За полтора месяца моего отсутствия обстановка в Петрограде заметно ухудшилась. Участились забастовки (к концу января ими был охвачен уже весь город). Начались перебои с хлебом. Городские службы практически не функционировали. Петроградцы, которые ещё недавно с неослабевающим вниманием следили за событиями на фронтах, надеясь на перелом в нашу пользу, теперь были убеждены, что война проиграна. В воздухе нависло что-то зловещее. Все жили в преддверии неотвратимо надвигающейся катастрофы, хотя в чём она выразится и когда именно грянет, никто не знал. «Скорей бы уже», – говорили многие. Казалось, что хуже быть всё равно не может и любые перемены – к лучшему.
Но когда 17 февраля забастовали рабочие Путиловского завода, никто не придал этому особенного значения[39]. Все полагали, что «катастрофа» случится внезапно, грянет, как гром среди ясного неба, а она нарастала исподволь, постепенно, и привела к таким результатам, которых вряд ли кто-либо ожидал. Эти результаты превзошли самые мрачные прогнозы скептиков. Уверен, что даже те, кто агитировал за революцию, не понимали, чем это обернётся для страны.
Пока дело ограничивалось забастовками, всё ещё можно было остановить. Но после демонстрации на площади перед Московским вокзалом, когда казаки, получив приказ «рассеять толпу», перешли на сторону восставших и убили полицейского пристава, ситуация достигла точки кипения. Пролившаяся кровь[40] сделала революцию необратимой. В тот же день забастовка стала всеобщей: десятки тысяч рабочих стягивались к центру. Солдаты двух элитных петроградских полков, арестовав офицеров, присоединились к демонстрантам[41]. Дальнейшие события хорошо известны. Через несколько дней царь Николай II отрёкся от престола, и власть перешла к Думе.
Трудно описать те первые послереволюционные дни. Город охватило всеобщее ликование. Народ высыпал на улицы, никто не работал. Поскольку людские потери во время восстания исчислялись единицами, газеты немедленно окрестили свершившееся «великой бескровной революцией». Однако, несмотря на всю «бескровность», офицерам на улице лучше было не показываться – особенно тем, кто не желал ходить без погон. Многие офицеры, срезав погоны, носили красную повязку на рукаве или красную орденскую ленточку на лацкане.
И всё же усидеть дома в эти дни было немыслимо: хотелось всё видеть своими глазами. На второй день революции я отправился в здание Государственной Думы. Поскольку все теперь были равны, пропуска отменили, и любой мог беспрепятственно войти в Таврический дворец, где заседало Временное правительство. Идя по коридорам дворца, я столкнулся со старинным другом отца профессором Гучковым[42] – депутатом Думы и военным министром Временного правительства. «Вы ведь, если не ошибаюсь, служили в войсках связи, – сказал Александр Иванович. – Нам нужно срочно установить радиосвязь с Кронштадтом. Матросы угрожают расправой над комендантом. Необходимо предотвратить самосуд»[43]. Я сказал, что служу на российском заводе Маркони и что ещё до начала всеобщей забастовки там для отправки на фронт была подготовлена большая партия оборудования. При наличии соответствующего распоряжения Временного правительства я мог бы доставить её в Таврический дворец. Гучков быстро подготовил необходимые бумаги, и я бросился исполнять поручение.
Тут же возникла проблема: как добраться до завода, который находился на окраине города. Трамваи в тот день не ходили. Пешком – потеряю полдня. Перед дворцом стояла вереница автомобилей с военными шофёрами, но все они кого-то ждали и ни в какую не соглашались везти. Вдруг кто-то меня окликнул. Оглянувшись, я узнал Лушина – одного из механиков, с которыми служил на радиостанции в Гродно. Он сидел за рулём мотоцикла с коляской и улыбался во весь рот. Мы обнялись, и я рассказал ему о своём затруднении. Лушин взялся помочь, а поскольку рядовой в те дни мог добиться больше любого генерала, то вскоре Лушин вернулся с предписанием, по которому он и его транспортное средство на ближайшие месяцы поступали в моё полное распоряжение.
На заводе задержек не возникло: ознакомившись с письмом Гучкова, профессор Айзенштейн провёл меня на склад, где лежало приготовленное к отправке радиооборудование. Теперь возникал вопрос, как доставить его до места и где найти людей, которые смогли бы на нём работать. Лушин предложил заехать в Электротехническую офицерскую школу и набрать добровольцев.
В школе творилось нечто невообразимое. Здание было захвачено солдатами, у входа шёл массовый митинг. О том, чтобы его прервать, не могло быть и речи: как офицера, меня бы просто растерзали. Но рядовому и тут всё было дозволено. Протиснувшись меж рядов, Лушин влез на трибуну, оттеснил оратора и объявил, что Таврическому дворцу безотлагательно требуется радиосвязь и что от её наличия, возможно, зависит вся дальнейшая судьба революции. «Есть ли желающие помочь с доставкой и установкой оборудования?» – воззвал он.
Желающих оказалось столько, что пришлось наспех отбирать наиболее квалифицированных. С двумя грузовиками, полными добровольцев, мы вернулись на завод Маркони, погрузили оборудование и поехали в Таврический дворец. К вечеру связь с Кронштадтом была установлена.
Первые два дня я неотлучно находился на радиостанции, координируя её работу. На третий, занеся несколько срочных депеш в кабинет Гучкова, позволил себе небольшую прогулку по дворцу. На дверях одного из кабинетов моё внимание привлекла табличка с надписью «Радиосвязь». За дверью я обнаружил просторную комнату, уставленную письменными столами. За ними с важным видом сидели офицеры и солдаты. Чуть в стороне, за столами поменьше, сидели девушки (надо полагать, секретарши). В центре, за самым большим столом, восседал человек в мундире капитана войск связи. Я спросил, на каком оборудовании они работают. Капитан ответил, что оборудование пока не подвезли, и всё находится на «подготовительной стадии», но очень скоро планируется выход в эфир с большой радиостанции на окраине Петрограда, которая пока недоступна. Он был потрясён, узнав, что во дворце уже имеется работающая радиостанция и долго возмущался, почему ему об этом не доложили. «Да кто вы вообще такой?» – воскликнул он наконец. Я представился, объяснив, что действовал по прямому указанию военного министра, после чего он перестал возмущаться и тут же назначил меня одним из своих заместителей.
На новом месте от меня требовалось только одно: сидеть за столом и имитировать деятельность. С этим я не очень справлялся. Тем временем, радиостанцию во дворце возглавил новый начальник, и посторонних туда пускать перестали. По ходатайству всё того же полковника М., которому я пожаловался на свою незавидную участь, меня перевели руководителем одного из цехов на российский завод Маркони. Но и там дело не заладилось. Всюду (в мастерских, в конструкторском бюро, в лаборатории) шли бесконечные митинги и собрания, а работа стояла.
Город так и не вернулся к нормальной жизни. Демонстрации и парады проводились чуть ли не ежедневно, а с продуктами становилось всё хуже. В булочные и продовольственные магазины стояли длинные очереди. Молоко если и удавалось достать, то только с рук у крестьян (в основном, финнов), выдержав настоящую битву с другими желающими.
Практически на каждом углу какой-нибудь оратор (чаще всего, прибывший с фронта солдат) призывал обступившую его голытьбу требовать передачи власти Советам, до хрипоты повторяя: «Долой всё!»[44] У особняка знаменитой балерины вечно стояла толпа в надежде увидеть Ленина, который там жил и нередко обращался к собравшимся с балкона[45]. На фронтах ситуация обстояла совсем худо. Армия была дезорганизована. Отчаянные попытки сдержать наступление вражеских войск терпели неудачу за неудачей, и теперь немцы надвигались на Петроград. Для защиты столицы Временное правительство спешно формировало новые части (в основном, из офицеров и добровольцев). Город полнился невероятными слухами, а что происходит на самом деле, никто не знал. Даже в газетах теперь печатали небылицы.
Однажды мне пришла повестка с требованием незамедлительно явиться в революционный трибунал. Ничего хорошего она не сулила. Поговаривали, будто другие офицеры, получившие такую повестку, домой после суда не вернулись. Кого-то отправили в тюрьму, кого-то расстреляли на месте. Для приговора достаточно было одного обвинения бывшего подчинённого.
