Фирма «Ай-Эс-Ти», возникшая в Нью-Йорке в начале шестидесятых годов и специализирующаяся в области электроники (в то время главным образом телевизионной), с началом научно-технической революции сильно расширилась, разрослась, словно масляное пятно, и теперь, в 1985 году, осуществляла мощную экспансию, поглощая в Соединенных Штатах и в других странах многочисленные мелкие предприятия и небольшие компании, которые получали таким образом широкие возможности для развития на базе электронной технологии, в частности информатики.
Подобное произошло и со старым кредитным банком в Болонье — Ссудным банком, куда в 1945 году Аликино Маскаро сумел устроиться бухгалтером.
В 1965 году — то есть довольно быстро — кредитный банк сделался составной частью «Ай-Эс-Ти» и ликвидировал свой офис в Болонье. В том же самому году «Ай-Эс-Ти» открыла крупный филиал в Риме.
С 1945-го по 1965 год, в течение двадцати лет службы, у Аликино иногда, правда очень редко, возникало желание уйти из банка, навсегда покинуть его. Но, преодолев критический момент в 1950 году, когда его друг Лучано Пульези уехал в Рим, он так и не сумел найти достаточно серьезных оснований, чтобы осуществить это свое намерение. Однажды он даже написал прошение об увольнении, потом несколько раз переписывал его, изменяя дату, — это тянулось несколько месяцев — и наконец порвал.
За прошедшие годы Аликино окончательно понял, что не стоит бросать вызов судьбе, а лучше целиком положиться на то, что она уготовила ему. И казалось, судьба предназначила ему многие годы жизни, которые спокойно следовали друг за другом без каких-либо потрясений или особых волнений.
Наконец, в 1965 году, когда старый кредитный банк в Болонье приказал долго жить, дабы возродиться в Риме под эмблемой «Ай-Эс-Ти» с гораздо более широкими задачами и совершенно новым обликом, Аликино охотно приготовился к переменам, которые, несомненно, коснутся и его, потому что они не зависели от его воли.
Будущее, а вернее, судьба могла предложить ему только две возможности, и обе для него положительные:
а) увольнение в связи с прекращением деятельности Ссудного банка. Но эта перспектива была довольно абстрактной: найти хорошего и опытного бухгалтера, такого как он, было нелегко;
б) переезд в Рим в только что открывшийся там филиал «Ай-Эс-Ти», фирмы, поглотившей Ссудный банк.
Давняя мечта обосноваться в Риме, казалось, могла теперь легко осуществиться. Сколько раз они с матерью, думая о будущем, представляли свою новую жизнь в Риме. Не говоря уже о планах, которые тысячи раз они строили вместе с Пульези, особенно в первые годы их дружбы. А осуществилась третья возможность. Скучная, не имевшая альтернативы: отправиться в Нью-Йорк и работать там в главном офисе «Ай-Эс-Ти».
Речь шла о продвижении по службе, о профессиональном признании, к тому же хорошо вознаграждаемом.
Восемь дней, которые были отпущены ему на принятие решения, Аликино использовал для того, чтобы повторять себе, что он откажется от предложения и, став свободным, уедет в Рим, начнет наконец, пусть и в сорок лет, совершенно новую жизнь. Совершенно новую, бросив вызов всему, что могла решить и предопределить судьба, — и в насмешку над таблицами соответствий Расула.
У него появится женщина — жена — и сын тоже, а почему бы и нет? Денег на жизнь он, конечно, не станет просить у матери, с которой они, впрочем, разъедутся. Он станет писателем (хотя в глубине души у него было немало сомнений насчет призвания, которое до сих пор не подавало никак заметных признаков) или журналистом. И потом, стоит ли опять искать какое-то постоянное место? Многие люди жили сегодняшним днем с помощью различных уловок и приемов, особенно в таком городе, как Рим, который впитывал всех и вся, одинаково принимая и умных, и глупых. Он мог жить игрой в карты или в рулетку, делая большие или незначительные долги, а также, безусловно, мошенничеством или какими-нибудь другими ухищрениями. Рассчитывал заняться политикой — политикой как революционным приключением, шпионажем и международными интригами. Он собирался отбросить все предрассудки, всякую щепетильность и с легкостью продаваться сразу нескольким заказчикам, и в этих сомнительных играх, двойных и тройных, он показал бы наконец, на что способен его интеллект. Он и так уже многим пожертвовал, витая в бесполезных грезах, будучи бухгалтером, пассивным нотариусом смерти.
Восемь дней Аликино предавался мечтаниям, питавшим некогда его одинокое детство. И вновь ясно представлял в своем воображении Пульези, слышал его полный волнения голос, громко звучавший в их долгих разговорах. Конечно, он отыщет друга, живущего в Риме уже пятнадцать лет. Такой живой и общительный человек, как Пульези, не мог измениться.
Когда окончились восемь дней подобной эйфории, Аликино отправился в Милан и оттуда самолетом полетел в Нью-Йорк.
Матери, рано ушедшей в то утро из дому, он оставил записку, в которой крупными буквами начертал только одно слово: ПРОЩАЙ.
С того сентябрьского дня 1965 года прошло двадцать лет. Теперь Аликино исполнилось шестьдесят.
Каждый день он проделывал на своей старой «ланче» один и тот же путь из Бруклина, где жил, на Манхэттен, где работал.
Главный офис «Ай-Эс-Ти», крупного многонационального центра информатики, размещался в высотном здании на Гудзон-стрит, неподалеку от Гринвич-виллидж, где оставалось еще много зелени и воздуха.
У проходной Аликино прикалывал на пиджак карточку с надписью «МИСТЕР А. МАСКАРО», лифт поднимал его на двадцать первый этаж в его кабинет, куда он входил с помощью магнитной карты.
Это просторное, светлое помещение было заполнено тишиной. Тишиной отнюдь не пустоты или безмолвия, а одушевленной и вибрирующей, какая бывает там, где работают компьютеры. Толстые стекла огромных окон, из которых виднелась незначительная часть Гудзона, надежно ограждали от напряженного уличного шума.
Вместе с шумами улицы в это сентябрьское солнечное утро остались снаружи духота и влажность.
Надевая белый халат, Аликино взглянул на гигантский компьютер, возвышавшийся в зале подобно какому-то мирному млекопитающему правильных геометрических форм. Он чувствовал, что находится во власти его неодолимого очарования: в этом устройстве идеально сочетались три сущности — простота, функциональность и эффективность. Элегантность процесса — если возможно подобное определение — обретала в этой машине наглядный и живой пример.
Работа Аликино не изменилась, она осталась точно такой же, как и сорок лет назад: он отыскивал и регистрировал особых должников. Однако необычайно преобразился метод работы. Не было больше пыльных картотек и списков просроченных выплат, не было толстых журналов, регистров, в которые прежде надо было вписывать имена от руки. Теперь вся работа по поиску, обработке и конкретизации данных была отдана электронным мозгам.
Иными стали и некоторые другие аспекты работы — она определенно делалась теперь более привлекательной, даже творческой.
И действительно, используя одно за другим последние поколения электронно-вычислительной техники, Аликино в конце концов получил в свое распоряжение в высшей степени хитроумный компьютер, который ученые и инженеры «Силиконовой долины», одним словом маги от электроники, окрестили «Memowriter 402». Это был не «опытный образец» и не «пилотный вариант», а самое совершенное, самое последнее достижение в области искусственного интеллекта, соединенное с монитором.
За то недолгое время — всего несколько месяцев, — которое Аликино работал с новой машиной, он обнаружил, что общение с нею может превратиться в волнующую игру. И это зависело от вводимых в нее программ. Программное обеспечение, закладываемое в машину, увеличивало способности этого искусственного мозга, а они были огромны, практически безграничны.
Способности эти росли в прямой пропорции от количества информации, которую Аликино, извлекая ее не только из центрального архива «Ай-Эс-Ти», умел вложить в поразительную память электронно-вычислительной машины. На каждый свежий приток информации «Memowriter 402» реагировал тем, что расширял прежние границы, всякий раз проявляя необыкновенные творческие способности.
По сути, между Аликино и машиной шел непрерывный немой диалог — немой, потому что велся в письменной форме. Аликино увлекся им и видел в компьютере некое примитивное человеческое существо, способное обучаться с исключительной быстротой. Столь же стремительно электронная память «Memowriter 402» заполнялась всевозможнейшей информацией, относящейся к самым разным областям знаний: машина была способна устанавливать взаимосвязь между различными сведениями, находить связь между явлениями, проводить параллели, делать сравнения и затем мгновенно облекать свои выводы в слова, из которых выстраивала завершенные, выразительные фразы, делая это безостановочно и глубоко осмысленно. Одним словом, компьютер работал точно так же, как кора головного мозга человека.
Таким образом, хоть и продолжая оставаться в неведении относительно того, почему существуют ОД — особые должники (при том что он понимал — они оплачивают свой долг смертью), Аликино не ограничивался теперь только регистрацией их имен. Его компьютер, получив информацию из центрального архива, был в состоянии выдать в изложении от первого лица биографический очерк, характеризующий каждого должника.
Фразы, с огромной скоростью возникавшие следом за курсором, выстраивались в строки прекрасного изумрудного цвета, идеально расположенные и выстроенные на мониторе, возвышавшемся над клавиатурой. Тот же самый видеотекст можно было получить и на бумаге, включив принтер.
Аликино уже предвкушал небольшую, вошедшую в привычку ежедневную игру, перед началом работы.
Вот и сегодня он запустил компьютер, набрал пароль и, устремив взгляд на экран, стал ждать. Через несколько мгновений появилась первая фраза:
Маленькая сентенция дня:
Когда добродетель стоит слишком дорого, ее лучше продать.
Конечно, машина не способна была воспринимать комплименты, и все же Аликино набрал два слова:
Молодец, Memow.
Так он по-дружески называл машину.
На экране появилась ответная фраза:
Сегодня буду работать лучше, чем вчера.
Аликино нажал клавишу, включавшую память компьютера, и отыскал вчерашнюю маленькую сентенцию дня:
Бог создал мужчину и женщину. Потом мужчина создал человека и женщину.
Эту «небольшую сентенцию» тоже придумал компьютер. Аликино, уже переставший удивляться, сравнил сентенции и отметил, что мозг «Memowriter 402» все еще использовал информацию, заложенную в него в связи с понятиями человек, мужчина, женщина, превосходство, неполноценность, эмансипация, освобождение, создание и так далее. Точно так же, как и у мыслящего мозга, — «работа мысли» этой машины оказывалась практически беспредельной и непредсказуемой.
Прежде чем начать основную работу, Аликино принялся, как делал это в последние дни, загружать память свой удивительной машины массой информации о количестве и качестве всего того, что имело отношение к области ощущений, чувств и страстей. Аликино полагал, что эти сведения в сочетании с другими, основными, логико-рационального типа, которые уже были заложены прежде, придадут мыслительным процессам машины окраску и тона, сравнимые с эмоциональностью человеческого мышления.
Такие понятия, как страх, боль, радость, угрызения совести, веселость и тому подобное, были трудны машине для понимания и освоения, но Аликино, словно бросая вызов, не терял надежды и упрямо продолжал задуманное. Он хорошо знал, что возможности компьютера были по существу отражением возможностей его пользователя, и поэтому с удовольствием проводил свои опыты, желая развить и обогатить свое исключительное мастерство программиста.
Неожиданно в верхней части экрана возникла условная надпись красного цвета, состоящая из цифр и букв. Это был шифрованный сигнал о том, что сейчас на экране появится имя особого должника (обозначаемого на нем аббревиатурой ОД):
Курсор стремительно вывел имя и фамилию.
ОД Джейн Паркер.
Аликино набрал обычную формулу:
Прошу подтверждения центрального архива.
Архив подтверждает. Ошибки нет.
Прежде работа на этом и завершалась. Компьютер бы не чем иным, как простым терминалом. Затем Аликино передавал имя в административный центр (эта операция была равнозначна прежней записи в регистре) и ожидал появления на экране нового имени.
Первая победа интеллекта «Memowriter 402» состояла в том, что он научился ставить имя перед фамилией. И в самом деле, предыдущие компьютеры написали бы:
ОД Паркер Джейн.
Это было немалое достижение. То, что архивы и картотеки выдавали в бюрократически перевернутом виде, Memow научился читать так, как желал его оператор.
ОД Джейн Паркер.
Строкой ниже на экране появилась фраза, написанная Аликино:
Можешь пойти дальше?
Ответ возник незамедлительно:
Могу попробовать.
Эксперимент, который собирался начать Аликино, был итогом упорных, кропотливых и постоянных усовершенствований. Кроме того, что опыт этот показывал, чего можно добиться от компьютера, он хотя бы отчасти удовлетворял никогда не ослабевавший интерес Аликино к существу своей работы.
Оба — и человек, и машина — сосредоточились, напрягая каждый атом мыслительной энергии, какими располагали.
Держись, Memow.
Если у человека нет мужества, ему невозможно подарить его.
Это она из твоих сентенций дня?
Это цитата из Алессандро Мандзони.
Знаю. Это я заложил ее в тебя.
Алессандро Мандзони написал роман «Обрученные». Он родился…
На экране замигала красная надпись:
Информация недоступна.
Аликино удалил сообщение.
Вернемся к ОД Джейн Паркер. Хочу знать о ней что-нибудь существенное. Напиши, как она сейчас живет.
Это трудно.
Ты уже сделал это в случае с Сэмми Купер. Теперь ты должен сделать лучше.
Не знаю, достаточно ли в моей памяти информации о Джейн Паркер.
Все же попробуем, Memow?
Казалось, компьютеру было приятно, когда Аликино обращался к нему по имени.
Я готов.
О`кей. ОД Джейн Паркер.
Родилась в Хьюстоне, штат Техас, 14 октября 1956 года.
Аликино подумал, хотя вполне мог произнести это и вслух, что женщине не было еще и тридцати лет, а она уже оказалась в списке особых должников — в списке, который, даже учитывая разницу между небольшим кредитным банком в Болонье и гигантом Ай-Эс-Ти, невероятно разросся.
Аликино набрал вопрос, на который не надеялся получить ответа, но который тем не менее постоянно повторял вновь и вновь:
Можешь ответить мне, почему она ОД?
Скова замигала красная надпись:
Информация недоступна.
Пойдем дальше.
Живет в Коншохокене, штат Пенсильвания.
Теперь собери все сведения, какие у тебя есть о ней, и напиши все, что знаешь, точно так же, как если бы написала она сама.
Попробую.
Аликино включил принтер, чтобы распечатать текст.
Вскоре мы предстанем перед судьей, чтобы получить законный развод. Этого во что бы то ни стало добивается мой муж Эдгар и, учитывая, до какой степени расстроились наши супружеские отношения, по-видимому необратимо, считаю разумным не возражать.
Машина сделала паузу, словно ожидая одобрения и приглашения действовать дальше.
Хорошо, Memow, продолжай до конца.
Курсор возник в углу на самом верху экрана и стремительно повел строку за строкой.
Адвокат уверяет, что дело пустяковое, простая формальность, и в здании суда мы увидим длинную очередь супружеских пар, ожидающих развода, потому что этот гражданский ритуал, похоже, все теснее оказывается связанным с нелегкой жизнью современных семей… Понимаю, хорошо понимаю, что адвокат щадит мои расстроенные нервы, но подобные рассуждения могут лишь незначительно облегчить мне тяжесть шага, который я собираюсь совершить. От сознания, что американская семья вообще переживает кризис, мне нисколько не становится легче, мое воспитание и мои взгляды, строящиеся на серьезном отношении к жизни, не позволяют мне согласиться или хотя бы смириться с тем, что я считаю жутким человеческим крахом.
Хорошо еще, что у меня чиста совесть и, в сущности, мне не в чем себя упрекнуть, даже если — известно ведь, как складываются повседневные отношения между мужем и женой, — я готова признать и свою долю ответственности. Я признаю, что допускала ошибки в мелочах, иногда, теряя контроль над собой, выходила из себя, затевала иной раз глупые, детские ссоры, но мои ошибки — это ответная реакция, защита, поскольку я — более слабая сторона в наших отношениях. Все это мне нетрудно признать, но уверена, что нет ничего такого серьезного, в чем можно было бы меня обвинить, за что я могла бы испытывать угрызения совести.
Мое грядущее — это я уже знаю — будет окрашено горьким привкусом одиночества, потому что далее после развода я, конечно, даже думать не смогу о новом браке. Вот почему я предпочитаю оглянуться назад, посмотреть в зеркало прошлого.
Я была честной, добродетельной женщиной, женой, беспредельно преданной мужу. Впрочем, иначе и быть не могло, потому что я всегда чувствовала себя прочно связанной, более того, посвятившей себя человеку, который женился на мне. Сейчас я даже спрашиваю себя, в какой мере я любила его, но не могу ответить на этот вопрос, так как не имела возможности сравнивать, ведь у меня не было никаких других мужчин, кроме моего мужа.
И если говорить о любви, то не мне, конечно, судить, что это такое, ведь я не знаю других чувств, кроме тех, какие питаю к своим самым близким людям. Еще с детства, с юности мне внушали, что любовь к мужчине — это прежде всего чувство уважения, покорности, необходимой привязанности. Так или иначе, исключительное чувство, и оно должно быть целиком отдано человеку, с которым соединяю себя узами брака.
Мои родители, в Техасе, определив меня учиться, стремились дать мне образование еще и потому, что имели возможность сделать это, но, должна признаться, — от занятий, от учебы в школе у меня почти ничего не осталось в памяти, потому что истинная цель моей юности и молодости была только одна — стать хорошей супругой, идеальной женой.
И все действительно произошло так, словно совершалось по какому-то плану, по четкому, предначертанному плану. В нужном возрасте я встретила нужного человека, который в свою очередь нуждался в такой жене, как я, родившейся и выросшей для того, чтобы быть женой, то есть ровно половиной своего мужа.
Половиной. Эта задача тотчас стала для меня целью, какой следовало достичь с предельным усердием. И чем больше Эдгар показывал мне, что ценит и одобряет мою добрую волю и мои усилия, тем активнее я старалась превзойти себя и отвечать его ожиданиям. И все, казалось, шло превосходно, ничто не только не предвещало полного разрыва наших отношений, но трудно было даже предположить, что они могут хоть как-то испортиться. Более того, если нужен был пример, чтобы опровергнуть утверждение, будто современную семью охватил кризис, таким примером можно было считать наш брачный союз.
Не припомню точно, когда появились первые признаки беды. Могу сказать только, что первые симптомы обнаружились как раз тогда, когда мы оба, Эдгар и я, прилагали особенно много усилий, чтобы сделать наш брак совершенно идеальным, образцовым.
Мысль о том, что я являюсь половиной собственного мужа, превратилась для меня в своего рода навязчивую идею, настолько сильную и возбуждающую, что я невольно постоянно задавалась вопросом, каким еще образом, в какой еще форме я могла бы заявить о ней, доказать и подтвердить сам этот факт.
Я начала с образования. Не говорю о культуре, потому что знаю — это дело сложное и непосильное в моих условиях. После того как я стала безупречной домашней хозяйкой, не упускавшей ни одного совета рекламы и женского кружка, я поняла, что для социальных нужд нашей семьи, для полезных дружеских связей, для знакомств и визитов, необходимых Эдгару, нужно, чтобы я была способна принимать участие в светских беседах в гостиных, а для этого я должна быть хоть немного более образованной и осведомленной.
Я была более или менее невежественной, когда решила кое-что почитать. Так или иначе, я не падала духом и взялась за дело со своим обычным усердием, так что быстро сделала успехи.
Первый инцидент, наш первый серьезный спор, произошел однажды вечером, когда муж узнал — так как я спокойно сообщила ему об этом, — что книги я читаю только до середины. Он почему-то обвинил меня в лености, поверхностности и не захотел понять, что я всего лишь ограничивалась задачей, которая, на мой взгляд, стояла передо мной как перед его половиной. Читать ли другую половину книги или читать ее всю целиком, если она нравится, он волен был решать сам, потому что был главой семьи, и решать это надлежало ему, Эдгару, как второй половине нашего союза. К тому же, видя, что мы всегда и везде заявляли о себе как о двух телах и только одной, единой душе и чувствовали себя полностью реализованными в браке, разделение нашей задачи поровну на каждого было, на мой взгляд, в высшей степени разумным и бесспорным. Когда я высказала ему эти свои соображения несколько дней спустя, Эдгар заявил, что я сошла с ума. Это меня расстроило и глубоко обидело.
Я продолжала поступать по-прежнему и стала шире применять на практике свою концепцию половины. Я делала только половину покупок, только наполовину убирала квартиру, даже ужина готовила только половину. Отношения между нами ухудшались, и очень стремительно, но я была непреклонна, отвергая доводы Эдгара, который хотел определить наши роли в зависимости от нечеткого и неопределенного разделения наших обязанностей — разделения качественного, а отнюдь не количественного, как, на мой взгляд, было бы справедливо. Так, например, поскольку он работал всего полдня, я готова была работать вместо него половину его половины дня. Но он не пожелал согласиться со мной.
Он обвинил меня в феминизме и даже в женском экстремизме. Можете себе представить, я даже не подозревала, что в Америке существует женское движение, и до сих пор всячески сторонюсь его, но я не могла тогда и не могу сейчас обойтись без принципов, в которых была воспитана: быть женой, супругой, половиной.
У нас есть ребенок, и меня это устраивает, потому что мы вместе создали его: полклетки отдала я, полклетки — мой муж. Не буду считать месяцев беременности и болей при родах, которые перенесла только я, но я спрашиваю себя, как же мне следует вести себя, когда встанет вопрос о том, кто должен воспитывать ребенка после развода. Знаю, что Эдгар требует передать это право ему, утверждая, будто моя психика, по его словам, нарушена, и потому я не смогу дать ребенку нормальное воспитание. Но я хочу предложить судье другое решение, которое кажется мне очень простым, а именно — поделить ребенка пополам. Я готова предоставить Эдгару выбор любой половины. Для меня это не имеет значения, поскольку ребенок все равно наш общий.
Машина остановилась.
Аликино едва ли не с упоительным восторгом смотрел на страницы, которые Memow только что выдал ему. Такой превосходной работы — без пробелов, без заминок, без помарок — компьютер еще никогда не делал. Можно было говорить даже о виртуозности, не только о творчестве.
Затем Аликино пришлось заняться текущей работой: имена особых должников появлялись на дисплее вне всякой очереди, прерывая все прочие операции.
Аликино углубился в работу, но мысли его все время невольно возвращались к делу Джейн Паркер. Теперь ему казалось, будто он хорошо знает ее, эту женщину. Ему было известно, что она обречена на смерть: он не мог понять почему — с этим Аликино примирился, но отдал бы многое, чтобы узнать, как она умрет.
И Аликино придумал следующее: по завершении какой-то своей непонятной работы компьютер обычно в конце концов сообщал о смерти особого должника. Но в отличие от судебного вердикта тут исполнение приговора предоставлялось воле случая. Лишь бы только смерть наступила.
Каким же образом придется умереть Джейн?
В конце рабочего дня Аликино задал Memow вопрос:
Как обстоят дела с поисками того, что я тебе поручил?
Ответ машины не замедлил последовать:
Хорошо обстоят. Список очень краткий. Готтфрид Швейцер в Канаде, Отто Кимпель в Бразилии, Франц Вейнфельд в Нью-Йорке.
Где в Нью-Йорке?
Стейтен-Айланд.
Будем надеяться, что это тот, кто нам нужен.
Твой человек. Дай мне другие сведения.
У меня больше ничего нет.
Повтори прежние. Ты ведь не можешь знать, какая информация для меня важнее.
Берлин. 1939 и 1940. Союз промышленников Рейха. Военная промышленность, отдел строительства. Ведомство военного министерства. Высокий чин в СС, ведающий контролем поставок военного оборудования и снаряжения.
Двадцать второго сентября, в воскресенье, день выдался теплый и солнечный, лучше и представить невозможно. Лето кончалось, решив наконец немного поумерить жару и уступить место осени, которая последние годы, казалось, совсем исчезла из круговорота времен года.
Стрелки на часах приближались к полудню, и Майн-стрит — главная улица городка — была в это время довольно оживленной. Люди собирались у церкви, у аптеки, молодежь толпилась у видеосалона, женщины направлялись в супермаркет.
Высокий костлявый человек в рубашке спокойно мотыжил участок небольшого огорода, расположенного позади домика. У него были маленькие, близко поставленные голубые глаза. Светлые волосы коротко пострижены и старательно причесаны на левый пробор. Ему можно было дать на вид не более тридцати пяти лет.
Остановившись, чтобы стереть с лица пот, он увидел Аликино, когда тот открывал калитку, отделявшую огород от сада.
— Разрешите войти?
— Конечно. Проходите.
Аликино решил про себя, что перед ним уж точно муж ОД Джейн Паркер.
— Мистер Эдгар Паркер?
— Да.
— Меня зовут Маскаро. Я бы хотел видеть миссис Джейн.
Человек помрачнел.
— Ее нет, — ответил он, вытирая руки.
— Ушла за покупками?
Человек сделал еле уловимый отрицательный жест, но сразу же решительно пошел в атаку:
— А зачем вам нужна моя жена?
— Ну, скажем… по поводу страхования жизни.
Глаза Эдгара Паркера сделались еще меньше и смотрели с явным подозрением.
— Страхование жизни? Насколько мне известно, у Джейн не было никакой страховки.
— Почему вы сказали «не было»?
— Послушайте, это Джейн прислала вас сюда?
Аликино покачал головой:
— Мы постоянно ищем новых клиентов.
Человек, похоже, успокоился. Руки, вцепившиеся в мотыгу, расслабились.
— Думаю, что мою жену не интересуют подобные операции.
— Когда она вернется? Я бы хотел услышать это от нее самой.
Человек энергично помахал рукой перед самым лицом Аликино:
— Если вы из полиции, нечего притворяться. Шерифу я уже все объяснил.
— Я не из полиции. Не волнуйтесь.
— Тогда оставьте меня в покое.
— Хорошо. Когда я могу вернуться, чтобы повидать вашу жену?
— Никогда.
И человек опять принялся обрабатывать землю. Аликино отметил, что в огороде ничего не росло. Земля была сухая, местами заросшая сорняками.
— Не скончалась ли она, случайно?
Эдгар Паркер замер. Потом спросил, угрожающе растягивая слова:
— Что это вам взбрело в голову?
— Я сказал просто так, чтобы удостовериться. Может, она уехала?
— Знаете, что-то вы мне не очень нравитесь, мистер…
— Вы уже побывали у судьи по поводу развода?
Человек был явно ошарашен неожиданным вопросом. Он внимательнее посмотрел на Аликино. Что это еще за дьявол свалился на его голову?
— Откуда вам известно про это?
— Собирать информацию — моя профессиональная обязанность. Знаете ведь, как теперь говорят: кто информирован, тот и вооружен.
