полтораста – цена необыкновенная. Я никогда и не думал дать столько.
– Хорошее воспитание, позвольте мне сказать вам, Теливер – за эту цену просто даром; но Стеллинг очень умерен в своих условиях: он человек нежадный. Я не сомневаюсь, за вашего мальчика, он возьмет сто; а за такую цену не достанете другого священника. Хотите, я напишу об этом?
Мистер Теливер потирал свои колени и смотрел, в размышлении, на ковер.
– Да он, может быть, холостяк, – заметила мистрис Теливер в промежутке: – я плохого мнение об экономках. Вот, у моего брата (он уже давно отправился) была экономка; что ж? из лучшей перины она вынула половину пуха да и спустила его на сторону. А уж сколько она потаскала белья, так уж я, право, и не умею вам и сказать! Звали ее Стот. Сердце мое не потерпит, чтоб отправить Тома туда, где есть экономка, и надеюсь и вы, мистер Теливер, не захотите этого.
– На этот счет вы можете быть спокойны, мистрис Теливер, – сказал мистер Райлэ. – Стеллинг женат на хорошенькой, добренькой бабочке; лучшей жены никому пожелать нельзя; добрее души не встретите на свете: я знаю хорошо ее семейство. У нее такой же цвет лица, как у вас, и ваши светлые, кудрявые волосы; она из хорошей семьи в Медпорте; и не всякое предложение было бы там принято. Да этаких людей, как Стеллинг, не встречаете же вы каждый день: он человек разборчивый и не бросится на всякое знакомство. Впрочем, я думаю, он не станет противиться, чтоб взять вашего сына. Я думаю, он не станет противиться, если я ему представлю.
– Не знаю, что может он иметь против мальчика, – сказала мистрис Теливер с оскорбительным самолюбием матери. – Кожа у него такая здоровая и свежая, хоть кому пожелать.
– Но одна вещь пришла мне теперь на мысль, – сказал мистер Теливер, поворачивая голову на сторону и посматривая на мистера Райлэ, после продолжительного созерцание ковра: – не слишком ли учен священник, чтоб образовать из мальчика делового человека? Я того мнение о попах: ученость их так глубока, что ее и не завидишь; я не этого хочу для Тома. Я хочу, чтоб он знал цифирю, писал, как по-печатному, дело бы разом увидел, да знал бы, что у людей-то на уме, да как передать вещь словами, к которым привязаться нельзя – вот это-то дело особенное! заключил мистер Теливер, покачивая головою: – чтоб передать человеку, что вы думаете, не платя за то.
– Ах, мой любезный Теливер! – сказал мистер Райлэ: – вы совершенно ошибочно судите о духовенстве. Все лучшие учители из духовных; а которые не из духовных, так это уж дрянь.
– Да, в роде Якобса, в академии, прервал мистер Теливер.
– Разумеется, люди, которым не удалось в других занятиях. Теперь, священник – джентльмен и по занятию и по воспитанию и, кроме того, он знает, как образовать основательно мальчика и приготовить его так, чтоб он мог с честью выступить на какое угодно поприще. Конечно, есть священники, которые только люди книжные; но, положитесь на меня, Стеллинг не из таких: у него глаза на все открыты, позвольте мне вам сказать. Намекните ему только – и того довольно. Теперь вы – заметили про вычисление; скажите только Стеллингу: «Я хочу, чтоб мой сын был совершенным арифметчиком», а остальное можете ему предоставить.
Мистер Райлэ остановился на минуту, между тем, мистер Теливер, совершенно-убежденный в достоинстве духовного наставничества, готовился внутренне, как он скажет мистеру Стеллингу: «Хочу, чтоб мой сын знал арифметику».
– Видите, мой любезный Теливер, продолжал мистер Райлэ: – когда вы имеете дело с совершенно-воспитанным человеком, каков Стеллинг, он возьмется учить, чему хотите. Если работник знает, как владеть своим инструментом, то он сделает одинаково хорошо и раму, и дверь.
– Что правда, то правда, – сказал мистер Теливер, окончательно убежденный, что духовные должны быть лучшие учители.
– Пожалуй, я скажу вам, что я сделаю для вас, объявил мистер Райлэ: – это я сделаю не для всякого. Я повидаюсь с тестем Стеллинга, или напишу ему несколько строчек, когда вернусь в Брассиг, и скажу, что вы желаете поместить своего мальчика к его зятю. Стеллинг напишет вам тогда и изложит свои условия.
– Да ведь это еще не к спеху – не так ли? – сказала мистрис Теливер: – надеюсь, мистер Теливер, вы не пожелаете, чтоб Том поступил в свою новую школу прежде Иванова дня. Он начал в академии с Благовещения: видите, много вышло из этого добра.
– Эй, Бэсси! не вари пива на Михайлов-день из худого солода: плохой выйдет запас, – сказал мистер Теливер, подмигивая и улыбаясь мистеру Райлэ с естественною гордостью человека, которого милая супруга была заметно ниже его по уму. – Но что правда, то правда: время еще терпит. Здесь вы напали на дело, Бэсси.
– А лучше не откладывать бы далеко, – сказал мистер Райлэ спокойно. – Стеллинг может получить предложение от других; а я знаю, он не возьмет более двух или трех нахлебников, да и то едва ли. Будь я на вашем месте, я бы разом сговорился с Стеллингом. Нет необходимости отдавать мальчика прежде Иванова-дня, но я был бы спокоен и уверен, что никто не забежит прежде меня.
– А что ж, и то правда, – сказал мистер Теливер.
– Отец, перебила Магги, которая незаметно подошла к локтю отца и слушала с разинутым ртом, держа вверх ногами свою куклу и придавливая ее нос о кресло: – отец, а далеко это, куда отдадут Тома? Поедем ли мы когда-нибудь повидаться с ним?
– Не знаю, моя девочка, – сказал отец нежно. – Спроси мистера Райлэ: он знает.
Магги вдруг повернулась к мистеру Райлэ и сказала:
– Как далеко это, сэр?
– О, очень далеко! – ответил тот джентльмен, который был того мнение, что с детьми всегда должно говорить шутя, если только они Благонравные дети. – Вам придется запастись семимильными сапогами, чтоб попасть к нему.
– Это пустяки! – сказала Магги, надменно встряхивая головой и отвертываясь, со слезами на глазах.
Она стала не любить мистера Райлэ: очевидно, он считал ее пустою, глупенькою девочкой.
– Перестаньте, Магги, постыдились бы расспрашивать и тараторить, – сказала мать. – Пойдите, сядьте на вашу скамеечку, да молчите. Но, прибавила мистрис Теливер, которой опасения были также возбуждены: – так ли это далеко, чтоб я сама не могла стирать и чинить его белье?
– Всего миль пятнадцать, – сказал мистер Райлэ. – Вы спокойно можете туда съездить и вернуться в один день. Да и Стеллинг человек радушный, приятный; он будет рад, если вы у него останетесь.
– Да для белья-то, я думаю, это слишком далеко, – сказала мистрис Теливер печально.
Появление ужина кстати отложило это затруднение и избавило мистера Райля от труда придумывать для него какое-нибудь решение; а этот труд он непременно взял бы на себя, потому что, как вы видите, он был человек очень обязательный. И действительно, он дал себе труд отрекомендовать мистера Стеллинга своему другу Теливеру, но не ожидал себе от того никакой положительно-определенной выгоды, хотя некоторые легкие признаки могли бы обмануть чересчур остроумного наблюдателя. Ничто так часто не вводит нас в заблуждение, как остроумие, если да нападет оно не на тот след; остроумие, убежденное, что люди действуют и говорят из каких-то особенных побуждений, всегда имея в виду предположенную цель, Конечно, даром тратит свои силы в этой воображаемой игре. Интригующая жадность, глубоко-задуманные планы, чтоб достичь эгоистической цели, изобилуют только на сцене театров. Многие из наших собратий неповинны в них, потому что они требуют слишком напряженного действия ума. Легко напакостить своему ближнему и без такого труда: мы часто это можем делать, лениво поддакивая, лениво недоговаривая, тривиальною ложью, в которой мы сами не можем дать отчета, мелким мошенничеством, примиряемым мелкою расточительностью, неловкою лестью и топорными намеками. Большая часть нас побирается в этом случае насущным хлебом, чтоб удовлетворить небольшому кружку непосредственных желаний; мы бросаемся на первый кусок, чтоб насытить это голодное отродье, и редко думаем о сохранении семян, или об урожае следующего года.
Мистер Райлэ был человек деловой и неравнодушный к своим интересам, но он также был более под влиянием мелких побуждений, нежели дальновидных планов. Он не имел никакой сделки с его преподобием Вальтером Стеллингом, напротив, он очень мало знал этого магистра, и каковы были его способности: может быть, недовольно, чтоб так горячо рекомендовать его своему другу Теливеру. Но он полагал, что мистер Стеллинг был отличный классик; ему это – сказал Гадсби; а двоюродный брат Гадсби был наставником в Оксфорде; мнение его имело, следовательно, лучшее основание, нежели даже его собственное наблюдение, потому что, хотя мистер Райлэ и получил классическую полировку в медпортской гимназии и знал латынь вообще, но его пони мание латыни в частности было очень недостаточно. Нет сомнение, соприкасание с «de Senectute» и четвертою книгою Энеиды, в отроческие годы оставило некоторый аромат; но его нельзя было уже признать за аромат классический: он только еще высказывался в высшей окончательности и особенной силе аукционирного стиля. Потом Стеллинг был оксфордский молодец; а люди оксфордские бывают всегда… нет, нет! это кембриджцы бывают всегда хорошими математиками. Но человек, получивший университетское образование, Конечно, может учить всему, чему хотите; особенно же такой человек, как Стеллинг, который – сказал речь на политическом обеде в Медпорте, и так мастерски, что все говорили: «этот зять Тимпсона удалой малый!» От медпортского уроженца, жившего еще в приходе св. Урсулы, должно было ожидать, что он не пропустит случая сделать одолжение зятю Тимпсона, потому что Тимпсон был человек полезный и с влиянием в приходе; всегда у него было много дела, которое он умел передать в хорошие руки. Мистер Райлэ любил таких людей, оставя даже в стороне деньги, которые, Благодаря их здравому суждению, попадали из карманов менее достойных в его собственные; и ему было бы приятно сказать Тимпсону, возвратясь домой: «Я заручил хорошего воспитанника вашему зятю».
