Часть первая

Честное, исполненное достоинства признание своих грехов несет в себе столь утонченное наслаждение и до такой степени превосходит тактику их отрицания либо оправдания, что даже странно, сколь немногим оно оказывается по плечу. И ведь какой ценой дается нам подобное признание? Всего лишь ценой жалкого, предательского самолюбия, которое только и делает, что заводит нас в тупик. Нет более нелепой и вредной иллюзии, нежели та, что мешает уразуметь: прямой и честный разговор о своих слабостях и недостатках – едва ли не большая заслуга, чем их отсутствие. Что же касается меня, то я могу судить об этом на основании опыта. Ничто так не способствовало моему окончательному разрыву с прошлым фата и сластолюбца и не послужило столь убедительным доказательством искренности моего обращения, как этот мужественный акт признания всех безумств, совершенных мною на тернистом пути от порока к добродетели. И хотя я погрешил бы против истины, взявшись отрицать, что предпринял эту исповедь, в том числе, и из тщеславного желания порисоваться перед дамами, так же верно и то, что если я и обязан этому прелестному и непредсказуемому полу своим превращением в сластолюбца, то и обратная метаморфоза свершилась под благотворным влиянием одной из его достойнейших представительниц.

Однако пусть история моих ошибок и возвращения на путь истинный предстанет в виде фактов, а не их толкований, ибо последним более приличествует следовать за событиями, нежели предвосхищать их.

Мои отец и мать умерли задолго до того, как я дорос до понимания – в полной мере – такой утраты. Я был их единственным отпрыском и унаследовал два обширнейших поместья в лучших графствах Англии и сверх того изрядную сумму денег, какую, пользуясь языком банкиров, без преувеличения можно было назвать капиталом и которая впоследствии сослужила более верную службу, чем если бы я получил превосходное образование. Мое, сказать по совести, можно назвать лишь относительно сносным. Так получилось потому, что с малых лет я был поручен заботам пожилой тетушки, богатой вдовы, которой Небо не даровало своих детей, так что ее единственной, от всего сердца провозглашенной целью стало желание оставить мне свое состояние, настолько значительное, что, хотелось мне того или нет, но мои опекуны пришли к молчаливому соглашению доверить ей мое образование, без малейшего вмешательства либо контроля с их стороны. Это решение противоречило здравому смыслу, ибо женщина, с детских лет прожившая в провинции, имевшая весьма смутное представление о светском обществе, вряд ли годилась на роль наставницы для такого юного джентльмена, как я, которому со временем предстояло занять в обществе подобающее по праву рождения и богатству место. Но такова власть денег. Тетушка настаивала, и расчет на эту отдаленную перспективу, сулящую мне в будущем солидную (если не чрезмерную) прибавку к моему состоянию, явился в глазах опекунов достаточным основанием, чтобы полностью доверить меня ее нежному попечению.

Я прожил с ней до восемнадцати лет в ее поместье в Уорикшире, где она не жалела ни средств, ни усилий, чтобы воспитать во мне все те совершенства, которые, по ее разумению, приличествовали моему общественному статусу. Но, скорее всего, ее постигла бы – по причине чрезмерного баловства – серьезная неудача, если бы не мой наставник, мистер Селден, чье имя я всегда буду произносить с величайшим уважением. Он обнаружил мою слабую струнку и открыл секрет, как добиться от меня желаемого прогресса, должным образом воздействуя на мое самолюбие. Всякие строгости воспрещались; но, играя на тщеславии и будя во мне дух соперничества, он достиг точно таких же результатов, как если бы действовал грубыми и, по существу, примитивными методами, к каким обычно прибегают в деле воспитания юношей; на самом деле эти приемы вызывают в них стойкое отвращение к учебе, от которого потом почти невозможно избавиться.

Справедливости ради замечу, что то, как он льстил моему самолюбию, имело и один отрицательный эффект: способствовало зарождению в моем характере высокомерия и самонадеянности, с которыми мне спустя годы пришлось вступить в самостоятельную жизнь. Я слишком возомнил о себе, тем самым во многом сводя на нет те немногочисленные достоинства, которыми по праву мог гордиться.

К несчастью, в то самое время, когда бродящий в крови хмель и дух противоречия, свойственный этому возрасту (мне недавно исполнилось семнадцать), более всего нуждался в обуздании, наставнику моему пришлось уехать в связи с представившейся возможностью продвижения по службе. Тетушка лично хлопотала об этой новой должности – в знак признательности за его заботу о моем воспитании, которое она, руководствуясь, скорее, эмоциями, чем рассудком, посчитала завершенным.

Итак, мистер Селден отбыл к новому месту службы. Я проводил его с искренним сожалением; впрочем, оно скоро сменилось радостью от предвкушения еще большей свободы, нежели та, которую он, при всей мягкости своей натуры, в известной мере все-таки стеснял. Я решил, что это обстоятельство послужит моему скорейшему переезду в Лондон, о чем я давно и страстно мечтал, но не смел надеяться до тех пор, пока, после отъезда моего наставника, тетушка, которую никакая сила, кроме решимости не расставаться со мной, не могла вытащить из деревни, не заявила, что собирается – для моего блага – перебраться в столицу. Она связывала этот переезд с наступлением зимнего сезона – а теперь только-только наступила весна.

Едва мой наставник, осыпанный почестями, уехал, я с головой окунулся в прелести охоты, тетушка, которая до той поры через него руководила моими поступками и – из страха перед последствиями – удерживала юношеский пыл в разумных пределах, отныне утратила контроль над ними, касалось ли это охоты или всего остального. Я досконально знал все ее слабости и превратился благодаря этому в маленького тирана. Однако спустя две недели ничем не ограниченная страсть к охоте утратила свою остроту. Бурлящая в жилах кровь то и дело напоминала о себе; меня начало властно тянуть к объектам, представляющим гораздо больший интерес, чем собаки и лошади. Здоровый, крепкий организм, внешне выражавшийся в свежем румянце и сильных, пропорциональных членах, подавал первые сигналы моей созревающей мужественности, осознавшей свою заветную цель, на которую нам безошибочно указывает сама природа, заставляя догадываться о назначении тех частей тела, которые больше всего приковывают к себе наше внимание, и таким образом, избавляя от необходимости краснеть и задавать глупые вопросы. Не то чтобы я до тех пор пребывал в пассивном ожидании прихода неких страстей, но первые мои попытки были так грубы и несовершенны, а мой досуг – до такой степени ограничен – как учебой, спортом и детскими играми, так и постоянной потребностью тетушки не выпускать меня из поля зрения, – что у меня не было времени не только на то, чтобы осуществить некоторые из моих фантазий, но и помыслить о них; естественно, им ничего не оставалось, как утихомириться, наподобие легкого бриза, которого едва хватало на образование легкой, еле заметной ряби на дотоле гладкой поверхности моей души. Однако со временем эти желания, подогреваемые пылом юности, приобрели большую власть над моим воображением, порождая в мозгу любострастные картины – постепенно они полностью завладели моим существом. Я инстинктивно чувствовал, что если мне кого-то и недостает, так это женщины. В то время я еще не имел в виду какой-нибудь определенной представительницы этого пола, а лишь алкал и предпринимал робкие поиски, что было совсем не легким делом – особенно для меня, особенно в тетушкиных владениях и при нашем образе жизни, когда строгие правила, а пуще того, тетушкины заботы ограждали меня от соблазна надежнее, чем иную девственницу, жаждущую избавиться от ненавистного бремени.

Постепенно клеймо девственника стало для меня нестерпимым.

Тем не менее воздействие на меня пробуждающихся страстей выражалось несколько иначе, чем у многих моих сверстников. Вместо того чтобы бунтовать, я проявлял внешнюю покорность. Мной овладело нечто, похожее на врожденную скромность, даже застенчивость, благодаря которой мне удавалось скрывать от посторонних глаз хаос, царивший в душе. Пожалуй, можно сказать, что я превратился из грубого, неотесанного дикаря в чуточку более цивилизованного. В юные годы похоть часто надевает лучину кротости – очевидно, по той причине, что утоление жажды целиком зависит от расположения другого человека. В пору созревания я обнаружил склонность к нежной меланхолии, проявлявшейся в частой задумчивости: ведь необходимость обдумать пути к достижению цели побуждает искать уединения и рождает безразличие ко всему, что не имеет отношения к юношеской лихорадке, для излечения которой не нужно бежать к докторам. И все же, как ни сильна была во мне эта юношеская жажда, ей суждено было, хотя бы временно, уступить место еще более всепоглощающему и благороднейшему из чувств – самой Любви.

Примерно в миле от тетушкиной усадьбы, на опушке леса, стояло одинокое строение с соломенной крышей – небольшой коттедж, самим своим жалким видом надежнее защищенный от воров, чем невысоким забором и палисадниками, по которым вольготно бродила немногочисленная домашняя птица.

Я часто заезжал сюда по дороге к месту развлечения либо охоты. Пожилая женщина, арендовавшая коттедж у моей тетушки, всякий раз старалась чем-либо меня угостить, когда я делал там привал, чтобы обсушиться и отдохнуть; в знак благодарности я без особого труда уговаривал тетушку отказаться от арендной платы.

С этой доброй женщиной жил только одиннадцатилетний внук, чьи смышленость, доброжелательность и постоянная готовность сопровождать меня на охоту, выслеживать для меня дичь или хотя бы носить ружье настолько расположила меня к нему, что я упросил его бабушку отпустить его ко мне в услужение, имея в виду позаботиться о нем и в дальнейшем предоставить лучшие возможности, нежели те, что были в ее распоряжении.

Старушка позволила мне увезти его, высказав одну только легкую грусть, вызванную привязанностью к мальчику и предстоящим одиночеством. Что до парнишки, то он пришел от моего предложения в восторг, а красивая, специально для него заказанная ливрея и перспектива прислуживать мне одному быстро изгнали из его сердца всякие сожаления.

Теперь, отправляясь вместе с ним на охоту, я всякий раз заезжал к старой женщине. Однажды, всего через несколько дней после того, как мальчик поступил ко мне в услужение, утомившись больше обычного, я решил сделать там короткий привал, рассчитывая только выпить немного заранее заказанного сидра. Каково же было мое удивление, когда, смело шагнув в знакомую гостиную, где я всегда был желанным гостем и которая считалась лучшею комнатой (хотя и ее обстановка оставляла желать лучшего: здесь были старенький шатающийся стол, несколько жалких эстампов на стенах да гербовый щит в сиротливой раме с выбитым стеклом), обнаружил, что обстановка разительным образом изменилась, а за столом сидят и пьют чай из дорогого сервиза две незнакомые дамы. Никогда еще не видел я под этой ветхой крышей подобного великолепия.

Когда я, по обыкновению резко, распахнул дверь и вошел в комнату, так что прислуживавшая дамам хозяйка коттеджа не успела заметить и остановить меня, обе незнакомки поднялись со стульев и присели в вежливом реверансе. Казалось, их немного смутило и обеспокоило мое вторжение, хотя они и были подготовлены к нему хозяйкиными рассказами.

Мой вид в ту минуту едва ли мог внушить доверие. На мне был охотничий сюртук и все прочее под стать ему; пот, выступивший на лице и от жары, и от усталости, смешался с пылью; все вместе взятое делало меня похожим на неопрятного деревенского парня – что я и не преминул остро ощутить благодаря мгновенно вспыхнувшему чувству – самому зоркому из всех. Ведь испокон века главным пробуждением любви является кроткое и одновременно настойчивое стремление нравиться.

Мой взгляд на мгновение задержался на старшей из дам, особе весьма приятной наружности. Должно быть, ей было около сорока; ее одежда отличалась простотой, но манера держаться свидетельствовала о более высоком положении, нежели то, какому могла соответствовать эта жалкая лачуга.

Но ее спутница! Каких только сокровищ красоты она не явила взору, немедленно приковав к себе все мое внимание! На вид ей было самое большее пятнадцать лет, но вдобавок к очарованию юности природа щедро наделила ее разрозненными совершенствами. Фигура нимфы, прелесть Граций, черты Венеры – но Венеры, не утратившей невинности, едва возникшей из морской пены. Природа искусно смешала на ее щеках пунцовый и белый цвета, чтобы они приобрели нежнейший розовый оттенок, предмет особого восхищения и зависти живописцев, испытывающих величайшие терзания от невозможности передать его на своих полотнах. Добавьте к этому неповторимое очарование кротости и нежной простоты, которое являлось в каждом ее взгляде и жесте и, кажется, способно было вернуть закоренелого злодея на стезю добродетели. Не стану описывать ее наряд: личные достоинства этого ангела не дали мне возможности рассматривать его. И в самом деле, блеск каких алмазов мог отвлечь мой взгляд от нежного сияния ее глаз?

Я был в том возрасте, когда молодого человека обуревают желания и каждая женщина способна показаться богиней благодаря своей власти подарить ему невыразимое блаженство. Неудивительно, что облик юной незнакомки, к которому никакая, самая буйная фантазия не могла добавить ни единой черточки, произвел на меня поистине неизгладимое впечатление.

В течение нескольких минут я стоял, как истукан, застыв от изумления и не спуская с девушки восхищенных глаз. Наконец ко мне вернулся дар речи, и я – с неловкими паузами и неуклюжими поклонами, явно не делавшими чести моей выправке, – попросил простить меня за столь грубое вторжение и выразил готовность немедленно удалиться – при этом трепеща от страха, что меня поймают на слове.

Старшая дама, которую звали, как я после узнал, миссис Бернард, с отменной вежливостью заметила, что я, кажется, изрядно утомился и что она сочтет честью для себя, если я соглашусь выпить с ними чашку чаю. Ее юная спутница скромно молчала, словно считая себя не вправе принять участие в разговоре.