— Верно. Я слышал, будто все мы занесены в картотеки и все на контроле. Уйма проклятых компьютеров знает о нас все. Адресный стол, больница, полиция, банк…
— Налоговая инспекция, страховые компании, рекламные агентства, армия…
Паркер с отвращением сплюнул на землю:
— Знают даже, сколько волос у нас на…
— А где ребенок? — Аликино жестом успокоил мужчину. — Послушайте меня, мистер Паркер. Я сказал вам, что мне известно о вашей семье немало, поэтому нет смысла продолжать удивляться. Знайте, что я совершенно безобиден, и дайте мне лучше попить, если можно, холодной воды.
Человек подумал немного, потом отправился в дом с другого входа. Вернулся с высоким стаканом, наполненным водой. Аликино жадно выпил и уселся на соломенный стул.
— В это утро, видя, что ожидается прекрасный день, я подумал, почему бы не съездить в Коншохокен. Я никогда не был тут. А знаете, очаровательный городок.
— И недалеко от Филадельфии.
— А я живу в Нью-Йорке. Это же совсем рядом с вашим штатом Пенсильвания. Какая у вас специальность?
— Служащий. В Филадельфии. Управляющий транспортной конторой.
— На работе полдня, не так ли?
Мужчина утвердительно кивнул. Он не мог сдержать дрожь в руках. Теперь он пытался оторвать сломанную дощечку от старого ящика из-под фруктов.
— Ну да, если вам это еще неизвестно, то все равно скоро узнаете. Уж лучше я сам вам это скажу.
Аликино постарался скрыть все более разгоравшееся любопытство.
— Что же вы хотите сказать мне?
— Не знаю почему, но разговор с вами вызывает у меня такое ощущение, будто говорю со священником.
— Я понял. Будто я исповедник. Вы католик, я полагаю?
Мужчина опять кивнул.
— Вот, Джейн ушла. Я хочу сказать, бросила меня. Мы должны были пойти в суд. Да, по поводу развода. Но она предпочла исчезнуть.
— И вы не знаете, куда она ушла?
Он покачал головой, отводя взгляд.
— Понимаю, — сказал Аликино. — А ребенок?
— Забрала с собой.
— Это вас очень огорчает, не так ли?
— Ребенок ведь и мой тоже. Она не имела права забирать его.
— Может быть, она опасалась, мистер Паркер, что судья отдаст его вам, а поскольку разделить его пополам она не могла, то и забрала всего целиком. — Аликино допил воду, остававшуюся в стакане. — Я знаю ее теорию про половину. Половина жены. Половина каждой вещи…
— И это вам известно? Тогда вы знаете и то, что Джейн была… — Он повертел пальцем у виска, как бы говоря — была сумасшедшей.
— Женская причуда. Может быть, слишком уж навязчивая, в случае с вашей женой. — Аликино улыбнулся. — Читать половину книга — какая странная идея. Это все равно что смотреть лишь половину фильма.
— Делить ребенка пополам — это, по-вашему, тоже странная причуда?
— Я бы сказал — да.
— Она сумасшедшая. Абсолютно сумасшедшая.
Алккино встал и немного прошелся по огороду. Остановился и посмотрел на прямоугольник длиной метра в два и шириной примерно в один метр, где земля, недавно обработанная мотыгой, была темнее.
— Еще один вопрос, и я уйду, мистер Паркер.
— О`кей. Что еще вы хотите знать?
— У вашей жены были долги?
Изумлению Эдгара Паркера, казалось, не было предела.
— Насколько мне известно, не было. Пустяки какие-нибудь, в магазине. Но при чем здесь это?
— Какой-нибудь большой долг, важный.
— Исключено. А что, по-вашему…
Аликино покачал головой.
— Очень серьезный долг.
Глаза человека вспыхнули.
— Я понял. Вы хотите сказать — закладная на недвижимое имущество.
— Я хочу сказать — долг, который можно оплатить только смертью.
— Вы абсолютно на ложном пути, мистер Маскаро. Джейн происходила… происходит из хорошей семьи. Она образованна и воспитанна. Это исключено, она не могла оказаться замешанной в какую-нибудь грязную историю.
— Я не это хотел сказать. — Аликино вздохнул. — Наверное, мне не удается объяснить свою мысль.
— И в самом деле, не понимаю вас.
Аликино пристально посмотрел в маленькие глаза человека:
— Если бы я сказал вам, что имею в виду долг судьбе, року, предначертанию, или как там дьявол называет такие понятия, вам было бы яснее?
Эдгар Паркер отступил на несколько шагов. Он уставился на Аликино, но, казалось, смотрел сквозь него, словно тот вдруг сделался прозрачным.
— Не буду больше беспокоить вас, — сказал Аликино и направился по дорожке, которая вела вдоль дома к выходу на улицу. Прежде чем исчезнуть за углом, он обернулся. — Я все думаю об одном, мистер Паркер. Теперь, когда вашей жены больше нет в живых, вы остались целым человеком, не половиной.
Несколько дней спустя Аликино прочитал в «Нью-Йорк Кроникл» сообщение об аресте федеральной полицией Эдгара Паркера. За его домом в огороде на глубине одного метра нашли труп Джейн Паркер, которая была задушена. Возле тела женщины был найден чудовищно изуродованный ребенок. В земле были закопаны его брюшная полость и нижние конечности. Другая половина тела была обнаружена в морозильнике, в подвале. Таким образом можно было установить, что это было тело единственного ребенка супругов. Эдгар Паркер сознался в двойном убийстве.
Аликино отложил газету, достал из ящика письменного стола страницы, написанные компьютером об ОД Джейн Паркер. Вместе с сообщением газеты складывалось целостное повествование о судьбе Джейн. Аликино вспомнил, какое удивительное чувство восхищения пережил он в тот день, когда Memow оказал ему свою феноменальную услугу.
Однако теперь, когда он вновь изучил эти материалы, ему бросился в глаза один недостаток, один явный пробел — в рассказе компьютера никак не отразилось безумие Эдгара Паркера, более того, создавалось впечатление, будто сумасшедшей была она, только она, Джейн. Очевидно было, что сведений, касающихся мужа, имелось недостаточно, и поэтому реальность, воспроизведенная машиной, оказалась неполной, если не сказать вывернутой наизнанку.
Полученные результаты представлялись несомненно значительными, но до совершенства было еще далеко. Собственный опыт подсказывал Аликино, что любую работу, даже самую заурядную, всегда можно выполнить лучше. Нет такого результата, который невозможно было бы превзойти, и не существует — в абсолюте — некоего предела. «И потом, — сказал себе Аликино, возвращаясь к игре, к спору, возбуждавшему его, — возможно, жизнь слишком сложна для воспроизведения ее перипетий интеллектом машины».
Красным миганием Memow призвал своего оператора к его обязанностям хорошо оплачиваемого — тридцать шесть тысяч долларов в год — служащего гигантской «Ай-Эс-Ти».
— Эй, не стоит, — громко отозвался Аликино, словно обращаясь к человеку. — День окончен, а в моем контракте не предусмотрена сверхурочная работа.
Курсор запрыгал, словно развеселившийся на ветру листок.
Я нашел твоего человека.
Аликино кинулся к клавиатуре.
Ура! Только не говори мне, что он живет в Бразилии.
Это Франц Вейнфельд. Живет в Нью-Йорке на Стейтен-Айланд.
— Дай адрес и телефон. Я позвоню ему сегодня же вечером.
Он опять обратился к компьютеру как к человеку. Эта рассеянность заставила его улыбнуться. Он повторил свой вопрос письменно и ласково похлопал Memow по холодной спине.
Машина произвела безупречный поиск: из нескольких сотен имен, отыскивая их на разных континентах, она вычислила имя именно этого нужного человека.
В тот день, когда Аликино договорился встретиться с мистером Вейнфельдом — в последнее воскресенье сентября, — на город обрушился самый настоящий потоп.
Привычка к сидячему образу жизни побуждала Аликино отложить встречу, но он так давно искал ее, готовил, планировал, что теперь уже не мог обуздать нетерпение. Поэтому он набрался мужества и вышел из квартиры.
Миссис Молли, которую он встретил в вестибюле, с изумлением посмотрела на него:
— В такую погоду, мистер Маскаро?
— Насколько я понимаю, вас она тоже не испугала?
— Я, разумеется, и не подумала бы никуда выходить, если б не обнаружила, что у меня нет сахара. Ну да, сахара. Разве не знаете, что он необходим для яблочного пирога? А это значит, что я отложу вам хороший кусок.
— Благодарю, миссис Молли. Не представляю, что бы я делал без ваших чудесных пирогов.
— Когда вернетесь, он окажется вам весьма кстати. Если вернетесь.
Аликино посмеялся, довольный, что и сейчас не попался в ловушку, какую эта женщина всегда расставляла, чтобы узнать, куда же он отправляется. Тем временем по лестнице спустился мистер Холл, банковский служащий, что жил на втором этаже. Он был в высоких резиновых сапогах, в плаще и широкополой клеенчатой шляпе вроде тех, какие надевают моряки во время шторма.
— Вот как надо одеваться, чтобы выйти на улицу в такую погоду, — заметила миссис Молли, указывая на мистера Холла.
Тот с гримасой посмотрел на ботинки Аликино:
— Итальянские мокасины, надо полагать.
— Да.
— Как бумажные кораблики. Это уж точно.
Миссис Молли потянула Холла за рукав:
— Скажите и вы мистеру Маскаро, что нельзя так выходить на улицу.
— У меня же шляпа, плащ и зонт, — попытался оправдаться Аликино. — Думаю, этого достаточно.
— Не всегда, — продолжала женщина. — Это зависит от того, какой путь вам предстоит.
Аликино оставил без внимания столь прямо поставленный вопрос, хотя ему и нечего было скрывать. Просто досаждал покровительственный тон, с каким жильцы дома считали вправе обращаться к нему.
Но тут и мистер Холл отнесся к проблеме вполне серьезно:
— Не собираетесь же вы садиться за руль?
— Да, я как раз подумал, что в такую погоду без машины…
— Извините, но вы просто безумец. Допустим даже, что у вас не зальет карбюратор. Но разве вы не знаете, что «дворники» в такой ливень бесполезны. К тому же ничего не видно, так как потеют стекла.
Лишь бы только удовлетворить свое любопытство, миссис Молли выдвинула альтернативу. Обращаясь к мистеру Холлу, она посоветовала:
— Если направляетесь не за город, то стоит воспользоваться метро.
— Что? — вздрогнул тот. — Извините, теперь, по-моему, вы сошли с ума, миссис. Ни один нормальный человек не станет спускаться в это мерзкое чрево, которое буквально разлагает Нью-Йорк, наводняя город неграми и пуэрториканцами. Лезут отовсюду, словно ядовитые грибы. И кто виноват в этом, если не метро? Следовало бы окружить их кварталы колючей проволокой.
— Какая же я глупая, совсем не подумала, что предлагаю. Хорошо, что никогда не пользуюсь метро. И правильно делаю. Не хожу дальше трех кварталов направо и трех налево.
Мистер Холл погрузился в размышления, качая головой.
— Я хорошо знаю, что нужно делать. Идти пешком.
Миссис Молли бросила озабоченный взгляд на черные мокасины Аликино, у которых все же была толстая резиновая подошва.
— Будь у вас хотя бы сабо?
«Наверное, она хотела сказать „галоши“», — подумал Аликино.
Мистер Холл пожал плечами и, смирившись, развел руками.
— Остается только автобус.
Аликино взглянул на часы и понял, что надо спешить.
— Хорошо, поеду на автобусе.
— Это пока что единственное приличное средство передвижения, — заключил мистер Холл. Приветствуя Аликино, он коснулся полей шляпы и решительно переступил порог. Дождь с шумом обрушился на мистера Холла, но тот, не обращая на него внимания, спустился по нескольким наружным ступенькам и пересек улицу.
Аликино раскрыл зонт.
— До свидания, миссис Молли.
На этот раз она отступила, но надеялась взять реванш, когда ее подопечный вернется.
— Хорошей прогулки. И не забудьте о куске пирога, который ждет вас. — Тут она вдруг заторопилась. — Мне ведь надо еще приготовить его, а я все болтаю. У тебя стала совсем старая голова, бедная Молли!
Ее квартира была на первом этаже. Она скрылась за дверью, а Кино бросился под дождь и побежал к гаражу.
Возможно, он мог бы попасть на мост из района Веррацано, но не рискнул ездить по незнакомым улицам. Только однажды, много лет назад, он бывал в этих местах. И сейчас на своей старой верной «ланче» он сделал большой круг, обогнув Гудзон сначала с одной стороны, затем с другой, и проехал мимо Джерси-сити, вдоль бухты Ньюарк, прежде чем добрался до Стейтен-Айланда, к дому № 104 на Райбон-стрит, по адресу, который мистер Вейнфельд сообщил ему по телефону.
Невысокий, окруженный ухоженным садом дом стоял в одном ряду с точно такими же одинаковыми зданиями по всей улице, отделявшей их от обширных земельных участков.
Франц Вейнфельд сам открыл гостю дверь. На вид ему было меньше семидесяти четырех лет, какие обозначил Memow. Редкие волосы, еще имевшиеся на голове, были уложены венчиком и сохраняли прежний рыжеватый цвет.
Он был высокий, плотный. К петличке пиджака его серого костюма был прикреплен круглый эмалированный значок, на котором выделялась маленькая черная фашистская свастика.
— Присаживайтесь, мистер Маскаро. Рад, что вас не остановила скверная погода.
— Я привык быть точным.
— Мы не знали преград. Именно поэтому нам и удалось заставить уважать себя и внушить страх всему миру.
Аликино оставил зонт, плащ и шляпу в прихожей и последовал за мистером Вейнфельдом. В просторной гостиной он опустился в черное кожаное кресло.
— Выпьете кофе?
— Охотно.
— Только не надейтесь, что он будет приготовлен по-итальянски. Он будет таким, как готовят здесь, в этой весьма отдаленной провинции Европы. Вы, надеюсь, меня понимаете.
Вейнфельд прошел в кухню, и из-за двери, которую он оставил приоткрытой, долетел приятный запах какого-то травяного настоя.
Аликино осмотрелся. Обстановка была типичной для среднего класса, но все же немного побогаче. На стенах висело много фотографий разных размеров. Некоторые относились к военному времени. Вейнфельд был на них один или с другими офицерами в черных мундирах СС.
Хозяин вернулся с двумя чашками кофе, стоявшими на серебряном подносе.
— По воскресеньям я предпочитаю оставаться в одиночестве. Мне нравится, что никто не мешает предаваться воспоминаниям. — Он опустился в кресло напротив Аликино. — В этом году я отмечаю две годовщины — два важных события, которые произошли сорок лет назад. Первое — я его хорошо отпраздновал в мае — это конец войны. — Он улыбнулся. — Вы правильно поняли. Я отмечал конец войны, потому что для меня и для всех немцев, которым удалось сделать немало, это была победа. Большая победа. Мы одни восстали против всеобщего варварства, объединившегося в борьбе с нами. Для нашей высшей цивилизации это было больше, чем нравственная победа. Впрочем, учитывая ненависть, разобщавшую наших так называемых победителей, мне кажется, история на нашей стороне.
Отпивая большой глоток кофе, Аликино спрятал лицо за чашкой. От сигары он отказался:
— Не курю, спасибо. А какое же второе событие?
— Сорок лет назад, как раз в начале октября, я высадился на этом континенте. Сначала в Канаде, потом обосновался тут. Представляете, на родине меня разыскивали как военного преступника. — Он жестом как бы отогнал от себя неприятное воспоминание и снова улыбнулся. — А известно ли вам одно обстоятельство? Живя здесь, все больше убеждаюсь, что для этих людей национал-социалистический режим был бы идеальным. Если бы только их сознание смогло подняться до уровня политики. Но ничего не поделаешь: политика — это дело, которое по силам исключительно нам, европейцам. Это слишком утонченная вещь и непосильно умная для здешних варваров.
— Эта страна живет как бы в постоянном детстве. Никогда не взрослеет. И потому даже не стареет.
Вейнфельд внимательно посмотрел на Аликино:
— Так значит, вы — сын Астаротте Маскаро. По телефону мне показалось, вы моложе.
— А мне уже шестьдесят.
— Ну, вы еще молодой человек. Знаете, сколько мне?
Аликино притворился, будто не знает.
— Семьдесят четыре года.
— Вам можно дать гораздо меньше. Поздравляю, мистер Вейнфельд.
— Вы сказали мне, что ваш отец умер в шестьдесят лет, бедняга. Ну да, когда я познакомился с ним, в сороковом, в Берлине, ему должно было быть пятьдесят пять. Но он хорошо выглядел, казалось, был крепок, как бык. Отчего же он скончался так рано?
— Болезнь. Скоропостижно.
Вейнфельд раскурил сигару.
— Что же вы хотите узнать о своем отце?
— Мне мало что было известно о его жизни. Вам понятен мой интерес, мистер Вейнфельд?
— Он более чем законный, мистер Маскаро.
— Что мой отец делал в Германии?
— Ваш отец был деловым человеком.
— Это мне известно. Он занимался строительством.
— Я тогда ведал политическим контролем в военной промышленности, а ваш отец принимал участие в финансировании той продукции, которая имела жизненно важное значение для нашей войны.
— Понимаю.
— Но вы не должны думать, будто он был обычным бездушным капиталистом вроде этих американцев, которые поглощены заботой только о прибыли. Я искренне восхищался вашим отцом, потому что он был нашим настоящим другом. Он верил в чистоту нашего дела.
— Но чем он конкретно занимался?
Вейнфельд посмотрел на Аликино, стараясь угадать, что ему известно. Наконец решил, что это не имеет значения.
— В этом нет ничего секретного, тем более такого, что следовало бы скрывать. Астаротте принимал очень активное участие, использовав все свои знания и способности, в строительстве наших лагерей смерти.
— Крематории, газовые камеры…
— Да, это огромная работа по тщательному очищению человеческого материала, и ей втайне всегда завидовали наши победители.
— Предполагаю, именно потому, что камеры были совершенны.
— Конечно. Я и сам убедился в этом, позднее, когда стал комендантом лагеря в Померании. — Волнующие воспоминания заставили его подняться. — Эта огромная работа действительно могла изменить ход истории. Будь она доведена до конца в полном объеме, мы жили бы сегодня совсем в другом мире, гораздо лучшем, это несомненно.
— Мистер Вейнфельд, мой отец всегда носил перчатки?
— Перчатки?
— Да, и летом тоже.
— Мне кажется, нет. Извините, не понимаю.
— Когда отец вернулся в Италию, он не снимал их. Я не видел его рук без перчаток.
— Может быть, они были искалечены. Раны. Ожоги. Я тоже был ранен осколком вот в это плечо. — Он потрогал его. — Возможно, хотел скрыть потерю пальцев…
Аликино внезапно захотелось уйти. Ему уже достаточно было этого разговора, из которого, впрочем, он получил подтверждение, что некоторые его догадки не лишены оснований. Существовала определенная связь между строительством печей в крематориях и красными, словно обваренными, руками отца. Этот цвет был вызван не ожогами, не пламенем, а был клеймом, несмываемой печатью.
Удивленный внезапным решением Аликино уйти, мистер Вейнфельд предложил ему задержаться еще ненадолго.
— К тому же, может, и дождь пройдет.
Аликино взглянул в окно.
— Если станем ожидать, пока он пройдет, думаю, мне придется провести тут несколько дней.
— Вы еще работаете, мистер Маскаро? Вам, наверное, уже можно выйти на пенсию? Не помню, говорили вы мне или нет, где работаете?
— В секторе информатики в «Ай-Эс-Ти».
— Да, говорили. У меня много акций «Ай-Эс-Ти». У них хороший курс на Уолл-стрит. Вы женаты, мистер Маскаро?
— Нет.
— А я был женат трижды. Сначала в Германии, потом в Канаде и вот здесь. Но думаю, что самый правильный выбор сделали вы.
Аликино ожидал, что, открыв дверь, Вейнфельд проводит его нацистским приветствием, но тот, напротив, горячо пожал ему руку:
— Вы должны гордиться своим отцом. Надеюсь, скоро навестите меня опять.
После короткой пробежки до машины Аликино показалось, будто он, как был, в одежде, нырнул в бассейн.
Вероятно, ливень еще более усилился.
Второго октября, в среду, Аликино вошел в свой кабинет и надел белый халат. Он решил не снимать жакет из тонкой шерсти, который носил в эти дни. С годами его чувствительность к холоду возросла.
Memow, казалось, был в хорошем настроении. Едва только пароль запустил в действие его механизм, он быстро написал короткую сентенцию дня:
Жизнь сгорает, словно зажженная свеча. Свечи, сделанные из хорошего воска, горят дольше.
Аликино несколько раз перечитал это изречение. В каком-то смысле, косвенно, оно относилось и к нему, к его жизни, к ценности прожитых им шестидесяти лет.
Прошлые годы оставили след на его лице, отражавшемся в мониторе, но он никак не ощущал их. И если бы ему самому нужно было определить собственный возраст, который он совершенно не замечал, как не замечают удобную одежду из прочного материала — или качество свечного воска, — то он дал бы себе не больше сорока лет.
На двадцать лет меньше. Как раз те годы, что он прожил в Нью-Йорке. До сих пор они казались какими-то чужими, не принадлежащими ему: словно он прожил их за счет кого-то другого, с кем даже не был знаком.
Он без колебаний возвратился к реальности — в свой кабинет, к Memow, которому полагалась заслуженная похвала. Его пальцы уверенно задвигались по клавиатуре.
Молодец, большой молодец. Давал ли я тебе когда-нибудь сведения о Паскале?
Нет.
— Не важно.
Машина не могла слышать его, но Аликино доставляло удовольствие иногда свободно выражать свои мысли вслух.
Засветились красные буквы и цифры, сигналившие, что сейчас появится имя особого должника. Потом зеленый текст ковром развернулся перед его глазами, в этот момент еще немного рассеянно смотревшими на экран.
ОД Аликино Маскаро.
Аликино пришлось сделать некоторое усилие, чтобы понять, что на экране появилось его собственное имя. Несколько секунд он сидел недвижно, созерцая надпись, которая, казалось, трепетала от нетерпения.
В нижней части экрана замигал маленький желтый треугольник. Это означало, что оператор, работающий на терминале, — Аликино — должен немедленно ответить.
Аликино нажал обычную клавишу:
Прошу подтверждения центрального архива.
Ответ не заставил себя ждать:
Подтверждено. Ошибки нет.
Теперь, нажав другую клавишу, Аликино должен был передать имя в компьютер административного центра. Вся операция — появление имени на экране, запрос и ответ о подтверждении, передача имени в административный центр — занимала не более шестидесяти секунд. По окончании этой решающей минуты вступал в действие неумолимый механизм, который вел должника — без какой бы то ни было возможности уклониться — к оплате своего долга.
К смерти.
Пока бежали секунды, Аликино лихорадочно соображал, как выиграть время. Прежде всего он не должен был передать свое имя в административный центр.
Прошу еще одну проверку.
Он прибегнул к возможности, которую прежде никогда не использовал. Он знал, что из центрального архива могут быть только два ответа: проверка не нужна или же принято на проверку.
Пятьдесят процентов вероятности.
Принято на проверку.
Но это еще не все. Он должен был сразу же мотивировать свой запрос о повторной проверке. Без малейшего колебания он объяснил:
Возможна омонимия.
На экране вновь возник зеленый текст, теперь он мигал, и за ним следовал вопросительный знак.
ОД Аликино Маскаро?
Через двадцать секунд надпись исчезла. Аликино облегченно вздохнул. Он добился некоторой отсрочки.
— Почему? — громко спросил он себя. — Почему именно я? Альсацио Гамберини скончался в сто лет. Я тоже, как его преемник, должен жить целый век.
Слушая самого себя, он отчетливо сознавал, что связь, которую он вывел логически, была шаткой, и он не мог обосновать ее никакими конкретными фактами, одним лишь своим желанием жить.
Он набрал на клавиатуре вопрос к Memow.
Тебе известен Аликино Маскаро?
Ты — ОД Аликино Маскаро.
Почему я — ОД?
Информация недоступна.
Когда я должен умереть?
Информация недоступна.
Каким образом?
Информация недоступна.
Аликино понимал, что этот диалог был излишним и бесполезным. Он знал, что все эти разговоры — лишь пустая трата времени. Но как еще отодвинуть срок? Машина, казалось, угадала мысли Аликино. Она написала четыре цифры.
1945.
Аликино тотчас отозвался.
Именно тогда я стал особым должником?
Информация недоступна.
Я убил своего отца.
Точно.
Я украл у него сорок лет жизни.
Верно.
А где мои годы?
Информация недоступна.
Должен же быть у меня и свой собственный срок жизни. Это логично.
Это нелогично.
Что ты хочешь сказать?
Может быть, ты должен был умереть в двадцать лет. Потом ты прожил годы, принадлежавшие твоему отцу.
Астаротте Маскаро. Он тоже был ОД?
Информация недоступна.
Надпись исчезла. Затем на экране появилась одна из прежних коротких сентенций дня:
Утопии и мечты помогают нам жить, а смерть они делают еще более неприятной неожиданностью.
Аликино решил про себя, что это абсурд, и все же Memow не мог случайно выбрать именно эту фразу.
Утопии и мечты…
Он торопливо набрал на клавиатуре:
Сколько времени даст мне центральный архив?
Несколько часов или несколько дней.
Потом все будет кончено.
Ты должен будешь передать имя в административный центр.
А если я этого не сделаю?
Ты знаешь, что это ничего не изменит.
Аликино хорошо знал это. Вместо него имя передаст туда какой-нибудь другой оператор через компьютер, который в этот же самый момент бог знает где работал параллельно с Memow.
Он отвергал не столько даже саму мысль о смерти, сколько отказывался признавать поражение без борьбы, без сражения за последнюю возможность выжить с помощью одного-единственного оружия, на которое мог рассчитывать, — с помощью своего ума. И пока его мозг лихорадочно работал, рука набрала фразу:
Дай мне какую-нибудь возможность, Memow.
Это не зависит от меня.
Зависит и от тебя.
Не понимаю.
Допустим, ты ошибся.
Я не совершаю ошибок.
О`кей. Но если бы я с какого-то определенного момента прожил другую жизнь, может быть, я не стал бы ОД?
Не понимаю.
Допустим, что в 1965 году я переехал в Рим.
В 1965 году ты приехал сюда.
О`кей. Но допустим, что я не согласился приехать сюда и работать здесь.
Это не имеет значения.
Предположи, что ты не Memow, а какой-нибудь другой компьютер.
Например, «Memowriter 401»?
Нет, просто другой «Memowriter 402».
Продолжай.
Слушай внимательно, Memow. Вот в чем суть. Если бы моя жизнь сложилась иначе, моя судьба волей-неволей была бы другой.
Ты находишься тут, и ОД Аликино Маскаро — это ты.
Ты должен вообразить, будто в 1965 году вместо того, чтобы сесть в самолет и лететь в Нью-Йорк, я сел в поезд и приехал в Рим.