У Тимпсона было также много дочерей; мистер Райлэ сочувствовал ему: кроме того, лицо Луизы Тимпсон, с ее светлыми локонами было таким знакомым ему предметом: в продолжение пятнадцати лет каждое воскресенье он видел его в церкви над дубовою скамьею, что, естественно, ее муж должен быть хорошим наставником. Наконец, мистер Райлэ не знал и другого учителя, которого он мог бы рекомендовать предпочтительно: отчего же не рекомендовать Стеллинга? Его приятель, Теливер, спрашивал у него совета: это так неприятно, в дружеских отношениях, сказать, что вы не можете дать никакого совета. А если вы даете совет, то это должно делать с видом убеждение и совершенного знание дела. Мнение делается вашим собственным, когда вы произносите его, и, естественно, вы увлекаетесь им. Таким-образом, мистер Райлэ, зная, что худого ничего не было назвать Стеллинга и, желая ему добра, отрекомендовал его; но потом он стал думать уже с восторгом про человека, отрекомендованного им, и проникся скоро таким горячим интересом к предмету, что если б мистер Теливер, в заключение, отказался отдать Тома Стеллингу, то мистер Райлэ стал бы считать своего друга Старого Завета ослино-упрямым малым.
Если вы станете сильно порицать мистера Райлэ, зачем он рекомендовал на таких шатких основаниях, то я должен вам сказать, что вы слишком строго к нему. Почему требовать, чтоб аукционист и оценщик, тридцать лет назад забывший свою школьную латынь, был гораздо совестливее многих ученых джентльменов, даже при настоящих успехах морали?
Кроме того, человек, у которого есть лимфа доброты, едва ли может удержаться, чтоб не сделать доброго дела; а нельзя же в одно время быть добрым для всех. Природа сама иногда помещает очень неприятного паразита на животном, к которому она, впрочем, не чувствует особенной неприязни. Что ж? мы удивляемся ее заботливости о паразите. Если б мистер Райлэ отказался рекомендовать, не имея на то достаточного основание, то он не доставил бы Стеллингу выгодного воспитанника; а для преподобного джентльмена это было бы не вовсе приятно. Подумайте также, что он лишил бы себя всех этих приятностей: быть в дружбе с Тимпсоном, дать совет, когда у него спрашивали, внушить своему приятелю Теливеру большое уважение к себе, сказать что-нибудь и сказать это назидательно, и тысячи других неуловимых элементов, которые, в соединении с теплотою камина и грога, примиряли мистера Райлэ с его совестливостью на этот случай.
Магги была в отчаянии, что отец ее не взял с собою в кабриолете, когда, он поехал за Томом. «Погода была слишком дождлива (говорила мистрис Теливер), чтоб девочке ехать в своей нарядной шляпе». Магги была совершенно противного мнение и, вследствие этого различие во взгляде, когда мать принялась расчесывать ее упрямые волосы, Магги вдруг вырвалась у нее из рук и окунула свои волосы в возле стоявший таз с водою, с мстительною решимостью, чтоб в этот день, по крайней мере, не было локонов.
– Магги, Магги! – воскликнула тучная и беспомощная мистрис Теливер, со щетками на коленях: – что из вас выйдет? только такая вы негодная! Скажу вашей тетке Глег и вашей тетке Пулет, когда они приедут, на будущей неделе, чтоб они не любили вас. О, Боже мой, Боже мой! посмотрите, ваш чистый передник, ведь он мокр сверху донизу. Люди скажут, что это в наказание мне послано такое дитя; подумают я сделала какое-нибудь зло.
Прежде нежели эти упреки кончились, Магги была уже далеко и пробиралась себе в большой мезонин, находившийся под самою старинною, остроконечною кровлею, отряхая воду с своих черных волос, как шотландская такса, вырвавшаяся из ванны. Этот мезонин был любимым убежищем Магги в дождливые дня, когда погода была не слишком холодна; здесь рассевала она свои неудовольствия, разговаривала вслух с полами и полками, проточенными червями, и темными балками, увешанными паутиною, и здесь держала она фетиша, на котором вымещала все свои несчастья. Это было туловище большой деревянной куклы, которая некогда сверкала круглейшими глазами, блиставшими над румянейшими щеками; но теперь она была страшно обезображена от продолжительного, безвинного страдания. Три гвоздя, вбитые в голову, напоминали столько же кризисов в продолжение девяти лет земной борьбы Магги; такое роскошное мщение подсказала ей картинка в старинной Библии, изображавшая Иоиль, убивавшую Сисару. Последний гвоздь был вбит с особенно-свирепым ударом, потому что фетиш при этом случае представлял тетку Глег. Но тут же Магги подумала, если она вколотит много гвоздей, то ей трудно будет себе представить, что голове больно, когда она бьет ее об стену, или утешать ее, прикладывать припарки, когда ее собственное бешенство унималось; а тетку Глег можно было пожалеть, когда она была очень побита, совершенно унижена и просила прощение у своей племянницы. С тех пор она более не вбивала гвоздей; она тешила себя, попеременно царапая и колотя деревянную голову о шершавые кирпичные трубы, которые подпирали кровлю. Вот чем занималась она в это утро, прибежав в мезонин, рыдая все время от бешенства, подавившего всякое сознание, даже воспоминание о неудовольствии, вызвавшем его. Наконец рыдание становились тише; она била куклу уже не с таким ожесточением; вдруг солнечный луч засветил через проволочную решетку на полках, проточенных червями; она бросила фетиша и побежала к окошку. Действительно, солнце показалось; шум мельницы опять раздавался так весело; дверь в житницу была открытою, и Ян, белая такса с коричневыми пятнами, заложив одно ухо назад, бегала и нюхала, как бы ища своего товарища. Устоять против этого не было возможности, Магги отряхнула свои волосы назад и побежала вниз, схватила свою шляпку, не надевая ее, заглянула в комнату и потом бросилась в коридор, чтоб не встретить своей матери; в минуту она была на дворе, вертясь как Пифия и распевая: «Ян, Ян! Том скоро будет домой!» между тем Ян прыгал и лаял вокруг нее, как будто говоря: «если нужен шум, так я на то собака-мастер».
– Ей-ей, мисс, этак у вас закружится голова, и вы упадете в грязь, – сказал Лука, главный мельник, широкоплечий мужик, лет сорока, с черными глазами и черноволосый, посыпанный мукою, как медвежье ушко.
Магии остановилась и – сказала, слегка пошатываясь:
– О! у меня от этого голова не кружится, Лука. Можно мне с вами пойти на мельницу?
Магги любила блуждать по широкому простору мельницы и часто выходила оттуда совершенно-напудренная тончайшею мукою, отчего ее темные глаза сверкали новым огнем. Резкое дребезжание, безостановочное движение больших жерновов наполняли ее таинственным, сладким ужасом, который мы чувствуем в присутствии неудержимой силы; мука, постоянно-сыплющаяся – тонкий, белый порошок, смягчающий поверхности всех предметов, придающий даже самой паутине вид фантастических кружев, чистый, сладкий запах крупы – все это заставляло Магги думать, что мельница образовала сама по себе отдельный мир среди ее ежедневной жизни. Особенно пауки были предметом ее размышлений. Она спрашивала себя: имели ли они родственников за стенами мельницы, потому что, в таком случае, их семейные сношение были сопряжены с большими трудностями – жирный, мучнистый паук, привыкший глотать свою муху, совершенно обвалянную в муке, должен был чувствовать лишение, когда его двоюродный брат угощал Ого мухами naturel, и пауки-дамы, вероятно, находили очень неприличными туалеты своих подруг. Но более всего нравился ей верхний этаж мельницы – хлебный закром, где всегда находились огромные кучи зерна, на которые она могла садиться и скатываться с них. Она обыкновенно забавлялась таким образом, разговаривая с Лукою, с которым она была очень сообщительна, желая, чтоб он был также хорошего мнение об ее смышлености, как и ее отец.
Может быть, она считала необходимым внушить ему особенное уважение к себе при настоящем случае, потому что, скатываясь с кучи зерна, возле которой он чем-то занимался, она – сказала ему пронзительным голосом, каким обыкновению разговаривают на мельнице:
– Я думаю, вы никогда никаких книг не читали, кроме Библии, не правда ли, Лука?
– Да, мисс; да и ту нечасто, – сказал Лука с большою откровенностью. – Плохой я читальщик.
– Ну, а если я вам дам, Лука, какую-нибудь из моих книг? У меня нет очень хорошеньких книжек, которые было бы вам легко читать; есть у меня «Путешествие по Европе Пега»: там все написано про разные народы, которые живут на свете; а не поймете вы печатного, так вам помогут картинки: по ним вы увидите, как одеваются разные люди и что они делают. Там представлены голландцы, такие жирные, с трубками – вы знаете, и один сидит на бочонке.
– Нет, мисс, худого я мнение о голландцах. Мало добра и знать про них.
– Да, веда, они наши ближние, Лука. Мы должны знать про наших ближних.
– Не совсем-то ближние, я полагаю, мисс. Все, что я знаю – мои прежний хозяин, а он человек бывалый, говаривал: «будь я голландец, если да я посею пшеницу, не просолив ее»; а, ведь, это все равно, как бы он сказал, что голландец дурак, или около того. Нет, нет, не стану мучить себя вашими голландцами. Довольно дураков, довольно и мошенников на свете, нечего ходить за ними в книги.