Явившись по указанному адресу, я не без удивления обнаружил, что трибунал заседает в здании вокзала. Зал был полон людей, в основном солдат. За длинным, покрытым красным сукном столом сидели судьи – двое военных и гражданский. Председательствующий вызвал меня по фамилии, и я вручил ему свою повестку. Порывшись в стопке лежавших перед ним бумаг, судья извлёк какой-то рукописный листок и, пробежав его глазами, объявил, что у него имеется заявление от моего бывшего денщика «товарища Константина», который обвиняет меня в жестоком обращении. Я ушам своим не поверил! Толстый и ленивый Константин был, наверное, самым избалованным денщиком на свете. Он быстро понял, что со мной можно работать спустя рукава, а я его вовремя не приструнил. После революции этот лежебока и вовсе потерял совесть: что-либо делать перестал, пропадал где-то целыми днями, являясь только за жалованьем, которое я продолжал неизменно ему выплачивать.
В совершенной растерянности я спросил судью, в чём именно состоит обвинение, ибо не могу припомнить ни одного случая, когда бы хоть раз жестоко обошёлся с Константином. «Товарищем Константином», – поправил судья, смерив меня полным ненависти взглядом, и попросил пригласить в зал истца. Вошёл Константин и, краснея от смущения, заладил что-то о том, как до революции все офицеры только и делали, что издевались над денщиками. Судья строго прервал его, потребовав привести конкретный пример. Тогда, к моему немалому изумлению, Константин рассказал, как я издевался над ним, заставляя часами считать в «какую-то трубочку». Речь, конечно же, шла об экспериментах с беспроводным телефоном. Но взглянув на судей, я понял, что объяснить им это будет непросто: все трое верили каждому слову Константина, на глазах наливаясь праведным гневом.
Вдруг с задних рядов поднялся человек и с разрешения председательствующего обратился ко мне с вопросом: не была ли эта «трубочка» микрофоном, и правильно ли он догадался, что я вёл настройку радиотелефона? Получив подтверждение, он разразился страстной речью в мою защиту, обозвав Константина «беспросветным невеждой», который, вместо того чтобы благодарить судьбу, подарившую ему возможность принять участие в разработке одного из самых передовых открытий двадцатого века, обвиняет меня в жестокости. Обращаясь попеременно то к судейской тройке, то к собравшимся, этот незнакомый мне человек говорил до того убедительно, что в зале поднялся ропот, а судьи начали перешёптываться. Наконец, председательствующий объявил, что иск «товарища Константина» отклонён и что я могу быть свободен. После чего, повернувшись в сторону Константина, он прошипел: «Уйди с глаз, и чтобы духу твоего здесь больше не было».
Недели через две Константин, как ни в чём не бывало, явился ко мне за жалованьем и, получив его, тут же снова исчез. В тот период мне стало известно, что для отправки на фронт срочно создаётся батарея тяжёлых самоходных и буксируемых орудий[46]. Её формирование было поручено офицеру, с которым меня связывала давняя и прочная дружба. Как-то в разговоре он посетовал на острую нехватку квалифицированных кадров (в первую очередь, механиков грузового транспорта и инженеров радиосвязи) и спросил, не соглашусь ли я занять должность инструктора по подготовке шофёров, механиков и связистов. После недолгих колебаний я принял предложение и переехал на окраину Петрограда, где размещалась батарея.
Многое из того, чему мне предстояло обучать солдат, я и сам хорошенько не знал, поэтому первым делом с головой погрузился в изучение устройства огнестрельных орудий, тягачей, грузовиков и легковых автомобилей (в основном, американского или французского производства). Львиная доля времени уходила на ремонт самоходных машин и подготовку шофёров. На моё счастье, мне удалось договориться о переводе в батарею Лушина, который прибыл вместе со своим мотоциклом. Он быстро освоил все премудрости управления тяжёлой техникой и помогал мне обучать остальных.
Несмотря на все меры безопасности, аварии были нередки. Хорошо, если дело заканчивалось небольшими поломками и ушибами. Но случались и более тяжёлые травмы. Однажды мы с Лушиным чудом остались живы.
Батарея получила новый автомобиль французской фирмы «Рено» – легковой с открытым верхом. Мы с Лушиным поехали получать его в железнодорожном депо, куда он прибыл на товарняке прямо из Билланкура[47] – в комплекте с парой запасных колёс и целым ящиком инструментов и запчастей. Не автомобиль, а конфетка. По пути назад мы уткнулись в хвост длинной вереницы конных повозок. Они стояли не двигаясь – видимо, где-то впереди был затор. Сидевший за рулём Лушин решил его объехать. Он вырулил на пустую встречную полосу, и мы с ветерком домчали до начала очереди. И только тут поняли, что транспорт стоит перед опущенным железнодорожным шлагбаумом. Лушин ударил по тормозам. Автомобиль со скрежетом пролетел ещё несколько метров и остановился у самого выезда на пути. Тут к своему ужасу мы увидели, что прямо на нас на бешеной скорости несётся поезд. Лушин попытался дать задний ход, но второпях забыл, что в «Рено» коробка передач устроена иначе, чем в других машинах. И мы поехали, но не назад, а вперёд. Дальше всё происходило как в кошмарном сне. От удара автомобиль полетел в кювет, а нас обоих подкинуло и выбросило из кабины в разные стороны. Падая, я успел увидеть, как на фоне неба, точно пущенные жонглёром, парят, лениво вращаясь, запасные колёса.
Придя в себя после падения, я обнаружил, что лежу в поле, на порядочном удалении от места аварии, но за вычетом распоротого голенища и царапин на ноге, цел и невредим. Подоспевшие возницы с подвод помогли мне подняться, и все вместе мы принялись искать Лушина. Кто-то сказал, что видел, как его придавило автомобилем. С замиранием сердца мы приподняли искорёженный «Рено», но Лушина там не оказалось.
Тут я увидел, что со стороны реки к нам направляется группа солдат, волоча под руки какого-то человека. Им оказался Лушин – насквозь мокрый и в состоянии сильнейшего шока, но тоже без единой царапины. Солдаты выволокли его из реки, где он пытался утопиться. Позднее Лушин рассказал, что, упав, сразу вскочил и бросился бежать. Но куда, зачем, как попал в реку и как его вытаскивали – так и не вспомнил.
Теперь встал вопрос, что делать с «Рено». С помятыми боками и развороченным кузовом, вид у него был весьма жалкий, однако ходовая часть и двигатель не пострадали. Отогнув крылья и сменив два погнутых колеса, я даже сумел запустить мотор. Но о том, чтобы возвращаться на таком автомобиле на батарею, не могло быть и речи. На малом ходу, то и дело постреливая из глушителя, мы доехали до завода Маркони (благо он был недалеко). Там я рассказал о случившемся профессору Айзенштейну, который как всегда немедленно пришёл на помощь, предложив отремонтировать «Рено» в мастерской завода. Через три дня автомобиль был как новенький, и когда мы подкатили на нём к гаражу батареи, даже опытные механики ничего не заметили. Больше всего хлопот с шофёрами-новобранцами было из-за их любопытства. Прямо как дети малые! Любимое занятие – влезть под капот, отвинтить какую-нибудь деталь и потом долго её рассматривать, почёсывая в затылке. Разбирать узловые устройства, вроде карбюратора или стартёра, я категорически запретил, но эти кулибины нашли способ. Они отъезжали подальше от казарм, сворачивали на обочину и там уж делали, что хотели. В таких случаях ко мне обычно прибегал взмыленный посыльный с сообщением, что «машина встала», и просьбой выслать буксир. К моменту, когда мы добирались до места, разобранный карбюратор уже лежал на разложенной шинели, часть винтов отсутствовала, а вымазанный в масле шофёр ползал вокруг в поисках обронённой форсунки.
Нередко выходили из строя и двигатели, но тут виноваты были уже не шофёры, а бензин. Вернее, наливные шланги, засорявшие бензин своими волокнами.
Резина на колёсах также были весьма ненадёжна: каждые полторы-две тысячи вёрст её приходилось менять. Нам необычайно повезло с командиром – знающим, энергичным, в высшей степени порядочным человеком. Поскольку времени на подготовку было отведено крайне мало, он муштровал солдат по двенадцать часов на дню, руководствуясь принципом «тяжело в учении – легко в бою». Мы совершали многодневные тренировочные броски и жили в условиях, приближённых к боевым.