Я сел за стол, и беседа постепенно перешла от общих фраз к частностям. Причиной тому явилось мое нескрываемое любопытство, вызванное неожиданностью встречи с такими блестящими особами в столь жалкой обители.

Миссис Бернард явно предпочитала, чтобы то немногое, что, по ее разумению, мне следовало знать, я услышал из ее собственных уст, а не от хозяйки коттеджа. Она довела до моего сведения, что много лет назад на нее была возложена ответственность за воспитание юной леди; что некие семейные разногласия, о природе коих она не пожелала сообщить, ошибочно заключив, что это не имеет для меня значения, вынудили их искать уединенного пристанища до той поры, пока не пройдет гроза. Она, мол, хорошо представляла себе опасности столь дальнего путешествия, однако настоятельная необходимость пересилила страх. Она также добавила – с благоразумной скромностью, – что наша нечаянная встреча не должна помешать им оставаться инкогнито или воспрепятствовать их последующему возвращению к родным пенатам.

Пока миссис Бернард излагала их историю, я молча слушал, всецело поглощенный совершенно новыми для меня ощущениями. Какой несчастный может быть настолько обездолен, что судьба ни разу не послала ему любовь? Всякий, кто хоть однажды платил дань этой человечнейшей из страстей, легко представит себе, до какой степени я был поражен и взволнован услышанным. Я находился целиком во власти инстинктов, кои в грубой форме заложены в нас природой и которые одна лишь любовь способна отшлифовать и облагородить.

Мои сбивчивые реплики, хотя и не могли дать ясного представления о происхождении моем и воспитании, все-таки были исполнены пафоса; то было красноречие не языка, но сердца. Обуревавшие меня чувства сделали речь мою скорее беспорядочной, нежели неубедительной. Язык мой адресовался к миссис Бернард, зато глаза неотрывно следовали за очаровательной девушкой, до сих пор так и не отважившейся взглянуть мне в лицо, как ни старался я привлечь ее внимание.

Я оставался с ними так долго, как только позволяли приличия и учтивость, подсказанная тем скудным знанием этикета, которым я располагал, да еще боязнь показаться назойливым. За все это время Лидия, или мисс Лидия, ибо так звали это прелестное создание, ограничилась несколькими односложными ответами, произнесенными столь нежным голосом и с такой скромной грацией, что все струны сердца моего трепетали от восторга. Я сам не мог понять, чего мне больше хочется: обратиться целиком в зрение, чтобы лицезреть ее волшебную красоту, либо в слух, дабы упиваться музыкой ее голоса.

Вынужденный совершить насилие над своими чувствами, я принял наконец решение покинуть сей гостеприимный кров, но не раньше чем добился от миссис Бернард разрешения (в коем вежливость помешала ей отказать мне и которым я пообещал не злоупотреблять) время от времени навещать их, пока они будут скрываться в этом благословенном краю. А поскольку, как я успел заметить, в доме не было ни души, кроме хозяйки и двух ее постоялиц, я счел себя вправе ненавязчиво предложить, чтобы мальчик, внук пожилой женщины, поступил в их распоряжение и таким образом мог бы оказать им любую услугу, какая может понадобиться. Не стану отрицать, что я сделал это не без умысла, рассчитывая узнавать от маленького лазутчика обо всем, что будет происходить в доме во время моего отсутствия: для такой услуги он оказался предназначенным самой природой, потому что был наделен довольно заурядной внешностью, что в тот момент посчитал я поистине бесценным обстоятельством, ибо, невзирая на простоватый вид, он был достаточно смышлен, чтобы я обрел в его лице надежного стража и соглядатая.

Не успел я проехать и полпути по дорожке, ведущей от коттеджа, как горькие сожаления об оставленном позади побудили меня остановить лошадь и оглянуться. Вот когда я постиг волшебную магию любви! Отныне я видел решительно все в новом свете. Убогий деревенский домик разросся в моем восприятии до настоящего дворца с башенками, колоннадами, фонтанами, чугунными воротами и цветущими садами – все, все вместило в себя неуемное воображение, наделенное чудесной способностью превращать реальные предметы в то, что больше соответствует возвышенности наших чувств. В тот миг я с презрительным равнодушием отвернулся бы от рая на небе или на земле, не освещенного присутствием властительницы моих дум.

Встреча с Лидией произвела во всем моем существе разительную перемену. Все жгучие желания, которые я до сих пор ощущал с пронзительной остротой, были довольно беспредметны и обусловлены велениями осознающей себя плоти. Но эта новая страсть казалась совершенно особенной, почти безгрешной, граничащей с целомудрием. Она таила в себе столько добродетели, что у меня не было причин стыдиться и гнать ее от себя. Былая моя неотесанность, почти дикость, уступила место кротости и неуверенности в себе. Всем моим существом овладело неизведанное томление, и я впервые явственно ощутил, что у меня есть сердце, – это возвысило меня в собственных глазах, и я уверовал, что мое счастье зависит от того, смогу ли я вызвать ответную нежность в обворожительной виновнице этой метаморфозы.

Должен признаться, от природы мне не свойственно предаваться рефлексии. По-моему, слишком подробные описания и рассуждения служат, как правило, для того, чтобы читатель, не дай Бог, не прошел мимо выводов, кои сам автор почитает исключительно важными. На деле, однако, они лишь мешают прийти к верному умозаключению, тогда как факты, и только они, неукоснительно подводят нас к постижению истины.

Добавлю, что не зря, видно, люди с острым умом и тонким вкусом презирают литераторов за неестественные описания любовной горячки. Тщетно пытаются эти бумагомаратели раздразнить воображение картинами, не идущими от сердца. Тот, кто сам испытывал лихорадку страсти, с досадой отмечает, что, впадая в грех преувеличения, авторы лишь приуменьшают силу эмоций. Их жалкая стряпня из воображаемых красот и невероятных катаклизмов насквозь является подделкой. Одна только правда, во всех ее ипостасях, способна вызвать живой интерес, ибо искреннее, неподдельное чувство прекраснее всех искусственных цветов на земле.

С вашего позволения, не стану извиняться за это лирическое отступление, тем самым лишь затягивая его. Лучшее, что можно сделать, это пореже прибегать к ним в будущем. Теперь же я возвращаюсь к прерванному повествованию.

По приезде домой мне не составило труда объяснить тетушке причину того, что я оставил мальчика с его бабушкой. Гораздо труднее – принимая во внимание мой возраст и отсутствие опыта – оказалось скрыть перемену в моем настроении и манере себя вести – она так и прорывалась наружу в каждом взгляде и жесте. Тетушку поразила моя большая, чем обычно, кротость. Не зная причины, она никак не могла найти объяснения этой радующей ее перемене. За ужином я изо всех сил притворялся веселым, хотя это ни в коей мере не соответствовало тому, что было у меня на сердце, потому что рождение любви чаще всего неотделимо от грусти; но я прилагал бешеные усилия, дабы изгнать тревогу и всей душой отдаться радости по поводу своего недавнего приключения.

На другой день с первыми лучами солнца я был уже на ногах, сгорая от нетерпения повторить визит в коттедж. Однако, сознавая неприличие слишком частых встреч без уважительной причины, я вроде бы мудро постановил не допускать ни малейшей двусмысленности в наших отношениях – в первую очередь отказавшись от всякой секретности, а посему приказал слугам отнести старушке в качестве гостинца все, что только пришло мне в голову: чай, кофе, фрукты и прочие лакомства из тех, что довольно редко встречались в этой местности, зато не переводились на столе у тетушки. Как я теперь понимаю, хуже всего было то, что ей тотчас донесли, будто я поселил в домике на опушке девицу легкого поведения для телесных услад. Будучи оскорблен подобным наветом, я предпочел не разубеждать ее, рассудив, что это все-таки лучше, чем если бы она отнеслась к этому происшествию как к чему-то серьезному. Однажды она отважилась с плохо скрываемым неодобрением коснуться этой темы, но я ответил ей так холодно и так высокомерно, что она быстро капитулировала и более не позволяла себе подобные выходки – возможно, утешаясь тем, что я, по крайней мере, не завел шашни с горничными. Должен признаться, одну из них я, невзирая на тетушкины предосторожности, едва не вовлек в преступную связь, но полностью охладел к ней после того, как случай послал мне эту новую страсть, отныне занимавшую все мои мысли.

В десять часов утра, когда, по моим предположениям, обожаемая Лидия должна была сесть завтракать, я отправился в коттедж на своей "колеснице", одетый со всевозможным тщанием, в пышном наряде, с завитыми и аккуратно уложенными волосами – не из тщеславия, а единственно желая произвести благоприятное впечатление. Экипированный таким образом, я вышел из кареты у начала дорожки, ведущей к коттеджу, и, войдя в дом, был немедленно допущен пред светлые очи. Дамы только что приступили к чаепитию.

На старшей было то же платье, что вчера, зато Лидия оделась даже с большей простотой и скромностью, нежели накануне. На ней было белое платье и крохотный чепчик, утонувший в густых, вьющихся волосах; простая батистовая косынка прикрывала грудь, которую воображение рисовало мне такой же алебастровой, как открытая взору шея, и которая едва заметно колыхалась, чуть ли не в такт биению моего сердца. Таков был ее утренний наряд, в коем скромность и опрятность торжествовали над показной пышностью.

После неизбежного обмена любезностями миссис Бернард поблагодарила меня за заботу и попеняла за ее чрезмерность. Она заверила, что у них есть все необходимое для того, чтобы их пребывание здесь было вполне сносным, и вежливо, но твердо заключила, что мне не следует более ставить ее перед необходимостью отсылать то, в чем они не испытывают нужды, но что она теперь вынуждена принять, дабы не обидеть меня, и передать хозяйке.

Такая твердость в особах, находившихся, насколько я мог судить, в стесненных обстоятельствах, несколько удивила меня, но все же меньше, чем полное равнодушие их обеих к перемене в моей внешности. Без сомнения, во мне тогда уже зрели семена фатовства, готовые дать всходы, которые впоследствии столь пышно расцвели, что почти затмили все прочие качества, дарованные мне природой. В то утро на мне был элегантный, с иголочки, сюртук, который я обновил только в минувшее воскресенье, вызвав шквал восхищенных взглядов со стороны прихожан. Что же касается обеих дам, то они лишь скользнули по обновке беглым взглядом, свойственным замечательно воспитанным людям, когда они видят, что кто-то придает непомерно большое значение одежде.

Я принес подобающие случаю извинения за свою бестактность, объяснив ее обстоятельствами нашего знакомства, и заверил, что питаю к ним огромное уважение и от всей души готов служить им; что я умоляю их, ради их же безопасности, принять предложение леди Беллинджер, моей тети, в чьем доме им несомненно будут оказаны подобающие почести, причем без каких-либо условий и проявлений досадного любопытства.

– Хотя, – ответила миссис Бернард, – такое приглашение как нельзя более убедительно доказывает чистоту ваших намерений и истинную природу ваших чувств, надеюсь, вы извините нас, если мы не сможем принять его, так как, к сожалению, зависим от людей, которые, по ряду причин, не настолько существенных, чтобы беспокоить вас ими, расценят такой поступок как неприемлемый. В настоящее время нам более всего страшна огласка, а ее невозможно избежать, проживая в такой великолепной усадьбе, как ваша, полной слуг и визитеров. Кроме того, из-за вынужденного инкогнито нас могут счесть авантюристками, каковыми мы ни в коей мере не являемся, и это было бы очень обидно. Меньше всего, сэр, нам хотелось бы причинять беспокойство вашей семье и давать пищу для кривотолков.

Во время этой тирады я не сводил глаз с Лидии, а она, в свою очередь, не отрывала от миссис Бернард столь безучастного взгляда, что я не мог понять, одобряет она или нет ее выводы. Почувствовав наконец, что девушку смущает мое пристальное внимание, я отвел глаза и нашел в себе силы выразить надежду, что миссис Бернард смягчится и проявит терпимость, позволив мне время от времени наносить визиты вежливости, от которых мне было бы трудно отказаться. Она уступила, но со всеми оговорками, какими сочла уместным обусловить эти посещения и которые мне пришлось принять в качестве компромисса.

По окончании переговоров я почувствовал огромное облегчение, повеселел и стал еще активнее проявлять интерес к Лидии, внимавшей мне с самым скромным видом и – увы! – без малейшей заинтересованности. Ни разу не позволила она природной веселости вырваться наружу, за исключением тех случаев, когда мои вопросы не касались ее лично. Мне не потребовалось много времени, чтобы заметить это и всем сердцем огорчиться. Почувствовав себя немного не в своей тарелке от приема, оказанного прелюдиям моей страсти, я чуточку надулся, но это не возымело никакого действия. Она словно нарочно старалась вызвать во мне раздражение и досаду, находя такое положение вещей менее опасным для себя. Но каковы бы ни были происходившие с ней метаморфозы, была ли она тревожной, застенчивой или беззаботной и жизнерадостной, я ни на минуту не чувствовал себя свободным от своего увлечения. Я любил – и не отчаивался.

Этот второй визит оказался короче первого, так как мне не терпелось броситься к хозяйке и расспросить ее, как случилось, что путешественницы избрали в качестве временного пристанища сей уединенный домик в стороне от дороги.

Простившись с ними обеими, я разговорился со старушкой. Она поведала, что на днях к ней явился пожилой господин невысокого роста и ни с того ни с сего предложил сдать комнаты, а уже на следующий день прибыли фургоны с мебелью. Он прислал бы еще, если бы в доме было больше места. Через несколько часов прибыли, в сопровождении того же господина, миссис Бернард и юная леди. И больше добрая женщина не видела этого старика, однако была уже уверена, что он еще навестит своих подопечных, потому что слышала, как он дал им такое обещание. Они не стали торговаться, а вчера отправили Тома, ее внука, в Уорик за куропатками и рыбой лучших сортов. Миссис Бернард почтительнейшим образом обращается с юной леди, а та время от времени горько плачет.

