ГУБЕРНАТОР СТОЛИЧНОЙ ГУБЕРНИИ

После парада в Москве светлейший возвращается в Петербург, где с той же энергией, что и на войне, продолжает руководить застройкой города. Петр признавал заслуги Меншикова в благоустройстве будущей столицы. В одном из писем этого года, отправленном из Петербурга, царь писал: «…желаю, дабы Господь Бог ваш дело как наискоряя управил, и вас бы нам здесь видеть, дабы и вы красоту сего Парадиза (в котором добрым участником трудов был и есть) в заплату трудов своих, с нами купно причастником был, чего от сердца желаю. Ибо сие место истинно, как изрядный младенец, что день, преимуществует».[177]

К своему детищу – Петербургу – Петр был неравнодушен, и оценку его внешнего облика он явно преувеличивал. Судя по описанию города, составленному в 1710–1711 годах, он еще не приобрел блеска, позже вызывавшего хвалебные отзывы современников. Будущая столица в это время не имела ни одного монументального здания, город застраивался стихийно, на скорую руку возводились невзрачные деревянные избы, в которых ютились мастеровые люди. Даже дворцы вельмож, в том числе и губернатора Меншикова, были деревянными. Все, что приводило в восторг людей, обозревавших столицу империи в конце жизни Петра, – прямые улицы, вымощенные камнем, аллеи вдоль улиц, освещаемых фонарями, кирпичные дворцы Меншикова, Апраксина, Головкина, Летний дворец Петра и изумительный по красоте Летний сад, собор Петра и Павла, здания Кунсткамеры и Двенадцати коллегий, – возникло много позже. Но и тогда, в 1710–1711 годах, вызывала удивление быстрота возведения на пустынном и заболоченном месте города с 750–800 дворами, грандиозным Адмиралтейством, со стапелей которого спускали полностью оснащенные и вооруженные корабли.

Десятки тысяч людей в невероятно тяжелых условиях изо дня в день вколачивали сваи, обжигали кирпич, валили деревья, возводили правительственные здания, спрямляли притоки Невы, засыпали землей низины. Застройка Парадиза велась под постоянным надзором царя. Но Петр бывал в Петербурге наездами, неотложные дела требовали его присутствия в военных походах, на переговорах с союзниками, в Москве, где пока еще находились правительственные учреждения. В его отсутствие главным распорядителем строительных работ в Петербурге становился губернатор Меншиков.

Меншиков в эти годы являлся не только петербургским губернатором, но и руководителем канцелярии городовых дел, в ведении которой находилась застройка Петербурга, Шлиссельбурга, Кронштадта и Петергофа.

В середине января 1711 года Петр отправляется в Москву для подготовки похода против Османской империи. Остававшемуся в Петербурге Меншикову царь вручил инструкцию «Что надлежит зделать по отъезде нашем». Поручения касались строительства Летнего дворца, заложенного в августе 1710 года, и других дворцов в окрестностях Петербурга. Позже эту инструкцию Петр дополнил новыми пунктами – построить амбары в Адмиралтействе, следить за сооружением кораблей и благоустройством города, организовать заготовку провианта. Перед губернатором открывалось широкое поле деятельности. «Понеже, – как писал Петр, – нам ныне за нынешнею настоящею войною всех дел правильно определить было невозможно».[178]

Забот в зимние месяцы у Петра действительно было много: надлежало укомплектовать армию, отправлявшуюся к турецким границам; пополнить рекрутами гарнизоны прибалтийских крепостей, ослабленные выводом из них войск, предназначавшихся для похода; организовать доставку им снаряжения и боеприпасов. Все эти хлопоты настолько занимали царя, что он не находил времени даже черкнуть несколько строк Данилычу. Тот регулярно отправлял Петру письма и донесения, а Петр отвечал – одним на пять полученных. «Впрочем, прошу, чтоб не оскорблялися вы, что не часто пишу: истинно несказаемая суета и для неисправностей здешних печаль».

В «неисправностях», приводивших Петра в «печаль», видимо, недостатка не было. Одной из них он поделился с Меншиковым: «А до ныне Бог ведает, в какой печали пребываю, ибо губернаторы зело раку последуют в происхождении своих дел, которым последней срок в четверг по первой неделе, а потом буду не словом, но руками со оными поступать». Царь писал о нерасторопности губернаторов, задерживавших поставку рекрутов.