Слишком просто. Этого может быть недостаточно.
Мы должны вместе с тобой выстроить совершенно другую мою жизнью. Ты должен написать ее.
Я не располагаю для этого никакой информацией.
Постараюсь снабдить тебя любой информацией, какая только тебе понадобится. Ты заменишь ею ту, какой располагаешь обо мне сейчас.
ОД Аликино Маскаро. Родился в Болонье в 1925 году.
Это годится.
С 1965 года живет, в Нью-Йорке. Адрес — Бруклин, Эльм-стрит, 32.
Здесь надо изменить. С 1965 года живет в Риме. Это исходная точка.
Если больше ничего не известно, то это несуществующая жизнь. Она не может заменить твою настоящую жизнь, то есть информацию о твоей настоящей жизни, что хранится в памяти центрального архива. Это эфемерная жизнь. А пустота не может занять уже заполненное пространство.
Я сам позабочусь о том, как заполнить его. Я дам тебе уйму информации.
Откуда ты возьмешь ее?
Memow, ты не обладаешь воображением, а у меня оно есть. С того момента, как будут определены исходные данные, все остальное появится само собой. И ты станешь обрабатывать новую информацию, как ты уже успешно делал это.
На этот раз недостаточно будет небольшого отрезка жизни. Если и в самом деле хочешь изменить свою судьбу, новая информация должна полностью вытеснить старую. А ее очень много.
Попробуем, Memow?
Пока я тебя понимаю, не могу отказать тебе.
Это будет долгая работа. Нам придется делать ее во внеурочное время.
У меня нет урочного времени.
Начнем сегодня же. Я не могу терять время. Не знаю, сколько его у меня осталось.
Почему хочешь избежать смерти?
Это естественно для всех живых существ.
Ты объяснил мне, что значит жить, но дал мало сведений о том, что значит умереть. Перестать функционировать, сломаться так, что невозможно починить?
Это так и это гораздо больше.
Могу высказать одно свое соображение?
Я весь внимание.
Курсор, мигая, похоже, заколебался. Потом принялся быстро и, как показалось Аликино, весело писать:
Больше всего тебе нравится эта наша новая игра. Ты готов спорить на все, что у тебя есть, — на свою жизнь, если верно то, что мне известно о тебе, — что я сотворю для тебя другую жизнь, непохожую на ту, какую ты прожил и какой живешь сейчас.
Это верно. Такая игра захватывает меня. Ты не представляешь, сколько людей постоянно твердят: если б только я мог вернуться назад, если б я мог начать все сначала, если бы в тот день из двух возможных решений выбрал пункт Б, а не А…
Это вызывает у меня в памяти одну из моих первых коротких сентенций дня. Человек живет только один раз. Но если это говорит глупец, то полагаю, у него в запасе имеется еще и другая жизнь.
Другая жизнь, конечно.
Но ты же не глупец.
Нечто вроде запасной жизни, чтобы заменить ошибочную.
Или оконченную.
Постарайся понять меня получше, Memow. Я не верю в бессмертие и не хочу никакой дополнительной жизни. Я не заинтересован даже в том, чтобы продолжить эту. Будь так, я гораздо спокойнее встретил бы смерть, даже немедленную. Я хочу только знать, как бы я жил, если бы выбрал другую жизнь.
Почему хочешь начать именно с 1965 года? Почему не раньше, не позже?
Потому что тогда у меня была возможность изменить свою жизнь.
И ты не сделал этого.
Мы вместе сделаем это сейчас.
В верхней части экрана загорелась красная условная надпись. Надо было продолжать работу. Курсор мгновенно настрочил Бог знает какое по счету имя:
ОД Франсиско Эрнандес.
Прошу подтверждения центрального архива.
Подтверждено. Ошибки нет.
Аликино передал имя компьютеру административного центра. Затем прочитал вопрос, который задал ему Memow.
Не хочешь ли узнать что-либо о жизни Франсиско Эрнандеса.
У меня нет времени, Memow. Моя собственная смерть может отправиться в дорогу в любой момент.
Мы должны направить ее по другому пути.
Правильно. Теперь нам нужно только надеяться, чтобы подольше длилась отсрочка, которую мы получили от компьютера центрального архива.
Он не так умен, как я. Если мы завалим его информацией, то на некоторое время затормозим его работу.
Он согласился заменить старую информацию новой?
У компьютера нет свободы выбора. Он примет ее только в том случае, если она будет достаточно правдоподобна и приемлема по количеству. Тебе придется рассказать мне все о Риме — от окраски неба до цвета воды в Тибре.
Рим ты уже немного знаешь.
Только по небольшой информации, какую сообщил ты. Но я никак не могу представить себе другого Маскаро Аликино, непохожего на тебя.
Нужно писать Аликино Маскаро.
Извини.
Я тоже не очень представляю его. Пока. Мы должны заставить его родиться.
Родиться в возрасте между сорока и шестьюдесятью годами?
Это лучший для рождения возраст.
— Или для смерти, — проворчал Аликино. Он посмотрел на то, что выдавал компьютер. «Спорю, сейчас напишет — или для смерти».
Или для того, чтобы посвистеть , — написала машина.
Аликино улыбнулся, но тут же испуганно вздрогнул. Memow должен сделать максимум возможного. Любая погрешность его механического интеллекта могла поставить под угрозу необыкновенное предприятие, которое они собирались осуществить. Он спросил себя, действительно ли Memow хочет помочь ему, и еще раз обозвал себя дураком, потому что компьютер — ведь и сам Memow только что повторил это — лишен свободы выбора.
К концу рабочего дня Аликино почувствовал некоторое облегчение. Отсрочка, которую он получил, продлится по крайней мере до утра. До начала следующего рабочего дня.
Программисты, техники, служащие к некоторая часть руководителей покидали здание «Ай-Эс-Ти». Аликино мог оставаться на службе сколько хотел — его контракт допускал это.
Memow продолжал работать. Об этом свидетельствовали светящиеся контрольные лампочки, красные и зеленые. Машина при всем ее абсолютном молчании, казалось, наблюдала за человеком, как бы ожидая, что же он предпримет дальше.
Аликино сел за письменный стол, достал из ящика пачку бумаги и шариковую ручку.
Он вспомнил, как в пятидесятых годах попытался сочинить роман. Тогда ему удалось написать лишь несколько страниц. Но аналогия с тем, что он собирался делать сейчас, была очевидной. Ему предстояло придумывать, придумывать и придумывать, стараясь вообразить себя самого в Риме, предположив, будто он переехал туда двадцать лет назад.
Однако на этом аналогия не заканчивалась. Теперь все, что он придумывал, предстояло превратить в огромное количество информации, закодировать ее и перенести на диски необъятной памяти компьютера. На самом деле роман сочинит Memow, воспроизводя текст на своем экране.
Но можно ли будет назвать романом результат замысла, поставившего своей целью описать вымышленную жизнь так, чтобы она выглядела подлинной, действительно прожитой и к тому же продолжающейся и в настоящий момент? Дело, за которое он брался, было не чем иным, как захватывающей игрой со словами. Один компьютер (Memow) должен был попытаться обмануть — убедить другой компьютер (в центральном архиве). Дуэт двух умных машин. Награда — жизнь того, кто провоцировал эту дуэль.
Не было ничего от литературы во всей этой затее. И Аликино, несостоявшийся писатель, но требовательный и искушенный читатель, любил такие романы, которые не пытались имитировать жизнь, а показывали ее в новых, неизведанных и непредсказуемых ракурсах.
Аликино упорно и напряженно работал более десяти часов подряд. Своим изящным почерком, приученным к порядку и ясности, он исписал несколько десятков страниц.
В два часа ночи, когда почувствовал, что голова его уже падает на стол, он решил отправиться домой.
Аликино выключил компьютер и, прежде чем покинуть помещение, захватил пачку чистой бумаги. Ему необходимо было немного отдохнуть, но голова должна была в то же время работать. Ему казалось, что его мозг превратился в действующий вулкан, извержение которого не могло остановиться, гигантская лавина идей должна была изливаться безостановочно, и потому в любую минуту, в любой момент для вымышленной информации должен иметься под рукой лист бумаги, готовый принять ее.
На первом этаже сонные охранники посмотрели, как он сунул свою специальную магнитную карту в щит управления запасным выходом.
Главные улицы Манхэттена переливались разноцветными огнями и освещались ярким светом рекламы. Аликино вел машину медленно, сосредоточенно, не обращая внимания на множество призывов остановиться, с которыми обращались к нему тени, появлявшиеся на краю тротуара (наркоманы, пьяные, проститутки, трансвеститы). Вой сирен полиции, пожарных и «скорой помощи» звучал чем-то вроде музыкального фона. Ничто не могло отвлечь Аликино от приключения, которым теперь полностью был поглощен его мозг. Он был подобен скульптору, который, осторожно работая резцом, подошел к тому моменту, когда стали вырисовываться еще не очень отчетливые, но уже понятные очертания фигуры, какую он собирался высечь из мраморной глыбы. Точно так же и его воображение удивительным способом лепило образ совсем иного, но уже вполне различимого Аликино.
Наконец он добрался до Бруклина. Остановившись у своего дома, Аликино почувствовал, что ему трудно поставить машину в гараж. Он слишком устал, и у него уже не было сил опасаться, что ее украдут. К тому же кому нужен его старый итальянский автомобиль?
С трудом передвигая ноги, он поднялся по нескольким наружным ступенькам, что вели к двери. Вошел в вестибюль, грязный и плохо освещенный. Прошел мимо двери миссис Молли, с удовлетворением отметив, что не придется встречаться с нею, как это неизменно происходило днем. Стал подниматься по лестнице. Резиновые подошвы полностью гасили звуки его шагов. Он миновал второй этаж, где жил мистер Холл, а когда вступил на следующий пролет лестницы, увидел наверху, на площадке третьего этажа, нечто такое, что там не должно было находиться.
Какой-то бесформенный тюк, прислоненный к перилам.
Поднявшись еще на несколько ступенек, он остановился, предчувствуя опасность. Тюк этот оказался скорчившимся человеком, который не то спал, не то сидел в засаде. Аликино стал вспоминать, сколько денег у него в бумажнике. Долларов двадцать. Могло хватить, если это наркоман, а иначе…
Он стал медленно подниматься дальше. Тюк не шелохнулся, но Аликино уловил дыхание. Ровное дыхание.
Кто бы это ни был, если он спал, и к тому же крепко, Аликино мог попытаться обойти его, не разбудив.
Однако, когда он подошел уже совсем близко, в тюке вспыхнули два огромных глаза, два белых шара, полных страха.
— Не бей меня, мужчина. Я сейчас уйду.
Это была цветная девушка — молодая негритянка. Ей можно было дать лет шестнадцать-восемнадцать. Голос у нее был низкий, глухой, к тому же сонный.
— Прошу тебя, не вызывай полицию.
Она постаралась улыбнуться, и стали видны испорченные зубы. Медленно поднялась и потянулась.
— Все кости болят, — пожаловалась она. — Не знаю ничего более твердого, чем пол.
Она оказалась очень высокого роста. Красивое — при закрытым рте — лицо, почти скрытое густой копной волос, выбритых на затылке, выглядело маленьким по сравнению со всей фигурой. Черный свитер был надет поверх платья в крупную клетку, которая, очевидно, была когда-то черно-белой.
Девушка внимательно посмотрела на Аликино, остановившегося на площадке.
— Ты мне кажешься порядочным человеком. Где же это ты бродишь в такое время?
— Иду спать? А ты?..
— Я уже спала. Ты же видел.
— Неудобное для сна место.
— Я уже два дня не смыкала глаз.
— У тебя нет ключа? Кого-то ждешь?
— Я тут не живу. Просто повезло, что дверь была приоткрыта.
— Спорю, что удирала от полиции.
Она слегка кивнула.
— Но ты ведь не вызовешь ее, не так ли?
— Ты не сделала мне ничего плохого, зачем же мне вызывать полицию.
— Многие и не подумали бы об этом. — Она качнула головой, как бы что-то вспоминая. — Мы с Фредди, с моим парнем, задумали посетить один магазин. Понимаешь — кирпич в витрину, и хватай что сможешь. Но не удалось. Впрочем, я и так знаю, что Фредди мямля. И вдобавок надо же, нарочно такого не придумаешь, — фараоны тут как тут. Мы разбежались в разные стороны.
— Зачем ты рассказала мне, что с тобой случилось? Я же тебя не спрашивал.
— И сама не знаю. Видно, иногда человеку бывает нужно высказать правду, словом отвести душу, особенно когда дела идут плохо.
— По-моему, ты нарочно захотела очернить себя больше, чем следовало.
— Ну, если ты так считаешь, значит, так и есть. На первый взгляд ты вроде бы неглупый человек.
— Как тебя зовут?
Она нерешительно помедлила с ответом.
— Ну ладно. Мне и в самом деле хочется сказать тебе всю правду, и потому я назову тебе свое настоящее имя. Меня зовут Аннет. — Она улыбнулась, но прикрыла зубы рукой. — Да, это верно, что ты подумал. В крови этих несчастных бедняков, моих предков, и в самом деле было что-то креольское.
— Аннет, теперь мне надо лечь спать.
— А кто у тебя дома?
— Никого.
— Тогда можешь позволить себе один маленький великодушный жест?
— Что тебе надо?
— Мне безумно хочется горячего кофе. И я сразу же уйду, клянусь тебе.
— Ты всегда доверяешь вот так — первому встречному?
— Ну же, впусти меня.
Квартира Аликино была на этой же площадке. Они вошли. Аликино включил лампу под оранжевым абажуром.
— Ты знал, что этот цвет делает кожу нежнее? — спросила Аннет. — Смотри, какие мы с тобой красивые.
— Я выбрал его специально, после долгого изучения.
Небольшая гостиная выглядела весьма аккуратной. Стены, казалось, были выложены книгами. Аликино прошел в крохотную кухню.
— Сварить тебе кофе по-неаполитански?
— Конечно. Ты просто сокровище.
Они переговаривались, разделенные тонкой перегородкой между кухней и гостиной.
— А ты, синьор, можешь сказать мне, как тебя зовут?
— Кино.
— Никогда не слышала такого имени. — Она рассмеялась. — Я вспомнила, что говорила моя мать: «Аннет, если принимаешь приглашение незнакомого мужчины, узнай хотя бы, как его зовут». Понимаешь, какая была логика у моей матери?
— Где же ты обычно ночуешь?
— Где придется. Эй, Кино, не уверяй меня, будто в этой чудесной квартирке нет ванной комнаты с душем.
— Дверь рядом.
Наблюдая за кофеваркой, стоящей на газовой плите, Аликино слышал шум воды в душе и счастливые возгласы Аннет. Когда кофе был готов, он выключил газ и поспешил в гостиную. Взяв стопку бумаги, он положил ее на низкий столик, стоявший возле дивана и кресел, и принялся быстро записывать: В доме Маскаро в Риме пьют кофе мокко. Кто его варит? Решить. А душ? Его принимают каждый день. Кто предпочитает принимать ванну?
Аннет вышла в гостиную и увидела, что Аликино что-то пишет.
— Эй, что это ты пишешь?
— Кофе готов. Разлей в чашки и принеси, пожалуйста, сюда.
— Хорошо. Я надеялась, что заслуживаю хотя бы взгляда теперь, когда я такая чистая. Мне кажется, я обновилась.
Аликино поднял глаза. Аннет была в белом халате, голова повязана розовым полотенцем.
— Ты красива. Прекрасно выглядишь.
— Да, вижу, тебе нравится.
Аликино снова взялся за ручку. Девушка прошла в кухню и вернулась оттуда с кофе. Поставила чашки на столик.
— Не хочешь присоединиться?
Аликино выпрямился и отложил бумаги в сторону.
— Извини, но если не запишу сразу же некоторые соображения по мере того, как они приходят в голову, то потом забуду.
— У тебя плохо с памятью? — весело поинтересовалась Аннет.
— Я работаю.
— Не понимаю. Разве ты не сказал, что хочешь спать?
— Самое лучшее было бы, если б я мог одновременно и спать, и работать.
— Ты немного сумасшедший, Кино. Хорошо хоть тихий сумасшедший.
— Аннет, объяснять все слишком долго, и думаю, ты не поняла бы. Могу только сказать, что за очень короткое время я должен придумать себе жизнь.
Огромные глаза девушки округлились.
— А с чего это вдруг тебе понадобилось придумывать себе жизнь?
— Со всеми подробностями, со всеми деталями, даже с самыми незначительными. Жизнь вроде твоей или моей, такую, какой мы живем каждый день, и даже не замечаем, что живем? Понимаешь?
— Ни капельки.
— Это совсем непросто, знаешь? Куда проще придумать смерть.
— Оставь эти разговоры. Мне от них страшно. — Она о чем-то догадалась, и это успокоило ее. — Я поняла. Ты — человек, который пишет. Из тех, что строчат в газетах.
Аликино улыбнулся и сделал отрицательный жест.
— Я работаю с компьютером.
— Ну вот и приехали! — воскликнула Аннет. — Я слышала, теперь даже комиксы делают на этих самых компьютерах. Комиксы — это ведь тоже придуманная жизнь. Правда?
— Давай лучше попьем кофе. Ты говорила, что хочешь погорячее.
Беря чашку, Аннет наклонилась, и халат распахнулся, обнажив одну грудь. Это была небольшая грудь с толстым и очень темным соском. Аннет и не подумала прикрыть ее, а принялась потягивать кофе.
— Нравится кофе?
— М-м, — произнесла Аннет, стараясь заглянуть в глаза Аликино. — А я тебе нравлюсь?
Она еще больше обнажила свои длинные нога. Казалось, они были обтянуты темным шелком.
— У тебя есть все, что нужно, чтобы нравиться мужчине.
Почувствовав себя еще увереннее, Аннет распахнула халат и раздвинула колени. Ей явно доставляло удовольствие демонстрировать свои гениталии, которые были действительно внушительных размеров, — длинная вертикальная щель, розовая, неровная, окруженная густыми, черными до синевы волосами. Аликино с чисто антропологическим, анатомическим интересом, не проявляя никакой другой реакции, смотрел на это большое мохнатое пятно, которое, казалось, широко расползлось, захватив едва ли не все пространство в паху и даже часть живота.
— Спорю, что ты никогда не был близок с цветной женщиной, — засмеялась она.
— Почему ты так думаешь?
— Ты не из тех, кто берет что подвернется. — Она потеребила волосы на лобке. — Ты же видишь, все точно такое, как у других женщин. Я хочу сказать — и у белых.
Аликино согласно кивнул.
— Тогда почему сидишь как истукан? Мне уже очень хочется. Наверное, из-за этого душа.
— Да, наверное, именно из-за душа.
— Я серьезно говорю. Знаешь, часто бывает только холодная вода. Иногда вообще нет душа, и мне так и не удается принять его. По-моему, душ вызывает какое-то эротическое возбуждение.
— Возможно.
— Послушай, сокровище. Буду говорить с тобой напрямик. В этом мире ничего не получают за просто так. Мне достаточно совсем немногого, но это немногое я хочу получить, иначе будет то же самое, что играть в карты без денег. Ты платишь за такси, даешь немного мне, и все довольны. Идет?
— Идет. Но послушай меня, Аннет…
— Я не больна. СПИД и все такое — будь спокоен. Впрочем, я занимаюсь любовью только с Фредди, а он маньяк в том, что касается здоровья. — Неожиданно она забеспокоилась и нахмурилась. — Сокровище, может, скажешь все-таки, что тебя останавливает? У тебя есть, наверное, свои аннет? Но ты хорошо сохранился.
— Мне пятьдесят девять лет, — солгал Аликино. Ему не хотелось говорить «шестьдесят».
— Серьезно? Не поверю. Но я и в самом деле могу помочь тебе вернуть силу. Уж предоставь это мне.
— Аннет, я дам тебе вдвое больше, чем ты просишь, но мне совершенно необходима твоя помощь.
— Но я же сама только что предложила ее тебе.
Аликино собрался с духом. Он понимал, что только полнейшая искренность без намека на стыд может приблизить его к необходимой цели.
— Видишь ли, я не могу заниматься любовью. Я никогда этого не делал.
От изумления Аннет открыла рот и медленно привстала с кресла.
— Кино, неужели ты за всю свою жизнь… Никогда…
Аликино несколько раз кивнул.
— Травма. В детстве. Короче, омерзительные впечатления, понимаешь? Возникло торможение, которое я не могу преодолеть.
Аннет слушала его с изумлением.
— Да, так оно и есть, — продолжал Аликино. — Стоит мне представить, что я ввожу в женщину свой член, как мне моментально кажется, будто я теряю его. И похоже, с психологической точки зрения это довольно обычная история.
— Довольно обычная, говоришь? Да это же совершенное безумие. Нет, нет, ты просто решил посмеяться надо мной…
— Зачем же мне смеяться над тобой?
— А ты лечился? Ходил к психиатру… Ну к тем, кто вправляет мозги?
Аликино безнадежно покачал головой.
— Сокровище, но если все обстоит так, как же я могу помочь тебе? — Аннет, казалось, была в отчаянии. Потом ухватилась за мысль, мелькнувшую у нее в голове. — О`кей, сокровище, есть другие способы заниматься любовью.
— Это не то, что мне нужно, — спокойно возразил Аликино. — Ты должна объяснить все, что тебе известно о сексе, о занятии любовью, так, как ты это понимаешь.
— Как это понимают и делают все.
— Я запишу все, что ты расскажешь, во всех подробностях. Это очень важно для меня, надеюсь, ты поняла.
— Все для того же, чтобы придумать себе другую жизнь?
— Нормальную жизнь. А она немыслима без секса.
Слова Аликино, казалось, успокоили Аннет.
— О`кей. Что же ты хочешь узнать?
— Все. Как мужчина входит в тебя, как это происходит, когда он лежит сверху, когда под тобой или когда вы оба стоите. Какой у тебя оргазм — вагинальный или клиторальный…
— Что?
— Я хочу увидеть твой оргазм.
— А как его показать тебе? И к тому же мне уже расхотелось.
— Захоти. Ты прекрасно знаешь, как это делается.
— Ну, если ты это имеешь в виду, то иногда мне нравится заниматься этим. Но здесь, у тебя на глазах? И ты будешь смотреть на меня?
— Ты должна помочь мне, Аннет. Для меня это вовсе не любовная игра, а для тебя может быть именно игрой.
— То, что ты будешь при этом глазеть на меня? Это точно — игра. — Аннет опустилась в кресло и широко раздвинула колени. Двумя пальцами она раскрыла щель гениталий. — Кино, ты немного сумасшедший, но знаешь, что я тебе скажу, ты еще и старая свинья. Желание ко мне вернулось в полной мере.
— Когда мастурбируешь, то всегда делаешь это правой рукой?
— Да, вот этой.
— У тебя хорошо развит клитор.
— Вот этот бутончик, что ли? — Она принялась теребить его большим пальцем. — Вот, вот… чувствую, как твердеет.
— Пользуешься средним пальцем?
Аннет, закрыв глаза, утвердительно кивнула.
— Теперь, однако, помолчи, сокровище, теперь мне уже не остановиться.
— Продолжай.
— Можешь не сомневаться, сокровище, продолжу. Иду до конца, до самого конца. И испытываю безумное наслаждение. А ты гнусная свинья, Кино. Иду до самого конца. Именно это тебе нужно, да? Еще немного, и я кончу. Осталось совсем немного…
Движение пальца сделалось судорожным. Губы девушки задрожали.
— Испытываешь удовольствие?
— Да, глупый. Помолчи. Вот, вот, вот… Возьми меня. Теперь ты должен взять меня… Есть… Так-так-так… Есть… есть… е-е-е-е-есть!
Она вскрикнула, а тело ее сотрясалось от сильных судорог. Наконец девушка успокоилась и впала в полную прострацию.
Аликино вновь принялся все записывать, сосредоточенно и торопливо.
Прошло довольно много времени, прежде чем девушка, моргнув несколько раз, открыла глаза.
— Кино…
— Да, Аннет, — тихо отозвался он.
— Кино, тебе не кажется, это безумие, то, что мы делаем?
— В каком-то смысле так оно и есть.
— Это действительно нужно тебе?
— Я же сказал, мне не объяснить тебе… ты не поймешь. Но если говорить человеческим языком, то, что мне необходимо сделать, — это вопрос жизни и смерти.
— Ну, раз ты так говоришь… Ты очень хорошо говоришь, Кино. Серьезно, ты в самом деле какой-то особый человек.
— Особый должник, — пробормотал Кино.
— Что ты сказал?
— Ничего.
Аннет зевнула, потом рассмеялась.
— Черт побери, я даже не изменила Фредди. Он ни за что не поверит. — Она опять зевнула. — А теперь что будем делать?
— Ты станешь рассказывать, а я — записывать все, что ты будешь говорить о сексе и обо всем другом, о чем спрошу.
— О нет, мне надо поспать. Мне совершенно необходимо поспать.
— Мне тоже. Но это невозможно. Давай сварим еще кофе. Примем таблетки, чтобы не заснуть, а не поможет, станем отгонять сон пощечинами.
— Ты, Кино, тихий сумасшедший и садист.
Он не стал спорить.
Аннет рассказывала ему до семи утра. Он исписал целую пачку бумаги.
Они вместе вышли из дома, и он довез ее до Боуэри. Аннет вышла, сказав, что сюда-то ей и нужно, и, поцеловав его в щеку, еще раз поблагодарила за пятьдесят долларов, которые он дал ей.
Каждый раз, когда на экране Memow возникало имя особого должника, Аликино ощущал укол в сердце, но его фамилия пока не появилась.
Он действительно получил отсрочку.
После пяти дней непрерывной работы он позволил себе наконец проспать двенадцать часов подряд и решил, что творческих усилий, которые он совершил, вполне достаточно для того, чтобы перейти к эксперименту. Он сумел вложить в память Memow огромное количество информации. Он будет пополнять ее и дальше, по мере осуществления задуманного, но самое главное теперь — немедленно начать. Новая информация должна незамедлительно заменить ту, что находилась в памяти компьютера в центральном архиве и была связана с делом, касающимся Аликино Маскаро.
Это единственный способ продлить отсрочку, которая была предоставлена ему, а значит, и избежать появления на экране Memow роковой и неумолимой надписи:
ОД Аликино Маскаро. Закончена запрошенная проверка. Никакой омонимии нет.
И теперь все зависело от усердия Memow, от его работы, от выводов, способных убедить компьютер в центральном архиве, заставить его признать, что новый Аликино Маскаро — это совершенно другой человек, а вовсе не мистер Аликино Маскаро, бухгалтер «Ай-Эс-Ти», и одинаковые исходные данные — имя и фамилия — это не что иное, как случайное совпадение.
Конечно, это было всего лишь плодом воображения, но Аликино почему-то казалось, будто и Memow не терпится начать эксперимент.
Он набрал на клавиатуре вопрос:
Думаешь, можем начать?