Метод, которым он пользовался, чтобы научить солдат точнее рассчитывать дальность полёта снарядов, был прост и эффективен. Во время пристрелки по цели (а она всегда велась боевыми снарядами), получив от высланных вперёд наблюдателей данные о приблизительном расстоянии «недолёта» или «перелёта» (оно определялось «на глаз»), он всегда изменял высоту прицела таким образом, чтобы следующий снаряд разорвался вдвое ближе предыдущего. В виду этого, если «прикидки» наблюдателей оказывались неточны, второй снаряд ложился совсем близко от них. После этого они уже не ошибались.
То же и с рытьём траншей. Поначалу наблюдатели отказывались рыть глубокие траншеи. Зачем, если снаряды всё равно рвутся далеко впереди? Но когда несколько снарядов разорвалось в двух шагах от них, стали рыть не хуже профессиональных землекопов.
К счастью, потерь во время учений не было.
Наконец, подготовка бойцов была завершена, оборудование укомплектовано, и мы получили приказ выдвинуться к югу. Но повоевали недолго. После подписания мирного договора в Бресте фронт распался[48]. Известие об этом застало нас под Киевом, который вскоре заняли немцы[49]. Затем власть на Украине перешла к гетману[50]. Ситуация была предельно запутанной. Наши бойцы заняли укреплённые позиции в районе городка Бровары[51]. На другом берегу Днепра, в Киеве, стояли немецкие войска и армия гетмана. Были также казаки, не подчинявшиеся приказам Москвы, и формирования анархистов, которые вообще не признавали ничьей власти. (Последние, впрочем, склонялись на сторону большевиков, хотя формально власть в России по-прежнему оставалась в руках Временного правительства, и шла подготовка к выборам в Учредительное собрание[52].) Каждый день нас осаждали агитаторы из разных лагерей, убеждавшие перейти на их сторону. Царила полнейшая неразбериха; мы ждали распоряжений из центра, а они не поступали. Вдобавок ко всему, из Петрограда приехала моя жена – в столице начались разруха и голод. С огромным трудом мне удалось найти ей комнату в Броварах, но со временем я рассчитывал отправить жену к знакомым в Киев.
С каждым днём обстановка становилась всё более и более неспокойной. Участились случаи стычек между бойцами нашей батареи и демобилизованными солдатами, возвращавшимися с войны в свои опустошённые дома. Теперь они пытались прибрать к рукам любую технику. Пришлось выставлять к гаражам круглосуточные патрули.
Однажды батарее было предложено выделить двух человек для участия в общевойсковом митинге. Послали меня и помощника командира взвода. Народу собралось много: все расположенные в округе части прислали своих делегатов. Шум стоял страшный, спорили до хрипоты, но так ни до чего и не договорились. Да и вряд ли могли, поскольку в армии, как и в обществе, были сторонники всех политических направлений – от монархистов до большевиков – и каждый гнул свою линию. Большинство, впрочем, склонялось к тому, чтобы поддержать Учредительное собрание, и только большевики настаивали на лозунге «Вся власть Советам!»[53].
Разошлись поздно; возвращаться предстояло поездом. В вокзальной толчее я потерял помощника командира взвода и в вагон сел один. Сразу за мостом на первом же полустанке поезд осадила огромная толпа демобилизованных солдат. При виде офицеров, возвращавшихся с митинга, солдаты затеяли потасовку. Поднялась стрельба. Перепуганный машинист дал сигнал к отходу. Поезд начал медленно набирать скорость. Однако часть нападавших успели проникнуть внутрь и теперь переходили из вагона в вагон, разоружая и избивая офицеров. Когда они стали приближаться ко мне, я выпрыгнул из вагона в открытое окно и скатился по насыпи на мягкий мокрый валежник. Несколько выстрелов мне вдогонку цели не достигли. С трудом умерив охватившую меня дрожь, оставшиеся пять вёрст до батареи я прошёл пешком.
Вскоре война для Зворыкина закончилась. Однажды ночью он проснулся от выстрелов. Выбежав на улицу, обнаружил, что батарея окружена солдатами Украинской армии. Силы были неравны, сопротивление бессмысленно, и командир отдал приказ о сдаче без боя. После конфискации оружия, боевой техники и боеприпасов весь личный состав был отпущен на все четыре стороны. Зворыкин отправился в Киев, куда незадолго до этого переехала его жена.
В Киеве было неспокойно. Ходили упорные слухи, что немцы не сегодня-завтра оставят город. Мы раздумывали, как быть дальше. Жена хотела эвакуироваться вместе с немцами, что было вполне реально. Я рвался назад в Петроград. Не договорившись, решили, что правильнее будет расстаться. Обоим казалось, что на этот раз – навсегда. Знакомая немецкая чета, оказавшаяся в Киеве, помогла жене уехать в Берлин. Мне же чудом удалось добраться до Москвы (на восток поезда в ту пору практически не ходили).
Город жил своей обычной жизнью, и я без труда отыскал Марию, которая по-прежнему работала в госпитале. Она встретила меня печальным известием: около месяца назад в Муроме скончался отец. Потрясённый, я немедленно отправился в Муром.
В маленьком Муроме дела обстояли хуже, чем в больших городах. Вообще, в провинции потрясения ощущались острее. Власть в Муроме в одночасье перешла от старых блюстителей порядка к местным Советам, состоявшим в основном из фабричных рабочих и демобилизованных солдат. Они не только отобрали всю собственность у более зажиточных граждан, но развалили все городские службы.
Люди не сразу поняли необратимость свершившихся перемен, полагая, что надо только немного перетерпеть – и привычный уклад восстановится. Вот лишь один пример.
Жил в Муроме богатый купец – крупный меценат и отец большого семейства, не раз избиравшийся городским головой. Он умер вскоре после прихода к власти большевиков. Не совладав с горем, старший сын купца запил и устроил дома дебош. Такое с ним и раньше случалось, и мать, не всегда умея с ним справиться, обычно посылала за становым приставом. Тот являлся при полном параде (грудь в орденах, усы нафабрены), усаживал сына за стол, пропускал с ним по рюмочке, беседовал по душам и укладывал спать. Решив, что при новой власти изменились только имена и названия должностей, мать послала за участковым. Тот явился с двумя помощниками и именем революции потребовал, чтобы сын прекратил дебош. Сын, естественно, послал по матушке и участкового, и революцию, после чего его выволокли во двор и расстреляли. А уже на следующий день дом и имущество покойного купца конфисковали, а все его большое семейство выбросили на улицу.
Для меня эта история имела личный характер: покойный купец был отцом той девушки, с которой мы познакомились во время разгона демонстрации в 1905 году и которая была моей первой любовью. Наш большой дом был реквизирован под музей. Матери и старшей из сестёр (к тому времени уже овдовевшей) разрешили временно остаться в двух комнатах. Я старался, как мог, убедить их переехать в Москву, но заставить их уйти из родного дома было невозможно. Это оказалось роковой ошибкой. Обстоятельства их дальнейшей печальной судьбы мне удалось выяснить лишь многие годы спустя.
От матери я узнал об ужасном конце моей тёти Марии Солиной. Она была убита в собственном доме любовником своей воспитанницы. Скорее всего, с целью ограбления: у неё была большая коллекция икон, инкрустированных драгоценными камнями.
Пострадали и другие родственники. Отец моего двоюродного брата Ивана (дядя Алексей – тот, что заботился о своих скакунах больше, чем о собственных детях) застрелился, когда лошадей реквизировали.
Мой школьный товарищ Василий вернулся с войны калекой. Перед самым уходом на фронт он успел жениться, и теперь за ним ухаживала жена. Он рассказал мне о судьбе других наших одноклассников: кто-то погиб, кто-то примкнул к белому движению. Один стал большевиком и теперь занимал какой-то важный пост в новом правительстве.
Вернувшись в Москву, я узнал, что в новую столицу вслед за большевистским правительством переехал и завод Маркони[54]. Профессор Айзенштейн необычайно обрадовался моему появлению, но предупредил, что работы нет и вряд ли скоро появится. Часть оборудования застряла в дороге, поэтому цеха стоят и лаборатория закрыта. Целые дни мы проводили в железнодорожном депо, пытаясь отыскать затерявшиеся контейнеры. Если удавалось найти, начинались проблемы с вывозом. На проходной требовался пропуск. Пропуск выписывали в конторе, куда тоже нужен был пропуск. За этим пропуском отправляли в третье место. И так бесконечно.