– Пожалуй, – сказала Магги, несколько озадаченная решительным мнением Луки о голландцах: – может быть, вам лучше понравится Оживленная природа – это не про голландцев, знаете, а про слонов, кенгуру, выхухоль, летающих рыб и птицу, которая сидит на хвосте… забыла как ее звать. Знаете, ведь есть страны, где все живут эти твари вместо лошадей и коров. Хотите, Лука, про них узнать?
– Нет мисс, мое дело держать счет муке, да зерну; не справлюсь я с работой, если буду знать столько вещей. Это людей до виселицы доводит, когда знают они все, кроме того, чем им хлеб промышлять. Да и все это сказки они печатают в книгах, я полагаю; на волос же правды нет в печатных листах, что люди продают на улицах.
– Да вы, Лука, похожи на брата моего Тома, – сказала Магги, желая дать приятный оборот разговору. – Том не охотник также читать. Я так люблю Тома, Лука, более, нежели кого-нибудь на свете. Когда он вырастет, я буду у него хозяйничать в доме, и мы завсегда будем жить вместе. Но, я думаю, Том не глуп, хоть и не любит он книг: он делает такие славные хлыстики и домики для кроликов.
– А! – сказал Лука: – будет очень ему досадно, что все кролики переколели.
– Околели! – закричала Магги, вскочив с кучи зерна. – О, любезный Лука! как, оба: и вислоухий и пятноватенький, на которых Том потратил все свои деньги?
– Околели, как кроты, – сказал Лука, заимствуя свое безошибочное сравнение от трупов, пригвожденных к стене конюшни.
– О, любезный Лука! – сказала Магги жалобным голосом, и крупные слезы катились по ее щекам: – Том поручил мне смотреть за ними, а я и позабыла! Что мне делать?
– Видите, мисс, жили они далеко, в том сарае, и ходить за ними было некому. Я полагаю, мистер Том велел Гари кормить их; а на Гари полагаться нельзя – такая это тварь. Помнит он только про свое брюхо – хоть бы резь-то приключилась у него.
– Ах, Лука! Том мне заказал, чтоб я каждый день помнила про кроликов; да как же я-то могла, когда, знаете, они мне и в голову не приходили? Он будет так сердиться на меня и жалеть своих кроликов; и мне их жаль. О! что мне делать?
– Не печальтесь, мисс, – сказал Лука, утешая ее: – эти вислоухие кролики, глупые твари, пожалуй, они околели бы, если б их и кормили. Тварь не на воле никогда не Благоденствует; да и Бог всемогущий не любит их. Создал он кроликов так, чтоб уши у них лежали назад; а ведь это наперекор ему, если они висят как у борзой собаки. Это наука мистеру Тому, чтоб не покупал он в другой раз таких тварей. Не печальтесь, мисс. Пойдемте-ка со мною домой, к жене? Я ухожу сейчас.
Это приглашение было приятным развлечением для Магги, среди ее печали; слезы ее унялись, когда она бежала возле Луки, к его опрятному домику, стоявшему между яблонями и грушами, у самой речки. Мистрис Могс, жена Луки, была очень приятным знакомством. Ее радушие обильно выражалось в виде патоки с хлебом и, кроме того, она обладала различными художественными произведениями. Магги, действительно, забыла про свое горе, стоя на стуле и рассматривая замечательный ряд картин, изображавших блудного сына в костюме сэра Чарльза Грандисона; только блудный сын, как и должно было ожидать от его худой нравственности, не имел достаточно вкуса и твердости, чтоб обойтись без парика, подобно этому совершенному герою. Но мертвые кролики оставили у ней на уме тяжелое впечатление, и она чувствовала особенное сожаление к судьбе этого слабого юноши, именно глядя на картинку, где он стоял прислонившись к дереву, с бессмысленным выражением на лице, расстегнутыми панталонами и в парике, съехавшем на сторону, между тем, как свиньи, очевидно, иностранной породы, казалось, еще оскорбляли его, весело пожирая желуди.
– Я очень рада, что отец его принял к себе, а вы рады, Лука? – сказала она. – Вы знаете, он раскаялся и не станет опять делать ничего худого.
– Эх, мисс! – сказал Лука: – не будет из него добра, что ни делай с ним отец.
Это была печальная мысль для Магги, и она очень жалела, что последующая история этого юноши осталась недосказанною.
Том должен был приехать рано в полдень; и здесь еще было другое сердце, кроме Магги, которое, когда уже становилось довольно поздно, также с трепетом прислушивалось к стуку колес ожидаемого кабриолета. Мистрис Теливер имела одну страсть – любовь к своему сыну. Наконец, раздался этот стук, послышалось легкое, быстрое катанье колес одноколки; и, несмотря на ветер, разносивший облака и не показывавший ни малейшего уважения ни к локонам, ни к лентам чепчика мистрис Теливер, она вышла за двери и даже оперлась рукою на повинную головку Магги, забывая все огорчение прошедшего утра.
– Вон и он, сладкий мой мальчик! Господи упаси, и без воротничка! Дорогою потерял он его – о! я уверена; вот и разрозненная дюжина.
Мистрис Теливер стояла с открытыми объятиями, Магги прыгала с ноги на ногу, между тем Том сходил с кабриолета и говорил с мужественною твердостью, задерживая нежные ощущение.
– Гало! Ян! как, и ты здесь?
Однако ж он позволил себя целовать довольно охотно; Магги повисла у него на шее и готова была задушить его, между тем, как его серо-голубые глаза обращались на отгороженную лужайку, ягнят и реку, в которой он обещал себе начать удить с завтрашнего же утра. Это был один из тех мальчиков, которые, как грибы растут по всей Англии и которые, двенадцати или тринадцати лет, очень бывают похожи на гусят; это был мальчик с светло-русыми волосами, розовыми щеками, толстыми губами, неопределенным носом и бровями – словом, с такою физиономиею, в которой по-видимому невозможно было отличить ничего, кроме общего детского характера, физиономиею, нисколько непохожею на рожицу бедной Магги, очевидно, отформованную и оттушеванную природою для определенной цели. Но та же самая природа хитро скрывается под видом полной откровенности. Простой человек думает, что он все видит насквозь; а она, между тем, тайком подготавливает опровержение своих же собственных предзнаменований. Под этими обыкновенными детскими физиономиями, которые она по-видимому порабатывает дюжинами, она скрывает самые твердые, непреклонные намерение, самые постоянные, неизменчивые характеры, и черноглазая, беспокойная, горячая девочка в заключение делается страдательным существом в сравнении с этим розовым задатком мужественности, с неопределенными чертами.
– Магги, – сказал Том таинственно, отводя ее в угол, когда мать ушла разбирать сундук и теплая атмосфера гостиной разогрела его после продолжительной езды: – знаешь, что у меня в кармане? и он закачал головою, как бы желая возбудить ее любопытство.
– Нет, – сказала Магги. – Как они отдулись, Том! Что же это: камешки или орехи? Сердце Магги екнуло немного: потому что Том всегда говорил: «с ней охоты нет ему играть в эти игры, она так неловка».
– Камешки! нет; я променял все камешки мальчуганам; а в орехи, глупая, играют только, пока они зелены. Посмотри-ка сюда!
Он что-то вынул до половины из правого кармана.
– Что это такое? – сказала Магги шепотом. – Я только вижу кусочек желтого.
– Что такое… новая… Отгадай, Магги.
– Не могу отгадать, Том, – сказала Магги нетерпеливо.
– Ну, не пыли, а то не скажу, – сказал Том, закладывая руку в карман и смотря решительно.
– Нет, Том, – сказала Магги, умоляющим голосом и схватив его руку, которую он не выпускал из кармана: – я не сержусь, Том, я только терпеть не могу угадывать. Будь ласков, пожалуйста, со мной.
Рука Тома понемногу высвободилась и он сказал:
– Хорошо. Это новая удочка… две новые удочки: одна для тебя, Магги, так-таки для тебя одной. Я не шел в складчину на пряники и лакомства, чтоб накопить денег. Гибсон и Стаунсер дрались со мною за то. А вот и крючки: смотри сюда!.. Послушай, пойдем завтра поутру к круглому пруду удить рыбу. И ты сама будешь ловить свою рыбу, Магги, и насаживать червяка. – А каково веселье?
Магги в ответ обвила руками шею Тома, прижала его к себе и приложила свою щеку к его щеке, не говоря ни слова, между тем, как он медленно развивал лесу, говоря, после некоторого молчание:
– А добрый я брат, что купил тебе удочку? Ведь, знаешь, если б я не захотел, так и не купил бы.
– Да, такой, такой добрый… я так люблю тебя, Том.
Том положил удочку в карман и стал рассматривать крючки, прежде, нежели сказал:
– А ведь товарищи и подрались со мною, зачем я не шел с ними в складчину на лакомства.
– Ах, Боже мой! как бы я желала, Том, чтоб не дрались у вас, в школе. Что ж, и больно тебе было?
– Больно? Нет, – сказал Том, пряча крючки и вынимая ножик; потом он медленно открыл самое большое лезвие, посмотрел на него в размышлении, провел пальцем по нему и прибавил:
– Я подбил Стаунсеру глаз – вот что взял он с меня и хотел еще меня отдуть. В долю идти битьем меня не заставишь.
– О, какой ты храбрый, Том! Ты совершенный Самсон. Если б на меня напал рыкающий лев, я уверена, ты стал бы драться с ним – не правда ли, Том?
– Ну, откуда нападет на тебя лев, глупая? Ведь, львов показывают только в зверинцах.
– Нет; но если б мы были в такой стране, где водятся львы, в Африке, я разумею, где еще так жарко, там львы едят людей. Я покажу тебе книгу, в которой я читала про это.
– Ну, что ж я возьму ружье, да и застрелю его.
– Да если б у тебя не было ружья, мы могли бы пойти гулять, ничего не ожидая, как мы ходим теперь удить рыбу, и вдруг навстречу нам выбежал бы огромный лев, и мы не могли бы от него укрыться: что б ты сделал тогда, Том?
Том помолчал и отвернулся наконец с пренебрежением, сказав:
– Да ведь лев нейдет на нас, так что ж по пустому толковать?