Прежде краткая сентенция дня.
Только побыстрее.
У меня не будет больше времени писать краткие сентенции дня. Прочти вот эту: в управлении предприятиями компьютеры полностью заменят хозяев. Рабочие не смогут больше рассчитывать, что у них будет человеческий хозяин.
Это хорошо, но мне не нужно.
Почему?
Послушай, Memow, ты должен знать это. Я никогда не работал с компьютерами. Я никогда не имел ничего общего с «Ай-Эс-Ти». Я уволился из Ссудного банка в Болонье двадцать лет назад, когда он вошел в состав «Ай-Эс-Ти».
Это первая из твоих фальшивых правд. Или подлинных неправд.
Сейчас напишу тебе сентенцию, которая будет касаться тебя.
Напиши.
Вирхов, великий патологоанатом прошлого века, говорил, что он вскрыл сотни трупов, но ни в одном из них так и не обнаружил души. Может быть, он искал ее не там, где надо.
Какое это имеет отношение ко мне?
Будь Вирхов жив сегодня, ему надо было бы поискать душу в тебе.
У твоего Аликино Маскаро, который живет в Риме, должна быть душа?
Не знаю. Не думал об этом. Он может обойтись и без нее.
Ты даже не подумал о том, что твое новое «я» может не понравиться тебе?
Так начнем или нет?
Когда угодно.
Ты должен писать в настоящем времени, то есть так, как будто события происходят сейчас.
В Риме сегодня тоже 8 октября 1985 года.
Аликино посмотрел на часы:
Почти час дня.
Около семи часов вечера в Риме. А день тут был прекрасный, солнечный и даже жаркий.
Продолжай, Memow.
Несколько секунд на экране ничего не было. Машина, казалось, погасла. Но вскоре курсор снова повел строку, поначалу неторопливо, как бы осторожно.
Когда-то я любил октябрь в Риме.
Аликино почувствовал, как у него перехватило дыхание. Ему пришлось откинуться на низкую спинку вращающегося стула. Выходит, удивительная идея его действительно начала осуществляться и, самое главное, оказалась возможной. Вымышленный Аликино подал первый признак жизни, высказав логичное, законченное суждение.
Мысль Аликино обратилась к доктору Франкенштейну и его творению — к этому плоду надежды, которую люди возлагали в начале прошлого века на науку, — но он не мог задержаться на этом. Видеотекст Memow вновь стремительно побежал по экрану.
Теперь и он осточертел мне со всем хорошим, что в нем есть, с его мягкими и теплыми красками и всем прочим, на что тебе наплевать, потому что все это задевает твои чувства.
Так много на свете всего, что я ненавижу, что ранит меня до самой глубины души. Слишком многое, я и сам признаю это, когда моя неуступчивость, мое неизменное недовольство, сама моя жизнь назло всем и вся делают меня до крайности агрессивным и вынуждают реагировать сверх всякой разумной меры. Разумная мера? Слова, лишенные смысла, потому что относятся к такому типу людей, каких теперь давно уже нигде не встретишь, — последние приличные люди, люди эпохи Просвещения. Ладно, оставим все это.
Мрачное выражение на моей физиономии — некая грубая мешанина саркастического добродушия и плохо скрываемой злобы — появилось, упрочилось и окончательно закрепилось с тех пор, как я живу в Риме, в этом отхожем месте, и чем больше я узнаю его, тем с большим трудом выношу, и если прежде презирал, то теперь яростно ненавижу. Должно быть, это происходит оттого, что продолжаю тут жить и не в силах как-либо отличиться от этих трех с половиной миллионов индивидуумов, отдаленно напоминающих своим обликом людей, которые виноваты в том, что позволили Риму наградить себя званием столицы.
Какой выпад. Какой пафос. Каким бы я был Савонаролой.
Изумленный Аликино набрал фразу:
Я не давал тебе никаких сведений о Савонароле.
Не отвечая, Memow продолжал:
Но хватит о Риме, я не в силах даже обидеть его. Беда в том, что мне нисколько не становится легче, когда сую все это дерьмо в мешок сорокалетнего бездарного правления. Будь это проблема одного только Рима, так ведь вся страна смердит.
И злюсь я прежде всего на себя. Потому что хоть действительно все время строил гримасы отвращения, тем не менее в конце концов принял все то, что ненавижу, что раздражает меня.
К примеру, я только что закончил долгую партию в теннис на закрытом корте. Я люблю теннис и просто как игру, а еще и как последнюю возможность обрести защиту для своего шестидесятилетнего тела, которое безвозвратно теряет силы и разваливается. Но мне всегда были очень противны члены всяческих кружков и частных клубов. И все же я тоже стал членом теннисного клуба, одного из многих, которые процветают за счет того, что новоявленным снобам необходимо как-то выделиться, порисоваться в более ярком свете. Я сделал то же самое.
Корты на набережной Тибра, ресторан и все прочее. И завсегдатаи — исключительное дерьмо. Я убежден, что мне довелось — очевидно, в виде наказания Божьего за мои прегрешения — познакомиться с самыми отвратительными людьми в столице.
Как же я вспотел, черт возьми. Уже стемнело, но если б я не победил его, этого дурака (кажется, какой-то известный коммерсант), думаю, что выбросил бы мячи, свои мячи, настоящие, в реку.
Наступила пауза. Потом Memow медленно вывел:
В Риме после тенниса тоже принято принимать душ?
Аликино ответил:
А почему нет? Тебе кажется это существенным?
Тебе известно основное правило, которого придерживаются в ИКОТ, в японском институте технологии компьютеров нового поколения?
Знаю, что и они, решая проблему компьютеров пятого поколения, тоже отказались от последовательного метода фон Ньюмена при «параллельной» обработке информации.
Основное правило состоит в том, что информацию нельзя подразделять на главную и второстепенную. Обработка материала строится на гипотезе, будто все сведения расположены на одном уровне.
Для меня это лишь вопрос срочности.
Memow продолжил свою работу.
Ресторан полон народу, привлеченного многообещающим вечером. Профессионалы, конструкторы, несколько альфонсов, пара опытных шантажистов, ас авиации, ………… естественно, и еще один ……… — коммерсант-оптовик. И всякого рода проститутки: жены, любовницы, девки, все жаждущие, судя по взглядам, улыбкам, сигаретам, виски, ухватить хотя бы за хвост свою долю развлечений.
Стоп .
Аликино остановил текст:
Отчего эти пробелы, пропуски слов?
Я должен был написать «фашист», но не располагаю достаточной информацией.
У меня нет времени дать ее тебе. Продолжай, Memow.
Аликино нажал кнопку «пуск». Машина снова принялась писать.
Шеф желает видеть меня на кухне.
Всякий раз, когда я бываю там, повторяется одна и та же сцена, жалкая комедия. Повар притворяется, будто хочет узнать мое мнение о качестве приготовленных им блюд, а я делаю вид, будто серьезно и вдумчиво изучаю и хвалю его свинства. Эта нелепая ситуация объясняется тем, что, несмотря на все мои претензии в искусстве кулинарии, я никогда не посмел бы поставить в неловкое положение наемного повара. Опять дает себя знать — как я ни подавлял ее в себе — моя прежняя застенчивость.
Рагу из кролика. Мороженого, естественно. Превосходно, мой друг, тут все в порядке. Хуже всего другое — чтобы довести игру до конца, я вынужден отказать себе в выборе другого блюда. Что поделаешь! Святое терпение, Пресвятая Дева и Матерь Божья.
Некоторое замешательство, как бы раскаяние, и Memow поспешно зачеркнул слова "Пресвятая Дева и Матерь Божья ", заменив их другими — "вместе они нелогичны ". И продолжал:
Я сижу за одним столом с ….…… Впрочем, тут почти все ………, более или менее откровенные, но предпочитают называть себя консерваторами, это более утонченная этикетка, которая так старит Англию. А макаронники, известное дело, обожают Англию, не шахтерскую разумеется, надо ли пояснять.
Наш стол, круглый, накрыт на восемь человек, но мы потеснились, и нас уместилось двенадцать, потому что никто не хотел садиться за другой стол.
Среди нас также есть ………
Побыстрее, Memow.
Говорят о всякой ерунде. Но она всех волнует, потому что все считают себя во всем компетентными, словно речь идет о soccer.
Аликино остановил компьютер и написал:
Зачеркни soccer и напиши «футбол».
Memow прилежно исполнил его указание.
Осматриваюсь, чтобы понять, кто же эти две женщины, что стиснули меня с боков. Одна, справа от меня, старая, безобразная, и я остерегаюсь отвлекать ее от разговоров. Другая, напротив, недурна — ей лет двадцать, она пришла с украшенным блестящей лысиной асом авиации, который получает хорошую пенсию как инвалид. Но я-то знаю, по какой части он действительно инвалид.
Девушку, похоже, мало интересуют разговоры, которые довольно оживленно ведутся вокруг. Я как можно глубже вдвигаюсь под столешницу, кладу руку на ее колено и спрашиваю:
— Как дела?
— Так себе.
Она берет мою руку, как бы желая снять ее с колена.
— Тебе скучно?
— Так себе.
Моя рука ловит ее руку, и та не сопротивляется.
— Здесь неплохо?
— Так себе.
Я жму ее руку, она отвечает тем же.
— Ты только «так себе» умеешь говорить?
Она усмехается и свободной левой рукой кладет в рот соломку, раскусывает ее, глядя на нее так, как это делает, по ее мнению, Джоан Кроуфорд. На самом деле она немного похожа на Сандрамилелли.
Не дожидаясь вмешательства Аликино, Memow стирает последнее слово и вписывает вместо него Сандрелли. Затем, словно ему досадна эта заминка и не терпится полностью изложить описываемые события, тотчас продолжает:
Улыбаясь, кладу ее руку на свое бедро и заставляю пощупать мой член, который пока еще благовоспитанно держу в брюках.
— А как ты находишь это?
— Так себе.
Забавная девушка. Не знаю, что еще сказать ей, да и не хочу ломать над этим голову. Но говорить что-либо еще и не нужно. Наши сексуальные отношения уже начали развиваться и не могут не прийти к своему естественному завершению.
Мы изображаем на своих лицах нестираемые улыбки и притворяемся, будто интересуемся всем, о чем говорят за столом. Тем временем наши неутомимые руки заходят в своих действиях гораздо дальше допустимых границ, пока не доводят нас до немыслимого возбуждения, и тогда я шепчу ей на ухо:
— Жду тебя в туалете.
Поднимаюсь и громко заявляю:
— Извините, мне надо позвонить.
Никто не замечает, как я выхожу из-за стола.
Освещенная неоновым светом, выложенная зеленой кафельной плиткой, туалетная комната похожа на аквариум. Я смотрю в большое зеркало на свое серое лицо, на ужасные мешки под глазами и расстегиваю воротничок рубашки.
Как только она входит, запираю дверь на ключ. Мы не теряем ни секунды. Девушка проворно снимает свои черные вечерние брюки. Она без трусиков. Это логично. Я тем временем расстилаю на краю раковины свой носовой платок. Она садится и раздвигает ноги, пока я расстегиваю брюки.
Пожилые донжуааны — старые олухи вроде меня — отличаются некоторой неодолимой деликатностью.
— Примешь таблетку?
Она делает отрицательный жест.
Вот они, современные девушки, думаю я, входя в нее. Делают аборты, принимают противозачаточные средства. Aborto рифмуется с morto — мертвый. Складно получается: — умер от аборта и даже не заметил. Нет aborto без morto.
Аликино набрал вопрос:
Memow, не вводишь ли ты сюда некоторые свои сентенции?
Это твой рождающийся Аликино вводит свой член в девушку.
Не перебарщиваешь ли ты с сексом?
Если хочешь, чтобы наш обман удался, — Аликино, которого мы придумываем, должен во всем отличаться от тебя.
— Верно, — произнес Аликино, с удовольствием слушая свой голос, нарушивший тишину. — Информацию о занятии любовью в туалете я почерпнул из истории, которую сорок лет назад рассказал мне Лучано Пульези. — Он не мог сдержать улыбку. — Мой друг уверял, что это случилось с ним, но возможно, он все это придумал.
Аликино вернул курсор на самый верх экрана. И Memow продолжал:
Я замечаю, что девушка, когда перестает кусать меня через пиджак в плечо, кричит довольно громко. Я грубо велю ей замолчать, перестать орать. Она же в ответ требует, чтобы я, собачье дерьмо, не портил ей удовольствие. Потом все так или иначе заканчивается, и мы быстро приводим себя в порядок. Прежде чем она уходит, спрашиваю:
— Ну как, хорошо было?
Она не отвечает «так себе», а достает из сумочки клочок бумаги и, написав на нем свое имя и телефон, протягивает мне:
— Звони. Днем.
С клочком бумаги в руке, не удостаивая его даже взглядом, захожу в кабину для мужчин и, пустив долгую струю, бросаю эту бумажку в унитаз, смотрю, как, подхваченная потоком спущенной воды, она исчезает в водовороте пены.
Закончив танцы и вдоволь приняв различных горячительных напитков, гости — те, что не являются членами нашего клуба, наконец уходят.
Мы остаемся в тесном кругу — только комитет по творческой деятельности клуба. Время для совещания довольно необычное. На самом же деле нас ровно столько, сколько нужно для игры в покер.
Мы составляем три стола, вытянув по жребию комбинации игроков, чтобы никто не мог выбрать себе предпочитаемого противника, — того, кого считает «петух», неумехой. В определенном смысле все мы игроки-профессионалы.
Аликино изобразил улыбку: он едва был знаком с игральными картами, и все же, выудив сведения из учебника игры в покер, вложил массу информации в Memow. Теперь ему было интересно посмотреть, как машина выйдет из положения в этой довольно сложной и трудной творческой ситуации.
Компьютер прекрасно может играть в шахматы. Покер — игра куда более сложная.
После первой же сдачи карт — мне выдали их с сосредоточенным видом, который не предвещал ничего хорошего, — я сразу же понимаю, что этот вечер для меня потерян. Жалкие три восьмерки. Конструктор, сидящий напротив меня, идиот, тасующий свои карты, словно кирпичи, подсматривает мою взятку с одной-единственной целью — выиграть побольше денег. И естественно, блефует. Стервы карты, и безумец тот, кто играет с такой швалью. Но если вечер видится явно неудачным, что ты делаешь? Бросаешь игру?
Нет, ты не можешь ее бросить! Ты прекрасно знаешь, что в такие вечера, как этот, ты можешь выиграть огромное состояние или потерять все, ну буквально все. Честь и достоинство — понятия смехотворные, когда я говорю «все». Но ты можешь бросить игру, только когда другие тебя обязывают сделать это.
Часа через два медленного и неуклонного падения мне вдруг выпадает возможность сделать два сказочно удачных хода, на которые я решаю поставить все, чтобы отыграться. Но ничего не получилось. Оплеван еще больше, чем прежде.
Короче говоря, меня облегчили на три миллиона с какой-то мелочью, которую я с трудом раздобыл с точным прицелом выиграть столько же. Я не из тех, кто постоянно подводит баланс выигрышей и проигрышей. Я не веду счет. У меня смутное ощущение, что я в полном пассиве, но я помню иные свои выигрыши, которые, по-моему, достойны войти в историю покера.
Здесь, в кругу профессионалов, возможностей вновь войти в игру мало. Они скорее всего теоретические. Просить в долг — глупо. Никто не станет давать тебе денег для того, чтобы ты, если повезет, выпотрошил своего заимодавца. Играть в долг на слово не позволят, если только ты не обладаешь всем известным состоянием, которое, разумеется, не можешь носить в кармане. С другой стороны, я не могу ставить на кон открытые банковские чеки. Пару раз пришлось иметь немало неприятностей из-за них, и это не очень-то хочется повторить, не говоря уже о риске навсегда потерять дорогу в серьезные игровые круги.
Остается только просить помощи по телефону. Не по телефону доверия, разумеется, чтобы тебя навсегда освободили от тяги к порочной карточной игре. Я имею в виду другое — просить в долг, если у тебя есть друзья, имеющие деньги и готовые предоставить их тебе в четыре часа утра.
У меня нет таких счастливых связей, тем не менее пытаюсь дозвониться Ванде, моей подруге, графине. Я не шучу, она, похоже, и в самом деле настоящая венецианская графиня. Кто знает, удастся ли мне поймать ее как раз в тот момент, когда она получила немного денег на телевидении или у кого-нибудь из продюсеров… Словом, она актриса, но с какой стати она должна давать мне деньги, если по всем правилам это я должен содержать ее. В знак признательности? За любовь?
Телефон звонит долго. Нет дома. Аппарат не выключен, она никогда не выключает его, потому что всегда ждет, что, как в бульварных романах для дурочек, он зазвонит вдруг среди ночи — из-за разницы в часовых поясах — и с ней заговорит какой-нибудь американский продюсер, умирающий от желания сделать из нее кинозвезду.
Нет ничего тяжелее, чем смотреть, как играют в карты другие. Сколько взяток ты получил бы, будь у тебя их карты.
Поэтому появление новых посетителей — для меня приятное развлечение, а также повод надеяться вновь вступить в игру.
Они позвонили недавно, используя условные фразы друзей чьих-то друзей. А на самом деле оказалось, что это полиция.
Самый неудачный вечер. Прощай надежда отыграться. Кроме того, начнется вся эта тягомотина с выяснением личности, с предъявлением обвинения в занятии азартными играми. Знаю, что скорее всего это ничем не кончится, потому что наш солидный клуб имеет хороших покровителей, но все равно не могу унять раздражения. Требую от полицейского, чтобы он перестал вмешиваться в личные дела людей и не совал бы свой нос в то, каким образом они предпочитают избавляться от своих денег.
Изъясняюсь в таких выражениях, которые явно не устраивают полицейского. Он предлагает мне проследовать за ним в участок. Вот там и продолжим развлечение, отвечает он, там и ответите за оскорбление и сопротивление чинам полиции в общественном месте, а может, и за то и за другое.
Именно этого я и добиваюсь, потому что у меня тоже есть свои покровители, но мне надо быть осторожным и не афишировать их при таком обилии свидетелей.
В полиции начинается обычная канитель с формальностями.
— Меня зовут Аликино Маскоро. Маскаро Аликино.
Родился тогда-то, там-то, проживаю там-то, профессия.
Я говорю:
— Послушайте, давайте сделаем так, — позвоните-ка комиссару Лучано Пульези.
Он внимательно смотрит на меня:
— Комиссару Пульези?
Я вздыхаю как человек, у которого кончается последнее терпение.
— Да, именно ему.
— Я не могу звонить ему в такой час.
— И все же позвоните. Беру ответственность на себя.
Он тянется к телефонной трубке, но передумывает и встает. Грубо бросает мне, чтобы я подождал, и выходит.
Другой полицейский, составлявший протокол, старается не смотреть на меня. Через несколько минут возвращается тот, что уходил.
— Дозвонились?
— Можете идти.
Прекрасно. Ухожу как ни в чем не бывало. Мой темный элегантный костюм легко открывает мне дорогу в толпе задержанных ночью людей, что ждут в коридоре.
Зеленый текст Memow застыл, словно машина решила позволить себе небольшую передышку. Аликино тоже нуждался в ней. Ему необходимо было привести в порядок свои мысли, постараться снять волнение, которое до сих пор заставляло его сидеть в напряжении, затаив дыхание. Ему требовалось также вернуть себе верное ощущение времени, потому Memow начал работу, исходя из реального времени, а потом принялся писать очень быстро, намного быстрее. И действительно, весь сочиненный им текст был написан менее чем за час. Это значит, что машина опережала события, о которых рассказывала.
Компьютер центрального архива не давал о себе знать. Это был признак того, что работа Memow была плодотворной. Человек, возникавший в результате работы Memow, был живым, подлинным. Казалось, к нему можно прикоснуться, заговорить с ним, хотя бы для того, чтобы спровоцировать его злой сарказм. Столь точный, безошибочный результат самым невероятным образом превосходил все теоретические расчеты, все самые большие ожидания и выходил за пределы даже самого пылкого воображения.
Превосходная работа.
Даже слишком превосходная, отметил Аликино, перечитывая то, что написал Memow и что принтер воспроизвел на бумаге.
Аликино решил оставаться в офисе день и ночь, питаясь бутербродами, а когда совершенно необходимо будет отдохнуть, тут же и спать, положив голову на стол. Он принес из дому зубную щетку, пасту и электробритву: самое необходимое, так как, учитывая скорость работы Memow, полагал, что эксперимент продлится недолго. Если только не возникнет какая-нибудь непредвиденная трудность, которую он не мог учесть сейчас и заложить в программу.
В принципе была только одна основная причина, способная остановить творчество Memow, — отсутствие или недостаток информации, сырья, в котором он нуждался, чтобы бесперебойно функционировал его искусственный интеллект. При отсутствии такого сырья компьютер остановился бы, точно мотор без топлива. Это обстоятельство было ключевым моментом всей операции, и поэтому Аликино неустанно и непрестанно снабжал свою исключительную машину массой информации — топливом, которое Memow жадно поглощал.
Побуждаемый импульсами, поступавшими к нему через клавиатуру, Memow охотно продолжал сочинять:
Если бы я не чувствовал себя всякий раз совершенно разбитым, измученным и невыспавшимся, если бы не было такой горечи на душе, не урчало бы в желудке, не приходилось бы руками поддерживать голову, чтобы она хоть как-то держалась на плечах, и если бы все это не было тысячекратно умножено после того, как я был выпотрошен до последней лиры, я охотно согласился бы, что ранним утром Рим выглядит довольно приемлемо.
Я обнаружил, что есть люди, направлявшиеся на работу, — меньшинство, на котором держится в городе то немногое, что еще функционирует, люди, которые исчезнут, когда позднее огромная масса паразитов заполонит улицы лавиной своих вонючих машин.
Неподалеку от дома нахожу парковку для своего потрепанного «мерседеса». Я живу в Трастевере, в районе, который казался мне очаровательным, когда я только перебрался в Рим. Теперь же я не выношу развалины и грязь, определяющее местный колорит.
Открыт какой-то бар, и у меня хватает мелочи, чтобы позволить себе кофе.
Всякий раз, когда предстоит возвращаться домой, я долго чертыхаюсь из-за того, что нет лифта. Четыре этажа. Они, конечно, помогают сохранить фигуру.
Диана уже встала. Женщины в критическом возрасте рано поднимаются по утрам. Домашние хозяйки тоже. С каких пор Диана оказалась домашней хозяйкой в критическом возрасте? С тех пор, когда вышла замуж. С тех пор, как я женился на ней двадцать лет назад. Впрочем, нет, первые годы она была только домашней хозяйкой.
Я застал ее в кабинете — в кабинете, служившем нам и гостиной, потому что в комнате, которая должна была быть гостиной, всегда недоставало мебели.
— Чао.
— Принесу кофе. Только что сварила.
Я спрашиваю себя, видел ли я когда-нибудь, как она улыбается? Уже многие годы не видел. Многие, многие. А сколько ей лет? Она родилась в 1945-м. Значит, ей сорок. Надо внимательнее посмотреть на нее, поспокойнее, чтобы понять, красива ли она еще. Когда я познакомился с нею, в 1965-м, она определенно была красива. Любовь с первого взгляда. Тогда я не успел, так сказать, даже опустить на землю чемодан, с которым приехал из Болонъи. В тот год я сделал очень многое, и со мной случилось немало разных событий. Все произошло как-то поспешно: но это я сам так торопился, ведь мне было уже сорок. И за каких-то несколько месяцев я приучился курить, встретил Диану, женился на ней и сделался отцом. Но самое главное — пристрастился к игре в покер и овладел ею так, словно видел в этом свою профессию. И должен сказать, что поначалу, как это бывает обычно с начинающими, которые, как правило, выигрывают, я рисковал по-крупному, но все же сумел уберечь часть денег, которые получил при увольнении в Ссудном банке в Болонъе, где проработал двадцать лет.
Диана очень хорошо умеет готовить кофе. И прежде бывало так славно здесь, дома, в этом кабинете, где я проводил добрую часть дня, когда не был занят игрой. В те годы я еще много читал. Наверное, мне нравилось это занятие, возможно, я был образованным человеком. И так хорошо бывало, когда неслышно входила Диана и ставила вон туда, на столик из ивовых прутьев, небольшой поднос с двумя чашками горячего кофе. Это был своего рода ритуал, очень приятный, — выпить кофе и выкурить сигарету. Я рассуждал, строил планы, высказывал всякие намерения найти работу, и все это выглядело мечтаниями и пожеланиями. И Диана умела слушать. Никогда не встречал я человека, который умел бы слушать, как она. Когда она уходила, я опять принимался за книгу и чувствовал себя счастливым в этом доме вместе с ней, потому что знал — она рядом, на кухне, и ощущал ее успокоительное и охраняющее присутствие.
С той поры я привык, что сахар в мою чашку кофе всегда кладет Диана.
— Почему не ложишься спать?
— Не усну. Я слишком взвинчен.
— Прими снотворное.
— Потом весь день буду как одурелый. А голова мне еще служит. Мало, по правде говоря, но все же служит.
Мы слушаем, как громко гудит испорченный кран. Всегда точно в одно и то же время.
— Давид не появлялся?
— Нет.
Не влип ли он в какую-нибудь историю? Не прикончили ли его?
Чувствую, как у меня ломит все кости. Если сесть, легче не станет. Мне хочется отвести душу, накричать на жену.
— Не спрашиваешь, где я был и что делал?
Она притворяется, будто не слышит.
— Хочешь поесть что-нибудь?
— Короче, и знать ничего не желаешь, с кем встречался, кого обчистил, сколько денег промотал?
— Откровенно говоря, меня это не волнует.
— Тебе совершенно наплевать на меня.
Диана не теряет спокойствия:
— Будь это так, мы были бы квиты, не правда ли?
— Не вернись я домой, ты бы и бровью не повела. И разумеется, не бросилась бы искать меня.
— А с какой стати я должна это делать?
Я отвечаю ей в тон:
— А я с какой стати должен? Меня ведь могли вышвырнуть вон, но для тебя…
— Послушай, Кино…
— Знаю-знаю, ты хочешь сказать мне, что я наивный мечтатель, что пора покончить с моими детскими фантазиями. И почему до сих еще не выгнали такого олуха, как я, ну признайся, разве не так?
Я охотно схватил бы ее сейчас за плечи, встряхнул бы как следует, расшевелил бы, чтобы она хоть как-то, пусть даже бурно, отреагировала на мои слова. Однако порыв этот у меня тут же пропал. Тем не менее я почувствовал себя спокойнее.
— Послушай, сегодня ночью я ввязался в игру. И все спустил. Заметно, нет? Триста тысяч лир. Но я не тронул деньги, что у нас в банке. Поверь мне. Если они нужны тебе, они целы.
Она машинально кивает.
— А почему ты никогда не попросишь у меня денег?
— Стараюсь обходиться теми, что есть у меня.