Обойдя все инстанции и ничего не добившись, профессор Айзенштейн в отчаянии обратился ко мне: «Попробуйте вы, Владимир Козьмич. Может, у вас получится». Я прихватил с собой одного из механиков – славного малого, старого большевика, – и мы отправились в соответствующее ведомство. «Пропуск», – сказал нам при входе красноармеец. Механик принялся что-то объяснять, но в ответ последовало: «Без пропуска не положено». «Покажи ему свой партийный билет», – шепнул я механику. Тот показал, и красноармеец вытянулся по струнке. «Это со мной», – небрежно бросил механик в мою сторону. Отныне перед нами распахивались любые двери.
Дальше началось самое сложное. Справки навести было негде, и мы довольно долго блуждали в поисках нужного кабинета. К нему тянулась длинная очередь. Заняв её, механик завёл разговор со стоявшим перед нами рабочим, и тот сказал, что ждёт уже больше часа. Когда его очередь подошла, служащий поднялся из-за стола и, ничего не объясняя, вышел. «Мне только печать поставить», – крикнул рабочий ему вслед, но тот даже не обернулся. «Да вы поставьте её сами, – предложил я. – Вон же она, на столе». Рабочий поглядел на меня с недоверием. Я просмотрел принесённые нами бумаги на оборудование. Они были выправлены по всей форме, но им тоже требовался штамп. Искушение оказалось слишком велико: я подошёл к столу, взял печать и быстро проштамповал наши документы. Очередь зароптала. Но когда рабочий последовал моему примеру, ропот стих, и печать пошла по рукам.
Но и это был не конец. Теперь требовалось получить регистрационный номер, для чего пришлось идти в другой кабинет, где за столом сидела миловидная девушка. Вид у неё был скучающий, и она лениво жевала хлеб, отщипывая мякиши от горбушки. Регистрировать наши бумаги отказалась, сказав, что у неё и без нас дел хватает. Тут терпение у механика лопнуло. Он извлёк партбилет и ударил кулаком по столу. Тогда девушка призналась, что ничего не умеет и только заменяет настоящую регистраторшу, которая куда-то отошла и неизвестно, когда будет. В итоге мы сами сделали запись в учётную книгу и сами выписали себе регистрационный номер. И уже вечером успешно вывезли со склада в железнодорожном депо контейнеры с оборудованием.
В этот период Зворыкин принял, быть может, самое трудное решение в своей жизни – покинуть Россию. Он мечтал о спокойной жизни, научных экспериментах, открытиях, а вокруг были только голод, разруха, смерть. С началом Гражданской войны большевистское правительство объявило о мобилизации всех бывших офицеров в Красную Армию. Это стало последней каплей.
На вопрос, почему я уехал, трудно дать однозначный ответ. Слишком много было причин. Полагаю, что в тот период подобная дилемма стояла перед многими людьми моего круга.
Новый режим в стране поддерживали далеко не все. Самыми яростными сторонниками были, конечно, рабочие, поверившие в социалистическую утопию. (В этом смысле можно сказать, что пропагандистская деятельность нескольких поколений интеллигентов, к которой в студенческие годы приложил руку и я, дала свои плоды.) Самыми яростными противниками были кадровые офицеры и значительная часть имущего класса (в особенности те, кто потерял свои земли и капиталы). Спектр оценок интеллигенции был очень широк: от крайне восторженных до крайне негативных со всеми мыслимыми оттенками посередине. Крестьяне по большей части были сбиты с толку: с одной стороны, им нравилось, что у богачей отбирают собственность, импонировал клич «Грабь награбленное»; с другой – они не понимали, кому теперь это «награбленное» принадлежит: им или государству. Более зажиточные крестьяне, так называемые «кулаки», заняли выжидательную позицию, но впоследствии стали выступать против советской власти и их уничтожили. Если же абстрагироваться от этих условных делений на классы, то можно сказать, что подавляющая масса населения была пассивна и, как показали дальнейшие события, поддерживала ту власть, которая выглядела сильнее. Как ни парадоксально, одним из важнейших факторов, сплотивших население вокруг большевиков, стала иностранная интервенция. Попытка союзников удержать Россию в войне с Германией всколыхнула русский патриотизм и укрепила позиции большевиков.
Конечно, в тот период я всего этого не понимал, но контуры великих катастроф уже угадывались в дымке грядущего. Спастись можно было только бегством. Куда бежать – не имело значения. Лишь бы иметь лабораторию, где я мог бы вести свои научные разработки. А поскольку в Европе тоже свирепствовала война, я принял решение перебираться в Америку.
Но решить – одно, а осуществить своё решение на практике – совсем другое. Как выехать из России, если граница на замке? Оставался только один способ: получить официальное назначение от какой-нибудь организации для работы за рубежом или хотя бы в приграничном районе, откуда можно попытаться уйти пешком.
Наш радиозавод производил продукцию для фронта. О том, чтобы направить за границу инженера, имевшего доступ к «секретным» военным разработкам, не могло быть и речи. Но у меня были друзья в одном из крупных промышленных кооперативов, имевшем представительства в США и Сибири. По моей просьбе они сделали меня своим полномочным представителем и направили с поручением в Омск.
Патрули, которые в те годы проверяли путевые документы, чаще всего были полуграмотными, поэтому в содержание бумаг не вникали. Разглядывали, главным образом, эмблему фирмы и печать. В кооперативе толк в этом знали и сделали мне письмо по всей форме. Я начал собираться в дорогу.
Хотя, готовясь к отъезду, я ничего противозаконного не совершал, уверенности, что замысел удастся осуществить, у меня не было. Повсюду шли обыски и аресты. Порой людей просто останавливали на улице и, придравшись к какой-нибудь мелочи, отправляли в тюрьму. По этой причине все необходимые документы и несколько фамильных драгоценностей я всегда носил при себе. Если бы не эта предосторожность, моя жизнь могла принять куда более трагический оборот. Вот как это случилось.
В тот день я возвращался домой с завода, как вдруг, уже почти у подъезда, со мной поравнялся незнакомый автомобиль. За рулём сидел Лушин. Я махнул ему, приглашая подняться ко мне в квартиру, но он энергично замотал головой и жестом показал, чтобы я сел в кабину. Едва я захлопнул дверцу, он нажал на газ, и автомобиль с рёвом сорвался с места.
Лушин теперь работал шофёром в военной прокуратуре при Реввоенсовете и случайно узнал, что на меня заведено дело как на бывшего царского офицера, уклоняющегося от службы в Красной Армии. Уже выписаны ордера на обыск и арест. Он пытался перехватить меня ещё на заводе, но мы разминулись.
Я попросил Лушина высадить меня у Курского вокзала и первым делом позвонил себе на квартиру. Там меня уже ждали. Надо было немедленно бежать из Москвы. Я купил билет до Нижнего Новгорода и выехал в тот же вечер.
В Нижнем находилось отделение отцовской пароходной компании. Сама компания была национализирована, но пароходы по-прежнему ходили под нашим именем. Штат сотрудников практически не изменился, только бывшие начальники стали подчинёнными, а бывшие подчинённые – начальниками. Должность директора теперь занимал человек, работавший раньше младшим судовым клерком. На моё счастье, мы были знакомы, даже несколько раз вместе охотились. Он устроил мне билет на пароход до Перми и снабдил деньгами.
Пароход шёл по Каме, и всю неделю меня не покидало ощущение, будто из ада последних лет я вновь попал в рай прошлой жизни. В каютах – чистота и уют, еды вдоволь, и чем дальше мы отплывали от Москвы, тем более мирной становилась картина. Но стоило высадиться в Перми, как всё вернулось на круги своя.
Поезда в Омск не ходили, так как на подъездах к городу шли бои[55]. Знакомые инженеры, которых я встретил в Перми, подтвердили, что ситуация с железнодорожным сообщением аховая. Чехи, служившие в австрийской армии и попавшие в русский плен, сформировали особый Чешский корпус, не признававший советскую власть. В ответ на требование разоружиться они подняли мятеж и захватили Казань, откуда теперь с боями пробивались к Транссибирской железной дороге, чтобы по ней добраться до Владивостока, а оттуда – домой[56].