Вот и вся информация, которую мне удалось почерпнуть и которая не очень-то просветила меня относительно истинного положения вещей, а главное – относительно личностей и общественного статуса ее постоялиц. Единственный вывод, какой мне удалось сделать, был тот, что невысокий старик, о котором упоминала хозяйка, несомненно владеет тайной. В связи с чем я строго-настрого наказал Тому ничего не упускать, дабы потом я мог на основе его докладов восстановить четкую картину происходящего.

Эти две дамы, укрывшиеся за своим инкогнито, настолько расположили меня к себе, что, несмотря на малопривлекательные подробности их нынешнего положения, я готов был и дальше принимать – по крайней мере младшую – за принцессу, вынужденную по воле злого рока скитаться в рубище (правда, на Лидии было довольно-таки миленькое и аккуратненькое платье, хотя и без украшений – во всяком случае, при мне она их ни разу не надевала).

Я не смог отказать себе в одной-единственной попытке обеспечить их безопасность. В стене, окружавшей наш парк, была калитка, которой уже много лет не пользовались и от которой было несколько шагов до коттеджа. Я велел открыть ее и поставил часовых из числа садовников и сторожей, и без того бодрствовавших по ночам. Эти молодцы охотно согласились, и я удвоил им плату. Дамы предложили разделить расходы поровну, но я категорически запретил часовым что-либо принимать от них и сделал это таким тоном, что они поняли: я отнюдь не шучу. Предприняв этот шаг, я доказал беглянкам свою готовность бескорыстно служить им. Миссис Бернард выказала мне сердечную привязанность. Что касается Лидии, то она отпустила по такому случаю весьма небрежный комплимент, но и это более чем вознаградило старания. Вот уж поистине оказывать услугу тому, кого любишь, куда приятнее, чем ублажать себя самого.

Я старался не слишком докучать и получил разрешение составлять им компанию в часы досуга. Мое ухаживание приняло регулярный и деятельный характер. Вскоре я убедился, что они не склонны принимать подарки. Но поскольку цветы, фрукты и тому подобные дары не входят в эту категорию, считаясь подношениями невинного свойства, я постоянно напрягал воображение, чтобы иметь возможность окружать Лидию этими знаками моей любви. Она принимала их сдержанно и с большим достоинством, как бы желая подчеркнуть, что ею движет простая вежливость.

В один прекрасный день я получил из Лондона весьма любопытное и превосходно оформленное издание "Телемаха" на французском. Как мне стало известно, эта книга для Лидии являлась предметом особого увлечения – вплоть до того, что она, под руководством миссис Бернард, самостоятельно переводила небольшие отрывки, чтобы попрактиковаться как в одном, так и в другом языках.

Преисполненный надежды, я решил лично вручить Лидии мой скромный сувенир в присутствии миссис Бернард, но она отклонила его под тем предлогом, что у нее уже эта книга есть. То был смертельный удар. При виде моего мертвенно-бледного лица миссис Бернард добродушно заметила, что хотя принимать подарки от мужчин значит поощрять их ухаживания, чего она ни в коем случае не посоветовала бы юной леди, но все же существуют пустячки, для которых обычно делается исключение, тем более в таких необычных обстоятельствах. И что со стороны Лидии будет разумнее принять эту безделицу, нежели показать, отказавшись, что ей придается уж слишком большое значение.

После такого, всячески смягченного, выговора Лидия с несказанно милой улыбкой буквально выхватила книгу, которую я все еще держал в протянутой руке, и, присев в глубоком реверансе, произнесла:

– Благодарю вас, сэр, и не столько за вашу любезность, сколько за преподанный мне урок, который я нахожу справедливым.

Не помня себя от радости, я чуть не заключил миссис Бернард в объятия за то, что она не только не прогневалась, но и оказала мне огромную услугу. И в самом деле – какую бы жестокую шутку со мной ни сыграла впоследствии ее верность взятой на себя миссии, нужно отдать ей должное: ни одна женщина на свете до такой степени не оправдывала оказанного ей доверия. Лишенная многих слабостей, свойственных ее полу, миссис Бернард обладала всеми необходимыми добродетелями человека чести. Вот ее собственная история.

В молодости она вышла замуж за управляющего своей госпожи. Будучи образцовой, великолепно вымуштрованной компаньонкой, она делила с хозяйкой – практически на равных – все преимущества хорошего образования и воспитания. Ее супруг, от которого она родила нескольких детей – все они умерли, – скончался, оставив ей достаточную для безбедного существования сумму, однако это не помешало ее привязанности к хозяйке, чьему семейству она отдала всю свою любовь и заботу, став доверенным лицом госпожи и фактически ее подругой. Старик, о коем мне уже доводилось упоминать, был не кто иной, как ее свекор, которому она также старалась – нежностью и заботой – возместить утрату сына. Вот благодаря этой-то привязанности, а также многократно испытанной преданности она и стала не просто воспитательницей, а настоящим ангелом-хранителем Лидии в критический момент, когда благополучие всей ее жизни оказалось поставленным на карту. О прочих подробностях, равно и как об истинной подоплеке происшедшего, доведался я много позднее, однако счел уместным привести здесь необходимые пояснения. Позвольте также добавить, что, помимо любовного интереса, этот рассказ в гораздо большей степени, чем все уроки, полученные от леди Беллинджер и моего наставника, удовлетворил мое любопытство и дал представление о светском обществе, в которое я упорно готовился войти. Ничто, насколько я мог убедиться на собственном опыте, так не способствует развитию молодого человека, как беседы с доброжелательной, хорошо воспитанной женщиной. Хотя, сказать по правде, навряд ли я смог бы, в том юном возрасте и с моим темпераментом, безнаказанно общаться с привлекательной представительницей противоположного пола, да еще с опытом и достоинствами ума и красоты, присущими миссис Бернард, если бы очарование и свежесть Лидии не вышибли из моей бедовой головы все побочные мысли.

Тем временем миссис Бернард досконально изучила природу моих чувств к ее прелестной воспитаннице. Будучи уверенной в себе и Лидии, она бестрепетно наблюдала за моими попытками вовлечь девушку в задушевную беседу. Невозможность откровенного объяснения с Лидией, к которому я стремился все время, пока они оставались в этом гостеприимном доме, где мои посещения были строжайшим образом ограничены во времени, побудила меня повторить свое предложение о переезде прекрасных путешественниц в тетушкину усадьбу под предлогом, который, как я полагал, миссис. Бернард будет нелегко проигнорировать или отвергнуть.

Я рассказал ей, не без душевного трепета, и со всей возможной деликатностью, о слухах, вызванных моим ухаживанием и неизбежных в такой глуши, хотя и не совместимых с природой моих чувств – в частности, того беспредельного уважения к девичьей непорочности, благодаря которому я заслужил право видеться с ними. Чувства эти были столь сильны, что я скорее предпочел бы расстаться с жизнью, чем отказаться от подобного блаженства. Миссис Бернард заметила, что вовсе не удивлена и не обескуражена моим признанием, равно как и слухами, естественными в их двусмысленном положении и нимало не заслуживающими внимания. Да, на нее возложена обязанность оберегать свою воспитанницу от всевозможного зла, но в данном случае она не усматривает серьезной опасности. Напоследок она выразила надежду, что я прекращу настаивать на их переезде куда бы то ни было, иначе они будут вынуждены искать другого, более надежного пристанища.

Эта угроза заставила меня содрогнуться, и с тех пор я прилагал бешеные усилия, чтобы не обронить ни слова, ни намека, которые побудили бы их сняться с якоря. В то же время я не мог не отдать дань восхищенного уважения тому достоинству, каким были проникнуты все их речи и поступки. Соответственно удвоился и мой интерес к обстоятельствам их жизни и положению в обществе. Что касается последнего, то вскоре мне представилась возможность удовлетворить свою любознательность.

В один прекрасный день – я как раз обедал – явился Том и сообщил, что нынче вечером в гости к дамам ожидается тот самый низкорослый старичок, о чем получено известие из Уорика.

Я мигом сообразил, что было бы напрасным и даже неприличным с моей стороны мешать их встрече, а потому остался дома, рискуя возбудить их любопытство относительно причины столь необычного явления.

До сих пор я действовал осторожно и мудро, но в этот момент предпринял опрометчивый шаг, что не замедлили подтвердить последующие события.

Я приказал заложить карету и выехал в Уорик, до которого от нашего поместья было совсем недалеко, там отыскал я по описанию гостиницу, где остановился старик и где стояла его лошадь, в то время как сам он отсутствовал, навещая – по моему убеждению – таинственных незнакомок. Я снял комнату по соседству и стал терпеливо дожидаться его возвращения. Едва старик вернулся, я попросил хозяина доложить, что некий джентльмен будет рад несколько минут разделить его общество.

Старик немедленно явился со смиренным и в то же время независимым видом, что свидетельствовало о его знании света и расположило бы меня к нему, даже не будь он связан таинственными узами с кумиром моего сердца. Никто, однако, не бывает нам так симпатичен, как тот, кто преданно служит предмету нашей страсти.

Был он худощав, малого роста; выражение его лица говорило о природном уме и проницательности, а также честности – если верить постулатам физиогномики.

В преамбуле к той просьбе, с которой я намеревался обратиться к этому человеку, я заверил его, что мною движут не заурядное любопытство и уж тем более не коварный умысел, но что одно знакомство, коим я обязан случаю, породило в моей душе нежнейшую и искреннейшую заинтересованность в благополучии двух особ, которые, как мне стало известно, дороги ему самому и в определенном смысле находятся под его покровительством. Я сообщил свое имя (которое было уже ему известно) и пообещал, что то доверие, каким он, возможно, соизволит почтить меня, ни в коем случае не будет употреблено во зло – напротив, посвящение меня в тайну послужит на благо обеих дам и мое собственное. В любом случае, убеждал я его, из этого не может выйти никакого вреда: честь моя порукой, что я стану свято хранить тайну от всего света, и, если он того потребует, даже вышеупомянутые особы останутся в неведении относительно моей осведомленности. Я дал ему слово джентльмена неукоснительно придерживаться строжайших правил поведения по отношению к означенным дамам и не предпринимать никаких шагов без его ведома и согласия.

Старик с почтительным вниманием выслушал мой монолог. Хотя он безукоризненно владел собой, мне показалось, что лицо его дышит неподдельной искренностью и прямотой, – это породило в моей души радужные надежды и, пожалуй, обмануло бы и более искушенных знатоков человеческой психологии, чем был в ту пору я.

– Ваша светлость, – молвил он, – так вы и есть тот джентльмен, которому моя дочь и юная леди столь многим обязаны? Что ж! Я чрезвычайно рад случаю выразить вам свою признательность. Бедняжки! Да, сэр, они действительно нуждаются в вашей доброте. Но что касается вашего желания знать все об этом деле, то миссис Бернард строго-настрого запретила мне открывать кому бы то ни было причину их бегства. Но вы такой достойный джентльмен, что, думается мне, нет особой нужды таиться от вашей светлости, а посему… Но смотрите! Вы ни за что на свете не должны признаваться, что я открыл вам секрет: это может спугнуть их. Если вы принимаете мое условие…

Последовали клятвенные заверения с моей стороны, что ни прямо, ни косвенно, ни словом, ни намеком я не открою дамам факт своей осведомленности; что я всецело одобряю эти предосторожности и высоко ценю его доверие, что и намерен доказать всем дальнейшим поведением.

– Ну так вот, – начал он. – Вы, без сомнения, слышали о мистере Вебере, знаменитом банкире с Веллингтон-стрит?

– Нет, не могу сказать, чтобы я знал его, – ответил я.

– Вот и отлично! – оживился мой собеседник. – Вот и отлично!.. Дело в том, что он проворачивает крупные сделки, вот я и решил, будто все должны знать мистера Вебера с Веллингтон-стрит. Но, клянусь честью, для бедного джентльмена наступили тяжкие времена. Ему не очень-то везло в делах в последнее время, и хотя он состоятельный человек и может позволить себе платить по двадцати шиллингов с фунта, все же ему пришлось на время закрыть дело и хорошенько пораскинуть мозгами. Однако ему очень мешало присутствие дочери: он гордый человек, будьте уверены, а потому отослал от себя мисс Лидию, поручив ее заботам миссис Бернард, которая давно уже связана с их семейством. При этом он строго-настрого велел им вести себя тише воды, ниже травы и ни с кем не видаться. Возможно, у него были и другие причины – мне о том неведомо. Я выступаю всего лишь как доверенное лицо, и если он узнает, мне несдобровать. О, это очень щепетильный джентльмен!

Старик выложил все это так серьезно, так искренно, хотя и безыскусным языком, что я буквально проглотил сей монолог, не усомнившись ни в едином слове. Всем сердцем отдавшись романтической любви, какой не знал ни один из литературных селадонов, я был настолько тронут злоключениями мистера Вебера – главным образом из-за его очаровательной дочери, – что слезы чуть не брызнули у меня из глаз. После короткой паузы, когда буря чувств улеглась, я первым нарушил молчание и сказал старику, что высоко ценю его откровенность и ни в коем случае не собираюсь ограничиваться пустыми заверениями; что, хотя я и не достиг совершеннолетия и по закону не вправе распоряжаться всем своим состоянием, но имею немалое влияние на тетушку и смело могу рассчитывать на получение суммы в десять-двенадцать фунтов, а может быть, и больше, если только это поможет мистеру Веберу выпутаться из затруднительного положения. А чтобы у него не оставалось сомнений в чистоте моих помыслов, я пообещал – чего бы это мне ни стоило – не встречаться с мисс Лидией иначе как в доме ее отца (с его великодушного соизволения), который окажет мне великую честь, согласившись принять мою помощь.