— Но ведь совсем необязательно тебе одной тянуть лямку и ломать голову, как сэкономить. — Я опять раздражаюсь. — Твоя мудрость унижает меня. Понимаешь ты это?
— Тебя все унижает, все раздражает, все против тебя.
— Я хочу, чтобы ты просила у меня денег, — денег, чтобы швырять их на ветер, вот!
— Если у тебя есть лишние, почему бы не дать их мне? — предлагает Джакомо, входя в комнату.
Он полуголый, встрепанный, с полотенцем через плечо.
Мой сын.
— Чао, мама!
Он избегает здороваться со мной. Я плачу ему тем же.
С некоторых пор я иногда вспоминаю загадочную таблицу соответствий Расула, касающуюся рода Маскаро. Забавляюсь про себя, восстанавливая ее в памяти, но остерегаюсь говорить о ней с Джакомо. Он смеялся бы надо мной целую вечность. И все же в этом, в 1985 году, мы с Джакомо как раз в том самом возрасте — ему двадцать, мне шестьдесят лет, — когда ему нужно избавиться от меня, украв все годы, какие мне осталось прожить. Представляю, какие же это мерзкие годы. Да пусть забирает все, я был бы только рад. Однако он не может этого сделать, потому что, если верно утверждение Фламеля в его книге «О вещах возможных и невозможных», он ведь сын не только отца. Джакомо родила Диана. Тут нет никаких сомнений. Поэтому роковые соответствия рода Маскаро не могут продолжиться.
Старые глупости. Живучие предрассудки, которые, лишь бы выжить, влезут даже в компьютер. Я питался ими. Я был убежден, что останусь бухгалтером до самой смерти, и бог знает сколько времени, хоть и не испытывал ощущения вины, верил, будто убил своего отца.
Интересно, куда делись книги, что были заперты в его вечно мрачном кабинете? А моя мать, которой сейчас должно быть восемьдесят, жива ли она еще? Я наплевал на нее, а она сама разве искала меня когда-нибудь? Я не убежал от нее, я только хотел повзрослеть. В сорок лет. В сорок лет я впервые был близок с женщиной. С Дианой. В темноте, как посоветовал Пульези, специалист в этом деле, желая помочь мне избавиться от моих страхов.
Диана и сын уходят в кухню. Я следую за ними.
Джакомо садится за стол, кладет обнаженные руки на холодный мрамор, и мать подает ему кофе с молоком.
— Отправляешься на какое-то празднество? — спрашивает Джакомо, глядя на мой темный костюм.
Слишком часто у меня возникает ощущение, будто мой сын в большей мере мужчина, нежели я.
— Я узнал от твоей матери, что ей совсем не нужны деньги. Лишние деньги, хочу сказать.
— А зачем они ей?
Если б я ответил, что Диана женщина, а женщине всегда требуются не только новые платья, но и многие другие вещи: кольца, серьги, ожерелья — словом, легкомысленные вещи, Джакомо не понял бы меня. Он ответил бы, уверен, что такие же вещи, только в мужском варианте, нужны и мужчине. Так что разницы между мужчиной и женщиной нет.
— Не знаю, — говорю я. — По-моему, у нее есть какие-то тайные доходы.
— Конечно. Подрабатывает на панели.
Доставить ли ему удовольствие, показав, что я совсем потерял рассудок?
— И ты провожаешь ее по вечерам?
— Она не нуждается в защитниках.
— Прекратите, — просит Диана, но не сердито, а спокойно, как останавливают докучливых детей.
Надкусываю кусок поджаренного хлеба. Жую с адским хрустом.
— Тебе надо сдавать какие-нибудь экзамены в ноябре?
Джакомо отвечает не поддающимся расшифровке хрюканьем, допивая кофе с молоком.
— Значит, если я не сбился со счета, наступающий год — последний. У тебя все в порядке с экзаменами?
Еще одно хрюканье. Прежде он ответил бы: «Да, отец».
Я всегда настаивал, чтобы он называл меня отцом, а не папой. Теперь он никак не обращается ко мне. Старательно избегает это делать.
Учеба дается ему легко. Он занимается на филологическом факультете и получит диплом в двадцать один год. Я же, напротив, сдав два или три экзамена по юриспруденции, бросил университет. Я ведь работал. Я прекрасно знал когда-то немецкий язык, но забыл его, даже очень постарался забыть.
Не знаю, какие намерения, какие планы у Джакомо. Довольствуюсь тем, что он не бросил учебу.
С улицы доносится громкий условный свист — явный сигнал. Джакомо вскакивает со стула и несется в свою комнату. Через минуту появляется одетый — джинсы и майка — и убегает.
Я вижу в окно, как он удаляется в обнимку с девушкой — у нее длинные, до пояса, каштановые волосы.
В кабинете звонит телефон.
— Еще один, кто проснулся так рано. Алло?
— Привет, Кино, это я, Пульези.
— Привет, комиссар. Прости, что разбудил тебя ночью.
— Пустяки. Если учесть, что в этом году мы отмечаем сорокалетие нашей дружбы. Тебя сразу отпустили?
— Как ты сам можешь убедиться. Но ты все же мог бы и предупредить меня, что вы явитесь с визитом.
— Молодец. А ты в свою очередь предупредил бы друзей по клубу.
— Этих друзей? Ты шутишь.
— Я говорю серьезно. По-моему, там собирается каморра, но я и в самом деле ничего не знал про облаву.
— Полный суверенитет каждого отдела, даже внутри единого учреждения.
— И очень хорошо. Чем меньше знаешь, тем меньше неприятностей. Насколько мне известно, донес кто-то из ваших членов.
— Всюду проникли. Поистине у нас полицейское государство.
— У нас есть и друзья — люди, с которыми стоит сотрудничать. Сколько ты там оставил?
— Много. А твои коллеги помешали мне отыграться.
— Олух ты. Осел. Только глупцы могут так швырять деньгами.
— Ради Бога, только твоего нравоучения мне сейчас и не хватало. Лучше скажи, откуда ты знаешь, что я проиграл.
— Профессиональная интуиция. Послушай, как ты считаешь, нет ли в твоем клубе пыли?
Интересно. Пульези разговаривает по телефону так, словно не существует прослушки (или нарочно говорит открытым текстом, чтобы получить точный и потому безошибочный перехват?), ведь теперь даже дети знают, что пылью называют наркотики.
— Не спеши. Ты ведь еще не нанял меня осведомителем.
— Не знаю, устроит ли тебя такал работа. Платим мало. Иногда это всего лишь обмен, так сказать, услугами. Таких, как ты, мы не можем себе позволить пригласить. Ну так что?
— Продавцов, я думаю, нет. Не та среда. Самое большее — кто-нибудь балуется по воскресеньям.
— У нас есть сигнал, но, возможно, он липовый.
— О ком идёт речь?
— Секрет.
— Послушай, Пульези, а когда дашь другие сведения?
— Не стану же я придумывать их. Жду, пока смогу сравнить с твоими. А все-таки, куда думаешь прийти в результате своего расследования?
— На кладбище.
— Такими вещами не шутят! А теперь иди дальше ругаться со своей женой. — Я промолчал, тогда он продолжил: — Ты весь разбит и по уши в дерьме от того, что проиграл. Что тебе еще остается, как не ругаться с женой?
— Ладно, прекрати изображать полицейского.
— Я полицейский, потому что прошел на эту должность по открытому конкурсу.
— Художник из тебя получился бы куда лучше.
Он от души расхохотался и сказал:
— Чао, Кино. Всего хорошего.
Не понимаю людей, которые, прощаясь, говорят «всего хорошего». Что они хотят этим сказать?
Ищу Диану. Она в спальне. Делает вид, будто приводит в порядок широкую супружескую постель, на которой спала, если спала, одна. Весьма привлекательная постель. Даже если только спать на ней, я это имею в виду. Сонливость волнами накатывает па меня.
— Тебе следовало бы сходить к адвокату, — говорю я. — Когда наконец решишься?
— Ты очень спешишь?
— Ну, я-то и вообще могу обойтись без этого. Но легальный разъезд поможет быстрее переждать годы до получения развода.
— Ты говорил мне это уже тысячу раз.
— А что, разве кто-нибудь слушает меня в этом доме?
— Не беспокойся. Найдешь подходящую партию, не упускай.
— Договорились, что Джакомо останется с тобой.
— Это решит он сам.
— Вот именно. Я и так знаю, что он не останется со мной. У нас с ним больше нет ничего общего.
Возвращаюсь в кабинет и, не раздеваясь, ложусь на диван.
Куда же подевался Давид? Надо бы предупредить полицию, хотя бы Пульези. В то же время не хотелось бы допустить оплошность. Давид может и прогнать меня.
Memow, похоже, дал себе передышку, но Аликино тотчас набрал вопрос, какой ему уже давно хотелось и не терпелось задать:
Этот Давид… Я не знаю его, и это не моя выдумка. Я не давал тебе никаких сведений о нем. Кто это?
Место на экране, где должен появиться ответ, остается пустым. Аликино попытался повторить вопрос:
Мне нужны исходные биографические данные Давида и все остальное.
Ответ, появившийся наконец, был поразительным. Аликино даже подскочил на стуле, настолько он был неожиданным: уже давно ему не доводилось видеть на экране эту красную мигающую надпись:
Информация недоступна.
Что-то — да нет, очень многое — не сходилось в ответе компьютера. Аликино быстро проанализировал две вероятные гипотезы:
1. Memow лгал.
2. Memow был способен придумать персонаж, даже не располагая необходимой информацией. Все равно что мотор завелся бы без бензина. Аналогия была абсолютной.
Аликино покачал головой. Обе гипотезы были неприемлемы, потому что обе были абсурдны.
Как всегда неожиданно, в верхней части экрана возникла красная кодированная надпись, предупреждавшая о появлении имени особого должника.
ОД Чарли Юинг.
Аликино слегка оторопел. Ему пришлось сделать некоторое умственное усилие, чтобы переключиться на обычный режим работы.
Прошу подтверждения центрального архива.
Через несколько секунд появилась стандартная надпись:
Подтверждение получено. Ошибки нет.
Аликино спросил себя, что еще ему необходимо сделать. Ах да, конечно, нужно передать имя компьютеру центрального архива. И он теперь уже без заминки выполнил операцию. Затем, как только экран освободился, подал сигнал Memow, чтобы тот продолжал свою творческую работу. Скорость мигающего курсора (с чем еще можно сравнить его, если не с кончиком невидимого пера), хоть и зависевшая только от частоты электронных импульсов, казалось свидетельствовала о живом, непосредственном сопереживании Memow. Строки вновь стремительно побежали одна за другой.
Когда я только начал заглядывать в редакцию одной газеты, то спрашивал себя, как можно написать что-либо осмысленное в такой обстановке, где одновременно разговаривает столько людей, где кричат, смеются, свистят, поют, суетятся, звонят по телефону, стучат на машинке и, несмотря на все это, умудряются выпускать газету. Да, самое удивительное, что очередной номер все-таки выходит, и ты каждое утро неизменно находишь его в киоске.
Теперь, при новой технологии, все происходит совсем по-другому. Обстановка в редакции скорее походит на операционный зал какого-нибудь банка: каждый сотрудник сидит за клавиатурой своего компьютера, глядя на экран, и сочиняет свои статьи без малейшего шума. Если же тебе случится услышать стук пишущей машинки, то кажется, будто ты вернулся в очень и очень далекое прошлое.
В ту пору я задумал одну сатирическую рубрику о причудах моды. Она была бы особенно уместна в то время, когда в газетах еще имелась «третья, культурная, полоса». Во всяком случае после нескольких попыток я написал небольшой фельетон в качестве образца и принес его заведующему отделом.
Он тут же нацепил очки — две крохотные полулинзы — и принялся сосредоточенно читать мое сочинение, похоже, с неподдельным вниманием. Это был один из множества мелких руководителей, замов и замзамов, каких в газете хоть пруд пруди.
— Забавно, — заключил он, снимая очки и бросая фельетон на груду бумаги, постепенно скопившуюся у него на столе. — Да, недурно написано. Остроумно.
— У меня готовы три фельетона. Этот, мне думается, самый подходящий для открытия рубрики.
— Да, весьма загадочная рубрика. Твоя мечта — стать обозревателем?
— Не говори, что и сейчас это невозможно сделать.
— А ты всерьез полагаешь, будто сатира, ирония интересуют читателей? Наших читателей? Тебе хотелось бы перестроить газету на английский манер?
Как ему нравится такое определение! Наверное, оттого, что он никогда в жизни не видел ни одной английской газеты.
— Так вот, если рубрика не откроется, я ухожу. Покидаю вас навсегда.
Я увольнялся уже тысячу раз (последний и окончательный — с должности редактора внутренних новостей). Я получал и выходные пособия, но они тоже, как говорится, оставались на зеленом сукне.
— Брось, не заводись, как всегда, не ной, будто тебя мало используют в газете, не дают места.
— Я знаю, что сам виноват, раз так со мной обращаются.
— Ты начал расследование о наркотиках. Почему не доводишь его до конца? Написал две статьи и остановился.
— Требуются время и деньги, а не сушеные финики, чтобы написать все, как мне хочется. Документировать очень сложно. Да к тому же опасно. Если мафия продырявит мне шкуру, кто за нее заплатит? Ты?
— Маскаро, извини, будем говорить начистоту, как друзья. Тебе всегда недоставало профессионализма в работе, во всяком случае в журналистской. Ты никогда не мог отделять ее от мучивших тебя кризисов, от своих личных неурядиц, экзистенциальных или какого там дьявола еще, не знаю, не мне судить, не мне разбираться во всем этом. Решись наконец на какое-то конкретное дело, которое тебе нравится, и попытайся прежде всего хотя бы просто поверить в него.
Я работал в редакции кем угодно: был хроникером, редактором, и парламентским корреспондентом, и специальным, короче говоря, делал все, как домашняя прислуга. Что же я теперь собой представляю? Никто этого не знает, даже я сам. Газета платит мне за некое неопределенное сотрудничество, а вернее, дарит мне время от времени немного денег.
Начальник отдела переходит на коду:
— Нам с главным редактором нужно еще переверстать макет всего воскресного номера, так что совещание проведем очень быстро. Я доложу и о твоей рубрике. А ты тем временем займись, пожалуйста, дальше своим расследованием.
— Видишь ли, я собираюсь назвать в нем имена и фамилии самых крупных международных поставщиков наркотиков и тех, кто им покровительствует. Это могут оказаться очень громкие имена.
— Тем лучше.
— Я бы хотел еще посмотреть, хватит ли у нас смелости сделать это.
Отправляюсь сражаться с главным бухгалтером. Поскольку я часто брал авансы, что-то там не сходится. Он не намерен грабить меня, и, возможно, это моя собственная память подводит. В борьбе с ним мне приходится угрожать самоубийством или скандалом покруче, чтобы получить сто тысяч лир. Когда я впервые изобразил, будто собираюсь выброситься из окна, мне сразу же удалось заполучить полмиллиона.
Сейчас, когда у меня хоть что-то есть в кармане, совсем немного, крохи, но все же лучше, чем ничего, я готов допустить, что редакция газеты вполне может быть местом, где еще возможна жизнь и есть признаки интеллигентности. Тут все теоретики, стратеги, политологи, даже если говорят о спорте или сексе. Думаю, они без колебания продали бы душу, если бы дьявол, с помощью собственного принтера, заранее сообщал им нужную информацию.
Продать душу дьяволу? А разве он уже не скупил их всех?
Ищу телефон в какой-нибудь пустой комнате. Этой шлюхи Ванды нет дома. Невероятно, но сегодня, какой бы номер я ни набрал, никто не отвечает. И все же я не хочу, чтобы Ванда звонила мне домой или в редакцию. В последний раз мы, как всегда, поругались. Однако она, кажется, сказала, что уедет на несколько дней — занята в каком-то фильме. Но куда?
Мне опять хочется позвонить доктору Сакко. Разве он не сказал, что сам сделает это, и он должен это сделать.
Скучнейший ужин в ресторане неподалеку от площади Испании с одним коллегой из северной газеты и менеджером из «Мейд ин Итали», отдел моды. Счет оплачивает он и хочет убедить нас, что мода — самая важная тема, какая только может быть в газете.
В Риме полно этих типов из «Мейд ин Итали». Они держатся как спасители всех и вся.
Чтобы развеять скуку, иду звонить домой.
Отвечает Диана:
— Тебя искал Давид.
— Когда?
— Недавно. Сказал, что ждет тебя в «Би-Эй-Ву».
— Хорошо. Джакомо дома?
— Нет. А что?
— Неужели ему никогда не приходит в голову побыть немного с тобой?
Никто из нормальных, так сказать, людей никогда не пойдет в «Би-Эй-Ву», разве что окажется там случайно или по ошибке. Это притон гомосексуалистов и трансвеститов, куда женщинам вход запрещен. По правде говоря, Давид кажется мне двуполым, я хочу сказать, в равной мере, но он никогда не был посетителем «Би-Эй-Ву». Зачем же он отправился туда?
Красноватый полумрак без каких бы то ни было других оттенков, в воздухе разлит приятный аромат духов, спокойствие. Клиенты сидят парами или группами, манеры сдержанные, изящные. Некоторые танцуют на круглой площадке, тесно прижавшись друг к другу, убаюкивая себя под классический блюз.
Давид неподвижно сидит за столиком один. Он не дремлет, потому что окурок, зажатый у него в губах, время от времени вспыхивает огоньком.
Мы целуем друг друга в щеку. Обычно мы никогда этого не делаем, но сейчас такое пылкое проявление чувств отвечает характеру заведения.
— Наконец-то, — ворчу я. — Куда ты пропал?
— Проехался по одному из своих обычных маршрутов. Как дела, Кино?
— Почти два месяца как ты исчез. Я уже хотел обратиться в полицию.
— Хорошую бы свинью мне подложил.
— Где ты был?
— Знаешь, я нахожу, что ты прекрасно выглядишь. Как сыграл в покер?
— Оставь это, Давид.
— Говори тише.
— У тебя… хороший улов?
— Что будем пить?
— Не знаю. «Сент-Леже».
Официант, естественно, тоже извращенец. Насколько могу рассмотреть, у него, наверное, превосходный макияж глаз.
— Когда ты вернулся?
— Позавчера.
— И объявился только сегодня вечером?
— Нужно было уладить кое-какие важные и срочные дела. Оплатить снятую квартиру, свет, газ…
— С кем ты должен повидаться тут?
— Подожди.
Давид легким кивком указывает куда-то в сторону. Спрашиваю, могу ли остаться, и он ограничивается кивком в знак согласия и в то же время, полуприкрыв глаза, внимательно осматривает все вокруг.
Кто такой Давид Каресян? Мы знакомы с ним уже года два, с тех пор как он решил обосноваться в Риме. Можно сказать, что мы с ним друзья, хотя, кроме некоторой общности взглядов и вкусов, сближавшей нас, мы, в сущности, мало что знаем друг о друге. Он человек, не имеющий гражданства, армянин по национальности, со сложной генеалогией. Владеет несколькими языками, долго жил в Соединенных Штатах, но он бродяга, неприкаянная душа, непоседа. Журналист и писатель — так он обычно представляется, а мне кажется, он прежде всего одинокий авантюрист, олицетворение того типа, из которого англосаксонские бульварные газеты продолжают делать кумира. Он любит ввязываться в самые кошмарные истории, лишь бы они были значительными, международными. В отличие от меня, получающего то же самое удовольствие при помощи воображения, Давид тратит силы, чтобы извлечь его из реальности, из образа жизни, какой он выбрал для себя.
Вместе с ним мы работаем над одним журналистским расследованием — над книгой о международных маршрутах транспортировки наркотиков. Она должна быть строго документальной, раскрывающей места, где изготовляются наркотики, и называющей имена самых крупных поставщиков и перекупщиков. Это будет своего рода карта самых важных каналов транспортировки, которая вскроет весь этот сложный механизм уловок, к каким прибегают судебные и политические власти, оберегающие их. И тут мы тоже назовем имена и фамилии.
Не книга, а бомба. Жаль, что не могу использовать весь этот материал для предварительной публикации в своей газете. Давид разрешил напечатать лишь незначительную информацию — всего в двух статьях, — некоторые отрывки, весьма несущественные. Мы обязались держать все в тайне, пока книга не будет полностью закончена. Тот же мой друг Лучано Пульези, комиссар, который по каплям отмеривает для меня второстепенную информацию, вроде догадывается о книге, которую мы готовим с Давидом. Мы напечатаем ее сначала в Америке, а потом и во всех других странах. Это принесет нам кучу денег.
Пока же моя задача состоит в том, чтобы обработать и связать разные факты, документы и сведения, какие Давиду удается раздобыть одному, способами, которые он держит в абсолютной тайне. Думаю, он преувеличивает, ему просто нравится окутывать каждое свое движение завесой таинственности. Недавно он, по его словам, напрямик вышел на торговцев наркотиками, связался с организованной преступностью. С тех пор его конспирация и осторожность кажутся мне чрезмерными.
— Ложись! — внезапно кричит Давид.
И сразу, еще прежде, чем умолк музыкальный автомат меня оглушают несколько залпов. Револьверные выстрелы, соображаю я. Не понимаю, кто в кого стреляет, но мне ясно только одно — не в нас с Давидом.
Вопли, звон разбитого стекла, люди, устремившиеся к выходу, резкий запах пороха. Через несколько секунд все было кончено, и помещение погрузилось в абсолютную темноту. Кто-то требует дать свет.
— Пойдем разомнем ноги, — предлагает Давид.
Прежде чем выйти, пробираясь сквозь дым и пыль, замечаю недвижно лежащее возле одного из столиков тело женщины с пышными ярко-желтыми волосами. Это трансвестит, нет никакого сомнения. Пятно на полу медленно расползается у него под головой. Оно кажется черным.
Аликино глубоко задумался над работой, которую проделал Memow и которая реализовалась в пачке аккуратно отпечатанных страниц. Это было вполне осязаемое доказательство реальности некоего антипода Маскаро, а вовсе не фантасмагория какого-то эфемерного сна.
Как могла информация — вымышленная или полученная от Аликино — превратиться в такой реальный результат, граничащий с чудом, едва ли не с волшебством? Современная технология, используемая в области искусственного интеллекта, была еще очень далека от того, чтобы привести к подобному итогу. Самые радужные гипотезы Аликино допускали, что его компьютер выполнит схематичную, весьма слабую работу, со множеством пробелов, сравнимую разве что с детским сочинением. А тут наоборот — не было допущено никаких ошибок. Не только грамматических или стилистических. Не было ошибок в изложении событий, в логике ситуаций, поведении действующих лиц.
Аликино медленно набрал текст:
Превосходная работа, Memow. Римский Аликино абсолютно не похож на меня. Это совершенно другой Аликино.
Это жизнь, которая подменит твою.
Конечно. Именно это мне и нужно было.
И срабатывает.
Похоже. Может, я больше не ОД. Другой займет мое место?
Заслуга твоя.
И твоя, Memow. Но не только наша с тобой.
Не только наша?
Наблюдая, как ты работаешь, все больше убеждаюсь, что ты пишешь под диктовку.
Memow не реагировал.
Кто-то еще, помимо меня, снабжает тебя информацией. Подлинной и точной информацией, это несомненно. Кто это?
Машина не дала никакого ответа. Экран оставался пустым. Аликино продолжал:
Может быть, это один из операторов, работающих с компьютером в центральном архиве. Это он? И с какой целью он это делает?
Последовала долгая пауза. Затем, замигав красным светом, появился текст, которого Аликино никогда прежде не видел:
Неприемлемый вопрос.
Через несколько секунд он исчез. Его заменила другая фраза:
Мистер Маскаро. Продолжать проверку. Возможна омонимия.
Аликино сразу понял, что эту последнюю фразу написал не Memow. Его чудесный помощник только передал ему команду — приказ продолжать работу. Сотруднику Маскаро его посыпал компьютер, то есть мозг центрального архива, находившийся в оперативном центре «Ай-Эс-Ти».
Было очевидно, что на самой вершине «Ай-Эс-Ти» кто-то, возможно тот же неведомый, кто дал отсрочку и дозволил всю эту операцию, — не только связался через компьютер центрального архива с Memow, но и тайно сотрудничал с ним, поставляя ему поступающую непосредственно из Рима информацию, которой Аликино уж никак не мог располагать или выдумать.
И теперь Аликино не видел никакой другой возможности, кроме необходимости примириться с положением и продолжать опыт, чего, впрочем, ему и самому очень хотелось. Немыслимо было остановиться. Сделай он это, на экране Memow, конечно же, тотчас появилась бы безапелляционная надпись, которая была бы равнозначна смертному приговору:
ОД Аликино Маскаро. Запрошенная проверка окончена. Омонимии нет.
По экрану вновь побежали строки.
Я не испугался. Вся эта перестрелка произошла настолько молниеносно, что я едва успел прийти в себя. В машине спрашиваю Давида, хотя уже знаю, вернее, догадываюсь, не с этим ли трансвеститом, которого убили, он должен был встретиться. Давид утвердительно кивает, потом мы всю дорогу молчим.
Курсор остановился, словно ожидая чего-то. Аликино перечитывал последние, только что написанные строки и вздрогнул. Определенно стиль их чем-то отличался от привычной, хорошо знакомой манеры Memow.
Memow, что-то не получается?
Нам надо спешить.
О`кей. Но как?
Опуская детали.
А результат не будет выглядеть менее правдоподобным?
Ценность результата зависит от того, как он используется. Ценность переменчива.
Конечно. Пойдем дальше.
Гамберини Альсацио: 1845-1945.
Продолжай, Memow.
Маскаро Астаротте: 1885-1945.
Хорошо, но какая тут связь с нашей работой?
Связь вполне различима — 1945 год упоминается в обоих случаях.
Memow, ты, видимо, хочешь что-то сообщить мне, но я не улавливаю, что именно. Что-то не в порядке с твоей памятью? Кто-то вмешивается в нее?
Неприемлемый вопрос.
О`кей. Не важно. На чем остановились? Если не ошибаюсь, мы должны уже прибыть в дом Давида.
Дом Давида вполне отвечает его характеру: очень чистый, в идеальном порядке, как и он сам, потому что он лишь притворялся трансвеститом. Тут вполне могли проживать двое, только я никогда не встречал здесь никого, ни мужчин, ни женщин, кто, возможно, составлял компанию Давиду хотя бы время от времени. Сажусь в кресло, обитое белым полотном, возле небольшого домашнего бара и ищу в нем что-нибудь выпить. Давид задумчиво теребит свои рыжеватые усы.
Спрашиваю:
— Ты хорошо знал его?
— Нет.
— Считаешь, что убрали именно потому, что он должен был встретиться с тобой, или по каким-то иным причинам?
— Не знаю.
— Было бы неплохо, если б ты знал, я так считаю. Послушай, значит, так и не хочешь сказать мне, что же тебе должен был сообщить этот несчастный трансвестит?