Справившись с расписанием, я обнаружил, что на север поезда отходят без перебоев, и решил попробовать добираться окольным путём. Мне сказали, что из Надеждинска в Омск можно сплавиться по рекам[57].
До Надеждинска я добрался без приключений и по совету проводника остался ночевать в поезде, благо это была конечная остановка. Однако стоило мне прилечь, как по вагону пошёл военный патруль, проверявший документы. Начальнику патруля что-то в моих бумагах не понравилось, и, не слушая объяснений, он отправил их с посыльным в комендатуру для получения дальнейших указаний. Я приготовился к худшему и, когда посыльный вернулся с распоряжением «препроводить товарища в пансион», решил, что речь идёт о тюрьме, и начал громко протестовать. Несмотря на все возражения, меня взяли под руки, вывели из вагона, но, к моему немалому изумлению, отвели не в тюрьму, а действительно в гостиницу. Там меня ждал не только отдельный номер, но и горячий ужин. Всё это было крайне странно, но я буквально падал с ног от усталости и решил, что самым разумным в сложившейся ситуации будет хорошенько отоспаться, поэтому поел, лёг и заснул как убитый.
Утром в дверь постучали, и горничная принесла на подносе завтрак, сообщив, что руководство завода уже давно дожидается моего пробуждения в фойе. Тут мне со всей очевидностью стало ясно, что меня принимают за какую-то важную шишку. Исполнять роль Хлестакова в разгар Гражданской войны мне не улыбалось (я слишком хорошо представлял себе, чем чревато разоблачение), поэтому, выходя из номера, я собирался объявить об ошибке. Однако сделать это оказалось непросто. В фойе на меня сразу накинулось человек шесть и стали наперебой представляться. Сколько я их ни убеждал, что я не тот, кто им нужен, – всё без толку. Продолжали настаивать, чтобы «не отказал в любезности» и «ознакомился» с работой их предприятия. Пришлось сдаться.
«Предприятие» – гигантский металлургический завод – оказалось настолько большим, что на «ознакомление» ушло несколько дней. В процессе я понял, что меня приняли за уполномоченного из Москвы, который должен был оценить деятельность нового руководства. От его подписи зависела как судьба директора и ведущих инженеров, так и размер получаемых заводом дотаций.
Даже на мой непрофессиональный взгляд было очевидно, что на заводе всё далеко не так безоблачно, как мне пытаются представить. Часть домен явно были остановлены без поэтапного охлаждения, чем их полностью загубили. Несколько цехов по разным причинам простаивали. Я согласился поставить подпись под актом осмотра лишь после того, как в нём было указано точное количество работающих домен и цехов. Когда это произошло и акт отправили в Москву с нарочным, я спросил у директора, как мне добраться из Надеждинска в Омск по воде. Он сказал, что регулярного сообщения нет, а сплавляться в одиночку – слишком опасно. Единственный путь – на поезде с пересадкой в Екатеринбурге.
Вновь оказавшись на Надеждинском вокзале, я выяснил, что поезда в Екатеринбург ходят крайне редко и билеты на них не продаются. Места распределяли в местном Совете народных депутатов, где эмблема и печать на моих бумагах впечатления не произвели. Мне ничего не оставалось, как ждать ближайшего поезда и попытаться протиснуться в вагон без билета.
Меж тем, прибыл поезд из Москвы. В толпе сошедших с него пассажиров я увидел знакомое лицо: своего бывшего однокурсника по Технологическому институту. Мы тепло встретились, и после обычных в таких случаях восклицаний он похвастался, что приехал на Урал по личному распоряжению Свердлова инспектировать металлургические заводы. Я не стал говорить, что один завод мною уже проинспектирован, но пожаловался на трудности с получением билета на Екатеринбург. Мой знакомый немедленно потащил меня в местный Совет, где его мандат за личной подписью Свердлова произвёл магическое действие, и я получил место на ближайший поезд. На подступах к Екатеринбургу шли бои, и один из попутчиков, с которым мы разговорились в дороге, был уверен, что чехи со дня на день возьмут город. По прибытии выяснилось, что накануне в Екатеринбурге введено чрезвычайное положение, и без проверки документов покидать вагоны не разрешается. Мои бумаги вызвали подозрение у начальника военного патруля, и мне было велено оставаться в вагоне до прихода какого-то старшего чина. Сочтя, что это слишком рискованно, я дождался, когда патруль перейдёт в следующий вагон, сошёл с поезда и взял извозчика. Однако при выезде с вокзала нас остановил другой патруль.
Обнаружив, что в моих документах отсутствует разрешительная пометка первого патруля, красноармейцы под охраной препроводили меня в здание вокзала, сдав с рук на руки тому самому человеку, который велел мне оставаться в вагоне.
Дальше всё было предсказуемо. Со связанными руками под конвоем меня перевезли в центр города в здание гостиницы, превращённой большевиками в тюрьму. Здесь содержались бывшие офицеры и все, кто подозревался в сочувствии белочехам. Люди вели себя по-разному: кто-то нервно расхаживал по комнате, кто-то колотил в дверь, требуя немедленного освобождения, кто-то сидел, обхватив голову руками, безропотно покорившись судьбе.
Через несколько дней мы узнали от охранника, что царь Николай II, находившийся под арестом здесь же, в Екатеринбурге, но в другом здании, расстрелян вместе со своей семьёй. Что и говорить, это вызвало панику среди заключённых. Практически каждую ночь из нашего «номера» кого-то уводили – то поодиночке, то группами. Мы не знали – куда, но никто из этих людей не вернулся. Теперь стало ясно, что их просто расстреливали.
Вскоре меня вызвали на допрос. Шинель на мне была без погон, но со значком инженера на отвороте. Когда-то он вызывал уважение, но теперь чуть меня не сгубил. Постучав по нему на удивление холёным ногтем, следователь в кожанке сказал: «Вижу, что царский офицер. Погоны срезал – и думаешь, не раскусим? К чехам пробираешься?» Я объяснил, что был призван на службу царским правительством во время войны, имею младшее офицерское звание, демобилизован независимой украинской армией и теперь направляюсь в Омск по поручению промышленного кооператива в качестве радиоинженера. Всё это я подкрепил соответствующими документами, которые следователь брезгливо отбросил. «Бумага, – сказал он. – Только и проку, что горит хорошо». После этого он принялся задавать мне всевозможные каверзные вопросы, в том числе и про радио, о котором имел весьма смутное представление, ибо до войны работал дантистом. Очевидно, моя техническая подкованность возымела определённый эффект: после допроса меня вернули в камеру «на доследование».
Тюрьма, меж тем, полнилась слухами о продвижении Чешского легиона. Что-то рассказывали вновь прибывающие арестанты, что-то додумывали сами заключённые. За окнами то и дело вспыхивала беспорядочная пальба. Никто не сомневался, что перед отходом красные нас расстреляют, поэтому мы задумали побег. Договорились напасть и разоружить охранников, когда те принесут нам еду. Но минули сутки, а в камере так никто и не появился. Мы начали колотить в двери, затем выбили их, обнаружив, что охранников в тюрьме нет. Чехи вошли в город.
Часть заключённых немедленно высыпала на улицу и бросилась врассыпную. Оставшиеся решили ждать прихода чешских солдат. Кто-то распустил слух, будто чехи направляют «политических» в монастырь, обеспечивая их всем необходимым. Перспектива вновь оказаться запертым (пусть и в келье, а не в камере, под охраной монахов, а не красноармейцев) нисколько меня не прельщала. Я вышел в город и пошёл куда глаза глядят. Никогда не забуду ощущения необъяснимой беспричинной радости, охватившее меня от сознания того, что я вновь свободен. Даже отсутствие денег и чемодана с вещами, отобранных в тюрьме, не отравляли этого удивительного чувства.
В городе продолжались перестрелки. Кто-то спасался бегством. Кто-то, наоборот, ликовал. Вскоре меня остановил чешский патруль – человек пять рослых, прекрасно обмундированных солдат, которым я кое-как сумел втолковать, что не имею к красным никакого отношения. На моё счастье, один из этой пятёрки, сержант, говорил по-немецки. Услышав, что я инженер, он тут же сказал, что до войны работал механиком на заводе «Шкода». Я вспомнил, что один из моих однокурсников по окончании института уехал работать в Плзень[58], и спросил, не знакомы ли они часом. Сержант сказал, что знакомы. За разговорами мы дошли до его части, где меня покормили и дали переодеться. Затем по моей просьбе сержант договорился об отправке меня в Омск, где власть находилась в руках Временного сибирского правительства, враждебного большевикам[59].