В этот период ничто не предвещало размолвки. Меншиков и царь обменивались подарками. Петр благодарит князя за какой-то презент и в свою очередь сам поздравляет с рождением второго сына и одаривает новорожденного: «Посылаю сыну вашему материю на шлапрок, а понеже он еще мал, то вы вместо его износите».[179]

6 марта 1711 года царь выехал из Преображенского в Москву, чтобы оттуда отправиться к армии, идущей к Пруту. В этот день он написал Меншикову два письма. Одно из них столь же доброжелательное, проникнутое вниманием и заботой о князе, как и предшествующие письма. Другое, однако, выражало неудовольствие: как только Петр оказался в Москве, к нему обратился прибывший незадолго до этого польский посол Волович. От имени вдовы великого гетмана литовского Григория Огинского, преданнейшего сторонника сближения Польши с Россией, он подал жалобу на Меншикова, который, в бытность свою в Польше в 1709 году, воспользовавшись финансовыми затруднениями гетмана, купил у него за бесценок староство Езерское.

Ссора со сторонниками России в Польше противоречила внешнеполитическим интересам русского правительства, и царь велел Меншикову немедленно возвратить староство вдове. Письмо царя к князю содержит внушение: «И николи б я того от вас не чаял, хотя б какой и долг на них был».

В пути на юг Петру пришлось выслушать новые жалобы жертв княжеского стяжания и произвола. Если в первом письме царь лишь слегка пожурил своего фаворита, то в письме, отправленном 11 марта, звучат нотки раздражения, недовольства и даже угрозы: «В чем зело прошу, чтоб вы такими малыми прибытки не потеряли своей славы и кредиту. Прошу вас не оскорбитца о том, ибо первая брань лутче последней, а мне, будучи в таких печалех, уже пришло не до себя и не буду желеть никого».

Меншиков не отпирался, но считал свои проступки не заслуживающими внимания, сущей безделицей. Петр, однако, придерживался диаметрально противоположного мнения: «А что, ваша милость, пишешь о сих грабежах, что безделица, и то не есть безделица, ибо интерес тем теряется во озлоблении жителей; Бог знает, каково здесь от того, а нам жадного прибытку нет».[180]

У Меншикова перед царем была заступница – Екатерина Алексеевна, сопровождавшая царя в Прутском походе. «И доношу вашей светлости, – писала Екатерина князю в первой половине мая, – дабы вы не изволили печалитца и верить бездельным словам, ежели с стороны здешней будут происходить, ибо господин шаутбейнахт по-прежнему в своей милости и любви вас содержат».[181] Екатерина не лукавила. Понадобилось меньше месяца, чтобы прежние отношения между Петром и его фаворитом восстановились. В письме от 9 апреля Петр уведомил князя в Петербурге, что он тяжело болел «скорбью такою, какой болезни от роду мне не бывало», что «весьма жить отчаялся», но дело пошло на поправку, и он учится ходить. Меншиков отвечал: «Об оной вашей болезни весьма мню, что не от иного чего, но токмо от бывших трудов вам приключилась, и того ради прилежно прошу, дабы изволили себя в том хранить». Захворал и светлейший, хотя и обладал завидным здоровьем. В июле он сообщал царю, что «в полторы сутки з десять фунтов крови ртом вышло».[182] Это был, видимо, первый серьезный приступ хронической болезни легких, с которой на этот раз могучему организму Меншикова удалось справиться.

Заступничество Екатерины сыграло свою роль. Но и сам Меншиков вовсю старался потрафить царю. Он известил Петра, что ко дню его именин, отмечаемому 29 июня, заготовил подарок – фрегат «Самсон». Подарок, как говорится, пришелся ко двору – Петр после Полтавы считал пополнение Балтийского флота крупными кораблями важнейшей задачей и главным средством принудить Швецию к миру. «Самсон» был первым кораблем, купленным за границей, за ним последовали другие, приобретенные в Англии и Голландии.

Оценить достоинства подарка Петр тогда, разумеется, не мог, он находился в походе, но в апреле следующего года, будучи на борту «Самсона», писал светлейшему: «При сем пили за здоровье, кто сей корабль подарил, понеже зело хорош на ходу».[183]

Прутский поход, как известно, закончился неудачно. Россия должна была вернуть Азов и оставить Таганрог. Тем самым Азовский флот лишился гаваней.