– Но я хотела бы представить себе, как это может быть? – сказала Магги, следуя за ним. – Подумай, что б ты сделал, Том?
– Не приставай, Матти, ты такая глупая! Пойду посмотреть на моих кроликов.
Сердце Магги забилось от страха; она не смела вдруг объявить ему истину, но пошла за удалявшимся Томом в трепетном молчании, думая, как бы передать ему известие, чтоб в то же время смягчить его досаду и гнев, потому что Магги более всего боялась гнева Тома: это был совершенно-особенный гнев, непохожий на ее собственный.
– Том, – сказала она робко, когда они вышли из дверей: – сколько ты дал за твоих кроликов?
– Две полкроны и сикспенс, – сказал Том скоро.
– У меня, я думаю, гораздо более в моем стальном кошельке, наверху. Попрошу мать, чтоб она отдала тебе деньги.
– Зачем? – сказал Том: – мне ненужно твоих денег, глупая! У меня денег гораздо более, нежели у тебя, потому что я мальчик. На Рождество мне всегда дарят по золотому, потому что из меня выйдет человек; а тебе дают только пять шиллингов, потому что ты девочка.
– Оно так, Том; но если мать позволит мне тебе дать две полкроны и сикспенс из моего кошелька, ты можешь купить себе на них еще кроликов.
– Еще кроликов? Мне их не нужно более.
– Том, они околели.
Том вдруг остановился и обернулся к Маггп.
– Так ты забыла кормить их, и Гари забыл также? – сказал он. Краска бросилась ему в лицо на минуту и потом снова пропала. – Я отдую Гари, я сделаю, что его прогонят! Не люблю я тебя, Магги. Не пойдешь ты завтра удить со мною рыбу. Я заказал тебе каждый день присматривать за кроликами.
Он ушел прочь.
– Да, да я забыла… право, я не виновата Том, я так, на себя досадую, – сказала Магги, и слезы полились у ней.
– Ты негодная девочка! – сказал Том строго: – жалею теперь, что купил тебе удочку. Не люблю тебя.
– О, Том, ты такой жестокий! – рыдала Маги: – я бы простила тебе, что б ты ни позабыл – все равно, что б ты ни сделал, я бы тебе простила и любила тебя…
– Да, потому что ты глупа; но я никогда не забываю вещей… я не забываю.
– О, пожалуйста, прости меня, прости меня, Том! сердце мое разорвется, – сказала Магги, дрожа от рыданий и не выпуская руки Тома.
Том вырвался от нее, остановился опять и сказал решительным тоном:
– Слушай, Магги: добрый я тебе брат?
– Да-а-а, – рыдала Магги, судорожно двигая своим подбородком.
– Целые три месяца думал я про твою удочку, хотел купить ее; берег для того деньги, не шел в долю на лакомства, и Стаунсер дрался со мною за то.
– Да-а-а… и я… та-ак лю-юблю тебя Том!
– Но ты негодная девочка. Прошедшие праздники ты слизала краску с моей конфетной коробочки, а позапрошедшие праздники ты оборвала мою удочку, когда я тебя поставил сторожить, и ты прорвала мой змей своей головою.
– Но я сделала это не нарочно, – сказала Магги: – я не могла…
– Вздор, ты могла, – сказал Том: – если б ты думала о том, что делала. Но ты негодная девочка, и завтра ты не пойдешь со мною удить рыбу.
После этого ужасного заключение, Том убежал от Магги к мельнице, чтоб поздороваться с Лукою и пожаловаться ему на Гарри.
Минуту или две Магги стояла неподвижно, только рыдая; потом она повернулась и побежала домой, прямо в мезонин, где она села на пол и прислонила голову к полке, источенной червем, в тяжелом сознании своего несчастья. Том приехал домой: она думала, она будет так счастлива; а теперь он быт так с нею жесток. Могло ли что-нибудь занимать ее, если Том не любил ее? О, он был очень жесток! Не предлагала ли она ему все свои деньги, не сокрушалась ли она перед ним в своей вине? Перед матерью, она знала, что она была виновата; но она никогда и не думала провиниться перед Томом.
– О, он жесток! – кричала Магги, плача навзрыд и находя удовольствие в глухом эхо, раздававшемся в пустом пространстве мезонина. Она и не подумала бить и царапать своего фетиша: она была слишком несчастна, чтоб сердиться.
О! горькие печали детства, когда горе еще так ново и дико, когда надежды еще не окрылились, чтоб перенестись вперед за несколько дней, и время, от лета до лета, кажется неизмеримым.
Магги скоро представилось, что она уже целые часы в мезонине, что было пора чай пить, и что все они пили чай и не думали про нее. Хорошо, так она останется здесь, наверху, и будет себя морить с голоду; спрячется за кадку, проведет всю ночь: они все перепугаются, и Тому будет жаль ее. Так мечтала Магги в гордыни своего сердца, уходя за кадку; но вскоре она опять начала плакать, при мысли, что никто о ней не думает, где она. Если б она пошла теперь к Тому, простил ли бы он ее? Может быть, там встретит она и отца, который возьмет ее сторону. Но ей хотелось, чтоб Том простил ее от любви к ней, а не по отцовскому приказу. Нет, не пойдет она вниз, если Том не придет за него. Такая твердая решимость продолжалась целые пять минут, которые она оставалась за кадкою; но потребность быть любимой – самая сильнейшая потребность в характере Магги – начала бороться с гордостью и скоро победила ее. Она выползла из-за кадки и вдруг послышались быстрые шаги на лестнице.
Том был слишком заинтересован разговором с Лукою, осмотром мельницы, прогулкою на воле, струганьем палочек, так, без особенной цели, а разве потому, что он не строгал их в школе, чтоб не думать о Магги и о действии, которое имел на нее его гнев. Он намерен был ее наказать, и, исполнив эту обязанность, он занялся другими делами, как человек практический. Но когда его позвали к чаю, отец – спросил его:
– А где же девчонка?
И мистрис Теливер почти в то же самое время – сказала:
– Где сестра?
Оба они предполагали, что Магги и Том были вместе целый полдень.
– Не знаю, – сказал Том.
Он не намерен был жаловаться на Магги, хотя был и недоволен ею, потому что Том Теливер был малый Благородный.
– Как, разве она не играла с тобою все это время? – сказал отец. – Она только и думала о том, как ты приедешь домой.
– Я часа два уже не видал ее, – сказал Том, принимаясь за сдобный хлеб, – Боже милостивый, она утонула! – воскликнула мистрис Теливер, подымаясь с своего кресла и подбегая к окошку. – Как это вы оставили ее? прибавила она, обвиняя сама не зная кого и в чем, как обыкновенно это свойственно испуганной женщине.
– Нет, нет, она не утонула, – сказал мистер Теливер. – Я знаю, ты ее огорчил, Том?
– Право, я не обижал ее, отец, – сказал Том, с негодованием. – Я полагаю она дома.
– Может быть, она в мезонине, – сказала мистрис Теливер: – поет, разговаривает сама с собою и забыла про еду.
– Поди и приведи ее сюда, Том, – сказал отец довольно сурово.
Прозорливость, или отеческая любовь к Магги заставляла его подозревать, что малый был крут с девочкою, иначе она не отошла бы от него. – Да будь добр с нею – слышишь? или я дам тебе знать!
Том никогда не ослушивался своего отца, потому что мистер Теливер был человек решительный и всегда сам, как он говаривал, распоряжался своею плеткою; но он ушел неохотно, унося с собою свой кусок сдобного хлеба и вовсе не думая ослабить наказание Магги, которого она вполне заслуживала. Тому было только тринадцать лет. Взгляды его на грамматику и арифметику не отличались особенною положительностью; для него это были вопросы проблематические; но в одном пункте он был совершенно-положителен и точен, именно: он наказал бы каждого, кто того заслуживает, он бы сам не увернулся от наказание, если б он его заслуживал; но дело в том, что он его никогда не заслуживал.
Это шаги Тома Магги заслышала на лестнице именно в ту минуту, когда потребность любви восторжествовала над ее гордостью, и она собиралась идти вниз с распухшими глазами и растрепанными волосами, чтоб возбудить сожаление. По крайней мере отец погладил бы ее по голове и сказал: «Не печалься, моя девочка». Чудный укротитель эта потребность любви, этот голод сердца, такой же могущественный, как и голод физический, который заставляет протянуть нашу шею под ярмо и переменить целый свет.
Но она узнала походку Тома, и сердце ее вдруг забилось воскресшею надеждою; он стоял еще на лестнице и говорил: «Магги, ступай вниз». Но она бросилась к нему и повисла у него на шее, рыдая и говоря:
– О, Том, пожалуйста, прости меня: я не могу этого вынести, я всегда буду хорошая девочка, никогда ничего не буду забывать. Полюби меня, пожалуйста, милый Том!
Мы приучаемся удерживать себя с летами. Мы расходимся после ссоры, выражаемся благовоспитанными фразами и таким образом поддерживаем отчуждение с необыкновенным достоинством, обнаруживая большую твердость и, вместе с тем, давясь горем. В нашем поведении мы отдаляемся от безыскусственного увлечение животных и во всех отношениях поступаем как члены высокообразованного общества. Магги и Том были еще похожи на молодых зверьков; и она могла тереться щекою о его щеку, и целовать его ухо, продолжая плакать. У мальчика также были свои нежные струны, которые отзывались на ласки Магги; и он повел себя с слабостью, далеко не соответствующею его решимости наказать ее, как она того заслуживала: он принялся ее целовать и сказал:
– Не плачь, Магги, и откуси кусочек булки.
Рыдание Магги постепенно утихали; она раскрыла рот и откусила булку. Том откусил также, для компании, и они ели вместе и терлись друг о друга щеками, лбами, носами, представляя унизительное сходство с двумя дружелюбными пони.
– Пойдем, Магги, пить чай, сказал, наконец, Том, когда вся булка была седина.