В Омске я первым делом нашёл представительство кооператива, направившего меня в эту поездку. Встретив необычайно тёплый приём, я стал убеждать руководство в необходимости наладить регулярное получение конструкторских данных из Америки и предложил свою кандидатуру в качестве агента. Со мной согласились, даже готовы были снабдить деньгами на поездку, но имелось одно серьёзное затруднение. В окрестностях Омска шли непрекращающиеся бои между различными вооружёнными группировками. Все выезды из города были блокированы.
В то время в Омске находился профессор Иннокентий Павлович Толмачёв – известный геолог и один из инициаторов создания Полярной комиссии[60]. Он планировал научную экспедицию по сибирским рекам Иртышу и Оби с последующим выходом в Северный Ледовитый океан. Узнав о моём намерении добраться до США, Иннокентий Павлович предложил составить ему компанию. «Это, конечно, неближний путь, но, боюсь, в нынешней ситуации единственно возможный», – сказал он. Так неожиданно для себя я стал участником полярной экспедиции.
План был такой: сперва доплыть до Обдорска[61] на небольшом пароходе, предоставленном Толмачёву нашим кооперативом (за это мы обещали распространять продукцию кооператива в отдалённых селениях). Затем пересесть на морское судно и, обогнув полуостров Ямал, выйти к северной оконечности острова Вайгач. Там работала гидрологическая метеостанция, с которой велось наблюдение за дрейфующими льдами в проливе между островами Вайгач и Новая Земля. Дважды в год к ней подходил ледокол, на котором Толмачёв рассчитывал добраться до Архангельска.
Перед отъездом я получил дополнительное задание. Специальным декретом Временное сибирское правительство уполномочило меня передать в российские посольства Лондона или Копенгагена (а при необходимости, и Америки) запрос о предоставлении мне фондов на покупку необходимого оборудования для оснащения местной радиостанции. В то время радиосвязи в городе не было, хотя со дня на день ждали прибытия оборудования и специалистов из Франции.
В конце июля 1918 года наш пароход вышел из Омской гавани, взяв курс на Северный Ледовитый океан. Общество на борту подобралось отменное. Я тесно сошёлся с профессором Толмачёвым, и нашу дружбу, начавшуюся в экспедиции, мы пронесли через многие годы. Помимо нескольких членов кооператива и судовой команды, в группу входил также ихтиолог, изучавший состав и численность промысловых видов рыб. Благодаря его исследованиям и расторопности кока на ужин нас всегда ожидало какое-нибудь изысканное рыбное блюдо.
Это путешествие предоставило мне уникальную возможность увидеть совершенно иную Россию. Обь – одна из самых протяжённых рек в мире. Она берёт своё начало в Алтайских горах, пересекает Западно-Сибирскую равнину и, преодолев расстояние в три с лишним тысячи вёрст, впадает в Северный Ледовитый океан. В то время крупных поселений по берегам практически не встречалось. Густая непроходимая тайга подступала, казалось, к самой воде. Летом всякое сообщение осуществлялось исключительно на лодках, а зимой – на санных упряжках. Плыли мы медленно, с частыми остановками и высадками на берег, что давало возможность познакомиться с местными жителями. Во многих деревнях люди ничего не знали о революции, а даже если и слышали, то вряд ли понимали смысл этого слова.
Эта часть страны была завоёвана в XVI веке казаками под предводительством Ермака. В течение многих лет царское правительство ссылало сюда политических и уголовных преступников. Отдельные племена заимствовали некоторые элементы культуры русских переселенцев, но большинство сохранило свою этническую целостность. Пример такого «заимствования» мы смогли наблюдать в посёлке Берёзов, на стыке рек Сосьвы и Оби, где группа туземцев под предводительством шамана водила хоровод вокруг нескольких бутылок водки.
Там же, в Берёзове, на вершине холма мы набрели на следы древнего поселения. Профессор Толмачёв был уверен, что оно существовало задолго до покорения Сибири Ермаком, о чём свидетельствовала форма найденных им керамических изделий.
В низовьях Обь простирается на несколько вёрст в ширину и похожа на море. Чем ближе к северу, тем пустыннее становились её берега, и под конец мы уже не чаяли, когда доберёмся до Обдорска.
Несколько дней ушло на переговоры с рыбаками, которые ни за что не соглашались плыть на Вайгач. Профессор Толмачёв использовал задержку для этнографических наблюдений. Мы объехали многие окрестные поселения, знакомясь с традициями и бытом юраков[62], остяков[63] и остяко-самоедов[64], и я с восторгом наблюдал, как некоторые племена ловят сетями не только рыбу, но и уток, гусей и другую пернатую дичь. Мы также посетили специальное святилище, где язычники поклонялись своим древним богам. На жертвеннике, обнесённом изгородью из воткнутых в землю луков и стрел, лежали традиционные подношения: шкуры оленей и предметы домашней утвари.
Наконец, нам удалось уговорить капитана небольшой рыболовецкой шхуны взять нас к себе на борт, и через две недели, несмотря на плохую видимость и довольно сильную качку, мы подошли к гидрологической станции. Туман в последний день был настолько густым, что даже вода за кормой не виднелась, а только угадывалась. За неимением радио лоцман ориентировался по звуку. Один матрос палил в воздух из винтовки, другой бил в судовой колокол, после чего все замолкали, прислушиваясь к ответной пальбе с земли. Как мы не разбились о прибрежные скалы – ума не приложу.
Станцию обслуживали два русских гляциолога и семья эскимосов. Гляциологи работали вахтовым методом (два года во льдах, два года на Большой земле) и теперь с нетерпением ждали ледокола, который должен был доставить их сменщиков. Ледокол находился в пути уже несколько недель, но с ним потеряли связь. Опасались, что он вообще не придёт – не сумеет пробиться сквозь льды. Тем более, что сезон навигации официально завершился в день нашего приезда – 1 сентября.
Нужно было решать: оставаться на станции в надежде на приход ледокола или возвращаться в Обдорск. Капитан, доставивший нас на Вайгач, торопил: ему надо было вернуться до первых заморозков. Но если мы останемся, а ледокол не придёт, то единственный путь назад – по льду с эскимосами. Для такого путешествия у нас не имелось ни экипировки, ни достаточных съестных запасов. Мы уговаривали капитана повременить хотя бы неделю. Но уже на второй день терпение его лопнуло. Он стукнул кулаком по столу и сказал: «Я утром отчаливаю, а вы – как хотите».
На наше счастье, посреди ночи откуда-то из чёрной дали донёсся протяжный пароходный гудок и отрывистые удары судового колокола. К утру ледокол «Соломбала» бросил якорь у наших берегов. По странному совпадению, на нём прибыли не только сменщики гляциологов, но и французские специалисты с оборудованием для радиостанции в Омске. Общими усилиями мы быстро перегрузили ящики с оборудованием на шхуну, и ещё до полудня капитан приказал отдать швартовы. Дав прощальный гудок, шхуна взяла курс на Обдорск. Ну а мы в тот же вечер вышли на «Соломбале» в направлении Архангельска.
Северный Ледовитый океан славится своими штормами, но такой качки, как на «Соломбале», мне ни до, ни после испытывать не приходилось. Начать с того, что ледоколы (особенно небольшие, вроде нашего) – имеют бочкообразную конструкцию корпуса и округлое днище, отчего перекатываются с боку на бок даже в штиль. Вдобавок всю дорогу до Архангельска постоянно штормило, а временами дул настоящий шквальный ветер, гнавший большую волну. У меня почти сразу началась морская болезнь, и я целые дни проводил в каюте на койке. На противоположной стене висел прибор для определения уровня бортовой качки. Он был похож на маятник с металлическими стопорами по бокам. Когда наклон переваливал за 45 градусов, стрелка маятника со звоном билась о стопор. А поскольку качало постоянно, звон ни на минуту не умолкал. Это было хуже всякой китайской пытки.
