Книга вторая В изгнании

Глава 1

1919. На борту броненосца «Мальборо» – Радушие мальтийских моряков – Всеобщая забастовка в Сиракузах – Париж – Встречаю в Лондоне вел. князя Дмитрия и возвращаюсь в свой лондонский дом – 14 июля 1919 года в Париже – Бал у Эмильены д’Алансон – Вилландри – Проездом в Гаскони – Возвращение в Лондон – Надежды и разочарования – Организация помощи беженцам – Королева Александра и императрица Мария Федоровна – Кража наших брильянтов


13 апреля 1919 года эмигранты смотрели с палубы «Мальборо», как исчезает крымский берег, последние пяди родной земли, которую пришлось им покинуть. Одна и та же тревога, одна и та же мысль мучила их: когда возвращение?.. Луч солнца, прорвавшись в тучах, осветил на миг побережье, усеянное белыми точечками, в которых всяк пытался различить свое жилище, бросаемое, быть может, навеки. Очертания гор таяли. Вскоре все исчезло. Осталось вокруг бескрайнее море.


На борту броненосца народу была тьма. Пожилые пассажиры занимали каюты. Кто помоложе устраивались в гамаках, на диванах и прочих случайных ложах. Спали где придется, многие просто на полу.

С горем пополам разместились все. Корабельная жизнь скоро наладилась. Главным занятием стала еда. После долгого-долгого вынужденного поста мы вдруг почувствовали, как оголодали. Никогда еще английская кухня не казалась столь изысканной! А белого хлеба мы и вкус-то забыли! Трехразового питания едва ли хватало утолить голод. Ели мы постоянно. Наша прожорливость не на шутку перепугала капитана. И то сказать: в два-три дня исчезали месячные припасы.

Утром мы вставали чуть свет, чтобы постоять на поднятии флагов и выслушать английский и русский гимны. Потом голодной ордой бежали на завтрак – сытный английский breakfast. Позавтракав, гуляли на палубе, с нетерпением ожидая обеда. Пообедав, ложились соснуть до пятичасового чая. После чая до ужина – жить еще три часа. В ожидании слонялись по каютам или играли в карты.

В первый вечер молодежь собралась в коридоре. Расселись на баулах и саквояжах. По просьбе друзей я взял гитару и запел цыганские песни. Открылась дверь, из каюты вышла императрица Мария Федоровна. Кивком она просила меня продолжать, села на чей-то чемодан и стала слушать. Глянув на нее, я увидел, что глаза ее полны слез.

Впереди над Босфором сияло солнце в ослепительно синем небе. Позади – черные грозовые тучи опускались на горизонт, как завеса на прошлое.

У Принцевых островов нас обогнали другие корабли с крымскими беженцами, соотечественниками нашими и друзьями. Все они знали, что на «Мальборо» – вдовствующая императрица, и, проплывая мимо нас, встали на палубе на колени и спели «Боже, царя храни».

Пока стояли в константинопольском порту, побывали в соборе Св. Софии. На Принцевых островах великий князь Николай Николаевич с семьей пересели на броненосец «Лорд Нельсон», плывший в Геную, а мы на «Мальборо» продолжали путь на Мальту, где стараниями британских властей крымским беженцам приготовили жилье.

По прибытии очень сердечно простились мы с капитаном и моряками. Императрица с дочерью, великой княгиней Ксенией, и внуками, моими шурьями, временно поселились в Сан-Антонио, в губернаторской летней резиденции, предоставленной местным губернатором в распоряжение ее величества. Дворец окружали апельсиновые и лимонные рощи. Место было восхитительно. Что до нас, мы с родителями моими остановились в гостинице. И только тут наконец почувствовали себя в безопасности. От радости я и Федор отправились в тот же вечер по городским ресторанам. Всюду чествовали прибывших на «Мальборо». Загулявшие моряки, англичане и американцы, ходили с нами от кабака к кабаку и поили нас бесплатно. Несколько часов угощения – и мы дали деру, пока могли это сделать без посторонней помощи.

Дней через десять «Лорд Нельсон», завершив задание, прибыл из Генуи на Мальту, чтобы доставить императрицу в Англию. Государыня отплыла с дочерью и тремя внуками. В Лондоне она поселилась в Мальборо-хаус у сестры, королевы Александры, а великая княгиня Ксения с сыновьями, по приглашению Георга V, – в Букингемском дворце.

Мы с Ириной также не собирались гулять по Мальте вечно. Оставили дочь моим отцу и матери, уезжавшим на житье в Рим, и выехали с Ириниными братьями Федором и Никитой в Париж с заездом в Италию.

Отчалив 30 апреля, 1 мая мы ошвартовались в Сиракузах и попали в самый разгар всеобщей стачки. Коммунисты устроили шествие с красными флагами. На стенах было намалевано: «Evviva Lenine!», «Evviva Trotski!» и tutti quanti. От чего ушли, к тому и пришли. Настроение вмиг испортилось.

Отправки поезда пришлось, стало быть, прождать порядочно. Наконец, выехали. В Мессине пересели на паром и, переправившись через пролив, доехали до Рима благополучно. Новая забота – кончились лиры. К счастью, было с собой кое-что из ценностей. Почти все наши фамильные украшения остались в России, моя мать и Ирина спасли только то, что имели при себе, уезжая в Крым. Я заложил Иринино брильянтовое колье. Теперь мы могли спокойно продолжать путешествие.

Весть о нашем приезде вмиг облетела Париж. В отель «Вандом» повалили друзья. Все жаждали выразить сочувствие и послушать рассказ о наших мытарствах. Целый день шел гость и звонил телефон. Ни минуты покоя. Ювелир Шоме принес мешочек с брильянтами, оставшийся у него с того времени, когда переделывал он для Ирины старинные ожерелья. Mешочек был приятным сюрпризом: об этих брильянтах забыли мы начисто. Другим сюрпризом был автомобиль. Он по-прежнему находился в гараже, ждал нас пять лет. Упрощались, стало быть, разъезды из Франции то в Италию, то в Англию, где остались все наши.

Где обосноваться самим нам, мы еще не знали. Ирина поехала проводить отца в Биарриц, а я отправился в Лондон устроить дела с квартирой, которую до сих пор нанимал, но сам впустил квартиранта в годы войны. Временно я остановился в «Ритце». В первый вечер в гостинице, чтобы заглушить тоску, стал напевать под гитару и вдруг услыхал стук. Стучали в дверь, смежную с соседним номером. Я решил, что мешаю кому-то, и замолчал. Стучать продолжали. Я встал, отпер дверь, открыл... на пороге стоял великий князь Дмитрий. Я не виделся с ним со времен распутинского дела, когда стерегли нас с ним денно и нощно у него во дворце. Мы не знали друг о друге ничего, пока он не услышал за стеной лондонского гостиничного номера мой голос. Мы так обрадовались встрече, что проговорили до утра.

Следующие дни мы не расставались, однако вскоре заметил я, что Дмитриево обращение со мной несколько переменилось. В то время среди эмигрантов существовала монархическая партия, верившая в скорое возвращение в Россию и в восстановление монархии. Всякого, в ком члены партии видели будущего императора, старались отдалить они от людей, по их мнению, опасных. Опять эти дворцовые интриги, каких всегда терпеть я не мог. К счастью, освободилась моя лондонская квартира. Я тотчас покинул гостиницу и вернулся в родные пенаты.

Вскоре Дмитрий навестил меня. Признался он, иные в его окружении хотят вырвать его из-под моего влияния и наговаривают на меня. Но он и сам понимал, что дело тут только в их личной выгоде. Да и к тому ж не верил во все затеи эти. Просил не бросать его, даже предложил переселиться к нему неподалеку от Лондона. Я отвечал, что не время сейчас покидать Лондон. Беженцы из России прибывали, и первейшим долгом казалось мне помогать им. Впоследствии, правда, я и сам не знал, правильно ль сделал, что не переехал к Дмитрию. Один, он становился добычей интриганов, а эти только и ждали взять его в оборот и скомпрометировать.

Как же обрадовался я, когда очутился в своей квартире на Найтсбридже! Только тут теперь и был мой собственный угол! И прекрасно было все, с ним связанное! Вспоминал я о том, однако, не без грусти. С войной многих друзей юности я недосчитался.

Но вновь увидал я португальского короля Иммануила, герцогиню Ратлендскую с красавицами дочерьми, старушку миссис Хфа-Уильямс, и Эрика Гамильтона с Джеком Гордоном, оксфордских однокашников.

Недолго пробыл я в Лондоне, наводя порядок в квартире, где мы собирались временно поселиться. Вскоре уехал в Париж и провел там несколько дней, перед тем как ехать за Ириной в Биарриц.

В Париже веселились. Был день 14 июля, праздничное гуляние. На улицах радостно бесновалась толпа, ни пройти, ни проехать. Кричали, смеялись, целовались. Проходили ватаги людей с флагами, патриотическими плакатами. Пели «Марсельезу». С этой песней связаны у меня отвратительные картины революции. Вспомнилось многое мучительное, совсем еще недавнее. С горечью подумал я и о том, что, вопреки всем жертвам своим и благородству царя, Россия была брошена союзниками. Ничего не досталось ей от плодов победы. Положение оказалось болезненным и притом парадоксальным. В Париже русских знамен с триумфом не проносили, а в России-то зверства творились во имя свободы – под французский гимн!

Повидался я со многими приятелями-парижанами. Побывал у Эмильены д’Алансон, которую давным-давно потерял из виду. Приняла она меня очень сердечно, даже задала бал-маскарад в мою честь. Я надел восточный шелковый черный халат и шитую золотом чалму. Собрался весь парижский полусвет. Гости были разряжены в пух и прах. Бал удался на славу. Царила атмосфера веселья и беззаботности, как вообще в послевоенном Париже.

В тот вечер узнал я, что некий голландский художник, как говорили, гений, заочно написал мой портрет, и якобы получился вылитый я. Я заинтересовался и пошел посмотреть. «Гений» этот мне сразу не понравился. Портрет тоже. Нет, верно, на портрете в бледном субъекте на фоне грозового неба какое-то сходство и было. Но от субъекта исходило что-то сатанинское. Я оглядел мастерскую. С удивлением заметил, что все кисти художника были искусаны – видимо, его же зубами. Это еще более усилило неприятное впечатление и от картины, и от него. Потом он поставил меня рядом с картиной. Глаза его перебегали с портрета на меня. Сравнением он, кажется, остался доволен и преподнес мне мерзкий портрет в подарок.

Вскоре его вдохновила моя фотография, увиденная им в иллюстрированном журнале. И он сделал мой новый портрет – изобразив меня в том самом восточном наряде, в каком красовался я на балу у Эмильены. И этот портрет преподнес мне также. Когда он сотворил мой третий портрет – на сей раз конный, – я написал ему письмо, прося его впредь подыскивать другие модели для своих шедевров.


Выехав на автомобиле в Биарриц, мы с Федором решили остановиться в Турени и осмотреть знаменитые замки Луары. Один из таких осмотров оказался непредвиденным, но и самым незабвенным.

По пути заехав на ночлег в Тур и выйдя вечером на прогулку, я увидал в витрине книжной лавки репродукцию с мужского портрета Веласкеса. Мне безумно захотелось увидеть саму картину. Я зашел в лавку и узнал от продавца, что портрет принадлежит испанцу по имени Леон Карвальо, владельцу замка Вилландри в нескольких километрах от Тура. Я решил заехать к этому испанцу на другой день по дороге. Но выехали мы рано утром, когда в гости не ходят. И все же захотелось попытать счастья.

Около семи утра мы подъехали к воротам замка Вилландри. Привратник, изумясь столь ранним гостям, спросил, приглашены ли мы, и, узнав, что нет, впустить отказался. Я настаивал. Он пошел к хозяину. Не жалует псарь, да жалует царь. И провели нас в картинную галерею, и я наконец досыта насладился веласкесовым портретом. Пока я стоял перед ним, дверь открылась и вошел сам хозяин в красном бархатном халате.

– Я очень рад, господа, что могу удовлетворить ваше любопытство, – сказал он. – Все ж согласитесь, что для визита еще рановато.

Я назвал себя и извинился, прося не сердиться за бесцеремонность.

– Не сержусь, а радуюсь, – расшаркался хозяин, – ибо ей обязан я знакомством с вами.

Он повел нас по замку и показал его красоты. Прежние переделки обезобразили было всю эту архитектуру, но, купив замок, испанец вернул строение в первозданный вид.

Однако более всего понравились нам сады. С высокой террасы восхищались мы упорядоченностью и притом самобытностью их. Увитая виноградной лозой решетчатая изгородь. Рвы с водою, фонтаны и огороды. Грядки, устроенные, как клумбы, на французский манер. Перед домом – розы и самшитовые деревья, настоящий андалузский сад, родной сердцу испанца испанский рай в Турени.

На прощание хозяин подарил мне на память репродукцию с «моего» Веласкеса. Гостеприимство его рассеяло наши угрызения совести.


В тот же вечер приехали мы в Биарриц. В Гасконь я влюбился с первого взгляда. Но долго быть здесь я не мог. Надо было возвращаться с Ириной в Лондон и устраивать житье. Успели мы, правда, побывать в Сан-Себастьяне на бое быков. Корриду я видел впервые. Зрелище и отвращало, и восхищало.

Спустя несколько дней мы уже сидели у себя дома на Найтсбридже. В свой черед великая княгиня Ксения с детьми переехала из Букингемского дворца в дом в Кенсингтоне.


В России к концу этого лета 1919 года генерал Деникин, тесня большевиков, наступал на Москву, а генерал Юденич шел к Петербургу. Радовались, однако, мы недолго. В ноябре Юденича разбили на подступах к столице. Деникин же чуть было не соединился с сибирской армией адмирала Колчака. Посланные на разведку деникинцы даже встретились с колчаковскими разведчиками. Соединение, казалось, состоится вот-вот. Все же большевикам удалось помешать ему.

Будущее было еще неясно, но ясно было, что беженцам-соотечественникам необходима помощь. По приезде в Лондон я тотчас снесся с графом Павлом Игнатьевым, председателем русского отделения Красного Креста. Требовалось прежде всего организовать мастерские для трудоустройства эмигрантов, обеспечить военных бельем и теплой одеждой. Одна милая англичанка, миссис Лок, предоставила нам помещение в своем особняке на Белгрэйв-сквер. Помогла мне и графиня Карлова, вдова герцога Джорджа Мекленбург-Стрелицкого. Женщина была достойнейшая, энергичная, умная, любимая всей русской колонией. Она сразу же взяла на себя управление мастерскими. Шурья мои Федор с Никитой и многие английские наши друзья пришли на подмогу.

Дело стало расти. Вскоре на Белгрэйв-сквер повалили не только безработные эмигранты, но и те, кому просто приходилось туго. Дело, стало быть, ширилось, а средств не прибавлялось. Деньги таяли быстро. Поехал я по большим промышленным городам Англии. И встретил всюду сочувствие и понимание – не только словом, но и делом. Результат поездки превзошел все ожидания. Благотворительные вечера, устроенные с помощью друзей-англичан, также пополнили нашу кассу. Самой большой удачей оказалась пьеса Толстого «Живой труп», сыгранная в Сент-Джеймсском театре с Генри Эйнли в главной роли. Великий артист не только сыграл. После спектакля он обратился к публике с потрясающей речью, призывая сограждан помочь русским беженцам, их недавним союзникам.

С утра и до вечера сидели мы на Белгрэйв-сквер. Ирина занималась беженками, а мы с графиней Карловой за большим столом принимали беженцев-мужчин – нескончаемый поток людей. Приходили за работой, советом, помощью. Однажды явилась даже целая делегация англичан, желавших записаться добровольцами в белую армию. Попросили они помочь с визой, ибо английские власти их вежливо выставили.

В другой раз в числе просителей оказался маленький странный человечек, которого я приметил тотчас. Он был уродлив, хил и робок, двигался скованно, как кукла. Голову держал набок и без конца улыбался – хитровато и угодливо. Были тут и комизм, и убожество, но и патетика. Напоминал он иных героев Диккенса и Достоевского. Он встал на колени перед графиней, поцеловал ей руку. То же и со мной. Потом сел на краешек предложенного стула и поведал свою грустную и жалкую историю.

Звали его Буль. Был он наполовину русак, наполовину датчанин и англичанин. В юности женился на девице, которую любил. Но с невестой случилось несчастье, и супружеский долг исполнять она не смогла. «Если хотите, – добавил он, – расскажу подробности». Тут графиня Карлова незаметно наступила мне на ногу, делая знак прекратить. Но я не послушался. «Валяйте, – сказал я, – подробности – самое интересное». Ободренный, рассказчик продолжил, а графиня встала и вышла. В общем, Буля мы взяли на службу, и оставался он у нас долго, хоть толком и неизвестно было, в чем состоят обязанности его.


Частенько навещали мы императрицу Марию Федоровну, гостившую в Мальборо-хаус у сестры, королевы Александры. Принцессы-датчанки ничуть не походили друг на друга. Напротив, каждая казалась типичной дочерью второй своей родины. Королева была старше и уже почтенных лет, но выглядела моложе сестры. Лицо гладкое без морщин, как у тридцатилетней. Она словно знала секрет вечной молодости.

Опозданиями своими она постоянно сердила сестру. Та была сама пунктуальность. Когда они шли куда-то вместе, императрица всегда спускалась первой и ждала копушу, лихорадочно шагая из угла в угол и грозно сжимая в руке зонтик. Королева наконец появлялась, но тотчас же сообщала, что забыла что-то. Начинались поиски. Императрица окончательно выходила из себя.

Мелкие ссоры ничуть, впрочем, не роняли престиж и достоинство государынь. Ни в ком из членов августейших домов, кого довелось знавать мне, не встречал я столько величия и вместе с тем доброты и простоты.


По субботам собирались в нашей найтсбриджской квартире. Цыганские песни под гитару напоминали о России. Моя старая жилица, попугаиха Мэри, свободно разгуливала по гостиной. К гостям нашим у нее был свой интерес, в частности – русские папиросы. Она склевывала их дюжинами, а потом жадно косилась на пустые коробки.

Наши друзья приводили своих друзей, часто иностранцев. Атмосфера, радушная и немного безалаберная, влекла к нам всех. Иногда приходили люди и вовсе нам не знакомые.

В одно воскресное утро, после такого вот собрания, собираясь идти с Ириной в церковь, у себя в кабинете я открыл ящик письменного стола, где хранил деньги и ценности, и увидел, что мешочек с брильянтами Шоме исчез. Опрос слуг ничего не дал. Я велел им заняться поисками, пока нас не будет. Мешочек не отыскали. Слуги наши были вне подозрений. Мы подумали на кого-то из вчерашних гостей. Я отправился к директору Скотленд-Ярда сэру Бэзилу Томпсону и рассказал дело. Сначала он попросил у меня список гостей. Но знал я не всех. Потому списка дать не мог. Да и не хотел. Все же он обещал искать вора и брильянты.

Прошли недели. Ни вора, ни брильянтов не отыскали. Не нашли и потом. Разумеется, я сам был виноват, потому что взял себе за привычку и за принцип никогда ничего не запирать на ключ. Я считал, запереть – значит оскорбить слуг наших.

Кража брильянтов занимала некоторое время светские разговоры, но потом дело забыли, и никто уж о нем не вспомнил.

Глава 2

1920. В Риме – За деньгами вместе с Федором – Герцогиня д’Аоста – Разочарование римлянки – Ужин у маркизы Казати с Габриеле д’Аннунцио – Возвращение в Лондон – Как я разыграл короля Иммануила и принял дядю его за лакея – Синий бал – Моя операция – Дивонна – Снова Италия – Окончательный разгром белой армии – Выбираем Париж – Вор нашелся, брильянты нет


В каждом письме матушка торопила нас приехать к ней в Рим. Мастерские на Белгрэйве работали уже вовсю. Нам можно было и отлучиться. Мы с Ириной и шурином Федором поехали в Италию.

В Риме, как и везде, положение большей части наших соотечественников было тяжелейшее. Моя мать собиралась организовать дом помощи беженцам по примеру нашего в Лондоне. Трудности возникли те же, то есть в основном денежные. Средств, какие могли собрать мы в Риме, не хватило бы. Надо было создавать в других городах комитеты по сбору пожертвований с дальнейшей отправкой в центр в Рим.

Взяв в помощники Федора, я отправился по итальянским городам, где надеялся на добрый прием. Таким он и был, особенно в Катанье. Тамошние жители не забыли еще самоотверженность русских моряков во время землетрясения, разрушившего Мессину в 1908 году.

В Неаполе горячо и сердечно откликнулась нам герцогиня д’Аоста. На обеде у нее в Каподимонте по ее просьбе рассказали мы о последних событиях в России, очевидцами которых были. Наделенная не одной только красотой, а и умом, и сердцем, хозяйка наша возмущалась слепотой союзников, упорно считавших, что большевизм – явление чисто русское и миру вовсе не грозит. Из Каподимонте уехали мы с рекомендательными письмами, которые открывали нам новые двери и возможности.

У нас с Федором были свои роли. У меня – рассказать, разжалобить, попросить. У Федора – потребовать. И действительно его рост и осанка убеждали лучше моих слез и жалоб.

В Рим мы вернулись с победой. Тотчас же образовался и начал работу центральный комитет помощи. Моя мать возглавила его.


Однажды, поджидая кого-то в холле «Гранд-Отеля», я заметил в глубине двух незнакомых дам, смотревших на меня пристально. Раздраженный беззастенчивым разглядыванием, я решил игнорировать их и углубился в газету. Тогда дамы пустились на военные хитрости, чтобы очутиться поближе. И вот итальянки в двух шагах от меня. Слышу, как одна говорит другой:

– А он, право, и не так хорош, как говорят.

Я резко обернулся.

– Сожалею, сударыня, – сказал я, – что разочаровал вас.

Тут появился мой знакомец. Тем и закончилось.

Несколько дней спустя на ужине в одном доме соседкой моей за столом оказалась та самая дама. От души посмеялись мы, вспомнив наше с ней гостиничное знакомство.

В Риме я почти никого еще не знал. В одно прекрасное утро приносят мне конверт с почерком преудивительным. В конверте – приглашение на ужин к маркизе Казати.

С Луизой Казати познакомиться я не успел, но слышал о ней много. Имя ее было известно в эмигрантских кругах. Рассказы о ее чудачествах сильно занимали мое воображение. Я, конечно, отправился, ожидая, что будет любопытно. Действительность превзошла ожидания.

В гостиной, куда ввели меня, у камина на тигровой шкуре возлежала писаная красавица. Газовая материя обволакивала ее тонкий стан. У ног ее сидели две борзых, черная и белая. Завороженный зрелищем, я не сразу заметил второго присутствующего – итальянского офицера, пришедшего прежде меня. Хозяйка подняла на меня дивные, с поллица, глаза и ленивым змеиным движением протянула мне руку, унизанную перстнями с громадными жемчужинами. Сама ручка была божественна. Я склонился поцеловать ее, предвидя по интересному началу захватывающее продолжение. Тут мне представлен был офицер, на которого я поначалу едва посмотрел. Звали его Габриеле д’Аннунцио. Д’Аннунцио, с кем мечтал я познакомиться более всего!

По правде, глянув на него, я был слегка разочарован. Дурен собой, неуклюж, коротышка – кому такой понравится? Но, стоило ему заговорить, разочарования как не бывало. Глубокий взгляд и теплый голос обаяли меня совершенно. Слушая его, становилось ясно, откуда у него эта власть над толпой. Говорить он мог о чем угодно и сколько угодно. Правда, он то и дело перескакивал с итальянского на французский и обратно, но ни слова его я не упускал. Я был покорен и напрочь забыл о времени. Вечер пролетел как миг.

На прощание поэт еще раз явил себя поэтом, сказав неожиданно:

– Завтра я лечу в Японию. Полетите со мной?

Приглашение было заманчиво. Уверенный тон не допускал отказа. Я отказал. Слишком много было у меня обязательств.


Проведя Рождество с родителями, я помчался в Лондон. В белгрэйвском центре потребовалось мое присутствие. Ирина осталась на время с дочкой при моих родителях, Федор также решил побыть в Риме.

На перроне вокзала Виктория встречал меня Буль, очень важный, выставив перед собой букет. Цветы он вручил мне с ужимками и поклонами.

Секретарь мой Каталей, бывший конногвардейский офицер, замещавший меня на Белгрэйве во время моего отсутствия, рассказал о состоянии дел. А еще поведал, какие начались склоки, пока гулял я по Риму. Вечные истории уязвленного самолюбия, ничтожные и надуманные. Весь следующий день я только и делал, что утешал, мирил, успокаивал.

С жильем для беженцев дела обстояли все хуже. Судите сами, какова стала моя квартира в шесть комнат, когда я поселил в них десяток семей с детьми и вещами. Спали кто где, в основном на полу. А куда денешься? Не успею устроить одних – новые бездомные. И не было конца горемыкам. Я уж совсем отчаялся, но тут один русский промышленник, некто Р. Зеленое, сохранивший капитал за границей, предложил мне купить дом пополам с ним для расселения эмигрантов. Нашли мы подходящий особняк с садом в Чизвике, лондонском пригороде.

Помню, как поражался и негодовал португальский король, увидав в квартире моей вавилонское столпотворение. Окончательно добил я его, усадив ужинать в ванной комнате.

Не понимал король Иммануил беспорядка. Шуток тоже. А подшутить я над ним любил. Однажды, позвав его ужинать, я придумал нарядить Буля почтенной пожилой дамой. Королю я представил его как мою глухонемую тетушку, только что из России. Иммануил серьезно выслушал, поклонился и поцеловал «тетушке» руку. За ужином я кусал губы, чтобы не расхохотаться. Лакей, прислуживавший нам, прыскал втихомолку. Буль гениально изображал «тетушку», но вдруг, забывшись, поднял бокал с шампанским и гаркнул: «Здоровье его португальского величества!» Король терпеть не мог таких выходок. Он обиделся и не разговаривал со мной целый месяц.

Только я был прощен, как опять выкинул номер, на сей раз невольно. Явившись по приглашению на обед в туикнемский особняк Иммануила, я сильно опоздал. Поспешно сорвав с себя пальто и шляпу, сунул их субъекту в дверях, пронесся через холл и влетел в гостиную. Король Иммануил встретил меня с прохладцей. Я забормотал извинения. Открылась дверь, и я обрадовался было, что пришел не последним, но вошел тот самый субъект, кому на бегу я бросил пальто и шляпу. Однако Иммануил пошел к нему навстречу, а потом повернулся ко мне со словами: «Кажется, я еще не представил тебя своему дяде, герцогу Опортскому».

Я готов был провалиться сквозь землю. Впрочем, его светлость ничуть не обиделся, что принят был за лакея. Дядя, в отличие от племянника, чувством юмора обладал.

Последнее время я испытывал сильные головные боли и колотье в боку. Притом уставал все чаще и больше. Решив, что переутомляюсь и недосыпаю, я хотел было несколько дней отдохнуть. Но русскому Красному Кресту снова понадобились деньги. Просили меня организовать благотворительные балы и представления. Организовал я комитет из видных лиц лондонского общества под попечительством королевы Александры, принцессы, одной из дочерей ее, и герцога Коннахтского. Положили устроить летом большой вечер в Альберт-Холле с танцами и балетным спектаклем. Участвовать в балете обещали Павлова и ее труппа.

Оформление зала поручил я молодому архитектору, со вкусом и талантом устроившему мою петербургскую квартиру, Андрею Белобородову, также эмигранту, жившему в Лондоне. Просил я сделать все в синих тонах. Синий цвет был моим любимым.

Вскоре в Лондоне только и разговору было, что про «синий бал».

В продажу пошло шесть тысяч пригласительных билетов, каждый тоже и лотерейный.

В лотерею английские монархи пожаловали коронационный альбом и «Историю Виндзорского замка» в роскошном издании, королева Александра – серебряный ларчик для карт в форме портшеза, король Иммануил – трость с золотым набалдашником. Лоты прочих дарителей были также ценные вещи. Знаменитые ювелиры жертвовали кольца и ожерелья.

Расскажу, как попал в последний миг к нам в лотерею брильянт в пять карат. Владелица его долго совещалась с друзьями на предмет оправы. Друзья восторгались и советовали кто что. Потом вспомнили, что «синий бал» на носу. В числе гостей была дама – секретарь «синего вечера». Владелица пяти карат пожалела, что не сможет пойти, но, желая послужить доброму делу, предложила триста фунтов за билет в ложу. Организаторша наша была дама не промах. Вместо денег она попросила брильянт и... получила.

Помощники, словом, оказались у меня отменные. Леди Эджертон, жена английского посла в Риме, миссис Роскол Браннер и верная моя миссис Хфа-Уильямс старались во всю.

Белобородов, в свой черед, трудился над декором. Чтобы не тратить время на приходы и уходы, он жил у нас. Днем он – архитектор, вечером вдобавок и музыкант, садился Андрей за рояль. Музыка снимала напряжение тяжелого дня.

Недомогания мои, однако, не проходили. Однажды бок разболелся столь сильно, что я вызвал врача. Врач констатировал приступ аппендицита. Позвали хирурга. Тот объявил, что срочно нужна операция.

Оперироваться я хотел непременно дома. Маленькую гостиную рядом с моей спальней превратили в операционную. На другое утро я улегся на бильярдный стол. Операция длилась час. Аппендицит оказался гнойным. Еще бы чуть-чуть, и дело кончилось плохо. Четыре дня ко мне никого не пускали. Приходил только врач да две сиделки несли попеременно вахту. Мой Тесфе, эфиоп-камердинер, не пил, не ел, пока длился запрет. А вот Буль страдал иначе. Узнав, что случай тяжелый, он оделся во все черное, чтобы быть наготове, и с утра до вечера причитал: «И на кого ты оставил нас, милый князюшка!»

Выражения сочувствия и от русских, и от друзей-англичан растрогали меня до глубины души. Присылали цветы, фрукты, подарки. Скоро спальня стала похожа на оранжерею. Добрая старушка моя Хфа-Уильямс пожаловала с кустом роз. Еле внесли его в дверь. Самым волнующим был букетик незабудок с короткой запиской, принесенные Павловой.

Ирину я решил понапрасну не беспокоить и в Рим ей сообщил обо всем только после операции. Несколько дней спустя она приехала вместе с Федором.

Вопреки всем предсказаниям болезнь моя оказалась не помехой, а помощью «синему балу». Многие, зная, как я, больной, пекся о нем, стали еще щедрее. Один из чеков прислал известный английский миллиардер сэр Бэзил Захарофф. Незадолго до того с сей загадочной особой я встретился и побеседовал о бедствиях своих соотечественников-эмигрантов. И вот теперь получил я от него чек на сто фунтов, а с чеком письмо, в котором заметил он мне, что его сто фунтов с учетом теперешней девальвации реально равны двумстам семидесяти пяти, то есть почти утроились.

Замечание показалось мне, мягко говоря, неуместным. И, посылая благодарственное письмо, я не удержался и предложил ему выдать русским беженцам означенную сумму в рублях, что по теперешнему курсу повысит его дар до целого миллиона.


А «синий бал» близился. Я был еще слаб. Вставать мне не разрешали. Но тут я не спрашивал разрешения. В этот бал я вложил всю душу и не пойти и не порадоваться верному успеху не мог. Бессовестно соврал я Ирине и сиделке, что врач позволил при условии, что поеду с санитарами. Дамы мои выслушали подозрительно и позвонили проверить врачу. По счастью, его не было на месте. Санитаров все же вызвали. Вечером мы с Ириной, Федором, Никитой и сиделкой вошли в домино и черных полумасках в Альберт-Холл.

Закружились и понеслись на середину зала первые пары. Я сидел в ложе и с восторгом смотрел на белобородовский декор. Фантазия художника превратила старый зал в волшебный сад. Синие ткани покрывали орган и обвивали ложи, скрепляясь гирляндами чайных роз. Розы аркою окаймляли сцену, а голубые гортензии падали каскадом по стенам зала. Люстры в венчиках роз с плюмажем белых страусовых перьев рассеивали на танцующих свет, как полная луна в летнюю ночь.

В полночь бал сменился балетом. Овацией встретили Павлову, синей птицей слетевшую с позолоченной крыши пагоды в середке сцены. Грянула буря аплодисментов, когда исполнила она рубинштейнову «Ночь». Далее кордебалет с «Голубым Дунаем», русскими плясками и восточными танцами. Далее Павлова с Волыниным и труппой в менуэте Маринуцци. Костюмы менуэта делал Бакст. Последний этот номер довел публику до экстаза. Вопили, кричали, рукоплескали. Наконец артистов отпустили, и они смешались с толпой. Бал продолжился с новым, большим жаром. Люстры под страусовыми плюмажами погасли лишь на заре, когда разошлись последние танцоры.

Вернулся я усталый, но счастливый. Знал я, что собрали мы неслыханно много: о стольком и мечтать не могли. Теперь наш Красный Крест мог действовать долгое-долгое время.


Для поправки здоровья и нервов доктор прописал мне покой и гуляние. Лучше Дивонны, казалось мне, для отдыха места нет. Воспоминания о нашем с братом дивоннском житье в 1907 году решили дело. И я уехал в Дивонну с женой, медицинской сестрой и Булем.

Городишко я не узнал. Высоченный отель «Чикаго», подавив небольшие гостиницы вокруг, совершенно видоизменил все. Не стало простоты и прелести.

На другой же день начал я оздоровительные процедуры: душ Шарко, массаж и лежание на террасе. Местные пациенты были вполне нормальны, то есть не психи, а только психопаты, но и они, по правде, иногда вели себя странно. Мяукали, лаяли, чирикали. А то еще идет себе человек спокойно, вдруг остановится, крутанется, как волчок, и продолжает путь дальше. Одна из пациенток, гуляючи, измеряла лужи зонтиком и прыгала: прямо или вбок. Я всегда любил чудаков и полоумных и смотрел на них с интересом, находя, как всякий считающий себя нормальным, что дурной пример не заразителен.

Дивонна очень понравилась Булю. Особенно Монблан. «Рай земной, здесь рай земной», – твердил он.

Я послал его на лечебный душ. Буль полюбился служителям, извиваясь в поклонах и реверансах даже под водой.

Поехав в Дивонну, я надеялся побыть тут наедине с Ириной. Черта с два! Куда ни пойдем – непременно знакомых встретим.

Не прошло и месяца, как я окреп и стал годен на долгие прогулки. Прежде всего посетили мы давних учителей моих, мужа и жену Пенаров, живших в Женеве. Радость оказалась тем сильней, что пустились мы вспоминать времена моего детства. Вторым походом нашим было посещение имения, приобретенного некогда моими дедом и бабкой на Женевском озере. Виллу «Татьяна» видел я впервые. Сейчас ее нанимали американцы. Жильцы, узнав, что я – хозяйский сын, приняли нас необычайно любезно и повели показывать красоты. По истечении срока найма подумали мы было поселиться здесь сами. Место живописное, дом удобный, просторный, с садом на берегу озера. Чего ж нам боле? Уже представили мы, сколько пользы и выгоды извлечем... Но вошли в дом и тотчас передумали: в окнах, куда ни глянь, – сплошь Монблан.

Шурьи мои, Федор с Дмитрием, приехали к нам в Дивонну погостить. К концу сентября оздоровление мое закончилось, и мы вчетвером отправились в Италию.

Помню, уезжали, опаздывая, вещи бросали в поезд чуть ли не на ходу. Всего хуже, что спутники мои ворчали, говорили, что я нерасторопен и весь сыр-бор по моей вине. Во всяком случае, не по моей вине случилась всеобщая забастовка в Милане. Так что на миланском вокзале можно было уже не спешить. Два часа наблюдали мы шествие и выслушивали, как в Сиракузах, крики «Эввива Ленин!» и «Эввива Троцкий!», звучавшие для наших русских ушей хуже брани.

В Венеции повидались мы с давнишними друзьями, тут же встретили нашу старушку Хфа-Уильямс. Венецианцы отвели нас к княгине Морозини. Ее мрачный и роскошный палаццо – из красивейших в Венеции. Саму княгиню, высокую, видную, боялись больше, чем ценили, за простоту и язвительность. Из всех нас княгиня тотчас отличила Федора. Осмотрела его с ног до головы и показала на него пальцем: «Кто это такое?» – спросила она.

В Венеции мы провели неделю. Далее в сопровождении нескольких друзей отправились во Флоренцию, прожили там несколько дней и уехали к моим родителям в Рим.

В Риме мы с утра до вечера спорили по поводу нашего дальнейшего семейного обустройства. Точки зрения разошлись. Отец надеялся вернуться в Россию. Матушка, да и мы с Ириной разубеждали его. Но оба, и отец, и мать, в данный момент перемен не желали и намеревались остаться в Риме. Встал вопрос, с кем оставить нашу малышку. Ирина хотела везти ее в Лондон. Я был решительно против. Дочка слабенькая, наше кочевое житье на пользу ей не пошло бы. Упорядоченную жизнь и уход матушка могла обеспечить ей не в пример лучше. Положили оставить ее на бабушку и дедушку. Тогда это казалось самым разумным, а вышло – так нет. Понял я это очень быстро. Мои родители обожали внучку, выполняли всякий ее каприз, и дитя скоро стало настоящим деспотом.


Едва мы вернулись в Лондон, пришло известие о полном и окончательном разгроме белых в Крыму. Последние наши надежды рухнули. В течение зимы узнали мы о трагической гибели сибирского главнокомандующего адмирала Колчака. Чехи предали его, союзники бросили, большевики расстреляли в Иркутске 7 февраля 1920 года. В марте генерал Врангель сменил Деникина, возглавив белую армию. Остатки ее отступили в Крым, где и были добиты.

Поражение генерала Врангеля означало конец гражданской войны. Ничто уже не мешало комиссарам. Россия, истерзанная и покинутая, оказалась во власти красной чумы.

Последние части белых отплыли к Галлиполийскому полуострову и рассеялись по Балканам. Генерал Врангель, чей престиж был неизменно велик, оставался с армией до конца. И он, и жена его терпели с ней все лишения, пеклись о малом воинстве своем и в изгнании и непременно поддерживали в нем дух дисциплины. И, лишь устроив судьбу последнего своего солдата, генерал уехал с женой в Брюссель.


Двери на родину для нас закрылись. Предстояло выбрать наконец место жительства. К русским повсюду относились враждебно. В изгнании это видеть было еще тяжелей. Личные связи и симпатии ничего не меняли.

Белой армии более не существовало. Работать на Белгрэйв-сквер стало не для кого. Эмигранты большей частью ехали во Францию. Мы решили ликвидировать все дело в Лондоне и переехать в Париж.


Незадолго до отъезда, укладывая Иринины драгоценности, я вспомнил об украденных брильянтах. В ту же ночь мне приснился сон. Отчетливо видел я, что сижу у бюро в гостиной. Кто-то вошел. Это друг наших русских приятелей. «Друг» с семьей бедствовал, и я помогал ему. Музыкант, недурно поет, душа общества. И вот он подходит и садится рядом. Я встаю, иду к двери и оборачиваюсь. А «друг» сидит у бюро и теперь роется в ящиках. Схватил что-то и сунул в карман...

На этом я проснулся. Под впечатлением сна я позвонил по телефону «другу» и попросил зайти немедля. Не успел я положить трубку, как уже пожалел, что поддался чепухе. Обвинять человека на основании сна! И что я ему скажу? Хотел перезвонить, извиниться, отменить вызов. Но тут меня осенило – повторить с ним сцену, увиденную во сне.

Я сел у бюро и стал ждать. Минуты казались вечностью. Наконец «друг» явился. Вошел как ни в чем не бывало и, казалось, ничуть не удивлен был столь раннему приглашению. Я указал ему на стул, глянул на него в упор и выдвинул ящик, в котором некогда лежали брильянты. Тотчас поняв, что я все знаю, он бросился на колени, стал целовать мне руки, молил о прощении. Признался он, что продал брильянты какому-то заезжему торговцу-индусу. Ни адреса, ни имени его «друг» не знал. Чтобы преодолеть отвращение к нему, я подумал о его жене и детях. Ничего не попишешь. Пришлось забыть дело.