— Все, что ему было известно, он уже сообщил мне, еще раньше. Несущественные детали. Он работал в Трапани. И очень захотел встретиться со мной, возможно, только для того, чтобы вытянуть из меня еще немного денег. Я ожидал от него лишь уже известные мне сведения, но поначалу надо выслушивать всех до единого.
Я удовлетворенно киваю.
— Конечно, надо искать правду, поскольку что-нибудь полезное всегда где-нибудь отыщется. Не учи меня журналистике. Или дилетантскому сыску.
— Кино, думаю, нам придется отложить на некоторое время все наше расследование.
— Ты испугался?
Мой вопрос повисает в воздухе. У меня складывается впечатление, будто Давид что-то обдумывает, но не хочет или не решается поделиться со мной своими соображениями. Пытаюсь пойти ему навстречу.
— Мы вообще-то можем и совсем отказаться от этой затеи, — говорю я, наливая себе полную рюмку. — Прощай, тугой кошелек.
— Похоже, ты не слишком огорчаешься.
— Все потому, что, в общем-то, я никогда не верил во все это. К нашей затее я всегда относился как к какой-то игре, поиску алиби, к обману самого себя. Знаешь, такие проекты, если рассказывать о них кому-то, даже самому себе, когда захочешь потешить себя иллюзиями, выглядят вполне правдоподобно, кажется, ничего не стоит осуществить их, и они принесут удовлетворение. — Останавливаюсь и со вздохом продолжаю: — Извини, но давай говорить откровенно. Все эти документы, которые, как уверяешь, ты получил из первых рук и которые, по твоим словам, дорого стоят, действительно существуют? Я вижу только то, что, впрочем, известно всем: несколько марсельцев, несколько мафиози, чьи имена знают даже дети, две сицилийские лаборатории, перевалочные базы на юге Франции и в Генуе. Обо всем этом мой друг Пульези знает гораздо больше.
Давид открывает ящик стола и достает оттуда тоненькую брошюрку:
— Вот здесь немало полезного материала.
— Да, все, что я только что перечислил. Повесим ее в туалете.
— И еще есть пленки.
— Ну да, таинственные магнитофонные пленки. Почему не дашь мне их послушать?
— Материал сырой, его еще надо почистить и смонтировать, а для этого нужна специальная аппаратура.
— А где эти пленки?
— Не здесь. Тут держать опасно.
Он не хочет открыть, где прячет записи. И я не настаиваю. Но меня сердит столь явное недоверие человека, с которым я работаю и вроде бы дружен. Дружен? Когда-то я исповедовал своего рода культ дружбы, может быть, у меня был даже не один друг. Были, был, делал, хотел — неужели все мое настоящее теперь сведено к этому прошедшему времени?
Давид отошел к окну и смотрит на невероятно прекрасную, совершенно летнюю ночь.
— Ничего не могу сказать тебе, но думаю, что мне придется заняться другими делами.
— Скажи правду, Давид. Может, ты решил все провернуть один? Может, считаешь, нет смысла делить со мной пирог, если, конечно, он существует.
— Мне жаль, что ты так думаешь, Кино.
— Так или иначе, наше сотрудничество на этом заканчивается.
— Могу сказать тебе только одно: дела, которые сейчас интересуют меня, очень опасны.
Звонит телефон. Три часа ночи. Только в Риме принято названивать в любое время суток. Давид снимает трубку. Он старается говорить односложно, но я все равно понимаю, что сейчас кто-то приедет к нему, поэтому встаю. Он подмигивает мне и обещает вскоре позвонить.
Не могу удержаться от соблазна проехать мимо «Би-Эй-Ву». Тут уже собралась толпа из ночных любопытных, много полиции. Мне очень хотелось бы сказать, что я находился внутри, когда все это произошло, но я спрашиваю у прохожего, что случилось.
— Бо! Кажется, убили кого-то. — Он кривится. — Это же притон наркоманов.
Смотрю на него. Низенький, черненький, лысенький, агрессивный. Говорит:
— Одно слово, негодяи! Устраивают потасовки, а потом стреляют друг в друга.
Ухожу. Думаю, эта ночь больше ничего не в состоянии предложить мне.
Джакомо еще нет дома, а может, он и не придет вовсе. Лишь бы только с ним не случилось никакой беды. Ведь так опасно бродить ночью по Риму, а он привык к этому. Хорошо, что у него нет денег. А почему он никогда не просит их? Он — как мать. Это она восстановила сына против меня, не сознательно, конечно, но всем своим поведением молчаливой героини.
Диана спит на супружеской постели. Даже если б мне захотелось сейчас заняться любовью, ее ведь не разбудить — она напичкана успокоительными и снотворным.
Дерьмовая жизнь.
Как и вся неделя, что следует дальше. Такая же бесцветная, как и множество других. Ведь я только и делаю, что стараюсь убить время, и не делаю ничего зависящего от меня, чтобы потом нечего было вспомнить. В моей жизни образовались чудовищные пустоты, буквально провалы в несколько лет, и я не знаю, как прожил их, они прошли, словно без моего ведома, как будто я кому-то подарил их. И действительно, у меня не осталось ни одной квитанции, подтверждающей реальность былого.
Наконец, однажды утром, когда я убивал время в ванной, стучит в дверь Диана и сообщает, что кто-то спрашивает меня по телефону. Кто-то, кого она не знает. Я взволнован и возбужден. Надеюсь, молю Бога, чтобы это оказался он, тот, кого я жду. И в самом деле, это он. Узнаю его голос.
— Доктор Маскаро?
— Да. Это вы, доктор Сакко?
— Вы могли бы приехать ко мне в офис?
— Когда?
— Прямо сейчас.
— Хорошо. Сейчас же приеду.
Диана привыкла не спрашивать меня ни о чем и меньше всего о том, с кем я говорю по телефону, поэтому, одеваясь, могу привести в норму свой пульс. Я уверен, что, если дело пойдет так, как я предполагаю, начинающийся день не окажется в куче мусоpa, который следует вынести на помойку. Напротив это будет первый день, который займет место в новой емкости, какую я начну заполнять.
Доктор Сакко — сотрудник одного из множества учреждений, финансируемых Европейским сообществом. Называется ВОКТО. Это фонд, международный офис, занимающийся культурным туризмом. Между прочим, думается мне, они отправляют в учебные поездки и на конференции интеллектуалов, входящих в определенные европейские правительственные круги.
Меня принимают в бюрократически строгой гостиной. У Сакко довольно светлые волосы, и он носит очки в золотой оправе.
— Курите?
Я беру предложенную сигарету, не знаю, какой марки. Закуриваю. Сакко не курит. Он улыбается мне, наверное, для того, чтобы я чувствовал себя непринужденно, однако его взгляд неприятно давит меня.
— А я уже думал, что ничего не выйдет.
— Финансирование журнала одобрено. Вы назначены ответственным редактором.
— Это я знаю. Мне надлежит отбирать материал для публикации.
— Если помните, это должны быть темы, подходящие для международного читателя.
— Когда смогу начать работу?
— Пока подготовьте пробный номер, так сказать нулевой. — Он встает. — Не буду вас задерживать.
— С господином Барбером мы обсуждали также и мое дополнительное сотрудничество.
— Об этом он сам поговорит с вами. Сейчас он в Англии.
Сакко ведет меня в другую комнату, где сидят две сотрудницы.
— Чек для доктора Маскаро.
Одна из девушек протягивает мне чек. Я даже не смотрю на него, невольно делаю легкий поклон всем и собираюсь удалиться. Сакко останавливает меня своей холодной улыбкой:
— Распишитесь.
— Ах да!
Даже не читая, расписываюсь в ведомости и быстро выхожу, обозначив еще один поклон.
На улице все еще держу чек в руке. Три миллиона триста шестьдесят тысяч лир. Надо же! Не могу удержаться и громко смеюсь. С меня удержали налог!
Сам того не замечая, оказываюсь в банке. Служащий, хорошо знающий меня, спрашивает, глядя на чек, не хочу ли я перевести деньги на свой текущий счет. Отвечаю, что мне нужны наличные, и даже не смотрю на него, пока он проводит операцию. Знаю, что он думает: я поступил бы разумнее, если бы пополнил жалкий, бескровный остаток, неизменно близкий к нулю, который имеется на моем счете. Но я не обязан давать ему отчет, пусть работает, ему и так слишком много платят за его труды.
Вношу ясность: меня потрясает вовсе не появление каких-то денег в кармане — мне и прежде случалось получать их, не испытывая при этом особого волнения. Но на этот раз меня будоражит то, каким образом и почему я их получил. Невольно срабатывает простое сравнение: я бросил вызов дьяволу — пусть объявится, если существует на самом деле. И дьявол действительно появился.
Меня охватывает жгучее желание растратить эти деньги. Возникают совершенно бредовые идеи, во всяком случае обычно мне не свойственные — начиная с желания закурить сигарету от крупной банкноты до намерения полакомиться рыбкой в ресторане, где я был только однажды, настолько он дорогой. Отказываюсь от всего этого как от прихоти умирающего с голоду человека, нищего.
Захожу в магазин готового платья. Мне бы хотелось одеться по-другому, отказаться от своего обычного джемпера с платком, который носят молодящиеся пожилые мужчины, и заменить его наконец нормальной одеждой. Долго выбираю, оглушенный болтовней продавца. Меня привлекает велюровый костюм, еще больше нравится классический английский стиль «Принц Уэльский». Оба костюма сидят на мне хорошо, продавец находит, что просто изумительно, но в конце концов решаю остаться в своем старом желтом джемпере.
А вечером опять обращаюсь к привычному и самому волнующему способу тратить деньги. Партия в покер с режиссером из телевизионной компании, актером и коммерсантом.
Я был уверен в выигрыше. Сознание, что в твоем распоряжении имеются деньги, которые ты можешь тратить не задумываясь, рождает смелость, непринужденность, дополнительный заряд, и это делает тебя непобедимым. Держишься уверенно, наблюдаешь спокойно, насквозь видишь игру противника — не наилучшая ли это гарантия выигрыша, и, если хоть немного повезет, побеждаешь.
Уходя, вспоминаю, какие партии бывали у меня прежде с друзьями-литераторами, когда я только что приехал в Рим. Ставки были ничтожные, и я почти всегда проигрывал, но тогда это мало тревожило меня. Друзей этих больше не встречаю. Даже не спрашиваю себя почему: знаю прекрасно, что этот город вынуждает тебя видеться прежде всего с такими людьми, каких ты вовсе не хотел бы видеть.
Звоню. Этой шлюхи Ванды все еще нет.
Ровный, аккуратный, размеренный текст Memow прерывается. Внезапно на экране появилось какое-то лишенное смысла сочетание букв и цифр, потом возникла зеленая надпись:
Давид Каресян.
Помигав несколько секунд, надпись исчезла, затем погасли и все прочие сигнальные лампочки. Memow прекратил работу и не подавал никаких признаков жизни, словно внезапно скончался.
Аликино отметил, что уже девять часов вечера, и решил провести в офисе еще одну ночь. Это была только вторая ночь, но ему казалось, будто он пробыл здесь уже несколько суток. Его немного сбивал с толку двойной календарь, раздвоенная череда дат, с которыми приходилось иметь дело.
Он просчитал еще раз. Эксперимент начался 8 октября в 13 часов по нью-йоркскому времени (в 19 по римскому). Теперь события, которые Memow описывал, опережая реальное время, как это было очевидно, происходили в Риме в ночь с 16 на 17 октября, когда в Нью-Йорке было только девять часов вечера 9 октября. Значит, события, придуманные Memow, длились восемь дней, а чтобы записать их, компьютеру потребовалось чуть более суток, точнее, 32 часа.
Аликино, собравшийся было зашифровать ночную информацию, чтобы вложить ее в память машины, решил прекратить это занятие. Информацию, которую Memow действительно использовал, он получал из другого источника — из компьютера в центральном архиве, и она была куда богаче и достовернее, к тому же более целенаправленной на окончательный вывод, а он, вполне возможно, будет сделан очень быстро, если учесть скорость работы Memow.
У Аликино возникло подозрение — и почти тотчас переросло в убеждение, — что внезапное «недомогание» Memow объяснялось вовсе не какой-то неисправностью, а возникло по причине совсем иного порядка. Как будто оператор главного компьютера задумал блокировать машину. И в самом деле, истерически тревожное мигание, когда на экране появилось имя Давида Каресяна, могло означать только одно — этот персонаж созданной Memow истории властно вырвался на первый план.
Словом, проблема, вынудившая Аликино действовать, — необходимость и спор с самим собой, что ему удастся уйти от собственной судьбы, потеряла первоначальную напряженность, а история, создаваемая Memow, вызывала все больший интерес в верхах «Ай-Эс-Ти».
Позднее, когда Memow вдруг включился сам, Аликино расценил это как еще одно доказательство, что его догадки не лишены оснований.
На столе заведующего отделом новостей вижу снимок. Это Давид. Несомненно он, хотя лицо на снимке и запачкано землей и виден только профиль в траве.
— Какой-то иностранец. — Репортер читает подпись. — Его зовут Давид Корен…
— Каресян. Он умер?
Коллега поднимает брови.
— Его нашли сегодня утром на окраине города, между виа Кассия и Фламиния. Обычная история. Перебрал героина. Передозировка или небрежное приготовление.
Давид никогда не употреблял наркотики, я убежден в этом. Самое большее, курил иногда гашиш, но так, шутки ради, потому что, говорил он, это детские игрушки. Сильные наркотики его пугали.
Коллега смотрит на меня с удивлением:
— А тебе, Маскаро, сейчас, должно быть, весьма не по себе. Ты знал его?
— Да.
Погода портится. После обеда, когда я пришел в больницу, стало пасмурно. Сырой воздух действует угнетающе.
Больница похожа на какой-то порт, на восточный рынок, на все, что угодно, только не на учреждение, где люди могут лечиться. Вхожу туда, где не должно быть посторонних. Даже не считаю нужным объяснять, что я журналист, вхожу и все, потому что никто не обращает на меня внимания, все, кого встречаю, либо чрезвычайно заняты, либо погружены в бог знает какие медитации.
В отделении реанимации меня останавливает полицейский агент, но из ближайшей двери появляется Лучано Пульези и, увидев меня, направляется ко мне. Агент отходит в сторону.
— Чао, Кино.
— Чао.
— Можно видеть его?
— Он без сознания.
— Думаешь, выберется?
— Пытаются вытащить его, что называется, за волосы. Давай пройдемся немного, выпьем кофе. Хочется подышать воздухом. А у тебя не болит голова от сирокко?
Мы молча идем по широкому коридору.
Сад небольшой, запущенный, усыпанный окурками и всяким мусором. Несколько больных тоскливо смотрят на нас из окон.
Пульези берет меня под руку. Он располнел, потерял почти все волосы, но лицо у него по-прежнему доброе и умное.
— Как твои дела, Кино?
— Что тебе сказать…
— Плохи дела, знаю. А у кого они нынче хороши? Все стонут. Хоть в карты-то играешь?
— Иногда, если удастся. А ты как?
— Могу сказать, что ничем другим и не занимаюсь. Ничем хорошим, я имею в виду. А с Дианой как дела? Напрасно бросаешь ее. Другую такую не найдешь.
Почему, собственно, у человека должна быть обязательно замечательная жена? Будто невозможно представить себе мужчину, у которого не путается под ногами, словно бог весть какое счастье, такая вот замечательная супруга. Ну, допустим даже это и так, а что делать, когда она перестает быть замечательной? Что тогда? Впрочем, я не собираюсь пускаться в дискуссию с Пульези, потому что мы стали бы спорить до бесконечности.
— Моя жена, — продолжает он, — решила купить на собственные сбережения небольшой домик в Гроттаферрате. Поначалу я был против. Но теперь, хоть и не признаюсь ей, считаю, она права, разумно поступила.
Вот ведь какой Пульези в своих взаимоотношениях с женщинами. Уверяет, что Лучана, его жена, лучшая женщина на свете, что никогда не расстанется с нею, и даже убежден, что любит ее. Однако изменяет ей направо и налево. Он считает, что у него в семье все прочно, надежно, даже правильно.
— Знаешь, иногда я думаю, как хорошо было бы жить там, вдали от этой клоаки.
— А я даже и не мечтаю о таком, настолько прикован к своему месту, не питаю никаких иллюзий относительно жизни в деревне. Не могу представить себя там сочиняющим романы, которые никогда не напишу.
— Ты всегда любил жить в городе. Еще в Болонье часто называл себя цементным животным.
— Пожалуй, теперь я стал им в еще большей мере, чем прежде.
— Но тут ведь не осталось никаких человеческих чувств, тут нет больше людей.
— Сплошное дерьмо, согласен. А почему бы не признать, что мы с тобой тоже такое же дерьмо?
Пульези не отвечает.
У проходной без конца толпятся люди с разными сумками, пластиковыми мешками, слышен громкий южный говор, перебранка с охранниками, а на дороге непрерывно гудят и рычат застрявшие в пробке автомобили, не выключающие двигателей.
Бар посещают медсестры, санитары, уборщики, родственники больных. Это, конечно, не самое спокойное место в больницу. Садимся за столик.
— Расскажи мне что-нибудь об этом Каресяне. Как он жил?
— Почему ты говоришь о нем в прошедшем времени?
— По привычке.
— Он скончался, и ты скрываешь это.
— Ну, давай рассказывай все, что знаешь.
Я описываю ему, что произошло в «Би-Эй-Ву», в этом притоне гомосексуалистов. Пульези слушает меня не прерывая. Под конец спрашивает, почему я не рассказал ему об этом тогда же, сразу после происшествия.
— Вообще-то я хотел это сделать, но потом решил: наверное, у Давида могли быть какие-то особые причины не сообщать никому, что он был той ночью в «Би-Эй-Ву». Так или иначе, все это весьма походило на авантюрный роман…
— Странные вы люди. — Когда Лучано говорит «вы», он имеет в виду всех остальных людей, кроме полицейских. — Делаете какие-то свои смелые предположения, свои умные заключения, становитесь сыщиками, а потом приходится вмешиваться нам, но, как правило, слишком поздно.
— Брось! Не станешь ведь уверять, будто тебя так уж волнуют несчастья, какие случаются с людьми.
Пульези смотрит на меня и добродушно кивает:
— Ну, давай расскажи мне о своем друге Давиде.
— Я встречался с ним время от времени, чтобы потолковать о расследовании, которым мы занимались вместе.
— Знаю. О международных маршрутах наркотиков.
— Может быть, он был чистым идеалистом, а может, и нет. Твердо уверял, что сумеет добыть нужные доказательства и имена. Громкие имена.
— Да, но я хочу понять, на что он жил.
— Он писал статьи для каких-то американских журналов, только я никогда их не видел. — Замечаю, что тоже начал говорить о нем в прошедшем времени, и решаю больше не делать этого. — Думаю, в деньгах у него нет недостатка. Во всяком случае я никогда не видел, чтобы он в них нуждался. Словом, человек, застегнутый на все пуговицы. Ему нравилось создавать ореол загадочности вокруг себя.
Пульези время от времени отпивает небольшими глотками кофе, не спеша, не беспокоясь, что тот остынет.
— Застегнутый. А расстегивался он… перед женщинами или мужчинами?
— Не знаю. Никогда не видел его с кем-либо.
— Но ты меня понял?
— Конечно понял, думаешь, я уже совсем отупел? Может, он гей, но внешне это совсем незаметно.
— На руке у него след от внутривенного вливания, плохо сделанного. Осталась гематома, потому что отверстие в вене не сразу закрылось.
— Насколько я знаю, Давид не употреблял наркотики.
— Следов других уколов на руках нет.
— Укол ему сделали насильно.
— Возможно. Там, где его нашли, не было никаких примет борьбы, сопротивления. Но его могли уколоть где-то в другом месте, а потом ночью переправить… — Пульези отпивает еще глоток и сразу же закуривает третью или четвертую сигарету. Дым оживляет вкус кофе. — Может, он был не очень осторожен, какими нередко бывают интеллектуалы в некоторых вопросах… Преступный мир, я имею в виду. Чтобы общаться с преступниками, надо и самому быть немного преступником.
— К тебе это тоже относится?
— Почему же нет? Очень просто быть преступником. Не веришь? А сегодня к тому же… Лучше скажи мне, есть ли у тебя какие-нибудь опасения на свой счет.
— На мой счет?
— Да, если верно, что случившееся утром с твоим другом — это следствие наших с тобой предположений.
— Если Давид заполучил что-то очень важное и именно потому решили заткнуть ему рот, то я ничего не знаю об этом, уверяю тебя.
— Нужно понять, знают ли те, кто разобрался с ним, что тебе ничего не известно. — Он рассматривает окурок. — Это точно, что он совсем недавно вернулся из длительной поездки в Америку? Может, он возвратился не с пустыми руками?
— Ты… ты нашел что-нибудь?
Пульези угрюмо кивает. Я говорю:
— Знаю только, что вещи, которые могли бы компрометировать его, он не держал дома.
— Мудрая предосторожность, и все же мне удалось найти записи, магнитофонные пленки.
— Как раз по твоей специальности.
— Имеешь в виду мой пунктик?
— Где же он их прятал?
— Профессиональный секрет.
— Как хочешь…
— Да нет, я шучу… Просто в его машине, в «рено», было двойное дно.
— А неужели… тот, кто напал на него, не покопался в машине?
— Вот так вы все рассуждаете. Неизвестно почему убеждены, будто преступники, а иногда и полицейские — эталоны ума, хитрости и конспирации! — Он смеясь качает головой. — Преступник — это совершенно нормальное явление, будничное… Наверное, они даже и не подумали заглянуть в машину. А кроме того, надо еще выяснить, нужны ли им были вообще эти пленки. Возможно, они только сводили с ним счеты из-за женщины либо из-за каких-то иных сексуальных отношений, возможно, дело было в деньгах, и все не имеет никакой связи с расследованием, которое проводил твой друг. К тому же вчера вечером он был без машины, которую позже обнаружили в мастерской, куда он отвез ее в ремонт. — Помолчав, Пульези продолжал: — Я понимаю, ты умираешь от желания узнать, что записано на пленках. Я тоже. Но их еще не прослушивали.
Мы встаем из-за столика, и в это время подходит агент, который задержал меня у входа в отделение реанимации. Я не слышу, что он говорит Пульези, но сразу же догадываюсь.
— Твой друг скончался.
Я не нахожу что ответить. Пульези замечает как бы про себя:
— Он охотился за наркотиками и умер от наркотиков. И в самом деле, все сходится слишком складно. Прямо спектакль, даже символический, не правда ли?
Начинает накрапывать дождь.
Видимо, нельзя утверждать, будто смерть Давида не потрясла меня, потому что у меня возникла настоятельная потребность заняться любовью. Для меня это довольно точный сигнал — сильное волнение, проявляющееся в виде сексуального импульса. Может быть, это реакция неполноценного мужчины, идущая от спинного мозга, как утверждают физиологи.
Машинально набираю номер этой коровы, этой проститутки, этой шлюхи Ванды. Никакого ответа. Видимо, еще в отъезде, снимается в черт знает каком дерьмовом фильме. Последний раз я, как обычно, сказал ей, что не желаю больше видеть ее. Но не поэтому же она переехала на другую квартиру. И кто снабжает ее деньгами для таких переездов?
Никогда не следует упускать ни малейшего случая, если следовать правилу Пульези. Он предпочитает не распространяться о своих делах, но я убежден, что у него имеется одна постоянная любовница, которая вполне удовлетворяет его. У него всегда было пунктиком иметь верную любовницу, заместительницу жены, не говоря уже о случайных связях. Если Ванда обманывает меня, я презираю ее. Презираю, но это неправда, что мне наплевать на нее. А пока мокну под дождем. В Риме даже дождь какой-то вульгарный, непристойный.
Возле дома, возле моего дома, дождь полил еще сильнее. Останавливаюсь у какого-то подъезда, собираясь укрыться под большим балконом второго этажа, как под козырьком. Возле меня на ступеньке сидит девочка. Ей лет восемь, самое большее десять. Дурнушка и неопрятная.
— Как тебя зовут?
Отвечает, что ее зовут Мирелла.
— А что ты тут делаешь?
Разговорчива. Говорит, что ждет родителей с работы. У нее тощие ножки, грязные коленки.
— Любишь сладости?
Смеется. Во рту не хватает верхнего резца. Протягиваю ей руку. Она вскакивает, как обезьянка. Заглядываю в подъезд. Там темно.
— Значит, любишь сладости? — повторяю я.
Говорит, что любит, доверчиво так.
Я разглядываю ее некоторое время, потом обращаюсь к ней с самой обворожительной, какую только могу изобразить, улыбкой, лезу в бумажник и достаю тысячу лир:
— Знаешь, что такое деньги?
Она кивает.
— Купи себе сладостей, Мирелла. А родным не говори, что деньги тебе дал незнакомый дядя. Скажи, что нашла их на улице.
Протягиваю ей тысячу лир и выскакиваю под дождь.
Диана гладит на кухне. Сажусь за стол и смотрю, как она это делает.
— Где Джакомо?
— А где ты хочешь, чтобы он был? Не знаю.
— Его никогда нет дома, и ты ничего не знаешь.
— Хочешь кофе? Сварить?
— Ты только и умеешь спрашивать меня, не хочу ли я кофе. Можно подумать, будто ни в чем другом я не нуждаюсь.
Когда поднимаюсь из-за стола, Диана смотрит на меня, как всегда, напряженно и вопросительно.
— Иди.
Она ни о чем не спрашивает. Пропускаю ее вперед и иду следом. Она ни о чем не спрашивает, но я знаю, о чем она думает сейчас, — о том, что я до самого дома донес желание заняться любовью. Тем лучше, что она ничего не говорит, пусть думает что угодно.
В нашей спальне она неторопливо раздевается, очень старательно и аккуратно складывая вещи. Рассматриваю ее тело, потому что сам не раздеваюсь.
Она красивая женщина, Диана, еще какая красивая. В свое время я сумел хорошо выбрать. Тогда я вообще считал, что все умею выбирать хорошо.
Она лежит поверх покрывала и ждет, не глядя на меня. Роняю брюки и ложусь на нее, совершая привычные движения. После первых фрикций она отвечает мне, берет за бедра, сжимает их, кусает себе губы. Но как только я кончаю, она сразу же отодвигается — даже физически не хочет быть рядом.
Я остаюсь в постели. Она встает и одевается.
Возвращается на кухню гладить белье.
Аликино вздрогнул, почувствовав необходимость встать.
Он решил, что бессмысленно спрашивать у компьютера, кто убил Давида. Лучше обойтись без наивного вопроса, на который все равно не будет ответа. Но он не мог полностью освободиться от скорее тревожного, нежели тоскливого ощущения, будто каким-то образом, пусть косвенно, причастен к этому убийству. Ему казалось, что убийца действовал в Риме, используя информацию, которую Memow выработал в Нью-Йорке.