Так кончились все печали этого дня, и на следующее утро Магги бежала рысью с удочкою в одной руке и с корзинкою в другой, попадая вечно, с особенным искусством в самые грязные лужи, и темное лицо ее блистало восторгом, из-под пуховой шляпы; потому что Том был с нею добр. Она – сказала, однако ж, Тому, что ей было бы приятнее, если б он сам насаживал для нее червячков на крючок, хотя она совершенно с ним, соглашалась, когда он уверял ее, что червячки не чувствуют (Том думал про себя, что беда небольшая, если они и чувствуют). Он знал все про червей, про рыбу, и какие птицы злы, и как отпирать висячие замки, и на какую сторону открываются калитки. Магги удивлялась таким сведением; для нее гораздо труднее было припоминать их, нежели прочитанное в книге; и она признавала превосходство Тома, потому что он только один называл все ее познание «вздором», и не был особенно поражен ее способностями. Том действительно был такого мнение, что Магги была глупая девочка; все девочки глупы: они не сумеют метко попасть камнем во что-нибудь, ничего не умеют сделать ножиком и боятся лягушек. Но он любил свою сестру, всегда намерен был печься о ней, сделать из нее себе экономку и наказывать ее, если она делала что-либо худое.
Они шли к круглому пруду. Удивительный это бил пруд, который давно уже образовался от разлива; никто не знал его настоящей глубины; чудно также, что он был почти совсем круглый; ивы и высокий тростник окаймляли его совершенно, так что воду можно было увидеть, только подойдя к самому краю. Вид этого любимого места всегда увеличивал доброе расположение Тома, и он разговаривал с Магги самым дружелюбным шепотом, раскрывая драгоценную корзинку и приготовляя удочки. Он закинул для нее удочку и передал в ее руку камышину. Магги думала, что, вероятно, мелкая рыба будет клевать у ней, а большая пойдет к Тому; но она забыла теперь совершенно про рыбу и смотрела задумчиво на зеркальную поверхность воды, когда Том – сказал ей шепотом:
– Не зевай, не зевай Магги! – и подбежал к ней, чтобы она не порвала лесы.
Магги испугалась, не сделала ли она какой-нибудь ошибки по обыкновению; но Том потянул лесу и вытащил на траву большего линя.
Том был взволнован.
«О Магги! душка! опоражнивай корзину».
Магги не сознавала за собою особенного достоинства; но для нее было довольно, что Том ее назвал Магги, что он был доволен ею. Ничто не портило их наслаждение мечтательною тишиною, пока они прислушивалась к нежному трепетанию подымавшейся рыбы, к тихому шелесту, которым, казалось, переговаривались с водою наклоненные ивы и тростник. Магги думала: что за небесное блаженство сидеть у пруда и не слыхать брани! Она и не подозревала, что рыба клюет у нее, пока ей не – сказал Том; но она очень любила удить рыбу.
Это было счастливое утро. Они вместе пришли, вместе уселись, не думая, что жизнь когда-нибудь переменится для них; они только вырастут, оставят школу и для них будет вечный праздник; они всегда будут жить вместе и любить друг друга. И мельница с своим стуком, развесистое каштановое дерево, под которым они строили домики, их собственная речка Ритс, с ее родными берегами, где Том вечно искал водяных крыс, между тем, как Магги собирала пурпуровые маковки тростника, и широкий Флос, вдоль которой они часто блуждали, воображая себя путешественниками, чтобы полюбоваться весенним приливом, как подходит он, подобно жадному чудовищу – все эти предметы, им казалось, навсегда сохранят для них одинаковую прелесть. Том думал, что люди, которые жили в других местах, были несчастны; а Магги, читая, как Христиана проходила через реку, без моста, всегда представляла себе Флос, между зелеными пажитями.
Жизнь переменилась и для Тома и для Магги; но они не ошиблись, веруя, что мысли и привязанности детства навсегда останутся неотъемлемою частью их существование. Никогда не любили бы мы природы, если б не протекало среди ее наше детство, если б не росли в ней те же самые цветы каждую весну, которые мы собирали нашими детскими пальчиками, сидя на траве и разговаривая сами с собою, если б не рделись каждую осенью те же самые ягоды шиповника на изгородях, если бы не щебетали те же самые красногрудые рыболовы, которых мы привыкли считать «божьими птенцами», потому что они никогда не портят посевов. Какая новизна стоит этого сладкого однообразия, где все нам известно, и где все, именно потому, нам нравится.
Какие тропические пальмы, какие чудные папоротники или великолепные цветы, могут затронуть за живое мои нежнейшие струны; подобно леску, в котором я гуляю в такой майский день, с молодыми, желто-коричневыми листьями его дубов, закрывающих от меня синеву небу, с белыми анемонами и голубыми верониками, подымающимися у ног моих? Эти знакомые цветки, это памятное нам пенье птичек, это небо, с беспрестанно-меняющеюся ясностью, эти зеленые нивы, каждая имеющая свою особенность, которую придают им капризные изгороди – все эти предметы составляют родную речь нашего воображение, язык, проникнутый неразлучными воспоминаниями минувших дней нашего детства. Наше наслаждение солнечным сиянием на густой траве могло быть только слабым впечатлением утомленной души, если б не было это солнце прежних лет, которое живо в нас и которое обращает это впечатление в любовь.
Наступила святая. Сырники мистрис Теливер вышли гораздо-легче обыкновенного: «ветерок разнесет их, как перышки», говорила горничная, Кассия, полная гордости, что она служила госпоже, которая умела делать такое пирожное, и время, и обстоятельства совершенно благоприятствовали родственному обеду, если б даже и было излишним посоветоваться с сестрою Глег и сестрою Пудет насчет помещения Тома в школу.
– Не хотела бы я приглашать этот раз сестры Дин, – сказала мистрис Теливер: – такая она завидливая и все старается только порочить моих бедных детей перед их тетками и дядями.
– Нет, нет! – сказал мистер Теливер: – позовите и ее. Мне никогда теперь не удастся побеседовать с Дином: он у нас месяцев шесть не был. Какое дело, что бы она ни болтала? Моим детям не приходятся рассчитывать на кого бы то ни было.
– Да вот этак вы всегда говорите, мистер Теливер. Знаю, с вашей стороны нет ни дяди, ни тетки, которые бы оставили им хоть пять фунтов в наследство. А сестра Глег и сестра Пулет копят и не весть сколько денег; они откладывают и проценты и деньги от масла; мужья все им покупают.
Мистрис Теливер была кроткая женщина; но, ведь, и овца подымется за свое отродье, когда есть у нее ягнята.
– Потише! – сказал мистер Теливер. Подавай большой каравай, когда много сядут за стол. Ну, велики деньги у ваших сестер, как придется их делить между полудюжиною племянников и племянниц! А сестра ваша, Дин, я полагаю, не позволит им оставить их одному, чтобы позорил их весь город, когда они умрут.
– Не знаю, уж чего только она не делает! – сказала мистрис Теливер. – Дети мои такие дикие с своими тетками и дядями! Магги в десять раз шаловливее, как они бывают у нас, и Том – Господь с ним – не любит их, хотя это и более в натуре мальчика, нежели девочки. А диновская Люси такой милый ребенок: посадите и на скамейку, она целый час просидит и не попросится сойти. Не могу не любить этого ребенка, как мое собственное детище. Я уверена: она более на меня похожа, нежели на сестру Дин; во всей нашей семье сестра Дин была самая бледная.
– Пожалуй, если вы так любите ребенка, попросите отца и мать, чтоб они привезли его с собою. Да не позвать ли также их тетку и дядю Мэсс с детьми?…
– Ах, Боже милостивый! и то уже будет восемь человек, кроме детей, мистер Теливер: я должна буду вставить две половники в стол и достать сверху обеденный сервиз; а вы знаете так же хорошо, как и я, что ваши сестры и мои сестры не подходят друг к другу.
– Пожалуй, пожалуй, как хотите Бесси! – сказал мистер Теливер, взявшись за шляпу и уходя на мельницу. Немногие жены были покорнее мистрис Теливер во всем, что не касалось ее родственных отношений; но она была мисс Додсон, а Додсоны действительно были необыкновенно-почтенное семейство, которое весьма было уважаемо в своем приходе. Мисс Додсон всегда почитали гордыми, и никого не удивило, что две старшие между ними вышли очень хорошо замуж, хотя не в первой молодости, потому что это было не в обычае у Додсонов. В этом семействе на все была своя особенная метода: и белить полотно, и приготовлять вино из буквицы, и коптить окорока и солить крыжовник, так что каждая дочь считала за особенную честь, что она родилась в семействе Додсон, а не Габсон и не Уатсон.
Похороны всегда исправлялись с необыкновенным приличием в семействе Додсон: креп на шляпах никогда не был с голубым отливом; тряпки никогда не расползались по шву на большом пальце, и прислуга всегда была в шарфах. Когда кто-нибудь в семействе был в горе или болезни, все остальные посещали несчастного члена обыкновенно в одно и то же время и, не удерживаясь, высказывали самые неприятные истины, которые могло подсказать истинное родственное чувство; если сам страдалец был причиною своей болезни или своего горя, то Додсоны прямо и говорили так; это было совершенно в обычае этого семейства. Короче, оно держалось особенного предание, каково должно быть домашнее хозяйство и как должно было вести себя в обществе. Одно горькое обстоятельство, соединялось с этим превосходством, это – грустная необходимость порицать домашние приготовление, или поведение других семейств, наследовавших преданию Додсонов. Госпожа Додсон в чужих домах всегда ела сухой хлеб с чаем и отказывалась от всякого рода варений: она не полагалась на достоинство масла и думала, что все варенья прокисали от недостаточного количества сахара. Были Додсоны не совсем уродившиеся в семье, по крайней мере, менее, чем другие члены; это должно быть допущено; но, как родственники, они необходимо были лучше тех, кто не были родственниками. И замечательно, что хотя ни один из Додсонов не был доволен своим сородичем, каждый был доволен не только собою, но еще всеми Додсонами собирательно. Самый слабый член семейства, в котором, казалось, не было никакого характера, часто представлял перечень всех обычаев и преданий целого семейства; и мистрис Теливер была совершенная Додсон, хотя в очень слабой степени подобно тому, как простое пиво относится к крепкому элю: она стонала немножко в своей молодости под ярмом старших сестер и до сих пор еще иногда проливала слезы от сестриных упреков; но мистрис Теливер не подумала бы изменить семейные идеи. Она благодарила Провидение, что она была Додсон, что у нее был один ребенок, уродившийся в ее семью, по крайней мере чертами и цветом лица, пристрастием к соленому, к бобам, которых никогда не ел Теливер.