«Друг» этот более мне не встречался, но, пока жив он был, всякий год присылал мне на Рождество поздравительную открытку.

Глава 3

1920–1921. Париж – Покупаем дом в Булонь-сюр-Сен – Странное место отдыха – Макаров – Дом, потом ночлежка – Об эмигрантах – Ленин о русско-германских отношениях – Финансы поют романсы – Трудные переговоры с Виденером – Начали за упокой


Итак, мы в Париже, моем любимом городе. С ним связаны мои самые ранние воспоминания. Правда, пятилетнее дитя помнит лишь дома и лица. И от детских впечатлений оставался лишь смутный образ прабабки, графини де Шово, и парк-де-пренсовский особняк ее. В 1900 году я снова побывал здесь, но все еще мал был, чтобы разглядеть шарм и красоту французской столицы. Порядочные отцы и матери возили свое чадо по Европе, дабы образовать его. Их образовательная программа не включала многих парижских прелестей. Только годы спустя, путешествуя с братом, я в полной мере оценил несравненный город этот, полный искрометного ума и веселья. Мне нравились величавые памятники, шумные улицы, вольный столичный дух. И потом, в России, из домашней неги и роскоши тянуло меня в далекий волшебный город. Не имея в те поры забот о хлебе насущном, я частенько возвращался сюда и всякий раз открывал в этом городе новые прелести. Был я в Париже в 1914 году, накануне первой мировой. И вот я здесь снова, в 1921-м. Франция победила, но двуглавый орел обезглавлен, Россия утонула в крови, а у нас, россиян, впереди годы и годы хождения по мукам на чужбине. Но можно ль не улыбнуться Парижу? В ответ на его улыбку, и протянутую руку помощи, и поддержку, и массу возможностей и обещаний... И хвала Господу, что, изгнанный из России, жил я в Париже!


Временно остановились мы в гостинице «Вандом» и тотчас пустились на поиски жилья. Манил нас левый берег и Пале-Рояль. Нигде, однако, ничего. Агентство предложило дом в районе Булонь-сюр-Сен, по адресу: улица Гутенберга, 27. К дому прилегало два милых флигелька: один с выходом на передний двор, другой – за дом, в сад. Дом нам глянулся, мы купили его. Так судьба привела меня к местам моего детства. Покупка наша оказалась частью бывшего прабабкиного владения.

Прежде чем выписать свою лондонскую мебель, в доме я затеял кое-что изменить. Ирина в отличие от меня не была охотницей до переделок. Она подхватилась и поехала в Рим пересидеть строительные работы. Я же понаблюдал за началом, сделал распоряжения и в свой черед решил задать стрекача. После операции оправился я еще не вполне. Хотелось побыть где-нибудь на покое и запастись силами на новые тяжкие труды по организации помощи эмигрантам, которые думал продолжить в Париже. Много нахваливали мне санаторию в горах близ Ниццы. Место показалось подходяще, и я поехал.

Хваленое заведение и впрямь, увидел я, преотлично. Одно «но», о чем никто прежде не заикнулся: приезжали сюда дамы и девицы для тайных родов. Медицинские сестры были прехорошенькие. Ко мне для ухода приставили красотку-шведку. Покончив с дневными обязанностями, она приходила ко мне по вечерам с подругами.

Тяжелобольных в заведении не имелось, и я велел принести к себе в комнату рояль. Стал я обучать барышень цыганским песням. Мы пели их хором, танцевали. Вечера пролетали незаметно. Кстати, и погребок в нашей санатории был полон. Шампанского пей не хочу. Может, не за тем я сюда приехал, зато не скучал. Своего Буля я привез в санаторию также и однажды нарядил его медицинской сестрой. Он был так уморителен в суровом женском платье, что я велел ему носить его до конца нашего пребывания.

Едучи сюда, адреса я никому не оставил и рассчитывал, что обойдется без гостей. Каково же было мое удивление, когда пожаловал ко мне бывший русский офицер Владимир Макаров, ставший поваром в семейном пансионе. Я не видел его аж с петербургской поры. Пришел он в затрапезе, но и тут выглядел элегантно, к тому ж пережитые испытания ничуть не убили в нем природной веселости. Он прекрасно пел и музицировал, словом, был находкой для наших вечерних посиделок. Вскоре появился Федор, и ростом и статью, как всегда, всех покорил. Потом по дороге из Рима заехала Ирина и сильно удивилась, что муж ее отдыхает в родильном доме. Макарова мы решили оставить при себе насовсем в качестве повара.

По возвращении домой нас ждал неприятный сюрприз. Переделки, вопреки нашим ожиданиям, не закончились. Лондонская мебель стояла как попало, в кучах щебня и мусора. Тут же несколько дней находились и мы.

Наконец, однако, все наладилось. Мебель и картины с гравюрами оказались где положено, комнаты приняли жилой вид. Своими сине-зелеными тонами они напоминали наши найтсбриджские апартаменты. Пристройки отвели мы для беженцев. В одной, бывшем гараже, внизу я устроил театрик. Художник Яковлев украсил его фресками – фигурами муз. В Терпсихоре узнавалась Павлова. Зал-гостиную отделили от сцены занавесом. В углублении на лестнице, ведшей в комнаты, красовалась яковлевская Леда. Стены вкруг каминного зеркала расписаны были арфами и лирами, а потолок создавал иллюзию шатра.

Не успели хлев превратить в дом, повалила родня, и дом превратился в ночлежку при армии спасения. Наш Макаров был вне себя от такого количества едоков. А едоков становилось все больше, и Макаров кричал, что лучше б их всех удавить.

По вечерам собирались в театрике в пристройке. Зала была у нас самым большим помещением. Кто музицировал, кто беседовал о пережитом. Все восхищали нас стойкостью и спокойствием. Ни слезинки, ни жалобы. Обломки кораблекрушения, русские эмигранты все ж оставались открыты и жизнерадостны.

В эмиграции оказались представители самых разных слоев общества: великие князья, знать, помещики, промышленники, духовенство, интеллигенция, мелкие торговцы, евреи. То есть не только люди богатые, но и лишенные имущества. Тут была сама Россия. Почти все потеряли всё. Приходилось зарабатывать, кормиться тяжким трудом. Кто пошел на завод, кто на ферму. Многие стали шоферами такси или поступили в услужение. Их дар приспособиться был поразителен. Никогда не забуду отцову родственницу, урожденную графиню. Графиня устроилась судомойкой в кафе на Монмартре. Как ни в чем не бывало пересчитывала она мелочь, брошенную в тарелки на чаевые. Я приходил к ней, целовал ей руку, и мы беседовали под звук спускаемой в уборной воды, как в великосветской петербургской гостиной. Муж ее служил гардеробщиком в том же кафе. Оба были довольны жизнью.

Стали появляться русские предприятия. Открылись рестораны, ателье, магазины, книжные лавки, библиотеки, школы танца, драматические и балетные труппы. В Париже и пригородах строились православные храмы со своими школами, комитетами вспомоществования и богадельнями. Послевоенной Франции не хватало рабочих рук. Париж само собою стал центром эмиграции. Тем более что Германия эмигрантам двери закрыла. Германия в самом деле со времени Брест-Литовска снюхалась с большевиками. Франция же, по крайней мере тогда, глядела на них враждебно. Писатель-эмигрант Семенов, писавший об эмиграции, приводил текст доклада, представленного в 1920 году бельгийскому правительству священником из Ла-Шо-де-Фона пастором Дрозом. Пастор передавал разговор, который имел с Лениным в Москве. Ленин сказал:

«Немцы нам естественные союзники и помощники. Они проиграли, потому у них теперь волнения и беспорядки. На этой волне им самое время разорвать версальский ошейник. Они думают – реванш, а мы – революция. Сейчас нам с ними по пути. И будем мы вместе, пока на руинах старой Европы не встанет вопрос о гегемонии – Германии или европейского коммунизма».

Но всех русских отличал единый дух. Народ россияне в большинстве своем не любил большевиков и, живя в условиях террора, не отступился от православной веры. А церковь и вера народная были главными врагами советской власти, и она это знала. Ну, а что до эмигрантов, так те и вовсе старались объяснить правительствам стран, где жили, опасность большевистской заразы. От них же самих никаких волнений и беспорядков, в общем, быть не могло.

Кто останется равнодушен к их бедствиям? Я попытался и во Франции искать помощи у богатых людей, но ответа не получил. Возможно, после войны французы, потерпев более итальянцев и англичан, о своей разрухе думали и расщедриться не хотели. Словом, интерес к нам угасал. Да и ясно, что всеобщий порыв сочувствия к русским беженцам не мог длиться вечно.

А беженцам вечно надо было есть, спать, одеваться. И они по-прежнему обращались к нам. В самом деле, никто не верил, что от колоссальных юсуповских богатств остались рожки да ножки. Считалось, что у нас счета в европейских банках. А считалось напрасно. В самом начале войны родители перевели из Европы в Россию весь заграничный капитал. От всего, что было, остался только дом на Женевском озере, несколько камушков да безделушек, увезенных в Крым, да еще два Рембрандта, тайком укативших со мной из Петербурга, благо у большевиков прежде не дошли до них руки. А когда красные появились в Крыму, я завесил их в кореизской гостиной невинными цветочными натюрмортами двоюродной сестрицы своей Елены Сумароковой. Теперь Рембрандты были в Лондоне. Мы оставили их на Найтс-бридже, едучи устраиваться в Париж.

Весной 1921 года с деньгами у нас стало совсем туго. На поддержку беженцев ушло все. На самих себя и на тех же беженцев пришлось заложить часть драгоценностей. Остальное мы продали, а Рембрандтов решили тоже или продать, или заложить. Стоили они, понятно, немало.

Я отправился в Лондон. Брильянты продал без труда, а вот с рембрандтовскими шедеврами неожиданно возникли трудности.

Один друг мой, Георгий Мазиров, известный своей деловой сметкой, свел меня с богачом и известным собирателем картин американцем Джо Виденером, находившемся в то время в Лондоне. Он посмотрел картины, но счел, что двести тысяч фунтов, в которые их оценили, чересчур дорого. Предложил сто двадцать.

Мы долго спорили, наконец подписал я такую бумагу:

«Я, Феликс Юсупов, согласен получить от г-на Виденера сумму в сто тысяч фунтов в течение одного месяца со дня даты, указанной сим договором, за два портрета Рембрандта с правом выкупа их в любое время до 1 января 1924 года включительно за ту же сумму плюс восемь процентов, считая от момента заключения сделки продажи».

Несколько дней спустя Виденер отбыл в Соединенные Штаты, накануне подтвердив мне обещание выслать по приезде в Филадельфию деньги в обмен на картины.

Дело было в начале июля. 12 августа Виденер известил меня, что заплатит условленную сумму только, если я подпишу еще один договор, в котором обязуюсь в случае выкупа мной картин не продавать их более никому в течение десяти лет.

Я был потрясен. А я-то, положась на обещания Виденера, преспокойно подписывал своим кредиторам горящие чеки! Пришлось принять его условия, чтобы не опозориться. Так, взятый за глотку, я согласился подписать второй договор. А ведь помнил я, как в Париже ахал и охал Виденер над бедствиями наших эмигрантов. Значит, не бесчувственен он? Может, на этом-то и надо было сыграть... Я пошел к лучшему лондонскому адвокату, мэтру Баркеру. Баркер объявил, что и первый договор в силе, и я сохраняю за собой право получить в полное свое распоряжение картины, если смогу выкупить их до указанного в документе срока. Мэтр составил свой вариант второго договора. Я отослал бумаги Виденеру, приложив записку – воззвание к его совести:

«Несчастная страна моя потрясена небывалой катастрофой. Тысячи моих сограждан умирают с голоду. Потому вынужден подписать предложенный договор. Прошу вас перечесть его и буду крайне признателен, если вы сочтете возможным пересмотреть некоторые формулировки. Документ мной подписан. Теперь вся надежда на вашу добрую волю. Взываю к совести вашей и чувству справедливости».

Виденер не ответил. Да я и не ждал: не в моих правилах ловить журавлей в небе. Синица была у меня в руках, это главное. Притом и понимал я, что в нашей эмигрантской жизни все это только еще цветочки.

Глава 4

1921–1922. Бестактность некоторых парижских кругов – Миссис В. К. Вандербильт – Новые организации – Женитьба моего шурина Никиты – Нанимаю польского графа садовником – Визит Бони де Кастеллана – Булонские субботы – Леди Икс – Алварский махараджа


Во Франции моя скандальная известность стала причинять мне сильнейшие страдания. Куда ни пойду – провожают взглядами, шепчутся за спиной. Прежде, в Англии, такого не было. Англичане сдержанны и воспитаны.

Но хуже взглядов исподтишка на улице были бесцеремонные, неуместные или неприличные вопросы в гостиных. Одна хозяйка дома даже заявила при гостях: «Юсупов войдет в историю как полуангел-полуубийца!».

Думаю, потому и отошел я от светской жизни. Деланность людей комильфо меня тяготила. Милей мне были люди, хлебнувшие горя и ставшие самими собой, или же те чудаки и сумасброды, к каким тянулся всегда.

В остальном я по-прежнему занят был судьбой эмигрантов. Проблема казалось неразрешимой, но решать я ее старался. В отличие от русского генерала, который бегал по площади Согласия с криком «Все пропало, пропало все!», я поражений не признавал.

Я рассказал обо всем давнему другу юности, Уолтеру Крайтону. Тот свел меня с миссис В.К. Вандербильт.

Ради иных американцев полюбишь Америку. Миссис Вандербильт приняла наше дело близко к сердцу и обещала искать помощь на родине. А сделала много больше, чем обещала. Проявив огромный организаторский талант, открыла контору по трудоустройству эмигрантов, отдав под нее три комнаты в своем роскошном особняке на улице Леру.

Спасибо ей, подруге и помощнице, и верному другу Крайтону, и князю Виктору Кочубею: их стараниями наша новая организация трудоустроила многих и многих эмигрантов.

Среди помогавших иностранцев миссис Вандербильт оказалась не одинока. Были и еще две американки, княгиня Буонкампаньи (титул и фамилия по мужу-итальянцу) и мисс Кловер. Вечно благодарны им русские во Франции. После войны мисс Кловер вернулась в Париж и осталась в числе друзей наших. Другая благодетельница наша – англичанка мисс Дороти Паджет. Ее пожертвование помогло открыть дом для престарелых в Сент-Женевьев-де-Буа. Директорствовала в нем княгиня Вера Мещерская. С годами необходимость в нем росла и росла. Кстати, именно там – знаменитая православная церковь и кладбище, где несчастные изгнанники нашли последний приют.

В те же годы открыли мы салон красоты, где иные русские дамы под руководством врачей и косметологов освоили азы массажа и макияжа и смогли зарабатывать на кусок хлеба.

Ирина всегда была охотницей до прикладного искусства, как, впрочем, и я. Основали мы школу художественных ремесел. Ученики осваивали их и получали профессию. Школу я поручил профессору Глобе. В Москве он руководил подобной школой. Руководитель был он прекрасный. Но ни вкуса не имел, ни выдумки. Потому мы вечно с ним ссорились, пока совсем не расстались. На его место я принял Шапошникова, и моложе, и артистичней.

Организации помощи стали расти как грибы. Я отдавался работе весь, без остатка, так что все окружение мое, и сама Ирина, забеспокоились. В Риме матушка даже забила тревогу, решив, что добром это не кончится, и молила меня умерить пыл.

А жизнь в нашем булонском доме шла своим чередом. В феврале 1922 года сыграли свадьбу шурина Никиты. Женился он на подруге детства, красавице графине Марии Воронцовой.

Дом наш был гостеприимен, весел и всегда полон. Правда, не все гости приходились Ирине по вкусу. Не любила она старую деву Елену Трофимову, которую прежде приютил я. А старуха оказалась недурной музыкантшей и хлеб свой отрабатывала, сидя аккомпаниаторшей на наших вечерах. Создание без возраста и пола, была, однако, великой кокеткой и в гостиную являлась в прозрачной кофточке, открывая то, что лучше бы скрыть. Венчало обворожительницу огромное страусовое перо на макушке.

Однажды летом Буль с загадочным видом доложил, что со мной желает говорить польский граф. У Буля и всегда был вид загадочный, но на сей раз – оправданно. Незнакомец выглядел престранно: кубышка, с большой головой и коротким туловищем, почти карлик, в поношенной куртке, клетчатых брюках и огромных стоптанных штиблетах. Перчатка была одна, и та дырява. Войдя, он встал в непринужденную позу, заведя ногу за ногу и вращая бамбуковой тростью. «Ну, чистый Чаплин», – подумал я. Я прервал вращение, спросив, чем могу быть полезен. Театральным жестом шут гороховый снял зеленую фетровую шляпу с пером и поклонился поклоном позапрошлого века.

– Ваше сиятельство, – сказал он, – судьба потомка славного рода в ваших руках. Ищу места. Прошу принять меня на службу.

Я отвечал, что слуг у меня достаточно, да и жить в доме более негде.

– Ваше сиятельство, – продолжал коротышка, – пусть сие вас не беспокоит. Господь наш Иисус Христос родился в стойле. Ночевать могу на чердаке на соломе.

Я развеселился и готов был сдаться. Спросил его, какую работу может он выполнять. Он подошел к кувшину с розами, взял одну, долго нюхал, потом сказал:

– Обожаю цветы, ваше сиятельство. Буду садовником.

Ирина, узнав о том, не одобрила. Более того, раскричалась. «Мой дом, – повторяла она, – не цирк!» Ей, понятно, и без нового клоуна вполне хватало Буля с Еленой.

Ирина была, конечно, права по-своему. Вечерами, пробегав целый день по нашим богадельням, я развлекался, глядя на чудаков. А все остальное время сумасброды были на ней. Она нянчилась с ними, без конца мирила их меж собой и успокаивала.

В данном случае Иринина правота подтвердилась быстро.

На другой день ни свет ни заря разбудили нас лай и кудахтанье. Я подскочил к окну: в саду новый садовник, вооружась шлангом, поливал все что угодно, кроме цветов. Куры и собаки в панике отскакивали и встряхивались.

Открылось еще одно окно. Проснувшись на шум, выглянула старуха Елена. И черт же ее дернул! Струя оборотилась к ней и окатила ее с головы до ног. «Получай, – крикнул потомок славного рода, – о бесплодный цветок, свою порцию любви!»


В полдень того же дня ко мне впервые пожаловал Бони де Кастеллан. Выглядел он, как всегда, импозантно, в костюме с иголочки. Макаров и граф-садовник, говоря наперебой по-русски, вели его к флигелю, где репетировала певческая труппа. День выдался знойный, были мы все почти нагишом. Бони и бровью не повел. Благосклонно выслушал он импровизированный в его честь концерт, все с тем же важным видом. О впечатлении он поведал нам в своих «Воспоминаниях». Пересказать это впечатление имеет смысл только дословно. Сравнив меня с Антиноем, Нероном, Чингиз-ханом и Нострадамусом, Бони пишет:

«Сей образ, несколько демонический, долго сиял в петроградских зеркалах. И вот я пришел и узрел, что дворец его – простой домишка в Булонь-сюр-Сен, а свита – собаки, попугаи да множество челяди из неудачников, коих приютил он по доброте душевной: вон один, садовник за работою в тужурке, перчатках и дырявой охотничьей шляпе, а вон и другой, повар, бывший офицер лейб-гвардии.

Госпожа их, княгиня Юсупова, урожденная великая княжна, рассудительна и добра. Вера и надежда княгини в будущее России достойны восхищения.

Не прошло и пяти минут, как явился из погреба певческий хор и в мою честь исполнил лучшие русские народные песни и гимны. Далее показали мне старый сарай, превращенный в театр и убранный наисовременнейше, где князь предполагает разыграть любимые свои пьесы.

Атмосфере прекрасного, благоуханного распада я был чужд по природе своей латинской, практической и логической, и, однако, жалел бедного князя, непонятного и притягательного, и наслаждался неизбывной прелестью жизни безалаберной».

Вот так увиделась латиняну наша славянская жизнь.


По субботам собирались в боковом театрике. И, как бывало в Лондоне, друзья приводили друзей, всяк со своим харчем, добавляя нашему буфету закуски и выпивки. Душой собраний были моя раскрасавица-кузина Ирина Воронцова и братья ее, Михаил и Владимир.

Скоро наши субботние собрания вошли в моду. Стали бывать у нас на «субботах» самые разные люди, среди них – первоклассные артисты: Нелли Мелба, Нина Кошиц, Мэри Дресслер, несравненная Элси Максвелл, Артур Рубинштейн, Мураторе, Монтереоль-торес и многие, многие. Были иностранцы. Эти приходили к нам поглазеть, как ходят в наше время зеваки в экзистенциалистские кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Может, думали они, что будет оргия или еще какая клубничка... Но вместо того – танцы, гитарные наигрыши, цыганские песни и просто веселье, которого они совсем уж не ждали у изгнанников. И, по правде, именно веселье примиряло нас с «туристами». Впрочем, западному человеку этого не понять. Угар веселья, даже легкое безумие были реакцией на пережитые недавние ужасы. И все же не потребность забыться и не наше русское наплевательство говорили в нас. Никто не понимал, что непоколебимая вера в волю Божью хранила нас от уныния и дарила нам радость жизни. И в этой радости черпал я силы, чтобы самому поддерживать всех несчастных, всех, просивших о помощи.

Один раз, впрочем, я разнообразил программу, неожиданно устроив номер весьма пикантный.

По цыганскому обычаю тот, кому поют здравицу, обязан выпить стакан до дна до окончания песни. Многие дамы не справлялись с целым стаканом, и я допивал за них, чтобы не нарушать обычай. То ли вино было крепко, то ли я уже хватил лишку к моменту, когда запели здравицу. Результат был налицо, а хуже всего то, что стал я вдруг очень драчлив. Мои приятели-кавказцы в кавказских платьях подхватили меня под белы руки и повели вон.

Проснулся я наутро в незнакомой комнате с окнами в сад. В ногах возлежал мой мопс. На столике у кровати стоял граммофон. В кресле спал шофер. Кавказцы от греха подальше отвезли меня накануне спящего в Шантийи и уложили в номере гостиницы «Великий Конде».

Дома, разумеется, Ирина встретила меня неласково. Все ж удостоила сообщить, что гости, по всему, ничего не заметили и, уходя, горячо благодарили за прекрасный вечер. Может, и впрямь, решили, что мое «выступление» входило в программу. Тем более что появление кавказцев в черкесках с кинжалом на поясе было очень живописно.


Хочу рассказать о некой особе, сыгравшей в той моей жизни роль странную и, скорее, скверную. Для того вернусь несколько назад, а потом забегу еще и вперед.

Первое знакомство с леди Икс началось в 1920 году, в Лондоне, когда накануне «синего бала» сделали мне операцию. Леди Икс я не знал еще, но получал от нее цветы и фрукты с изящными записочками. Как только я стал выходить, поехал благодарить. Не знал я, что было две леди Икс: свекровь и невестка. Приняла меня старуха, недоумевая, за что благодарю, ибо ни плодов, ни букетов мне не слала.

Только в Париже познакомился я с невесткой. Несколько времени спустя стал я видаться с ней часто. Оригиналка, фантазерка, сибаритка и неженка. Притом богачка, потому мотала и потакала своим прихотям. Впрочем, сразу скажу: нашему делу благотворительности пожертвовала изрядно.

Однажды пригласила она меня к себе в имение близ Парижа и после полудня позвала прогуляться в экипаже. Я с радостью согласился, ни о чем не подозревая. Когда ехали мы с прогулки, она велела остановиться у кладбища, спрыгнула, открыла решетку и позвала за собой. Прошли мы с ней к роскошной усыпальнице. У леди был ключ. Она отперла, вошла, кинула на пол записку и убежала. Я подобрал записку и прочел: «Переселение душ существует. В прежней жизни мы с вами – это граф д’Орсей с леди Блессингтон». В усыпальнице, где стоял я, покоились останки сих Ромео с Джульеттой прошлого века.

Фантазиям странной леди границ не было. Порой казалось, она просто спятила. По всему, решила она, что безумие лучше ума, если, конечно, знала, для чего именно лучше.

Вот, к примеру, одна из первых и самых невинных ее затей.

Однажды вечером попивали мы кофе у себя в Булони в обществе тещи моей, приехавшей погостить ненадолго из Лондона. Вдруг вошел слуга – объявил, что во дворе у нас творится что-то чудное... Не успел он договорить, как явился нам рыцарь в доспехах, а за ним леди Икс в наряде Далекой Принцессы с длинной вуалью и длиннейшим шлейфом, который нес за ней мальчик, одетый пажем.

Странное шествие молча прошло по гостиной и скрылось в саду. Мы сидели, разинув рты. Может, приснилось?

Несколько дней спустя мне телефонировал кутюрье Ворт, прося прийти к нему в магазин за сюрпризом.

Я был заинтригован и тут же поехал на рю де ля Пэ. Ворт заговорил о моей матушке, давней своей клиентке. Сказал, что всегда восхищался ею. Однако где ж тут сюрприз? Наконец, просив ничему не удивляться, он ввел меня в салон. На троне восседала все та же Далекая Принцесса, рыцарь в доспехах нес при ней службу, а паж зевал у ног ее!

Не перечислить всех тех злых шуток, какие сыграла со мной леди Икс, пока не исчезла из моей жизни – столь же внезапно, сколь появилась.

Я уж давно раззнакомился с ней и не имел о ней известий, как вдруг в некоем журнале появилась статейка. Была она отголоском на публикацию вторым, иллюстрированным изданием драматической новеллы из недавней истории. Статейка называлась «Князь, монах и графиня». Привожу ее как есть, без комментариев, чтобы не портить впечатления.

Князь, монах и графиня

Герой новеллы легко узнается и в полумаске. Это князь Юсупов, зачинщик убийства Распутина, убитого за то, что осмелился взглянуть на княгиню. Княгиня, гордая и таинственная красавица, похвалялась к сему монаху презрением! И монах из самолюбия действовал на княгиню магнетизмом своим, и та поддалась понемногу, выказала интерес к святому отцу. Да только положили конец всему кинжалы заговорщиков.

После революции княжеская чета бежала из России во Францию и кормилась чем придется: закладывали брильянты, шили платья, брали в долг и т.д. Благородная англичанка без памяти влюбилась в князя и бросила к ногам его свое баснословное состояние. Князь принял дар небес с легкостью чисто восточной. Заметив, однако, что благородная англичанка ждет, что он разведется и женится на ней, тотчас прекратил с ней всякие отношения.

Тем временем узнала влюбленная, что кумир поместил часть ее денег в банк к иудею. Влюбленная, вне себя, чрез верного своего рыцаря пригрозила князю, что все расскажет княгине.

– Напрасный труд, ваша милость, – на старинный лад отвечал сей галантный кавалер. – Княгиня только и скажет: «Бедняжка мой! В поте лица добывает нам пропитание!».

Надобно отдать должное и княгине. И она в поте лица добывает им пропитание. С утра до вечера сидит ее сиятельство в швейной мастерской, ею устроенной. И князь нет-нет да и осчастливит заказчиц, поклонниц своих, мелькнув в мастерской с вялым скучающим видом. По временам же, поддавшись русским тоске и раскаянию, князь впадает в мистицизм и бичует себя до бессилья и до крови.

Таков странный мир, нарисованный нам со сдержанной силою госпожою де Краббэ. Детство ее, как ощущает читатель, прошло близ замка Эльсинор, в коем все еще мечется призрак Гамлета, принца Датского.

После пьяного моего буйства прошла неделя. В следующую субботу леди Икс привела к нам махараджу из Алвара. Вечер был в самом разгаре. В зале царил полумрак, гости сидели на полу на подушках, слушая цыганский хор. Тут вступили в залу алварский махараджа, леди Икс и пышная свита.

С дальнего конца зала, сидя в углублении на ступеньке, я увидел сиятельного владыку, разодетого в пух и увешанного брильянтами. Грациозно и совершенно непринужденно он подошел ко мне. Я встал навстречу и предложил гостю кресло, однако он отказался и не сел вовсе, объяснив, что сидеть в кресле, если хозяин дома сидит на полу, у индусов не принято. Но мы в Булони, а не в Индии! Все ж я не спорил, чтобы не мешать пению. Просто поднялся и встал рядом с поборником индусского этикета. Впрочем, какой этикет, когда у ног моих сидели дамы, иные немолодые, но, видно, считавшие, что, сидя на полу, они молодеют на двадцать лет.

Когда пение окончилось, я сделал пояснения. Попросили спеть меня самого. Индус, ни разу не слышавший русских песен, слушал крайне внимательно. Потом горячо меня похвалил и ушел, пригласив отобедать с ним на другой день.

Обед поистине царский ждал меня назавтра в отеле «Кларидж», где махараджа со свитою занимали целый этаж. Индус-адъютант стоял в холле, двое – у лифта на входе и выходе, еще двое распахнули двери в махараджевы апартаменты и ввели меня в гостиную, где был сервирован стол на две персоны.

Пришел я в «Кларидж» в час. Ушел в шесть. За это время выдержал я самый что ни на есть экзамен. И о чем только не спросил махараджа: о политике, философии, вере, любви, дружбе. Обо всем спросил.

Сперва пожелал узнать, монархист я или республиканец. Отвечал я, что – монархист и убежден, что только такая форма правления способна обеспечить моему народу счастье и процветание.

– Вы верите в Бога? – спросил тогда махараджа.

– Да. Верю. Я православный. Но не считаю православие важнее прочих конфессий. Пути к истине, на мой взгляд, различны. Но все равно хороши, ежели озарены любовью к Богу.

– Вы философ?

– Философ. Философия моя, как вера, проста: слушайся сердца прежде разума. И жизнь я принимаю как есть, не мудрствуя лукаво. Мой любимый философ – Сократ. Высшая мудрость в его словах: «Я знаю, что ничего не знаю».

– А как, – продолжал махараджа, – вам видится будущее России?

– Россия, по-моему, распята, как Христос. И так же воскреснет. Но силой не оружия, а духа.

Махараджа, ни слова на то не сказав, перешел на другое. Внимательней всего он выслушал мое мнение о любви и дружбе:

– О них, по-моему, все сказали, но говорить будут до скончания мира. Трудно определить, где кончается дружба и начинается любовь. Но дружба, любовь ли, главное в любом подлинном чувстве – взаимное доверие и самоотдача. А устанавливать, что можно, а что нельзя в отношениях двух существ, – глупость. По-моему, каждому – свое.

Интерес его ко мне временами пугал меня, но и меня тянуло к махарадже взаимно. Эта тяга объяснялась, видимо, странным его обаянием, то исчезавшим, то вновь возникавшим за долгие годы знакомства нашего, пока жив был странный индус.

Оказалось, он терпеть не может собак. Когда он в первый раз приехал к нам ужинать, то, не успев выйти из автомобиля, вступил в схватку с нашими мопсами. Собачонки с яростным тявканьем бросились на него, решив стоять насмерть, но в дом махараджу не пускать. Махарадже в тот день не везло. За ужином подали телячье жаркое. Гость к нему не притронулся. Совсем мы забыли, что корова для индусов священна.

Когда сам он устраивал званый ужин, гостей кормил привычными вещами, но если звал и меня, то угощал тем, что ел сам. Притом усаживал меня на почетное место, кто бы на ужине ни присутствовал.

Однажды соседом моим за столом оказался министр его, величественный белобородый старец. Он стал расспрашивать меня о семейных корнях. Я и скажи, что ведем мы свой род от пророка Али. Тотчас старец вскочил, встал за моим стулом и так и простоял до конца ужина. Я был поражен и сконфужен. Махараджа, видя мое смущение, объяснил, что министр принадлежал к секте поклонников пророка Али, а для члена секты всякий потомок пророка Али непременно священен. Моя канонизация явилась для меня полной неожиданностью. Ей-Богу, я и в бреду о таком не помыслил бы!

Накануне своего отъезда махараджа позвал меня на прощальный ужин. На сей раз ужинали мы тет-а-тет, и захотелось ему нарядить меня индусским принцем. Он привел меня в гардеробную и открыл шкаф. Ахнув, увидал я море расшитых шелков и парчи золотой и серебряной.

Он просил меня надеть парчовое серебряное облачение, шаровары тончайшего белого шелка и чалму. Чалму он собственноручно навил мне на голову. Потом слуги принесли шкатулки с украшениями. Меня драгоценностями было не удивить, и все ж обомлел я, увидав эти жемчуга и брильянты. А таких совершенных изумрудов с куриное яйцо я и представить себе не мог.

Хозяин мой приколол мне к чалме брильянтовый аграф и надел на шею гладкие изумрудные бусы, перевитые жемчужными нитями.

Я посмотрел на себя в большое зеркало... Так бы и смылся теперь с баснословным состоянием на себе самом! Что бы сказали прохожие... и полицейские?

Махараджа прервал мои размышления.

– Если вы, ваше сиятельство, согласитесь последовать за мной в Индию, все эти драгоценности будут ваши.

Ей-Богу, «тысяча и одна ночь»!

Я ответил, что бесконечно благодарен ему за предложение столь щедрых даров, но, к величайшему своему сожалению, вынужден отклонить его, ибо связан обязательствами семейными и деловыми.

Он молчал и смотрел на меня. В тот миг, показалось мне, он был таков, каков есть: сатрап гордый, властный и взбалмошный, а не ровен час, и жестокий.

Вернувшись в Индию, махараджа писал мне. Распечатав первое письмо, я так и подскочил. Вверху страницы стояло название штата его, и звучало оно: Раджпутана.

Глава 5

1922–1923. Миссис Хфа-Уильямс в Нейи – Отзыв британца о России довоенной – Тетя Козочка – Мучительный обед в «Ритце» – Женитьба Федора – Получаю предложение из Голливуда – Продать брильянты трудно – Гульбенкян дает в долг на выкуп Рембрандтов – Отказ Виденера – Отъезд в Америку


Моя старинная подружка миссис Хфа-Уильямс обосновалась после войны в Нейи. С радостью увидел я, что в новом ее особняке дух и убранство те же, что были в Англии. Сама она постарела, но сохраняла и веселость, и гостей: толпу молодых поклонников со всех концов света и артистов, звезд и звездочек. В Англии собрала она для меня газетные вырезки – статьи об убийстве Распутина, писанные в ту зиму знакомыми моими, знавшими меня по оксфордской поре. Один из моих однокашников, Сетон Гордон, в очерке «Старая Россия» рассказывал о тех днях 1913 года, когда гостил он у родителей моих в Петербурге. Думаю, любопытно узнать впечатления британского подданного о довоенной России. Привожу отрывок.

«В Санкт-Петербурге привезли меня в юсуповский дворец и представили родителям графа Эльстона. Годы прошли с тех пор, но память о том свежа во мне и сегодня. Княгиня Юсупова, прямой отпрыск царского татарского рода, была красива, хороша и породиста. Супруг ее, статный и сильный, имел солдатскую твердость и выправку.

Юсуповский дворец был гостеприимен. Всякий день давались ужины на тридцать – сорок персон. Великолепные вицмундиры, робронды и драгоценности сверкали в мягком свете люстр. Восхитили меня вина и блюды, а более того – беседы. Русская знать бегло говорила на нескольких иностранных языках и, беседуя, легко переходила с одного на другой, в зависимости от темы: об искусстве говорили по-итальянски, о спорте – по-английски и т. д...

В Лондоне гуляку-туриста вмиг истолкали бы пешеходы. Не то в Петербурге. В 1913 году жили тут не спеша. Фланировали, словно на Гебридах, гуляй вволю. Да, именно – «воля». Хотя, заговори о нынешней российской тайной полиции, кто-нибудь да скажет с дрожью: «У нас она была испокон веков». Не верю. На собственном опыте проверял. Гулял где хотел, часто с камерой на плече, и в городе, и за городом, и никто на меня даже не глянул...

Много воды утекло под невскими мостами с тех моих темных мартовских петербургских ночей 13-го года. Многие знакомые мои петербуржцы погибли в революцию, которая потрясла Россию до основания! Многие бросили родные дома и бежали на чужбину от зверств войны и злобы! Родилась Россия новая, какая – не мне судить. Одно скажу: в прежней – народ был красив и умен, чувствен, быть может, не в меру, зато благороден и щедр.

Русского императора более нет. Русская знать рассеяна по всему миру. Но любовь к отчизне живет в сердцах изгнанников – и князей, и крестьян, – и, хоть не суждено им вернуться на родину никогда, душа их останется в России вечно».

Всякий раз, навещая в Риме моих родителей, мы убеждались, что дочку нашу пора у них забрать. Дитя росло и становилось капризным и своевольным. Родители, как все деды с бабками, баловали внучку и были у нее в подчинении. Требовалось, понятно, все переменить. Но, оказалось, не обойтись без драм. Родители относились к малышке Ирине как к собственному чаду и расстаться с ней не мыслили. Мы, однако, вполне уж были устроены и могли забрать дочь к себе. Пожелай родители жить с нами – все бы и разрешилось. Но отец с матерью не выносили беспорядочно-богемного духа в нашем булонском доме. В нем они глядели бы чужаками. В Риме было им лучше.

В то время они жили у княгини Радзивилл, дальней матушкиной родственницы. Княгиня была весьма корпулентна, но звали мы ее «тетя Козочка» за легкость и грациозность. К тому ж умом она обладала тонким и острым. Держала она отменного повара, жила открытым домом и гостей потчевала по-королевски. Пастырей церкви, политиков, именитых иностранцев, все в Риме мало-мальски замечательное, видели у нее. Ее горячность и чувство юмора были на радость всем. Посетив однажды Муссолини, беседой она увлекла его так, что он, уделяя посетителям, как правило, не более десяти минут, с ней проговорил почти два часа. Молодость провела тетя Козочка бурно и, не краснея, о том вспоминала. «Нынче, – говаривала, – в постель ложусь только с собственным брюхом».

Были у нее потрясающей красоты жемчужные бусы, подарок Екатерины княгининой прабабке. Носила их, почти не снимая. Однажды их украли. Княгиня бусы нашла и впредь прятала их перед сном в ночную вазу, говоря, что «говно вор не крадет».

Огромное состояние, которое имела она в России, пропало. Жизнь тем не менее она вела роскошную, к неудовольствию многочисленных своих детей. Остатки богатства, бывшие в Европе имения, дома и брильянты, потихоньку продавались. К концу жизни она потеряла все, кроме жизнелюбия. Цену деньгам знать она не желала. Однажды она попросила меня оценить стоимость ее украшений. Я считал, что у нее давно и нет ничего, и с удивлением услышал, как велела она горничной принести брильянты. Решил я, что это, верно, остатки знаменитых радзивилловских сокровищ. Оказалось – старые медальки, которым грош цена. Мое изумление привело тетю Козочку в восторг. «Да, это все, что осталось!» – воскликнула она со смехом. Ей это было смешно. С того дня, признаюсь, я по-настоящему зауважал ее.

Когда в очередной раз гостил я в Риме, родители попросили меня увезти и продать в Париже ожерелье из черного жемчуга и брильянтовые серьги Марии Антуанетты. В Риме в те дни познакомился я с заезжим иностранцем, искавшим для женушки историческое украшение. Жена была в Париже, так что условились мы, что драгоценности я привезу и покажу ей.