По окончании сей пылкой речи на лице старика отразилось такое изумление, даже смятение, что, как он сам признался мне впоследствии, обман едва не вышел наружу. Он был настолько тронут моею искренностью, что ему стоило немалых усилий и угрызений совести продолжить игру, какой только он и мог оплатить за прямоту и благородство моих намерений, а также юношескую доверчивость.

Однажды ступив на путь обмана, старик был вынужден продолжать двигаться тем же курсом. Он сообщил, что, по его убеждению, мистеру Веберу нет нужды обращаться за посторонней помощью, но, тем не менее, он доведет до его сведения мое великодушное предложение; жаль только, что его наниматель уехал из Англии по делам и потребуется некоторое время, чтобы связаться с ним и получить ответ, а до тех пор он советует – нет, умоляет меня не предпринимать следующих шагов и не наводить справки. Время покажет обоснованность этих мер предосторожности. В любом случае, заключил он, моя репутация не пострадает в глазах тех, кто ничем не заслужил своих несчастий. В этом, по крайней мере, он был искренен и сдержал слово.

На том мы и поладили, и в тот же вечер я вернулся домой. И там, при первой возможности остаться наедине с собой, нашел я разрешение всех трудностей и сомнений о том, что касалось Лидии. Никогда раньше я с такой ясностью не сознавал своих намерений; ни разу не помыслил о ней иначе, как руководствуясь строжайшими требованиями чести и уважением к ее целомудрию. Но правда и то, что до сих пор в своей страсти я не заходил так далеко, чтобы подумать о прочных узах, главным образом потому, что пребывал в неведении относительно ее положения в обществе. Мое происхождение, титул и состояние давали мне право претендовать на руку дочери первого герцога Британской империи. Но и союз с дочерью банкира как будто не противоречил требованиям света, равно как и моим собственным понятиям, и ни в коей мере не мог бы опозорить мой род. А что касается его затруднений – временных или нет, – то это обстоятельство не только не поколебало, но, наоборот, укрепило мою решимость принести все прочие соображения в жертву любви. Родные могли сделать упор на том, что я еще не достиг совершеннолетия, но этот и другие доводы я посчитал не слишком вескими в сравнении с сокровищами сердца и заранее торжествовал, предвидя райское блаженство. В то же время я отдавал себе отчет в том, что из-за врожденной пылкости и неумения сдерживать свои порывы, особенно в делах столь деликатного свойства, могу не выдержать и, подобно многим глупцам, оплатить черной неблагодарностью за нежную заботу тем, кому я дорог.

Вознеся хвалу собственной стойкости, от которой, как я понимал, зависело счастье моей жизни (коль скоро мне выпал такой жребий: "любовь или смерть" – и посчастливилось встретить идеальное существо, как нельзя более оправдывавшее мой выбор), после всех треволнений дня отдался я во власть целительного сна.

Пробудившись довольно рано, увидел я возле своей постели маленького шпиона с вчерашними новостями. Он сообщил уже известный мне факт посещения коттеджа низеньким старичком и добавил, что довольно поздно – почти ночью – из Уорика доставили картонку для миссис Бернард, о содержании которой ему неведомо.

Будь у меня в то время хотя бы чуточку ума – тысячная доля по сравнению с эмоциями, – я бы легко сообразил, что эта картонка послужила вместилищем для письменного отчета о моем вчерашнем маневре. Однако будучи убежден, будто старик принес мне немалую жертву, обязавшись скрыть от дам сие обстоятельство, я не дал себе труда копнуть поглубже, а удовлетворился предположением, что это были какие-нибудь ленты, шляпки и тому подобное.

В урочный час я отправился к своей прелестнице и был удостоен на редкость радушного приема. Казалось, мой неосторожный шаг не имел неблагоприятных последствий в виде скверного обращения; ни разу в мою душу не закралось и тени подозрения, будто этот секрет им уже известен. Увы! Так глубоки, так возвышенны были мои чувства, что я считал себя едва ли не преступником за то, что дерзнул проникнуть в тайну без их соизволения, и прилагал бешеные усилия, чтобы не выдать себя – и не выдал, разве что удвоением почтительной заботливости.

При всем том мне не могло не броситься в глаза, что в отношении Лидии ко мне произошла некая перемена, но в мою пользу или нет – я не в силах был определить из-за волнения и недостатка опыта. Бесстрашие, основанное, главным образом, на сознании чистоты своих намерений, при виде Лидии покинуло меня; я трепетал, потому что любил.

Должен сказать, что Лидии ни разу не изменили ее обычные качества: скромность и сдержанность, усвоенные ею по отношению ко мне с начала нашего знакомства. Однако теперь в ней появились еле уловимые признаки душевного волнения, а я слишком плохо знал женщин, чтобы найти этому объяснение. Нет! Никогда прежде не видел я ее такой ласковой, такой нежно-целомудренной. Когда я обращался к ней, она вся вспыхивала и с трудом заставляла себя отвечать на мои вопросы. Будучи полным профаном в таких делах и одновременно гением по части изобретения разных, самому себе доставляемых, мучений, я вбил себе в голову, будто она прониклась ко мне необъяснимой антипатией и потому чувствует себя неловко в моем обществе.

Пусть не говорят, будто сластолюбие – черта влюбленного. Любовь не только не рождает низкие страсти, но и исцеляет от них. Моя предрасположенность к этому пороку тогда еще находилась в зародыше. Бутон сладострастия не успел распуститься, а тем более расцвести пышным цветом. В ту пору я добровольно поставил свою гордость на службу любви и был далек от осознания того, что моя страсть может представить опасность для Лидии либо вызвать ее тревогу.

Ее волнение, однако, передалось мне, и я зачем-то пустился в неуклюжие объяснения своей вчерашней поездки в Уорик по неотложному делу, тщетно стараясь не придать этому отчету характер оправдания. Лидия залилась краской и, не проронив ни слова, попыталась улыбнуться. Но даже это не помогло мне догадаться, что им все известно.

Прозревая опасность и отлично представляя себе возможные последствия моих неловких маневров, миссис Бернард решила, наконец, прийти к нам на помощь. Поднаторев в умении вести светскую беседу, она без труда направила разговор в менее опасное русло. Постепенно к Лидии вернулась ее врожденная жизнерадостность, покидавшая ее лишь в те минуты, когда я позволял себе какой-либо особенный взгляд или интонацию. Я то и дело сворачивал на вечную, неисчерпаемую тему любви, дивного чувства, которое мне никак не удавалось полностью подчинить рассудку, – зато оно целиком подчиняло себе и рассудок, и все мое существо. Все же я полагал эту тему не совсем неуместной, ибо все, что я мог сказать, шло от сердца, единственного незамутненного источника всякого красноречия. Однако мои старания – об искусстве говорить не приходится – перейти от увертюры к недвусмысленным признаниям разбились о явное нежелание миссис Бернард и Лидии поощрять меня в этом. Старшая из них виртуозно владела уклончивой манерой, приличествующей иностранному послу, когда он принужден лавировать, ведя переговоры по крайне щекотливому вопросу. Лидия же предпочла сделать вид, будто ей нечего сказать по этому поводу, – и так оно и должно оставаться впредь.

Такая суровость, которой я – ни поступками своими, ни строем мыслей – вовсе не заслуживал, наполовину разбудила во мне дремавшее самолюбие, и я рискнул, по меньшей мере, выказать безразличие, но эта попытка оказалась весьма неуклюжей. Никогда, видно, любовь моя не сказывалась так ясно, как в те минуты, когда я притворялся равнодушным. Один-единственный взгляд Лидии меня совершенно разоружил и заглушил само желание бунтовать, не только не сведя на нет, но и удвоив мою покорность, так что я почувствовал себя преступником за одну лишь попытку.

Юность, как и любовь, не обременяет себя излишними размышлениями. Будь я способен трезво рассуждать, я легко сообразил бы, что только гордость, застенчивость и тревога, естественные в нежном возрасте, не говоря уже о необходимости спасаться от преследования (о чем я тогда не знал), вынуждали Лидию дичиться, доставляя мне немалые страдания.

Что же касается миссис Бернард, то она, с ее опытом и проницательностью, легко распознала мою любовь и отдала должное моему уважению к предмету этой любви; у нее не вызывала сомнений чистота моих намерений. Однако она не могла не беспокоиться: я мог – с течением времени – потерять над собой контроль. Хотя ни в происхождении моем, ни в богатстве, равно как и в природе моих чувств, не было ничего оскорбляющего Лидию, ее красота, положение, в котором она очутилась, и наш юный возраст внушали миссис Бернард вполне понятную тревогу, и она постановила не допускать чересчур откровенных признаний, прежде чем для этого не возникнут более благоприятные условия – открытие тайны, которое покамест не могло совершиться, ибо не были устранены причины столь романтического бегства.

Думается все же, что в своих предосторожностях она заходила слишком далеко, преувеличивая мою зависимость от родных и ни разу не предоставив мне возможности увидеть вещи в истинном свете.

Продлив, насколько хватило дерзости, свой визит, я возвратился домой, еще более страстно влюбленный и в еще большем замешательстве, чем когда-либо.

Так прошло еще несколько дней. Вежливая, но неусыпная бдительность миссис Бернард и холодноватая сдержанность Лидии, без сомнения, поддерживаемая нотациями этого монстра в юбке, не только свели на нет все мои попытки расположить их в мою пользу, но и истощили наконец мое терпение. Положение усугублялось тем, что мне неоткуда было ждать совета. Приятели были сплошь такие же зеленые юнцы, как я сам. Кроме того, столь пламенная страсть редко обходится без ревности. Я смотрел на Лидию как на свое тайное сокровище, безопасности ради сокрытое от посторонних глаз. Убедившись на собственном опыте в неотразимости ее чар, я ни на минуту не допускал, что кто-либо может устоять перед ними. Сама Любовь – и только она – диктовала мне меры строжайшей конспирации, сколь справедливые, столь и благоразумные.

Тетушка, леди Беллинджер, чья доброта ко мне граничила со слабостью и которая заслужила большей нежности, чем та, какую моя непомерная гордость и дикий нрав позволяли выказать в ответ, молча страдала от этих особенностей моей натуры, видимо, понимая, что трудно ожидать, чтобы я в юные годы мог оплачивать ей по справедливости, как научился позднее. Я плыл по течению, но уже в скором времени сумел осознать все огорчения и нравственные муки, которые ей доставляло мое, как она полагала, неприличное поведение. Но самые ее умолчания в ту пору лишь подстегивали мое упрямство.

Тем не менее, побуждаемый стремлением, с одной стороны, воздать должное дамам, чьи судьбы и репутация стали мне дороги, а с другой – покончить с двусмысленностью и удовлетворить законное любопытства тетушки (на чем она вовсе не настаивала), я ухватился за первую попавшуюся возможность довести до ее сведения всю непорочность моего ухаживания. Иначе говоря, открыл ей тайну в тех пределах, какие сам счел необходимыми и достаточными для безопасности.

Правда имеет свойство сокрушать любые преграды. Перед ее чистыми красками меркнет аляповатая мазня притворства и фальши. Добрая моя тетушка любила меня слишком беззаветно, чтобы я мог и дальше ее обманывать. Будучи расположенной, в силу самоотверженной привязанности, считать меня неповинным в тех непристойностях, кои мне приписывались, а также обладая здравым умом и недюжинной интуицией, она несказанно обрадовалась возможности вернуть мне свое уважение. Первым ее побуждением было приказать немедленно заложить карету и вместе со мной ехать в домик на опушке, дабы лично предложить дамам свое гостеприимство.

Зная их отношение к этому, я был вынужден сдержать сей благородный порыв, хотя и сам не мог желать ничего лучшего.

Одно обстоятельство, тем не менее, несколько удивило меня и обеспокоило. Поскольку лед был сломан и тетушка могла теперь свободно обсуждать эту тему, она сообщила, что происхождение юной леди – давно уже не тайна для всей округи, что она – дочь крупного банкира, чьи дела находятся в запущенном состоянии, и что его фамилия Вебер. Тетушка добавила, что была тем более огорчена моим предполагаемым дурным поведением, потому что я будто бы воспользовался бедственным положением семьи для совращения этого юного создания.

При таком намеке я вскипел от досады и негодования, но смягчился, тронутый молчанием тетушки и хорошо представляя себе, чего оно ей стоило.

Гордость, в отличие от заносчивости, не всегда худшее свойство человеческой натуры. Никакая изощренная лесть и никакое притворство не позволили бы леди Беллинджер так успешно снискать мое доверие, как то, что она щадила мое самолюбие и не читала нотаций, которые лишь разбудили бы во мне дух противоречия. Теперь же, вместо обиды и упрямства, я чувствовал себя совершенно разоруженным. Я любил, я обожал Лидию и предпочел бы скорее расстаться с жизнью, нежели отказаться от своей любви к ней, но я твердо решил не предпринимать жизненно важных шагов без совета и одобрения тетушки, ибо теперь убедился, что ни упрямство, ни соображения выгоды не станут довлеть над нею в вопросе моего счастья. В то же время я считал, что время для подобных признаний еще не наступило.