В других отношениях истинный Додсон еще не проявлялся в Томе, который также мало ценил своих родных со стороны матери, как и сама Магги, и обыкновенно убегал на целый день с большим запасом съестных припасов, если он только успевал заблаговременно узнать о приезде своих дядей и теток, из чего его тетка Глегг выводила самые мрачные заключение касательно его будущности. Магги было горько, что Том уходил всегда потихоньку, не делая ее участницею своей тайны; но, ведь, известно, что слабый пол является такою обузою в случае побега.
В среду, накануне дня, когда ожидали дядей и теток, разносились по всему дому разные аппетитные запахи, напоминавшие сдобные булки, еще не вынутые из печи, желе, пребывавшее в горячем состоянии, к которым присоединялся еще аромат подливок, так что невозможно было увлекаться слишком каким-нибудь грустным чувством: целая атмосфера была пропитана надеждою. Том и Магги делали частые нападения на кухню и, как мародеров, их убеждали удалиться на время, позволяя им уносить с собою порядочную добычу.
– Том, – сказала Магги, когда они сидели на ветках калины, убирая пирожки с вареньем: убежишь ты завтра?
– Нет, – отвечал Том медленно, оканчивая свой пирожок и посматривая на третий, который приходилось разделить между ними. – Нет, не убегу.
– Отчего же, Том? не от того ли, что Люси приедет?
– Нет, – отвечал Том, открывая свой ножик и держа его над пирожком, свеся голову на одну сторону в недоумении (это была трудная задача разделить очень неправильный полигон на две равные части). – Что мне Люси? Она девочка, в чехарду играть не может.
– Ну, так потому, что будет пьяный Кек? – сказала Магги, напрягая свое воображение и наклоняясь к Тому, которого глаза были устремлены на нож.
– Нет, глупая, он будет хорош и на другой день. Остаюсь для пудинга. Знаю, какой будет пудинг: с абрикосовым вареньем… Ай, мои пуговочки!..
За этим восклицанием ножик опустился на пирожок, который был теперь разделен пополам; но Том, по-видимому, не был доволен результатом, потому что он поглядывал сомнительно на обе половинки. Наконец, он сказал:
– Закрой глаза, Магги.
– Зачем?
– Нет тебе дела зачем. Закрой глаза, говорю я тебе.
Магги повиновалась.
– Теперь, Магги, которую хочешь половинку: правую или левую?
– Я возьму ту, из которой вытекло варенье, – сказала Магги, оставаясь с закрытыми глазами, в угождение Тиму.
– Ведь ты не любишь ее, глупая. Возьми, ешь ее, если она тебе по справедливости досталась, а без того не дам. Правая или левая? ну, выбирай! А-а-а! – сказал Том в отчаянии, когда Магги открыла глаза.
– Закрой глаза и не смотри, или ничего не получишь.
Самопожертвование Магги так далеко не шло. Право, я опасаюсь: для нее было важнее одобрение Тома за то, что она уступала ему лучший кусок, нежели его собственное наслаждение этим куском. Итак, она совершенно закрыла глаза, ожидая, пока Том – спросил, «говори, которая рука», потом сказано: «левая».
– Твоя, – сказал Том, огорченным тоном.
– Которая половинка без варенья?
– Нет, бери, – сказал Том твердым голосом, решительно передавая лучший кусок Магги.
– О, пожалуйста Том, возьми его! мне все равно; я люблю лучше. другую половинку; пожалуйста возьми эту!
– Не возьму, – сказал Том, почти сердито, принимаясь за свой кусок.
Магги, полагая, что бесполезно было бы продолжать спор, принялась за свою долю и села ее с большим удовольствием и быстротою. Но Том кончил первый и посматривал на Магги, как та доедала последние кусочки, чувствуя в себе достаточно аппетита, чтобы проглотить и ее долю. Магги не замечала, что Том смотрел на нее: она качалась на ветке калины, вся поглощенная в наслаждение вареньем и праздностью.
– О, жадная тварь! – сказал Том, когда она проглотила последний кусок. Он сознавал, что он поступил справедливо и думал, что она должна бы принять это в уважение и вознаградить его. Он отказался прежде от ее куска; но естественно является другой взгляд, как проглотишь свою собственную долю пирожка.
Магги побледнела.
– О, Том! зачем же ты не попросил у меня?
– Стану я просить у тебя твоего куска, жадная! Могла бы подумать сама и без того; ведь ты знала, что я тебе дал лучший кусок.
– Да, ведь, я отдавала его тебе – ты сам это знаешь, – сказала Магги обиженным тоном.
– Да, да, я не таков, как Стаунсер, не сделаю того, что несправедливо. Он всегда берется за лучший кусок, если не дашь ему туза; а выберешь лучший кусок с закрытыми глазами, так он по оберет руки. Когда я иду на дележ, так у меня дележ справедливый; я только не жадничаю.
И с этим грозным innuendo Том спрыгнул с ветки и швырнул камень, крикнув: «гой Яну!» который, пока пирожки поедались, посматривал с необыкновенным вниманием ушей и чувств, вероятно, проникнутым горем. Добрая собака все-таки приняла приглашение Тома с необыкновенною живостью, как будто он обошелся с нею необыкновенно великодушно.
Но Магги, особенно наделенная глубоким сознанием горя, которое отличает человеческое создание и ставит на почтительном отдаление от самого меланхолического шимпанзе, оставалась на своей ветке, сильно чувствуя незаслуженный упрек. Она готова была отдать все на свете, чтоб только доля ее была цела, чтоб только сберегла она ее для Тома. Пирожок, Конечно, был очень вкусен; чувство вкуса Marra не было притуплено, но она охотнее обошлась бы без него, только бы Том не называл ее жадною и не сердился бы на нее. Он сам сказал, что ему ненужно ее куска, и она села его не думая: чем же она тут виновата? Слезы текли так обильно, что Магги ничего не могла видеть за ними, по крайней мере, в продолжение десяти минут; но потом чувство обиды успокоило желанию примирение, и она спрыгнула с ветки, чтоб посмотреть, где Том. Его уже давно не было на лужайке, за гумном, куда мог он деться, и с Яном? Магги вбежала на высокий вал, у большего остролистника, покуда открывалось ей все пространство до самого Флоса. Она завидела Тома; но сердце ее не екнуло, когда она увидела, как он был далеко и что с ним был другой сотоварищ, кроме Яна, – негодный Боб Джекин, которого служебное, если не естественное назначение, пугать птиц в настоящее время было упразднено. Магги чувствовала, что Боб был злой мальчик, не сознавая совершенно почему, разве только потому, что мать Боба была страшно толста и жила в чудном круглом домике, у реки; и раз, когда Магги и Том зашли было туда, на них бросилась пестрая собака, которая без умолку лаяла и мать Боба вышла и закричала таким пронзительном голосом, накрывшим лай, убеждая их не бояться, что Магги подумала, будто она бранит их – и сердце ее забилось от ужаса. Магги предполагала, что в круглом домике водились змеи на полу и летучие мыши жили в спальне; она видела, как Боб раз снял свою шапку и показал в ней Тому небольшую змею, а в другой раз у него была горсть молодых летучих мышат; вообще, это был не совсем регулярный характер, смахивавший слегка на чертенка, судя по его дружбе с змеями и летучими мышами; а к довершению всего, когда Том сходился с Бобом, он не думал про Магги и никогда не позволял ей идти вместе с ними.
Должно сознаться, что Том любил сообщество Боба. Могло ли быть иначе? Боб знал сейчас по яйцу от какой оно было птицы-ласточки, снегиря или золотого подорожника; он отыскивал все гнезда ос и умел расставлять разные силки; он лазил по деревьям, как белка, и обладал чудною способностью отыскивать ежей и ласток, и он отваживался на шалости предосудительные, как, например, ломать изгороди, швырять камни в овец и бить кошек, заходивших incognito.
Подобные достоинства в низшем, с которым можно было обращаться, как с слугою, несмотря на превосходство его познаний, необходимо увлекали Тома, и каждые праздники для Магги не проходили без дней печали, которые он проводил с Бобом.
Поправить этого было невозможно: он ушел теперь, и Магги оставалось только в утешение сесть у остролистника или блуждать вдоль изгороди, и стараться переделывать свой маленький мир в своем воображении по своему вкусу.
Жизнь Магги была беспокойная, и в этом виде она принимала свой опиум.
Между тем Том, забыв про Магги и жало упрека, оставленное им в ее сердце, спешил вместе с Бобом, которого он встретил совершенно случайно, на большую ловлю крыс в соседнем гумне. Боб был совершенный знаток в этом деле и говорил об этой ловле с энтузиазмом, которого не может себе представить разве только человек, совершенно лишенный всякой мужественности или, к сожалению, ничего непонимающий в травле крыс. С виду, в котором подозревали сверхъестественное зло, Боб, вовсе не казался таким отъявленным негодяем: его курносое лицо, окаймленное мелкими рыжими кудрями, не лишено было даже приятности; но его панталоны всегда были завернуты выше колена, для удобства, чтобы по первому призыву отправиться в брод; и его добродетели, если таковые существовали, Конечно, блистали под рубищем; а в этом наряде, по уверению желчных философов, предполагающих, что хорошо-одетое достоинство чересчур вознаграждено, добродетели обыкновенно остаются непризнанными (может быть, потому, что они редко встречаются).