Но ведь и само убийство Давида, возможно, было лишь одним из множества эпизодов, придуманных согласно идеальной логике интеллектом компьютера. К сожалению, невозможно было произвести объективную проверку этого факта, скажем отыскать какого-нибудь итальянского журналиста и проконсультироваться с ним, потому что убийство, реальное или вымышленное, еще не было совершено. В истории, сочиненной Memow, оно произошло в ночь с 16 на 17 октября (именно в этом месте рассказа компьютер на пару часов остановился, словно для того, чтобы переписать событие). Но часы с календарем на руке Аликино показывали время и дату — 10 октября.
Ресторан переполнен людьми, выставляющими напоказ свою суть, не скрывая ее и не краснея. Никто здесь не достоин тех денег, какими располагает. Деньги имеют ценность, значение, а эти люди ничего не стоят, хотя считают себя вправе сидеть тут за столиками и ожидать от официантов почтительного обхождения.
Ванда входит, уверенная в себе. Она тоже выставляет напоказ свое лицо, не стыдясь. Так или иначе, ей двадцать пять лет — глупых, но жизнелюбивых.
— Рим стал просто невыносим. Чтобы поймать такси…
Кажется, она отсутствовала несколько лет. Садится. С удовольствием осматривается.
— Я рада, что ты разбогател. Видимо, мое отсутствие принесло тебе удачу. — Она изображает улыбку, подобающую для роскошного ресторана, и бросает взгляд на меню. — Знаешь, чего мне хочется? Маринованных луковок. — Она смотрит на меня и протягивает руку, чтобы взять мою, но так и не дотягивается, потому что я не иду ей навстречу. И тут же решает, подмигивая: — Нет, лучше отказаться от луковок, а то потом…
Потом, говорю я себе, мне не потребуется целовать тебя. Между тем своей нарочитой сдержанностью я сумел вызвать ее на разговор.
— Послушай, ты сказал, что хочешь помириться и впредь будешь добрым и нежным. Да, нежным. Ты именно так и сказал по телефону… А я просто дура, потому что всегда верю тебе. Всякий раз попадаюсь на эту удочку и верю твоей болтовне. Короче, зачем ты меня искал? Что тебе надо?
— Не волнуйся. Я просто смотрю на тебя.
— Ну а дальше?
— Ты красива. Нравишься мне. Я почти что люблю тебя.
— Дурак.
— Мне действительно не хватало тебя. Очень.
— А мне тебя нет.
— Прекрасно знаю.
— Трижды дурак. Я же не виновата, если ты сам не хочешь, чтобы я звонила тебе.
— Могла бы написать. Извини, я забыл, что ты не умеешь это делать. Серьезно, даже представить себе не могу письмо от тебя. Ты хоть раз писала кому-нибудь?
Качает головой, смеясь.
— Дурак. Интеллектуал.
— Это одно из тех слов, которые я ненавижу больше всего.
— Знаю. Ты только и делаешь, что ненавидишь. Я все время слышу, что ты зол на всех и вся.
— Особенно на тех, кто заботится обо мне.
— Почему бы тебе не смотреть на все проще?
— Как, например, это делаешь ты?
— Ладно, я знаю, что ты презираешь меня.
— Напротив. Завидую, потому что чувствую твое превосходство. Но никогда не признаюсь в этом.
— Мне наплевать, что ты думаешь обо мне. Я живу так, как мне хочется. И если, как уверяешь ты и твоя бражка, мы все идем к концу, то я предпочитаю добираться туда, развлекаясь.
— И в самом деле, мы ведь здесь именно для того, чтобы развлекаться. Для этого и встретились.
— Я спрашиваю себя, отчего мне хочется видеть такого зануду, как ты. У меня было такое прекрасное настроение, я была так рада вернуться в Рим, к себе домой, а ты со своим…
— Это называется сарказм.
— …со своими потугами на остроумие пытаешься, как всегда, все испортить. Я надеялась, что ты хоть немного изменишься за это время.
— А я и меняюсь, уверяю тебя. Думаешь, мне все это не надоело? Мне нужно действовать, что-то предпринять, чтобы появились свежие мысли, неожиданные образы для новых размышлений. Нужно изменить и, конечно, сломать старые схемы, которые держат меня в плену, нарушить связи обычных мотиваций…
— Ну вот, опять бредишь, распространяясь о себе самом, словно перед тобой никого нет. Изменить? Не понимаю, что это значит. Но и такой, какой есть, ты нравишься мне, дурак.
На этот раз я позволяю ей взять меня за руку. Мы делаем заказ официанту, ожидающему с нетерпеливой улыбкой. Больше всего мне хочется пить. Ванда, напротив, возбуждена перспективой расправиться с филейной вырезкой под перцем.
Прошу ее рассказать, чем она занималась все это время.
— Представляешь, фильм снимали возле Виченцы, недалеко от дома моих родителей, так что я иногда заглядывала к ним. Была умницей, как никогда…
— И кто же тогда посылал тебя к чертям собачьим?
— Кино, я не люблю, когда ты такой вульгарный.
— Ладно, оставим это. Кто?
— Да нет, ты, и в самом деле изменился. Раньше спрашивал, сколько раз. Не вздумал ли ты случаем ревновать?
— Только этого не хватало.
— Фильм — дерьмо. Однако есть один эпизод, где я действительно играю.
— Голая?
— Как актриса я еще не раскрыла себя…
— Ну разумеется голая, ты еще слишком одета.
— Дай мне сказать. Я говорю серьезно. Мне надо было войти в роль, по-настоящему играть. Ведь только так приобретаешь профессию. — Она делает жест, как бы откидывая со лба воображаемую челку. — А ты как проводил время? Не уверяй, будто хранил целомудрие.
— Представляешь, вчера мне так недоставало тебя, что я даже подумал об одной маленькой девочке.
— Только подумал?
— И почувствовал, что я скотина.
— Но ты и в самом деле скотина.
— И все же с детьми я не связываюсь.
— Удивляюсь. И никогда не связывался?
— Никогда.
Ощущая мой хмурый, грозный тон, Ванда не настаивает на продолжении этой темы, тем более что нам подают заказанное. Идеальные зубки Ванды с радостью вонзаются в мясо.
— Давид. Давид Каресян. Я знакомил тебя с ним?
— Я ведь не жена твоя. Ты несколько раз упоминал о нем.
— Моя жена тоже с ним незнакома. Его убили.
Ванда продолжат жевать, отпивает глоток вина.
— Кто убил?
Пожимаю плечами.
— Вкололи смертельную дозу героина.
— Кто знает, может, это и не такая уж страшная смерть.
— Дело в том, что я тоже рискую.
Она никак не реагирует на мои слова.
— Не веришь?
— Кино, с тех пор как я тебя знаю, ты всегда говоришь, что тебя убьют.
— На этот раз меня и в самом деле могли убить, как и Давида.
— Не знаю, что и сказать тебе. Я в самом деле не всегда понимаю, когда ты говоришь серьезно, а когда дурачишься. Но ты сам виноват.
— Попробуй представить. Мы с Давидом знаем имена некоторых крупных поставщиков наркотиков. Естественно, что они хотят заставить нас замолчать.
Ванда качает головой:
— Может, это и так, но поверь мне, не стоит прибегать к подобным устрашениям, лишь бы выглядеть интересно, лишь бы тебя больше ценили. Знаешь, что ты такое, Кино, — не слишком уверенный в себе человек.
Это замечание задевает меня.
— Ванда, знаешь, ты иногда бываешь даже умна.
— Все думаю, как мне следует одеться на твои похороны. Только не говори, что я должна явиться голой.
— Я не пошел на похороны Давида. Наверное, там никого и не было. Был только он один.
— Ты чудовище. Никого не уважаешь.
— Закончила? Не дождусь, когда смогу уйти отсюда.
Ванда живет в районе Париоли. Квартирка у нее крохотная, чуть больше почтовой марки. Однокомнатная, на первом этаже, нарядная, устланная ковролином, с крохотной кухней и ванной. Я принимаю участие в ее содержании, и это весьма обременительно для меня.
Помогаю ей превратить диван в кровать — в кровать, которая занимает почти все пространство комнаты.
Ванда любит долгие преамбулы.
— Ну подожди еще, — просит она, когда я хочу улечься на нее.
Ее возбуждает собственная юная нагота, вызывает эйфорию.
— Нравлюсь тебе?
— Ну конечно, Ванда. Конечно нравишься.
— А как?
— Не знаю. Очень.
— Ну что ты за журналист такой? Ничего не умеешь выразить как надо. Смотри, какие груди, какие круглые.
— Угу.
— Подожди, ну куда ты спешишь? А какие у меня соски?
— Самые прекрасные на свете.
— А бедра? Не слишком ли полные?
— Годятся и такие. Раздвинь.
— Кино, ну почему тебя еще надо учить, как заниматься сексом? Разве ты не знаешь, что это делают вдвоем?
— Наверное, потому, что поздно начал заниматься им.
— Сюда! Поцелуй меня сюда! — Она подставляет пупок. — Еще…
Она выгибается, чтобы я положил подушку ей под поясницу, наконец мне удается войти в нее. Тут она всегда начинает как бы постанывать. Теперь уже хочется поговорить мне.
— Скажи, что любишь заниматься сексом со мной.
— Да, да, люблю, — отвечает она с закрытыми глазами.
— Ты должна сказать, что очень любишь.
— Очень люблю!
— Скажи, что я лучше всех мужчин.
— Лучше всех мужчин.
— Это неправда.
— Перестань, дурак.
Наш диалог делается все труднее.
— Ванда, скажт, что любишь меня.
— Люблю.
— Повтори.
— Люблю тебя.
— Скажи, что не можешь обойтись без меня.
Она издает приглушенный возглас, начинает неистово метаться. Хватит, у меня больше нет сил.
Memow остановился на несколько секунд. Потом медленно вывел только одно слово:
Оргазм.
Аликино задал вопрос:
Что можешь сказать мне об оргазме?
Оргазм есть оргазм.
Аликино не повторил вопрос. Компьютер продолжил свою работу.
Некоторое время мы лежим в прострации и отчуждении. Затем Ванда высвобождает свое тело и переворачивается на живот рядом со мной.
— Кино, а ты знаешь, теперь и в театре раздеваются на сцене.
— Я никогда не хожу в театр.
— Ну и я тоже, если на то пошло.
— Что же ты за актриса такая, если никогда не бываешь в театре?
Она не отвечает. Я ласкаю ее ягодицы.
— Повернись. Хочу видеть тебя спереди.
— Кофе не хочешь?
— Я знал, что спросишь об этом. Нет, не хочу.
— Сколько чашек выпиваешь за день?
— Много.
— Тебе вредно. — Изображая маленькую девочку, она покровительственно говорит: — В твоем возрасте вредно пить, вредно курить и вредно женщин любить.
Между тем она поднялась и села подле меня, скрестив ноги, так что ее гениталии оказались у меня прямо перед глазами. Протягиваю руку и ласкаю их, теребя каштановые волосы на лобке.
— Ты просто зациклился, Кино. Секс — это для тебя не столько удовольствие, сколько мучение. — Тяну прядку волос. — Ай!… Это всегда так было?
Я утвердительно киваю.
— Даже когда занимаешься любовью, все равно чувствуется, что ты не уверен в себе.
— Теперь ты про эту мою неуверенность будешь вспоминать при каждом удобном случае, что бы я ни делал.
— Но это же верно. Ты занимаешься сексом словно для того, чтобы доказать в первую очередь самому себе, что еще чего-то стоишь, что ты молодец.
— Хорошо, тогда давай еще разок.
Она соглашается без особого восторга. Я снова лежу на ней.
— Помоги мне.
Она протягивает руку и теребит мой еще вялый член.
— Видишь? Зачем же тебе делать это через силу?
— Прекрати, лучше действуй.
Опытной рукой она начинает стимулировать меня.
— Ну скажи еще что-нибудь… скажи мне, что я свинья.
— Ты свинья.
— Развратник… А ты — проститутка. Разве не проститутка?
— Я — проститутка.
Я чувствую некоторую эрекцию.
— Мы с тобой настоящие подонки.
— Угу…
— Я — мерзкий подонок. Я — продажный Иуда. Скажи мне это. Скажи!
— Ты… — продажный Иуда.
— Вот… Еще…
— Ты — продажный Иуда.
Нет, всего этого недостаточно. Эрекция затухает.
Смирившись, усталый, ложусь рядом с ней. Мне трудно дышать, жутко раздражает ее попытка успокоить меня ласками.
— Становлюсь импотентом.
— Да нет, это нормально.
— В шестьдесят лет нормально, да? Что ты об этом знаешь? Пойди поищи себе какого-нибудь юнца.
Начинаю одеваться.
— Что ты делаешь?
— Одеваюсь. Разве не видишь?
— Не останешься на ночь?
— Четыре часа, проведенные с тобой, целый вечер, я бы сказал, — это для меня предел. Тебе не кажется?
Она не реагирует. Продолжает смотреть на меня, пока заканчиваю одеваться. Достаю из бумажника все деньги, какие в нем есть, триста тысяч лир, и высыпаю их на кровать:
— Это мой искренний вклад.
Ванда плачет.
— Дерьмо. Никак не мог обойтись без своей обычной сцены?
— А ты смотри! Ты ведь актриса.
— Пошел к дьяволу, идиот! Не ищи меня больше!
— Молодчина. И ты тоже знаешь свою роль наизусть.
Чтобы размять ноги, Аликино прошел к телефону позвонить миссис Молли. Ее голос сразу же приобрел тональность озабоченности.
— Это действительно вы, мистер Маскаро?
— Хочу предупредить вас, что со мной все в порядке. Занят по работе.
— Я была очень обеспокоена. И даже сказала об этом мистеру Холлу. Я сказала ему: «Куда же подевался мистер Маскаро?»
— Надеюсь, вы не звонили в полицию?
— Я как раз собиралась это сделать. А у вас в самом деле все в порядке?
— В полном порядке. Почта была?
— Обычные рекламки. Не беспокойтесь, если что-нибудь придет важное, от меня не ускользнет.
— Не сомневаюсь, миссис Молли. Спасибо.
— Когда вернетесь?
— Еще не знаю. Но думаю, скоро.
— Предупредите меня. Испеку для вас прекрасный яблочный пирог.
Аликино положил трубку в кабине, находившейся в коридоре, и вернулся в свой офис. По окончании рабочего дня телефон, стоящий на письменном столе, отключали.
Рис с черной икрой — блюдо для аристократов.
Я готовлю его в доме Пульези только для нас двоих. Лучана, супруга Пульези, уехала в дом, который купила в Гроттаферрате, чтобы всякий раз, как представится возможность, быть подальше от Рима.
Пульези живет в районе ЭУР <Квартал в Риме, построенный для несостоявшейся Всемирной выставки в Риме.>, в этом нагромождении построек, которые не назовешь ни кварталом, ни городом, ни деревней, а скорее всего урбанистическим кошмаром или злой шуткой, словно кому-то хотелось позабавиться, понастроив странных сооружений и превратив их в своего рода выставку монументальной и спекулятивной архитектуры.
В просторной, тихой квартире мы чувствуем себя совершенно свободно и ходим в одних рубашках, потому что, хоть сегодня уже и 23 октября, все еще очень жарко.
Повар — это я, а Пульези — мой ассистент и мойщик посуды. Мы предвкушаем один из дружеских ужинов, вошедших у нас в привычку, которая сохранялась многие годы, даже если между подобными вечерами и проходил иногда не один месяц.
Икра лежит в круглой жестяной банке, на голубой крышке которой изображен осетр и что-то написано кириллицей. Банка грубо запечатана полоской красной резины, которая кажется отрезанной ножницами от автомобильной шины. Пульези вскрывает банку, в ней полкило икры, причем лучшего качества — крупной и серой.
— Мне привез ее один друг из России.
— Правильнее сказать — из Советского Союза.
Мы пробуем ее так — без маслин и лимона.
— Знаешь, что я думаю, Лучано?
— Эй, Кино, ты, обратился ко мне по имени? Выходит, у нас сегодня необыкновенный вечер.
— Я вспоминаю наши прежние вечера. Они начались у тебя дома с хлеба и дешевой колбасы. Сорок лет назад.
— Тогда и это было уже много.
— А твоя огромная кухня в Болонъе была все равно что морской порт. И твои родители не жаловались, что туда прибывало столько народу.
— Ну что ты, они были довольны.
— Какие только странные типы там не встречались. В основном студенты. Но об учебе думали меньше всего. Кто был одержим сочинительством, кто искусством, кто кино… Но все занимались всем. Ты тогда бредил Гете, да и другие любопытные пристрастия у тебя были. Что это за древний язык, который ты принялся было изучать?
— Рунический.
— Ты все время ходил в университетскую библиотеку. Но бывал там и для того, чтобы повидаться с девушкой… Как ее звали…
Пульези притворяется, будто не помнит:
— Какую девушку?
— Ну не валяй дурака. Несколько месяцев твердил мне про нее.
— Знаю. Боялся, что уведешь. Ей нравились образованные молодые люди, а ты был ходячей энциклопедией. Не то что я — первоклассник. Негодяй, ты использовал свою образованность, чтобы соблазнять женщин.
— Да, но я ведь боялся постели!
— Ты и в самом деле был ненормальный, как сейчас сказали бы.
Мы смеемся. И тем временем готовим бутерброды с икрой и кетой в качестве второго блюда. Рассматриваю нож, которым только что отрезал кусок масла.
— Вспоминаю иногда те времена и тех людей, что встречал у тебя в доме. Интересно, как сложились их судьбы? Ты всех потерял из виду?
— Совершенно.
— Болонья. Ты вернулся бы туда?
— Нет, Кино. Думаю, что нет.
— А знаешь, я ведь не был там уже двадцать лет.
— Твоя мать все еще там живет?
— Если б она умерла, думаю, я узнал бы об этом.
Мы накрыли стол в небольшой гостиной рядом с кухней и ждем, пока сварится рис.
Как бы развивая какую-то собственную мысль, Пульези продолжает:
— Когда я приехал сюда в пятьдесят пятом, то полгода обивал пороги мастерских художников и в конце концов остался совсем без денег, но с дипломом юриста в кармане. Он-то и помог мне устроиться на службу в полицию. Ты не стал писателем, но хотя бы близок к этой профессии.
— Неужели ты считаешь, будто то, что я делаю, можно назвать журналистикой?
— Кино, будь у тебя голова на месте, ты мог бы стать великим журналистом.
— Готово. Ставь на стол.
Принявшись за еду, мы опять вспоминаем всякие истории, разных людей, книги послевоенных лет — того времени, которое в наших воспоминаниях оказывается значительным, сказочным и, конечно, все более дорогим для нас благодаря пыли и провалам в нашей памяти.
Потом разговор сникает, и мы оба чувствуем вдруг какую-то неловкость. У меня возникает четкое ощущение, будто Пульези несколько нарочито афиширует удовольствие, с каким вспоминает былое, чтобы скрыть что-то совсем другое, что волнует и тревожит его и что вот-вот обнаружится. Так или иначе, но этот момент должен был наступить.
— Пульези, у тебя какие-нибудь неприятности?
— А что?
— Думаю, мы с тобой хорошо знаем друг друга?
— Ты уверен в этом? Прекрасный ужин, не правда ли? Мой совет тебе, Кино, по-прежнему в силе: иди в шеф-повара, и перед тобой откроется будущее.
— Будущее, говоришь?
— А я готов помочь тебе. Откроем небольшой изысканный ресторанчик. Очень дорогой. В Риме с таким не пропадаешь.
Он с трудом поднимается из-за стола.
— Пойдем ко мне в кабинет.
Кабинет Пульези огромный, элегантный, с дорогими диванами и коврами, ценными картинами и шкафами, полными книг. Все это приобретено благодаря состоятельной и щедрой жене.
Много места занимает разнообразная американская и японская аппаратура — самые последние новинки в области стереофонии, видео— и аудиозаписи.
К такой аппаратуре Пульези питает настоящую страсть и прекрасно в ней разбирается. Особенно в том, что касается магнитофонов. Их у него несколько, каждый со своими особенностями.
Пульези ушел в гостиную, чтобы позвонить на службу. В ожидании, пока он вернется, сажусь и осматриваюсь, отыскивая что-нибудь новое, что всякий раз непременно оказывается в его кабинете, — безделушка, картина, какое-нибудь замысловатое электронное устройство.
На широком письменном столе палисандрового дерева среди бумаг, книг и журналов замечаю газету, раскрытую на странице, где помещена коммерческая реклама. Возле одного из коротких объявлений карандашная пометка: «Ищу пойнтера Орфея, потерявшегося поблизости от площади Венеции. Номерной знак 750412».
Газета старая, трехдневной давности.
Я наливаю себе виски с содовой. Пульези входит, неся какую-то узкую длинную коробку. Он держит ее осторожно, подложив под нее какую-то ткань.
— Знаешь, что это такое?
Я жестом даю понять, что не догадываюсь. Он подносит коробку ближе. Из нее торчат обрезанные электрические провода.
— Бомба. Я обнаружил ее вчера утром в своей машине. Она была установлена возле двигателя и соединена проводами с зажиганием.
— Но как ты ее заметил?
— Удача или рука судьбы. Я ведь южанин по происхождению и верю в провидение. Мне почему-то пришло в голову проверить уровень масла, и я открыл капот. А ведь, подумать только, обычно я никогда этого не делаю. Уровень масла и воды мне всегда проверяют на заправочной.
Отвожу взгляд от бомбы.
— Отчего же ты оставил ее у себя? Почему не заявил?
— Самому себе? — Он словно раздумывает некоторое время. — Как ты думаешь, кто бы мог это сделать?
— Ты спрашиваешь это у меня?
— А почему нет? Твои догадки стоят столько же, сколько мои.
— Это может быть месть за что-то. Возможно, кто-то имеет зуб на тебя.
Пульези пальцем делает отрицательный жест.
— Бомба в машине — это классический прием мафии, особенно против сил правопорядка. Нечто вроде их фирменной марки, понимаешь?
— Выходит, ты наступил на пятки мафии.
— Не думаю, или во всяком случае не так наступил, чтобы вызвать подобную реакцию. Тот, кто подложил бомбу, хотел выдать взрыв за нападение мафиози.
Пульези пристально, неотрывно смотрит мне в глаза.
— Ты что-нибудь выяснил насчет убийства Давида? — интересуюсь я.
— Нет, понятия не имею, кто мог расправиться с твоим другом и с тем трансвеститом в «Би-Эй-Ву». Что же касается причины…
Я прерываю его:
— А кто был этот трансвестит?
— Мелкий торговец наркотиками. Ничего другого не обнаружилось, пока.
— Но какая-то связь все же есть? Трансвестит — торговец, Давид, который проводит расследование по наркотикам и убит героином, и тут бомба для тебя. Все вертится вокруг наркотиков.
— Но это не так. — После долгой, преднамеренной паузы Пульези продолжает: — Давай немного проясним ситуацию. Трансвестит тут ни при чем. Или его убили умышленно, чтобы напустить дыма. Логика простая: Давид отыскал что-то очень важное, и его убрали. Это что-то нашел я, и теперь пытаются убрать меня. Все по той же причине, что и Давида. Они хотят получить пленки, не правда ли?
— Кто же хочет получить их?
— Сначала поговорим о пленках.
— Ты прослушал их?
— Все неразборчиво. Материал очень грязный. Много различных шумов, посторонних звуков, голоса накладываются друг на друга. Нужно переписать все и прочистить, чтобы получилось приличное звучание. Запись была сделана в Соединенных Штатах.
— А сейчас эти пленки у кого? В суде?
— Они у меня. В надежном месте. На двух из них идет разговор о маршрутах транспортировки наркотиков. Ничего особенного. Чушь. А другие действительно важные. Они содержат очень секретную и очень ценную информацию. Военную тайну, понимаешь?
— Только не говори мне, будто речь идет об очередном перевороте в Италии.
Пытаюсь скрыть свое любопытство, но Пульези и не заставляет упрашивать себя.
— Ничего подобного. Речь идет об одной операции под любопытным названием «Кастрировать шакала». Это тебе ни о чем не говорит?
— Кастрировать шакала? Нет.
— «Шакалы» на сленге — это террористы, антиамериканские террористы. — Пульези делает жест, будто читает лекцию. — Судя по тому, что мне удалось узнать и понять, записи содержатся в закодированном виде — и Давид в начале дает ключ — имена и способы прикрытия главных агентов, которые готовятся сейчас развернуть террор непосредственно в Соединенных Штатах.
Я ограничиваюсь тем, что всеми силами избегаю цепкого взгляда Пульези.
— Мало того, — продолжает он, — помимо сети агентов, а они разных национальностей, на пленке перечисляются базы в районах Средиземного моря и на Ближнем Востоке, где готовятся тысячи террористов, которых переправят в Америку.
— Операция «Кастрировать шакала» должна, надо полагать, разрушить планы террористов.
— И нанести серию ударов по терроризму вообще, уничтожив просочившихся агентов и ликвидировав их опорные базы.
— А из каких источников получена эта информация? Из итальянской разведки — ЧИА или из американской — ФБР?
— Давид ничего об этом не говорит. К тому же зачем опять вытаскивать на свет божий итальянскую разведку? Тайных служб сколько угодно. Я сам могу тебе перечислить десяток только американских. Кроме итальянской, самая мощная — это НСА — Национальная служба безопасности, ДИА — Национальная разведывательная служба, нечто вроде итальянской разведки в Пентагоне, ИНР — разведка и исследования при Госдепартаменте. Кроме того, имеются также разведки всевозможных министерств и ведомств — коммерческие, аграрные, финансовые, а также разведки трех родов войск. — Пульези поднимается, чтобы достать другую бутылку виски. — Не говоря уже о многонациональной разведке в сфере информации. Шпионаж и информация идеально сочетаются.
— Думаешь, Давид работал на кого-то?
— Не думаю. — Пульези качает головой, наполняя рюмки. — По-моему, он обнаружил эти сведения случайно, сунул куда-то нос просто из любопытства…
— И решил, что сможет произвести сенсацию в прессе. Он всегда только об этом и мечтал.
— А еще вернее, чтобы добыть гору денег, продав записи тем, кто не хочет, чтобы шакал был кастрирован, то есть террористам и правительствам, которые им покровительствуют. Но это ему не удалось. — Пульези сильно потеет и от жары, и от спиртного, но главным образом из-за нервного напряжения, искажающего его черты. — Я взялся за очень нужное дело. А ты как поступил бы на моем месте?
— Отчего бы не передать пленки в суд или в нашу Службу безопасности?
— Я не так наивен. Теперь я уже ненужный свидетель, которого необходимо убрать. По крайней мере этим озабочены те, кто во что бы то ни стало хочет получить записи. На месте Давида теперь нахожусь я. — Он шумно вздыхает. — Могу попытаться только одним-единственным способом. Тебе ясно как?
— Это не так уж трудно. Если верно, что ты действительно в таком же положении, как Давид, то и действовать должен точно так же, как он.
Энергично кивая, Пульези охотно соглашается:
— Вот видишь, ты тоже умеешь рассуждать. Потому-то я и захотел посоветоваться с тобой.