Вернемся, однако, к Лидии. Не без смущения я встретил новость о том, что ее история уже получила огласку, равно как и не до конца утешился сознанием своей непричастности. Я был склонен приписывать это случаю. Так или иначе, сей факт лишь подтвердил в моих глазах сведения, сообщенные стариком-поверенным. Впоследствии я узнал, что он лично, под большим секретом, открыл тайну двум-трем особам в Уорике, не без основания рассчитывая на быстрое распространение слухов. Он выказал так мало уважения ко мне, что даже не постеснялся назвать улицу – столь же вымышленную, как и мистер Вебер. Ничто не показалось ему чрезмерным в его стремлении унять мою любознательность и сбить меня со следа, так как он считал меня способным вылезти вон из кожи, лишь бы докопаться до истины. С целью подкрепить свой обман, он воспользовался, как я уже сказал, двумя-тремя сплетниками из тех, что вечно делают вид, будто знают все на свете. И уж конечно, они ухватились за мистера Вебера. Разве они не были его лучшими друзьями? Они без умолку судачили о его делах, беспокоились насчет его платежеспособности. Ну, а его супруга – разве она не экстравагантнейшая из дам? Неудивительно, что он оказался на грани банкротства!.. Теперь, когда правда выплыла наружу и стало известно, что мистера Вебера никогда не существовало в природе, они, само собой, сконфузились и устыдились? Ничего подобного! Они просто ошиблись, приняв его за мистера… – и для него тотчас нашлось имя и все остальное.

Между тем я продолжал регулярно наведываться в коттедж под соломенной крышей, а вернее, в заколдованный замок, где, надежно окопавшись и отгородившись отменной вежливостью от всех моих попыток затронуть суть вопроса, миссис Бернард по-прежнему не сдавала позиций. Она подолгу распиналась об их признательности, однако ни разу не позволила мне проникнуть за завесу тайны. Миссис Бернард была неотделима от своего долга, который полагала священным. Тщетно пытался я путем безобидных хитростей добиться того, чтобы остаться наедине с Лидией. Но где мне было тягаться с миссис Бернард в искусстве дипломатии?

Аргус – и тот в конце концов уснул, со всей своей сотней глаз. Но ведь он принадлежал к мужескому полу, а пара женских глаз стоит тысяч таких, как у него. Недаром евнухи славятся бдительностью – ведь и они, в некотором смысле, женщины.

Не было ни одного знака внимания, который я упустил бы из виду, чтобы выразить Лидии свою любовь. Наконец я исчерпал весь перечень даров, дозволяемых ее щепетильностью, – не забывая при этом задабривать миссис Бернард. Все фрукты и цветы из окрестных садов, любая экзотическая примета здешних мест, новейшие узоры для вышивания, ноты – короче, в ход было пущено все, что могло служить ей развлечением и отчасти скрасить тяготы затворничества. Эти подарки и знаки внимания стали для меня настоящим смыслом жизни. Книги, газеты и памфлеты предназначались для миссис Бернард.

Такая настырность – если воспользоваться этим грубым словом – не могла не произвести определенного впечатления и если и не тронула сердце, то, наверное, вызвала благодарность. Со временем у Лидии по отношению ко мне стало как будто меньше строгости и отчужденности. Она уже не пугалась, замечая искорки страсти в моих глазах и нежные нотки в голосе. Мне показалось, будто и ее взгляд потеплел и смягчился. Я счел себя вправе надеяться на то, что, если бы мне удалось выразить Лидии – в отсутствие миссис Бернард – свою любовь, я, по крайней мере, не услышал бы в ответ слов неприязни, даже ненависти. Но, увы, такая возможность ни разу не представилась; мне оставалось лишь смириться и продолжать лелеять в душе надежду.

Чем дальше, тем прочнее становились узы, связывавшие меня с Лидией, ибо я все больше убеждался в ее многочисленных достоинствах. Она представала предо мной во всеоружии совершенной красоты, не осознавшей себя и от того еще более неотразимой. Все слова ее и поступки были проникнуты милой грацией – абсолютно естественной, без малейшей аффектации. Ох уж эта склонность к пафосу – погибель женского пола! Да и некоторые из мужчин, а именно те, кого именуют фатами, в немалой степени подвержены этой заразе.

Врожденная скромность не позволяла Лидии много говорить, да и то лишь на темы, подобающие ее возрасту. Но и эта малость, высказанная с изяществом, но без претенциозности, поражала гладкостью и непринужденностью речи. Так и хотелось слушать еще и еще – но она умолкала, не давая, однако, повода упрекнуть ее в том, будто ей нечего сказать.

В один прекрасный день я застал Лидию за вышиванием розы на белом атласе и воспользовался этим, чтобы отпустить парочку банальностей относительно свежести ее алых щечек. Она залилась румянцем (подтверждая справедливость моего комплимента) и заметила, что ей представляется более уместным сравнение цветка с девичьим сердцем в том смысле, что с того самого момента, когда оно доверчиво раскроет лепестки, и начинается его неминуемая гибель.

Это как будто давало мне право завести разговор о глубине и постоянстве моих чувств, но неизменное присутствие миссис Бернард наложило печать на мои уста. Почуяв преимущество, предоставленное мне сим неосторожным сравнением, которое я намеревался существенно уточнить, она резко перевела разговор на другую тему. Как я заметил по зардевшемуся личику Лидии, она навряд ли испытывала от этого удовольствие, но подчинилась неизбежности. Короче говоря, при любой попытке свернуть на тропинку, проложенную случаем либо моей неутомимой изобретательностью, миссис Бернард, как столб, вырастала у меня на дороге.

Я уже начал опасаться, что у меня вот-вот лопнет терпение, не подозревая о том, что мне предстоит еще более тяжкое испытание – как раз тогда, когда я преисполнился решимости выждать, сколько сам сочту возможным, и, объяснившись с миссис Бернард, положить конец мучениям, потребовав ответа на мое предложение. Я был готов предстать – возможно, при посредничестве их доверенного лица – перед мистером Вебером. Вопрос для меня заключался лишь во времени.

Я уже предвкушал блаженство при мысли о скором переходе от мук ожидания к вдохновенным излияниям сердца, освященным непорочной чистотой моей избранницы, и хотя не питал полной уверенности, все же не представлял себе причин возможного отказа и моего отчаяния.

На титул свой и богатство я полагался менее всего, особенно в отношении Лидии, но не сомневался в том, что они могут кое-что значить для миссис Бернард. В то время – да и во всякое другое – я был слишком горд, чтобы уповать на побочные факторы, а не на мои личные достоинства. Оставим эти упования лордам нового поколения и новоявленным стяжателям. Назначив себе дату прямого и честного объяснения с миссис Бернард, я ожидал ее с нетерпением игрока, поставившего все благополучие своей жизни на одну карту.

Однажды вечером, узнав, что дамам доставили пакет из Уорика, я отправился к ним. В миссис Бернард я не заметил ни малейшей перемены, разве что в тот вечер она была приветливее, чем обычно, проявляя вынужденную предупредительность, за которой, как я потом доведался, стояло не столько желание усыпить мою бдительность, сколько осознание своей жестокости: ведь именно в это время ей предстояло вонзить мне кинжал в сердце, – а также стремление хотя бы отчасти загладить эту жестокость, обусловленную возложенными на нее обязанностями.

Что же касается Лидии, которая и раньше не отличалась чрезмерным самообладанием и была лишь в ничтожной степени способна к притворству, то в ее внешности и поведении усмотрел я разительную перемену. Она была бледнее обычного, то и дело запиналась и проявляла ко мне непривычную ласковость, так что я воодушевился и легко попал на крючок, немедленно вообразив, будто они получили из Уорика обескураживающее известие, о чем я не считал нужным сожалеть, ибо предложение мое в данных обстоятельствах должно было показаться еще более свободным от всякой корысти. Я даже подумал, будто их поверенный пытался – и не без успеха – склонить их в мою пользу.

Со всем рвением влюбленного дерзнул я спросить Лидию, хорошо ли она себя чувствует и не было ли каких-либо дурных известий. Но она получила на сей счет строжайшие инструкции и потому сослалась на недомогание, использовав его – по наущению своей дуэньи – в качестве предлога, чтобы по возможности сократить мое посещение. Я пробыл меньше обычного и понял, но Лидия сильно расстроена. Нередко я ловил на себе ее взгляд, затуманенный слезами, которые она силилась удержать и отворачивалась, но крайне неохотно, как будто некое загадочное обстоятельство смягчило ее суровость. В те сладкие мгновения отнес я перемену в ее настроении на счет любви, но очень скоро был вынужден заменить это допущение другим, менее лестным. Последовавшие за этим события открыли мне глаза: столь непривычные знаки внимания объяснялись не чем иным, как угрызениями совести за тот жестокий удар, который она должна была нанести по своей любви, страстной и нежной. Несомненно, от нее не ускользнули верные признаки этой страсти, среди которых не последнее место занимало мое молчание, свидетельствовавшее о величайшем уважении. Дамам высшего света оно показалось бы смехотворным, но имело цену в глазах этого ангела. Возможно, ее удручила мысль о неизбежном расставании. Я строил разные догадки по поводу происшедшей в ней перемены, но ни разу тень подозрения не закралась мне в голову.

С тяжелым сердцем я простился с дамами. На следующее утро камердинер разбудил меня ни свет, ни заря и сообщил, что Том настойчиво просит моей аудиенции. Я тотчас приказал впустить его в спальню; сердце сжалось от тайных предчувствий. Войдя, он со слезами на глазах дрожащей рукой протянул мне письмо, непрерывно повторяя: "Они уехали, уехали!".

– Кто уехал, дурья твоя башка? – вскричал я.

– Дамы, сэр, – заикаясь, выговорил перепуганный мальчик, ожидая, что я обращу на него свой гнев.

– Как? Когда? С кем? – выпалил я на одном дыхании, сжимая письмо в руке, не в силах распечатать конверт.

Том вкратце изложил суть дела.

Накануне, меньше чем через час после моего ухода, дамы вернулись в свои апартаменты, заперлись да так и не выходили до часу ночи, когда вдруг появился старик, их поверенный, и настойчиво забарабанил в калитку. Мальчик и его бабушка сначала испугались: не воры ли? – но взглянув в окно, разглядели, как он препирался с часовыми. Дамы поспешили выйти из дома и подтвердить, что это их друг, который не причинит им зла. Миссис Бернард сказала старику, что у них все готово: одежда и постель увязаны в тюки, а драгоценности спрятаны в шкатулку. За каких-нибудь пять минут, с помощью стражников, все это было перенесено в карету, запряженную шестеркой лошадей. Едва мисс Лидия села в карету, как старшая дама обняла ее и крепко прижала к себе, словно утешая. Они сказали хозяйке, что, возможно, завтра же воротятся, а если нет, пусть она возьмет себе оставшиеся вещи. Мальчика облагодетельствовали, подарив ему кошелек с несколькими гинеями, и пожелали хорошо себя вести. Бедная мисс заливалась слезами, а потом вручила ему письмо, чтобы он передал мне в собственные руки. Парнишка бежал за каретой, покуда не выбился из сил: хотел посмотреть, на какую дорогу они свернут. Наконец они скрылись из виду. Он был так огорчен, что сам едва нашел обратный путь. Все, что он мог заметить, это что они отправились не в Лондон или Уорик, а, скорее всего, в сторону моря.

Пока он рассказывал, я стоял без движения, словно обратившись в камень, сраженный горем и негодованием: горем оттого, что из-за непредвиденного поворота судьбы утратил сокровище всей моей жизни, а негодованием – за ничем не заслуженную жестокость. От отчаяния я едва не отдал приказ об увольнении часовых – а ведь бедняги искренне считали, что, оказывая беглянкам помощь, действуют в моих интересах.

Немного придя в себя, я отослал всех прочь, чтобы без помех прочесть роковое послание. Дрожа всем телом, я сломал печать и, развернув листок, узнал почерк миссис Бернард. Вот содержание письма.


"Сэру Уильяму Деламору.

Глубокоуважаемый сэр!

В нашем теперешнем поступке вы можете усмотреть черную неблагодарность, но это всего лишь видимость. Мы покидаем сей благословенный край и увозим с собой память о вашей заботе и бесчисленных любезностях. Неблагоприятное стечение обстоятельств вынуждает нас уехать без предупреждения; возможно, в будущем вы признаете их неумолимый характер. А до той поры, если мольбы наши имеют для вас хоть какой-нибудь вес, умоляем вас воздержаться от наведения справок о нашем местопребывании. С нашего ведома и при нашем участии, хотя и без злого умысла, вы были введены в заблуждение – благодаря предусмотрительности нашего поверенного – относительно нашего имени и положения в обществе. Смеем надеяться, что вы питаете к нам хоть толику доверия, достаточную для того, чтобы если и не одобрить, то хотя бы не осудить наши действия. Еще раз умоляем вас, до той поры, пока обстоятельства не позволят нам открыть тайну, не думать о нас дурно, а лучше не думать вообще. Для безопасности мисс Лидии крайне важно, чтобы вы не разубеждали местных жителей и не опровергали умышленно распространенные слухи. В надежде на исполнение этой просьбы заверяю, что мы всегда будем вспоминать о вас с величайшим уважением и признательностью, и передаю перо – по ее настоянию – мисс Лидии. Остаюсь вашей преданной слугой.

Кэтрин Бернард".


Ниже дрожащая рука Лидии вывела постскриптум:

"Я подтверждаю все изложенное миссис Бернард и хочу добавить от себя, что была бы бесконечно огорчена, если бы вы подумали, будто я без сожалений расстаюсь с этими местами.

Лидия".

В том состоянии шока, в которое меня поверг столь внезапный поворот колеса фортуны, грубо отрезвив от всех иллюзий и надежд на совершеннейшее счастье, почерк Лидии и мельчайший проблеск нежности в ее постскриптуме отчасти поддержали меня, словно пораженного громом. Я вновь и вновь перечитывал письмо, обливая его слезами и покрывая поцелуями. Имя Лидии то и дело срывалось с моих уст. Я осыпал ее горькими упреками, как будто она была рядом. Что я сделал? Чем заслужил такую жестокую участь? И как только я не упрекал себя за то, что отложил до лучших времен свое предложение! Возможно, она сжалилась бы надо мной и изменила свои планы.