– Я знаю молодца, у которого есть хорьки, – сказал Боб хриплым дискантом, идя по берегу и не сводя своих голубых глаз с реки, как животное земноводное, предвидевшее возможность броситься в нее. Он живет на собачьем дворе, в Сент-Оггс. Это такой бравый крысолов, какого нигде не встретишь. Я с охотою бы пошел в крысоловы. Кроты ничто перед крысами. Вам непременно надобно достать хорьков. Собаки тут никуда не годятся. Ну, вот, вам собака! продолжал Боб, указывая с презрением на Яна: она с крысами вовсе никуда не годится – сам это вижу я; я видел это на травле крыс, на гумне вашего отца.
Ян, чувствуя тлетворное влияние презрение, поджал хвост и прижался к ноге Тома, который несколько страдал за него, но не имел чрезвычайной отважности, чтобы не разделять с Бобом пренебрежение к несчастной собаке.
– Да, да, – сказал он, Ян не годится для травли. Я заведу настоящих собак и для крыс и для всего, когда выйду из школы.
– Заведите хорьков, мистер Том, – сказал Боб с живостью: – таких белых хорьков, с малиновыми глазами: Господи помилуй. Да вы тогда сами можете ловить своих собственных крыс; или посадите крысу в клетку с хорьком, да и любуйтесь, как они будут драться. Вот что бы я сделал: да тут больше потехи, чем смотреть, как дерутся два мальца; Конечно, не те мальцы, что продавали на базаре пряники и апельсины и – вот так было загляденье! пряники, апельсины полетели в грязь из корзинки… А что же, пряники, ведь, были так же вкусны, прибавил Боб, после некоторого молчания.
– Но, послушай, Боб, – сказал Том с видом глубокого размышление, эти хорьки – скверные твари: кусаются; укусят человека так, если и не подпускать их.
– Господь с вами! Да это и прелесть в них. Если кто дотронется до вашего хорька, так благим матом завоет – посмотрите только.
В эту минуту необыкновенный случай принудил мальчиков вдруг остановиться на ходу: из соседнего тростника бросилось в воду какое-то живое создание; если это не была водяная крыса, то, Боб объявил, он готов был подвергнуться самым неприятным последствиям.
– Гей! Ян! гей! хватай его, – сказал Том, хлопая в ладони, когда небольшая черная мордочка понеслась стрелою к противоположному берегу… – Хватай его, молодец! хватай его!
Ян захлопал ушами, наморщил брови, но отказался нырять, пробуя, нельзя ли исполнить одним лаем требуемого.
– Ух! трус! – сказал Том и отпихнул его ногой, вполне чувствуя оскорбление, как охотник, что у него была такая подлая собака. Боб не сделал никакого замечание и отправился далее, идя, однако ж, теперь, для разнообразия, по мелкой воде разлившейся реки.
– Флос теперь далеко не полон, – сказал Боб, плеская ногами воду, с приятным сознанием дерзости. Помилуйте, в прошедшем году все луга были залиты водою, право.
– Э! – сказал Том, которого ум часто видел противоположность между двумя фактами, на самом деле совершенно сходными между собою: – однажды такой был большой разлив, от которого остался круглый пруд. Я знаю, был такой разлив: отец мне говорил; и овцы и коровы потонули; а лодки так плавали себе по полям.
– Мне все равно, какой бы ни был потоп, – сказал Боб: – мне одно: что вода, что земля – я поплыву себе.
– А как нечего тебе будет есть? – сказал Том, которого воображение разгоралось, возбужденное ужасом. – Когда я выросту, я сделаю себе лодку с деревянным домом наверху, как Ноев ковчег, да буду держать в нем множество всякого съестного, кроликов, всякой всячины, всего наготове. И как будет потоп, знаешь, Боб, мне и все равно… и возьму тебя, как ты подплывешь, – прибавил он с тоном благодетельного покровителя.
– Я не испугаюсь, – сказал Боб, которому и голод по-видимому не представлялся так страшным. – Я к лодке-то подойду да и хвачу кроликов по башке, как мне есть-то захочется.
– А у меня будут пенсы: (Мелкая медная монета, около 3 к. с.) мы и станем играть в орел и решетку, – сказал Том, не предвидя возможности, что эта забава не будет иметь такой же для него привлекательности в зрелом возрасте. – Я разделю сначала пенсы поровну, по всей справедливости, а потом посмотрим, кто выиграет.
– У меня есть свои пени, – сказал Боб, с гордостью, выходя на сухое место и бросая свое пени вверх. – Орел или решетка?
– Решетка, – сказал Том, вдруг раззадорясь желанием выиграть.
– Орел, – сказал Боб, поспешно схватывая пени, как оно упало на землю.
– Неправда! – сказал Том громко и решительно. – Отдай мне пени: я его выиграл, по справедливости.
– Не отдам, – сказал Боб, плотно держа деньгу в кармане.
– Так я заставлю тебя; увидишь, если я не заставлю тебя, – сказал Том.
– Ничего не заставите вы меня сделать таки ничего, – сказал Боб.
– Да заставлю!
– Как бы не так!
– Я барин.
– Велика фигура!
– А вот, я покажу тебе, мошенник! – сказал Том, схватив Боба за шиворот и тряся.
– Ну, проваливай! – сказал Боб, давая Тому пинка.
Кровь Тома теперь закипела: он кинулся на Боба и повалил его; но Боб вцепился в него, как кошка, и сшиб Тома с ног. Жарко боролись они на земле в продолжение одной или двух минут. Том наконец придавил Боба плечами, думая, что одержал верх.
– Скажи, что отдашь мне пени, говорил он с затруднением, стараясь, между тем, совладать с руками Боба.
Но в эту минуту Ян, забежавший вперед, вернулся с лаем на сцену единоборства, нашел удобный случай укусить голую ногу Боба не только безнаказанно, но и с честью. Боль от зубов Яна не заставила Боба выпустить врасплох из рук своего врага, но, напротив, придала ему ярость и с новым усилием он оттолкнул Тома назад и одержал над ним верх. Но теперь Ян схватился зубами за свежее место: Боб выпустил Тома и почти задуша Яна, бросил его в реку. Том был с минуту опять на ногах, и прежде нежели Боб успел оправиться, Том налетел на него, повалил его на землю и уперся коленками ему в грудь.
– Отдашь пени теперь? – сказал Том.
– Возьми! – сказал Боб сердито.
– Нет, я не возьму, а ты сам отдай.
Боб вынул пени из кармана и швырнул его далеко от себя на землю.
Том отпустил его и дал Бобу подняться.
– Вот пени, оно на земле, здесь, – сказал он. – Мне не нужно твоего пени, я бы и не взял его. Но ты хотел обмануть, а я ненавижу обман. Не пойду с тобою никуда, прибавил он повернув домой, не без внутреннего, однако, сожаление о травле крыс и других удовольствиях, от которых он должен был отказаться вместе с сообществом Боба.
– Так и оставьте пени здесь: пусть оно лежит! закричал Боб ему вслед. – Буду обманывать, когда хочу: без обмана не любо и играть. А я знаю, где гнездо щегленков, да не скажу… и вы негодный индейский петух – драчун, вот что такое вы!
Том шел, не оглядываясь, назад. Ян следовал его примеру; холодная ванна умерила его горячность.
– Проваливай с своей затопленной собакою! Я бы постыдился держать такую собаку, – сказал Боб возвышая голос, чтоб поддержать свое пренебрежение. Но ничто не подзадоривало Тома вернуться назад, и голос Боба начал постепенно слабеть, когда он говорил.
– Я всего давал вам и показывал вам все, и ничего никогда и – спросил у вас… Вот вам и ножик ваш с роговым черенком, который вы мне подарили…
Здесь Боб швырнул ножик как можно далее, в след Тому, но и это не произвело никакого действия. Боб сознавал только, что теперь в жизни его оказался страшный пробел, когда ему пришлось расстаться со своим ножиком.
Он стоял, пока Том не вошел в калитку и не скрылся за изгородью. Что пользы оставаться ножику на земле, это не взбесит Тома; а гордость или оскорбленное самолюбие было слабо развито у Боба в сравнении с привязанностью к ножу. Самые пальцы, казалось, молили, чтоб вернулся и схватил этот знакомый черенок из оленьего рога, который они так часто, ради одной любви, сжимали, когда он спокойно лежал в кармане. Да еще в нем были два лезвия и те только что наточены. Что за жизнь без ножа для человека, который раз испытал все приятности его обладание? Нет, можно бросить обух за топором – это понятное отчаяние, но бросать свой ножик в след непреклонному другу – это гипербола во всех отношениях, решительный промах. Итак, Боб поплелся назад к месту, где лежал в грязи любезный ножик, и с новым удовольствием опять схватился за него; после короткого расставание, принялся открывать, одно лезвие за другим, и пробовать острие на ногте. Бедный Боб! чувство чести не слишком было в нем развито; это не был рыцарский характер. Такой тонкий нравственный аромат не слишком ценится общественным мнением на собачьем дворе, который был фокусом мира для Боба, если б даже он обнаружился. Как бы то ни было, он был не совсем мошенником и вором, как решил его друг, Том.
Но, видите, Том был рыцарь, в котором сильно развито было чувство справедливости, справедливости, желающей кольнуть как можно сильнее виновного. Магги – заметила, что чело его было омрачено, когда он вернулся домой и удержалась от особенного выражение радости, что он вернулся ранее, чем она; она его ожидала, и едва осмелилась говорить с ним, когда он молча стоял и бросал камешки в мельничную плотину. Неприятно отказаться от травли крыс, когда вы к ней приготовились. Но если б Том высказал чувства, теперь обуревавшие его, то он непременно объявил бы: «я то же самое сознаю и в другой раз». Так он обыкновенно смотрел на все свои прежние поступки; между тем, как Магги всегда раскаивалась, зачем она не поступила иначе.