Приехав, я тотчас телефонировал ей в «Ритц» и просил назначить встречу. Она пригласила на завтрашний обед, прося привести товарища – в кавалеры для подруги, жившей также в «Ритце». Дело, кажется, принимало странный оборот... Ну, да ладно. На другой день я мобилизовал Федора, и мы явились в гостиницу. О ужас!.. Ожидали нас две уродины: расфуфыренные и размалеванные старухи с головы до пят в побрякушках. Фальшиво в них было все, кроме золота. Ожидая нас, старухи, по-видимому, откушали изрядно коктейлей и теперь, оскорбляя слух и взор, говорили чересчур громко. Хотели, по всему, привлечь внимание и своего добились. В ресторане было полно народу, многих мы знали. Заметив в дальнем углу короля Иммануила, я отвел глаза. Мне передали от него записку: «И тебе не стыдно водиться с такими?» Обед наш был пыткой. Спеша ускользнуть от всех взглядов, я предложил красоткам пить кофе у них в номере. Они одобрили и осмелели вконец. Когда речь зашла об украшениях, я сказал, что забыл их дома. Думать, что матушкины бусы и серьги нацепит обезьяна, было невыносимо. Вскоре я мигнул Федору, и мы покинули «Ритц» с глубочайшим отвращением.


С тех пор как мы жили в Европе, жизнь Федора была связана с нашей. Он поехал с нами в Англию, потом оставался у нас в булонском доме и почти всегда сопровождал нас к моим родителям в Рим. Расстались мы, лишь когда он женился. Было это в июне 1923 года. Венчались в русской церкви на улице Дарю. Женой его стала Ирина Палей, дочь великого княза Павла Александровича от второй жены. На брак Федора мы возлагали большие надежды. Увы, союз оказался неудачным. Несколько лет спустя они разошлись, и Федор вернулся жить к нам.

Приходится признать: последствия поступков наших всегда нами ожидаемы, но порой совершенно неожиданны. Действительно, никак я не ждал предложения, которое сделал мне некий американец, уже одной настойчивостью своей ставший мне неприятен.

Я уж заранее был настроен против. Дело довершили манеры его: явившись, не снял ни пальто, ни шляпы, даже не вынул сигары изо рта. Он объявил мне, что приехал из Голливуда от одной американской кинокомпании, предлагавшей мне за кругленькую сумму сыграть самого себя в фильме о Распутине!

Мой отказ удивил его, но не обескуражил. Решив, что все дело в цене, он удвоил, утроил, удесятерил сумму! Насилу убедил я визитера, что он даром теряет время. Наконец янки ушел, но дал-таки волю раздражению, выпустив парфянскую стрелу: «Ваш князь – идиот!» – бросил он моему озадаченному лакею. И вышел, хлопнув дверью.


А с деньгами было все хуже. У нас оставались еще кое-какие украшения и ценные вещи. Эти не хотелось спустить за бесценок. Я знал, что в Америке продать их можно выгодней. Решил я отправиться в Штаты с заездом к родителям в Рим. Их я тоже хотел уговорить дать мне на продажу в Америке свои драгоценности. На вырученные деньги они смогли бы существовать.


Отца с матерью не видел я много месяцев. Они, как показалось мне, постарели и сдали. Их надежда на возвращение в Россию рухнула. Да и потом, они, конечно, сильно скучали по внучке. Я опять принялся уговаривать их переехать к нам в Париж, и опять ничего не добился. Они любили Рим, привыкли жить в нем и сниматься с места не хотели.

Матушка не одобрила нашу затею с Америкой. Боялась быть так далеко от нас. Уговорила остаться и попробовать продать вещи во Франции или в Англии. И несколько недель я челночил из Парижа в Лондон, и все без толку. Ювелиры словно сговорились. Приношу жемчуг – просят брильянты. Несу брильянты – хотят рубины и изумруды. О брильянтах Марии Антуанетты сказано было, что-де приносят несчастье. То же с черным жемчугом.

Расскажу характерный случай. Продал я наконец брильянтовые серьги Марии Антуанетты американке. Вручил их ей в обмен на чек. Поехал с ней, по ее предложению, в банк. К несчастью, вздумалось даме по дороге зайти на рю де ля Пэ к знаменитому ювелиру. Ждал я ее в машине с беспокойством. И недаром беспокоился. Вскоре она вышла с расстроенной физиономией, вернула мне серьги и попросила чек обратно. Ювелир сказал, что брильянты великолепны, цена умеренна, но, если хозяйку их обезглавили, стало быть, они несчастливые. И таких случаев было у меня сколько угодно.

С Европой испробовали все. Я махнул на нее рукой и решил попытать счастья в Новом Свете. Была и другая причина ехать. Ведь я еще не отчаялся выкупить своих Рембрандтов у Виденера. Срок выкупа истекал 1 января 1924 года, а дело было в конце 23-го. Мэтр Баркер в письме снова подтвердил, что говорил прежде в Лондоне. По его словам, второй договор, который помимо воли подписал я, не отменял первого, составленного Виденером собственноручно.

«Я уверен, – писал мне Баркер, – что, если до истечения срока вы наберете деньги на выкуп картин, Виденер не вправе будет отказать. Любой суд решит дело в вашу пользу».

Два года я тщетно искал на Рембрандтов деньги. Незадолго до рокового дня посчастливилось мне встретить Гульбенкяна, ближневосточного нефтяного магната, которому я рассказал о виденеровском деле. Узнав обо всем, он предложил мне на выкуп ссуду через банк. Мало того, он не взял с меня никакой расписки, а только просил не продавать картины, а если продавать – ему и никому более.

Деньги я послал нью-йоркскому адвокату, поручив передать их Виденеру в обмен на картины. Виденер отказался. Я готов был вчинить ему иск, однако все же надеялся договориться с ним на месте.

Ехать не хотелось. Ехали не на гуляние, да еще расставались с восьмилетней дочкой, которую и так прежде почти не видели. Малышка была безутешна, что мы уезжаем. Взять ее с собой мы не могли, приходилось оставить ее на гувернантку мисс Кум, даму безупречную во всех отношениях, сполна оправдавшую нашу любовь и доверие. По правде, задача ее была не из легких. Характером дочка вышла в отца. Вспоминая свое собственное детство, я порой от души жалел несчастную воспитательницу.

Единственная радость была в нашей поездке: компанию нам собиралась составить баронесса Врангель, наш замечательный друг. После разгрома белой армии они с мужем жили в Брюсселе и все время и силы отдавали помощи эмигрантам. Баронесса решила съездить вместе с нами в Штаты, надеясь найти там существенные средства для их дела.

В последний миг чуть было не сорвалось. Телеграмма от моей матери догнала нас в Шербурге: у отца случился удар, положение серьезно. Мы собрались отложить Америку и уехать в Рим. Однако вторая телеграмма успокоила нас. Опасность в данный момент миновала. Матушка просила не тянуть с отъездом.

Погожим ноябрьским днем 1923 года мы со всеми нашими фамильными брильянтами и ценностями сели на борт парохода «Беренгария» рейсом в Нью-Йорк.

Глава 6

1923–1924. Американские репортеры – Драгоценности конфискованы таможней – Радушный прием нью-йоркского общества – Трудные дни – Вера Смирнова – Наши обжедары у Элси Вульф – Виденер неумолим – Повезло – Русская колония – Уголок России в Америке – Танцоры-кавказцы – Организация международного фонда помощи эмигрантам – Пылкое дитя гор – Возвращение во Францию – Мое пребывание в Америке глазами Москвы


Путешествие прошло спокойно. На пароходе не знали, кто мы такие. Назвались мы графом и графиней Эльстон, и нас оставили в покое. Но, увы, только на время плавания. Не успели ошвартоваться – толпа репортеров с вожаком устремилась к нам. Было восемь утра. Мы едва проснулись. В дверь заколотили сильно и требовательно. Тем, кто не имел дела с американскими газетчиками, и не объяснить, что это за бич Божий. Молодцы набились в коридор и устроили толковище у нашей каюты. Пришлось телефонировать стюарду и просить увести их от двери, чтобы мы могли по крайней мере одеться.

Когда мы вошли в кают-компанию, куда в ожидании переместились они, стало ясно: живыми отсюда не выйдем. Их было человек пятьдесят. Обступили, наскакивали, кричали наперебой. Я подмазал их, угостив шампанским. И мы полюбили друг дружку. Тут, однако, пришли сказать, что американские власти противятся моей высадке, так как по американским законам убийцам въезд в Америку запрещен... Долго пришлось доказывать почтенным чиновникам, что я не профессионал.

Наконец, уладилось. Уладилось, да не все. Сойдя с парохода узнали, что все наши драгоценности и ценности конфискованы таможней! Итак, первый блин комом.

Миссис В.К. Вандербильт встретила нас и отвезла к себе обедать, а потом проводила в отель, где ждали нас заказанные апартаменты. Пришел директор. Важно и с выражением объявил он, что все меры безопасности приняты, полиция бдит, а пищу нам для верности готовит специальный повар. Я просил поблагодарить полицию за старания, но заверил, что беречь нас особой необходимости нет.

Мои первые впечатления от Нью-Йорка, верно, как и у всех приезжих из другого мира. Потрясение, растерянность, интерес. Однако ж я быстро понял, что для жизни нью-йоркской не гожусь: никогда не приспособлюсь к ее ритму. Совершенно чужды мне и вечная спешка, и гонка за барышом.

Впрочем, ничто не помешало нам оценить нью-йоркское гостеприимство. Приглашения посыпались со всех сторон. Только успевай отвечать. Чтобы прочитывать почту и принимать посетителей, пришлось взять двух секретарей.

Но нет, в Новом Свете нам решительно не везло. Одна левая газетка вдруг вздумала утверждать, что драгоценности свои мы украли у императорской семьи! В стране, где все мимолетно, на час, и люди жадны до новых сенсаций, новость разлетелась вмиг. На нас стали коситься... Продадим ли теперь «ворованное добро», верни нам таможня драгоценности?

А власти все думали – вернуть, не вернуть? Впрочем, в нью-йоркском обществе мы по-прежнему были нарасхват.

Один вечер мы никогда не забудем. Дали банкет в Иринину честь. Роскошный дом, блестящий прием. Поднялись мы по круговой беломраморной лестнице. Наверху встречала хозяйка с видом торжественным – видимо, в силу торжественности момента. Она ввела нас в залу, где гости стояли полукругом, как на официальных приемах.

Ирина перепугалась, увидав, что все взгляды нацелены на нас, и заявила, что уходит. Я свою жену знал. Слово у нее не расходилось с делом. И не было бы счастья, да несчастье помогло – самым неожиданным образом.


Выйдя на середину залы, хозяйка величественным жестом указала на нас и громко возвестила: «Князь и княгиня Распутины!»

Гости обомлели. Нам было страшно неловко, больше даже за хозяйку, чем за себя. И, однако ж, комизм ситуации перекрыл все.

На другой день о «чете Распутиных» рассказали газеты. Хохотал весь Нью-Йорк.

Мы стали популярны, как кинозвезды, как слон в зоопарке.

Однажды в гостях подбежала к нам юная американка и уперла палец в Иринино колено: «Первый раз вижу настоящую княгиню! – крикнула она. – Позвольте дотронуться!»

Вдругорядь незнакомая дама написала мне, прося принять ее секретаря по вопросу сугубо личному. Секретарь явился и сразу приступил к делу:

– Хозяйка хочет от вас ребенка, – объявил он. – Каковы ваши условия?

– Миллион долларов, и ни цента меньше, – ответил я, еле сдерживаясь от смеха. И указал ему на дверь.

Бедняга вышел с разинутым ртом, и я нахохотался досыта.


Драгоценности наши по-прежнему лежали на таможне, а деньги у нас кончались. Гостиница стала не по карману. Надо было найти жилье поскромней. По совету знакомых нашли квартиру: недурную, крохотную, но удобную и дешевую. Тотчас и переехали.

В те дни познакомились мы с исполнительницей цыганских песен Верой Смирновой. Она влюбилась в нас, особенно в Ирину. Жена моя стала для нее кумиром. Вера врывалась к нам в любое время дня и ночи, как правило, в цыганском наряде. Сермяжная русская натура, была она взбалмошна и не ведала ни границ, ни приличий. Давно уже стала попивать, думая, как и многие, что этак забудет тяготы жизни. Голос ее был глубок и низок, а песни грубы и грустно-нежны. Имела она мужа, которого мучила, и двух маленьких дочек.

Как-то Ирина собралась на несколько дней за город, и Вера сказала ей, чтоб не волновалась: за мной, мол, она присмотрит. И присмотрела. Устроилась в вестибюле дома, где мы жили, и записывала имена всех, кто ко мне приходил.


Таможня вернула нам бусы из черного жемчуга, коллекцию табакерок, миниатюр и всякие ценные безделушки. За остальное потребовали пошлину в восемьдесят процентов от стоимости каждой вещи. Это было нам не по средствам.

Элси Вульф – впоследствии леди Мендл – держала в то время магазин со всяким декором. Она и взяла у нас на продажу безделушки. Я самолично расставил их в витрине в одном из залов. Миниатюры в брильянтовой осыпи, табакерки с эмалью, золотые часы, греческие боги и китайские идолы, бронзовые или из цельного рубина и сапфира, восточные кинжалы с рукоятями в самоцветах – остатки былой роскоши – разместил я в точности, как стояли они за стеклом у отца в кабинете в нашем доме в Санкт-Петербурге... Сходство не из веселых.

На мою выставку устремился весь Нью-Йорк. Элсин магазин вошел в моду. Но и только. Люди приходили поболтать и поглазеть на сокровища, а вернее – на нас с Ириной. И разглядывали безделушки, и нас, и жалели нас, и от души пожимали нам руки, и уходили, ничего не купив. Одна растрепанная экстравагантная дама пришла в магазин и потребовала показать ей the black ruby (черный рубин). Она, дескать, для того приехала из Лос-Анджелеса и не уедет, пока не увидит. Еле отделались мы от любознательной гостьи.

Вещи не продавались, и отнес я все в фирму Картье. Пьера Картье знал я лично. Человек он был услужливый и честный. На его содействие мог я вполне рассчитывать.

А деньги у нас кончились. Никто о том не догадывался, ибо трудностей своих мы ни с кем не обсуждали. В Нью-Йорке главное не что в душе, а что за душой. И мы по-прежнему вечерами выходили в свет, Ирина – в черном жемчуге, я – во фраке. Ночью Ирина мыла белье в ванной. Днем я бегал по делам, своим и эмигрантским, а Ирина убирала и стряпала.

Наша фанатично преданная Смирнова изредка приходила помочь. Выступала она в ночном кабаре неподалеку от нас и заявлялась часто в пять утра с карманами, полными снеди, которую утянула со столов своего заведения. Однажды принесла колоссальный букет цветов – еле втащила. Ирина знала, что она сама без гроша, и попеняла ей, что попусту тратит деньги. «Да не тратила я, – сказала Вера. – Он стоял в вазе в отеле „Плаза“. Я взяла, и бежать. Никто не заметил». Порой она приходила к нам на весь день, взяв с собой дочек и заперев мужа в чулане или уборной.

В эти постные наши дни из Парижа приехал мой шурин Дмитрий и устроился жить у нас. Он-то ждал, что у нас денег куры не клюют, и охал и ахал, узнав, что мы чуть что не побираемся.

Рембрандты тем временем лежали у Виденера, а гульбенкяновские, то есть теперь мои 225 000 долларов – в банке. Это при том, что в кармане у меня пусто. Через моего адвоката Виденер известил меня, что желает повторно купить картины, но цену предлагал негодную. Но главное: я уж обещал Гульбенкяну. Адвокаты, однако, думали иначе. По их мнению, обещание на словах – все равно что ничего. С точки зрения профессиональной они, конечно, были правы. Но с точки зрения человеческой слово для меня равносильно подписи. И я сказал, что, если суда не миновать, я готов.

Наконец черный жемчуг продали. И жизнь наша сразу изменилась. Ни стирок более, ни готовки с уборкой. Настал период временного благополучия.

Русская колония в Нью-Йорке была достаточно велика. Встретили мы старых знакомых. Оказались тут друзья наши полковник Георгий Лиарский, товарищ мой по гимназии Гуревича, талантливый скульптор Глеб Дерожинский, сделавший в ту пору прекрасные скульптурные бюсты, Иринин и мой. Новые нам люди барон с баронессой Соловьевы скоро также сделались нашими друзьями, притом близкими. Посещали мы круги в основном художественные и музыкальные. Рахманиновы, муж с женой Зилоти и особенно жена прославленного скрипача Коханского отнеслись к нам с огромным участием в наши самые тяжелые дни. Однажды Рахманинов исполнил свою знаменитую прелюдию до-диез минор, а после дал интересное объяснение, сказав, что прелюдия выражает муки человека, заживо погребенного.

Барон Соловьев работал у авиаконструктора Сикорского и однажды сводил нас к нему. Только что у себя в мастерской с помощью всего шести русских офицеров-авиаторов Сикорский построил свой первый самолет. Визит закончился обедом в загородном домике Сикорского, где жил он с двумя своими старухами сестрами.

Иногда Соловьевы возили нас к другу своему, генералу Филиппову, купившему частное владение в горах в четырех часах езды от Нью-Йорка. Проводили мы там прекрасные дни, особенно Ирина, уставшая от светской нью-йоркской жизни. Это был уголок России. Хозяева, жилье их, домашний уклад, даже снег вокруг словно говорили нам, что мы дома, на родине. Днем катались в санях, вечером, отведав борща и пожарских котлет, собирались у камина, набитого дровами. Одним каминным пламенем комната освещалась... Я брал гитару, и пели мы русские песни. Счастьем было сидеть здесь, вдали от Нью-Йорка, от нью-йоркской утомительно-светской суеты и фальши.


Существовал в ту пору в Нью-Йорке ресторан «Русский Орел», принадлежавший генералу Ладыженскому. Генеральша, для близких Китти, была уж не первой молодости, но лихо, как девица, отплясывала русскую в сарафане и кокошнике с двуглавым орлом. Плясала она и цыганочку, а то и менуэт в робронде и пудреном парике. Но, конечно, не на нее ходили мы в «Орел», а на трех танцоров-кавказцев в белых черкесках. Один из них, Таухан Керефов, танцевал особенно замечательно.

Русский Красный Крест в Штатах, как, впрочем, и везде, остро нуждался в средствах. Председатель его, г-н Бурмистров, обратился к нам за содействием. В ответ мы организовали международное общество «Russian Refugee Relief Society of America and Europe». Целью его было обучение русских эмигрантов ремеслу, позволявшему прокормиться теперь и в будущем.

Ирина от себя лично бросила клич по Америке и Европе: «Прошу, помогите! – писала она. – Помощь ваша позволит изгоям снова стать членами общества. И в день возвращения на родину они вспомнят с любовью и благодарностью тех, кто помог им на чужбине в трудную минуту».

Откликнулись многие влиятельные люди. Появились комитеты по организации благотворительных аукционов и вечеров. На славу удался нам бал, данный в пользу кавказских эмигрантов. Живописные танцоры и дети танцоров с их лезгинками были гвоздем программы. Успех огромный. Сбор тоже. Благодаря в основном Керефову, старавшемуся для нас, не щадя сил. Он был и устроитель, и исполнитель. Таухан, как и все кавказцы, дружбу ставил превыше всего. Верно, я заслужил его дружбу тем, что спас кавказских эмигрантов от голода, а его самого – от электрического стула. Красив и обаятелен, он был вечный дамский любимчик. Так, влюбилась в него одна замужняя дама и его стараниями забеременела. Но уговорами секретаря обманутого мужа и трудами повивальной бабки нежеланное дитя не появилось. Таухан, узнав о том, разгневался. Тонкостей в законах нашей европейской чести дикарь не понял. За убитого отпрыска он ничтоже сумняся решил убить разом и жену, и мужа, и секретаря, и повитуху. И для того немедленно купил револьвер. По счастью, накануне массового убийства он вздумал прийти ко мне излить душу.

Мы бурно говорили всю ночь. В результате от мести Таухан отказался. И с тех пор стал мне рабски предан. Так что, когда мы уехали из Соединенных Штатов, он последовал за нами.


Пришла весна. В Нью-Йорке прожили мы с полгода. Не терпелось вернуться домой. Виденер уперся. Ясно было, что придется судиться. Драгоценности, не имея средств, вызволить с таможни я не мог.

Деньги от продаж у Картье я поместил в предприятие, связанное с недвижимостью, и, получив назад «сокровища Российской Короны», мы отплыли во Францию. Нью-Йорк, гостеприимный и утомительный, покидали и с грустью, и с облегчением. Американская страница, казалось мне, перевернута. Мы радовались, что скоро увидим дочку и булонский дом, ставший в изгнании вторым родным.


Несколько дней спустя по приезде в Париж в числе вырезок из американских газет получил я статью под заголовком: «Приключения князя Юсупова в Америке». Напечатала ее просоветская русская газетка, издаваемая в Нью-Йорке.

«Из Москвы по телефону:

Из Москвы нам сообщают о неслыханном скандале, учиненном в Нью-Йорке светлейшим князем Юсуповым, графом Сумароковым-Эльстоном.

Прибытие князя Юсупова в Нью-Йорк наделало много шуму. В американской печати только и разговору было о нем. Всюду фото и интервью.

Юсупов пустился в спекуляции, открыл игорный дом и в конце концов оказался на скамье подсудимых. И по сей еще день говорят о нем в связи с двумя скандальными процессами. Первое дело таково. Светлейший князь соблазнил танцовщицу фокстрота из ночного кабаре. Бедная Мэри оказалась девицей. Чтобы выйти сухим из воды, князь предложил ей вместо денег картину Рубенса, которую, когда бежал, прихватил из своего петербургского дворца. Девица, зная, что почем, согласилась. Все было шито-крыто до поры, когда захотела она продать княжеский подарок. Оказалось, Рубенс – подделка, копия, сделанная за десять долларов нью-йоркским мазилой. Оригинал же продан нью-йоркцу-миллионеру и в настоящее время висит на видном месте в доме его на Пятой авеню. Дело разбирается в суде.

Вторая плутня и того пуще. Юсупов выступил в качестве оценщика гобеленов одного русского эмигранта. Светлейший князь ручался, что ковры происхождением из Версаля и прежде принадлежали великому князю Владимиру. Таким образом, они были проданы за баснословные деньги, с которых Юсупов, разумеется, сорвал хороший процент. Впоследствии, однако, выяснилось, что и гобелены – подделка. Поступок князя с девицей нью-йоркские газеты называют бессовестным, а дело с гобеленами – бесчестным».

И что бы подумали американцы, читай они по-русски и прочти они в красно-желтой газетенке, что дорогой их гость – негодяй и мошенник!

Глава 7

1924. Дома в Булони – Малышка Ирина – Поездка в Рим – Болезнь отца – Снова махараджа – Доктор Куэ – В Версале с Бони – Провозглашение императором вел. князя Кирилла – Династический вопрос – Раскол русской церкви – Дом «Ирфе» – Торжественное открытие не состоялось – Мадам В. К. Хуби


Наконец-то мы дома, с нашей дочкой, почти барышней. Девочке исполнилось девять лет. Она выросла и похорошела. На прелестной ее мордочке прочитывались ум и воля. У нее был особый шарм. Она это быстро поняла и использовала тонко и ловко. Но по своенравию ее учить дома стало трудно. Кроме того, общество сверстников пошло б ей на пользу. Решили мы отдать ее экстерном в школу Дюпанлу. Школа, вдобавок, была в двух шагах – в бывшем прабабкином доме. Школа девочке понравилась, и, будучи к тому ж самолюбива, учиться она стала прекрасно.


Дома засиживаться мы не могли. Надобно было спешить в Рим. Отец болел. Матушка беспокоилась и с нетерпением ожидала нас.

Состояние отца глубоко меня расстроило. Еще недавно был он бодр и полон сил. Не прошло и полгода, как увидел я дряхлого старика, в постели, скрюченного, с завалившейся набок головой и неразборчивой речью. Врач, однако, уверял, что состояние отца, вопреки видимой немощи, сносно и протянуть он так может долго.

Матушка была самоотверженна и спокойна. Много помогали ей тети Козочкины доброта и такт. Привязанность подруги и для матушки, и для нас в эти грустные дни стала бесценной.


Вернувшись в Булонь, я нашел письмо алварского махараджи. Он был проездом в Париже и звал проводить его в Нанси к доктору Куэ.

Мсье Куэ был знаменитостью. Говорили, он творит чудеса. Я воспользовался приглашением махараджи узнать его лично. Жил он в Нанси, в домике с большим садом, где всякий день паслось множество пациентов. Доктор оказался скромным пожилым человеком с приятным улыбчивым лицом. Он тотчас стал излагать нам свою методу. Заключалась она в постоянном, денном и нощном повторении фразы: «С каждым днем мне лучше и лучше, во всех отношениях». Твердить следовало, как перебирать четки. Слова «не могу», «не получится», «сложно» следовало заменить на «могу», «получится», «просто». Воображение наше, по мнению доктора, одолевало волю и вызывало болезни. Укротить воображение значило победить болезнь.

Вопреки уверениям, доктор Куэ не был чудотворцем. В 1911 году он создал институт, впоследствии названный его именем, и имел немало учеников. Эти практиковали столь же успешно.

Я и сам подобным способом не раз спасался от бессонницы.


И снова встречи с махараджей. То и дело мы обедали или ужинали вместе, ходили в театр, который обожал он, и, реже, в луна-парк, от которого и вовсе, как ни странно, был без ума. В отличие от меня. Любимой его забавой были головокружительные русские горки, как, впрочем, и другие рискованные аттракционы. Да и в жизни махараджа любил всякий риск. Никогда не забуду наше с ним катание на автодроме в «альфа-ромео», одном из самых быстрых гоночных автомобилей. Мы прикрепились к сиденью ремнями и бешено понеслись по дорожке. Когда автомобиль, засвистев, достиг предельной скорости, махараджа взвыл от восторга. Скорость он снизить не захотел, чтобы продлить удовольствие, и безумная гонка продолжилась. Свист разрывал уши. И долго после, когда уж покинули мы автодром, я все еще слышал его. Даже ночью во сне свистело в ушах.

Махараджа знал, что у меня бывают головокружения. Может, потому и вздумал он сводить меня на верхнюю площадку Эйфелевой башни. Когда поднялись мы, там, на верхотуре, он силой нагнул меня над парапетом и жадно смотрел на мою реакцию.

Шутки махараджи мне надоели. Сыт я был по горло капризами садиста, если не сказать маньяка. Видеться с ним я прекратил.

А с Бони де Кастелланом сошелся я ближе. Он часто забирал меня в воскресенье на прогулку по парижским пригородам. Лучше вожатого я не мог пожелать. У него был дар на комментарии и объяснения, и это добавляло интересу к нашим осмотрам. «Памятник, – говорил он, – тело, в котором заключен дух страны, эпохи и, главное, человека».

В тот день мы гуляли по Версалю. «Тут, – продолжал Бони, – ничто не случайно. План дворца представляет собою крест. Королевское ложе – на пересечении и равноудалено от залов Войны и Мира, которые, залы, как две чаши весов с орлом-равновесом посередке. Над спальней сразу крыша, ибо король ближе всех к небесам. Однако выше всего – часовня, во славу Божию. Но она помещена сбоку, а не посреди Версаля. Посреди – суверенный правитель. Божьей милостью король Людовик XIV. И дворец его – посреди всего королевства. Лестницы вокруг дворца также символичны. Чем выше к королевским покоям – тем ближе к Господу». Версальские сады Бони называл «садами Разума».


Люди без чести и совести, грязными кознями расколов русское общество и ускорив гибель его, продолжали свое черное дело и в эмиграции. Цель у них была двойная: рассорить эмигрантов друг с другом и уронить их во мнении Запада.

В 1924 году два важных события посеяли смуту в эмигрантских умах. Первое – манифест великого князя Кирилла, царева двоюродного брата, провозгласившего себя императором всея Руси. Второе – раскол в русской церкви.

Политические игры великого князя Кирилла начались еще в 1917 году в России. И тогда позиция, им занятая, порицалась всеми патриотами и произвела невыгодное впечатление в Европе. И в 22-м году великий князь назвался хранителем трона, и вот теперь, в 24-м, провозгласил себя императором.

Поддержали его немногие. Большинство эмигрантов, начиная с императрицы Марии Федоровны и великого князя Николая, осудили его и будущим государем признать отказались.

Новость я услыхал в Брюсселе. Генерал Врангель, у которого я обедал в тот день, не мог скрыть возмущения. Показал он мне один хранимый им документ. В 1919 году нашла его белая армия в архивах города, покинутого большевиками. Это была программа большевистской пропаганды в Европе. Первым пунктом стояло провозглашение великого князя Кирилла императором всея Руси.

Узнав о намерениях великого князя, генерал Врангель послал ему копию документа и умолял не подыгрывать комиссарам. Ответа он не получил.

После убийства царской семьи отсутствие прямого наследника осложняло вопрос о престолонаследовании. Тот, кто этим интересуется, найдет в справке в конце книги три статьи из свода законов Российской империи, введенного Николаем I. Виднейшие юристы и по сей день не пришли к согласию относительно толкования данных статей. Вопрос легитимности русского престолонаследования остается неясен. Неясность эта, впрочем, на мой взгляд, не так уж страшна. Если быть в России монархии с сохранением той же династии, то собор, скорее всего, и выберет в младшем поколении Романовых достойнейшего.

Раскол среди церковных пастырей, признававших власть московского патриарха, и тех, кто признать ее отказывался, расколол и эмиграцию. Как монархия, так и церковь обязаны быть безупречны. Только так сохранят они свой престиж и благое влияние. Эмигранты были как дети-сироты. Кто верил, тому церковный приход заменил семью. Божий храм с иконами для многих стал вместо родного дома. Они шли туда помолиться, обрести мир душевный и забыть боль. К счастью, вера в них была крепка, и раскол не отдалил их от церкви.


Вскоре по возвращении из Америки появилась у нас мысль создать вместе с несколькими друзьями модное ателье. Учитель рисования, из эмигрантов, сдал нам в аренду часть своего помещения на первом этаже в доме на улице Облигадо. Места было мало, сидели друг у друга на голове, особенно в часы уроков.

Ателье мы назвали «Ирфе», сложив первые буквы своих имен. Модельершей взяли одну русскую даму, немного эксцентричную. Модели ее были хороши, однако носил бы их не всякий. Да и средств на рекламу у нас не имелось. Впрочем, в тот год готовился в отеле «Ритц» бал с показом моделей одежды известных фирм. Не попытать ли счастья? Сказано – сделано. Правда, не все было просто. Вечер уж начался, Ирина и несколько приятельниц наших собирались сами демонстрировать платья. Платья, однако, находились еще в ателье, где их поспешно оканчивали.

На бал мы примчались с опозданием, впрочем, моделям нашим рукоплескали. На крыльях успеха кинулись мы искать помещение попросторней. Некий чех предложил апартаменты на Виктора-Эммануила III. Сказал, что уже обещал кому-то, но предпочтет нас, если получит от нас деньги вперед. Квартира мне понравилась, я заплатил. На другой день я пришел завершить дело, но квартира была заперта, а чех исчез. Я подал заявление в полицию, на том и кончилось. Жулика не нашли.

С агентством оказалось верней. На улице Дюфо, 19, нашли помещение подходящее: весь первый этаж дома, места сколько угодно для примерочных и пошивочных. В два счета все устроили, как хотели. Деревянная обшивка стен, крашенная серым, мягкая мебель акажу с серой кретоновой обивкой в цветочек. От желтых шелковых занавесок светло и весело. Обычные горки и столики. Однако, благодаря гравюрам и старинным редким вещицам, никакой пошлости. Мастера почти все русские. С нами же мой шурин Никита, жена его и Миша и Нона Калашниковы, милейшая пара. В шитье не понимаем, но дело процветает. Любимого незаменимого Буля посадил я на телефон. Он записывал клиентов и назначал время. Делал это бессовестно небрежно, так что выходила постоянная путаница.

Настал день торжественного открытия. Разосланы сотни приглашений и взяты напрокат золоченые стулья. Стульями заставлено все, негде ступить. Освещение продумано. Цветы расставлены преискусно. Волнуемся, ждем... Время идет. Приглашенных нет.

Приглашенные не пришли никто!.. Буль, которому поручили разослать приглашения, забыл опустить их в почтовый ящик.


Найти заказчиков было не так-то просто. В свет мы выходили редко и совершенно не умели охотиться за богатыми клиентами. Решил я найти посредника, так сказать, из мирян. Подходящ был Жорж Кюэвас, будущий супруг внучки Рокфеллера. Жорж знал всех, и все знали Жоржа. Его стараниями дом «Ирфе» стал известен и пошел. Посыпались заказы, пришлось арендовать второй этаж, чтобы разместить мастерские. Управление делами поручили француженке мадам Бартон, особе серьезной и сведущей. Поначалу бедная чуть голову не потеряла во всей этой славянской неразберихе.

Клиентки были всех национальностей. Приходили из любопытства и за экзотикой. Одна потребовала чаю из самовара. Другая, американка, захотела видеть «князя», у которого, по слухам, глаза фосфоресцировали, как у хищника! Всех переплюнула мадам Хуби. Во-первых, была она толстуха. Но сказать «толстуха» – ничего не сказать. Габариты мадам Хуби сравнить не с чем. Первый ее приход в дом «Ирфе» стал сенсацией. В салоне шел показ моделей, народу была уйма. Вступила она в зал, ведомая шофером, лакеем и, по-видимому, компаньонкой, пигалицей без лица и возраста. Впоследствии мы узнали, что компаньонка – австрийская баронесса.

Новая заказчица с трудом разместилась на канапе и сказала громовым басом:

– Подать сюда князя! И водки.

Мадам Бартон прибежала ко мне с вытаращенными глазами.

– Князь, что делать? Наш дом не кабак! Какой скандал!

– Не вижу никакого скандала, – ответил я. – Мы же одеваем тех, кому холодно, можем и напоить, у кого жажда. Скажите даме, что я сам принесу ей водки, пусть выпьет за наш успех.

Я послал Буля за водкой, потом вышел в зал.

– Черт подери! – пробасила «новенькая». – Вы и есть князь? На убийцу не похожи! Я рада, что вы от этих сук-большевиков удрали.

Смотрела толстуха лукаво. Глаза, большие, прекрасные, были жирно обведены тушью. Руки в браслетах и кольцах. Она взяла стопку и за мое здоровье опрокинула ее одним махом.

– Сделайте мне кокошник и пятнадцать платьев. И десять для моей дуры, – прибавила она, указав на пигалицу-баронессу.

– Спасибо, большое спасибо, – прошептала пигалица смущенно и радостно.

– Заткнись, дура! – сказала толстуха.

С такой не поспоришь. Я принял вид профессионального кутюрье и сказал:

– Разумеется, мадам. Ваши желания – для нас закон. Могу ли я, однако, спросить: платья какого фасона и кокошник какой эпохи?

– Насрать на эпоху. Хочу кокошник. И платья. Пятнадцать для себя, десять для дуры. Усвоил? Ну и все... До свидания. Хорошо, говорю, что от красных сук удрал.

Она кивнула слугам, и те снова подхватили ее под руки и осторожно повели к выходу. Шествие замыкала благородная пигалица. Не успели они выйти, весь зал покатился со смеху. Посыпались вопросы, кто такая да откуда.

Несколько дней спустя Нона Калашникова привезла ей роскошный шитый золотом кокошник с драгоценными камнями и жемчугом. Приехала также главная закройщица снять мерки и записать фасоны двадцати пяти заказанных платьев. Вернувшись, Нона от смеха еле могла говорить. Мадам Хуби приняла их в электрической ванне посреди гостиной. Из монументальной лохани торчала одна голова. Подле сидела баронша и читала вслух газету. Вокруг стояли горничные с шампанским. Госпожу мучила жажда. Ей беспрестанно наливали.

Подали шампанское Ноне с закройщицей. Потом гостьи предъявили кокошник. Мадам сказала, чтоб ей его надели. Нона надела и напомнила, что надо снять мерки. Мадам поднялась и вышла из лохани в чем мать родила и с кокошником на голове.

– Тьфу, жопа, – сказала она. – Валяйте, снимайте ваши мерки, только живо.

Кокошник ей так полюбился, что она уже не снимала его, выходила в нем даже на улицу. Что до платьев, пожелания ее узнать не удалось. Пришлось шить наугад.


Новой клиенткой я заинтересовался безумно. Такую грех пропустить! Узнал я, что по происхождению она египтянка. Первым браком была замужем за французом. Произвела скандал на скачках в Лоншане, явившись в гусарском мундире. После развода вышла за англичанина, теперешнего своего мужа. Имела в Париже несколько домов, в одном из которых на авеню Фридланд проживала, и прелестное поместье за городом. Говорили, деньгам и сумасбродствам ее нет предела. Пила она как извозчик. Супруг ее так же.

Вскоре мадам Хуби позвонила мне по телефону и пригласила на ужин. Я смело согласился. Приехав, я застал ее в постели в кокошнике, под горою роскошных шуб. В ногах сидели муж и баронша. На столике в изголовье стояли бесчисленные бутылки и стаканы. Не успел войти – устремилась на меня собачья свора. Собаки были всех пород и размеров. Они злобно лаяли, заглушая оравшее радио.

– Привет, Святая Русь! – прогудела мадам. – Давно хотела с тобой познакомиться. Потому и в заведение твое явилась... Заведение – дрянь... А ты ничего, не разбойник. А я думала, все русские – разбойники... Спляши-ка мне пляску с кинжалами. Эй, Тюрпешка, – позвала она кого-то, кого я даже и не заметил, – поди на кухню, принеси ножи... Живо!

Барон Тюрпен де ля Рошмуйль, он же секретарь хозяйки, сбегал и принес четыре кухонных ножа. Хозяйка требовала кавказский танец. Я отказывался, она, чтоб ободрить меня, велела принести граммофон и пластинки с фокстротом... Внезапно баронша, австриячка и, видимо, испанка, вскочила, закричала «Оле, оле!» и забила в ладоши. Мадам Хуби, муж мадам и секретарь последовали ее примеру. Собаки помогали яростным лаем. Это был настоящий сумасшедший дом. Но мне, по правде, понравилось. Сказалось, наверное, монголо-татарское происхождение. В общем, миг – и я сорвал пиджак, воротничок, галстук, схватил ножи и исполнил под фокстрот половецкую пляску!.. Ножи разлетелись во все стороны, разбили стекла на гравюрах. Чудом никого не убило.

Сплясав, угомонились. Я оделся. Осколки прислуга вымела. У постели госпожи сервировали ужин.

Австрийскую баронессу я у мадам Хуби более не встречал. Узнав, что баронесса глотает живьем золотых рыбок из аквариума, мадам Хуби прогнала ее.


Так началась моя дружба с мадам Хуби, и была она столь же необычна, сколь и сама подруга моя. Ее чудовищная толщина, кривлянье, грубость даже – все было единым целым и, в общем, имело свою изюминку. Ее привязанность ко мне, вопреки дикости выражения, а, может, благодаря ей, не оставила меня равнодушным. Конечно, мне было лестно, но главное, занимательно, ибо всегда занимали меня люди из ряда вон, особенно любившие меня. Как ни странно, она напоминала мне моего алварского махараджу. По форме столь разные, по сути они имели много общего, к примеру, ту же ни-на-кого-непохожесть. Притом, оба азиаты. Оба смотрели на меня изучающе, так что приходилось все время быть начеку, что нравилось мне, опьяняло и заставляло терпеть их прихоти. Разумеется, мадам Хуби была не так страшна, как загадочный махараджа, а все ж на свой лад опасна, а именно к таким-то злой мой гений всю жизнь толкал меня.

Глава 8

1924–1925. Гнев Виденера – В Нью-Йорк на суд – Грубость выражений в зале заседаний – Дело в шляпе – Поездка на Корсику – Покупаем два дома в Кальви – Приветливость корсиканцев – Дело в суде проиграно – Большевики нашли наш московский тайник – Новые предприятия: ресторан «Мезонет» и проч. – Открытие филиала «Ирфе» в Туке, потом в Берлине и Лондоне – Фрогмор-коттедж – Панч Второй


В конце года узнал я, что Виденер накануне суда точно сорвался с цепи: рассвирепел и кроет меня площадной бранью. Новость расстроила. Брань и за тридевять земель – все одно брань. До сих пор на суде я присутствовать не собирался. Но на виденеровские оскорбления надо было ответить. Я телеграфировал своим нью-йоркским адвокатам, что приеду на открытие суда и дам показания самолично. Я понимал, что придется мне несладко. Ирину ехать на эти передряги я отговорил. Весной 1925 года отплыл я на «Мавритании» с людьми своими Мазировым и Макаровым.