Я вновь послал за Томом и задал ему тысячу вопросов. Как были одеты дамы? Что говорили?.. Но его ответы не пролили свет на происшедшее.

Доведенный горем до изнеможения, я, тем не менее, встал с постели, чтобы немедленно помчаться в коттедж, хотя и знал, что не найду там ничего, кроме незначительных вещиц, которые лишь разбередят душу, оживив боль и запоздалые сожаления.

По приезде на место, которое еще совсем недавно казалось мне раем на земле и где меня встретила холодная, сводящая с ума пустыня, я почувствовал себя несчастным скитальцем, который видит впереди прекрасные дворцы, фонтаны, райские кущи, но, подъехав ближе, не находит ничего, кроме нагромождения бесформенных каменных глыб и чахлых зарослей тиса. Вот какой показалась мне, в моем теперешнем состоянии, прежняя обитель счастья.

Хозяйка коттеджа лишь усугубила мои душевные муки бесхитростной хвалой в адрес недавних постоялиц. Она назвала их благословением своего дома и выразила надежду, что они еще вернутся. В своем искреннем горе она даже забыла о том, что постоялицы оставили ей вещи и деньги – в пятьдесят раз больше, чем было договорено. Такая небрежность и описанный Томом экипаж лишний раз доказывали их принадлежность к состоятельным кругам. В то же время я истощил все ресурсы ума и воображения, но гак и не смог догадаться, кто же они такие. Мне было ясно, что, если бы девушка из высокопоставленного семейства исчезла либо в силу обстоятельств покинула отчий дом, родные должны были бы поднять такой шум, который докатился бы до наших мест, однако до сих пор никто не обмолвился ни о чем таком – даже шепотом.

С течением времени горе начало терять остроту, уступая место томной меланхолии, в которой я даже начал находить своеобразную прелесть. Я все так же любил Лидию, но уже не думал о ней постоянно, как прежде. Боль притупилась; здоровый молодой организм все отчетливее и яростнее бунтовал против воздержания; меня все менее привлекал платонизм, который наш скорее развращенный, нежели просвещенный, век загнал в темные, пыльные углы, наряду с вышедшими из моды балладами, рюшами и шляпами с высокой тульей.

Я не мог дождаться нашего отъезда в Лондон, уповая на то, что смогу там хоть что-нибудь узнать о Лидии. Кроме того, меня больше, чем когда-либо, раздражало однообразие деревенской жизни, когда каждый день – точная копия предыдущего. Короче говоря, мне необходимо было развеяться, я нуждался в развлечениях, а крепкий организм и юношеская любознательность подсказывали, каких именно. Вскоре мне представилась возможность убедиться в том и окончательно разобраться в своих потребностях и тайных влечениях.

Орудием фортуны послужила миссис Риверс, наша дальняя родственница (слишком дальняя, чтобы это послужило помехой), вдова богатого землевладельца, которого она благополучно свела в могилу. На нее-то судьба и возложила задачу моего просвещения.

Летом миссис Риверс приняла приглашение тетушки погостить у нас несколько недель и вскорости приехала; впереди летела молва о ее исключительной добродетели и верности памяти покойного – благодаря чему я готовился встретить ее с невинной почтительностью, как какую-нибудь бабушку-старушку.

И вот наконец она явилась в карете, запряженной шестеркой лошадей. Леди Беллинджер церемонно представила меня и выразила надежду, что я не ударю в грязь лицом и буду гостеприимным хозяином. Как ни странно, я отнесся к этой роли с большим удовольствием и просто горел желанием преподать гостье несколько уроков из области лингвистики – в обмен на те, что сам надеялся получить от нее.

Когда карета подкатила к дому, я только что вернулся с охоты и не успел снять костюм, придававший мне вид заядлого охотника на лис. От меня веяло деревенской свежестью и несокрушимым здоровьем. Очевидно, все это, вместе с комплиментами в ее адрес, нашло отклик в душе миссис Риверс, потому что она бросила на меня взгляд, исполненный душевной теплоты и одобрения, что не могло не произвести впечатления на новичка в галантных делах, каким я тогда был. Впрочем, я не питал особо радужных надежд, относя этот взгляд на счет врожденной доброты или хороших манер. Будучи букой и предвидя, хотя и бессознательно, непреодолимые препятствия, я не строил никаких особых планов; по правде говоря, в ту пору любая молочница, уже в силу принадлежности к прекрасному полу, сходила в моих глазах за герцогиню и даже обладала тем преимуществом, что была гораздо доступнее.

Миссис Риверс умела нравиться всем без исключения, и уж, во всяком случае, в ее обращенном на меня взгляде таилось больше нежности, чем требовали родственные отношения. Ей исполнилось двадцать три года; восемь месяцев назад скончался ее супруг, заботившийся о ней гораздо больше, чем о себе. Не думаю, чтобы она читала ему лекции о пользе умеренности – скорее наоборот, поощряла излишества и тем самым довела до катастрофы. Чтобы поправить пошатнувшееся здоровье, он отправился в Бат, но безо всякой пользы, так как врачи не додумались рекомендовать ему самое эффективное средство – расстаться с женой.

Ходили слухи – не могу судить об их достоверности: она, во всяком случае, их гневно отвергала, – что разлитием желчи он был обязан молодому офицеру, бурно ухаживающему за его женой. Это явилось последней каплей. Так или иначе, муж благополучно ушел с дороги, и миссис Риверс – то ли в знак благодарности, то ли будучи уверена, что ей к лицу траур, – насколько возможно, затянула данную процедуру.

Она сохранила цветущую молодость. У нее была нежная, с теплым блеском, кожа, явно заслуживавшая большего, нежели простого любования. За томностью взгляда таились, изредка вспыхивая, задорные огоньки – неплохое предзнаменование для заинтересованных лиц. Она обладала всеми качествами, каких только я мог пожелать в женщине, и имела достаточный опыт для того, чтобы довести дело до естественной развязки, без лишней ходьбы вокруг да около.

Миссис Риверс ненадолго удалилась и вернулась в гостиную, стряхнув с себя дорожную усталость, переодетая и освеженная. За обедом глаза ее радовали меня гораздо больше, чем язычок, так как она без конца разглагольствовала о славном Гекторе, тогда как взгляды – и какие! – останавливала все-таки на мне. Тогда я еще не знал, что женщины редко или никогда не говорят о мертвых, не имея в виду живых.

Тем не менее ей не пришлось тратить много усилий, чтобы произвести на меня впечатление: ласковое выражение глаз, манера смотреть на меня как на равного, вкупе с моей собственной тягой к противоположному полу, породили в моей душе смутные догадки, перешедшие затем в надежды, подогреваемые свойственными мне тщеславием и самоуверенностью.

Однако, помня о приличиях, а также следуя заранее выработанной тактике, я старался скрывать от остальных этот новый интерес. Не без усилий, но все же мне удалось обуздать себя; впрочем, диалог наших глаз не прерывался ни на минуту, доказывая миссис Риверс, что ее авансы находят во мне живой отклик. Я называю их авансами не из хвастовства, а во имя истины, потому что без поощрения с ее стороны я ни за что не осмеливался бы посягнуть на эту женщину – с моей-то неопытностью и преувеличенными понятиями о ее неприступности.

После обеда я рьяно взялся за обязанности тетушкиного церемониймейстера по отношению к нашей гостье. Легко представить, сколько пыла я вложил в это занятие. Когда мы остались одни, она не высказывала ни малейшего неудовольствия от переизбытка моего усердия, на людях же давала мне уроки сдержанности и осмотрительности, которые я, так же, как она, считал необходимыми и вел себя соответственно. Должно быть, у этой женщины был немалый опыт в сердечных делах, и я со всей возможной скромностью предоставил ей быть моей руководительницей в этой, первой в моей жизни, любовной интриге. И если она согласилась, то явно не из одного тщеславия. В то время у меня было немало достоинств: свежий румянец, хорошее сложение, сильные и гибкие члены и все прочие признаки здоровой, неиспорченной юности. Я был в той поре, когда созревающая мужественность рождает потребность в действии, но не в грубом, а, напротив, не лишенном изящества, что весьма ценится дамами, особенно теми из них, кто предпочитает деликатный подход наглости.

Обладая чувствительной натурой, миссис Риверс с первого взгляда, как она призналась впоследствии, почувствовала ко мне расположение, но ей необходимо было принять меры, чтобы соблюсти приличия. Она не могла, разумеется, ожидать особой осмотрительности в моем возрасте. Но существуют ли барьеры, способные устоять против доводов страсти?

Через несколько дней после ее приезда мое терпение было уже на исходе – что неудивительно, если принять во внимание ее многообещающее обращение со мной в те промежутки времени, когда мы оставались наедине. В такие минуты весь ее облик менялся на глазах: от сдержанного, неприступного – до мягкого и снисходительного к моим атакам. Между ее парадной и естественной ипостасями разница была так же велика, как между вечерним туалетом и наготой, разве что переход свершался гораздо быстрее.

Тетушка, встревоженная моим особенным отношением к гостье, которое я не научился еще скрывать, сочла своим долгом предостеречь меня против серьезного увлечения "кузиной", как она называла миссис Риверс; И хотя ее доводы проистекали из непонимания моего состояния – будь я по-настоящему влюблен, с каким негодованием я отверг бы их! – они имели для меня определенный вес, потому что пылкость моя не имела ничего общего с любовью. А когда нет любви, не облагороженный доводами сердца ум остается холодным и неуязвимым. Так что мне было нетрудно убедить тетушку – искренность моих возражений придала им силу, – что я отнюдь не питаю серьезных намерений: мои притязания относительно миссис Риверс не идут дальше потребности в чем-то, похожем на дружбу. А так как сама леди Беллинджер никогда не находила вкуса в легком, ни к чему не обязывающем флирте, то это и подавно не пришло ей в голову, и уж, конечно, не мне было просвещать ее.

Обеспечив себе безопасность с этой стороны, я преисполнился решимости попытать счастья у прекрасной вдовы, которая, в свою очередь, также не оказала мне чести строить на мой счет серьезные планы, а смотрела на меня как на партнера по развлечениям. Это сознательное ограничение наших отношений рамками взаимного удовольствия устроило обоих.

Мое обучение подвигалось вперед семимильными шагами. И вот, после вялого сопротивления, какого требовали приличия и удовлетворенное самолюбие – какая женщина откажет себе в праве утверждать: "Я сопротивлялась"? – добился я наконец любовного свидания (впрочем "любовного" лишь по форме, а не по содержанию) – и где? – у нее в спальне. И уж конечно, не затем она назначала мне встречу в таком месте, чтобы продемонстрировать свою добродетель: для таких спектаклей спальня вряд ли может служить подходящей сценой.

Чтобы вообразить те восторги, в которые я окунулся, нужно представлять себе всю волшебную власть новизны, радость первого удовлетворения чувств в их наивысшем и, может быть, благороднейшем проявлении. Сыграло свою роль и тщеславие, прибавив к ожидаемым наслаждениям радость удовлетворенного любопытства, естественного в моем возрасте. Мысль о том, что своим успехом я обязан ее распущенности точно в такой же мере, как и моим личным достоинствам, ни разу не пришла мне в голову. Я был до того опьянен, что чуть не принял за настоящую любовь то чувственное влечение, которое питал ко всем женщинам мира – в лице миссис Риверс.

К счастью, для достижения цели мне не пришлось столкнуться с непреодолимыми препятствиями вроде тех, какие многие авторы, сидя в тишине своих кабинетов либо греясь у камина, любят нагромождать на пути влюбленных, вовсю напрягая фантазию и вызывая раздражение читателей – недаром те все чаще начинают читать книгу с последней страницы. Не было ни хитроумных дуэний, ни дьявольских интриг, ни непроходимых чащ, ни засад, ни алчущих крови соперников, ни блеска шпаг, в последний момент извлекаемых из ножен, ни прочих романтических помех на пути героев к счастью.

Наш план отличался замечательной простотой и был легок для исполнения. Окно туалетной комнаты в апартаментах миссис Риверс выходило на галерею, отделенную от той, куда выходила дверь моей спальни, лишь балюстрадой, через которую нетрудно было перепрыгнуть, а дальше оставалось только поднять раму и проскользнуть внутрь, под покровом темноты – лучше всего в полночь, любимое время привидений и любовников.

Задыхаясь от волнения в предвкушении ожидающего меня блаженства, одетый как жених, ровно в назначенное время я отправился на место нашей встречи. Окно, как и было условлено, оказалось не запертым на задвижку.

Очутившись на той стороне, я запер ставни и на цыпочках прокрался в спальню миссис Риверс, спотыкаясь во тьме, раздираемый противоречивыми чувствами – от влечения до страха. Она еще не легла и, слегка облокотившись на стол, ждала меня с книгой в руках. Увидев меня, она выронила книгу.

На ней было миленькое дезабилье, гораздо более соблазнительное, чем самое изысканное платье; в продуманной небрежности ее наряда, этой имитации простоты, угадывалось высокое искусство. На лице моей дамы вспыхнул румянец удивленного смущения, в то время как взгляд ее то искал, то уклонялся от моего взгляда, выражая ласковую застенчивость, с какою женщина как будто просит пощады перед тем, как сдаться на милость победителя.

Я бросился к ее ногам, не зная, что сказать.

Тем лучше: женщины склонны приписывать наше молчание скорее избытку, нежели недостатку чувств, и это льстит им ничуть не меньше, чем шквал комплиментов. В такие минуты отказ от красноречия только помогает нам одержать победу.