Ещё в начале, узнав, что я служил в артиллерийском полку, капитан в виду нехватки людей закрепил за мной один из пулемётов на палубе. В случае тревоги мне надлежало занять свою огневую позицию. Какое там! Когда стало качать, я лёг пластом и подумал, что даже если начнём тонуть, не смогу встать с койки. Вдруг вахтенный забил тревогу: немецкая подводная лодка. Может, и впрямь увидел, а может, пригрезилось. На карачках, ползком, я добрался до своего пулемёта, где матросы привязали меня к лафету. И то ли от страха, то ли от возбуждения морская болезнь прошла. Остаток пути я чувствовал себя превосходно.
Прибыв в Архангельск, мы обнаружили, что город занят французскими, английскими и американскими войсками. Здесь же находились и иностранные миссии этих держав, переехавшие в Архангельск после захвата власти большевиками и наступления немцев на Петроград. Следуя указаниям, полученным в Омске, я сначала обратился за визой в Британское посольство. Но англичане, не признававшие Временное сибирское правительство, в визе отказали. Послом США в России был в тот период Дэвид Фрэнсис[65]. Он отнёсся ко мне с большим вниманием, подробно расспросил о Сибири и без промедления выдал американскую визу, одновременно запросив в Британском посольстве разрешение на транзитную остановку в Лондоне. Англичане ответили, что в принципе не возражают, но не могут разрешить транзитную остановку без одобрения Министерства иностранных дел, а его получение занимает обычно несколько недель. Поскольку у меня также имелись письма Временного сибирского правительства в Российское посольство в Дании, а американская виза давала право транзитной остановки в этой стране, я решил в ожидании разрешения англичан съездить сначала в Копенгаген.
Билет удалось достать на норвежское туристическое судно, которое курсировало между Архангельском и Бергеном с заходом во фьорды. Во фьордах царил полный штиль: вода – как зеркальная гладь. Но стоило выйти в открытый океан, как нас начинало болтать не хуже, чем на старой доброй «Соломбале». Тяжелее всего приходилось поварам и официантам. Если трапеза начиналась пока мы плыли по фьорду, в обеденном зале было не протолкнуться. Но если, пока мы ели, судно выходило в океан, всех как ветром сдувало: отсиживались по каютам до следующего захода во фьорд. Короткими северными ночами мы любовались невероятными переливами Aurora Borealis[66], от которого поистине невозможно было отвести глаз.
Большинство туристов было норвежцами, поэтому полноценного разговора у нас не получалось. Общение происходило, в основном, при помощи жестов, восклицаний и улыбок. Иной раз кто-то обращал моё внимание на особенно необычный перелив Aurora Borealis или на тюленя, греющегося на солнце, или на рыбаков, удивших треску без всякой приманки – на голые крючки. (Кстати, о треске. В детстве я терпеть не мог рыбий жир, получаемый, как известно, из печени трески. Но здесь с удивлением открыл для себя изумительные вкусовые качества этой рыбы. Я и по сей день считаю, что ничего вкуснее свежевыловленной и грамотно приготовленной трески в мире нет.)
В Тромсё[67] капитан сделал остановку для организованной экскурсии по центру города. Нам показали семь деревьев, огороженных стальным забором. Считалось, что это последние деревья за Полярным кругом – дальше одни карликовые берёзы и кустарник.
В Бергене мы пересели на корабль побольше, и уже он доставил нас в Копенгаген. Город поразил меня своей безупречной чистотой и порядком. К тому же, за время войны, революции и скитаний я успел отвыкнуть от такого изобилия продуктов и товаров, выставленных в витринах.
Мне удалось разыскать своего петербургского знакомого, командированного в Копенгаген ещё царским правительством. Когда власть в России сменилась, он стал невозвращенцем и теперь жил с семьёй неподалёку от церкви Александра Невского. Копенгаген знал лучше любого датчанина и с наслаждением исполнял роль экскурсовода. Он же представил меня своей знакомой, беженке из России, у которой я начал брать уроки английского. Занятия проходили в моём гостиничном номере, что привело к неприятному объяснению с управляющим, строго следившим за нравственным обликом своих постояльцев. По его настоянию наши уроки пришлось перенести в фойе.
Пока я был в Копенгагене, ожидая британской визы, Австро-Венгрия подписала перемирие со странами Антанты[68]. Хотя Германия всё ещё продолжала поенные действия, капитуляция её главного союзника фактически означала победу Антанты. В Копенгагене и тот день творилось нечто невообразимое: люди высыпали на улицу, пели, пили, плясали. Неделю спустя своё поражение официально признала и Германия[69], но об этом я узнал уже в Лондоне.
В Лондоне мне пришлось задержаться почти на месяц, оформляя необходимые бумаги и готовясь в дорогу для трансатлантического плавания. За это время меня буквально засыпали приглашениями соотечественники, покинувшие Россию после октябрьского переворота и жаждавшие получить сведения о последних событиях на родине из первых уст. Они жили, что называется, «на чемоданах», со дня на день ожидая падения власти большевиков, поэтому правдивая картина действительности их не интересовала. Практически у всех мои рассказы вызывали раздражение, ибо скорее разрушали, нежели подпитывали иллюзии. Вследствие этого даже сам факт моего путешествия по Оби и Северному Ледовитому океану многие ставили под сомнение[70]. Быстро поняв, что мне не переубедить слушателей, я перестал рассказывать о своей поездке.
Наконец с приготовлениями было покончено, и я взошёл на борт знаменитого парохода «Мавритания»[71]. Никогда раньше мне не доводилось плавать на океанских лайнерах, и впечатления от той первой поездки свежи в памяти и сейчас. Как пассажир первого класса я имел доступ во все общественные комнаты и залы, поражавшие своим изысканным оформлением[72]. По-настоящему потряс ресторан – как своим внешним убранством, так и меню, предлагавшим на выбор несметное количество экзотических блюд. С рестораном же связано и чувство мучительной неловкости, вызванное тем, что к завтраку, обеду и ужину полагалось выходить в разных костюмах, а у меня был всего один, сшитый на заказ в Лондоне. Хуже всего пришлось во время праздничного застолья по случаю католического Рождества, куда дамы явились в вечерних платьях, а мужчины все как один – во фраках. (Впрочем, всё в этой жизни не случайно. Через двадцать лет мне предстояло возвращаться из Ливерпуля в Нью-Йорк на корабле «Атения». Прибыв в порт, я обнаружил, что оставил в гостинице смокинг. Вспомнив, как страдал из-за отсутствия надлежащего гардероба на «Мавритании», я решил, что без смокинга не поплыву, и сдал билет. Вечером того дня Великобритания вступила в войну с Германией, и корабль «Атения» торпедировала немецкая подводная лодка[73]. Было много погибших. Вот и выходит, что чувство стыда, испытанное когда-то на «Мавритании», спасло мне жизнь.)
Ну а тогда, в 1918-м, я пересёк Атлантику без приключений и вечером 31 декабря, стоя на верхней палубе, впервые увидел выраставший словно из воды Манхэттен и статую Свободы. Ночь мы простояли на рейде и утром 1 января 1919 года бросили якорь в нью-йоркской гавани.
Плохое владение английским затрудняло моё общение с англоговорящими пассажирами, но за время пути я успел подружиться с неким господином Аугусто Легия, с которым мы беседовали по-французски. Г-н Легия был родом из Перу и возвращался домой из Англии, куда ездил по делам своей страховой компании. Мы вместе встретили Новый год, и, прощаясь, г-н Легия предложил мне переехать в Перу. «Вы у нас будете нарасхват, – сказал он. – Нам крайне нужны молодые инженеры». Я сказал, что пока точно не знаю своих планов, но непременно подумаю над его предложением.
Каково же было моё удивление, когда утром, сходя по трапу, я увидел, как мой знакомый церемонно раскланивается с группой встречающих его государственных мужей в цилиндрах и смокингах. Наведя справки, я выяснил, что это – представители перуанского посольства в Нью-Йорке и что г-н Легия – недавно избранный президент Перу[74]. Позднее г-н Легия подтвердил своё устное приглашение официальным письмом из Лимы, гарантируя, что в Перу мне будут предоставлены все необходимые условия для работы.
По совету моего нового перуанского знакомого, я сначала поселился в той же гостинице, что и он – «Уолдорф-Астория», но мне она оказалась не по карману[75]. Пришлось перебраться подальше от центра – на Бродвей между 73-й и 74-й улицами, в гостиницу «Ансония». Вряд ли буду оригинален, если скажу, что наибольшее впечатление в те первые дни на меня произвели высокие здания и, конечно, самое высокое из них – Вулворт-билдинг[76]. Впрочем, в тот первый приезд мне было не до достопримечательностей. Хотелось поскорее передать адресатам привезённые из России письма и повидаться с двумя близкими друзьями, жившими теперь в Нью-Йорке. Первый (полковник М.) был направлен сюда из Петрограда вскоре после Февральской революции в составе государственной закупочной комиссии. Второй (Д. – одноклассник моего брата Николая) перебрался сюда из Берлина вскоре после начала войны.
Услышав в телефонной трубке мой голос, Д. предложил немедленно приехать к нему домой. Он жил в районе 96-й улицы и объяснил, как доехать к нему на метро. Несмотря на полученные от него подробнейшие инструкции (как найти остановку, куда бросить десятицентовую монету, как пройти через турникет и т.д.) я ухитрился уехать в противоположную сторону. Подземной пересадки не было, и, чтобы ехать в обратном направлении, требовалось выйти на поверхность, перейти улицу и снова войти в метро, предварительно оплатив проезд. Тут к своему ужасу я обнаружил, что второй десятицентовой монеты у меня нет: все деньги остались в других брюках в гостинице. Сперва я растерялся (особенно после неудачной попытки объяснить суть моих затруднений дежурному по станции: он моего английского не понял). Потом обратился за помощью к прохожим – но они либо вообще не останавливались, либо останавливались, пожимали плечами и бежали дальше. Наконец, один сердобольный господин, поняв, что я новичок в этом городе, обратился ко мне на ломаном немецком. С грехом пополам мне удалось растолковать ему, в чём проблема. Он дал мне квотер (монету достоинством в 25 центов) и свой адрес, куда я на следующий день с благодарностью занёс ему долг. Квотер я употребил на то, чтобы позвонить Д. из телефона-автомата. Он велел ждать его на углу и подобрал меня на машине. Больше я никогда не блуждал в нью-йоркской подземке, хотя (не скрою) даже сегодня, спускаясь туда, испытываю некоторый ужас.
Вскоре я отыскал офис кооператива, приславшего меня в Нью-Йорк, и проработал там до весны на добровольных началах. Затем Временное сибирское правительство затребовало меня назад: Омск нуждался в грамотном радиоинженере[77]. Просили также закупить недостающие детали для радиооборудования. Передо мной встала непростая дилемма: уезжать или оставаться. На листе бумаги я выписал все аргументы «за» и «против» отъезда. «За» явно перевешивало. Помимо моральных обязательств перед Временным правительством были и чисто бытовые причины. В кооперативе зарплату мне не платили (из-за нестабильной ситуации в России деньги на содержание нью-йоркского офиса поступали крайне нерегулярно). Найти работу в Америке без знания языка было немыслимо. А средства на жизнь стремительно иссякали. После недолгих раздумий, вопреки советам друзей я купил билет на поезд до Сиэтла и телеграфировал в Омск приблизительные сроки своего возвращения. Путешествовать на этот раз пришлось с изрядным количеством багажа, ибо помимо деталей радиооборудования я вёз немало вещей, купленных по частным заказам из Омска.
Обратный путь занял около шести недель. Маршрут я наметил такой: Сиэтл – Йокогама – Владивосток, затем по КВЖД до Читы, а оттуда по Транссибирской железной дороге до Омска. Первая часть пути (на американском поезде и японском пароходе) прошла без сучка без задоринки. Но уже во Владивостоке, который к тому времени был оккупирован союзными войсками, начались сложности. С документами, слава Богу, проблем не возникло[78], но меня предупредили, что ехать по КВЖД опасно. Харбин захвачен китайскими войсками, а сама дорога находится в полосе отчуждения и полностью подчинена генералу Хорвату[79]. Через Хабаровск тоже нельзя – там власть принадлежала атаманам Калмыкову и Семёнову[80], которые не признавали ничьих приказов. Выхода у меня не было: я выехал сообразно своим предписаниям через Харбин, где и был на несколько дней задержан китайцами. Меня несколько раз обыскивали, конфисковали часть багажа, но в итоге разрешили следовать дальше. Когда я, наконец, добрался до Омска, красные перешли в контрнаступление в районе Волги, и надежды на скорую победу Колчака рухнули. Гражданская война полыхала уже повсюду. Даже в восточной части страны, где власть формально находилась в руках колчаковского правительства, царил настоящий хаос. Самопровозглашённые «независимые атаманы» устанавливали свои порядки, захватывая целые области и уничтожая мирное население. Конца этой войне пе было видно, и я решил вновь уехать в Америку. На этот раз навсегда.
Меж тем, по распоряжению колчаковского правительства в США была закуплена большая партия товаров для армии. Министр снабжения подыскивал координатора, способного организовать их отправку на грузовом судне из Нью-Йорка во Владивосток к началу летней навигации будущего сезона. Я получил предложение занять эту должность, но согласился лишь при условии, что по истечении года имею право расторгнуть контракт.
Вновь начались приготовления к отъезду. Как посланец колчаковского правительства я получил целый ворох рекомендательных писем в различные американские организации, имевшие связи с Россией. Но это не всё. Молва о том, что я сумел не только достичь США через Северный Ледовитый океан, но ещё и вернуться, создала мне репутацию «надёжного курьера», поэтому, прослышав про мой грядущий отъезд, весь город потянулся ко мне с поручениями. Кооперативы несли образцы своей продукции, простые омичи – письма и посылки знакомым, а архиепископ Сильвестр[81] – мирницу с освящённым миро для главы американской православной церкви.
На этот раз мой путь пролегал через Владивосток, куда я добрался поездом (к счастью, без приключений); затем морем до японского порта Цуруга; оттуда вновь поездом – до города Йокогама неподалёку от Токио. По пути в Омск я пробыл в Токио всего несколько дней и практически ничего не успел увидеть. Теперь же в ожидании американской визы решил устроить себе небольшую экскурсию по стране. Отправившись за билетами на вокзал, я обратил внимание, что за мной по пятам следует японец, который ещё в гостинице подозрительно на меня поглядывал. Стоило мне ускорить шаг – и он ускорял, стоило остановиться – и он останавливался. Прямо как в детективном романе! Решив, что мной заинтересовалась японская разведка, я направился к моему преследователю и обратился к нему по-русски. «Слушайте, – сказал я, – если вас всё равно ко мне приставили, почему бы вам не выступить в роли гида. Я даже готов оплачивать ваши услуги». Японец совершенно растерялся, попятился и растворился в толпе. Надо ли говорить, что когда я купил билет и подошёл к своему вагону, он уже меня ждал. Гид из него получился прекрасный. А по чьему поручению он за мной следил, я так и не выяснил.
В следующий раз мне довелось побывать в Японии лишь через сорок лет. За эти годы страна изменилась до неузнаваемости. Но в моей памяти она осталась такой, как я увидел её впервые: исконной, нетронутой европейской цивилизацией, насквозь пропитанной стариной. Последние несколько дней я провёл в городке Мияношита – одном из самых живописных мест на земле[82].
Наконец, американская виза была получена, и я поднялся на борт японского корабля, отбывавшего из Йокогамы в Сан-Франциско с заходом в порт Гонолулу. За время суточной стоянки у берегов Оаху я успел объехать на машине весь остров, поразивший меня своей самобытностью (ныне во многом утраченной). Уже возвращаясь в порт, я увидел у дороги огромную гору ананасов и решил купить два, чтобы съесть их на корабле. Дав торговцу доллар, я жестом объяснил ему, что сдачи не надо и что ананасы следует положить на заднее сиденье машины. После чего, вполне довольный собой, отошёл сделать несколько фотоснимков. Вернувшись назад, машины я не нашёл. Она была буквально погребена под ананасами. Оказалось, что за доллар я скупил практически всю гору. Раз уж так вышло, я решил взять несколько ананасов в Нью-Йорк в подарок друзьям. Но до друзей они не доехали. Таможенник в Сан-Франциско безжалостно выбросил их в большой алюминиевый бак с надписью «Отходы». С тех пор я твёрдо усвоил, что ввоз свежих фруктов в США категорически запрещён.
Из Сан-Франциско в Нью-Йорк я доехал на поезде. За время этой поездки я перебрал в памяти бурные события последних 18 месяцев, за которые успел дважды обогнуть земной шар. Пора было остепениться.