В нью-йоркском порту репортеры и таможенники встретили меня как старого знакомого. Чиновники на таможне захохотали, когда сказал я, что сокровищ российской короны на сей раз с собой не везу.

Макаров восхищался небоскребами, но переносил их неважно: в лифтах его тошнило, и он карабкался пешком на пятнадцатый этаж, где мы жили.

Днем совещался я с адвокатами, вечером сидел в «Русском Орле».

Вера Смирнова не отходила от меня ни на шаг. Она опять взялась за старое и со скандалом ломилась в гостиницу по ночам в вечном цыганском наряде.

Для поправки своих денежных дел Вера попросила меня устроить ей концерт в каком-нибудь частном доме. Договорился я с одним молодым богатым американцем, владельцем особняка. Концерт был устроен у него. Вера покорила слушателей, но в перерыве куда-то исчезла. Публика расселась по местам, Веры нет. Из дома она не выходила, но и в доме ее не сыскать. Наконец я нашел ее. Она спала голой в хозяйской кровати. В несколько минут отдыха, данные ей, она приняла ванну и улеглась спать, думать не думая о концерте. В этом была вся Смирнова.


Суд начался в начале апреля и продолжался двадцать дней. В ходе трехдневной дачи показаний виденеровский адвокат вел себя крайне грубо. Он явно рассчитывал вывести меня из себя. Хладнокровие мое раздражило его еще более, а симпатия ко мне публики и вовсе взбесила. Вечером третьего дня судейские устроили в мою честь ужин.

Виденер имел жалкий вид. Говорил он плохо.

– Сострадали ли вы князю и русским эмигрантам вообще, предлагая за картины сто тысяч фунтов? – спросил его один из моих адвокатов, мистер Кларенс Шим.

– Да, сострадал, как сострадают бездомной кошке или собаке... Но сострадание здесь ни при чем. Всем не насострадаешься.

Он признал мое право на выкуп, но еще признался, что спекульнул на моей вере, что в России все восстановится, хотя сам в то не верил. Просто сделал, как в игре, ставку, рассчитывая выиграть. Тоже имел право.

Обруган я был на все лады. Но надо сказать, и Виденеру досталось от моих адвокатов. Баркер обозвал его ростовщиком, Шим – хитрым, бессовестным спекулянтом.

– Я мог бы назвать Виденера вором, плутом и клятвопреступником, – сказал Шим в заключение. – Но в том уж нет необходимости. Он сам на суде показал, каков он есть. Добавить тут нечего.

Мои адвокаты не сомневались в успехе. Я также. Приговор должны были вынести через два месяца. Сидеть в Нью-Йорке резону не имелось. С первым же пароходом я отплыл в Европу.


В Париж скоро явился и Виденер. Как передали мне, он хотел обсудить со мной окончательную цену и в последний раз попытаться пойти на мировую. Я отказался с ним встретиться.


Хотелось развеяться. Предложил Ирине автомобильную прогулку. Взяли мы всех вещей – чемодан да гитару и сели с любимым мопсом в наш двухместный автомобильчик. «Направо или налево?» – спросил я Ирину. «Направо», – сказала она. И мы поехали и приехали в Марсель.

Пароход отплывал на Корсику. Погрузили автомобиль и самих себя и поплыли на «остров Красоты».

Приплыв, объездили мы его вдоль и поперек. От Кальви пришли в восторг. В крепости продавался дом за гроши. Не раздумывая ни минуты, мы купили и дом, и деревенскую ферму поблизости.

Корсиканцы нам полюбились с первого взгляда. Народ они смышленый, непосредственный, гостеприимный и на редкость честный. «Корсиканский бандит» в наше время – сказки. Повстречай я его – вверился б ему куда охотней, чем многим нью-йоркцам, лондонцам, парижанам.

Доброе отношение корсиканцев к нам было трогательно. Не успели мы пожалеть, что в саду у нас на ферме мало цветов, сад стараниями соседей превратился в райские кущи. В портовых кабачках, куда ходили мы послушать рыбацкие песни, рыбаки постоянно угощали нас вином.

Корсиканка Реституда Орсини, прислуживавшая нам в Кальви, совершенно нас поразила. Когда в Париже сидели мы без денег, она, узнав о том, тотчас привезла нам свои сбережения.

На следующий год я жил в Кальви один. Как-то устроил я ужин для рыбаков. На закате показался караван автомобилей: приехали гости и привезли с собой «к столу»: лангустов, козлятину, фрукты и выпивку – вино, шампанское, коньяк, ликеры... Прихватили даже разноцветные фонарики, которые развесили на деревьях. Вмиг все стало праздничным. Я смотрел с недоумением... Гости на всякий случай решили успокоить меня: «Не бойтесь, счета вам не предъявим!»

В июне нью-йоркские адвокаты телеграфировали, что дело нами проиграно... Вот тебе раз! А я-то думал, победа в кармане! Что еще Виденер нам подстроил?..

Беда, как известно, не ходит одна. Из газет узнал я, что в Москве большевики нашли наши драгоценности, которые я так хитроумно спрятал в тайник под лестницей. Даром бедняга Бужинский молчал под пытками и принял смерть, ничего не сказав!

Конечно, не стоит сдаваться, не поборовшись. Но ведь и против рожна не попрешь. Проиграно дело в Нью-Йорке, пропали брильянты в Москве. Остается покориться судьбе и жить дальше.

Один мой друг-бельгиец, барон Эдмон де Зюилан, предложил с ним вместе открыть магазин фарфора. Нашли помещение неподалеку от «Ирфе» на улице Ришпанс. Салон назвали «Моноликс». Американка миссис Джинс взяла на себя торговую часть, художественную поручили русскому архитектору со вкусом и способностями, Николаю Истзеленову, работавшему вместе со своей женой и свояченицей.

Получил я еще предложение и от госпожи Токаревой, владелицы небольшого ресторана «Мезонет» на рю де Мон-Табор, звавшей войти к ней в дело. Что ж, кутюрье я уже состоявшийся, почему бы не попробоваться ресторатором? Начал я с оформительства. Большую ресторанную залу решил в ярких синих и зеленых тонах, а комнату за ней обил кретоном в цветочек и устроил в ней зальцу для частных обедов – отдельный кабинет. Внес мягкую мебель, украсил безделушками и гравюрами, не пригодившимися в булонском доме. Годами позже я, решив выйти из дела, хотел забрать свои вещи, но госпожа Токарева сумела записать их в собственность ресторана, так что кровное мое добро осталось при ней.

Кухня, обслуга, оркестр – все в «Мезонете» было русское. На голосистых Акима Хана, Назаренко и жену его Адорель сходился весь Париж. Европейцы, жаждавшие нашего кулерлокаля, получали все, что хотели: икру, водку, самовар, романс под гитару, кавказскую пляску и славянский шарм – тот самый, который, говорят, придумали русским французы, а русские подхватили. Но лучше, по-моему, поняла его наша знаменитая писательница-сатирик Н. Тэффи. «Славянский шарм, – сказала она, – это: дасегодня, нет – завтра, да и нет – послезавтра».

Впоследствии один за другим открылись еще два ресторана. «Лидо», оформленный в венецианском стиле художником Шухаевым, находился тут же, на рю де Мон-Табор. Но это было скорее «ночное заведение», дорогое и никакое. Открывалось оно, когда закрывался «Мезонет». Другой ресторан, на авеню Виктора Гюго, чуть позже стал так же, как и «Мезонет», именно русским, но скорее с «деревенском» уклоном, с зеленым двором, делавшим похожим ресторан на трактир. Я пристроил туда в шеф-повара нашего Макарова. Характер его портился, и нам в Булони было с ним трудно. Не хотелось расставаться с преданным и дорогим человеком. Но мир в доме дороже.


Окрыленные успехами, мы открыли филиал нашего дома «Ирфе» в Туке, поручив ведение дел жене князя Гаврилы. Князь Гаврила, двоюродный Иринин брат, и жена его жили у нас в Булони, и присутствие их стало нам великой радостью. Княгиня была балериной Императорского балета. Острая, резвая, веселая, Нина обожала мужа и только им и жила. Благодаря ее уму и ловкости князь Гаврила избегнул участи остальных Романовых.


И еще два отделения «Ирфе» открылись: одно – в Лондоне на Беркли-стрит, другое – в Берлине, в доме Радзивиллов на Паризерплатц. В Лондоне у нас директорствовала англичанка миссис Энсил, умная, энергичная и властная дама, а в берлинском бутике – княгиня Турн-и-Таксис. В обществе красавицы и остроумицы Тити, как звали ее близкие, я порядком позабавился. Незадолго до открытия бутика я приехал в Берлин и посетил с княгиней ночные кабаре в поисках девиц – возможных моделей. Действительно, кое-какие нам понравились. Тити пригласила их к столу, но вблизи барышни показались мне странными... Я сказал о том Тити. Она покатилась со смеху: «Еще бы не странные! – воскликнула она. – Это же юноши!» Я, признаться, в тот день сильно засомневался насчет будущей моей директрисы... Впрочем, к открытию бутика сыскались и настоящие барышни.


В Туке мы наняли виллу и проводили очень весело и большой компанией воскресные дни. Вилла наша звалась «Грибы» и как никакая другая соответствовала своему названию. Место оказалось на редкость сырое. Но нам, молодым еще людям, море было по колено.

В Туке я решил сочетать приятное с полезным и взял с собой кучу бумаг и документов для разборки. Книги с адресами доставляли мне массу хлопот. Мне и с одной-то книгой была морока. Поди перепиши все перемены и перемещения в жизни знакомых. А тут дела наши расширяются, разрастаются, адресов все больше. К тому ж на каждую категорию я завел свою книжку: штатные служащие, поставщики, врачи, политики, друзья, враги, мошенники и так далее. Со временем иные меняли категорию и, стало быть, адресную книгу. В итоге, бывало, сам черт в записях ногу сломит.

Среди бумаг обнаружил я свои заметки о политических событиях, писанные в последние наши годы жизни в России. Я дал их прочесть Ирине. Она сочла их достаточно интересными и советовала перевести и напечатать. Столько чуши и вранья говорено было о тех делах, что и мне думалось: пора сказать слово и очевидцу, хотя бы о том, в чем оказался замешан сам.

Мой друг Эдмон де Зюилан помог мне упорядочить все заметки с целью сделать из них книгу под названием «Конец Распутина». Многие часы мы работали вместе, так что я в полной мере оценил Эдмоновы остроту ума и благородство сердца.

Тесть с тещей мои все еще жили тогда во Фрогмор-коттедже в Виндзоре. Дом удачно располагался прямо в парке. Король Георг V предоставил ее в распоряжении кузины пожизненно.

Теща, как всегда радушно, давала у себя приют своим многочисленным детям и внукам и со свойственной ей добротой терпела от них шум и беспорядок. Очень скоро вместить всех стало нельзя, пришлось Георгу пристраивать к дому крыло.

В числе людей, последовавших за великой княгиней в ссылку, оказалась старуха Белоусова, в России ведавшая дворцовой прачечной. Белоусовой было почти сто лет. Худая, сгорбленная, с большим крючковатым носом – чисто фея Карабос. Когда покидали мы Россию, из вещей позволено было взять только самое необходимое. Белоусова умудрилась протащить чемоданы и ящики, набитые хламом. На всех она написала: «Не кантовать. Белоусова». По-французски она знала несколько слов, каковые произносила в особо торжественных случаях. Так, встречая в парке короля Георга, она издалека, как только замечала его, принималась часто кланяться и, если подходил он, говорила ему: «Мон сир!».

Английские государи часто навещали кузину, но чаще всех – сестра Георга принцесса Виктория. Из сестер она одна не вышла замуж и жизнь свою целиком посвятила матери, королеве Александре. Принцесса была добра, весела и самоотверженна. Притом обладала даром быть всеми любимой. Приезды ее во Фрогмор-коттедж становились праздником и для хозяев, и для гостей. Мои воспоминания о Фрогморе – из самых радостных.


Российские ценности, добытые большевистским грабежом в частных домах, стали появляться на европейском рынке. В Лондоне некий торговец скупал краденые русские ювелирные изделия. Он же был признанным поставщиком коллекционеров-собирателей Фаберже, знаменитого ювелира российского двора, прозванного «Челлини XIX века». По совершенству и тонкости исполнения вещам Фаберже не было равных в мире. Фигурки зверей, вырезанные из самоцветов, казались живыми. Эмали поражали воображение. В революцию 17-го магазины Фаберже в Москве и Петербурге были разворованы и сожжены. Ныне от былой славы осталось лишь небольшое дело в Париже в ведении Евгения Фаберже, сына мастера.

Среди собирателей-«фабержистов» была одна тещина приятельница. Приятельница эта пригласила тещу на обед, желая похвалиться новым приобретением: шкатулкой из розовой яшмы с инкрустированной брильянтами и изумрудами императорской короной и русскими инициалами на крышке.

– Интересно, чьи это инициалы, – сказала приятельница. – Не могли бы вы справиться?

– Инициалы мои, – сказала великая княгиня, тотчас признав свою вещь. – Шкатулка моя собственная.

– Ах, так! – сказала приятельница. – Очень интересно!

И поставила шкатулку обратно в шкаф.


Однажды, когда гостили мы во Фрогмор-коттедже, по неотложному делу я вызван был в Лондон и оставался там несколько дней. Проходя как-то утром по Олд-Бонд-стрит, я, по обыкновению, зашел в «собачий» магазин, где купил когда-то Панча. Хозяйка его была все та же, и я не упускал случая зайти поздороваться и поболтать с ней. В тот день в уголке сидел бульдог – в точности мой старина Панч. Мне показалось даже, что у меня галлюцинация. Я б его в ту же минуту купил, не стой он так дорого. С грустью вышел из магазина и отправился к королю Иммануилу, к которому зван был обедать. Тот спросил, почему грущу. Я рассказал. На другое утро, не успел я проснуться, принесли мне от него записку. Иммануил писал, что счастлив был бы подарить мне бульдога. К записке приложен был чек.

Набросив плащ на пижаму, я помчался в магазин. Прохожие, верно, решили, что я сбежал из сумасшедшего дома. Но мне дела ни до чего не было. Я получил своего пса и назвал его Панчем Вторым в честь Первого.

В те дни я сидел без гроша. Однажды брели мы с новым Панчем по Джермин-стрит. С утра мы оба ничего не ели, животы у нас подвело от голода. Проходим мимо ресторана. На двери меню. Я глянул и прочел: «Пулярка по-юсуповски». «Кажется, повезло», – сказал я Панчу, и мы вошли как ни в чем не бывало. Метрдотель, впечатленный нашим благородным видом, усадил нас прекрасно. Я заказал пулярку по-юсуповски, вино и для Панча паштет. Поданный счет был втрое больше того, что имелось у меня в кармане. Я позвал хозяина ресторана и показал ему паспорт. Он ахнул и выхватил у меня счет. «Я воспользовался вашим именем, князь, – сказал он. – Будьте сегодня моим гостем».

Когда я привел Панча к королю Иммануилу, тот пришел в ужас. «Знай я, что он такой урод, – воскликнул он, – ни за что б его тебе не подарил!» И правда. Панч был урод, но в душе – ангел. Огромный, свирепый, наводящий на всех страх, но добродушнее пса не бывало. И ничто не могло рассердить его, даже яростное тявканье булонских мопсов, недовольных прибытием чужака.

К мопсам у меня всегда была слабость, и в Булони я держал их целое семейство. Не поленился и прочесть о них. Это одна из самых древних собачьих пород. За семьсот лет до Р. X. о ней уже было известно. Происхождением они из Китая, где выращивали их для императорского двора. Линии складочек у мопсов на лбу означают «князь» по-китайски. По натуре мопсы независимы, очень умны и исключительны в своих привязанностях. А есть, я слышал, поющие мопсы и даже говорящие.

В «Германской энциклопедии» 1720 года сообщается о мопсе, который звал свою хозяйку по имени.

Автор книги о частной жизни Наполеона рассказывает, что из-за мопса тот, по существу, и развелся с Жозефиной. Звали его Птит-Фортюн, и был он императрицыным фаворитом. Показав на спящего в креслах мопса, Наполеон сказал одному из генералов: «Видите, вон мсье храпит. Это мой соперник. Он спал с мадам, когда я женился на ней. Я хотел прогнать его, но мадам сказала, что спать я буду или с ними, или один. А ведь он – хуже. Посмотрите: всё мне на ноги».

За Марией Антуанеттой мопс ее последовал и в тюрьму и не желал покинуть Консьержери после смерти хозяйки. Увезла его герцогиня де Турзель, которой королева поручила его, отправляясь на эшафот.

Когда герцога Энгиенского арестовали в Германии, мопс бросился за ним вплавь через Рейн и потом нашли его на месте расстрела полумертвым от голода.

Глава 9

1925–1927. Кериолет – Театральные представления в Булони – Эмигрантская Пасха – «Княжий ход» – Свадьба великого князя Дмитрия – Лжеанастасия – Махараджа сбит с толку – Музыкальное образование Биби – С супругами Хуби в Брюсселе – Бегство Вилли


Всю свою юность слышал я разговоры о замке Кериолет близ Конкарно, бывшем прабабкином владении. Замок этот завещала прабабка департаменту Финистер. В завещании, однако, имелись условия, при несоблюдении коих владение переходило к наследникам по прямой. Так и случилось. В результате матушка в качестве прямой бабкиной наследницы предъявила права на владение замком. Адвокат в 1924 году изучил дело и сообщил ей, что судиться поздно, так как к этому времени прямое наследование за сроком давности потеряло силу.

Мне тем не менее любопытно было взглянуть на прабабкино владение, которое купила она, выйдя за графа де Шово, и в котором прожила во времена Второй империи несколько лет свой бурной романтической жизни. Осмотр замка стал поводом для путешествия в Бретань. Поехали с нами чета Калашниковых, кузина моя Зинаида Сумарокова, в замужестве г-жа Бригер, жившая в ту пору у нас, и Каталей, мой секретарь.

Погода благоприятствовала. Живописный порт Конкарно, над которым высятся стены Вобана, предстал нам под лазурным небом, залитый ослепительным солнцем. Солнечная Бретань ничуть не походила на суровый туманный край, какой ожидал я увидеть.

Должен признаться, Кериолет разочаровал меня. Парк великолепен, но большое тяжелое здание, выстроенное в конце прошлого века на месте старой цитадели, ничем, кроме величины и уродства, не замечательно. Точно декорация из папье-маше в съемочном павильоне. Старик служитель провел нас по замку, ставшему местным музеем. Наряды, шляпы, бретонская мебель выставлены вместо прежнего декора, от которого одни остатки – деревянные панели да гобелены. Показали нам непременные «королевские покои», комнату стражи, многочисленные залы, часовню. С каким-то смутным чувством собственника осматривал я жилище, которое мне не принадлежало и о России не напоминало. Комнаты графини де Шово и мужа ее остались не тронуты. Увидел я чудесный портрет прабабки. Сходство с ней самой, насколько мог я судить, было полным. Приметил я, что служитель попеременно переводил глаза с портрета на меня. «Вы ей часом не родственник?» – наконец спросил он. И очень обрадовался, узнав, что я – правнук прежней владелицы: он, мол, служил у ней в молодости и с тех пор, как госпожа померла, впервые видит родича ее. Поведал он, как власти продали всю мебель вопреки воле покойницы. Нарушение условий завещания, дескать, позволяло оспорить завещание. И я объяснил ему то, что и сам узнал недавно – об «истечении срока давности».

Десять дней еще мы гуляли по окрестностям Конкарно. Бретань меня совершенно покорила. Иные места напоминали Шотландию, в которой побывал я в первый мой английский, оксфордский год. О бретонской прогулке вспоминал бы я с удовольствием, не подхвати я в те дни гайморит и не претерпи потом операцию и адовы муки.


В Булони мы организовали любительскую актерскую труппу, возглавила которую знаменитая русская актриса Е. Рощина-Инсарова. Наши комедии и сценки имели огромный успех. Даром что любители, а талантом и остроумием профессионалам не уступали. Великая княгиня Мария, сестра Дмитрия, княгиня Васильчикова, чета Уваровых, многочисленные внуки и внучки Льва Толстого – из первых. Но самой блистательной оказалась г-жа Гужон, русская, замужем за французом. Обнаружилось в ней необыкновенное комическое дарование. В таком амплуа на театральном поприще сделала бы она карьеру. Была она толста, с бульдожьей физиономией, носила одну и ту же шляпу с помпончиками в виде цыпляток, давно облезлых, и траченную молью лису. Гужонша и комедии прекрасно играла, и в наряде кафешантанной певички девятисотых годов препотешно исполняла вульгарнейшие русские частушки.

И, увы, занималась еще и делами. А дела эти были крайне запутаны и чаще всего безнадежны. Едва ей удавалось что-то нажить, она мигом прокучивала все в пирушках, ночь напролет веселясь в квартире своей на улице Бассано. На жалобы соседей отвечала она неизменно: «Пошли в жопу. Мадам Гужон гуляет!»

Водили мы дружбу с одной пожилой дамой, и доброй, и очень неглупой. Была у нее, однако, мания величия. Уверяла наша дама, что знает всех на свете и что все мужчины в нее влюблены. Росту она была высокого и к старости ничуть не укоротилась – ходила прямо, с гордо поднятой головой и, что бы ни случалось, величественной осанки не утрачивала. Гусыня наша густо белилась-румянилась и одевалась вычурно, вся в вуалях, перьях, цветах. С лорнетом она не расставалась, но он не помогал ее близорукости, вернее, слепоте. Однажды сослепу она угодила в сточную яму и вызволена была оттуда молодым секретарем английского посольства, по счастливой случайности проходившим мимо. Как ни в чем не бывало, она встряхнулась, приосанилась, навела на своего спасителя лорнетку и высокомерно оглядела его. «Благодарю вас, юноша, – сказала она. – Я принимаю по четвергам».


Это «величие», единственный, впрочем, ее недостаток, мы прощали, но постоянно над ним потешались. Как-то раз мы пригласили ее поужинать вместе с другим нашим другом, бароном Готшем, добродушным стариком, не утратившим с годами добродушия. Он согласился участвовать в задуманной мной комедии. В парике а-ля Луи-Каторз с буклями по плечам и в больших черных очках, за которыми не видно глаз, он должен был изобразить шведского профессора Андерсена, якобы близкого друга короля. Дама наша прекрасно знала Готша, да и запах нафталина от парика мог бы ее насторожить. Однако она ничего не заподозрила и весь ужин жадно лорнировала пышнокудрого лжепрофессора.

В следующий раз я увиделся с ней несколько месяцев спустя. Она сказала мне с упреком:

– Феликс, я вам этого никогда не прощу. Недавно ужинаю со шведским королем и спрашиваю, как поживает его друг, профессор Андерсен. А он: «Какой профессор Андерсен?» Я описываю, о ком говорю. «Не знаю никакого профессора Андерсена с такими пышными кудрями, – ответил король. – Вас, вероятно, кто-то разыграл».


Я уже рассказывал о булонских субботах. Но один раз в году, накануне Великого Воскресения, у вечеров наших был характер особенный.

Пасха для нас, русских, всегда была источником всяческих утех, а потому в эмиграции в пасхальные дни мы особенно остро ощущаем горечь изгнания. Так и видится Москва с иллюминированными тысячами свечей церквами, так и слышится звон кремлевских колоколов во славу Воскресения Христова! Как тоскуешь по родине!.. А в церквах пасхальная всенощная и поразительной красоты пение. И после службы перед тем, как идти разговляться, народ трижды целуется со словами: «Христос воскресе!».

Многие наши соотечественники приходили на пасхальную ночь к нам в Булонь. Один француз журналист поступился истиной ради юмора в своем очерке «Княжий ход». Но все же своя доля правды в шутке проглядывает:

«”Пасха, Пасха!” – поют птички в садах Люксембургском и Тюильри. “Пасха, Пасха!” – подпевают русские парижане.

Вечером в Страстную Субботу, с одиннадцати часов полковники-гвардейцы, царские кузены и прочие вельможи стекаются со всех концов, из всех пригородов ближних и дальних, из Кламара, Аньера, Версаля, Шантийи и окружают плотным кольцом церковь на улице Дарю. Пришли они к пасхальной службе, ведомой пастырями, архипастырями, попами всех мастей, и даже лично митрополитом – служителем, то есть не метро, а русской церкви, причем самым главным. После службы, трижды поцеловавшись в уста и свечи в руке задув, устремляется крестный ход разговляться на Монпарнас или на Монмартр и отмечать Воскресение Христа обильным возлиянием.

Но настоящий крестный ход – это княжий ход, то есть ужин с крашеными яйцами, пасхой, молочным поросенком, царскими детьми и русскими красавицами, не в “Корнилове”, не в “Золотой рыбке” и даже не в “Шехерезаде”, а в булонском домике средь фотографий наследников короны более-менее без короны. Меню тут самое невероятное: колбаса от какого-то актеришки и индюшка с трюфелями от их английских величеств, переданное любезной леди Детердинг, красное винишко в полоскательных стаканчиках и редчайшие “Шамбертен” и “Шато-Лаффит” в позолоченных серебряных кубках.

Хозяин дома со свитой верных кавказцев обходит гостей, беседует с одними, угощает выпивкой других. Он любезен, холоден и таинствен, но с ролью своей справляется превосходно. Изящное лицо его расплывается в счастливейшей улыбке, когда донна Вера Маццуки проливает водку на фортепьяно или Серж Лифарь подтягивается на люстре.

Молодая брюнетка поет металлическим, чуть хриплым голосом цыганскую песню, и четыре княгини, три графини и две баронессы подпевают ей хором. А Мари-Терез д’Юзес, первая герцогиня Франции, внучка князя Голицына, вспомнив вдруг о своих русских корнях, дарует трехкратный пасхальный поцелуй балалаечнику. Но вот соседи напоминают их сиятельствам, что уже пять утра, пора спать и надо бы кончить “московские церемонии”».

Простим журналисту, что сгустил краски. Описал он все остроумно и не зло. А не понял главного: что значит пасхальная ночь для русского эмигранта.

В ноябре 1926 года в православной церкви в Биаррице состоялось венчание великого князя Дмитрия с прекрасной американкой Одри Эмери. Я был рад за Дмитрия. Казалось, он нашел свою суженую. Однако в долговечность его счастья я не верил: американский менталитет был Дмитрию совершенно чужд. Шесть лет прошло со времени нашей последней встречи. Он прожигал жизнь, а я бессилен был помочь ему. Есть люди, замкнувшиеся в самих себе и непроницаемые ни для любви, ни для дружбы. Дмитрий – из таких. Чем кончится на сей раз? Навряд ли угомонится он. Все же дай-то ему Бог.


В 1927 году разнесся слух, что не всех членов царской семьи расстреляли в Екатеринбурге. Говорили, что великая княжна Анастасия, младшая дочь царя Николая II, выжила, бежала и находится в Германии.

У нас были основания не верить слуху. Следователь Николай Соколов, по приказу адмирала Колчака изучивший материалы дела на месте в 1918 году, вскоре после трагедии, вполне определенно установил, что уничтожена была вся без исключения семья императора. Лжецесаревичи, лжецесаревны являлись неоднократно, но веры им не было.

На сей раз, видимо, самозванка оказалась ловчей: одурачила очень многих. Создались даже комитеты по сбору средств в пользу «бедняжки». Суммы собрали немалые. Правда, никто из одураченных не знал царских детей лично. Зато знали их и великая княгиня Ольга, сестра императора Николая, и принцесса Ирина Прусская, сестра императрицы, и баронесса Буксгевден, императрицына фрейлина, и, наконец, учитель царевича Пьер Жильяр с женой, да и еще кое-кто из близкого окружения императорского семейства. Они видели Лжеанастасию и говорили с ней. И все разоблачали обманщицу. Однако разоблачения их дальше родных и знакомых не пошли, и сборы помощи проходимке продолжались.

В тот год, оказавшись проездом в Берлине, я встретил русского врача, профессора Руднева, из самых горячих приверженцев самозваной Анастасии.

Меня не убедить было его пламенным речам, однако ж не без любопытства узнал я от него об организаторах дела и повидался с самой «наследницей». Сказали мне, что находится она в замке Сион, владении герцога Лейхтенбергского, близ Мюнхена. Руднев вызвался проводить меня. Между прочим, всю дорогу он усиленно объяснял, что пули и штыковые удары изменили до неузнаваемости лицо великой княжны.

В Сионе сказали нам, что «ее императорское высочество» больны и не принимают. Рудневу, однако, сделали исключение. Он ушел к ней и вскоре вернулся сообщить, что весть о моем приходе обрадовала и взволновала ее недомогавшее высочество. «Феликс пришел! – вскричала она. – Какое счастье! Скажите ему – одеваюсь и спускаюсь немедленно! И Ирина с ним?»

Звучало это фальшиво. Радость была явно деланной, если только Руднев сам от себя ее не придумал приличия ради.

Меня просили подождать в саду. Через четверть часа показалось псевдовысочество: Руднев, еще раз поднявшись к ней, вел ее под руку.

И не будь я уверен в обмане, я бы тотчас распознал его. Лжеанастасия была просто-напросто лицедейкой, к тому ж и роль свою играла скверно. Ничем – ни лицом, ни манерами, ни осанкой – не походила она ни на одну из великих княжон. И уж вовсе в ней не было врожденной простоты и естественности – обаятельнейшего свойства, присущего всем Романовым, которого не уничтожить было ни штыкам, ни пулям. Впрочем, лицо мошенницы оказалось вполне целым и невредимым. Беседа наша была кратка и банальна. Я обратился по-русски. Она отвечала по-немецки. Великие княжны немецкий язык знали плохо. Зато они бегло говорили по-французски и по-английски, а эта по-французски и по-английски двух слов связать не могла. Картина была мне ясна.

На следующий год с помощью берлинской уголовной полиции предпринято было частное расследование. Установили, что так называемая великая княжна Анастасия – простая рабочая-полька по имени Франциска Шанцковска. Мать ее с сыном и двумя другими дочерьми проживала в деревушке в Восточной Померании. Дочь сразу ж узнали они по фотографиям, им показанным. Исчезла она еще в 1920 году и с тех пор как в воду канула. Позже официальное расследование подтвердило результаты частных розысков.

Обман затеяли, потому что считалось, что большие капиталы, личное состояние последнего царя, помещены были в иностранные банки. И требовался наследник, чтобы через него завладеть наследством.

Но никто почти не ведал, что с самого начала войны Николай II поручил министру финансов Коковцову (от кого и знаю) перевести в Россию весь свой личный капитал. Лишь самая незначительная сумма осталась на счету одного берлинского банка.

Вот так Франтишку и сделали наследницей некие проходимцы, думавшие прикарманить наследство.


Не успел я вернуться в Париж, снова возник махараджа. На сей раз я решил не откликаться. Когда он стал добиваться встречи, я велел передать ему, что уехал в Лондон. Он отправился в Лондон искать меня. Не нашел, вернулся в Париж и опять явился в Булонь. Ему сказали, что я в Риме. Он поехал в Рим. Тогда я телеграфировал матушке, чтобы она, если один махараджа будет меня спрашивать, ответила, что я уехал на Корсику. Телеграмма моя была нелишней. Вскоре матушка написала мне. «Да что этому махарадже от тебя понадобилось?» – удивлялась она. Хотел бы я сам это знать. Знал я только, что были у него на меня какие-то виды. Он не раз мне на то намекал, но – не более. О чем в действительности речь, оставалось тайной за семью печатями. Наконец, я узнал, но случилось это много позже.

А теперь донесли мне, что он вернулся в Париж и рвет и мечет. Смертельно обидевшись, индус перестал добиваться меня и долгое время не подавал признаков жизни.


А для мадам Хуби я стал задушевным другом. Обойтись без меня она не могла. Вся жизнь толстухи была сплошным разгулом и пьянством. Окружение ее соответственно составляли люди, не знавшие ничего, кроме охоты, скачек, обжорства, питья и интрижки при случае. И никому бы и в голову не пришло, и ей в первую очередь, что в этом безобразном теле – прекрасное сердце и душа, которую она только-только начала распознавать, – так, по крайней мере, я думал. Артисты и особенно музыканты, которых я привел к ней, вскоре стали завсегдатаями в ее домах на Фридланд и за городом. Русская музыка и цыганские песни стали для нее открытием. Оказалось, у нее глубокий, волнующий до слез голос. До сих пор вижу ее глаза, когда впервые она согласилась спеть в сопровождении м-ль Петровской, замечательной пианистки и аккомпаниаторши. Притом обладала она прекрасным слухом, скоро выучила русские и цыганские песни и пела их замечательно. Я мог ее слушать часами.

Нашей Биби – так мы звали ее за глаза – вздумывалось порой делать широкие жесты, сколь чрезмерные, столь и неожиданные. Увидав ее страсть к музыке, я привел к ней своего русского друга, барона Владимира фон Дервиза, певца и пианиста-любителя, очень, однако, недурного. Мадам Хуби позвала его с женой на ужин. За столом оказался я меж хозяйкой дома и баронессой фон Дервиз. Во время трапезы Биби сняла с руки браслет с брильянтами и надела мне. «По-моему, браслет больше пойдет моей соседке», – сказал я и передал его дальше.

Все мы решили, что это шутка, но, когда баронесса хотела вернуть браслет, Биби взять его отказалась. «Не надо, – сказала она, – он ваш». А на следующий день Ирина в свой черед получила букет роз с приколотой к нему брильянтовой брошью.

Однажды, обедая у супругов Хуби, я неосторожно обронил, что еду на несколько дней в Брюссель повидаться с генералом Врангелем и поговорить об одном деле. Биби немедленно объявила, что они с мужем поедут тоже. Хуби, кажется, не слишком обрадовался, но перечить жене не посмел.

Отъезд наш надо было видеть. На вокзале Биби посадили на багажную тележку, чтобы доставить к поезду, а в вагон помещали ее четыре носильщика, пропихивая в дверь боком. Все места в купе были заняты горами ее багажа. Открыли корзины с провизией и шампанским и до Брюсселя ели и пили без передыха.

В Брюсселе мы остановились в одной гостинице и условились сойтись вечером ужинать. Я распаковал свой чемодан и ушел по делам.

Вернувшись в гостиницу, от швейцара узнал я, что мадам Хуби потребовала к себе в номер рояль и, когда директор отказался, разгневалась и вместе с мужем покинула гостиницу. Он передал мне новый ее адрес. В записке Биби просила переехать к ним тотчас.

На новом месте Биби времени даром не теряла. В доме уже все было по ее. Сама она, как всегда в кокошнике, с супругом вместе сидела за трапезой, взявшейся, словно из скатерти-самобранки. Хуби молча пил и, видимо, был не в духе, в отличие от жены, ликовавшей, как дитя, которое обмануло отца с матерью.

– А, светлость! – вскричала она, завидев меня. – Пришел наконец! Терпеть не могу гостиницы. Все директора – говно. Я наняла этот дом на три месяца и уже вызвала русских музыкантов. Они будут с минуты на минуту. Садись. Ешь и пей... Тебе что, мало в Париже дел? Еще и сюда прикатил... Псих.

Вскоре подоспели музыканты из ночного кабаре, и ужин закончился очень приятно.

На другой день Биби вызвала меня ни свет, ни заря. Я застал ее в постели в рыданиях.

– Вилли! Нет больше Вилли! – гудела она. – Ушел ночью. А я его обожаю! Жить без него не могу... Светлость, помоги найти его!

Она протянула мне комок бумаги. Это была записка, которую оставил ей Вилли на прощание: «Дорогая Ханна, ухожу и не вернусь. Желаю счастья. Вилли».

Позвонили в Париж на Фридланд. Барон Тюрпен ответил, что Вилли не появлялся, а если появится, ей сообщат тотчас.

Тем временем Биби решила вернуться в Париж и взяться за поиски как следует.

Всю обратную дорогу она пила и рыдала, рыдала и пила, и, чем больше пила, тем больше рыдала.

Сообщили в полицию. Квартиру на Фридланд наводнили полицейские и частные детективы. Восседая, как генерал на военном совете, мадам Хуби в кокошнике и ночной рубашке давала приказания одно нелепей другого. Вдруг она заметила молодого человека, походившего, по правде, скорей на могильщика, нежели на сыщика. Она тотчас крикнула ему:

– Эй, ты, говнюк, могильная твоя рожа! Какого черта не уходишь? Давно б уж вернулся!

Наконец Вилли нашли. Он прятался в Ницце, в маленьком семейном пансионе.

Биби села в свой автомобиль и помчалась на Ривьеру. Вернулась она спустя несколько дней вместе с супругом. Супруг ее имел вид побитой собаки.

Глава 10

1927. Строгие критики моей книги – Странная ссылка в Испанию – «Королева Ронды» – Радушие каталонцев – Тревожные вести из Булони – Нарушаю границу – Махинации и бегство моего поверенного – Разгадка испанской «ссылки» – Миссис Вандербильт приходит на выручку – Супруги Хуби переезжают в Булонь – Венский прорицатель – Фульк де Ларенти


Выход в свет книги «Конец Распутина» настроил против меня часть русских эмигрантов. Посыпались письма с оскорблениями и угрозами, почти все, как водится, анонимные.

Да в чем я, собственно, провинился? В том, что рассказал правду об одном российском деле, которое плохо знали и ошибочно представляли иностранцы, ничего в российских событиях не понимавшие. Я сказал уже, почему счел нужным вернуться в мучительное прошлое, впрочем, совсем еще недавнее, и поведать обо всем, чему сам был свидетель. «Мы не вправе оставить будущему мифы», – писал я в предисловии. Моей целью было мифы развенчать. Слишком укоренились они стараниями лживых и предвзятых книжонок, газетных статей, фильмов и театральных пьес.

Самыми суровыми критиками оказались крайне правые. Я и думать не мог, что распутинщина еще так сильна в иных умах. Люди эти устраивали сходки и голосили, заявляя, что книга моя – скандал, что оскорбил я память императора и семьи его, хотя упрек у критиков был ко мне один: что показал я истинное лицо «святого старца».

Зато в качестве компенсации получил я и похвалу от многих, в частности от митрополита Антония, главы русской православной церкви на Западе. Его замечание ничего общего не имело с бранью обвинителей моих.

«Единственное, в чем подозреваю вас, – западный конституционализм, чуждый русскому уму, – писал мне Антоний. – Не будь этого, дал бы вашей книге самую высокую оценку. И тем не менее, ваша любовь к императору и глубочайшая вера найдут в читателе горячее одобрение».


Беда не пришла одна. В один прекрасный вечер, вернее ночь, пожаловала ко мне некая женина родственница. Поздний визит объяснила она важностью и срочностью дела. В самом деле, уверила она, послана ко мне министром внутренних дел сказать, что мне следует срочно покинуть Францию, дабы не попасть в газеты в связи с делом о фальшивых венгерских купюрах, которое обсуждала тогда печать. Министр-де не хотел бросать тень на императорскую семью, к каковой, как он знал, принадлежал я, и поспешил дать мне добрый совет через своего личного секретаря.

Я был потрясен! «Советчица», однако, торопила меня с отъездом, даже, мол, если обвинение несправедливо, в чем она, мол, не сомневается. При ней оказалось два заграничных паспорта – для меня и моего камердинера.

Ирина к известию отнеслась спокойно. По ее мнению, надо просто не обращать внимания. «Добрый совет» показался ей недобрым. То же самое показалось и мне, и поперву я отказался. Но посетительница была все ж не чужим человеком и, несомненно, желала мне только добра. Чтобы не навлекать неприятностей на Ирину и ее родных, я решил ехать.


Ноябрь – не лучший месяц для посещения средиземноморских стран. Они хороши летним теплом и солнцем. Промозглая и дождливая, Испания мне не понравилась. В Мадриде стоял собачий холод и дальше чем южнее было, тем холодней. В Гренаде, правда, красота все же согрела меня. Но я решил, что навещу сады Альгамбры когда-нибудь в более подходящее время.

По дороге из Гренады в Барселону я остановился в Ронде, дивном городке, где намерен был провести ночь и утро следующего дня. Не прошло и нескольких часов, как принесли мне приглашение на ужин от герцогини Парсентской. Имени этого я не знал. На вопрос мой, кто сия дама, гостиничный служитель отвечал, что дама – немка и в Ронде она – старожилка и благотворительница. Прозвали ее «королева Ронды». Дирекцию гостиницы обязала она сообщать ей обо всех приезжающих и приглашала к себе всякого, кто казался ей достойным внимания. «Еще одна сумасбродка», – подумал я, собираясь к ней.

Хозяйка оказалась обворожительна, к тому же приняла меня, как старого знакомого. И действительно мы скоро обнаружили много общих друзей. Ее Casa del Rey Moro (дом мавританского короля) был совершенно великолепен – счастливое сочетание испанского колорита с английским комфортом. Герцогиня предложила перенести мои вещи из гостиницы к ней, если я пожелаю у нее ночевать. Согласился я с великой охотой.

Пришли новые гости, так же не знавшие хозяйку, как только что не знал я. В силу своей неожиданности ужин был не чопорен и весел. А хозяйкины радушие, остроумие, юмор стали приятнейшей приправой к нему, так что вспоминаю о нем ныне охотно.

Наутро, перед тем как мне ехать, герцогиня провела меня по городу и показала школы и мастерские, ею созданные. Купил я несколько вещиц в память о времени, проведенном с милой «королевой Ронды».


Устав от второсортных гостиниц и мерзкой пищи, которую не ел, хоть и умирал с голоду, в Барселоне я остановился в «Ритце». Деньги были на исходе, но я не беспокоился. Судьба всегда вывозила, вывезет и теперь.

В Барселоне встретил я испанцев – парижских знакомых. Те познакомили меня со своими знакомыми. Иные жили за городом. В считанные дни оказался я знаком со всей Барселоной и окрестностями. Каталонцы – народ гостеприимный и приветливый. Нигде не принимали меня дружелюбней, искренней, проще.

Я находился еще в Барселоне, когда получил от Ирины отчаянные письма. Со времени моего отъезда, писала она, наш поверенный Яковлев повел себя как-то подозрительно. Постоянно подсовывал ей на подпись бумаги, которые подписывать, ей казалось, не следует. Просил, к примеру, подписать доверенность на продажу всех оставшихся у нас драгоценностей.

Будь что будет – я решил вернуться. Написал Ирине, что еду, и велел не подписывать ни бумажки. Затем послал свой паспорт особе, вручившей мне его: объяснил ей, что должен срочно вернуться, и просил достать бельгийскую визу. Из Бельгии въехать во Францию можно без проблем. Особа ответила, чтобы сидел я там, где сидел. О паспорте, стало быть, и речи нет.

Беду свою я поведал другу-барселонцу. Он предложил тайком отвезти меня на своем автомобиле к границе и помочь перейти ее. Я оставил чемоданы в гостинице на попечение камердинера, и в тот же вечер мы с моим барселонцем оказались в небольшом горном селении Пуигсерда. Ночью заснеженными тропками, по колено в снегу, мы дошли до границы, и пересек я ее преспокойно.

На рассвете я пришел в Фон-Раме. После ночной ходьбы в горах я валился с ног, однако ж забыл всякую усталость, увидав, как прекрасен снег в лучах восходящего солнца.

Первым делом позвонил я Ирине и успокоил ее. Просил немедленно прислать мне Каталея со сменой одежды и сказал, что скоро буду.

Каталей приехал мрачнее тучи. Рассказал он о том, что случилось в мое отсутствие. С Яковлевым было все ясно. Ясно было и то, что не он один в деле.

Ирина встречала меня на вокзале с давнишним нашим другом князем Михаилом Горчаковым. На обоих лица не было. Яковлев, сообщили они, едва услышал о моем возвращении, скрылся бесследно. Особа, пославшая меня в Испанию, уехала в Америку.

Я, однако, знал, что Яковлев не прохвост, а просто безвольный человек. Потом, три года спустя, он явился с повинной, и я не удивился, узнав от него, что во всем этом деле он был только пешкой.


Ирина от всех переживаний похудела и заработала нервное истощение. Я мучился, что частично сам в том виноват, к тому ж было больно столкнуться с предательством. Случилось это не в первый раз и, понятно, не в последний, но не доверять – не в характере моем, да и не в принципах. Одних недоверием оскорбляешь, других – искушаешь. За доверие свое я уж достаточно поплатился, но правилам своим не изменил.

Требовалось срочно найти Яковлеву замену и навести порядок в делах. Знал я некоего Полунина Аркадия. Генерал Врангель говорил, что человек он на редкость порядочный и сообразительный. Ему-то я все и поручил. Перво-наперво он занялся таинственной «испанской» историей. Благодаря своим политическим связям выяснил все в два счета. Бриан провел расследование и установил, что имя мое никоим образом не было связано с делом о венгерских купюрах и никаких секретарей министр внутренних дел ко мне не посылал. Все оказалось липой. Хотели удалить меня из Парижа, чтобы легче устроить наше разорение.

Найти поверенного было только полдела. Требовались деньги – спастись от разорения и вернуть заложенные брильянты. Один богатый грек по фамилии Валиано прежде говорил мне, что я всегда могу на него рассчитывать. Полный надежд, позвонил я в дверь его особняка на авеню дю Буа. И мне, полагавшему, что я спасен уже, привратник сказал: «Господин Валиано позавчера умер».

Стараниями Полунина мы кое-как еще держались. Он костьми ложился, чтобы исправить положение. Но когда казалось, сделать уж больше ничего нельзя, все вдруг исправлялось само собой. Так получилось и с домом «Ирфе». Был конец месяца. Надо было платить по счетам, в кассе – шаром покати. Утром я пришел на улицу Дюфо без гроша, но с верой в судьбу. В одиннадцать милая моя Вандербильт, как вихрь, ворвалась в контору. Только что из Нью-Йорка – и первая мысль ее об «Ирфе». Узнав, что вот-вот разразится катастрофа, она обратилась к директрисе, мадам Бартон, и получила объяснения. «Господи, Феликс, – вскричала она, – что же вы мне не написали? Сколько вам нужно?» Она достала чековую книжку, вырвала листок и вписала сказанную мной сумму.


Слухи о наших трудностях дошли до мадам Хуби. Она предложила купить у нас булонский дом, а нам поселиться во флигеле с театром. Перспектива была не из лучших. Мало радости иметь Биби под носом и терпеть ее деспотизм. Но выбирать теперь не приходилось. Поступили мы разумно, но лишились наших многочисленных гостей-постояльцев. Они, впрочем, поняли и не обиделись. Дом быстро опустел. Супруги Хуби поселились в большом здании, а нам оставили во флигеле квартиру над театром.


Пока мы боролись с разорением, получил я письмо от одного венского прорицателя с предложением услуг.

Не впервые получал я письма подобного рода. Колдуны и оккультисты, углядев в моем прошлом некую злую силу, похвалялись, что победят ее, и навязывались мне в охранители. До сих пор письма ни малейшего интереса не представляли, не стоило даже и отвечать. Не то с венским ясновидящим. Он очень точно описал мой характер. Даже привел подробности некоторых моих жизненных обстоятельств, известные мне одному. Это поразило меня. Я написал ясновидцу, что охотно повидаюсь с ним, когда он приедет в Париж.

Вскоре известил он меня о приезде. Придя на встречу с ним, я увидел перед собой истощенное существо с бескровным лицом и блестевшими странно глазами. Он был в черном, что усиливало зловещий вид его. В руке держал длинную эбеновую трость с серебряным набалдашником, крюком, как епископский посох. Было в нем что-то и святое, и дьявольское. Привлекал он меня мало, но любопытство внушал, так что я пригласил его к нам в Булонь на ужин.

Водка, которой я потчевал предсказателя судьбы, пришлась ему по вкусу, и он тотчас потерял всякую сдержанность. Обратясь поочередно к каждому, объявил он им вещи крайне нескромные, то, что всяк предпочел бы держать про себя. «Жена твоя спит с французским офицером. От него и ребенок твой», – сказал он одному нашему другу. А бедняга мой лакей, который и вовсе его ни о чем не спрашивал, извещен был, что подхватил сифилис. Закончив вещать, вещун разрыдался и покинул нас, на прощание, однако ж, поцеловав нам руки и благословив всех.

С его уходом тяжкое впечатление, им произведенное, не рассеялось. Долго потом было нам всем не по себе. Ирина ж и вовсе слышать о нем не могла.

Тем временем мадам Хуби, страстно интересовавшаяся всем, что у нас происходит, узнала о нашем госте и решительно потребовала привести венского мага и к ней. Маг отказал столь же решительно. Тогда Биби попросила сводить ее к нему, и я неосторожно согласился. Остановив автомобиль у гостиницы, где проживал кудесник, Биби послала меня к нему просить выйти к машине или подойти к окну поговорить с ней. Долго я его уговаривал. Наконец уговорил. Но Биби, когда подошел он к окну, стала осыпать его такой непристойной бранью, какой он, верно, в жизни не слышал. «Сучий потрох» и «венская сосиска» было самым безобидным. Прохожие останавливались. Вскоре у гостиницы собралась толпа. Насилу угомонил и увез я Биби. А прорицатель обиделся насмерть, обвинив во всем меня. Не успев начаться, сношения наши кончились. А все ж, признаюсь, советы его оказались хороши. Думаю, он и впрямь желал мне добра. Верно, был он из тех полубезумцев, каких коллекционировал я всю жизнь. По слухам, уверял сей чудак, что он побочный сын моего отца и одной из великих княгинь.


Однажды днем, вскоре после моего возвращения из Испании, явился ко мне высокий молодой человек спортивного вида. Сказал, что он кузен мой, граф Фульк де Ларенти-толозан, офицер авиации. Я действительно помнил его малым ребенком, но с тех пор потерял из виду, да, впрочем, и не знал, что меж нами родство.

Говоря столь быстро, что я еле понимал его, Фульк стал объяснять, что женился на русской, Зинаиде Демидовой, и что она – дочь падчерицы брата моего отца, из чего и следует, что он, Фульк, – мой кузен.

По-моему, из этого не следовало ничего, но все ж его простосердечие и чудаковатость мне понравились, и я согласился считаться с ним в родстве, как ни казалось оно смехотворным. И не пожалел ни минуты. Фульк и его прелестная женушка Зизи были нам сомнительные родственники, зато несомненные друзья.

Разумеется, мадам Хуби тут же пронюхала и захотела с «кузеном» познакомиться. Знакомство их случилось совершенно неожиданно, когда ужинали мы с Биби с глазу на глаз. По внезапной прихоти, напомнившей мне махараджу, подруга моя просила меня нарядиться индусским принцем, а сама надела кокошник, который все еще обожала.

Только мы сели за стол, доложили, что пришел де Ларенти.

– Пусть войдет! – крикнула Биби. – Хочу его видеть!

Фульк как вошел, так и замер от изумления, увидав хозяйку в кокошнике и гостя в индусском платье.

– Что уставился, людей, что ль, не видел? – сказала Биби. – Садись и рассказывай, что ты еще светлости за родня такая.

Слегка сбитый с толку, Фульк сел и пустился в объяснения. Биби слушала сперва внимательно, потом нетерпеливо. Наконец, она перебила его:

– Стало быть, Феликсов дядя – жене твоей дед?

– Не дед, а бабкин муж, – сказал Фульк, замороченный.

Биби зарычала.

– Черт! Заткни глотку, дурак! Будет молоть! Е... твою мать!

Давно мы так не смеялись.

Глава 11

1928. Новая клевета – Смерть генерала Врангеля – Замок Лак – Неудачное дело в Вене – В Дивонне с дамами Питтс – Коллективный отдых в Кальви – Дочь Распутина вчиняет иск – Я уговорил матушку переехать в Булонь – Гриша


Расхлебывая заваренную в Париже кашу, я после испанской «ссылки» не успел еще повидаться с генералом Врангелем. Улучив, наконец, свободную минуту, помчался в Брюссель. Генерал, увидев меня, ахнул и протянул газету, которую читал:

– Ну, Феликс, вы в Париже даром времени не теряете! Прочтите-ка, что пишут о вас.

Это был номер парижских «Дней» от 10 января 1928 года. «Дни», русскую ежедневную газету, издаваемую Керенским под псевдонимом Аарон Кибрис, не признавал в русской среде ни один порядочный и разумный человек.

В газете говорилось, что замешан я в безнравственной истории, история осложнена финансовым скандалом. Всем этим заслужил я каторгу, но получил всего-навсего ссылку. На следующий день та же газета доложила подробности, самые оскорбительные, назвала сумму, которую заплатил я, чтобы не угодить за решетку, уверила, что место моей ссылки – Баль, и в заключение объявила, что дом «Ирфе» разорен и большое число людей осталось без работы.

Вернувшись в Париж, я кинулся к известному адвокату, мэтру де Моро-Джаффери, которому поручил все дело. На другой день десяток газет получили и напечатали следующее сообщение:

«Уже в течение некоторого времени чудовищная клевета распространяется на счет князя Юсупова. Русская социалистическая газета „Дни“, издаваемая в Париже г-ном Керенским, бывшим председателем Временного правительства России 1917 года, опубликовав эти грязные измышления, обязана дать немедленное опровержение в силу полной несостоятельности приводимых ею фактов».

Мавр, тем не менее, сделал свое дело. В русской колонии разразился скандал. Пошли молоть вздор. Сочинялись небылицы одна другой хлеще и сцены в балаганном духе: послушать болтунов, выходило, что я даже съел свою жертву, разделав и сварив ее!

Были голоса и за меня. Брешко-Брешковский в «Последних новостях» защищал меня пылко, резко и не без юмора. Но клевету напечатали газеты повсюду – и во Франции, и за границей, даже в Японии. Я вчинил иски и выиграл. Торжествовал я вполне: газету «Дни» запретили. Торжество мое, правда, было только моральным. Материально враги мои меня разорили. Напуганные газетными россказнями, кредиторы стали преследовать меня, а банки отказали в кредите. Но хуже всего то, что клевета и газетная шумиха причинили боль Ирине и моим родителям. И так никогда и не узнал я, кто автор мерзких статей. Какие-то фамилии назывались, но дальше предположений дело не пошло. Профессиональная тайна. Проверить невозможно.

И так бедам я раскрыл ворота. По городу ходили векселя с моей подписью: я сохранил кое-что и признаю – подпись подделана превосходно. Или же в префектуру полиции вызывали: американка подала на меня жалобу, что-де, украл я у нее браслет с брильянтами. Где-то на балу она познакомилась с субъектом, выдавшим себя за князя Юсупова. Они танцевали, понравились другу другу, переспали, расстались. Обнаружив, что «князь» унес «на память» браслет, американка явилась в полицию. Полиция нашла гостиницу, в которой проживал псевдокнязь Юсупов, но сам субчик давно уже был таков.

Мари-Терез д’Юзес позвала меня однажды, чтобы познакомить с писателем, уверявшим, что встретил меня в клубе с весьма сомнительной репутацией, куда для очерка своего ходил изучать парижские нравы. Сказали ему, что здесь князь Юсупов. Он спросил, который, ему показали первого попавшегося. Пришлось предстать мне пред ним самолично, чтоб он удостоверился, что я – не я.

Историям подобного рода не было конца. В те годы что ни день, то новый казус. Но, как известно, один в поле не воин. Я отправился к мэтру де Моро-Джаффери. Он посоветовал написать министру внутренних дел и помог составить письмо. Я перечислил случаи, когда именем моим прикрывали различные непотребства, и заявил, что могу приравнять это к клевете и подать в суд. Как и следовало ожидать, ответа я не получил. У французского правительства были дела поважней.

В эти трудные для нас дни выяснилось, кто наши настоящие друзья. Д’Юзес, как всегда, явила прямоту и независимость характера, пригласив нас пообедать с ней в «Ритце» на глазах удивлявшейся и насмехавшейся публики. Опровержение в «Днях» и последовавший их арест мало что изменили. Людям подавай скандал, а не истину.


22 апреля 1928 года умер генерал Врангель. Смерть его была для нас огромным горем. Россия потеряла великого человека и патриота, я – замечательного друга. Сколько говорено было нами о будущем нашей несчастной родины! Сколько надежд, разочарований и снова надежд было у нас! Я верил в прямоту его суждений и правильность оценок. Привык я говорить с ним и о личных делах. И в самые трудные минуты неизменно находил в нем поддержку.


В ту весну Ирина уехала в Англию навестить мать. Во время ее отсутствия я отравился мидиями и заболел довольно серьезно. Фульк переполошился. Он вбил себе в голову, что виной всему не тухлые ракушки, а мой русский камердинер Педан. Педан, по заверениям Фулька, решил меня отравить. Напрасно я доказывал, что это абсурд. Фульк стоял на своем. Впервые тогда я увидел в этом милом, но неуравновешенном молодом человеке признаки болезненного воображения. Впоследствии дело оказалось гораздо серьезней.

Супруги Ларенти собирались в имение свое, замок Лак близ Нарбонна, и позвали меня на поправку. С удовольствием принял я приглашение, тем более что Ирина после Фрогмор-коттеджа собиралась погостить несколько недель в Дании у бабки.

Я взял с собой старуху Трофимову, а также, вопреки предостережениям Фулька, своего камердинера Педана.


Лакское имение принадлежало семье Фульков со времен Карла Великого. От древней крепости не осталось и следа. Нынешний замок, построенный при Людовике XIII, был перлом гармонии и вкуса. Впоследствии, впрочем, в приступе безумия Фульк всю красоту разрушил.

Жил я в просторной комнате в северной части здания. Окна выходили на бескрайние луга и сотни гектар соленого озера, давшего название замку. В комнате был шифоньер с потайной лестницей внутри, спускавшейся в хозяйские покои. Проведя меня по замку, Фульк показал в подземелье клетушки наподобие тюремной камеры, где порой запирался он на несколько дней, веля передавать себе пищу в отдушину.

В замке Лак познакомился я с сестрой хозяйки, графиней Аликс Депре-Биксио, красивой, как и Зизи, но, в отличие от нее, блондинкой. По вечерам старуха Трофимова музицировала. Мы слушали ее, раскинувшись на диванах в китайской гостиной под загадочным взором золоченого бронзового Будды. Как-то я в шутку сказал Фульку, что, по-моему, у Будды дурной глаз. На другой день Фульк унес его и вышвырнул в озеро. Позднее та же участь постигла и Хуан-Инь, дивную, белой китайской эмали статуэтку, которой он особенно дорожил. Рыбаки выловили ее сетью и принесли ему, он выкинул ее снова, они снова выловили. После второго чудесного спасения он поместил ее в ящик, обложил цветами, усыпал розовыми лепестками, крепко заколотил крышкой и в третий раз погрузил в озерные воды. На сей раз навек.

В очередном бредовом порыве он собственноручно уничтожил чудный свой замок: заложил динамит и взорвал. Из каменных обломков построил два домика, для себя и детей. Жизнь его, безумная и трагическая, плачевным образом оборвалась под пулями партизан в 1944 году. «Через десять минут меня расстреляют», – писал он в патетическом прощальном письме, полученном мной после его смерти.

Зизи нелегко жилось с полупомешанным мужем, но она была ангел терпения и Фулька обожала. И то сказать: псих психом, а шарма не занимать.

Не провел я в Лаке и несколько дней, как письмо из Вены прекратило мой отдых. Приятель сообщал, что некий венский банкир готов ссудить мне крупную сумму для поддержки парижских моих предприятий, но за деньгами в Вену должен я прибыть самолично.

Покидая супругов Ларенти, я взял с них слово увидеть их месяцем позже в Кальви, куда собирался поехать с Ириной. На прощание Фульк опять уговаривал меня прогнать Педана. Он по-прежнему считал его отравителем!


Увиденная мной Вена ничего общего не имела с довоенной. В 1928 году город, прежде восхитительный, элегантный, веселый, где жизнь казалась вечным праздником, опереттой Оффенбаха и вальсом Штрауса, более не существовал. Все потонуло в вихре суеты.

Я познакомился с банкиром. Он, казалось, полон самых лучших намерений. По вопросам, какие банкир задал мне касательно обстоятельств наших, было видно, что человек он серьезный и в деле смыслящий. Договор заключили легко и почти без споров. Подписи и передачу суммы перенесли на следующий день. Стало быть, вечером того же дня уеду в Париж. Я вернулся в гостиницу окрыленный удачей – первой после долгого невезения. Радовался я, однако, рано. На другой день, незадолго до нашей встречи, известили меня, что банкир передумал. Друг, сосватавший меня с ним, смущенно объяснил, что парижские россказни на мой счет настроили благодетеля против меня.

Настроили, так настроили. Оправдываться мне претило. Но от всех этих врагов и невзгод сил моих более не стало. Ирина была еще в Дании, и в Париже до Кальви делать мне было нечего. Я решил отправиться на несколько дней в Дивонну – лучшего места для отдыха не сыскать. К тому ж я знал, что будет мне там добрая подруга.

Елена Питтс вместе с матерью своей находилась в Дивонне на лечении. Была она русской, замужем за англичанином. Оба они умели поддержать меня в трудную минуту. Елена – высокая, стройная, всегда очень элегантная и прекрасная собеседница. Я ценил ее ум, разносторонний и тонкий. Наши вечерние беседы на террасе отеля, часто затягиваясь за полночь, стали приятнейшим моментом моей дивоннской жизни.


Мать Елены, вторым браком вышедшая за дядю своего зятя, также звалась миссис Питтс. Дама была самых строгих правил и обращения. Сдружиться с ней я не стремился, но, дружа с дочерью, обязан был, вежливости ради, ей представиться. Решил я, что конец обеда – лучшее для представления время. Закончив обедать, я встал и направился к столику, за которым дочь и мать Питтс пили кофе. Но, как только я подошел к ним, миссис Питтс-старшая вскочила столь резко, что опрокинула на скатерть и на собственное платье чашку. Дама бросила на меня испепеляющий взгляд, повернулась спиной и вышла, сказав: «Я не подаю руки убийце».

В принципе я был с ней согласен, однако ж теперь смутился и расстроился. Попробовал я задобрить старушку, послав ей букет роз со своей карточкой, на которой написал стишки. Привожу их не без стыда:

Увы, я не привечен вами!

Глазами, полными огня,

Взглянувши, бранными словами

Вы удостоили меня.

Но буду очень благодарен,

Коль сей поведает венок,

Что титулованный татарин,

О миссис Питтс, – у ваших ног!

Мадригалом я достиг обратного. Миссис Питтс возненавидела меня окончательно.

Впрочем, мои нелады с Питтс-старшей никак не отразились на дружбе с Питтс-младшей. У Елены хватило ума понять все правильно. По вечерам мы по-прежнему беседовали на террасе, и радость наших встреч ни одно облачко не омрачило.


Как только мать и дочь Питтс уехали из Дивонны, отбыл и я. Написал Ирине, что буду ждать ее в Кальви, и поехал домой. В Париже встретил старого друга, кавказца Таухана Керефова. Его и старуху Трофимову позвал с собой на Корсику. До Марселя отправились мы на автомобиле. Был у меня знакомый марселец-антиквар, у которого мог я купить недорого старинную мебель и утварь для нашего дома в Кальви. Обедая в Старом порту в бистро, услыхали мы двух отличных музыкантов, гитариста и флейтиста. Я подумал, что неплохо бы заполучить их для наших будущих вечеров в Кальви, и тотчас нанял обоих. Мы поместили их с собой в автомобиль и поехали в Ниццу, где назначил я встречу супругам Ларенти и Калашниковым, званным мной в Кальви также.

В Ницце проживала старая наша приятельница, которую знакомили мы с «профессором Андерсеном». Я и ее пригласил, сказав, что выдадим ее за королеву, путешествующую инкогнито. Обещал, что Трофимова будет ее фрейлиной, а мы все – свитой!

В день отплытия устроили ей музыку. На музыкантов, вдобавок, собралась толпа. Королева взошла на борт принародно, под звуки гитары и флейты. Я телефонировал друзьям в Кальви и просил встретить достойно, ибо везу государыню. К несчастью, плыли мы в сильную качку, и все величие с нашей государыни слетело. И тем не менее приняли ее в Кальви по-королевски. Два следующих дня осматривали мы этот дивный остров. Автомобильчик у меня был крошечный, «Розенгарт». А нас было много. Я нанял автомобиль с открытым кузовом, где разместили мы стулья и кресло для «королевы». В сем импровизированном шарабане мы ездили по Корсике. Иногда заглядывали в портовые кабачки, танцевали с рыбаками. Флейтист с гитаристом находились при нас постоянно. Порою задавал я серенады под окнами «ее величества». Она выходила на балкон и в знак благодарности махала платком.

У антиквара попалась мне прелестная безделка, из тех, о каких грезят собиратели механических игрушек: в клетке птичка-невеличка приводилась в движение механизмом и издавала соловьиные трели – в точности соловей! «Королева» наша дивилась, что соловей поет днем и ночью. «Видите, – говорил я ей, – даже и соловей признается вам в любви и ради ваших чар изменяет привычкам».

Игрушку я брал с собой на прогулки и, пользуясь «государыниной» слепотой, заводил механизм. И «государыня» вздыхала, заслышав пение: «Мой верный соловушка прилетел за мной!»

Время летело незаметно. Ирина запоздала и приехала в день, когда уезжали все наши гости, кроме Калашниковых. В дороге она простудилась и, приехав, сразу слегла. Несколько дней спустя моя мать телеграммой вызвала нас в Рим, так как состояние здоровья отца внезапно ухудшилось. Ирина лежала с высокой температурой и переживала, что не может ехать со мной. Я оставил ее на Нону и в тот же вечер отбыл в Рим.


Матушку я нашел спокойной, как всегда в трудные минуты, но по глазам понял, как страдает она. Узнав о моем приезде, отец тотчас потребовал меня к себе. Жить ему оставалось считанные часы, но он еще был в полном сознании. В последнее это свидание неожиданная его нежность потрясла меня. Нежным мой отец не был никогда. Напротив, с детьми своими держался холодно, даже черство. В последних словах, глубоко меня взволновавших, сожалел о суровости своей, которой на самом деле никогда не было в его сердце.

Умер отец в ночь на 11 июня, без мучений, до последней минуты сохранив ясность ума. После похорон я рассчитывал побыть некоторое время с матушкой. Была она сама твердость, но боялся я, что самое тяжкое – впереди. Да и к тому ж требовалось улаживать денежные дела. Средства родительские были ограниченны, а с болезнью отца и вовсе истощились.

Но человек предполагает, а Бог располагает. Не успели отца похоронить, телеграмма от Полунина вызвала меня в Париж: сославшись на опубликованную мной книгу, дочь Распутина Мария Соловьева вчинила мне и великому князю Дмитрию иск с требованием компенсации в двадцать пять миллионов «за нанесенный ей убийством моральный ущерб». Пришлось все бросить и мчаться в Париж.

Интересы Соловьевой защищал адвокат Морис Гарсон. Наши я поручил мэтру де Моро-Джаффери.

Но за давностью событий и в виду некомпетентности суда окончилось все постановлением о прекращении дела. Да и личность истицы суду доверия не внушала. Муж ее был тот самый двойной большевистско-германский агент Соловьев, который парализовал все попытки устроить бегство царской семьи из тобольского плена.

Помогал дочери Распутина еврей Аарон Симанович, давнишний распутинский секретарь. Он и затеял тяжбу, и дал на нее деньги.

Узнав о прекращении дела, я поспешил к Ирине в Кальви. Она рассказала мне, что кальвийцы, узнав о соловьевском иске, подали протест депутату от Корсики. В то время депутатствовал г-н Ландри.

Вскоре мы уехали в Рим. Как и опасался я, матушка оказалась в ужасном состоянии. Тетя Козочка не скрывала беспокойства за ее здоровье. Вся эта газетная клевета в мой адрес, сказала она мне, суды, письма, и добрые, и злые, полученные родителями в последние месяцы, вызвали в матушке нервное истощение и ускорили кончину отца. Глубоко страдал я, слыша все это, тем более что бессилен был поправить зло, которое сам же невольно и причинил.

Я стал упрашивать матушку переехать к нам в Булонь. Перемена обстановки, любимая внучка, жившие в Париже старые подруги, с которыми она не виделась долгие годы, – такая жизнь, казалось мне, будет ей намного полезней, нежели одинокое житье в Риме.

Наконец она согласилась. Условлено было, что через несколько месяцев она переедет.


Я искал управляющего для корсиканского имения – замка и фермы. Педан мне показался вполне подходящ. К тому ж я хотел отдалить его. Не потому, что не доверял, напротив, доверял как никому. И до Фульковых наветов дела не было. Но слуга мой не терпел приказов ни от кого, кроме меня. Дерзил людям сверх всякой меры.

Теперь на смену ему нужен был камердинер. Одна приятельница порекомендовала мне русского юношу, искавшего места. Хвалила она своего протеже очень горячо, так что я просил прислать его. Гриша Столяров тотчас понравился и мне. Было во всем его облике что-то чистое и честное, вызывавшее в вас симпатию и доверие. Стоило мне на него взглянуть, увидеть внешность, манеры, прелестную детскую улыбку, я нанял его, ни минуты не колеблясь.

Он рассказал свою горькую историю. Семья его жила на Украине. Сам он сражался в белой армии и был одним из тех кавалеристов, которым в 1919 году удалось соединиться с сибирским, высланным на разведку, отрядом. Оказавшись с остатками врангелевской армии в Галлиполи, он услышал, что Бразилии требуются хлебопашцы, и вместе с шестьюстами товарищами отбыл в Рио-де-Жанейро. Оказалось, нужны только сборщики кофе, притом условия работы ужасны. Большинство плюнуло и отпыло с тем же кораблем, на котором прибыло. Капитану не терпелось отделаться от беспокойных пассажиров. Когда вошли в Средиземное море, им объявлено было, что, хотят они – не хотят, высадят их на Кавказе. Они возмутились и взбунтовались. Капитан, не имея средств одолеть несколько сот человек, не желавших идти к большевикам, по телеграфу запросил из Аяччо французское правительство. Ответ был такой: или Кавказ, или Турция. Почти все выбрали Турцию. Их высадили в Константинополе и предоставили собственной судьбе. Был в их числе и Гриша. В Константинополе он прожил три года. Но судьба ему не улыбнулась. Жил он один, от семьи с Украины известий не имел. Решил поехать в Париж к соотечественникам, где надеялся найти атмосферу спокойную и семейственную.

Насчет спокойствия – не знаю. В доме у нас были постоянные приезды-отъезды, да и сами мы сегодня не ведали, где будем завтра. Все же Гриша мало-помалу привык, привязался к нам, как и мы к нему, и стал почти что членом семьи.

Никогда я не встречал существа более бескорыстного. Да, думаю, такого и на свете нет. Узнав о наших денежных трудностях, Гриша отказался от жалования. В наше время эгоизма и алчности немного, верно, найдется примеров подобного бессребреничества и преданности.

Гриша и теперь с нами, но, однако, уж не один. В 1935 году он женился на красавице гасконке, веселой, живой, черноглазой, чистой и честной, как и супруг ее. Мужа она обожает и обожаема в ответ. Гриша с Денизой – чета необычная, русско-гасконская. Две природы, две натуры в одном едином целом. И мы уважаем и любим их.

Глава 12

1928–1931. Смерть императрицы Марии Федоровны – Наши краденые вещи проданы в Берлине – Смерть великого князя Николая – Потеря нью-йоркских денег – Кальви – Рисую чудовищ – Матушкин переезд в Булонь – Племянница Биби – Письмо князя Козловского – Двуглавый орел – Смерть Анны Павловой – Похищение генерала Кутепова – В Шотландии с махараджей – Разгадка тайны и мой поспешный отъезд – Смерть махараджи – О его жестокостях


13 ноября 1928 года в Дании в возрасте 81-го года умерла императрица Мария Федоровна. С ней закончилось прошлое. Влияние этой замечательной женщины было всегда благотворно для второй ее родины. Жаль, что в последние годы империи к голосу ее не слишком прислушивались. Зато слушали ее в семье. Лично я никогда не забуду, как в два счета уладила она историю с помолвкою любимой внучки Ирины.

Последние дни провела она на вилле Гвидоэр, которой владела на пару с сестрой Александрой. Сестры обожали этот свой простой деревенский дом, с которым связаны у них были чудесные воспоминания.

Когда мы приехали в Копенгаген, гроб уже находился в копенгагенской православной церкви. Покрыт он был Андреевским и королевским датским флагами и утопал в цветах. Русские кавалергарды, последовавшие за государыней в ссылку, стояли вместе с датскими гвардейцами в почетном карауле.

На похороны последней императрицы из династии Романовых съехались все августейшие европейские фамилии. После отпевания митрополит Евлогий дал отпущение грехов и произнес длиннейшую речь по-русски, которая была для европейцев настоящей пыткой. После панихиды специальный поезд отвез нас в Роскильде, где императрицу захоронили в соборе, в усыпальнице датских королей.

Ирине хотелось побыть с родными. Я оставил ее в Копенгагене, а сам отправился в Берлин наведаться в наш берлинский «Ирфе».

А в Берлине, в галерее Лемке, Советы организовали продажу произведений искусства. В иллюстрированном каталоге я узнал некоторые наши вещи. Обратился я к адвокату мэтру Вангеманну и просил его предупредить судебные власти и приостановить продажу до разбирательства дела в суде. Другие русские эмигранты, оказавшиеся в подобном положении, приехали также в Берлин и присоединились ко мне. Со мной случился буквально шок, когда увидал я мебель, картины и редкостные вещицы из матушкиной гостиной нашего дома в Санкт-Петербурге.

В день торгов полиция вошла в зал и конфисковала все указанные нами предметы, что вызвало некоторую панику и у покупателей, и у продавцов. Мы не сомневались, что собственность нашу нам возвратят. Мэтр Вангеманн не сомневался также, ибо по немецким законам всякая собственность, краденая или взятая насильно и продаваемая в Германии, подлежит возвращению владельцу вне зависимости от политической ситуации в стране. Но, со своей стороны, большевики заявляли, что декретом от 22 ноября 1919 года советское правительство силой своих полномочий конфисковало все имущество эмигрировавших и немецкие власти не вправе вмешиваться. Увы, большевики выиграли дело. Из Берлина уехал я в сильнейшем расстройстве.

В Париже в «Ирфе» ждал меня Буль. Он протянул мне листок с объявлением, которое якобы собирался дать в газете «Фру-Фру».

«Я, нижеподписавшийся г-н Андрэ Буль, русско-англо-датских кровей, нежный сердцем и крепкий телом, ищу жену.

Подписал: Андрэ Буль,

слуга светлейшего князя.

27, улица Гутенберга, Булонь-сюр-Сен».

Что-что, а насмешить Буль умел.

В январе 1929 года русская эмиграция была снова в трауре. Скончался великий князь Николай, в 1919 году покинувший вместе с нами Россию. Поначалу великий князь поселился в Италии в Санта-Маргарите с женой, сестрой королевы Елены. Потом переехал во Францию, в Шуаньи (департамент Сена-и-Марна), где жил уединенно, в стороне от политики, и принимал у себя лишь самых близких.

Зимой я узнал, что деньги, вырученные от продаж у Картье и вложенные мной в трест, занимавшийся недвижимостью, пропали в разразившемся в Нью-Йорке финансовом кризисе. Матушка, таким образом, осталась без копейки. Я послал ей все, что имел наличного, просил поспешить с переездом и занялся обустройством ее жилья. Хотелось сделать все возможное, чтобы жилось ей у нас хорошо и удобно. Комнату я устроил ей в соответствии с ее вкусами и привычками. Большая кровать, шезлонг у камина, столики под рукой, кресла со светлой кретоновой обивкой, английские гравюры и вазы для любимых ее цветов. Эта простая и веселая комната стеклянной дверью сообщалась с террасой, которая летом бывала настоящим цветником. Я уже видел матушку сидящей тут в плетеном кресле с книгой иль рукоделием.

Когда все было готово, мы поехали в Кальви. Со времени последнего нашего отдыха случились тут большие перемены. Друг мой Керефов купил в Кальви бывший архиепископский дом и завел у себя ресторан и бар. Заведение его скоро стало лучшим в округе, и от посетителей отбоя не было даже и за полночь. По ночам частенько просыпались мы, разбуженные приезжавшими и уезжавшими автомобилями. В порту стояли роскошные яхты, на пляже яблоку негде было упасть. Кальви заполонили туристы, и он уж не был тем райским уголком, который покорил нас впервые.

В те годы мне вдруг неудержимо захотелось рисовать. До сих пор рисовала у нас Ирина: изображала всякие фантастические образы – лица с огромными глазами и странными взорами, казалось, каких-то нездешних существ.

Под впечатлением, видимо, Ирининых рисунков затеял я свои. Отдался рисованию с жаром. Приковало к столу, точно колдовской силой. Но получались у меня не ангельские создания, а кошмарные видения. Это я-то, любитель красоты во всех видах, стал создателем монстров! Словно злая сила, поселившись во мне, владела моей рукой. Словно кто-то рисовал за меня. Я сам в точности и не знал, что сейчас нарисую, и рисовал чертей и чудовищ, родичей химер, мучивших воображение средневековых скульпторов и художников.

Кончил я рисовать так же внезапно, как и начал. Последний мой персонаж вполне мог бы сойти за самого сатану. Профессиональные художники, которым я показал своих уродцев, удивлены были технике моей, которой, по их словам, добивались обычно годами занятий. А ведь я в жизни не держал ни карандаша, ни кисти, пока не заболел своими монстрами, да и потом, когда потерял охоту к рисованию и бросил, не смог бы повторить их никакими стараниями.


Почти с каждым пароходом прибывали друзья и поселялись у нас на несколько недель. В конце концов в доме стало тесно, и мы оставили замок в полное распоряжение гостей, а сами перебрались на ферму. Во всем этом многолюдии ни минуты покоя. Что ни день, то походы или морские прогулки. Однажды, этак прогуливаясь, наш Калашников чуть не утонул. Мой шурин Никита бросился в воду и спас его. Но это был какой-то проклятый день. Причалив в Кальви, домой мы поехали на автомобиле. Стояла ясная лунная ночь, фары я не включал и на повороте, не разглядев, угодил в ров, в самые заросли терновника. Обилие и подлость терновых колючек всем известны. Никита был весь в занозах, то же и Панч. Врач, вызванный к человеку, врачевал заодно и пса.

Депеша из Рима, в которой матушка сообщала о своем приезде, положила конец кальвийским каникулам. С первым пароходом уплыли мы, чтобы принять ее у себя в Булони.

Я радовался, что матушка будет наконец-то с нами, но побаивался за соседку нашу, мадам Хуби. Как-то две столь различные женщины смогут ужиться мирно? Думал я об этом не без дрожи. Биби сильно интересовалась познакомиться с матушкой и уж заранее в наших разговорах звала ее просто Зиной. Что, понятно, меня не успокаивало!


Матушка приехала бодрой и жизнерадостной и, судя по всему, была счастлива соединиться с нами. Вместе с собой привезла она м-ль Медведеву, сиделку, ходившую за моим отцом, горничную Пелагею (переменившую имя на более, по ее мнению, изящное, – Полина) и померанского шпица Дролли.

Домик матушке понравился, но, войдя, она воскликнула невольно: «Как здесь тесно!». Увы, да, было тесно. Доказательство тому явилось вскоре, когда прибыл матушкин скарб – короба, чемоданы, ящики. Пришлось нанять сарай по соседству, чтобы все уместить. И все ж полюбила она свою комнату, которую называла «своей келейкой».

Настал страшный час встречи с мадам Хуби. С двумя лакеями по бокам и третьим, несшим большой букет роз сзади, вступила Биби в гостиную, где дожидалась ее матушка.

– Цветы для малышки Зины, – объявила Биби. – Я обожаю ваше имя, голубушка княгиня, мне нравится его повторять. Не сердитесь. Такая уж я есть. Светлость, скажи своей матушке, что я страх как застенчива. Я вашего сына «светлость» зову, потому что люблю его, прохвоста, подлеца этакого... И с кем только он не якшается! Не повезло вам, милочка, с сыном!

Я думал, будет хуже. Матушка, в жизни подобного не встречавшая, удивилась, разумеется, даже слегка обиделась, но, к счастью, развеселилась. У нее достало ума и проницательности понять, с кем она имеет дело. И даже, на удивление, обе понравились друг другу. Объединившись в своей привязанности ко мне, они любили посудачить и, любя, перемыть мне косточки.


У мадам Хуби имелась племянница Валери, тоже оригиналка, но в другом роде. Она ходила в мужском платье, курила трубку, коротко стригла волосы и носила кепочку. Низенькая, толстенькая черноглазая брюнетка, Валери похожа была на мальчика-араба. Жила она одна, на барже, с двумя старыми слугами – мужем и женой и сворой животных. Людей не любила, а зверей обожала и находила с ними общий язык.

Мы познакомились с ней случайно, прежде даже, чем с Биби, и стали теми редкими двуногими, кого удостаивала она общения.

Всего вероятней, ее нелюдимость и странность манер вызваны были, главным образом, комплексом собственной неполноценности. Впрочем, все это не мешало ей оставаться умной и доброй. Потому и любили мы ее вопреки всей ее эксцентричности. А еще Валери брала призы в автомобильных гонках. Однажды она согласилась поужинать с нами в обществе нескольких наших друзей и за ужином поведала, что удалила себе груди, чтоб-де, не мешали управлять автомобилем. С этими словами она расстегнула блузу и явила нам ужасные шрамы!

Мадам Хуби, не любившая, кроме своей, ничью эксцентричность, а тем более племянницыно безумие, отказывалась принимать ее, а узнав, что принимаем ее мы, впала в бешенство. Устроив сцену и перебив вазы, Биби вдруг успокоилась и сказала:

– Слышь, светлость, хочу ее видеть. Приведи к ужину.

Племянницу она приняла, еще лежа в постели. Смерила взглядом и сказала с отвращением:

– Ежели кто гермафродит, пусть к людям не суется. Пошла прочь, и чтоб больше я тебя не видела!

Бедняга племянница ушла несолоно хлебавши. Некоторое время тетушка ее лежала в задумчивости. Потом заговорила.

– Слышь, светлость, – сказала она, – будь добр, пошей для уродины платья у себя в «Ирфе»: три дневных, три вечерних, и мантильки в пандан. Посмотрим, что получится.

На другой день я привез Валери на улицу Дюфо. Можно представить: впечатление она произвела. Пока все, разиня рты, смотрели на нее, она выбрала фасоны, и заказ отправлен был в мастерскую.

Биби лихорадочно дожидалась племянницына преображения. Не терпелось ей устроить семейный ужин и помирить Валери с другими ее дядьями и тетками, также давно уж порвавшими с мужеподобной родственницей.

В назначенный день Биби расположилась у себя в гостиной в окружении всей родни против двери, откуда племянница ожидалась. А, когда вошла ожидаемая, все вскрикнули от ужаса: в мужском платье Валери еще могла сойти за женщину, но в женском она была совершенный мужчина!

Биби закрыла лицо руками и сказала глухим от гнева голосом: «Мать твою!.. Верните ей штаны!» Бедняжка ушла, покрытая позором. С ужином ей решительно не везло.


С тех пор как матушка поселилась у нас в Булони, ангел мира, казалось, воцарился у нас. Но, верно, наскучили мы ему скоро, и он улетел.

Некий князь Юрий Козловский объявил мне о себе совершенно оскорбительным письмом. Двумя годами ранее совершив своей книгой одну подлость, писал он, совершил я и другую, в недавнем номере «Детектива» обвинив государей наших в желании заключить сепаратный мир! А ведь клевета сия опровергнута даже таким предвзятым и злобным сборищем, как следственная комиссия Керенского!

Я попросил купить мне этот номер. До сих пор и не ведал я, что существует такая газета. Действительно в ней была помещена гнуснейшая статья о частной жизни императорской семьи за подписью князя Юсупова.

Новый поклеп и, возможно, новый суд.

В отсутствие мэтра де Моро-Джаффери я обратился к адвокату Шарлю-Эмилю Ришу. Мэтр Риш был знаком нам и нами уважаем как человек и юрист. Стараниями его тотчас направили протест главному редактору «Детектива» и дважды прислали с предупреждением судебного исполнителя. После чего сей «Детектив» соизволил напечатать опровержение, добавив извинение за опоздание. Остальные газеты, из профессиональной солидарности доселе молчавшие, разразились опровержением также.

Редакция «Детектива» объясняла, что получила информацию от агентства «Опера-Мунди-Пресс», которое за подлинность ее ручалось. Со своей стороны, «Опера-Мунди» валило вину на венскую газету «Нойес Винер Тагеблатт», а та уверяла, что во всем виноват репортер ее, некий еврей Тасин. Путем бесконечной переписки удалось наконец добиться письма от Тасина, в котором признал он, что статья – его собственная выдумка. И, тем не менее, Козловский, хоть и знал подноготную аферы, все же купил и разослал несколько номеров пресловутого «Детектива», приложив к каждому копию своего письма ко мне, в разные гражданские и военные круги русской эмиграции. Судите, каково было впечатление. Председатель «Высшего монархического совета» Александр Крупенский, знавший, как и Козловский, все дело, поручил члену совета графу Гендрикову напечатать в газете монархической партии «Двуглавый орел» статью против меня злее даже, чем письмо Козловского. Статья была зачитана на их партийном собрании и единодушно одобрена сим ареопагом. Никто и пикнуть не посмел против, даже давнишний друг, с которым дружил я тридцать лет, также член совета. Глубоко меня удручила трусость его.

Теперь я вчинил иск главному редактору «Орла» г-ну Вигуре, Крупенскому и автору статьи.

Монархисты выслали ко мне парламентером друга-предателя. Но визит его ничего не изменил. Суд состоялся, я выиграл.

Матушка была оскорблена статьей не менее моего. Она позвала к себе Крупенского и, когда тот явился, сказала ему, не подав руки и не предложив сесть: «Я пригласила вас, господин председатель, с тем, чтобы сообщить вам, что я выхожу из монархической партии и надеюсь никогда более вас не встречать».

Посетитель убрался с позором.

Мой шурин Никита, жена его и еще несколько человек последовали матушкиному примеру и также вышли из партии. Вскоре «Двуглавый орел» прекратил свое существование.

1931 год был для меня годом огромной утраты. Дорогая моя подруга Анна Павлова, величайшая балерина, изяществом и талантом покорившая мир, 29 января умерла в Брюсселе от пневмонии. Было ей 49 лет. Она навсегда останется самым волнующим и поэтическим воспоминанием молодости моей.

В тот же год, почти в то же время, узнали мы о похищении генерала Кутепова. Известие это опечалило всю русскую эмиграцию. Председатель «Русского общевоинского союза», сорокавосьмилетний генерал был человеком энергичным, мужественным и смертельно ненавидел большевиков. Возвращаясь к себе пешком, он был похищен средь бела дня, в двух шагах от своего дома, тремя субъектами, один из которых был в форме полицейского. Этот «ажан» прохаживался по улице, а двое в штатском выскочили из автомобиля, стоявшего неподалеку, схватили генерала и затолкали в автомобиль силой. Псевдополицейский сел в машину также, и только их и видели.

Весть о похищении появилась в газетах лишь несколько дней спустя. Поднялся шум, но похитителей уже и след простыл. Следствие тянуло-тянуло, а вытянуть не смогло. Судя по всему, генерал был увезен в Москву. Впоследствии ходили какие-то слухи о даме в бежевом пальто, якобы сидевшей в машине в момент похищения.

Я хорошо знал Кутепова. Он частенько заглядывал к нам в ресторанчик «Мезонет» на улице Мон-Табор. Директриса, г-жа Токарева, принимала его заискивающе-любезно, что генералу было явно лестно. После похищения, однако, Токарева ликвидировала все дела и уехала в Соединенные Штаты.

Махараджи я не видел с тех пор, как водил его за нос, прячась в Париже. Я уж решил было, что поссорились мы навсегда, как вдруг махараджа позвонил мне по телефону. Сообщил, что приехал в Париж, и пригласил поужинать в один из ближайших дней.

Встретил он меня как ни в чем не бывало, ни разу не вспомнив о прошлом, и снова позвал ехать с ним в Индию. Что маньяку было от меня нужно? Зачем он прицеплялся ко мне с этой Индией? Не затем ведь, что искал себе попутчика! Постоянные мои отказы не обескуражили его. У него явно было что-то на уме. Он приехал с визитом к матушке в Булонь и стал уговаривать ее и Ирину, чтобы те, в свой черед, уговорили меня ехать с ним в Индию. Обе отвечали, что я давно совершеннолетний и сам в состоянии принимать решения. Он не стал настаивать и пригласил меня съездить с ним на несколько дней в Шотландию, в замок, который арендовал он на рыболовный сезон.

Тут я задумался. Матушка и Ирина отговаривали, и рассудком я понимал, что они правы, но, как всегда, любопытство и жажда неизвестности оказались сильней.


Шотландия, где побывал я, учась в Оксфорде, в те поры предстала мне смесью Финляндии и Крыма. Смешение показалось мне удачнейшим. На сей раз увидел я совсем иной край: суровый и дикий. Сам замок, затерянный в горах, вдали от людского жилья, был зловещ и мрачен. Высокие стены из серого гранита и зубчатые башни скорее напоминали тюрьму. В замке сводчатые залы были темны, холодны и сыры. Покои верхних этажей сообщались между собой лабиринтом лесенок, коридоров и галерей, где ничего не стоило заблудиться.

Хозяин мой расположился на втором этаже. Я поселился на третьем, а рядом со мной – молодой махараджев адъютант, единственный, кто за время нашего с махараджей знакомства не был господином сменен. Однажды я по неосторожности заметил махарадже, что он весьма часто меняет челядь, и спросил почему. Махараджа промолчал, давая понять, что замечание и вопрос бестактны, и, помнится, я встревожился. В данной ситуации я тем более рад был увидеть старого слугу, которого считал уже почти другом.

Махараджа принимал меня с распростертыми объятиями и не отпускал от себя ни на шаг. Ели мы в его комнатах. После полудня вместе удили лососей. В голубой сетке, которой от комаров он окутывал лицо, как вуалью, выглядел он комично, но и пугающе. По вечерам долго беседовали у камина, притом об Индии более не было и помину.

Вскоре, однако, на сцену вышло новое лицо. Некто в монашеской рясе, прибывший из Индии. Человек он был молодой, образованный весьма широко и в совершенстве владел английским и французским. Необычайно поразили меня его глаза. От них, сверлящих и властных, тотчас становилось не по себе. Руки у монаха были длинны, тонки и ухожены, как у женщины.

Взял он привычку по вечерам приходить ко мне и часами беседовать о вере и философии. А уходил он – приходил мой сосед, желавший знать, о чем говорил со мной странный монах. В результате я перестал спать и нервы мои расстроились. Наконец в один прекрасный вечер после ухода монаха опять пришел милый друг-сосед и огорошил меня.

– Уезжай скорей из этого чертова логова, – сказал он. – Махараджа заманил тебя в ловушку. Беги, пока не поздно.

Я стал спорить, но он продолжал:

– Еще чуть-чуть – и ты у них в руках. Сам не заметишь, как покоришься и лишишься воли. Они сделают с тобой все, что хотят. А хотят они увезти тебя в Индию.

– Но какого черта я им сдался в Индии?

Сосед не ответил.

Слова его мне показали, что и впрямь уже попал я под чужое влияние. Сосед прав: я теряю контроль над собой и собственным разумом. Взгляды махараджи и монаха преследуют меня. И напоминают другие взгляды... Бежать отсюда, чтобы не поддаться гипнозу, бежать как можно скорей.

Друг-сосед не скрыл, что рискует жизнью, предупреждая меня. Но, когда ушел он, мелькнуло подозрение: а ну как это враг в личине друга и приставлен шпионить за мной? И перепугался я не на шутку, ведь мог в любой миг очутиться беззащитным пленником. Я подумал о всех, кто мне дорог: о матери, жене, дочке, друзьях, которых бросил я, чтобы попасться так глупо, угодить в мышеловку. И единственным желанием стало вернуться и увидеть родных и близких. Я упал на колени и простыми, но из самого сердца словами стал молить Господа прийти на помощь.

Верно, так и заснул я в молитве, ибо на другой день пробудился одетый, на полу у собственной кровати. Проспал я всего несколько часов, но встал твердым, сильным и решившимся. Не хотелось, однако, уехать, не выведя махараджу на чистую воду. Все ж интересно было узнать, на что я понадобился ему в Индии. В тот же вечер после ужина я взял быка за рога – прямо спросил хозяина, какие у него на меня виды.

Махараджа таинственно улыбнулся.

– Какие виды, мой дорогой? Для начала скажу, что вы созданы не для той жизни, какую ведете. Я уж сколько раз намекал на то. Вам потребны уединение и медитация. В тиши и вдали от людей вы сосредоточитесь и будете расти духовно. В вас есть способности, о которых вы и не знаете даже, зато знаю я. Вы – избранный. Хочу представить вас своему гуру. Он живет в горах. Просил он привезти вас, чтобы учить десять лет и сделать из вас йога.

– Да нет во мне ничего такого, – возразил я. – И вовсе не создан я медитировать десять лет при вашем гуру. Я люблю жизнь, семью и друзей. И по натуре я кочевник и терпеть не могу сидеть в одиночестве.

Пропустив мои слова мимо ушей, махараджа продолжал:

– Когда в 1921 году я поехал в Европу, учитель сказал мне: «Ты встретишь человека, который поедет за тобой и станет моим учеником, а после йогом». И описал приметы его – в точности ваши. Когда я увидел ваш портрет у англичанки, то через нее познакомился с вами и вас узнал тотчас. Для такого, как вы, ничто земное существовать не должно. Вы должны поехать и поедете.

Я помолчал и внезапно спросил:

– Вы верите в Бога?

Глаза его сверкнули.

– Да, – сказал он сухо.

– Ну, а коли так, положимся на Господа и да будет все по воле Его.

С этими словами я вышел и отправился к другу-соседу пересказать ему разговор и проститься, ибо решил я ехать на другой день.

Друг пожал плечами.

– Ты не знаешь махараджи, – сказал он. – Если вбил он что себе в голову, не остановится ни перед чем. И уехать тебе не даст.

«Посмотрим», – подумал я.

Утром я уложил чемоданы и заказал автомобиль, чтобы ехать на вокзал. Махараджа, узнав о том, заказ отменил.

Но претило мне бежать тайком, как вор, не простясь с хозяином. Я перекрестился и спустился к нему. Он сидел в халате и читал газету.

– Я пришел проститься и поблагодарить за гостеприимство, – сказал я. – И буду вам очень признателен, если вы отвезете меня на вокзал. Потому что иначе я опоздаю на поезд.

Не говоря, не глядя, махараджа встал и позвонил. Вошедшему слуге он велел подогнать к замку автомобиль. На глазах изумленных монаха и друга-соседа, стоявших у двери, я сел в автомобиль и укатил. На вокзал я прибыл благополучно, но в безопасности почувствовал себя, только сев в поезд.

Махараджи я более никогда не встречал. Спустя несколько лет узнал я, что, будучи в Европе, он сломал позвоночник, упав с лестницы. Его отнесли в автомобиль, и двое адъютантов в качестве лежака легли под него. Таким образом отвезли его в больницу, где умер он спустя несколько суток. Призадумался я, узнав стороной некоторые подробности о жизни махараджи. К примеру, он, осердясь на своего пони для игры в поло, велел забить его до смерти и сжечь у себя на глазах. Или тоже, бывая недоволен очередной женой либо адъютантом, заставлял их глотать толченое стекло. Еще говорили, в подвалах дворцов его были пыточные застенки, устроенные, впрочем, по последнему слову техники...

Глава 13

1931. Колье Екатерины II – Предательство и смерть Полунина – Ликвидация наших предприятий – Бесцеремонная мадам Хуби – Женитьба шурина Дмитрия – Как встречают судебных исполнителей – Робер и Мари делле Донне – Тира Сейер


Средства, которые Полунину удалось достать нам, кончались. Наше финансовое положение ухудшалось день ото дня. Американец, снимавший у нас виллу на Женевском озере, пожелал купить ее, матушка согласилась. Но дом был давно уж заложен, так что получили мы за него всего ничего. Остатки драгоценностей находились у ростовщиков или в Мон-де-Пьете, а квитанции от них – у кредиторов в качестве гарантии. В наличии одни долги да угроза потерять последние заложенные украшения, а заодно и жемчужину «Перегрину», единственную, которую матушка любила и носила. Она считала ее талисманом и о том, чтобы продать ее, и слышать не хотела. Уже и сдача ее в залог вызвала скандал.

До сих пор я не имел дела с процентщиками. Не знал, что за фрукт, и с чем его едят. По правде, ростовщики помогли мне выпутаться из дел довольно трудных, но зато и страдал я, бывало, по их милости. Однажды, просрочив с уплатой процентов, я потерял значительную часть брильянтов. А в другой раз еле выручил бесценное колье, принадлежавшее Екатерине II: ожерелье из розового жемчуга в несколько нитей, перехваченных большим рубином в брильянтовой осыпи. Ростовщик любезно предупредил меня, что, не заплати я такого-то числа до полудня процентов, он тотчас распорядится колье по своему усмотрению. Полунин взялся добыть деньги и принести их утром в последний день срока. Все утро я прождал его, глядя на часы. В половине двенадцатого его еще не было. Я решил бежать к ростовщику – умолять подождать. Черкнул записку Полунину, прося также немедля приехать к ростовщику, и бегу на улицу. Новая беда: нет моего автомобиля. И ни одного такси. Останавливаю автомобиль с элегантным испанцем за рулем. Кричу, что, если не буду через десять минут на улице Шатодэн, потеряю фамильную драгоценность, которой нет цены. Идальго мой рыцарски учтив и к тому ж азартен. Без двух минут двенадцать он подвозит меня к ростовщичьему дому. Взлетаю на шестой этаж и узнаю, что тип мой ушел только что и унес колье. Слетев вниз, не знаю, куда бежать. Была не была. Направо. Бегу. На бегу вспоминаю, что не узнаю его со спины. Хоть смейся, хоть плачь. Впереди идет человек со свертком под мышкой. Последнее усилие – я нагнал его... Он! Объясняемся. Он согласен вернуться и подождать Полунина...

Время идет. Полунина нет. Звоню в «Ирфе» – тоже ни слуху ни духу. Ростовщик нервничает, уже и сомневается. Наконец, предлагаю ему в залог свой автомобиль. Колье Екатерины спасено.

Полунин появился лишь спустя несколько дней. Доверие мое к нему с той истории пошатнулось, а скоро и вовсе пропало. С некоторых пор, оправдываясь, городил он невесть что. Перемена в нем казалась необъяснима. Прежде он по любому пустяку был сама точность, а теперь опаздывал на важнейшие дела. Если я упрекал его, он хватался за голову и говорил, что болен. Впечатление, что помешался. Наконец я посоветовал ему отдохнуть и предложил взять отпуск (бессрочный – подумалось мне). Больше я его ни разу не видел. Позже узнал я, что труп Полунина обнаружили в поезде, но тайна смерти его так никогда и не объяснилась.

* * *

По счастью, в самое трудное для нас время познакомился я с англичанином сэром Полом Дьюксом, жившим долгие годы в России и бегло говорившим по-русски. Заговорив со мной, он напомнил мне махараджу в том смысле, что тоже считал для меня великим благом пребывание в Индии. А тем временем занялся он поправкою наших дел, да так ловко, что на время действительно их поправил. Увы, матушка, от своей болезни и наших неудач ставшая раздражительной, обидела Дьюкса необдуманными словами, и помощника мы лишились. Судьба, однако, и в другой раз улыбнулась мне, послав русского адвоката Сергея Карганова. Человек он был умный, знающий, да вдобавок и честный. Одному Богу известно, от чего он спас меня! Скорее всего, от тюрьмы. Ибо, привыкнув тратить деньги не считая, не слишком годился я для ведения крупных дел, какими занялся, и, разумеется, угодил во все ловушки, какие ожидают неопытных энтузиастов. Карганов был небогат, однако, чтобы помочь мне выпутаться, не колеблясь заложил свое имение, а жена его – драгоценности. Супругам Каргановым я признательный друг на веки вечные.

И все-таки даже самая умелая помощь могла лишь отсрочить катастрофу. Полунина более не было. И вскоре стало ясно, что предприятия придется ликвидировать. Удар был тяжел. Рушилось то, что в течение десяти лет мы строили, спасали, поддерживали. А от матушки, сдававшей не по дням, а по часам, приходилось все скрывать, и это не облегчало дела. Но выхода не было. Ирина считала так же.

Банки тем временем по-прежнему отказывали нам в ссуде. Пришлось просить клиенток «Ирфе» оплачивать заказ сразу же при получении, к чему дамы наши не привыкли. Деликатную миссию – предъявить счет – поручил я Булю. Когда заказчица отказывалась заплатить тотчас, Буль вставал на колени со счетом в руке, принимал простодушный вид и молил: «Фирма гибнет, помогите батюшке-князю!» Тон и поза действовали безотказно. Клиентки, развеселившись и расчувствовавшись, платили, и Буль всякий раз возвращался с добычей.


Ранее несколько раз я видел вещие сны. То же случилось и теперь. Мне приснился мой друг Таухан Керефов, и будто бы сидим мы с ним в казино Монте-Карло за игрой в баккара. Проснувшись, я под впечатлением тотчас решил ехать. Телефонировал Таухану на Корсику и сказал, что жду его в Монте-Карло в «Отель де Пари».

Трое суток мы играли запоем, притом все время удачно. Удивительно, что поехал я после сновидения играть, несмотря на то что игру как таковую ненавидел и никогда в казино не бывал.

Но, пока мне везло в Монте-Карло, газеты писали, что я прибыл в Бухарест, где король Кароль, дескать, намерен доверить мне управление всем своим имуществом. Пришлось звонить в Булонь и успокаивать матушку и Ирину, которые стали готовиться к очередному скандалу.


Началась ликвидация наших предприятий. Один друг наш, корсиканец Хосе-Жан Пелегрини, предложил содействие. И действительно, занялся он этим сложным и неблагодарным делом умно и совершенно бескорыстно. Главным и самым трудным было найти работу тем, кто по нашей милости ее потерял. Устраивать их пришлось несколько месяцев. Ликвидировали все предприятия, кроме парфюмерного – оно продержалось еще несколько месяцев. Вывод был один: для коммерции я не создан.

Матушке мы наконец во всем признались, и подавленность ее добавилась к нашей. Переживали мы и за отношение к нам мадам Хуби, огорчившее нас. Биби терпеть не могла тонкостей. Ее реакции были часто непредсказуемы, но всегда прямолинейны. Увидав, что мы разорены совершенно, она письменно уведомила нас, что нуждается во флигеле и дает нам неделю на сборы. Я отвечал ей также сухим письмом, что желание ее совпало с нашим, что флигель нам тесен и, кроме того, намерены мы переехать на житье в Англию. Я рассчитывал, что она не захочет выпустить нас из Франции и опомнится. Расчет оказался верен. Но Биби постыдилась просто переменить решение и сделала вид, что что-то не поняла и желает уладить недоразумение. Она призвала меня и держала такую речь:

– Слышь, светлость, хочу флигель подлатать и тебе, чтоб не теснился, дать спальню и ванную в доме на втором этаже. Зиночка пусть остается у себя. Она болеет, нечего ее дергать. А ты с Ириной и девчонкой, пока работать будут, поживи в гостинице. А еще хочу во дворе бассейн устроить с крокодилами.

Я согласился на переустройство, поставив условия ничего более не переменять до свадьбы моего шурина Дмитрия и праздничной по этому случаю пирушки у нас дома.

Дмитрий по натуре самый независимый из Ирининых братьев. Он всегда знал, что хотел, и делал, что хотел, ни у кого не прося ни совета, ни помощи.

Невеста его была восхитительна, и брак их, по общему мнению, обещал быть удачным. Вышло, однако, иначе. Родилась у них дочь Надежда, и, тем не менее, супруги разошлись несколько лет спустя.


Как только начались работы в булонском доме, Ирина уехала с дочкой во Фрогмор-коттедж. Что до меня, я устроился в «Отель Вуймон» на улице Буасси-д’Англас с Гришей и Панчем. Из Парижа я уехать еще не мог, так как ликвидационные дела не были закончены. Да и от матушки не хотелось уезжать. Она уж и так удивлялась, с чего вдруг мы все разъехались, бросив ее в Булони одну. «Одну» – сказала она для красного словца, потому что оставались с ней сиделка, две горничных и повар. К тому ж у нее что ни день были гости, да и я к ней захаживал, когда мог улучить минуту между дел, отнимавших еще довольно времени.

Однажды, придя к ней обедать, узнал я, что судебные исполнители явились наложить арест на наше имущество. Два субъекта с мрачными физиономиями и черными портфелями действительно ждали меня в гостиной. Вот так новость! Этого я никак не ожидал. Что ж, придется сделать хорошую мину при плохой игре. Напустив на себя беззаботный вид, я обратился к черным вуронам непринужденно и приветливо:

– Господа, – сказал я им, – вы тут у русских людей. Уважьте же наш обычай, выпейте со мной рюмку водки.

Вуроны переглянулись, слегка сбитые с толку. Не дав им время опомниться, я велел принести водки. Первая рюмка пришлась им по вкусу. Повторили раз, еще раз, еще много-много раз... Я решил, что созрели они послушать музыку. Добил я их цыганским романсом. Еще бы немного, и они сплясали бы казачок. У себя в комнате матушка сидела как на иголках. То и дело она посылала за мной и понять не могла, почему в ответ я завел граммофон. Наконец, незваные мои гости отбыли, унося с собой ордер на арест. Расстались мы лучшими друзьями.

– А вы, русские, – ничего! – кричали они, фамильярно хлопая меня по плечу. – Чертовски славные ребята!

Свиделись мы с ними и снова, но тогда уж дело отчасти поправилось: составили лишь опись имущества. Ареста так никогда и не наложили.


«Отель Вуймон» принадлежал родителям добрых моих друзей Робера и Мари делле Донне. Мари, замужем за бароном Васмером, была самобытна и обаятельна. В отеле она занимала небольшой номер. У нее всегда было жарко натоплено, притом вещи всюду валялись как попало. Но и беспорядок этот имел свой шарм. Здоровья Мари была слабого и почти все время лежала в окружении друзей и поклонников, как правило, писателей и людей искусства. У нее познакомился я и сдружился с секретарем ее отца, Алексеем Суковкиным, милым юношей, застенчивым и мягким, жившим в собственном мире мечтаний и грез. Он тянулся ко мне всей душой, но и корил меня за беспорядочную жизнь. В конце концов он увлекся буддизмом и уехал на Тибет, где постригся в монахи.

По вечерам, после хлопотного дня, хотелось мне отвлечься и развлечься, и я с радостью уходил куда-нибудь и брал с собой весельчаков-кавказцев Таухана с Русланом, старого друга Альдо Бруши и одного из племянников своих, Марселя де ля Арпа. Иногда составляли нам компанию и Робер с Мари. Пришла весна, и чаще всего мы отправлялись за город. Излюбленным местом стало Коломбье, имение баронессы Тиры Сейер в Сель-Сен-Клу, розовый дом, чудесно вписавшийся в зеленый ландшафт. Розовым дом был и внутри, и веяло от всего непередаваемым очарованием. С Тирой Сейер мы познакомились еще накануне войны 14-го года. Потеряла она поочередно троих мужей: Анри Менье, русского Елисеева и, наконец, Ришара-Пьера Бодена, журналиста, кинокритика из «Фигаро». Овдовев в третий раз, она взяла свою девичью фамилию. Подругой она была отличной, хозяйкой утонченной, а еще замечательной музыкантшей. Прекрасный голос добавлял чар к ней, и без того чарующей греческой своей красотой. С годами не убывала ни красота, ни обожатели. И нрав Тиры оставался мягок вопреки выпавшим на ее долю испытаниям. Глубокая вера помогла ей принять и смиренно вынести все. Ныне Тира живет в Люксембурге, ни с кем не видясь, в доме, который устроила по своему вкусу. Живет наедине со своими воспоминаниями, написала две книги мемуаров: «Да, любила» и «Ум сердца».

Однажды, проведя вечер в Коломбье, возвращались восвояси очень поздно. По дороге мне захотелось пить. Предложил я остановиться у сен-жерменской гостиницы и зайти пропустить стаканчик. Вся гостиница спала, включая портье. Тот храпел у настежь распахнутой двери. Мы, гуманно не будя его, спустились в кухню. Ряд холодильников: ешь-пей – не хочу. И мы угостились на славу, да еще соснули в пустом номере на втором этаже. А потом, сытые-пьяные-нос-в-табаке, оставив с лихвой на стойке деньги за ужин, вышли, как вошли, под храп портье у двери, все так же раскрытой настежь.

В ту пору хаживал я в мастерскую Клео Беклемишевой, талантливой скульпторши, жившей с сестрой на Монмартре. Средства у сестер были очень скромные, но принять они умели. Сколько гостей соберется, сестры в точности никогда не знали, однако ж тепла и радушия хватало на всех. В доме у них встречал я многих художников и всю монмартрскую богему.


Работы в Булони закончились, и не без сожаления покинул я мирный приют «Вуймона» и дорогих своих делле Донне, подаривших меня дружбой и лаской, столь нужными мне в те дни.

Глава 14

1931–1934. Второе бегство Вилли – Развод и новый брак мадам Хуби – Смерть вел. князя Александра – Фильм о Распутине – Квартирка на улице Турель – Тяжба с «Метро-Голдвин-Майер»


Нововведения мадам Хуби в булонском доме я одобрил, за исключением окон в своей новой комнате, выходивших на двор. Биби велела покрыть стекла охрой и разрисовать верблюдами. Не видел я больше ни цветов, ни неба, ни птиц. Одни верблюды. Местами я немедленно соскреб краску, чтобы хоть чуть-чуть видеть, что делается на свете.

Разбуженный как-то рано утром воплями хозяйки, я подскочил к окну и поглядел в дырочку между верблюдов. Биби в ночной рубашке стояла на балконе и вопила:

– Светлость, светлость, иди скорей, Вилли ушел!

Я тотчас прибежал и узнал, что Вилли устроил то же самое, что в Брюсселе, написав ей ту же, слово в слово, записку: «Дорогая Ханна, ухожу и не вернусь. Желаю счастья. Вилли».

Биби задыхалась от гнева и возмущения.

– Светлость, сейчас же найди мне этого негодяя. Хватит с меня этих сраных сыщиков. Давай – иди, живо!

Я заметил ей, что нельзя идти туда, не знаю куда: надо же иметь хоть какой-то след. Тогда она согласилась позвонить в полицию. Три дня мы с тревогою ждали. Три дня Биби не давала мне вздохнуть спокойно. Наконец пришло известие, что Вилли обнаружен в Ницце в том же пансионе, что и в первый побег. Решительно никакой у человека фантазии!

Но на сей раз Вилли наотрез отказался вернуться в лоно семьи. И поехал я на хозяйском автомобиле в Ниццу с наказом привезти его живого или мертвого. Едучи, думал я, что скажу ему, и считал себя совершенно не способным его вразумить.

Вилли был подавлен и не в духе. В общем-то я питал к нему симпатию. Он напоминал дитя, которое напроказило и боится порки. Наконец, я вырвал у него обещание вернуться со мной в Париж и телеграфировал Биби: «Везу непослушную овцу. Выезд завтра. Приветом. Феликс».

За миг до отъезда пришел ответ: «Волк овцу ждет. Светлость, обожаю тебя. Ханна».

Телеграмму я Вилли – от греха подальше – не показал.

На обратном пути Вилли поведал мне кое-что, о чем я уж и сам догадывался. Был он, безусловно, много умней, чем казался, и о супруге своей судил верно. Признался, что она из садистского удовольствия расхваливает меня ему и сравнениями со мной, не в его пользу, доводит его до отчаяния.

Уже у самой Булони он несколько раз просил остановиться и заходил в бары принять для храбрости перед встречей с ненаглядной.

Волк ждал овечку в гостиной угрожающе молча. Я оставил их с глазу на глаз и ушел по своим делам, смутно предчувствуя неладное. Вернувшись, узнал от Гриши, что супруги расстались с большим скандалом. «Мадам прогнала мужа после ужасной сцены. Она выругала его на все лады и покидала в окно все его вещи, и одежду, и чемоданы, и граммофон с пластинками. Потом вызвала такси, и, когда мсье сел в него, она крикнула: “Счастливого пути, мсье Хуби, скатертью дорога!”»

Подобную сцену я мог себе представить, но не представлял, что кончится она разрывом. Я притих, ожидая, что Биби объявится сама. Объявилась она через несколько дней.

– Светлость, – начала она, призвав меня, – хочу тебе сказать, что между мною и Вилли все кончено. Человек он незлой, но дурак и пьяница. А пьяниц я терпеть не могу. Выйду скоро за хорошего американца. Только не говори никому. Ты первый об этом узнал.

Сперва я подумал, что она шутит, ан нет. Она действительно вскоре вышла за своего американца. На бракосочетание нас не позвали. Никого не было, кроме свидетелей.


Здоровье моего тестя уже долгие месяцы вызывало опасения у близких. Ирина отвезла его в Ментону, на виллу Сент-Терез к нашим добрым знакомым Чириковым. Ольга Чирикова жила с нами в Кореизе в последние месяцы перед нашим отъездом из России. Ольга была главным редактором и душой газеты, выпуском которой мы все тогда увлеклись.

С редкой самоотверженностью Ольга до приезда тещи ухаживала за тестем моим и постоянно сменяла Ирину. С Ириной великий князь был по-настоящему дружен. Она приходила в отчаяние от одной только мысли потерять отца и до последней минуты не покидала его. Великий князь умер 26 февраля 1933 года. Получив телеграмму о его кончине, я выехал в Ментону с шурьями Андреем, Федором и Дмитрием. Похоронен он был на Рокбрюнском кладбище.


Вскоре после возвращения в Булонь мы узнали, что в Америке кинокомпанией «Метро-Голдвин-Майер» выпущен фильм «Распутин и императрица» и что в фильме этом задета честь моей жены. Американка Фанни Хольцманн, адвокат, Иринина знакомая по Ментону, посоветовала ей подать на «Метро» в суд за клевету. Ирина сказала, что прежде посмотрит фильм, который вот-вот должен был появиться в Европе.

Как только фильм пошел в Париже, мы отправились смотреть. Главные роли играли трое Барриморов. Я фигурировал под именем князя Чегодаева, Ирина названа была княжной Наташей, моей невестой, на которой женился я после скандальных перипетий: в одной сцене Ирина явно уступала домогательствам Распутина, а в другой признавалась жениху, что, потеряв честь, она его недостойна.

Как ни противно мне было возвращаться к тем событиям, заткнуть людям рот я не мог. Об исторических фактах я рассказал и сам. Но оскорбление – дело другое. К тому же ложь была вопиющей. Ирина не смогла добиться запрета картины и решила возбудить против «Метро-Голдвин-Майер» иск.

Иск означал риск. Более того, знакомые говорили, что чистейшее безумие – затевать дело такого масштаба, не имея средств даже на судебные издержки. Но кто не рискует, тот не пьет шампанское, думали мы. Средства, однако, и впрямь надо было искать. К Гульбенкяну после неудачи с Виденером обращаться я не мог. Все остальные отказывали. Но тут помог Никита. Он свел нас с бароном Эрлангером, и тот ссудил необходимую сумму. Решено было, что суд состоится в Лондоне. Хольцманн взялась найти нам защитников среди лучших лондонских адвокатов. На подготовку требовалось несколько месяцев.

А в Булони дела осложнялись. Без сиделки матушку не оставить. Мы наняли двух, дежуривших при ней попеременно. Их приходилось где-то поселить. Дочь мы отдали в женскую школу-пансион княгини Мещерской. Но просторней в доме не стало. Попросту сидели друг у друга на голове. Долее терпеть невозможно. Я отправился подыскать что-нибудь скромное для нас с Ириной. Нашел в двух шагах, в доме на улице Турель, две комнаты на первом этаже, квартирка с большими светлыми окнами. С улицы Гутенберга я перенес туда кое-что из мебели, ковры и портьеры, и случайный этот угол стал гостеприимным домом, в котором прожили мы долгие годы до самой войны.


Подготовка к суду с «Метро» закончилась в начале 1934 года. Адвокатами у нас были сэр Патрик Хейстингс и Г. Брукс, а у «Метро» сэр Уильям Джоуит. Судья – Хорэйс Эвори.

Когда объявлено было о предстоящем суде, пошли толки и в Париже, и в Лондоне. «Черт-те что! – говорили одни. – Опять скандал. Юсупова хлебом не корми, дай о себе напомнить. Проиграет – младенцу ясно».

«Правильно! – говорили другие. – Княгиня Ирина не побоялась судиться с сильными жидами. И поделом им. Нечего соваться в чужую личную жизнь и трепать честное имя».

Обвинение заключалось в следующем: жена моя считала, что изображена в фильме под именем княжны Наташи и что сцена, в которой героиня уступает домогательствам Распутина, – явная клевета.

В защиту свою кинокомпания, признав, что Чегодаев и я – одно лицо, заявляла, что княжна, тем не менее, – персонаж вымышленный. Суть спора была именно в этом.

Суд начинался 28 февраля. Адвокаты просили Ирину приехать в Лондон за две недели до начала слушаний. Чуть позже ехал и я.

Биби, Бог ее знает почему, процесса не одобряла. Объявила она, что, ежели проиграем, нас выселит.

В Лондон из экономии времени я летел самолетом. Прежде, боясь высоты, избегал я сей транспорт, так что теперь на крыльях перемещался впервые. В воздухе, к своему удивлению, не почувствовал я ни головокружения, ни страха. Только странно-пьянящее ощущение оторванности от земли. Буль, летевший со мной, сидел смирно и сосредоточенно. Уже у английского берега в машине что-то разладилось, и стали мы снижаться с пугающей быстротой. Буль поклонился мне и сказал: «По-моему, ваше сиятельство, мы с вами летим в царство небесное». Но, к счастью, берег был рядом, и самолет с грехом пополам приземлился, верней, приводнился. Нас вынули мокрых, как губки. Что ни говори, а посуху и по морю добираться вернее.

Из Виндзора приехала Ирина, и мы поселились в Лондоне – поближе к адвокатам. Кроме того, предупредили, что присутствие наше на суде необходимо на все время слушания дела.

За Ирину я не беспокоился. Молчаливая и застенчивая по природе, она могла, когда надо было, и настоять на своем, и заставить себя уважать. Правда, при виде битком набитого зала стало нам все же не по себе.

Когда сэр Патрик Хейстингс изложил суть иска, заседание прервали для просмотра фильма.

Затем вызвали Ирину на дачу показаний. Умелыми вопросами сэр Патрик выявил сходство между княжной Наташей и моей женой. Далее доказал он, что Ирина никогда не была знакома с Распутиным.

Слово дали адвокату противной стороны, сэру Уильяму Джоуиту. Тот обратился к Ирине с отменной любезностью.

– А я и не считаю, – заявил он, – что вы были знакомы с Распутиным. Более того, я считаю, что все в вашей жизни и в вас самой настолько чуждо Распутину, что всякий мало-мальски о вас знающий, хоть даже по рассказам, поймет, что лично вы тут ни при чем.

На другой день сэр Уильям продолжил начатое: задавал Ирине вопросы вежливо, но кратко – пять часов кряду. Силясь показать, что сходства Ирины с героиней нет, он добавил, что постановщики и с прочими персонажами не стремились к исторической точности и что, мол, даже Юсупов-Чегодаев исполнителем Джоном Барримором трактуется иначе. Джоуит хотел, чтоб Ирина сама признала несходство.

– Вам, я полагаю, известен французский посол в России Морис Палеолог. Он в своих «Мемуарах» говорит о Юсупове. И описывает его «утонченным и женственным». Описание верно?

– Нет, не верно. На мой взгляд.

– Он груб?

– Нет, не груб.

– Умен, эстет?

– Да.

– Любит искусство?

– Да.

Однако в фильме, заметил сэр Уильям, Чегодаев – офицер-солдафон, властный и неотесанный. Он в родстве с царской семьей и после убийства Распутина сослан. Не великий ли это князь Дмитрий? В доказательство Джоуит приводит другие сцены фильма. Короче, по его выходит, что просто постановщики вольно обошлись с историей. Так что никто не на кого не похож. Под конец он спросил, как на самом деле был убит Распутин. И услышал в ответ:

– Спросите у мужа. Ему лучше знать.

Иринин допрос окончился.

– Когда говорит красавица, смолкает мудрец, – назидательно сказал судья Эвори. – Но не сэр Уильям Джоуит, – добавил он лукаво.

На другой день настал мой черед. Меня не пощадили. Пришлось с перебивками рассказывать от начала до конца ту кошмарную ночь. Джоуит, по-прежнему силившийся показать несходство характеров персонажей фильма и реальных лиц, спросил меня, не испытывал ли я нервозность в момент убийства.

– Разумеется, испытывал, – подтвердил я, – я же не профессиональный убийца.

Еще два дня ушло на допросы прочих свидетелей. После чего суд вынес решение в нашу пользу. Фильм в теперешнем его виде был запрещен, и «Метро» принуждалось выплатить Ирине возмещение за клевету достаточно крупное, чтобы в другой раз клеветать неповадно было.

Наши адвокаты горячо поздравили нас, прибавив, что дела нашего никогда на забудут: не каждый день защищаешь великую княгиню и слышишь, как князь во всеуслышание рассказывает, как сам убивал.

Глава 15

1934–1938. Баржа Валери – Выставка русских ювелирных изделий в Лондоне – Магазин на Давер-стрит – Помолвка моей дочери и болезнь жениха – В деревне с Биби – Последний семейный сбор во Фрогмор-коттедже – Похищение генерала Миллера – Биби сердится – Переезд матушки в Севр – Свадьба дочери – Смерть Биби – Сарсель


Не успели приехать в Париж, как были атакованы кредиторами. Они, видно, решили, что у выигравших суд денег куры не клюют. Дудки. «Метро» подала на апелляцию. Окончательное решение через несколько месяцев. Тогда же, соответственно, и выплата кинокомпанией компенсации. Тщетно Карганов взывал к разуму кредиторов. Они живо раздобыли наш адрес и устроили нам осаду. Часами, а то и сутками не могли мы из дома и носу высунуть. Наконец удалось улизнуть от сторожей, перебравшись на баржу к Валери, стоявшую у Нейиского моста.

Нет жизни покойней и сладостней, чем на барже. Валери к тому ж устроилась со вкусом и комфортом. Жила она уединенно: людей боялась и избегала. Будили нас утром птицы, а после приходили в гости попеременно собаки, кошки, кролики. Хочешь – сиди весь день в пижаме. Гости не возражают. Со зверьми без людей – уединение и свобода!

Вечерами музицировали. У Валери, как и у тетки, был голос густой, волнующий. Я звал ее выступить на публике, но вечные ее дикость и комплекс неполноценности мешали ей. Позже, правда, набралась она духу и выступала в «Пуляйе» на Монмартре – пела в голубом смокинге с алмазными пуговицами и черных брюках. Напомаженные иссиня-черные волосы и смуглая кожа делали из Валери настоящее дитя Востока. Успех был большой и рос с каждым днем. Это испугало ее, она не захотела упрочить славу и сбежала обратно в свой зверинец-ковчег.

Лето мы просидели на барже. Между тем апелляция «Метро» была отклонена. Мы получили компенсацию и смогли наконец расплатиться с долгами и взять из заклада часть драгоценностей. Остаток денег Ирина вложила в ценные бумаги и правильно сделала.

Вернулись к себе на улицу Турель. Однажды меня вызвал к телефону председатель русской масонской ложи в Париже: у него-де ко мне предложение, и поговорить он со мной желает у меня дома с глазу на глаз, ночью. Я из любопытства согласился. При встрече показался он мне человеком умным, властным, уверенным. Хотел вовлечь меня в их общество. Согласись я – стану богат, как Крез. Получу кучу денег и отправлюсь в Америку с тайной миссией. Рай, а не жизнь. Я спросил, что за миссия. Гость отвечал, что скажет только в случае моего согласия. Но тогда, сказал я, согласия не будет. Иначе потеряю независимость, а она мне дороже всего. Впоследствии я не раз встречал его, и он повторял свое предложение.


В мае 1935 года в Лондоне должна была открыться выставка русских ювелирных изделий. Устроители ее попросили нас предоставить им «Перегрину», и мы самолично повезли ее.

В Лондон мы прибыли в самый разгар туристского сезона. В гостиницах битком. Без толку убили мы на поиски день. Во Фрогмор-коттедж ехать так поздно не могли, потому на Джермин-стрит пошли мы на освещенные окна и позвонили наобум в дом, с виду семейный пансион. Нас приняла седовласая дама в строгом черном платье с золотым медальоном. Гостиная была увешана фотографиями знаменитых людей, в их числе – король Эдуард VII. Без всякой надежды спросив, нет ли комнаты, с удивлением услышали мы, что – есть. Привели нас в покои с ванной, преудобные, почитай, роскошные. Но падали мы с ног от усталости, мечтали лишь о ванной и постели и вопросом, откуда такое счастье, не задавались. Среди ночи нас разбудили крики в коридоре, потом стук в нашу дверь. В сем мирном жилище, подумали мы, верно, шумит какой-то жилец, вернувшись под мухой. Вставать сил не было. Шум прекратился, и мы снова уснули.

На другой день пришла к нам обедать теща с сыновьями Дмитрием и Никитой. Вечером заглянул приятель, Тони Гандарильяс, атташе чилийского посольства, и рассказал, что наша строгая хозяйка – Роза Льюис, известная на весь Лондон стряпуха, что раньше Эдуард VII ценил ее стряпню не меньше, чем ее прелести. Но однажды кастрюли она оставила и открыла пансион. И теперь сюда сходятся лондонские кутилы, как прежде в Вене хаживала золотая столичная австрийская молодежь к фрау Захер. Роза пьет запоем, но только шампанское, и ничего другого пить в своем заведении не дает.

Гандарильяс пригласил нас переехать к нему в чейнуокский особняк, где гостили уже мы не раз.

Тони, вечно молодой и любимый лондонским обществом, был из самых остроумных и веселых людей, каких я знал. Написал он книгу «Мое королевское прошлое» – вещь пресмешная.


В каталоге выставки наша «Перегрина» значилась как жемчужина историческая, принадлежавшая в XIV веке к сокровищам испанской короны. Упоминалось даже о Клеопатре как первой ее владелице.

Между тем у герцога Эберкорна имелась жемчужина, которую он считал подлинной «Перегриной», и подлинность нашей оспаривал. Мы сравнили обе. Оказалось, они рознятся формой, весом, величиной. Для очистки совести я сходил в библиотеку Британского музея посмотреть ювелирные справочники. В описании, мной найденном, приметы и вес «Перегрины» Филиппа соответствовали именно нашей, а не герцоговой.

Народ на выставку валил валом. Княгиня Фафка Лобанова-Ростовская, которую знал я с детства, сестра леди Эджертон и бывшая фрейлина великой герцогини Елизаветы, в галерее дневала и ночевала, вызвавшись быть добровольным гидом. Фантазия у нее была большая, речь бойкая. Хлебом княгиню не корми, дай надуть в уши несусветищу доверчивым посетителям. Однажды я застал ее в окружении внимательных слушателей перед нашей «Перегриной». Подхожу послушать княгинины байки. Слышу, рассказывает, как Клеопатра растворила жемчужину в уксусе, чтобы сумасбродством роскоши покорить Антония. Потом помолчала для пущего эффекту и заявила: «Эта самая жемчужина – перед вами!»

Между делом она сообщала, что залы в ее петербургском дворце были столь велики, что от стены до стены было неделю пути, а еще что купалась однажды в севастопольской гавани и спасла тонувший броненосец, ухватив якорную цепь и вплавь дотянув линкор за цепь до причала.


В тот наш приезд в Лондон миссис Лисгоу Смит, русская дама замужем за англичанином, предложила мне открыть магазин парфюмерии «Ирфе». Я тотчас загорелся. Вскоре на Давер-стрит, 45, появился бутик в стиле Директории. Салон был светло-серый с кретоновыми в серо-розовую полоску занавесями, а соседнюю комнату обустроили мы с Ириной для себя. Комнатка напоминала шатер. Это нравилось посетителям и добавило успеха делу.


Когда мы вернулись во Францию, дочь объявила нам, что собирается замуж за графа Николая Шереметева. Родителям трудно понять, что дети выросли. Мы не исключение. Дочка – барышня уже, невеста! Не верилось. Николай, однако, нам нравился, и выбор дочери мы одобрили. Мы уж радовались ее счастию, а оно чуть было не расстроилось. Николай заболел туберкулезом и вынужден был уехать в Швейцарию. Брак в данный момент исключался, и мы, не внемля мольбам и слезам нашей барышни, за женихом ее не пустили. Несколько месяцев спустя положение дел стало более обнадеживающим, и мы позволили ей ехать с условием, что согласимся на брак лишь по заключении врачей о полном выздоровлении Николая.


Биби на лето уехала в деревню. Однажды утром она позвонила сообщить, что арендовала нам дом по соседству и зовет приехать как можно скорей. Побаивался я ее блажей. Она могла нанять и дворец, и хлев. Поехал я сам на разведку. По счастью, дом на берегу Эны на опушке компьеньского леса оказался приятным и удобным. И мы переехали, захватив друзей, в том числе Калашниковых и красавицу графиню Елизавету Граббе, работавшую моделью у Мулине. В этом качестве, как и в прочих, она всеми была любима за красоту и шарм.

Дни мы проводили в лесу или на реке. А вечером у Биби непременно было увеселение. Чаще всего она вызывала скрипача Гулеско, других музыкантов или певцов. Не было музыки – крутили фильмы. Биби усаживалась посреди гостиной в кресле-качалке перед столиком на колесах, уставленным бутылками. Рядом непременно – серебряная ночная ваза. У кресел для гостей – геридоны с пепельницами, сигаретами, рюмками. Все жившие в доме, в том числе прислуга, обязаны были присутствовать на просмотрах. Биби, усевшись, покачается, стукнет три раза тростью, и представление начинается. Если, что бывало часто, актер ей не нравился, осыпает его бранью и швыряет в экран бутылки.

Купила она целое семейство газелей. Временно их поместили в гараж, и напрасно. По близости стояла клетка с огромным и очень злым медведем. Однажды за нами прибежали по срочному делу: кто-то случайно не запер гаражную дверь, и газели, напуганные медвежьим рыком, убежали. И мы, стало быть, их лови. Биби сидела на террасе в окружении слуг и что-то бессвязно приказывала.

– Приведите собак! – крикнула она, тыча палкой во все стороны.

Горничная убежала и тотчас вернулась с двумя фокстерьерчиками на поводке.

– Дура набитая! – зарычала Биби. – Не с такими шмокодявками газелей ловить! Охотничьи собаки нужны! Свора нужна! Иди проси у соседей.

К счастью, газелей поймали без своры.

Ловля закончилась чудесным ужином с тончайшими, как всегда, винами. Вот и случай наконец познакомиться с новым мужем Биби, которого прежде мы видели лишь мельком. Глядел он молодецки: высок, элегантен, с седеющей гривой. Был флегматичен и женины выходки терпел преспокойно. Впрочем, не долго терпел: скончался несколько месяцев спустя.


Биби безумно вдруг захотелось построить нам дом рядом с собой. Призвала она своего архитектора и часами обсуждала с ним планы нашего будущего жилья. В то же время объявила, что намерена завещать нашей дочери один из своих парижских домов. Даже и у нотариуса побывала, и сделала все необходимые распоряжения.


В конце лета мы поехали во Фрогмор-коттедж. Теща собирала в этот год всех своих детей – случай редкий, особенно для Ростислава и Василия, давно живших в Америке и женившихся там же. Оба женились на княжнах Голицыных. Жен их я почти не знал. Впрочем, видел, что они совершенно разные, но равно обворожительны и милы.

Семейный сбор этот был на радость и теще, и всем нам, но оказался последним в Виндзоре. В ту зиму умер король Георг V, и великую княгиню уведомили, что надлежит ей переехать из Фрогмора в Хэмптон-Корт.

Вернувшись в Париж, узнали мы, что похищен генерал Миллер, военачальник в белой армии, а впоследствии, вместо Кутепова, председатель «Русского общевоинского союза». Прежнее похищение Кутепова научило, что преемника генерала следует охранять. Меры безопасности были приняты. К Миллеру от союза приставили несколько телохранителей из числа бывших белых офицеров. Генерал знал, что офицеры разными способами пытались заработать на жизнь, и скрепя сердце согласился занять их еще и этим сверхурочным занятием. Потому часто он ходил один, вопреки протестам окружающих. Долгое время все было тихо-спокойно, и генерал отменил охрану, оставив на всякий случай лишь двух шоферов, работавших на добровольных началах. С ними он обыкновенно и ездил.

23 сентября 1936 года Миллер заехал в свой рабочий кабинет на рю дю Колизе и оставил записку другу и сотруднику, генералу Кусонскому, что едет по вызову генерала Скоблина, одного из членов РОВСа, на встречу с антибольшевистским агентом, прибывшим из Москвы. Удалось установить, что далее генерал Миллер поехал к агенту на метро, доехал до станции Жасмен, вышел и скрылся в неком доме на рю Раффе. Из дома он появился вместе с генералом Скоблиным и сел в автомобиль. Скоблин был за рулем. Далее след Миллера утерян.

Приехав в конце дня на рю дю Колизе, генерал Кусонский нашел на столе шефа записку. Тогда же г-жа Миллер, беспокоясь, что мужа слишком долго нет, позвонила по телефону в РОВС. В свой черед встревоженные, сотрудники телефонировали всем, кто мог в течение дня видеть Миллера. Тут явился Скоблин как ни в чем не бывало. Ему показали записку и спросили, где Миллер. Он пробормотал что-то невразумительное и вышел, сказав, что сейчас придет. Но не пришел ни сейчас, ни вообще никогда. Жену его, известную певицу, исполнительницу русских песен Надежду Плевицкую, арестовали, судили и приговорили к двадцати годам тюрьмы, так как в ходе следствия выяснилось, что она вместе с мужем была причастна к похищению. По-видимому, она умерла в заключении.

Дело взволновало нас потому еще, что чету Скоблиных мы знали. Плевицкая вдобавок часто пела у нас. И всегда неприятно удивляла, театрально становясь на колени и рыдая у портрета нашего императора.


В последнее время здоровье моей матери поправилось. Пользовал ее доктор С., особой своей методой исцелявший больных самых безнадежных. Новое лечение совершило с матушкой чудеса. Она гуляла почти всякий день и часто захаживала к нам на Турель пообедать. Изредка я бывал с ней в кино. Кинематограф матушка сильно полюбила и следила за новыми фильмами. Казалось, она скинула десяток лет. Меня приятно волновало и радовало, что снова она причесана и надушена, что взгляд ее снова проницателен и нежен, улыбка прекрасна, походка изящна. В ее семьдесят пять цвет лица у нее был как у барышни. Матушка никогда не румянилась, не пудрилась, и только всю жизнь горничная ее Полина готовила ей один и тот же лосьон – омовение, так сказать, историческое, почерпнутое в дневнике Екатерины II, известной своей девически-юной кожей, причем рецепт проще простого: лимонный сок, яичный белок и водка.

Матушкина поправка оказалась, увы, кратковременной. Вскоре стало ей еще хуже, чем прежде. Она уже не вставала и от пищи отказывалась. Врачи махнули рукой. Доктор С. тоже ничего более не мог. Она звала меня днем и ночью, так что я переселился на Гутенберга.

Все лето 37-го года я не отходил от больной. Биби взвыла, что ее бросили.

Как-то она позвонила по телефону сказать, что ждет меня в тот вечер к ужину, и просила привести с собой Гулеско и музыкантов. Я отказался, объяснив, что не могу отойти от больной матери. Но для взбалмошной Биби причина была неуважительна. Она разъярилась, понеслась к нотариусу и аннулировала завещание, каким оставила нашей дочери парижский дом. Затем написала мне бешеное письмо, в котором заявила, что ежели нам разонравилось ее соседство, так и незачем нам строиться рядом, и вообще флигель, где живет моя мать, она забирает. Не вступая с ней в переписку, я скорее принялся подыскивать матушке угол.

Жена князя Гаврилы предложила мне меблированную и прекрасно расположенную квартиру в опекаемом ею доме для престарелых эмигрантов в пригороде Севр. Лучшего нельзя было пожелать, оставалось уговорить матушку. А та и слышать не хотела о переезде и сдалась только, когда сказали мы ей об ультиматуме Биби. Я заказал перевозку ее мебели и вещей и отправился с Гришей в Севр готовить помещение. Все устроив, я поехал за ней в Булонь. Никогда не забуду боль, какую испытал, увидев матушку одетую и готовую, сидящую на стуле посреди пустой комнаты. В дороге она не сказала ни слова, а увидев новую солнечную комнату всю в любимых цветах, зарыдала. Я оставался с ней несколько дней, пока она не привыкла. Увидев, что она немного успокоилась, я вернулся в Булонь.

И узнал, что Биби заболела. Умерла она вскоре после того, и повидать ее мы не успели.


Прошло почти два года, как Николай Шереметев находился в Лозанне. Наконец, лечивший его доктор Шеллер написал нам, что больной поправился окончательно и что браку ничего более не препятствует. Вести были радостные. Осталось назначить время и место свадьбы.

Родители будущего зятя жили в Риме, там же собирались обосноваться и молодые. По их просьбе венчание состоялось в римской православной церкви в июне 1938 года.


Матушка мало-помалу освоилась в новом жилище. Теперь она чувствовала себя лучше, и необходимость в моем ежечасном присутствии отпала. Мы стали подумывать оставить квартирку на Турель и переехать за город. Долго ездили мы по окрестностям Парижа, наконец нашли подходящий дом внаймы в Сарселе, на дороге к Шантийи. Дом этот, построенный в XVIII веке, странно напоминал иные русские деревенские усадьбы. День переезда уже назначили. Вдруг является к нам повидаться дочь из Рима. Пришлось ей жить у бабушки в Севре все время, пока гостила. И не думали мы, что после этого не увидимся с ней долгих восемь лет.

Начало сарсельской жизни стало самым счастливым временем за все годы нашего житья в эмиграции. Впервые со дня нашей с Ириной свадьбы мы наконец остались вдвоем! От Сарселя до Парижа рукой подать, и в то же время живешь, словно на краю света. После булонского многолюдия наступила тишь и благодать. Жизнь мы вели крестьянскую, вставали чуть свет, работали с Гришей и Денизой в саду и на огороде. Остальное время Ирина рисовала, а я читал вслух. Не виделись ни с кем. Приходила только премилая супружеская пара – мсье и мадам Бернекс, он – талантливый писатель, она – сестра актрисы Жермены Дермоз. Ударами судьбы занесло их в Сарсель, где жили они в богадельне. Однако ничуть от того не страдали, ибо из всякой беды и невзгоды могли извлечь полезный уму и сердцу урок.

Но недолго мы прожили в нашей полупустыни. Скоро к нам в Сарсель наведались друзья и зачастили. Опять пошли посиделки, особенно по воскресеньям. Но в это лето 39-го веселья прежнего не было. Грозила война, и все понимали неизбежность ее.

Глава 16

1939–1940. Разочарование эмигрантов советско-германским договором – Отголоски войны в русской эмигрантской среде – Войска на постое в Сарселе – Газоубежище – Смерть матери – Первое военное Рождество – Бегство населения от немцев – Немцы в Париже – Сарсельское лето 1940 года – «Услуга за услугу» – Печальный конец Валери – Возвращение в Париж – Посланец фюрера – Отношение русских эмигрантов к захвату немцами российской территории


С тех пор как Гитлер официально объявил себя врагом коммунизма, большинство русских эмигрантов посчитали было его своим союзником, однако договор, заключенный в 1939 году Германией и Советской Россией, все иллюзии развеял. Эмигрантская печать политику нацистов резко осудила.

Мобилизация повлекла за собой закрытие многих предприятий, где работали русские. Полку безработных в русской колонии прибыло. Русская молодежь со статусом «апатридов» была – по закону от 1928 года – призвана во французскую армию. Сарсель оказался на пути следования войск, и мы предложили наш дом для размещения французских офицеров. Первыми нашими жильцами стали пехотинцы – из частей колониальной пехоты. Они прожили у нас неделю. Все свободные комнаты в доме превратились в спальни. По вечерам сидели мы вместе с постояльцами нашими на кухне. Люди они были по большей части симпатичные и приветливые. Накануне отбытия офицеры принесли шампанское и распили его с нами.

Г-жа Рощина-Инсарова, устроительница наших булонских спектаклей, в начале войны жила с нами в Сарселе. В те дни ожидали газовую атаку. Имевшиеся средства защиты показались нам недостаточными. В одной из мансард мы решили устроить газоубежище. И, не обращая внимания на Иринины насмешки, целый день усердно затыкали в помещении щели и дыры, герметизируя его. Загерметизировали так хорошо, что воздух вообще не поступал, и через три минуты здесь уже нечем было дышать.


В начале ноября у матушки разыгрался гайморит и очень скоро принял острую форму. Нужна была операция. Ее сделали, но организму в таком возрасте перенести ее оказалось слишком трудно. Сердце не справлялось. Матушка слабела на глазах и вскоре впала в беспамятство. Утром 24 ноября она умерла, держа мою руку в своей. Ныне покоится она среди своих соотечественников-эмигрантов на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. Место поэтическое: березы и вокруг – бескрайние пшеничные поля. Почти как в России.

С тех пор как помню себя, мать была в моей жизни главным человеком. С тех пор же, как умер отец, – главной заботой. Считал я ее своим другом, наперсницей, вечной поддержкой и с болью видел, как постепенно роли наши меняются. В последние годы матушка стала словно больной ребенок, от которого скрывают неприятности. Но это все забылось, а осталось в памяти о ней лишь нежность и свет, которые сохраняла матушка и в старости. Чувствовал их всякий, кто приближался к ней. Редкую женщину любили так, как ее, и крепость этих чувств – лучшая ей похвала.

В письмах ее я нашел стихи, написанные незнакомым почерком:

Вы говорите, вам – седьмой десяток лет?

Конечно, с вашей я уверую подачи,

Сударыня, в сие известие, иначе

Подумал бы, что вам и трех десятков нет.

Итак, вам шестьдесят, вы говорите, лет.

На том благодарю. А думай я, что тридцать,

В вас, разумеется, не смог бы не влюбиться!

И, с вами коротко не будучи знаком,

Не насладился бы любовью целиком!

Итак, сударыня, вам нынче шестьдесят,

И в вас влюбленности не прячут стар и млад.

Вам шестьдесят. И что? Для любящего взгляда

Не только шестьдесят – и сотня не преграда.

И к лучшему – когда уже за шестьдесят!

Тускнее лепестки – сильнее аромат.

Когда в цвету душа, над ней не властны зимы.

И прелести ее вовек неотразимы.

Незрелая краса немного и поймет.

А с вами разговор – и острота, и мед.

И только вы одна поймете и простите.

И в вас, как ниточки в одной единой нити,

И ум, и доброта. И я, по правде, рад,

Что вам исполнилось сегодня шестьдесят!

Прошла в Сарселе первая военная зима. Друзья приезжали повидаться и оставались на несколько дней. Часто гостила у нас элегантная красавица Екатерина Старова, у которой сын был на фронте. Ненавязчиво-добрая и самоотверженная, она стала ангелом-хранителем многих несчастных. Когда умерла моя мать, Катерина приняла во мне такое участие, что меня потянуло к ней. Мы стали друзьями. Дружба упрочилась со временем. В тот год Катя и еще несколько приятелей приехали к нам в Сарсель на Рождество. Гости привезли с собой снедь к рождественскому обеду, а мы нарядили елку.

Рождественская служба, которую слушали мы по радио в первое военное Рождество, передавалась и в окопах, где находился Катин сын. Служба закончилась, а мы все сидели у зажженной елки. Душой мы были далеко, улетев сквозь пространство и время в наше детское Рождество, в Россию... Вдруг елка загорелась. Никто не заметил. Все вспоминали... Так елка и догорела.


Ударили морозы. Гололедица часто мешала сообщению с Парижем. Весной вышла из зимней спячки война. Появились беженцы с беженским своим горем. Сначала из Бельгии, потом с севера Франции. Телефон не действовал, связи с Парижем не было. Вести доходили редко и скудно. Люди говорили одно, радио – другое. Беженцев прибавлялось. Вскоре они пришли из Люзарша. Люзарш от Сарселя в двадцати километрах. В Сарселе поднялась паника. Лавки закрылись, в том числе съестные. В сутки город опустел. Пришлось уехать и нам, чтобы не околеть с голоду. Бензина хватило дотянуть до Парижа. Париж тоже вымер. Гостиницы закрыты, друзья разъехались. Приютила нас Нона Калашникова. Занимала она комнатку в доме на улице Буало. В этой каморке и ночевали мы впятером, включая ее пса и нашу кошку. На другой день барон Готш поселил нас у себя на Мишель-Анж. Неподалеку, на бульваре Эксельманс, жила подруга наша графиня Мария Черникова. Мы пошли навестить Машу, но застали ее на улице перед собственной дверью за кормежкой беженцев. О, эта вечная жалкая картина всеобщего исхода: перепуганное стадо женщин, детей, стариков, кто в силах – на своих двоих, кто нет – на повозках и тачках, куча-мала с собаками, кошками, шкафами и перинами. Лица растеряны или безумны. Большинство, снятое пропагандой с места, не знало даже, куда идет. С одной измученной беженкой я заговорил. При ней было четверо детей мал мала меньше и грудной младенец. Я сказал ей, что безопасней сидеть дома, чем идти куда глаза глядят. «Разве вы не знаете, – ответила она, – что немцы насилуют женщин и режут детей на мелкие кусочки?»

Мы предложили помочь Маше, но магазины, оказалось, были закрыты. Еле-еле удалось достать хлеб и сахар.

Страдали люди – страдали, стало быть, и звери. Боже, как выли и плакали брошенные собаки и кошки. Тут и там вспархивали то попугай, то канарейка. Они сами шли в руки. Так мы поймали нескольких и раздали их на житье по знакомым.

Парижане бедствовали невероятно. Среди них немало было русских. Иные, печась об охране своего жилища, устраивались жить в пустой привратницкой.

Сдадут столицу или нет? Неизвестность мучила.

14 июня немцы вошли в Париж. Мы видели, как шли они Сен-Клускими воротами. Рядом многие прохожие плакали, да и у нас текли слезы. За двадцать лет Франция стала нам второй родиной.

Как только объявлено было о перемирии, оккупационные власти закрыли все русские предприятия. Безработных прибавилось. Эмигрантам без средств пришлось просить работу. А работодатель был один – немец. И русские тем самым нажили себе новых врагов: французов.

Но жизнь, хорошо ли, плохо ли, налаживалась. Разбежавшееся население возвращалось по домам. Собрались и мы восвояси и в конце июля вернулись в Сарсель. Вскоре к нам пожаловали немецкие офицеры. Арестовать, решили мы. Ан нет, наоборот, проявить заботу! Спросили, не надо ли чего. Предложили бензин, уголь, продукты. Мы сказали – спасибо, у нас все есть. Странная забота удивила нас. Позже, однако, поняли мы, в чем дело.


Во времена самого крайнего нашего безденежья мы, опасаясь, что кредиторы доберутся до «Перегрины», вверили ее директору английского Вестминстерского банка, просив положить ее в его личный сейф в Париже. Сложности возникли, когда в 1940 году немцы устроили ревизию сейфов, принадлежавших английским подданным. Меня как вкладчика администрация банка вызвала присутствовать. Я подумал: заберу свое добро, да и все. Но управляющий сказал, что правят бал немцы, а немцы – что банк. Обе стороны уперлись. Ни тпру ни ну. Волнуясь за «Перегрину», я пошел к самому ревизору. Принял меня молодой, вежливый, щеголеватый чиновник. Я изложил дело, чиновник обещал все устроить. Провел меня в соседнюю с кабинетом комнату-приемную. Через несколько минут вошел офицер. Его слащавая любезность и кошачий взгляд сразу мне не понравились.

– Мы счастливы служить вам, – осклабился он. – Жемчужину свою вы получите. Но услуга за услугу. Про вас нам все известно. Согласитесь стать нашим, так сказать, светским агентом – получите один из лучших парижских особняков. Будете жить там с княгиней и давать приемы. Счет в банке вас ждет. Кого приглашать, мы скажем.

Каков вопрос, таков ответ. Дал я понять молодцу, что обратился он не по адресу.

– Ни жена моя, ни я ни за что не пойдем мы на это. Уж лучше потерять «Перегрину».

Я встал и пошел было к двери, но тут офицер подскочил и с жаром пожал мне руку!

Но и только. Жемчужину мне вернули лишь три с половиной года спустя, уже после ухода немцев.

В годы оккупации нас не раз приглашали на званые вечера немецкие высокопоставленные лица, но принимали мы приглашения с большим скрипом. Немцы, однако ж, нам доверяли. И потому смогли мы спасти некоторых людей от тюрьмы и концлагеря.


Однажды я повстречал Валери, которую не видал уже вечность. Жила она по-прежнему на барже. Пригласила нас ужинать. К своему удивлению, в гостях у нее застали мы немцев. Немцы, должен сказать, были все прекрасно воспитаны, даже симпатичны, а те, кого знал лично я в годы оккупации, ненавидели Гитлера. Все же не след было француженке звать их к себе. Но повадилась Валери по воду ходить, там и голову сложила.


Летом жить в Сарселе было еще туда-сюда. Овощи свои, а в саду небывалый урожай абрикосов. У местного Феликс-Потэна мы выменивали их на хлеб, соль, сахар. Но с первыми холодами в деревне без отопления стало невмочь. В ноябре мы вернулись в Париж.

Прожили несколько месяцев в меблированных комнатах на улице Агар, одной из немногих, где топили. Была у нас даже неслыханная роскошь – горячая ванна дважды в неделю. В эти «банные» дни приходили к нам на помывку «безводные» друзья. Сидели в гостиной с узелками и терпеливо ждали очереди. Потом обедали в складчину.

Позже я нанял помещение на улице Лафонтен, и там прожили мы год. Помещение было огромно, напоминало ангар. К счастью, водил я дружбу с парижскими антикварами. Все – евреи, все жаждут отдать сокровища на хранение в надежный дом, подальше от немцев. Так что пожили мы с год как в музее.

Однажды некий итальянский художник, с которым знаком я был шапочно, пришел сосватать меня с немцем, прибывшим от Гитлера. Этот желал поговорить со мной о будущем моей родины. Отчего ж не поговорить? Но посланца фюрера к себе не позову и к нему не пойду. На нейтральной территории – это пожалуй. Условились пообедать втроем в отдельном кабинете в ресторане на бульваре Мадлен.

Через немца, стало быть, фюрер сообщал мне, что намерен уничтожить большевиков и восстановить в России монархию. Посланец спросил, заинтересован ли я в том лично? Я посоветовал обратиться к Романовым. Они проживали в Париже, я дал адреса и фамилии. Посланец спросил, что я думаю о евреях. Я признался, что евреев не люблю. Сказал, что и стране моей, и мне сослужили они плохую службу и что, уверен, революции и войны случились по их милости. Но осуждать огулом, сказал я, – абсурд.

– И уж во всяком случае, – добавил я под конец, – нельзя обращаться с ними так, как вы. А еще цивилизованная нация!

– Но ведь фюрер это делает для всеобщего блага! – вскричал немец. – Вот увидите, скоро он очистит мир от жидовской чумы!

Спорить было бессмысленно. «Чистокровному арийцу» хоть кол на голове теши. Обед был кончен, и я откланялся.

Нападение Германии на советскую Россию оживило надежды многих эмигрантов. Первой их мыслью было: коммунистам конец.

Понятно, что немало русских встало на сторону наци. Решили, что можно возобновить борьбу с большевизмом, и завербовались в немецкую армию кто бойцом, кто – переводчиком.

Такое ж отношение к немцам было поначалу и в России. Стали приводить в исполнение секретный план: армию за армией сдавали почти без боя. И оккупационные войска население встречало хлебом-солью. Люди проклинали Коминтерн и в оккупантах видели освободителей.

Через несколько месяцев все изменилось. Немцы, как всегда, совершили психологическую ошибку: были по отношению к русским жестоки. И в России их возненавидели еще пуще, чем большевиков.

Ужасна была участь пленных красноармейцев. Совдепия считала их предателями, Германия – врагами. Гибли они поголовно от голода, болезней, зверского обращения. Из тех, кто выжил, составилась армия под командованием генерала Власова. Власовцы били красных, а потом освободили от немцев Прагу. В конце войны генерал сдался американцам, американцы сдали его большевикам, большевики – судили и повесили.

Как только стало ясно, что Гитлер просто хочет уничтожить славян да прибрать к рукам юг России, сделав из Германии нового гегемона, отношение к немцам изменилось в корне. Население стало враждебно, в армии саботаж прекратился. Кто из эмигрантов уходил на фронт, поняли, что одурачены, вернулись во Францию и на немецкую мельницу воду уж не лили. А в России на немца поднялись все как один и выгнали к такой-то матери.

Советское правительство ну кричать про торжество коммунистических идей! Победа, которую на патриотическом порыве одержал русский народ, укрепила позиции коммунистов не только в России, но и в большей части Европы.

Вот уж этого русский народ совсем не хотел. Не за коммунизм он сражался, а за родину. Но, сберегая ребенка, не выплеснул воду.

Удивительна порою у страны судьба. Дружит с врагами, враждует с друзьями. В конце прошлого века России с Германией вроде и незачем было воевать. Связаны через династии, породнились; народы не ссорятся; и русские, и немцы, хоть и разного вероисповедания, – люди глубоко верующие. Но союз русско-французский и немцев озлобил, и французов не спас. Останься независимой, Россия скорее Франции помогла бы, на Германию цыкнув, как бывалочи.

Россия с Германией попали под власть двух монстров, ублюдков гордыни и ненависти – большевизма и нацизма. Но большевизм – не вся Россия, нацизм – не вся Германия. Теперь-то мы знаем от тех, кому можно верить, что русские в большинстве своем настроены антисоветски, а многие и вовсе остались православными. Народ жаждет избавления и завтра же станет помогать избавителю. Счастье было возможно уже дважды: в 19-м году, когда союзники были рядом, и после 45-го, когда советскому правительству пришлось доверить армию генералам, мягко говоря, не очень партийным. А поддержка армии борцам с властью ох как пригодилась бы. Возможность упущена, и сегодня коммунистов шапками не закидать. Шапками – нет... Но в любом случае ясно: Россия проглотила самую горькую пилюлю, и тем верней теперь очистится и окрепнет. Русское сопротивление мужеством и верой уже доказало, на что способно. Возрождение не за горами.

Глава 17

1940–1941. Св. Терезия Лизьесская и шофер такси – Новости от тещи и шурьев – Мы стали дедом и бабкой – Фатима – Феерия на авеню Фош – Рудольф Хольцапфель-Вард – Обеды у миссис Кори – Вселение на Пьер-Герен – Приезд моего шурина Дмитрия


Мы жили на улице Лафонтен в районе Отейль близ сиротского приюта и церкви св. Терезии Лизьесской. Однажды мне приснилась молодая монахиня. Она шла ко мне с розами в руках по цветущему саду. После этого я всегда молился святой угоднице из Лизье. И всегда не напрасно. Даже нашел ей еще молельцев. Помнится, ехал в такси, и шофер, тоже русский, пустился рассказывать мне о своих несчастьях. Несчастья были такие ж, как у всех. Старики отец с матерью в России, вестей от них нет, жена больна, дети без присмотру, в делах не везет, под конец нищета и претензии к Господу Богу. Я эти жалкие песни слышал-переслышал. Рознились они лишь манерой исполнения да последним куплетом. Мой шофер Господом был недоволен. Чем дальше рассказывал, тем больше возмущался несправедливостью провидения, да еще и меня приглашал в свидетели. Закончил полным бунтом. Коли есть Сатана, то нет Бога. Что тут скажешь? Увещаниями только масла в огонь подольешь. Я просил подвезти к св. Терезии на Лафонтен. В церковь такого субъекта калачом не заманить. Но страдальцам я почему-то вечная няня. Втащил в храм, усадил на скамью, сказал, чтоб попробовал от сердца помолиться святой Терезии и отсел в сторонку. Шли минуты. Он встал на колени. Закончив молитву, подошел ко мне, и молча мы вышли.

Потом историю эту я забыл. Прошел год. Иду по Елисейским полям. Собираюсь перейти на другую сторону. Подлетает такси. Из такси выскакивает шофер и бросается ко мне. Улыбка до ушей. Я еле узнал его, так он изменился. Жизнь наладилась, сказал он. Живет не тужит. Когда бывает в Отейле, непременно заходит поставить свечку святой Терезии, которая-то и наладила ему все.


Сообщение с Англией вследствие перемирия 1940 года прервалось, и долгое время от Ирининых родных известий не было. Лондон бомбили, и тревожились мы ужасно. Первая весточка пришла только в ноябре. Великая княгиня и дети живы и здоровы. У шурина Андрея после долгой болезни умерла жена. Теща переехала из Хэмптон-Корта в Шотландию и поселилась во флигеле замка Балморал. А еще, оказалось, в бомбардировке погиб Буль. Письма, наконец, стали приходить, но шли очень долго. Из последнего узнали мы, что Федор заболел туберкулезом и лечится в шотландском санатории.

Из Италии вести были утешительней. Почта работала без перебоев. Дочь с мужем и шурин Никита с семьей писали регулярно. Так, сообщили нам, что мы скоро станем дедом и бабкой! Крошка Ксения родилась в Риме в 1942 году, но увидели мы внучку только четыре года спустя.


В прошлом я не раз уже страдал от Юсуповых-самозванцев. На сей раз вышла не трагедия, но комедия. Началась она давно, до войны, когда жили мы еще в Булони. Назвавшись князем Феликсом Юсуповым, проходимец соблазнил венгерскую девицу Фатиму. Дело было в Будапеште. На прощание он еще и адрес оставил. Мой. Стал я получать письма, страстные и отчаянные. О былых ночах любви. Судя по всему, двойник был большой мастер. Напомнила мне девица, как сидела со мной в будапештском ночном ресторане, как плясал я на столе в черкеске, меча кинжалы над головами соседей. Я послал ей письмо, в котором объяснил ошибку. Не помогло. Сначала писала по-немецки. Теперь стала писать по-французски. По-французски – относительно. Сообщила, что начала учить его и собирается приехать с матушкой во Францию и выйти за меня. А пока ждет в консульстве свою «визо». Прислала фотокарточку – на снимке немолодая пышка с кудряшками. Написала: «Покупите лошка-вилька, посуда, касрюля, горшок и етот новый штюка – колодилник».

Еще хотела улей, чтобы «пчельки жюжжяль». Под конец самое главное: «Ви и я спать балшой кровать, матрас толстый, покрывала кружывная испанская». Испанская еще и шаль, «шал с бакрамой, а ишшо красивый золотой серги с балшой-балшой брылянт». В заключительном письме приезд был делом решенным и давалось последнее распоряжение: «Каждая день мне служить мажардомм».

Я посмеивался себе, как вдруг вызван был в венгерское консульство. Консул спрашивал, действительно ли я ожидаю двух дам и должен ли он подписать им визу. «Боже сохрани! – воскликнул я. – Это полоумная. Она годами засыпает меня письмами, принимая меня за кого-то другого!»

С паршивой овцы хоть шерсти клок: вторая мировая война освободила меня от Фатимы с матушкой.


В войну единственным средством передвижения было метро. Потому стало оно местом встреч самых неожиданных. Так, в давке я нос к носу столкнулся с давнишним другом, которого не видел сто лет, аргентинцем Марсело Фернандесом Анчореной. Анчорена познакомил с женой и пригласил на обед в новую их квартиру на авеню Фош.

Стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой, как супруги Анчорена. Хортенсия – солнечный зайчик, живчик, хохотушка, говорит звучно, выразительно. Марсело – полутона. Говорит глухо, нерешительно, словно с трудом подыскивая слова для деликатной мысли. Молчит многозначительно. Она ясна как Божий день, он таинствен. «Хочу жить на сцене, с декорациями», – говорит она. И живет. Разве что занавеса недостало. Представление начинается. Три грации на дверях посторонятся и впустят актеров. Или те с большого балкона войдут. Или спустятся по лестнице с белыми балясинами и обтянутыми черным бархатом перилами. На кристьян-бераровской ширме оживут Пьеро с Коломбиной и разыграют под музыку «Лунной ночи» грустный скетч.

Авторы и постановщики спектакля: Андрэ Барсак, Жан Кокто, Брак, Тушаг, Матисс, Дюфи, Кристьян Берар, Джорджо Кирико, Жан Ануй, Леонор Финн, Люсьен Кутар... Хватит, наверно. Андрэ Барсак, нынешний директор «Ателье», сделал план и декор квартиры, а также настенные эскизы с непременным, по причине войны, голубем мира.

В будуаре Хортенситы на двери – декорация из балета «Ночные красавицы» по ануйлевскому либретто. Художник – Финн, его же и «кошачьи платья». Ануй от руки нацарапал краткое содержание, Жан Франсэ приписал дюжину нот. Словно страничка старой рукописи. Весь вам балет на венецианском дверном стекле. Диковинное жилище, а самая диковина – рояль. Жан Кокто раскрасил его, а внутри спрятал радио. Рояль – чистое чудо-юдо. «Мой отпрыск», – говорит Кокто. Внутри на фоне звездного неба надпись-посвящение и приписка: «Ночная бабочка витийствует одна».

Все военные зимы с перебоями в отоплении супруги Анчорена принимали друзей в маленькой красной гостиной на самом верху. Я сидел под картинкой Пикассо и играл на гитаре. Там-то я и познакомился почти со всеми знаменитостями, кто оформлял в ту пору квартиру.

Но главным ее оформлением Анчорена считали талант, ум и культуру и собирали у себя замечательных людей самых разных идей, кругов, национальностей, устраивая меж ними интеллектуальное общение.

Не скучно на авеню Фош! Но веселье здесь высшего порядка. И хозяин – маг-волшебник. А гости – за круглыми столиками. Человек по восемь. Яства изысканные. Что едим – непонятно. Вкусно, но странно. То ли мясо, то ли рыба. То ли овощ, то ли фрукт. Главное – удивить и создать впечатление, что вы вне времени и пространства, в царстве феерии.


С продуктами было плохо. Часто приходилось питаться не дома. Чаще всего – в забегаловке неподалеку. Кормежка сносная, цены божеские. Однажды, пообедав с одной нашей приятельницей, мы пошли было к выходу, но тут хозяйка заведения отвела нашу подругу в сторону и спросила, не знает ли та, кто мы такие.

– Знаю, разумеется, – отвечала подруга.

– Да, да, понятно... Нет, но знаете, о нем тут у нас такое рассказывают! Говорят, он зарезал какого-то Марата прямо в ванной! Что хотите, ему скажите, а только передайте, чтоб ко мне в ватерклозет не ходил!

С тех пор подруга звала меня Шарлоттой Корде.

В те дни захаживал я в бар гостиницы «Ритц», встречал там знакомых. Там же познакомился с Рудольфом Хольцапфель-Вардом, американцем, известным в Париже экспертом-искусствоведом. Понравились взаимно и сблизились. Жил он в Отейле с женой и двумя малыми ребятами. Потом я часто навещал его.

Рудольф был человеком из ряда вон. Жил искусством, религией, философией, о повседневном не думал. Но мне нравился склад ума его. Правда, он обожал Руссо. В отличие от меня. С Рудольфом мы исходили весь Париж в поисках предметов искусства. У него был нюх на шедевры. Он находил сокровища там, где их в принципе быть не могло. Владельцы и не подозревали, чем владеют.

Когда Америка вступила в войну, американцев арестовали. Рудольфа в том числе. С трудом удалось освободить его. Спасибо, помогли его австрийские и немецкие коллеги, с которыми сносился он до войны.


В ту зиму жена стального магната миссис Кори давала обеды в «Ритце». Постоянные застольцы: графиня Греффюль, герцоги Аренбергские Шарль и Пьер, виконт-острослов Ален де Леше, Станислас де Кастеллан с женой-«газелья парочка», и графиня Бенуа д’Ази, шившая себе платья из гардин.

Миссис Кори была худа как щепка и бледна как мертвец. Ходила в треугольной фетровой шляпе и носила ее на темени, как Наполеон треуголку. Уверяли, что в рыбный день она перед приходом гостей съедает бифштекс. Спиртного не подавалось. Приходили со своим. Графиня Греффюль вынимала редчайшее «Папское» 1883 года из черной тряпичной кошелки.

Коли жить не в Америке, а во Франции, то для миссис Кори самое место, думаю, было в зоопарке!

Однажды на ритцевский обед графиня Греффюль привела Жана Дюфура с женой, будущих наших друзей. Жан в то время уже пошел в гору в «Лионском кредите». В наши дни он – его директор. Работоспособность и энергия у Дюфура небывалые. И еще одно редкое умение: после бессонной ночи выспаться за пятнадцать минут. К тому ж человек Дюфур общительный, с ним приятно и интересно, а как друг готов он для вас на все. Жену его Сюзанну мы зовем Марией Антуанеттой за сходство с королевой. Потому, верно, наша Мария Антуанетта, талантливая художница, частенько вдохновляется версальскими пейзажами. Выйдя замуж, для мужа она поступилась многим, что любила, к примеру, спокойствием. Жизнь ее при муже шумная, на людях, а хочется порой тишины, уединения, писания на природе. В данный момент приходится довольствоваться пейзажем за окном квартиры на набережной Вольтера. Из окна, по ее словам, «ей вся Франция видна». Причем в исторической ретроспективе. Ибо до нее в это окно глядел Бонапарт. Бог его знает, что он там высмотрел... Позже сходились тут на бурные свидания Жорж Санд с Мюссе.


Временное жилье на Лафонтен нам не нравилось. Хотелось найти что-нибудь основательней. На окраине Отейля в конце улицы Пьер-Герен, в тупичке, мы обнаружили бывшую конюшню, превращенную в жилой дом. Дом был ветхий и без удобств, но место замечательно. Деревья и мощенный булыжником дворик. Взять внаймы оказалось мало. Пришлось все починять и перелицовывать. Рабочих я призвал русских.

Была весна 1943 года. Зиму отсидели в Париже, с первым теплом перебрались в Сарсель. Гриша с Денизой занимались садом и огородом. С продуктами было все трудней, а у нас тут был подножный корм. Из Сарселя я то и дело ездил в Отейль присмотреть за работами. А им, казалось, конца нет.

К осени дело продвинулось не слишком. В декабре мы все еще торчали в Сарселе. Стала сильно болеть левая нога. Врач сказал – артрит и посоветовал съездить в Париж к хирургу. Вызвали такси, и на старом драндулете, как в карете скорой помощи, перевезли меня на Пьер-Герен в дом без крыши и отопления. Никогда не забуду первые ночи в новом доме. Гриша раздобыл печку, но чадила она так, что окна и дверь держали мы настежь днем и ночью. Вдобавок шел дождь. Мы тряслись от холода и спали под зонтиком.

Хирург объявил, что ходить я не смогу, по-видимому, долгие месяцы. Друзья, увидав, как мы живем, стали уговаривать лечь в клинику, но особого лечения мне не требовалось, а Ирина была отменной сиделкой. Я остался дома. Мое вынужденное сидение и домашний разор, впрочем, не помешали рождественскому веселью. В новогоднюю ночь мы пили и пели под гитару с русскими друзьями. На Пьер-Герен, я думаю, никогда такого не слыхивали!

Пьер-Гереновский тупичок наш – мир особый. Тишина полнейшая. Правда, рядом школа, и днем в переменку – шум и гам. Орут чада ни за чем или с целью свести с ума местных жителей. Поначалу мы из-за этого чуть не сбежали. Потом привыкли и даже приспособились к детскому визгу, как к часам. Утром в тупичке сходятся четвероногие парочки, вечером – двуногие. Соседей у нас немного, люди все скромные. Ревматичная старушка. По утрам, сгорбившись, еле тащит ведро. И не подумаешь, что есть луч света в темном царстве. Раз в неделю к ней приходит друг. Она поджидает его у окна. Всякую субботу он появляется у нас в тупичке, напевая: «А вот и я, а вот и я». Бывший музыкант из Руана. Приносит гостинчика, винца и покушать. Разложится, обед сготовит, сыграет на корнет-а-пистоне. Потом уйдет. На углу обернется, помашет ей, мол, до свидания. Она ему из окна улыбается и глазами провожает... а потом опять ждет.

А еще есть дворничиха Луиза Дюсимтьер. Могла бы на театре с большим успехом играть Полин Картон. Не жить Пьер-Герену без этой семидесятилетней молодушки, краснощекой и востроглазой. День-деньской хлопочет. Все дворы переметет, все лестницы перемоет. С огоньком, да еще с выдумкой. Мало что чистит-начищает, еще и белье моет-намывает, надо не надо и цветы пересаживает из сада в сад, из сада в сад. Когда моих нет, обед мне состряпает, непременно что-нибудь вкусненькое. Пойдет в магазин – вернется с новостями: то правительство постановило Эйфелеву башню снести к бесу, то машина врезалась в витрину Бель-Жардиньерки на скорости сто в час и народ подавила...

Меня Луиза зовет «мсье князь», жену – «мадам графиня», а мою замужнюю дочь – «барышня принцесса». Один мой знакомый доминиканец у нее – «мсье монах», когда в рясе придет, и «мсье профессор». когда без. Если иду куда-нибудь, прошу хлопотунью записать, кто звонил. Один раз говорит – посол звонил.

– Какой посол?

– Почем я знаю.

– Откуда ж знаешь, что посол?

– А голос у него такой.

Коронный ее номер – байка, как клала она вместе с президентом цветы «племяшу своему Франсуа» на могилу «Неизвестного солдата» у Триумфальной арки.

Ни Пьер-Герену, ни мне без Луизы не бывать.


Пока я был «сидячий», гость валил валом. Рудольф Хольцапфель, живший по соседству на вилле Монморанси, приходил всякий день в шесть. Я был тронут тем более, что знал, как он занят. Но развлекать он меня вздумал чтением «Исповеди» Руссо, притом по-английски! Домашние звали его «господин Шесть-Часов».

Заглядывала Жермена Лефран, тоже соседка. Ее ум, остроумие, чувство юмора были для меня отличным лекарством.

В марте мне разрешили встать. Понемногу я стал выходить. Ремонтные работы почти уж закончились, у дома появилась физиономия. Внизу была гостиная и столовая, между ними – кухонька. Стены комнат обтянуты холстинкой, мебель прежняя, лондонской поры, побывавшая до Пьер-Герен и в Булони, и в Сарселе. В столовой я развесил своих кальвийских «монстров», а в застекленном шкафчике расставил забавные тряпочные куколки, сделанные Ириной.

Крутая лестница наверх. Наверху – спальня, бывший сеновал, теперь большая, очень светлая, солнечная комната. Я выкрасил ее аквамарином и обставил мебелью из матушкиной булонской комнаты. На стенах – портреты и гравюры, навевавшие самые дорогие воспоминания.


Жизнь становилась все трудней. Есть было нечего. Да и сидели в постоянном страхе. Боялись воров, переодетых ажанами. На женщин порой нападали в темноте на улице, срывали пальто, серьги, а то и платье и туфли. Наши некоторые приятельницы уже пострадали. Люди не открывали на звонок, дамы не выходили по вечерам.

Друг Рудольф, решив, что в Париже не житье, уговаривал даже нанять парусник и тайком уплыть в Ирландию. Чтобы подкормить нас, Гриша с Денизой ездили на велосипеде в Сарсель на брошенный наш огород добрать случайный овощ. Возвращались, везя урожай на прицепе в старом, трухлявом кузове.

В 1944 году, к нашему огорчению, прямо напротив засел генерал Роммель со своим штабом. На Пьер-Герен появились немецкие часовые. С ними поздно вечером приходилось пререкаться, чтобы пройти к себе домой. По-немецки мы не знали и с трудом могли убедить их, что хотим всего-навсего спать в своей постели.

Июнь 44-го... Союзники высадились во Франции. Чем ближе они к Парижу, тем в Париже напряженней. Чувство, что сидишь на пороховой бочке.

Шведский консул рассказал нам, как уговорил генерала фон Шольтица не послушаться приказа и пожалеть Париж. Париж пожалели. Немцы ушли, в столицу вошел генерал Леклерк с войсками, за ним союзники. Но к бочке меда примешалась ложка дегтя. Как только первая радость поугасла, начались сцены, какие уж видели мы прежде немало. Толпа везде толпа. Бессмысленна и беспощадна. И во все века так было: вознесет, потом растопчет... Не забуду замечание одного торговца. «Между прочим, – сказал он, – от Вербного Воскресения до Страстной Пятницы всего пять дней».

Начались массовые аресты, в основном по указке самочинных судей, сводивших личные счеты. Арестовали многих наших друзей, и освободить их было очень трудно. Немцев ненавидели так, что предателем называли и того, кто предал, и того, кто просто работал по профессии и зарабатывал на хлеб.


Вскоре встретились мы с новым английским послом Даффом Купером, теперь лордом Норвиком, и его супругой Дайаной. Дружили мы с ними уже с давних пор. Как только они приехали, я навестил их в отеле «Беркли», где они временно остановились, пока готовилась им посольская квартира.

Как снег на голову свалился на Пьер-Герен шурин Дмитрий в форме офицера британского флота, посланный с миссией от адмиралтейства. От него узнали новости о теще и компании. Андрей женился вторым браком на шотландке. Федор болел и жил с матерью в Шотландии. Дмитрию, с тех пор как мы не виделись, тоже не поздоровилось, особенно в дюнкеркские дни, когда вместе с английскими моряками участвовал он в эвакуации войск.

Успехи союзников позволяли надеяться, что конец войны близок, и люди строили планы. Лично у нас был план один: поехать скорее в Англию, повидать великую княгиню.

Глава 18

1944–1946. Последняя военная зима – Париж возрождается – Жалость к советским военнопленным в конце войны – Сняли дом в Биаррице – У великой княгини в Хэмптон-Корте – Везем Федора в По – Лето в Лу-Прадо – Калаутса – Сен-Савен


Зима 44–45-го была особенно злой. Отопления не имелось почти ни у кого. Машин тоже. Такси и автобусы не ходили, подземка работала до двенадцати. Гриша придумал положить доску в прицеп, с которым ездил за сарсельскими овощами, и в этом экипаже приезжал за нами по вечерам, если мы опаздывали на метро.

Париж постепенно возвращался к жизни. После четырех лет оккупации хотелось встряхнуться, перевести дух. Среди близких друзей устраивались обеды, по домам или в ресторанах. В светскую жизнь даже Рудольф втянулся. Несмотря на бесхлебицу, звал к себе обедать и ужинать. Кто только не бывал у него: леди Дайана Купер, Луиза де Вильморен, князь с княгиней Андрониковы, Люсьен Тесье с женой, художник А. Дриан, Гордон Крэг и поразительный иллюзионист перс Резвани. И непременно офицеры-союзники. Офицер иностранного легиона русский Тарасов пел со мной по очереди под гитару цыганские песни. Приятельница наша Казимира Стулжинска первая придумала открыть у себя на рю Массне столовую с кормежкой в духе семейного обеда. Безденежных кормила задаром. Милая русская чета Олиферы устроили такую ж столовую у себя на Камоэнса с уютными лампами и ловкими подавальщицами. Однажды, зайдя к ним на ужин, мы застали Олиферов в слезах среди разора: квартиру обокрали типы в масках с автоматами. Унесли все, что нашли. Деньги, ценности, серебро и продукты. Оставили только ужин. И мы поужинали.

У Старовой познакомился я с Софьей Зерновой, работавшей в русском детском доме. Ныне она заведует им. Дело существует в основном на частные пожертвования.

Однажды к Зерновой пришел русский старик в лохмотьях и принес пятитысячную купюру. Зернова, изумясь, спросила, на что он живет. Старик сказал: получает пособие по безработице, три тысячи франков ежемесячно, но смог подкопить на детский дом, как выразился, «на помойках». Зернова не хотела было брать, но все ж взяла, чтоб не обидеть. Нашлись еще благотворители: спустя время старик вернулся опять с пятью тысячами – «подкопили» на зерновский детский дом другие помоечники.


В апреле 1945 года, когда окончилась война, более двух миллионов советских военнопленных, так сказать «освобожденных», узнали на практике, что плен – значит самоубийство.

Нам было безумно жаль их – нам, но не миру. Мир долго оставался в неведении. Вопрос о пленных замалчивался. Только в 1952 году рассказал обо всем «Ю.С. Ньюс энд Уорлд Рипорт», независимый вашингтонский еженедельник. Объясняя отказ США отослать на родину корейских военнопленных, напомнил он об «одном из самых мрачных эпизодов самой кровавой в истории войны». Дам слово автору статьи:


«По окончании войны союзники обнаружили, что в плену или на службе у немцев было более двух миллионов русских. Так, на стороне нацистов сражалась целая армия под командованием генерала Андрея Власова, бывшего защитника Москвы. Взяты были союзниками сотни тысяч, многие отправлены в Англию, даже в Штаты. Вернуться на родину не желал почти никто.

Тем не менее участь «освобожденных» была решена по указке свыше вскоре после Ялтинской конференции. Согласно этой указке, «все русские военнопленные, освобожденные в контролируемой союзным командованием зоне, подлежали передаче советским властям в возможно кратчайшие сроки».

Таким образом, массовое возвращение пленных началось в мае 1945 года. Длилось оно год. За это время сотни тысяч русских пытались уклониться, десятки тысяч кончали с собой в пути. Американцам, ведавшим отправкой, пришлось силой загонять людей на трап. Одного офицера за отказ судили.

Русские, взятые в плен на юге Европы, были отправлены в австрийский город Линц, откуда репатриированы. По дороге почти тысяча выбросилась из окон вагонов в Альпах на мосту над ущельем близ австрийской границы. Погибли все. Многие покончили с собой уже в Линце. Утонуть в Драве было лучше, чем вернуться в Совдепию.

Семь следующих пунктов передачи военнопленных были: Дахау, Пассау, Кемптен, Платтлинг, Бад-Айблинг, Санкт-Вейдель и Марбург. Массовые самоубийства во всех семи. В основном вешались. Иногда от советских властей прятались в местных церквях. По рассказам очевидцев-американцев, советские солдаты всякий раз вытаскивали их оттуда и, перед тем как посадить на грузовики, били дубинками.

Других бывших военнопленных перевезли в Англию и разместили в трех специальных лагерях. Затем погрузили на английские суда и отправили на юг России в Одессу. За время плавания случились новые самоубийства.

По прибытии, рассказывают, ссаживали их три дня, вылавливая и выводя силой из самых темных и дальних углов и из трюмов судна.

Некоторых, освобожденных в день-икс в Нормандии, увезли в Штаты в лагеря Айдахо. Возвращаться не хотел почти никто. Их посадили на советские суда в Сиэтле и Портленде. Сто восемнадцать человек отказывались упорно. Упрямых отправили в лагерь Нью-Джерси до решения их участи. В конце концов их сдали также. Когда их выгоняли из бараков, пришлось применить слезоточивый газ. Многие кончили с собой и тут.

Когда два миллиона были сданы, советские солдаты и агенты МВД пошли по Европе в поисках счастливчиков-беглецов. Заодно изловили русских, прежде работавших в Германии на принудработах и теперь выдававших себя за бывших немецких солдат.

Сначала репатриантов поместили в фильтрационные лагеря на востоке Германии.

Затем провели следствие. Нашли доносчиков, состряпали обвинения. Десятки тысяч обвинялись в измене, явной или предполагаемой, за службу в немецкой армии или отказ репатриироваться. Их допросили, приговорили к смерти и расстреляли.

Остальных отправили морем или погнали пешком в Россию для доследования. Вскоре многие угодили в трудовые концлагеря в Сибирь и другие места. Из числа живых эти люди, почитай, выбыли. Аресты и казни продолжались еще годы спустя.

Были и другие истории после репатриации военнопленных, когда советская армия вошла в Восточную Европу. Многие советские солдаты дезертировали. Чаще всего они сдавались американским властям и просились остаться на Западе. Но американцы не захотели испортить отношений с Советами и сдали всех. Дезертиров комиссары расстреляли перед строем!

Сдавать беглецов перестали только летом 1947 года. Но было поздно. Американцы отбили у русских всякую охоту просить помощи.

Для Америки это стало уроком. Ни на какой компромисс в вопросе о корейских военнопленных она не пошла».


Когда война кончилась, Рудольф заговорил о коллективном переезде. Хлебом не корми, дай затеять великое переселение народов. На сей раз Хольцапфель предлагал Биарриц. Ну, это куда ни шло. Хотя проблемы с перемещением и перевозкой были немалые. Попробуй в те трудные годы поезди с детьми, собаками, кошками, багажами. Но Рудольф решил нанять всей командой грузовик!

Прежде всего меня выслали на разведку насчет жилья. После нескольких лет вынужденного сидения, мне не свойственного, я почувствовал себя как школьник на каникулах.

В Биаррице я тотчас отправился к матушкиной подруге графине де Ла Виньянце, вдове бывшего испанского посла в России. Осанкой, манерами, шармом графиня принадлежала к прошлому, ушедшему без возврата. Ее вилла «Труа-Фонтен» оставалась центром светской жизни, но жизнь эта в Биаррице, как и везде, была уж не та.

Явившись в «Труа-Фонтен» на обед, я встретил старых знакомых – Пьера Картасака с милой умницей-остроумицей женой, внучатной племянницей императрицы Евгении, графа Баккьоки с женой, фрейлиной последней французской императрицы – императрица и скончалась у нее на руках, – и г-жу Леглиз, Муху, как звали ее близкие, большую тещину приятельницу, подолгу жившую в Биаррице. Но в те поры это был басконский Довиль, открытый город, где французов раз-два и обчелся. А ныне удалились весны его златые дни. Мои, верно, тоже, но я о том не жалел. Потерял я свои богатства, но баба с возу – телеге легче.

Подозрительно легко нашел я нам дом для житья близ аэродрома Парм. Договорившись обо всем с хозяйкой, я вернулся в Париж, довольный, что справился с поручением скоро и просто.

Грузовик отменили. Решили, что сначала поедем мы с Ириной, а потом подъедет Рудольф с семьей. Накануне отъезда хозяйка биаррицкого дома телеграфировала, что передумала. Но нас уж было не остановить. Решили: едем, на месте уладим. На месте хозяйка повторила отказ, но предложила нам дом в Ля Негрес. Потому что Биарриц забили американцы. И берите что дают.

Вилла Лу-Прадо нам понравилась, хоть в доме было черт знает что. В столовой и вовсе – кукурузный амбар. К тому ж сам дом для нашей оравы мал. Однако устроилось. Получили письмо от Рудольфа. Писал, что передумал и едет в Америку. Ладно, выносим кукурузу и выводим моль.


С соседями в Лу-Прадо нам повезло. Следующий дом – барона Шасерьо. Особняк в палладианском вкусе и хозяин под стать – милый, изящный любитель искусств. Дружил с Франсисом Жаммом и после его смерти создал общество друзей Жамма с самим собой во главе.

Другие соседи – давний мой оксфордский товарищ Жак де Бестеги с прелестной женой Кармен, знаменитая своими искусством и хорошим тоном Габриэль Дорзиа, Мабель Армайо, вдова графа Жака д’Арканга, и Иринина подруга детства Каталина де Амезага. С ней и Мабель виделись больше всего. До ночи, а то и за полночь шарады и живые картины. Костюмы моментальны, но затейливы. В подвале, устроенном как бар, поем под гитару. Сестра Мабель вышла замуж за сестрина деверя, маркиза д’Арканга. Пьер д’Арканг и по сей день, как некогда его отец, душа биаррицких вечеров. Его жена – прекрасная певица. Голос и манера исполнения – чистейшие. Слушаешь не наслушаешься! Дом Аркангов – басконская Мекка. Кто бы ни заехал – тотчас к ним. У них повидал я редкую феерию: Сесиль Сорель, сойдя со сцены, прощалась с градом и миром.


Лето и часть осени провели мы в Лу-Прадо. Приезжали друзья отдохнуть от парижских тягот. Автомобиля не было – веселиться далеко не уедешь. Передвигались на велосипедах и на своих двоих. В конце осени вернулись в Париж готовиться к поездке, казалось, близкой, в Англию. Бесконечные формальности задержали нас до весны.


Добираться до Англии в 1946 году было трудно и неприятно. На море, как на суше, сообщение восстановилось не вполне. Дьепп – Ньюхейвен. Далее не везли. Добирались тыщу лет. Наконец, на вокзале Виктория встретили нас друзья Клейнмихели. Мерика Клейнмихель – дочь графини Карловой, работавшей с нами в первые годы ссылки в мастерских на Белгрэйве. Мерика, живая, веселая, умная, ко всему обладала редким подражательным даром. Первый муж ее, князь Борис Голицын, белый офицер, был убит на Кавказе. Оставшись вдовой с двумя детьми, она вторым браком вышла за графа Клейнмихеля. Граф был и есть и друг наш, и советчик. И он, и она, как никто, помогали Ирининой матери. Впечатление, что знал их всю жизнь. Век бы не расставаться с ними.

Вечером мы сидели уже в Хэмптон-Корте, взволнованные встречей с великой княгиней после долгих лет разлуки. Теща была здорова, но переживала за тяжелобольного Федора. Разошлись поздно ночью, не успев сказать друг друг и половины. Мать Марфа, русская монахиня, и по сей день тещина сиделка, такая ж после стольких лет любящая и верная, пришла к нам в комнату, и мы проговорили до утра.

В начале лета мы уехали. По тещиной просьбе увезли с собой Федора. Во Франции климат был ему здоровей. В Париже доктора осмотрели его и отправили в лечебницу в По. Биарриц – недалеко. Федора можно было навещать часто.

Наконец, радость: из Рима приехала дочь с внучкой Ксенией. Ей уж было четыре года, а мы видели ее впервые. С нами в Лу-Прадо они прожили все лето.


Хочу рассказать о первой, вернее, второй встрече с графиней де Кастри. До сих пор я лишь знал ее с виду, встретив прошлой осенью в поезде по дороге в Париж. Сразу посмотрел на хорошенького черного бульдожку. Но о бульдожке забыл, поглядев на хозяйку. Одета она была оригинально, но так скромно, что непонятно, в чем, собственно, оригинальность. Понятно только, что одета на редкость хорошо. Стриженые седые волосы, лукавый взгляд и легкий раскат «р», разумеется, вызвали мой интерес. Я узнал ее имя.

На следующий год весной, вернувшись в Биарриц, я встретил свою даму с собачкой в местной «таратайке» – старом автобусе, ходившим, за неимением другого транспорта, из Биаррица в Ля Негрес. Не удержался я и погладил бульдожку. На почве собаки собачникам ничего проще подружиться.

Графиня жила по соседству. Ее имение Калаутса прежде звалось Эрмитаж-Сент-Мари. Купила она его в 1918 году и с тех пор все переделывала и украшала. Попросила у меня моего друга-архитектора Белобородова. Он-то и придумал ей чудный внутренний двор полукругом. К часовне добавили пристройку, наподобие монастырька, с келейками и внутренним двором, где и по сей день бродит призрак аббата Мюнье.

В гостиной – синие и зеленые тона в прекрасном согласии и белые муслиновые занавески на окнах. Дорогие цветы собраны в романтические букеты. У всякой комнаты – свой святой. Комнаты изысканны, но строги, как кельи. Продумана каждая мелочь.

На всем жилище отпечаток утонченной личности. И вы во власти чар ее, но притом начеку, ибо не поймешь, где у нее кончается «серьез» и начинается курьез. Она и мудра, как старец, и неуемна, как балованное дитя.

У графини познакомился я с обворожительной подругой ее, княгиней Мартой Бибеско. С первых же бесед оценил я княгинины образованность и понимание – собеседнику и полезные, и приятные. И то сказать: княгиня-то и подвигла меня писать «Воспоминания».

В Калаутсе я общался с художником Дрианом, старым другом графини де Кастри. Графиня издавна с душевным интересом следила за его творчеством. Начал Дриан с модных рисунков, но за модой никогда не гнался. Сыздетства вдохновился он соседним замком Сен-Бенуа, где жила правнучка Людовика XV м-ль де Лозен, и образам золотого века остался верен навсегда.

* * *

Летом пришло письмо от Никиты. В конце войны он жил с семьей в Германии у графини Тоуринг, сестры герцогини Кентской. Писал, что едет в Париж. Сами мы домой еще не собирались, так что предложили Никитиной семье поселиться у нас на Пьер-Герен.

Очень зазывала нас к себе в гости Катерина Старова, жившая в Сен-Савене в Верхних Пиренеях. Уверяла, что краше места нет. Мы наконец поверили и приехали. И не пожалели. Сен-Савен – деревушка над Аржелесом в высокогорной долине. Несколько старых домиков, гостиница да церковка XII века, красивейшая, с мощами святого. Угодник скитничал здесь тринадцать лет. Ныне сюда идут на поклон. Мы тоже хотели пойти. Но Катя, бывалая верхолазка, сказала, что подъем опасен. Мы стали упрашивать, она согласилась быть проводницей. Восходили аж два часа. Наконец добрались до церковки. Стоит она на месте, где старец жил и молился. Кругом тишь-благодать...

Сходили еще дольше. Не жалели, однако, ни о чем. Напротив, так довольны были, что наняли в деревушке дом на будущее лето.

В день отъезда я заглянул еще раз в церковь, и показалось мне, что пахнет лилиями. Лилии в ту пору давно отцвели, на алтаре свежих цветов не было. Я вышел из церкви и позвал своих дам зайти подтвердить чудо. Но ни Ирина, ни Катерина ничего не почувствовали. А я чувствовал.

Глава 19

1946–1953. В Париже, в отеле «Вуймон» – Снова дело о «Кериолете» – Федору хуже. Его везут в Бретань – Пишу «Мемуары» – Ирэн де Жиронд – Возвращение в Отейль – Последние судороги светской жизни – Обретение истины


Осенью, вернувшись домой, мы застали на Пьер-Герен вавилонское столпотворение: Никита с женой и двумя детьми и наша дочь с внучкой. Вернее сказать, цыганский табор. Гриша с Денизой были еще в Биаррице, хозяйством занимались обе Ирины. Вскоре хозяйки уехали: старшая в Англию, младшая в Италию. Я встал на постой в «Вуймон» к моим дорогим делле Донне.

Почти всякий день ужинали с Робером и Мари вместе, вместе часто бывали в театре. В те дни познакомился с Жаном Маре, заходившим в «Вуймон» поужинать с нами. Он был мил и прост, что редко у звезд.


Я и думать забыл о кериолетском деле, как вдруг оно само о себе напомнило. Разбирал я матушкины бумаги и нашел большой конверт с фамилией мэтра Эмбера. Эмбер – адвокат, занимавшийся делом о Кериолете и отсоветовавший матушке отстаивать права потому-де, что за сроком давности прав уже нет. Изучив письма в конверте, я решил просмотреть материалы самого дела и отправился к Эмберу, хранившему их. Оказалось, адвокат умер несколько лет назад. Немцы, по причине его еврейства, разграбили кабинет и сожгли бумаги. Рассказываю Карганову. А Карганов говорит: матушка что-то не поняла. Постановление о сроке давности в нашем случае не имеет силы. Я – в Кемпер, поднял архивы, добыл нужную бумагу, а в Париже с помощью бывшего прабабкиного нотариуса разыскал завещание ее и опись замкового имущества.

Все документы снес я к своему нотариусу, но, когда решили мы с адвокатом мэтром Селаром заняться делом вплотную, сказали нам, что документы потеряны... И все снова-здорово! Поехали в Кемпер за копиями. Тут, как по волшебству, нашлись подлинники. Иск я вчинил, но дело, по всему, отложено в долгий ящик.


Весной 1948 года Федору стало хуже. Вызванный на консультацию врач сказал, что операция необходима, и советовал везти его в Шатобриан, в клинику д-ра Берну. Я поехал за Федором в По, оттуда повез больного в Бретань. В клинике ему сделали три операции подряд, наконец объявили, что он будет жить. На операциях и после я оставался при нем. Я и всегда любил сидеть с больными. Откуда что берется – сразу я и терпелив, и ласков. Особенно больных нервами, говорят, успокаиваю. Пропала во мне сиделка... или... батюшка, потому что люди так и норовят мне покаяться, потому, мол, что сразу видно, что нестрогий. И почти вся моя «паства» уверяла, что я и впрямь утешил и, поди ж ты, наставлением помог.

Поправлялся Федор долго. Через несколько недель, когда уезжал я, он уж окреп, но полное выздоровление наступило только через год, весной.

Летом с Катериной мы вернулись в Сен-Савен. Тогда-то и начал я писать «Воспоминания». Сидел с утра до вечера на террасе, захваченный работой и прошлым.

Писание продолжилось в Лу-Прадо, где провели мы всю зиму. В мае Федор смог уже выезжать и приехал в Аскен. Поселился в отеле «Эчола». Мы приехали к нему погостить. Однако в тамошнем шуме машин и автобусов не поработаешь. Место живописно, но с самого утра наплыв туристов. В основном старухи англичанки, вечные лягушки-путешественницы. И в горах они, и в пустынях. Все как на подбор: с плоской грудью и бульдожьей челюстью. Гуляют с бедекером и кодаком, говорят только по-английски и сами не знают, каким ветром занесло их именно сюда.

Вернувшись в Лу-Прадо, я обрел мир и покой, необходимые для писания. Ирина помогала. Работалось с ней легче, потому что память у нее лучше. Перед тем как закончить, я поехал в Париж показать друзьям и спросить их мнения. Особенно ждал совета от м-ль Лавока, первой леди французских книготорговцев. Суждению ее доверял я на все сто. Получив одобрение от нее и прочих, стал готовить книгу к печати. Графиня де Кастри свела меня с подругой своей, Ирэн де Жиронд. Ирэн занимается переводами. Согласилась помочь.

Сперва поехал к ней в Сен-Жан-де-Люс. В приюте спокойствия, трудов и вдохновения работали мы с ней месяцы и стали единомышленниками. Очень скоро я доверился ей совершенно. Чувствовал, что можно ей сказать все, и она все поймет. Суждение Ирэн было верно, замечания справедливы. Если мы спорили, я знал, что права – она, и хоть и бесился, а радовался, что ляпов не будет. Голос ее порой напоминал матушкин.


Осенью Никита сообщил, что они с семьей уезжают жить в Америку. Путь в Отейль, стало быть, свободен, и мы полетели восвояси.

Когда из Сен-Жан-де-Люса в Париж вернулась Ирэн, литературные труды продолжились. Ирэн регулярно приходила на Пьер-Герен, усаживалась в глубокое кресло с таксой Изабель на коленях вместо столика. А мне друзья подарили щеночка-мопса, девочку Мопси. Наши четвероногие мамзели подружились. Ирэн придет – щенячьим восторгам нет конца, и страницы рукописи разлетаются во все стороны.

* * *

Нет слов, как благодарен я друзьям за помощь их в деле, которое оказалось сложней и дольше, нежели думал я. Спасибо им: Ирине, урожденной княгине Куракиной, второй жене князя Гаврилы, г-же Блак Белер, барону Дерви, барону де Витту и Ники Каткову, ходячей энциклопедии. Ники знает все: забуду я – подскажет он. Ники же и перевел мемуары на английский. И величайшей наградой трудам моим было вспомнить прошлое и вернуть на миг чувства и лица, которых уж нет...

Как и следовало ожидать, в русской колонии далеко не все обрадовались публикации первой части «Воспоминаний». Что, однако, не помешало мне написать вторую. А жена, следя за моей работой, и вовсе грозилась написать третью под названием «О чем не сказал муж». И, верно, третья часть, сказал я жене, была бы лучшей. У Ирины дар писателя-юмориста. Она затеяла сочинить «Дневник Буля», как бы от его лица. Глазами нашего старого чудака – живой рассказ обо всех событиях. Местами умора, жаль – непереводимо!


В Париже мы опять зажили светской жизнью. Ходили по театрам и по гостям. Более всего любил я бывать у Тведов. В квартире у них – художественный вкус, роскошь и легкий запах «Герлена». Мадам Твед, известная скорее как Долли Радзивилл, тети Козочкина племянница, – хрупкая, нежная, маленькая. Маленькая, да удаленькая: покорит в два счета. Мсье Твед – славный малый, доброе дитя, небесталанный художник. Дома у них дух старой Польши.

Иной дух у Люсьена Тесье в Ля Мюэт. Хозяйкой была здесь Мари, правнучка великого князя Алексея, блондинка, тонкая, как саксонский фарфор. На жениных раутах Люсьен явно чувствовал себя не в своей тарелке. Все не мог привыкнуть к славянским разгулу, водке, икре и метрдотелю с гитарой после ужина.

Здесь же непременно леди Дайана Купер, Дриан, посол Эрве Альфан с женой, Сесиль Сорель, Маргерит Морено и прочие, друзья, художники, артисты, бомонд.

Но светская жизнь все же тяготила. Пишучи «Мемуары», я привык к уединению. Стал чураться людей – это я-то! Многих баловней судьбы повидал я на своем веку, аристократов, богачей, знаменитостей. Мог бы видеть и дальше, да охоты не стало. А что до, так сказать, умников, я и половины их речей не пойму... Чересчур умны для меня. Мне дайте людей попроще, кто живет сердцем прежде ума. А что до ума – ум сердца, по мне, и есть самый ум.

У графини де Кастри в Калаутсе я познакомился с отцом Лавалем. Под аркадами тамошней обительки его белая доминиканская ряса казалась счастливой находкой архитектора... С о. Лавалем рознимся мы во всем и, однако, говорить можем о чем угодно.

Порой он удивляется, как, прожив столь порочную жизнь, уцелел я:

– И как пришел к такой несокрушимой вере?

– Да пути-то Господни неисповедимы. И что объяснять необъяснимое? Высшая мудрость – слушаться Создателя. В простой, безоглядной и нерассуждающей вере я обрел подлинное счастье: мир и равновесие душевные. А ведь я не святой угодник. И даже человек не церковный, не примерный христианин. Но знаю я, что Бог есть, и того мне довольно. Просить Его ни о чем не прошу, но что дает, за то Ему благодарен. А счастье ли, горе – все к лучшему.


Порой выйду вечером на балкон пьер-гереновского домика своего и в пригородной тишине Отейля точно слышу в дальнем парижском шуме эхо прошлого...

Увижу ль когда Россию?..

Надеяться никому не заказано. Я уж в тех годах, когда не мыслишь о будущем, если из ума не выжил. А все ж еще мечтаю о времени, которое, верно, для меня не придет и которое называю: «После изгнания».


Сентябрь 1953 г.

Загрузка...