С берегов Прута Петр отправляется за границу, где принимает воды в Карлсбаде, участвует в свадебных торжествах своего сына, встречается с иностранными государями. Поздней осенью 1711 года он возвращается в Россию. Сведения о взаимоотношениях Петра и Меншикова того времени дают все основания расценивать происшедшую размолвку всего лишь как досадный эпизод, следы которого тут же исчезли. Во всяком случае, в письмах Петр не скупился на похвалы князю за его усердие в строительстве Петербурга. «Благодарствую вашей милости за все труды ваши, как для охранения тамошних краев, так и за строение», – написано 28 сентября 1711 года.[184] Узнав о том, что Меншиков хочет ехать встречать его, Петр отписал 3 ноября из Эльбинга: «О протчем не имею что ответствовать, только дай Боже вас здоровых видеть, для чего прошу тебя Богом: не езди встречю ко мне, не испорть себя после такой жестокой болезни, но дождись в Питербурхе». Он полон заботы о светлейшем. Меншиков, получив это письмо, продолжил свой путь. Супругу он извещал: «Но понеже оное письмо встретило нас на половине дороги к Риге и того ради принуждены доезжать до Риги не спеша».[185]

В Риге светлейший встретил царя и задержался более чем на две недели, причем уверял, что «от болезней поветренных опасности здесь никакой нет» (чума прошла. – Н.П.) и он пребывает «в здравии». Из Риги он отправится в Ревель – «где тоже ныне никакой опасности нет и болезнь противная чрез его Божескую помощь прекратилась».

Прутский мир хотя и стоил России приобретений на Азовском море, но развязывал руки для продолжения борьбы с главным противником. Петр рассудил по этому поводу так: «Сие дело есть, хотя и не бес печали, что лишитца тех мест, где столько труда и убытков положено, аднако ж, чаю, сим лишением другой стороне великое укрепление, которая несравнительно прибылью нам есть». Под «другой стороной» подразумевалось укрепление военных сил России против Швеции.

Шведы были изгнаны из Лифляндии и Эстляндии еще в 1710 году. Неприятельские войска откатились в Померанию, где укрылись в хорошо укрепленных городах.

Россия не претендовала на эти территории и если двинула туда свои войска, то лишь для того, чтобы изгнать шведов за море и тем самым вынудить упрямого Карла XII заключить мир. Участвуя в Померанской кампании, Россия, кроме того, выполняла союзнические обязательства перед Саксонией и Данией.

Напомним, что Северный союз, распавшийся в 1706 году после заключения Альтранштедтского мира Швеции с Саксонией и формального отречения Августа II от польской короны, был воскрешен под стенами Полтавы. Полтавская победа аннулировала Альтранштедтский мир и вынудила шведского ставленника Станислава Лещинского бежать из Польши. Эта же победа позволила занять свое место в Северном союзе и Дании, вышедшей из него еще в 1700 году. В итоге Северный союз был восстановлен в прежнем составе, причем Петр особые надежды в этом союзе возлагал на Данию, единственную страну, обладавшую сильным военно-морским флотом. Что касается Балтийского флота России, то, хотя он и был многочисленным, в его составе пока отсутствовали мощные линейные корабли, способные дать бой шведской эскадре в открытом море. Именно поэтому царь решил сосредоточить свои усилия на изгнании Швеции из Померании.

Союзные армии действовали в Померании на редкость пассивно, осадные работы протекали вяло и не приносили ожидаемого успеха. Главная причина – серьезные разногласия в стане союзников. Петр решил послать в Померанию такого главнокомандующего русскими войсками, у которого полководческие дарования сочетались бы с дипломатическими способностями; кроме того, он должен был пользоваться беспредельным доверием царя. Выбор пал на Меншикова.

Это назначение отвечало пожеланиям и самого светлейшего: еще в 1711 году он просил царя отправить его на театр военных действий. Петр тогда ответил князю: «А что охота ваша служить, и тому еще время будет, понеже наш чудин (Карл XII. – Н.П.) пока жив, чаю покоя едва будет».[186]

Вооруженный инструкциями Петра, 2 марта 1712 года Меншиков выехал из Петербурга. Правда, продвигался князь в Померанию не так скоро, как того хотелось Петру. Царь торопил Меншикова: «Для Бога поежайте как наискоряя, чтоб там вы скоряя были для сего нужного случая, и с королем увиделись прежде неприятельского действа». Светлейший ссылался на болезнь: «Мог бы и верхом на почте, оставя экипаж свой, поспешать, только не допускает до того чечюйная болезнь (геморрой. – Н.П.), которая по бещастию моему паки вщалась и зело меня изнуряет, так что с великим трудом и в каляске сижу».[187]

Но дело, видимо, не столько в досадной болезни князя. Меншикову с большим трудом удается раздобыть провиант для войска. 29 апреля он извещает царя из Торуня, что отправится в Померанию только после создания «магазейнов»: «А чтоб не учиня определения здесь в правиянте, ехать мне в Померанию, то сами можете разсудить, одною своею особою, что там могу делать». Из Гарца 12 июня: «В правианте у нас всеконечная нужда, так что ни здесь, ни в Познани ни единого четверика не обретаетца». Десять дней спустя: «В правианте какая здесь нужда, о том надеюсь, что вашей милости уже извесно. А ныне оная от часу умножаетца, а наипаче под Стральзунтом, где уже кореньем питатца начинают».

Петр соглашается с доводами Меншикова и одобряет его распорядительность: «Что же пишете, чтоб мы не возмнили, что вы долго не едете в Померанию, и того не думайте, ибо знаем вас, что гулять не станете, и то зело изрядно, что прежде отъезду в провиянте порядок учините».

Войска были обеспечены провиантом, но союзники бездействовали. «Ни единого образа к начинанию действ не являетца», – еще в мае писал князь Петру и высказывал опасение, «чтоб нам напрасно время не потерять и войска от недостатка правиянта не раззорить».[188]

Опасения Меншикова были обоснованными: русские войска вместе с датчанами и саксонцами обложили Штеттин и Штральзунд, но из-за отсутствия осадной артиллерии, которую упорно не хотели доставлять датчане, успеха не достигли. Летом 1712 года в лагерь русских войск приехал Петр. Рекогносцировка убедила его, что без артиллерии овладеть крепостями невозможно. В письме к Меншикову царь сокрушался: «И что делать, когда таких союзников имеем». О своем волнении, вызванном противоречиями в стане союзников, Петр писал: «Я не могу ночи спать от сего трактованья».[189]

Хлопоты Петра оказались безрезультатны, он оставляет командование русскими войсками Меншикову, а сам отправляется на лечение в Карлсбад. Взятие крепостей было решено перенести на следующий год.

После отъезда супруга в Померанию для Дарьи Михайловны вновь наступили тревожные месяцы. Впрочем, княгиня волновалась во все времена, когда Меншиков находился не рядом с нею. Два года после Полтавы князь не сходился с неприятелем на поле брани, но княгиня и тогда не оставляла без попечения своего Данилыча. Дарью Михайловну беспокоила близость светлейшего к польскому королю Августу II, любившему, как известно, выпить. В несохранившихся ее письмах она, видимо, не уставала напоминать о воздержании, о чем можно судить по ответам Меншикова. Из того же Торуня он писал 5 октября 1709 года: «Чаю, что вы будете сумлеватца о нас, что довольно вином забавлялись, только я вправду объявляю, что истинно по разлучении с вами ни единого случая не было, чтоб довольно забавитца, а и с королевским величеством зело умерно забавлялись, и о том не извольте сумлеватца». В другом письме из Петербурга от 21 мая 1710 года Меншиков, находившийся в обществе царя, вновь возвращается к этой теме и успокаивает супругу: «А шумны никогда не бываем, понеже царское величество изволит употреблять лекарство».[190]

Беспокойство Дарьи Михайловны станет понятным, если учесть, что пьяный разгул прочно вошел в быт двора и пример в этом отношении подавал сам царь. Речь идет не столько о выходках пресловутого всепьянейшего собора во главе с бывшим воспитателем Петра князем-папой Аникитой Зотовым, сколько о повседневных возлияниях сподвижников царя, чьи головы едва ли не постоянно были затуманены винными парами. Вспомним ядовитые характеристики соратников царя, принадлежащие известному дипломату петровского времени Борису Ивановичу Куракину: Франц Лефорт – «дебошан французский»; Борис Алексеевич Голицын – «человек ума великого», но «склонен был к питию»; князь-кесарь Ромодановский – «пьян по вся дни».

Меншиков не составлял исключения. Редкое его письмо к царю за 1705–1706 годы не содержало сведений о выпивке.

Александр Данилович приобщался к зеленому змию по всякому поводу: «довольно пили» по случаю овладения Митавой; находясь в гостях у Огинского, «были веселы и сильны». Если других оснований для выпивки не было, то использовался в качестве повода сам факт отправки письма царю: «При отпуске сея почты пью ваше здравие […] паки пьем и остаемся зело сильны и шумны» или «перед отпуском сего за ваше здравие пили».[191]

Когда Меншиков в феврале 1711 года находился в Риге, он получил от Дарьи Михайловны множество предостережений, чтобы берегся от недавно прошедшего здесь морового поветрия. Светлейший опять успокаивал: «Опасности здесь никакой нет, ибо как пред нашим сюда приездом задолго, так и при бытности нашей здесь ни единой человек никакою болезнью, благодарить Бога, не занемогал и не умирывал».

Успокаивал он княгиню и в те месяцы, когда находился в Померании. Хотя опасностей прибавилось, но князь, неизменно утешая Дарью Михайловну, отправляет ей письма с заверением, что ничто ему не угрожает, что он «обретается в добром здравии», что неприятель не тревожит вверенные ему войска. В письмах той поры, отправляемых почти ежедневно (достаточно сказать, что только в ноябре 1712 года Дарья Михайловна получила их пятнадцать), светлейший предстает заботливым супругом, стремящимся сохранить спокойствие Дарьи Михайловны перед родами. На поверку оказывалось, что небо было не столь безоблачным, как то изображал Меншиков. Во всяком случае, 4 ноября в ответ на просьбу княгини прибыть к ней на свидание (она ехала к нему в Померанию) князь писал, что «то по се время учинить было невозможно, понеже все были в маршу», а две недели спустя Меншиков, как ни жаждавший свидания, тоже отказал супруге в просьбе о встрече: «От здешней команды отлучитца невозможно, а особливо при нынешнем времени, что полки в кантонир-квартиры становятца». Готовился к зиме и светлейший. Он решил, что ему пристало щеголять в роскошной шубе, и поэтому отправил следующее распоряжение Дарье Михайловне: «Изволь прислать к нам шубу соболью, которая полутче […] однако не самую лутчую».[192]

Меншиков, как видим, отвечал на нежность супруги взаимностью, но чувство долга брало верх, и он не рисковал покинуть армию ради семейной радости.

Между тем шведский генерал Стенбок осенью 1712 года вышел из Померании в Мекленбург, чтобы там напасть на датскосаксонские войска. Получив известие об этом, Петр отправил к датскому королю несколько курьеров, настойчиво советуя тому уклоняться от сражения до подхода русских подкреплений. Одновременно он писал Меншикову: «Для Бога, ежели случай доброй есть, хотя я и не успею к вам прибыть, не теряйте времени, но во имя Господне атакуйте неприятеля».[193]

Союзники, однако, не вняли советам Петра. Располагая численным превосходством, они были настолько уверены в успехе, что решили оставить славу победителей только за собой и 9 декабря вступили в сражение со шведами при Гадебуше. Как ни торопился Меншиков, но к сражению не поспел – в пути он получил известие о сокрушительном разгроме союзников: шведам досталась вся датская артиллерия и четыре тысячи пленных.

В январе 1713 года шведы, преследуемые русскими войсками, сосредоточились в Фридрихштадте. Неприятель разрушил шлюзы, затопил окрестности и укрепил артиллерией две дамбы, ведущие к крепости. Петр предложил союзникам атаковать Фридрихштадт, но те сочли попытку овладеть крепостью столь безнадежной, что отказались от участия в операции.

31 января русские двинулись по дамбам двумя колоннами: пехотой командовал Петр, а кавалерией, следовавшей по другой дамбе, – Меншиков. Шведы, считавшие себя в безопасности, как только обнаружили наступление русских войск, побежали, побросав в воду пушки. Преследование неприятеля было затруднено такой вязкой грязью, что «не только со всех солдат обувь стащило, но у многих лошадей подковы выдрало».[194]

Оставив Фридрихштадт, неприятель укрылся в Тоннинге. Петр отбыл в Россию, поручив осаду крепости Меншикову. Светлейший так плотно блокировал город с суши, а датский флот – с моря, что сосредоточенный там корпус Стенбока стал испытывать затруднения с продовольствием. «В пропитании у них превеликая нужда», «нужда немалая», – доносил князь царю. Норма хлеба была доведена до фунта в день. Попытки шведов доставить продовольствие гарнизону морем были пресечены датским флотом – пятнадцать судов с хлебом и обмундированием стали его легкой добычей. Еще более гарнизон крепости был изнурен недостатком пресной воды. Разразившаяся эпидемия унесла более четырех тысяч жизней осажденных.

Осадные работы Меншиков начал еще в феврале. «Ныне готовим туры и фашины», «приготовление к бомбардированию непрестанно чиним», – сообщал князь царю. Однако отсутствие артиллерии лишало русские войска возможности перейти от осады к штурму.

Распри в лагере союзников давали о себе знать на каждом шагу. Каждая из сторон мечтала о лаврах победителя. Датский король был полностью убежден, что его войска уже оправились от поражения при Гадебуше и теперь могли самостоятельно, без помощи других овладеть Тоннингом. Раз так, то трофеи и пленные достались бы одной Дании и их не надо было бы делить между тремя участниками осады. Поэтому датчане не спешили с доставкой артиллерии.

В конце марта артиллерия наконец прибыла, но вновь учинилось «умедление» – на этот раз датчане не обеспечили свою кавалерию фуражом. Неувязка произошла и 16 апреля, когда, в соответствии с диспозицией, датские и саксонские войска должны были атаковать стоявшую на подступах к Тоннингу крепость Гардинк, а русским войскам надлежало перекрыть пути отступления шведов к главным силам. Операция провалилась, ибо шведы, обнаружив продвижение русских войск к себе в тыл, поспешили отступить в Тоннинг по запасной дамбе. Датчане и саксонцы вместо преследования бежавшего неприятеля проводили его лишь взглядом. В итоге вместо захвата гарнизона Гардинка русским войскам удалось взять всего тридцать два человека, «за что, – читаем в донесении Меншикова царю, – королевское величество зело на своих генералов был гневен, что они не ускорили таким образом неприятеля догнать. А за наших людей мужество и отвагу, приехав ко мне сюда, изволил меня благодарить». Кстати, сам Меншиков за неделю перед этим заболел и «жестоко одержим был лихораткою», что не помешало ему прибыть на место сражения.

Гарнизон Тоннинга тем не менее оказался в весьма стесненном положении, и Стенбок вынужден был прибыть в ставку Меншикова для переговоров. Шведского генерала волновали условия сдачи, чтобы капитуляция «ему не во всеконечное безславие была», и он просил разрешения оставить знамена, литавры и прочие «победоносные знаки». Меншиков вместе с союзными генералами эту просьбу отклонил, и шведские войска оставили крепость, сложив оружие и знамена к ногам победителей. В итоге шведская армия уменьшилась еще на 11 485 солдат и офицеров – такое число их сдалось в плен. Это были последние остатки былой военной мощи Швеции на Европейском континенте.

После успеха в Тоннинге Меншиков, совершенно не удовлетворенный поведением «алиртов» – союзников, решил двинуть корпус в Россию. Однако Петр в указе, отправленном светлейшему в середине июня 1713 года, повелевал ему задержаться в Померании до сентября. Царь был осведомлен о слабых гарнизонах неприятеля в Висмаре и Штральзунде и рекомендовал их атаковать. Истинная же причина, вызвавшая распоряжение царя остаться войскам в Померании, была в другом: в полученном из Стамбула известии о намерении султана выдворить из пределов страны Карла XII и заключить мир с Россией. Петр опасался, что возвращавшиеся из Померании войска, вступив в Польшу, нарушат условия Прутского мирного договора, что вызовет раздражение в Стамбуле и создаст угрозу намечавшемуся улучшению русско-турецких отношений. Напомним, что Прутский мирный договор 1711 года запрещал пребывание русских войск в Речи Посполитой.