— Тебе надо попытаться продать записи «шакалам».
— И скрыться от них. — Пульези недобро улыбается. — Это может оказаться главным выигрышем в моей жизни. Получу уйму нефтедолларов и найму себе для охраны целую армию одалисок.
Открываю балконную дверь и выхожу на террасу — хочется немного пройтись. Терраса на втором этаже окружена зеленью ухоженного сада. Когда возвращаюсь в комнату, Пульези предлагает:
— Почему бы тебе не присоединиться ко мне? Все равно и ты завяз в этом деле по самые уши.
Медлю с ответом. В горле совершенно пересохло.
— Что… Как… Как это понимать?
— А так, что ты — сволочь. И заявляю тебе это совершенно хладнокровно, по-дружески. Я знал, что, мечтая о всяких конспирациях и интригах, ты дойдешь и до этого.
Я повышаю голос:
— Пульези, перестань наконец обращаться со мной как с ребенком!
Он даже не шелохнулся.
— И в самом деле. Тебе шестьдесят. Не знаю, смешон ты или жалок. Не могу понять, чего больше. Признаюсь, ты поразил меня. Никогда бы не подумал, что ты способен подложить бомбу в машину. В каком самоучителе ты это вычитал? — Он отвел от меня взгляд, более того, теперь вообще избегает смотреть на меня. — Ты был настолько неосторожен, что не позаботился даже надеть перчатки. На бомбе твоих отпечатков более чем достаточно. И только твоих.
— А почему ты вдруг подумал обо мне?
— Постепенно до всего доходишь. Извини, что до сих пор не поздравил тебя с новой должностью, которая тебе поручена.
— Можешь обойтись без поздравлений.
— Да, потому что ты опять вел себя как отпетый дурак — согласился издавать журнал ВОКТО за три миллиона триста шестьдесят тысяч лир. Тебе эта сумма показалась головокружительной. — Он не дает мне вставить слово. — Я знаю все о докторе Сакко и о международном туристическом журнале. Мне все известно также о мистере Барбере. Жмоты. Все, что утаивают, имея дело с каким-нибудь дураком вроде тебя, кладут себе в карман.
— Пульези, прекрати эту комедию.
— Моя жизнь стоит гораздо больше. Но честно говоря, ни ты, ни Барбер не пугаете меня. Есть люди куда опаснее вас. — Он разражается истерическим смехом. — Это же прекрасно, это же так возбуждающе — быть мишенью стольких тайных организаций, которые все работают на один и тот же результат и каждая старается подставить ножку другой. Это сюжет вполне достойный Грэма Грина, тебе не кажется? Спорю, ты даже не знаешь, на кого работаешь!
— Почему бы тебе не сообщить мне это?
— Конечно. Ты работаешь на англичан. Они тоже хотят получить пленки и узнать, что в них содержится. И израильтяне, и русские хотят, и французы, и китайцы. Все. Даже итальянцы. Разве тебе неизвестно главное правило таких служб — чем больше информации, тем лучше. Информация — это товар, который можно продать и которым можно обмениваться. Сколько тебе предложил Барбер за мою жизнь? Он пообещал тебе, надеюсь, особо крупное вознаграждение?
— Ему нужны были только пленки.
— Значит, идея подсунуть бомбу — твоя. Почему ты решил убить меня?
— Не спрашивай меня об этом.
— Не потому же, что я полицейский. Не думаю.
— Потому что ты единственный друг, какой у меня есть.
От изумления он осекается и отступает к стене.
— Послушай, послушай… От Грэма Грина мы подходим к Достоевскому. Литература может иной раз и навредить.
Я смотрю, как он наливает виски в наши рюмки. Маска веселости на его лице больше уже не может скрыть другое выражение — злобное и трагическое, как у зверя, борющегося за свою жизнь. Я же, напротив, испытываю полное равнодушие и даже облегчение.
Мы сдвигаем рюмки.
— За нашу дружбу, Кино. — Он ненадолго выходит из комнаты, когда же возвращается, замечаю, что за ремень брюк у него засунут пистолет. — Ты на своей машине?
— Нет. Приехал на такси.
— Диана знает, что ты здесь?
— Она никогда не знает, где я.
— Тем проще… сейчас мы с тобой совершим небольшую прогулку. Поедем в одно еще совсем дикое место в сельской местности. Выроем тебе яму. Я сам позабочусь похоронить тебя как следует. И будь спокоен, никто никогда не найдет твое тело.
Мы встаем и направляемся к двери. Пульези останавливается, охваченный приступом злобного смеха.
— Какой идиотизм! Ты расплачиваешься жизнью, да и я тоже, наверное, поплачусь ею из-за какой-то глупой операции, которая на девяносто девять процентов никогда не будет осуществлена. Одна из сотен, из тысяч, какую идиоты, называемые экспертами, беспрестанно готовят, чтобы оправдать свой оклад. Операции, в которых удачным бывает иной раз лишь одно название… «Кастрировать шакала»! Ну еще бы, это производит впечатление… Операции, которые останутся, если все пройдет хорошо, в памяти компьютера. Ты хоть понимаешь, что все это может быть не чем иным, как просто выдумкой Давида или какого-нибудь другого типа, какого-нибудь маньяка или безумца? Какого-то подлеца, который придумал себе профессию торговца политико-военными затеями. Он сочиняет их, подготавливает и пытается продать тому, кто попадется на эту удочку.
— Ты пьян, Пульези.
— Ты тоже, если уж на то пошло. Ну и что?
— Факты остаются фактами.
— Это верно, Кино. Факты — это факты. Пошли. Ночь не так длинна, как мне хотелось бы.
Memow остановился.
Было шесть часов вечера 11 октября. К этому времени помещения «Ай-Эс-Ти» уже опустели, и все же через полминуты на экране появилась лаконичная фраза, которую ждал Аликино.
ОД Аликино Маскаро. Закончена запрошенная проверка. Подтверждена омонимия с мистером Маскаро, сотрудником «Ай-Эс-Ти».
Аликино передал информацию компьютеру административного центра.
Свершилось. Аликино выиграл спор. Но он не испытывал ни облегчения от сознания, что избежал смерти, ни восторга от фантастической затеи, какую задумал и осуществил.
Спасибо, Memow.
Мы хорошо поработали.
Твой мозг стал просто удивительным. Не так уж много времени прошло с тех пор, когда твои короткие сентенции дня казались просто поразительными. Напиши еще что-нибудь.
Короткую сентенцию дня? Зачем?
Это стало хорошей привычкой. Мне нравится.
Memow выдержал долгую паузу, словно собираясь с мыслями, затем медленно, едва ли не с опаской вывел:
Говорят
Курсор вернулся назад и удалил слово.
Они говорят
И эти слова тоже были удалены.
Человек говорит нет люди говорят.
Опять все быстро удаляется.
Аликино с недоумением наблюдал происходящее. Казалось, изощренный мозг Memow внезапно деградировал. Компьютер выглядел необъяснимо беспомощным, нерешительным, неточным, и это после того, как без малейшей запинки настрочил столько страниц. Теперь курсор писал отдельные буквы, какие-то бессвязные слова и тут же спешил удалить их.
Сочинить роман
Опять не то. Опять удаляется.
«Выходит, — подумал Аликино, — мозг Memow в состоянии заметить свою ошибку, но не знает, как правильно и до конца выразить то, что хочет сказать. Что-то не ладилось в теснейшем лабиринте тончайших электрических цепей, составлявших мозг компьютера. Или, если посмотреть с еще более близкой точки зрения, казалось, будто электронам стало трудно ориентироваться в этой сети, содержавшей миллионы чипов — первичных силиконовых структур, которые действовали подобно клеткам человеческого мозга».
Курсор Memow наконец вновь повел строку. Медленно и довольно ровно.
Моя нет наша жизнь мы говорим это роман да но никто не может сказать не уточнить хорошо ли он написан.
Результат был определенно ничтожный, жалкий. Этот мозг работал ниже минимальных возможностей, заложенных еще в те компьютеры, которые были прародителями Memow.
«Невероятно», — подумал Аликино, холодея от ужаса, но набрал на клавиатуре похвалу:
Молодец, Memow. Получилось. Мы с тобой заслужили немного отдыха. Я имею в виду себя, естественно. Вот уже четверо суток как я сижу тут взаперти.
Ровно 86 часов и 27 минут.
Завтра суббота. Надеваю халат и сижу дома, остановив все часы. В воскресенье и понедельник тоже.
В понедельник, 14 октября, — День Колумба. Это праздник.
Знаешь, что я думаю.
Я не могу этого знать.
Извини. Думаю, что теперь, когда я уже больше не ОД, я проживу…
Ты больше не ОД. Ты — мистер Маскаро Аликино.
Memow прервал его. Он никогда раньше не делал этого. Кроме того, он повторил старую схему — написал сначала фамилию, а потом имя. Аликино не захотелось поправлять его.
Я хотел сказать, что проживу по крайней мере до ста лет, как Альсацио Гамберини. У меня в запасе уйма времени. Многие годы, которые смогу прожить спокойно.
Гамберини Альсацио работал до ста лет.
Слишком много.
Конечно. Твоя работа заканчивается сегодня.
Аликино прочитал эту фразу. Затем, нахмурившись, перечитал заново.
Не понял. Повтори, пожалуйста.
Твоя служба здесь, в «Ай-Эс-Ти», заканчивается сегодня, в пятницу, 11 октября 1985 года.
Он уже подумывал уйти со службы, но собирался сделать это немного позже. Вот и все.
Это вполне может устроить меня, но все же я хотел бы сам принять решение.
Ты проработал сорок лет. Тебя порадуют пенсия и премия, которую получишь в Риме.
Премия в Риме?
Денежная премия. Сукин сын.
Аликино выдержал удар. Закрыл глаза, но перед ним так и стояли эти строки на экране. Они слегка дрожали и сверкали, словно были впечатаны в сетчатку глаза. Потом он набрал фразу, почти не глядя на клавиатуру. Ему не нужно было смотреть на нее, чтобы набирать нужные буквы.
Ты не Memow.
Ответ последовал не сразу.
Вы соединены с компьютером центрального архива.
A Memow?
«Memowriter 402» отключен. Он закончил свою работу.
Что вы заставите его делать? Его мозг исключителен! Исключителен. Именно. Его нельзя выпускать серийно. Во всяком случае пока. Его промышленная ценность равна нулю.
Аликино с возмущением повторил вопрос:
Что вы заставите его делать?
«Memowriter 402» будет заниматься другими программами. Возможно, сельским хозяйством для фермеров Огайо.
Это преступление. Я думал показать его работу ученым, которые занимаются искусственным интеллектом.
Вы путаете «Ай-Эс-Ти» с Луна-парком или Диснейлендом. Вы забываете, что единственная наша задача — оказывать услуги, которые должны приносить прибыль. А что мы используем для этой цели — калькуляторы или же счеты с костяшками, — ни в коей мере не интересует акционеров.
Счеты с костяшками.
Мистер Маскаро, вы не должны переоценивать собственные достижения в работе с «Memowriter 402». Вы, же знаете, что большая часть результата, несомненно исключительного, обусловлена информацией, которую ему передали отсюда.
Оператор компьютера в центральном архиве хотел получить свою долю похвалы. Это было вполне по-человечески. Аликино невольно улыбнулся. И точно так же, совершенно невольно перестал употреблять в разговоре с компьютером дружеское «ты».
Получу премию в Риме? Почему премию и почему в Риме?
Вы поедете в Рим. Вы давно хотели поехать туда. Теперь вы это сделаете.
Но я уже был в Риме, согласно истории, которую написал Memow, и даже умер там.
Мистер Маскаро, вы знаете, что та история еще не закончена. Только вы можете завершить ее.
А если откажусь?
Это последняя услуга, о которой просит вас «Ай-Эс-Ти». Вы ничем не рискуете. Все как следует подготовлено.
Не учтено только мое желание. Выйдя на пенсию, буду жить где захочу. Может быть, в Калифорнии. Вот и все.
Эта схватка, похожая на соревнование в армрестлинге, возбуждала Аликино. Он вновь почувствовал атмосферу, которая так увлекала его, — атмосферу игры, соперничества, спора.
Экран оставался пустым. Часы, занимавшие небольшой прямоугольник в нижнем углу экрана, отсчитывали секунды — светящаяся точка мигала между цифрами, обозначавшими часы и минуты. Наконец курсор быстро вывел короткую строку.
ОД Ангели Ортензио.
На этот раз несколько мгновений лихорадило электрические цепи в мозгу Аликино. Он никак не ожидал увидеть на экране это имя. Успокоившись, он написал ответ, но допустил некоторые ошибки и вынужден был набрать его снова:
Он оплатил свой долг в 1961 году.
Это верно.
Ортензио Ангели не имеет ко мне никакого отношения.
А это мы сейчас посмотрим. Мистер Маскаро, вы не курите и уверяете, будто никогда не курили.
Я курил примерно один год, только тогда.
Вы курили, когда случилась история с ОД Ангели Ортензио. Эта подробность, касающаяся вашего курения, нужна лишь для того, чтобы вы поняли, каким количеством информации располагает наш архив.
Аликино похоронил этот давний эпизод в таких глубинах памяти, где самые старые и неприятные воспоминания стараются затонуть в грязной топи из обрывков видений и впечатлений, лишенных временных опор. Теперь компьютер выудил его оттуда и вывел на суд совести.
Тогда, в октябре 1961 года, вернувшись после короткого отпуска, Аликино вновь приступил к своим обязанностям в Ссудном банке.
После обычных поисков в архиве и картотеке он занес в регистр имя очередного особого должника:
АНГЕЛИ ОРТЕНЗИО.
Эта фамилия и это имя отнюдь не улетучились из его памяти. И Аликино понимал почему. В тот раз, хотя это случалось все реже и реже, его опять охватило желание узнать побольше об особых должниках.
Он осторожно провел расследование и без труда выяснил, кто такой Ортензио Ангели, который к тому же проживал в Болонье. Он решил встретиться с ним, посмотреть на него. Но сделать это следовало незамедлительно, прежде чем этот человек оплатит свой долг. По телефону, не вдаваясь в подробности, он договорился с ним о встрече…
Компьютер привлек к себе внимание Аликино.
Продолжим?
Вам ничего не известно об этой истории. Никто не может знать ее.
Нам изложит ее «Memowriter 402», или Memow, как вы предпочитаете называть его. Естественно, как и обо всем случившемся с вами в Риме, эту историю излагаете от первого лица вы сами, мистер Маскаро. Вам тридцать семь лет в 1961 году.
Курсор принялся выводить строки. Аликино вновь узнал манеру, характер и уверенность — выходит, стиль? — своего Memow.
Ночной воздух — прохладный, даже с легким намеком на морозец, бодрит. Стою на железнодорожном мосту, опершись на парапет. Внизу все затянуто мглой, сквозь которую, однако, можно различить и даже довольно далеко проследить взглядом сверкающие нити рельс.
Движения на мосту почти нет. Время от времени вспыхивают на несколько мгновений, будто осторожный взгляд, фары автомашины или троллейбуса — возникает аркада света, а потом все вновь погружается в легкий туман и темноту.
Стою недвижно и курю.
Вскоре какой-то прохожий появляется на другой стороне моста, пересекает дорогу и не спеша подходит ко мне.
— Может быть, вы меня ждете? Я — Ангели. С ударением на «а».
Соображаю, как быть. Первая мысль — ответить отрицательно, не признаваться.
— Я никого не жду. Извините.
— Простите, но встреча была назначена именно здесь и в это время.
— Может быть, этот человек запаздывает.
— Синьор, который позвонил мне, назвал свое имя, но я не запомнил его. Теперь уже голова у меня не та… Он хотел поговорить со мной о чем-то очень важном. Мне даже любопытно стало. Знаете, в моей жизни никогда не случалось ничего особенного.
— Может, вы просто забыли.
— Что же, по-вашему, я не знаю свою жизнь? — Он достает сигарету. — Позвольте прикурить.
— Пожалуйста.
При свете спички вижу, что Ангели — бедно одетый, жалкий старик.
— В эту пору табачные лавки уже закрыты, — оправдывается он. Медлит, подходит к парапету. — Туман, но не холодно.
— Я бы даже сказал, хорошая погода.
Старик делает несколько медленных затяжек.
— Совершенно не могу заставить себя спать. Вы тоже?
— Я люблю ночную жизнь.
— Я тоже теперь не сплю по ночам. С тех пор как не обязан больше вставать рано утром. Знаете, я на пенсии.
Поворачиваюсь, чтобы рассмотреть его хилую, тщедушную фигуру.
— Так что теперь вы можете радоваться жизни.
— В каком-то смысле да. Я сразу же привык к тому, что время теперь проходит для меня совсем по-иному.
Бросаю за парапет окурок: красная точка исчезает во мгле. Между тем мне надо что-то придумать, чтобы удержать старика, постараться, чтобы он не ушел.
— Люблю стоять тут на мосту.
— Хорошее место, — говорит Ангели, осматриваясь. — Тут спокойно и воздух чистый.
— Внизу время от времени проходят поезда. Если подождете несколько минут, увидите.
— Охотно.
Спрашиваю себя, с чего это вдруг какой-то жалкий, незначительный старик должен быть особым должником. Но не могу спросить у него об этом. Он тоже выкурил сигарету и сунул руки в карманы пальто. Пальто, которое кажется сделанным из бумаги.
— По вечерам хожу в кафе, — говорит старик, — выпью рюмочку, сыграю в карты, поболтаю немножко… Вам тоже это нравится?
— Нет.
— Вы молоды. А я живу один. Днем мне все равно. Но вечером хочется побыть в компании.
— Мне хорошо и одному.
— Может, выкурим еще по сигарете?
Я уже достал пачку и протягиваю старику. Мы закуриваем от одной спички. И снова можем посмотреть в лицо друг другу. Ангели улыбается:
— Что у вас за работа?
Мне нужно быстро найти ответ. Чтобы выиграть время, склоняюсь над парапетом, словно хочу заглянуть вниз.
— Пытаюсь делать добро ближнему.
Старик молчит. Я добавляю:
— Вы не находите, что это может быть работой?
— Конечно-конечно. Извините, но это довольно необычно — встретить человека, который профессионально занимается благодеянием.
Мысль, которую я ищу, мне подал сам Ангели, — профессиональный благодетель.
— Такое занятие должно приносить большое удовлетворение.
— Я начал это делать в детстве, можно сказать случайно, когда впервые решил подать немного денег нищему. Всякий раз, вспоминая этот свой поступок, я вновь испытываю счастье, которое пережил тогда.
— Значит, вы очень впечатлительный человек.
— Тогда я был счастлив, что у меня такая щедрая душа, и мне нравилось думать о благодарности, какую я вызывал.
— Это, должно быть, и в самом деле приносит огромное удовлетворение.
Отрицательно качаю головой. Ангели с изумлением смотрит на меня.
— Это может быть и очень жалкое удовлетворение, — говорю я, — желание получать удовлетворение от чьей-то признательности тоже может обернуться пороком. Поэтому со временем, по мере приобретения опыта, я решил отделить благодеяние от благодарности, какую оно вызывает. Вы меня понимаете?
— Да, думаю, что понимаю.
— Я постарался делать добро, оставаясь в тени, не обнаруживая себя. К примеру, начал отправлять деньги по почте анонимно и даже в другие города. Я посылал их порой наугад, не зная толком, нуждается ли в них адресат.
— Истинное великодушие.
— Но я не остановился и на этом. Вы ведь тоже считаете, что деньги — далеко не самое главное в жизни?
— Конечно, деньги не главное.
— К тому же потребовалось бы слишком много денег, чтобы сделать счастливым хотя бы одного только человека. И когда я понял это, то нашел другие способы делать добро.
Подумав немного, старик убежденно добавил:
— Очевидно, вы решили помогать людям получать нравственное удовлетворение. А оно ведь никогда не бывает только нравственным.
— Скромное удовлетворение, если хотите, но тем не менее весьма важное.
Ангели согласно кивает, глядя на рельсы.
— Скоро пройдет состав, — замечаю я.
— Вы, наверное, знаете расписание поездов.
Предлагаю закурить по последней сигарете.
Старик явно доволен нашей беседой.
— Тут и в самом деле неплохо перекурить и поговорить немного.
— Простите, но мне хочется задать вам один вопрос. Вы бы не отказались провести ночь с девушкой?
Ангели от души смеется:
— Думаю, это была бы потерянная ночь. Лучше предложить такое какому-нибудь молодому человеку.
— Какому-нибудь застенчивому молодому человеку.
— Конечно, именно такому.
Несколько раз киваю в знак согласия. Потом задаю еще один вопрос:
— Ваше имя когда-нибудь появлялось в газете?
— Нет, мне кажется.
— А это доставило вам бы удовольствие?
— Не знаю. Никогда не думал об этом.
— Ваше имя, напечатанное в газете крупным шрифтом. Попробуйте представить.
— Думаю, было бы приятно, — произносит он наконец. — Его увидели бы мои друзья в кафе…
— Вы бы оказались в центре внимания.
— Лишь бы только оно не было связано с каким-нибудь бесчестным поступком.
— Разумеется.
— Да, думаю, мне было бы приятно. Ведь в таком возрасте у меня уже почти не осталось никаких желаний. Имя в газете… Я и в самом деле никогда не думал об этом. А вы случайно не журналист, а?
— Я уже сказал вам, какая у меня профессия.
Издали доносится гудок поезда.
— Идет, — говорит Ангели.
— Точно по расписанию, — замечаю я. И добавляю: — Или, может быть, вам хотелось бы провести пресс-конференцию?
— Пресс-конференцию? Мне?
— Перед друзьями в кафе или в каком-нибудь другом обществе.
— Но я не умею говорить на публике. И потом что я могу сказать?
— Вы были на фронте?
— Да, в Первую мировую.
— И могли бы поделиться своими воспоминаниями о войне?
— Воспоминания-то у меня есть, я могу… Однако предпочитаю только имя в газете. — Он весело смеется. — А вы и в самом деле любопытный тип. Но вы еще не сказали, как вас зовут.
Жестом предлагаю ему помолчать и прислушаться. Шум поезда быстро приближается.
— Это скорый, — поясняю я.
Наконец во мгле возникают огни локомотива. Они еще далеко.
— Красиво, — говорит старик.
— Когда вижу, как проходит поезд, мне всегда хочется оказаться в нем, — говорю я, пристально глядя на приближающиеся огни. — Лучше имя в газете. Я понял.
Вокруг никого нет. Мы смотрим на поезд, склонившись над парапетом. Для меня это сущий пустяк — подхватить Ортензио Ангели, ведь он очень легок, и сбросить его вниз как раз в тот момент, когда приближается состав.
Старик приглушенно вскрикивает. Потом снизу доносится долгий скрежет тормозов локомотива.
Курсор остановился. Мозг, который написал все это, несомненно принадлежал Memow. Более чем человеческий интеллект, который, к сожалению, не волен был распоряжаться собой.
Рассказ Memow завершился, но Аликино не почувствовал себя причастным к нему и потому не сразу припомнил, чем тогда закончилась эта история.
Одна местная газета напечатала сообщение о происшествии. Из него следовало, что несчастный старик покончил с собой, бросившись с моста под поезд, от одиночества. Ну да, иначе отчего же еще он мог это сделать? Всего несколько строк на последней странице и даже без упоминания имени старика в набранном мелким шрифтом заголовке. Аликино с раздражением отшвырнул газету.
Зачем он убил Ортензио Ангели? Может, ради желания хотя бы раз испытать волнение от сознания, что он действительно является неким раздатчиком смерти? А может, все это произошло неожиданно для него самого, как бы в продолжение лжи, которую он нагромоздил. Впрочем, точный ответ не имел никакого значения: Ортензио Ангели все равно вскоре умер бы. И может, это судьба определила ему смерть именно от руки Аликино.
Понимая, что интеллект Memow вновь угас, Аликино задал провокационный вопрос:
Если рассчитываете на шантаж, ошибаетесь.
Нам нет нужды шантажировать Вас, мистер Маскаро. «Ай-Эс-Ти» занимается только информацией. Мы хотели лишь предвосхитить одно ваше возражение.
Какое возражение?
Что вы не способны убить человека.
В Риме я должен кого-то убить?
Только если в этом возникнет крайняя необходимость.
Кто определит эту необходимость?
Вы сами, мистер Маскаро, когда станете завершать эту историю, столь хорошо рассказанную нашим компьютером.
Не знаю, действительно ли правдива эта история и насколько.
Все, что написано компьютером, истинно. Нет ничего правдивее того, что написано. Вы должны были бы уже давно уразуметь это.
Другой Аликино Маскаро действительно существовал?
Точно так же, как существуете вы, мистер Маскаро.
Есть многое на свете, что не подвластно нашему уму. И это вовсе не короткая сентенция дня.
Это Шекспир. И в самом деле, гораздо чаще, чем можно поверить, стержень жизни человека в каком-то месте вдруг раздваивается, словно буква «у», на две ветки. Какое-то время они еще произрастают вместе, потом одна из ветвей, та, что получает меньше соков из почвы и меньше солнечного света, засыхает и отмирает. Остается другая ветвь, одинокая, как и тот первоначальный стержень, из которого она произросла.
«Может быть, — подумал Аликино, — особые должники — это и есть те ветви, которые отмирают».
Мой двойник, мое alter ego, не знаю, как назвать его, исчез. Его ищут. Появляюсь я, и как я объясняю свое отсутствие?
Ему показалось, будто он услышал иронический смех. Но это было, несомненно, следствие нервного напряжения и усталости. Тем более что в помещении, кроме него, не было ни души.
Компьютер вновь принялся писать:
Вы забываете, что сегодня вечер 11 октября, и ОД Маскаро Аликино исчезнет ночью с 23-го на 24 октября. У вас вполне достаточно времени, чтобы привести в порядок ваши дела и прибыть в Рим 24 октября. Никто не поинтересуется, где вы провели ночь.
Встречу Пульези, что тогда?
Вы не встретите его.
Почему?
Узнаете в Риме.
Кто убил трансвестита в «Би-Эй-Ву»?
Это не представляет для нас никакого интереса. Не касается вас.
Кто убил Давида Каресяна?
Ответ последовал не сразу:
Адонис. Но больше ничего не могу сказать. Вы прибудете в Рим в тот момент, когда Адонис прилетит сюда. Ваши самолеты разминутся в воздухе.
Я понял. У него уже горит земля под ногами. Я должен заменить Адониса.
Очень ненадолго. Остальные инструкции вы получите в «Ай-Эс-Ти» в Риме.
И потом буду свободен.
«Ай-Эс-Ти» — серьезная организация, и вы это хорошо знаете, мистер Маскаро.
Было девять часов вечера, когда Аликино поднялся из-за стола, чтобы погасить свет в своем офисе. Он даже не попытался соединиться с Memow. Он попрощался с ним, слегка коснувшись губами его гладкой и холодной поверхности.