К счастью для меня, время и место нашего свидания исключали пышные речи и громкие протесты. Я был так робок, так не готов к невинным, девственным восторгам, что непременно от волнения наговорил бы кучу дерзостей. Мне было важно доказать силу моей страсти на деле, а не на словах. Как я ни старался это скрыть, однако миссис Риверс тотчас заподозрила, что имеет дело с новичком. Но это лишь расположило ее ко мне.

В хаосе чувств и мыслей наблюдательность изменила мне, и я не могу дать толковое описание ее внешности и обращения со мной в эти критические минуты. Не сомневаюсь, что и ей передалось мое смущение. Однако же природа – лучшая наставница: всецело доверьтесь ей, и вряд ли вы совершите уж совсем непростительные ошибки.

О женщинах часто говорят, что впечатления, полученные ими при первом свидании, самые яркие и живые, что они остаются в памяти на всю жизнь. Отсюда – их благодарная доброта и верность первому учителю. С мужчинами дело обстоит несколько иначе, Особенно если они молоды и неопытны. Их приобщение к миру чувственных наслаждений совершается в такой спешке и при такой сумятице чувств, что они просто не успевают по-настоящему насладиться осуществленными надеждами. Растерянные и ошеломленные, они, конечно же, испытывают наслаждение, но пребывают в состоянии, близком состоянию курильщика опиума, когда он не принадлежит самому себе, душа существует как бы отдельно от тела, и он приходит в себя лишь после того, как все уже позади, словно пробуждается от дурмана, не оставляющего в памяти никаких следов. Зрелость – вот настоящий возраст ясного сознания и подлинных наслаждений. Пылкая юность губит их ненасытностью, а бессильная старость забалтывает до отвращения.

Тем не менее этой ночью я был полностью посвящен в таинство. И, конечно же, никакая другая женщина так не подходила на роль моей наставницы: и в силу личных качеств, и благодаря немалому опыту. Никто, как она, не владел искусством флирта и не умел раздувать костер желания до размеров страсти.

Польщенная тем, что, как я дал ей понять, она первая собрала урожай моей созревшей мужественности, она не пожалела для меня ни единого знака благодарности. Все милые приемы предварительной игры, самые возбуждающие ласки и более жгучие объятия на подступах к кульминации, – все это, подсказываемое вдохновением, длилось до самого рассвета, пока мы вдруг не заметили, что ночь миновала и нам пора расставаться. Преисполненный благодарности, равно как и страсти, очень похожей на любовь, я нежнейшим образом простился с ней и, вернувшись к себе, забылся благодатным сном, как полководец, почивающий на лаврах после решающего боя.

Я проснулся довольно поздно и уже не во власти воспламененного воображения. Теперь я мог гораздо объективнее – и холоднее – вспоминать события минувшей ночи, хотя и не дошел до такой черной неблагодарности, чтобы сожалеть о подаренных мне радостях. Но краски их в значительной мере поблекли; я вспомнил, как прежде, обожаемую Лидию, лишь ненадолго принесенную в жертву сиюминутному наслаждению. Впрочем, мне не составило труда успокоить совесть тем соображением, что мои отношения с миссис Риверс не имели ничего общего с любовью и что в душе моей остался священный уголок, где по-прежнему курился чистейший фимиам пред алтарем памяти. При помощи такой удобной философии мне удалось вернуть некоторое самоуважение, и я уже не столь болезненно переживал упреки в свой адрес в минуты, когда погребенный под кучей хлама огонь любви вспыхивал с новой силой.

Волнения плоти неизбежно приводят нас к изощренной и гнусной казуистике, и, что еще хуже, разум слишком легко позволяет склонить себя на ее сторону, и мы падаем, как падает клиент, преданный адвокатом, либо принц, принявший смерть от руки телохранителя. А посему, чем искреннее, чем возвышеннее становилась моя любовь к Лидии, тем меньше я ощущал свою вину, не смешивая свое чувство к ней с примитивными животными инстинктами, лежавшими в основе моей связи с миссис Риверс, в которой я видел всего лишь женщину, "греховный сосуд", тогда как на Лидию смотрел как на высшее существо. Мне представлялось кощунством помыслить о ней как о творении из плоти и крови. Теперь, когда барьеры рухнули и Рубикон был перейден, сердце мое благодаря широте взглядов и четкому разделению открылось для всех женщин.

Справедливо замечено, что утоленное желание в большей степени способствует сохранению тайны, нежели когда человек только домогается предмета своей страсти. Моей осмотрительности и непревзойденному притворству миссис Риверс нетрудно было усыпить все подозрения. Контраст между ее поведением наедине со мной и на людях был слишком велик и подействовал на меня самым неблагоприятным образом, так как мне стало трудно различать, когда она искренна, а когда притворяется. Нужно отдать ей должное: миссис Риверс была мила, красива – казалось бы, чего еще желать неглупому молодому человеку? Но ее преувеличенная страсть, плохо вязавшаяся с доступностью, и то, что я нередко видел ее в халате и шлепанцах, не способствовало моему постоянству. Страсть выдохлась; с каждым днем я все с меньшим нетерпением ожидал наступления ночи. Очарования миссис Риверс было недостаточно, чтобы помочь мне избежать пресыщения и апатии, вечных спутников беспрерывного наслаждения, особенно если в нем не принимает участия сердце.

Благодаря особому чутью женщины быстро подмечают такую перемену, и бывает нелегко усмирить их гнев и усыпить бдительность. У них свои, весьма эффективные, методы проверки, и вряд ли стоит недооценивать их проницательность. При первых признаках тревоги и прежде, чем я сам успел это осознать, миссис Риверс, с грубоватой прямотой, свойственной сильному увлечению, уяснила для себя природу моих чувств и впоследствии облегчила мою задачу, избавив меня от угрызений совести тем, что начала докучать мне жалобами, сколь справедливыми, столь и недальновидными. Одна лишь настоящая любовь способна уцелеть после утоления страсти, в противном случае наступает пресыщение, ведущее к хандре, а вечные жалобы и увещевания менее способны воскресить угасшие чувства. В своей несправедливости я дошел до того, что начал ставить ей в вину попытки, вызванные если не любовью, то влечением, вернуться к тому, с чего мы начали. Расточаемые ею ласки стали для меня такой обузой, что я с возрастающей неохотой шел на свидание, заранее зная, что не услышу ничего, кроме обиженного лепета насчет верной и вечной любви. Большинство женщин в этом похожи на надоевшего певца, которого легче уговорить запеть, нежели потом заставить умолкнуть.

Тем не менее разрыв этой связи прошел для меня отнюдь не безболезненно. Победа над такой блестящей женщиной, какой, несомненно, являлась миссис Риверс, в значительной мере увеличила мое тщеславие, и уж конечно, ее страх потерять меня и сожаления по этому поводу лили воду на ту же мельницу. Из этой истории я вышел более самонадеянным и не склонным отказываться от новых подобных приключений. Ее же неосознанная месть выразилась в том, что она заложила основу для моего превращения в фата и сластолюбца; эту роль я впоследствии играл с блеском.

Если бы я задумался и таким образом вступил бы на путь исправления, я счел бы, что она еще недостаточно наказана – моей неверностью и равнодушием – за все безумства, которым положила начало эта связь. Однако в то время я только упрекал себя в преступной жестокости, особенно перед лицом ее страданий, и лишь наполовину винил ее в том, что она сделала меня негодяем в моих собственных глазах. Иначе говоря, я еще не был столь законченным джентльменом, чтобы отплатить даме неблагодарностью и скверно обойтись с ней только по той причине, что она предала себя в мои руки.

К счастью для моего душевного покоя, неумолимо приближалось время разлуки. Неотложные дела и долг перед домашними призывали миссис Риверс на родину. Она, сколько могла, растянула свое пребывание у тетушки, но в конце концов отъезд ее стал решенным делом. Этого оказалось достаточно, чтобы несколько оживить мои угасшие чувства; помимо того, мною владело стремление загладить свою вину и хоть отчасти смягчить обиды, высказав благодарность за те милости, которыми она меня столь щедро осыпала; я ощутил потребность вымолить прощение за отсутствие в моей душе всяких чувств, кроме признательности. Поэтому мне не пришлось совершать над собой насилия, чтобы вернуть нашим отношениям ту теплоту, которой им недоставало в последнее время. Я старался во что бы то ни стало вновь снискать ее расположение, а гордость и себялюбие вовсю способствовали обману.

Строго придерживаясь этого плана, я придавал особое значение тому, чтобы в минуты расставания она не заметила, какой мизерной ценой дались мне притворные сожаления. Стала ли миссис Риверс жертвой обмана или же не попалась на удочку, не рискну утверждать наверняка. У меня были причины считать, что скорее имело место второе: прежде всего потому, что вскоре до нас дошли слухи о том, что, не пробыв в городе и двух недель, она составила счастье некоего молодого человека, чьи личные достоинства служили ему единственной рекомендацией. Сам я к тому времени с головой окунулся в новую авантюру, а посему воспринял эту новость с отменным спокойствием. Впрочем, я чуть не дал маху и не отправил ей оскорбительное письмо с поздравлениями, а если все-таки не сделал этого, то виной тому скорее лень, чем душевное благородство. Естественно, это обстоятельство не прибавило прекрасному полу авторитета в моих глазах, а только ожесточило меня, и я решил впредь обращаться с женщинами так, будто природа специально создала их для моего наслаждения.

Переживая нравственную деградацию, я все же был далек от того, чтобы включить в их число боготворимую мною Лидию. Чувство к ней хотя и не могло защитить от напора страстей, однако продолжало жить в моем сердце, не имея ничего общего с тем презрением, которое я питал к остальным представительницам ее пола. И если я позволяю себе это лирическое отступление, то лишь в качестве подтверждения, а не оправдания своих ошибок. Но я, кажется, был обречен на постижение истины, следуя извилистым путем порока.

Мое падение с горных высот подлинных волнений сердца, присущих одной лишь любви, было тем более болезненным, что я успел вдохнуть ее тончайший аромат и осознать разницу. Как же можно было отречься или попробовать заменить волшебные чары любви дешевым кокетством; предпочесть не затрагивающую сердца игру самолюбий постоянству страсти, которой даже муки сообщают особое очарование и которая, уж во всяком случае, наделяет человека достоинством и самоуважением? Но что может сказать о человеческом сердце и его поразительной изменчивости тот, кто не признает за ним права или способен объяснить эти переходы от одной крайности к другой?

Не успела миссис Риверс исчезнуть с моего горизонта, как я уже начал подыскивать ей замену, нуждаясь в развлечении того же сорта и не чувствуя склонности ни к чему иному, хотя и не считая подобное преследование особой доблестью для своего пола, как бы обидно это ни прозвучало для заядлого охотника.

Мое следующее приключение явилось, скорее, небольшой забавой, длившейся всего лишь несколько дней. Случай послал мне его в качестве компенсации за утрату миссис Риверс, давая возможность спастись от смертельной скуки тех дней, что остались до нашего отъезда в Лондон. И здесь я должен с сожалением констатировать, что законы правдивого повествования не позволяют мне солгать, облагораживая предмет моих домогательств в глазах тех, кто будут оскорблены в своих лучших чувствах и, может быть, даже испытают шок, когда узнают, что моя пассия являлась не кем иным, как одной из прелестнейших нимф, или мини-богинь, нашего дома и всей округи. У меня не хватает духу назвать ее настоящим именем прислуги, ибо меня так же, как многих, тошнит от литературных выдумок о том, как барчук влюбляется в горничную своей матери и возникает трогательный союз чистой любви и незапятнанной добродетели.

И все же, не хочу скрывать, в те дни зеленой юности, прежде чем пропитанный бесстыдством и притворством свет вконец разрушил данную мне природой непосредственность чувств, я склонен был отдавать предпочтение титулу красавицы перед любым другим; любая красотка имела в моих глазах преимущество перед дурнушкой королевских кровей. Будучи фатом и сластолюбцем, я все же не был настолько глуп, чтобы ставить сословную гордость выше наслаждения, да и сейчас не взялся бы с чистой совестью утверждать, будто геральдическая контора штампует чары с такой же легкостью, как титулы, и что созерцание болезненного вида какой-нибудь графини с такой же неизбежностью возбуждает страсть, как тешит мелкое самолюбие. Ну, и достаточно для тех, кто поморщится, узнав о моем выборе. Могу сказать лишь, что если они жалеют меня за него, то и я им отнюдь не завидую. Эта девушка, по имени Диана, поступив в услужение к тетушке, за несколько дней успела вскружить голову мужской половине челяди настолько, что нам с большим трудом удавалось поддерживать в них трезвость: весь октябрь они только и делали, что пили за ее здоровье. Она стала всеобщим кумиром, коему платили дань восхищения все подряд – от конюха до камердинера.

Один из моих лакеев, Уилл, которого я по двадцати раз на дню грозился уволить за неряшливость, преобразился в чистюлю и щеголя. Я пожелал узнать причину столь удивительной метаморфозы, и он признался, что обязан ею этой прекрасной возмутительнице спокойствия. Я был заинтригован и, убедившись, что она прехорошенькая, тотчас забыл о ней.

Диане было около девятнадцати лет. Она только что оставила место в женском пансионе, где прислуживала девицам из благородных семейств и где сама имела возможность нахвататься азов образования и воспитания, благодаря чему уверовала в свое превосходство над другими служанками. Полдюжины затверженных, на манер попугая, слов; две-три чувствительных элегии (таких, как "Дует северный ветер", "Приди, Розалинда" и "О, приди ко мне!"), исполняемых довольно сносно; способность кое-как наигрывать маленькие пьески на надтреснутом клавесине, до той поры хранившемся в чулане; а также декламирование наиболее душераздирающих отрывков из "Катона" и подражаний типа "Добродетельной сиротки" и "Удачливой горничной" – все это делало ее недосягаемой для прочей челяди, и они начинали возмущаться, что такое небесное создание должно прислуживать. У нее самой кружилась голова от подобного возвышенного вздора; в конце концов она Бог знает что вообразила о своей неземной красоте и прочих достоинствах, так что со временем обещала сделаться невыносимой. Впрочем, нужно отдать ей должное: она всегда была аккуратно и чистенько одета, за исключением тех случаев, когда цепляла на себя дешевые украшения, которые, однако, лишь подчеркивали, что никакая безвкусица не способна нанести роковой урон хорошенькому личику и стройной фигурке. Ее руки счастливо избежали огрубения – впрочем, вполне возможно, что ей не поручали черной работы.