Конечно, Додсоны были красивое семейство, и мистрис Глег была нисколько не хуже своих сестер. Когда она сидела теперь на кресле мистрис Теливер, беспристрастный наблюдатель должен бы был сознаться, что она имела довольно приятное лицо и фигуру для женщины пятидесяти лет, хотя Том и Магги считали свою тетку Глен типом уродливости. Правда, она пренебрегала всеми выгодами туалета, хотя у редкой женщины, как она сама замечала, был гардероб лучше ее; но у нее было в обычае не надевать новых вещей, пока не износились старые. Другие женщины, пожалуй, отдают в мытье свое лучшее кружево каждую стирку; но когда мистрис Глег умрет, в правом ящике ее комода в комнате с пятноватыми обоями, найдут такое кружево, какого не покупала никогда в свою жизнь даже мистрис Вул, первая франтиха в Сент-Огс; а мистрис Вул обыкновенно изнашивала свое кружево прежде, чем за него было заплачено. То же самое должно было сказать и про накладные локоны; без сомнение, самые блестящие и круглые каштановые локоны мистрис Глег держала вместе с локонами распущенными, локонами пышно-взбитыми, но показаться в будни с блестящею накладкою значило бы смешать самым неприятным и неприличным образом светское, житейское с духовным священным. Иногда, правда, мистрис Глег надевала в будни лучшую накладку третьего сорта, отправляясь в гости, но только не к сестрам и никак не к мистрис Теливер, которая оскорбляла свою сестру, продолжая щеголять волосами, после своего замужества, хотя мать семейства, замечала мистрис Глег и мистрис Дон, имевшая в добавок мужа сутяжника, должна быть рассудительнее. Но Бесси была всегда слаба!
Итак, если накладка мистрис Глег была сегодня растрепаннее обыкновенного, то под нею скрывалось тайное намерение: она имела в виду самый резкий и тонкий намек на густые белокурые локоны мистрис Теливер, разделенные приглаженными волосами по обеим сторонам пробора. Мистрис Теливер не раз проливала слезы от упреков сестры Глег, по случаю этих локонов, неприличных матери семейства; но сознание, что они придавали ей красоту, естественно подкрепляло ее. Мистрис Глег решила не снимать сегодня шляпы, развязав, Конечно, ленты и откинув ее слегка назад. Она это часто делала в гостях, когда была в дурном расположении духа; в чужом доме, как могла она знать, где дует сквозной ветер? По той же самой причине, она надела маленькую соболью пелеринку, которая едва доходила до плеч и не сходилась спереди на ее полной груди, между тем, как ее длинная шее была защищена целым палисадом различных оборок. Каждый и не слишком знакомый с модами того времени, легко узнал бы, как отстало от них шелковое платье мистрис Глег, аспидного цвета; группы маленьких желтых пятнышек, его покрывавших, и заплеснелый запах, свидетельствовавший о сырости сундука, очевидно, указывали, что оно принадлежало именно к слою гардероба, достаточно-устаревшему, чтоб начать его носить.
Мистрис Глег держала в руках большие золотые часы, навернув на пальцы массивную цепочку, и замечая мистрис Теливер, только что вернувшейся из кухни, что какое бы время ни показывали часы других людей, но на ее часах половина первого.
– Не знаю, что приключилось с сестрою Пулет, продолжала она. – В семье нашей было заведено, чтоб никто не опаздывал – так было во время моего покойного отца; и одной сестре не приходилось ждать полчаса, пока другие приедут. Но если изменились, обычаи в нашем семействе, так я тому не причиною. Я никогда не приеду в гости, когда все прочие разъезжаются. Удивляюсь право на сестру Дин: она бывала более похожа на меня. Но мой вам совет, Бесси: лучше поторопиться с обедом, не мешает приучать тех, кто опаздывает.
– Помилуй Господи! опасаться нечего, сестра, все они будут здесь вовремя, – сказала мистрис Теливер своим слегка раздраженным тоном. – Обед не будет готов прежде половины второго. Но если вам долго ждать, я, пожалуй, принесу вам сырник и рюмку вина.
– Ну, Бесси! – сказала мистрис Глег с горькою улыбкою и едва заметным покачиваньем головы: – я полагала, что вы знаете лучше вашу собственную сестру. Никогда я не ела между завтраком и обедом, и теперь не намерена начинать. Но меня бесит эта глупая замашка обедать в половине второго, когда можно в час. Вас, Бесси, к этому никогда не приучали.
– Помилуйте, Джен, что же мне делать? мистер Теливер не любит обедать прежде двух; но для вас только я назначила получасом ранее.
– Да, да, знаю а, как с этими мужьями; они все любят откладывать; они готовы обедать после чаю, если попадутся им довольно слабые жены, готовые уступать во всем; но жаль, Бесси, для вас же, что вы не имеете более твердости характера. Дай Бог, чтоб дети ваши от того не пострадали. Надеюсь, вы не приготовили для нас большего обеда, не истратились на ваших сестер, которые скорее согласятся глодать сухую корку, нежели допустят вас разориться с вашею расточительностью. Удивляюсь, как не берете вы примера с вашей сестры Дин: она гораздо благоразумнее вас. У вас же двое детей, для которых надобно позаботиться; муж ваш уже истратил ваше приданое на тяжбы и, вероятно, спустит также и свое состояние. Отварная часть говядины, от которой бы остался у вас бульон для кухни, прибавила мистрис Глег, с тоном решительного протеста: – и простой пудинг с сахаром, без пряностей, были бы всего приличнее.
Когда мистрис Глег была в таком расположении духа, большего-веселья не могло предвидеться на целое утро. Мистрис Теливер никогда не доходила до ссоры с нею, как курица, выставляющая только вперед ногу с видом упрека, против мальчишки, который бросает в нее камнями. Но этот вопрос об обеде был для нее живою, хотя не новою струною, так что мистрис Теливер могла дать ей тот же самый ответ, который та слышала уже несколько раз.
– Мистер Теливер говорит, что для друзей у него всегда хороший обед, пока он имеет средство заплатить за него, – сказала она: – и в своем собственном доме он волен делать, сестра, что хочет.
– Ну, Бесси, я не могу оставить вашим детям достаточно из моих экономий, чтоб спасти их от разорение. А на деньги мистера Глега и не надейтесь, потому что, едва ли я его переживу: он из живучей семьи; умрет он прежде, так он обеспечит меня только на мою жизнь, а потом все его деньги перейдут его же родне.
Стук колес, послышавшийся, пока говорила мистрис Глег, нарушил беседу приятным образом для мистрис Теливер, которая поспешила встретить сестру Пулет – это должно быть сестра Пулет, потому что это был стук четырехколесного экипажа.
Мистрис Глег вскинула голову и посмотрела чрезвычайно-кисло, при одной мысли о четырехколесном экипаже. Она не имела очень решительного мнение об этом предмете.
Сестра Тулет была в слезах, когда коляска в одну лошадь остановилась у дверей мистрис Теливер; очевидно, ей необходимо было еще поплакать перед выходом из коляски, потому что хотя ее муж и мистрис Теливер стояли наготове поддержать ее, она продолжала сидеть и печально покачивала головою, смотря сквозь слезы на неопределенную даль.
– Помилуйте, что с вами, сестра? – сказала мистрис Теливер.
Она была женщина без особенного воображения; но ей представилось, что, вероятно, большое зеркало, в лучшей спальной сестры Пулет, разбилось вторично.
Ответа не было; митрис Пулет только продолжала качать головою, медленно поднимаясь с своего места и выходя из коляски; тем не менее, она бросала, однако ж, украдкой взгляд на мистера Пулет, чтоб увериться, достаточно ли он оберегает ее щегольское шелковое платье.
Мистер Пулет был маленький человек, с аршинным носом, маленькими блестящими глазами, тонкими губами, в новой черной паре и белом галстуке, который, по-видимому, был завязан слишком туго, без всякого внимания к личному спокойствию. Он находился в таком же скромном отношении к своей высокой, красивой жене с раздутыми рукавами, наподобие воздушных шаров, в пышной мантилье и огромной шляпке, покрытой перьями и лентами, какое замечаем мы между рыбачьею ладьею и бригом на всех парусах.
Печаль женщины, разодетой по моде, представляет трогательное зрелище и вместе с тем поразительный пример услаждение чувств под влиянием высшей степени цивилизации. Какой длинный ряд градаций между горестью готтентотки и этой женщины в широких накрахмаленных рукавах, с множеством браслетов на руках и в изящной шляпке, украшенной нежными лентами! Просвещенное дитя цивилизации сдерживает увлечение, отличающее печаль и разнообразит его необыкновенно тонко, представляя интересную задачу для аналитического ума. Если б оно с разбитым сердцем и глазами, отуманенными от слез, проходило через дверь слишком неверным шагом, то оно могло бы измять свои накрахмаленные рукава; и глубокое сознание этой возможности производит здесь новое сложение сил, которое именно наводит его на простой путь между притолками. Оно видит, что слезы текут слишком обильным потоком: и откалывает завязки, нежно отбрасывая их назад – необыкновенно трогательное движение, которое указывает даже среди глубокой горести на надежду, что наступит же опять сухое время, когда завязки и шляпки явятся в прежнем блеске. Слезы унимаются понемногу и, откинув голову назад под углом, чтобы не испортить шляпки, она испытывает этот страшный момент, когда горе, обратившее все в пустоту, в свою очередь истощается; а она задумчиво глядит на браслеты и поправляет застежки, как будто невзначай. Это было бы таким утешением для души, если бы она могла снова успокоиться!
Мистрис Пулет необыкновенно аккуратно миновала косяки, несмотря на широту своих плеч (в то время жалкая была та женщина в глазах каждого образованного человека, у которой в плечах не было полутора ярда (Без двух дюймов два аршина.); затем мускулы ее лица принимались выжимать свежие слезы, когда она подходила к гостиной, где сидела мистрис Глег.
– Ну, сестра, поздно изволили вы пожаловать! Что это с вами? – сказала мистрис Глег довольно резко, когда они пожали друг другу руки.
Мистрис Пулет села, осторожно поправив мантилью сзади, прежде нежели ответила: