Одно из противоречий моего раннего воспитания в районном городке Кузнецке заключалось в том, что, с одной стороны, мне категорически запрещалось без разрешения взрослых уходить одному со двора, но, с другой стороны, мама последовательно и очень толково приучала меня к правильным действиям в городе одному; иной раз давала мне поручения, ради которых, руководствуясь нарисованной ею схемой, нужно было пройти ряд поворотов и улиц, выполнить поручение и вернуться домой. Так что в возрасте 6—7 лет я с пониманием относился и к территориальной ограниченности повседневной домашней игры, и на улицах в городе тоже уверенным был. Порою случалось и в «самоволку» уйти, заигравшись, не без того, а уж соседние дворы да и крыши сараев облазил я будь здоров
В то же время от ранних лет манил меня горизонт вдалеке и любил я рассматривать как всякие штуки вблизи, так и далекое, недостижимое небо вверху. Прекрасно помнится мне, как однажды лежал я на весенней, сырой и прохладной тесовой крыше сарая, смотрел снизу вверх на чуть желтеющий месяц в уже вечереющем небе (первая четверть лунного счета фаз подходила уже ко второй) и размышлял я о том, что же такое могут значить слова в одном из прочитанных незадолго до этого стихотворений, что там, на Луне, «холодно даже Реомюру»; и на звездное небо, и на облака очень любил я смотреть. Таким порядком жизнь в Кузнецке подготовила меня к той деревенской вольнице, в которой я оказался при переезде в село в возрасте 9-ти как будто бы лет.
В южно-курском селении Больше-Солдатское (теперь в интернете «Большое Солдатское») обстановка была другая – бегай, играй где хочу. Колхозники на неторопливо едущих телегах охотно позволяли ребятишкам запрыгивать на ходу на телеги и ехать для удовольствия покататься на них. И в других отношениях нравы были просты. По своему обыкновению мама снимала парадную половинку более просторной «хаты» у старушки одной – это была горница метров, я думаю, не более 10~12-ти с гаком (это местный жаргон) при ней крохотные кухонька и спаленка, а помещения, оставшиеся для хозяйки, были поменьше еще. И вот это «огромное» здание было побелено снаружи по стенобитной глине в белый цвет, стояло под соломенной крышей, и были в нем «земляные», то есть глиняные, регулярно смазываемые свежим, разведенным в воде, коровьим (лучше конским) навозом полы. Так жили колхозники все, разве что многие хатки были поменьше еще. Тесовых крыш я там не видал вообще, ибо при дефиците леса и обилии соломы тратить доски на крышу было бы безумием там, а железные крыши и деревянные полы были только у местной «элиты», если по-нонешнему сказать. В «элиту» мы в том селении за все время пребывания в нем не вошли. Для этого нужно было много чего иметь поверх нервной, неровной ссыльной судьбы, и мы не стремились к тому. Вот тетя Лена сумела устроиться в ссылке, ей повезло, а мама моя не смогла. Тут, по правде сказать, еще и везение нужно, сложная штука ведь жизнь.
Продолжим о нравах в селе. Лето в разгаре, мама куда-то ушла, мы со старушкой одни. Кто-то ломится в дом беспощадно, сотрясает входную дверь, орет и грозится убить. Старушка перепугана аж до жути, ее лицо побелело буквально как мел – и это не метафора, именно как беленая мелом стена. Я никогда не видел ранее такого белого лица и удивился тому, насколько точным может быть сравнение в книгах «побледневший как мел». И она вся трясется и просит меня, еле выговаривая слова, сбегать за помощью, за людьми. Глядя на нее, и мне стало стрёмно, однако. Вылезаю я через маленькое окно в палисадник на улицу, злодей за углом и забором-плетнем не увидел меня. Нормальный местный ребенок помчался бы за помощью к соседям, но я – городской интеллигент, я в милицию устремился стремглав, благо недалеко.
В милиции дежурный, скучая, слушает мой сбивчивый рассказ.
– Петренко!
– Ась?
– Сходи погляди, чё там такое…
– Щас побачу.
И Петренко в тогдашней темно-синей милицейской форме лениво плетется за мной по летней жаре.
На крылечке нашего дома сидит в дымину пьяный молодой мужик. Выломать дверь ему не удалось, он оставил эту затею, сидит пригорюнившись, и мучает его только один вопрос: – «Иде я?». Оказывается, он было решил посчитаться с соперником по сердечным делам, но перепутал улицу и двор. Теперь вот не знает, куда же его занесло… Дальнейшая судьба этого парня мне неизвестна, предполагаю, Петренко его отпустил. А старушка от своего перепуга отходила с трудом.
Конечно, и на Солнце есть пятна, и Пушкин в лицее тоже неуды получал. Были и более темные стороны жизни в Солдатском, но разве Сервантес закончил бы когда-нибудь своего Дон-Кихота Ламанчского, если бы о всех-всех-всех темных сторонах человеческой жизни писал? Ограничимся этим и мы.
Первые годы мой жизни – 1945 и 1946 просто голодными были, и это отразилось на мне. Официально считалось, что здоровьем я слаб, и врачи рекомендовали ограничить подвижность, освобождали от физкультуры и проч. А то, что этот «ослабленный» ребенок как медвежонок лазуч и любит подальше гулять – то это обстоятельство, будучи по тогдашним «материалистическим» представлениям «ненаучным», не входило в «научный» расчет. Мама же верила заключениям врачей абсолютно, например, не разрешала купаться в реке и в пруду, как это делали детки там все – ведь ВРАЧИ не велят! Когда же впоследствии я стал уже почти взрослым человеком, то медицина на основании новейших по тогдашнему новому времени аргументов признала свои былые ошибки и стала советовать как раз подвижность детям с диагнозом таким, как у меня. Для мамы это было потрясением и крушением веры в абсолютную истинность Просвещения, Науки, Медицины, а пишущий эти строки к тому времени уже настолько привык к своему почти врожденному недоверию миру «взрослых» людей, что только плечами пожал, узнав о том, что медицина по неведению своему помогала последствиям тяжких голодных лет и далее ослаблять организм. Ошибка в науке исправлена самой этой наукой, а это уже хорошо. В те же прелестные годы в прогретом летнем южнорусском селе я уходил подальше в заросли поймы реки и плескался там в бочагах, чтоб никто не заметил и мама узнать не могла. Да я и не так чтобы специально так делал – но если вода на пути, не возвращаться ж назад.