Поведение этой феи, державшей остальных слуг на расстоянии, третировавшей их с нескрываемым презрением, вызывающим скорее насмешку, чем симпатию, имело тот эффект, что они ее буквально боготворили. В доме не было других разговоров, как только об очередной жертве ее красоты, каком-нибудь парне, чьи притязания она подняла на смех. Такая репутация снова возбудила во мне сдержанное любопытство, и я решил приволокнуться и таким образом приятно провести время, оставшееся до отъезда в Лондон.

Я стал всячески выделять ее, давая понять о своих намерениях. Простушка, видимо, вообразила, будто и со мной можно играть в те же игры. Я начал с небольших подношений; она вернула их с величайшим достоинством и самообладанием. Ей, видите ли, интересно знать, что я хочу сказать таким поступком. Она выражает надежду, что своим поведением не дала повода плохо думать о себе. Она понимает, что занимает слишком ничтожное положение, чтобы я мог смотреть на нее как на будущую жену, и слишком уважает себя, чтобы стать любовницей первого лорда Англии. Что с того, что она бедна – зато добродетельна… и прочий вздор, который некоторые болваны с состоянием, но без мозгов принимают за чистую монету. Что до меня, то мне ни в коей мере не угрожала опасность зайти дальше, чем следовало, ибо только истинная страсть толкает нас на опрометчивые поступки, а ее не было и в помине. Поэтому мне не составило труда хладнокровно разработать план боевых действий. Чем больше я владел собой, тем больше у меня было шансов принадлежать ей – но на моих условиях. Не стану отрицать, я бросил платок, как султан, и ее отказ по моему кивку поднять его задел мое самолюбие. Но я не сомневался, что возьму реванш – она поплатится собственной гордостью. Не сомневаясь, что в основе ее убийственной добродетели лежит не что иное, как тщеславие, я как раз и сделал ставку на это свойство ее натуры.

С этой целью я удвоил рвение и позволил себе пренебречь некоторыми предосторожностями – как если бы меня обуревала настоящая страсть. Девушка еще больше возомнила о себе и раздула обиду; сопротивление ее выросло до невероятных размеров, чему я, ввиду бесстыдства и наглости ее расчетов, не мог не аплодировать, вынашивая в то же время замысел сурово покарать ее – в свое время.

Добрая тетушка, приняв разыгранный спектакль за чистую монету, едва не отослала предмет моих вожделений от греха подальше, но я пустил в ход все свое влияние, и она позволила Диане остаться, хотя и неохотно – чего я потом долго не мог простить ей, оскорбившись, главным образом, предположением о серьезности моих намерений.

Обнародовав свои чувства, я тем самым расчистил поле битвы, убрав с дороги соперников: никто не осмеливался оспаривать у меня мою Дульсинею. Естественно, я не упустил ни единой возможности насладиться этой комедией. Ах, какой вид она напускала на себя, когда я с неподражаемым пылом и самоуничтожением изображал несчастного влюбленного, имея в виду двойную цель – наслаждение и месть. Чем больше жара и нетерпения я вкладывал в свое ухаживание, тем яростней Диана защищала свою невинность, пока наконец – в силу самообмана либо потому, что я дал повод, – тщеславие ее не раздулось прямо-таки до чудовищных размеров и она не позволила себе строить надежды на мой счет. Неудивительно, что крепость, не охраняемая больше никем, кроме одного только продажного часового – корыстного расчета с ее стороны, – должна была рухнуть перед столь рьяным завоевателем. В сущности, падение женщин – дело их собственных рук; неуважительное отношение к ним со стороны мужчин имеет источником их неуважение к самим себе – во всех смыслах.

В ходе многочисленных словесных поединков Диана с остервенением обороняла свою невинность (очевидно, пребывая в заблуждении, что это разожжет мою страсть) и сама немного увлеклась: эта малость и сыграла роль бомбы, с помощью которой я взорвал броню ее неприступности.

И здесь я не могу со всей прямотой не отметить, что в извечной битве полов, навязанной нам природой и присутствующей, в той или иной форме, на всех этапах жизни, мужчины заслуживают упреков в большой несправедливости, когда вменяют женщинам в вину, приравнивая к преступлению, то притворство, на которое мы сами толкаем их, вынужденных защищаться. Если они влюблены и достаточно искренни, чтобы признаться в этом, мы упрекаем их в доступности, а если, к нашему пущему удовольствию, оказывают сопротивление, обвиняем в лицемерии.

Захваченный любовным сражением с Дианой и чрезвычайно довольный тем, что наконец-то довел ее до требуемого состояния – благодаря последовательности и медленному движению вперед, – я предпринял следующий шаг, который и решил исход поединка в мою пользу.

Во время одной из якобы нечаянных встреч, в ходе которой я не мешал ей пребывать в уверенности, что отношу их на счет случайного совпадения, тогда как на самом деле они являлись результатом ее хитрости, Диана совсем уже было приготовилась услышать какое-нибудь драматическое признание, в том духе, что я, мол, жить без нее не могу, я вдруг дал понять, в весьма учтивых и сдержанных выражениях, что склоняюсь перед ее целомудрием; она обратила меня в свою веру; я полностью разделяю ее убеждение в том, что такая святая возвышенная добродетель не должна пасть под напором моих домогательств; что я навеки остаюсь искренним другом и восторженным поклонником ее красоты и непорочности, на которую больше не смею посягать, равно как и не собираюсь впредь беспокоить ее своими наглыми приставаниями. Бедняжка Диана, со своими понятиями о девичьей чести, ни в малейшей степени не готовая к столь внезапной капитуляции, казалась более растерянной, чем обрадованной. Такой поворот явился для нее сюрпризом, и вряд ли приятным. Должно быть ей не доводилось читать или, во всяком случае, она не могла припомнить чего-либо подобного в книгах, сформировавших ее жизненную философию. Со своей стороны, я не собирался давать ей ни минуты на то, чтобы она успела пробормотать фальшивые слова одобрения насчет похвальной перемены в моих чувствах, а предоставив ей в гордом одиночестве переварить услышанное, удалился – с видом полного безразличия. В этом, по крайней мере, я не ломал комедию, а если у кого-либо сложилось такое впечатление, значит, я недостаточно убедительно изложил свои мотивы.

После этого я выждал несколько дней, проверяя эффективность свой политики, уверенный в том, что моя выдержка непременно принесет плоды. Вскоре я имел случай убедиться, что показное равнодушие отнюдь не самый безнадежный способ ухаживания. Покинутая мной Диана, к тому же лишенная других поклонников, к которым она могла применить прежнюю методу, приглашая их сыграть в ту же, потерявшую прелесть новизны, игру (чтобы возбудить во мне ревность), осталась без утешения, с одной лишь девственностью, которой отчасти начала тяготиться. Помеха ее счастью гнездилась в ней же самой; уязвленное самолюбие вступило в противоречие и постепенно подтачивало ее пресловутое целомудрие. Я зорко следил за происходившими в ней переменами, вызванными моим холодным, вежливым обращением. Чем больше она упорствовала, чем яростнее – у всех на виду – защищала свою добродетель, тем значительнее были ее потери и тем невыносимее казалась перспектива остаться практически ни с чем – после столь героического сопротивления. Если в женщине задето самолюбие, она – ваша, при условии, что вы своевременно разглядите свои преимущества и сумеете ими воспользоваться. А так как я преуспел и в том и в другом, то и чувствовал себя хозяином положения.

Чтобы не затягивать рассказ до бесконечности, позволю себе опустить различные ухищрения, к которым прибегала Диана с целью вновь повергнуть меня к своим стопам и которые лишь убедили меня в правильности моей стратегии, в то время как сама она все безнадежнее запутывалась в уступках. Наконец настал момент, когда почетное отступление сделалось невозможным. Не забуду ту минуту, когда я нежно протянул ей руку и она возликовала, решив, что я вернулся к ней; захлестнувшие ее волны радости заглушили последние вопли поруганной девственности, из-за которой было столько шума.

Ее былая гордость так высоко парила – и шлепнулась с такой высоты, что не могла не сломать себе шею, и уж во всяком случае ей не суждено было подняться либо причинить мне малейшее беспокойство. Моя победа оказалась такой полной, а сопутствовавшее ей наслаждение так велико, что на первых порах мне удавалось подавлять зашевелившееся было раскаяние.

Диана так всецело отдалась на милость победителя, что хотя я и не стал уважать ее, но был обезоружен ее покорностью и уже не помышлял о мести. Напротив, мне стало казаться, что она понесла слишком суровое наказание. Жажда моя была утолена столь щедро, что в сердце шевельнулась если не любовь, то признательность. Я стал задумываться, чем компенсировать урон, нанесенный мной этому юному созданию, которое вручило мне свою судьбу и не требовало ничего сверх того, что я сам пожелал бы дать ему.

Даже распутникам ведомы законы чести, согласно которым совращение невинной девушки считается серьезным преступлением против нравственности. Обычно подобных вещей стараются не допускать, поскольку даже доводы о силе соблазна воспринимаются как неубедительные. И уж совсем непростительная жестокость – когда несчастную девушку приносят в жертву удовлетворенному самолюбию, а затем бросают, словно выжатый лимон. Считается чудовищной несправедливостью предоставлять юному существу самому справляться с последствиями, выражающимися главным образом во всеобщем презрении, падающем не на виновника несчастья, а на слабую жертву.

Я был тогда уже сластолюбцем, но не таким законченным злодеем, чтобы не думать о том, как загладить вину, не заходя, однако, дальше, чем позволят высшие – то есть мои – интересы.

Шло время. Приготовление к отъезду в Лондон подходили к концу. Мне стало ясно, что я не отважусь просить тетушку о том, в чем она, по доброте душевной, не отказала бы мне, взяв с собой в столицу Диану.

Беззаветная любовь и неосторожность девушки открыла всем глаза на характер наших отношений, а посему я ничем не рисковал, решившись наконец признаться леди Беллинджер в том, что давно уже было ей известно, оплакано и прощено. Ее радовало и то, что не кончилось хуже – в общепринятом смысле. Признание, которое раньше могло ее оскорбить, теперь выглядело чуть ли не компенсацией с моей стороны за недостаток уважения к ней, явленный в сем неблаговидном поступке, свершившемся прямо у нее под носом.

Мое обращение к тетушке за советом оказалось отнюдь не напрасным. Польщенная моим доверием, она разобрала по косточкам поступки и мотивы, простила их все и даже нашла благовидный предлог уволить Диану, сопроводив это столькими милостями, что та так и не угадала истинной причины своей отставки и не позволила себе ни слова протеста. Возможно, она льстила себя надеждой на то, что я призову ее к себе в Лондон. Я не стал ее разубеждать, а высказал пожелание, чтобы она покуда пожила у своих друзей, а там я дам ей знать о своих намерениях и, скорее всего, позабочусь о ее будущем (в этом был я совершенно искренен). Итак, за день-другой до нашего отбытия Диана уехала к своим друзьям, если и не удовлетворенная, то успокоенная относительно предстоящей разлуки, которая, согласно моему замыслу, должна была излечить ее от иллюзий; однако я сдержал слово и щедро обеспечил ее будущее, сделав это в такой форме, чтобы не дать ей ни малейшего повода упрекнуть меня в том, что я якобы погубил ее – в то время как на самом деле это всего лишь маленькая неприятность. Тетушка, в свою очередь, сделала ей через меня щедрый подарок.

Итак, я вновь обрел свободу, заплатив за нее смехотворную цену – сущий пустяк по сравнению с моим состоянием, – а также испытав глубокое раскаяние и стерпев несколько нотаций от тетушки, которые обязан был – в благодарность за ее доброту – выслушать с полным смирением и принять к сведению. Ее привязанность ко мне поистине была слабостью; в основе же моего отношения к ней лежала высшая из добродетелей – благодарность. Нужно было быть чудовищем, чтобы не отплатить добром за ту родительскую нежность, которую она проявляла в избытке.

Наступил долгожданный день нашего отъезда в Лондон, которого я почти не знал – если не считать кратковременных наездов в детстве, никак не способствовавших постижению того, что зовется столицей. Нынче я имел твердое намерение окунуться с головой в его стихию и добраться до сердцевины.

Без тени сожаления простился я с нашим роскошным особняком, рассудив, что деревня хороша для домашнего скота и угрюмых личностей, сознательно стремящихся к ее невинным радостям. Не воздавал я прощальной хвалы зеленым лесам, благоухающим полянам, поросшим мхом фонтанам, журчанию рек, что катят свои воды по извилистым руслам, естественным гротам и водопадам – словом, всему набору деревенских сокровищ, воспетых в многочисленных пасторалях и по которым часто вздыхают либо те, кто искренне к ним привязан, либо не знающие их так, как я, но кого они якобы неудержимо влекут к себе. Что до меня, то в ту пору деревня казалась мне последним местом на земле, где я желал бы встретить – разумеется, как можно позже – надвигающуюся старость, разве что деревенский воздух был бы предписан мне по медицинским показаниям в том почтенном возрасте, когда бурление страстей улеглось, а богатый жизненный опыт делает человека наиболее пригодным к утонченным радостям интеллектуального общения.

Загрузка...