Выполняя царский указ, князь пытался объединить военные усилия союзников. «Ныне мы договариваемся с Флемингом (саксонским министром. – Н.П.) и Девицем (датским министром. – Н.П.), каким образом Штеттин получить, чтоб не даром нам в Померании ныне постоять», – доносил Меншиков царю 16 июля 1713 года. Остановка была за малым – за артиллерией. По поводу ее доставки под стены крепости в который раз начались споры, кто должен обеспечить ею русские войска: саксонские пушки находились далеко, в Мекленбурге, а датчане заявили, что «без воли королевской ничего учинить не могут». Не помогла и личная встреча князя с датским королем. Тот в артиллерии отказал, пообещав ссудить русские войска деньгами и провиантом, если Штеттин после овладения им будет уступлен Дании. Меншиков усмотрел в позиции датского короля проволочку: «То не есть дело, но токмо напрасное продолжение времени».[195]

Трудности, возникавшие при решении общих дел с союзниками, приводили князя в отчаяние, и он не скрывал своего настроения в донесении царю от 14 августа: «Надеюсь, что изволите мне поверить, что как родился, то еще никогда таких многотрудных дел не видал, понеже сами изволите знать Флеминкову и прочих головы и души. К тому же они непрестанно больши в политических, нежели в военных делех обретаются, и по сему лехко можно разсудить, каково мне с ними, не имеющему в тех делех никакого помощника».[196]

Меншикову было от чего прийти в отчаяние: в Померании возникла сложная и запутанная обстановка, там сталкивались интересы Дании, Саксонии, Пруссии, Голштинии, которые претендовали на получение в секвестр (владение), до окончания Северной войны, шведских земель в Померании. Яблоком раздора оказался Штеттин. Правда, в конечном счете на него осталось два претендента: Дания и Пруссия. Саксония отказалась от претензий, ибо не располагала силами, способными защитить крепость от попытки шведского вторжения, отказалась от претензий на Штеттин и Польша, уступив свои права Пруссии за 250 тысяч талеров. Пруссии уступила свою долю и Голштиния. Кстати, голштинцы тайно предлагали Меншикову далеко идущий план: заключить брачный союз между малолетним герцогом голштинским и старшей дочерью Петра I. Этот проект назван «далеко идущим» потому, что его осуществление могло во многом повлиять на судьбы Северной Европы. Голштинский герцог являлся наследником шведской короны, и родственные связи между будущим королем Швеции и дочерью русского царя могли положить конец Северной войне.

В дни, когда велся закулисный торг о Штеттине, – дележ шкуры еще не убитого медведя, – к крепости подошла саксонская артиллерия. В распоряжение двадцатичетырехтысячной армии Меншикова поступило около сотни пушек и мортир. Бомбардировка началась 17 сентября, в городе вспыхнули пожары, и четыре дня спустя, 21 сентября 1713 года, гарнизон крепости, охваченной огнем, капитулировал.

Дальнейшая судьба Штеттина в значительной мере зависела от Меншикова. Кому его передать: Дании или Пруссии? От него же зависело распределение и других земель шведской Померании.

В интересах укрепления Северного союза и в интересах России Штеттин должен был оказаться у датчан. Именно в сближении с Данией, единственной из союзников обладавшей военно-морским флотом, более всего была заинтересована Россия, ибо поверженная на Европейском континенте Швеция могла еще уклоняться от заключения мира, поскольку ее коренные земли в Скандинавии оставались для России недоступными – флот России был еще маломощен. Именно поэтому в инструкции Меншикову от 14 февраля 1713 года Петр писал: «3 датским двором как возможно ласкою и низостью поступать, ибо хотя и правду станешь говорить без уклонности, за зло примут, как сам их знаешь, что более чинов, нежели дела смотрят». Вместе с тем царь предоставил Меншикову право действовать сообразно с обстановкой, за изменением которой ему, царю, издалека было трудно уследить. Свободу действий князя Петр оговорил одним условием: «Того накрепко смотрите, чтоб чего во вред нам не произошло».[197]

Меншиков распорядился территорией шведской Померании так: Штеттин он передал в секвестр Пруссии, а часть других земель, на которые тоже претендовала Дания, – Голштинии.

Решение это князь принял в раздражении, памятуя, что датчане не выполнили своих союзнических обязательств. Соблюдать их, по словам Меншикова, «они весьма не хотят, но на одном нашем хрепте все военное иго думают носить». В свою очередь светлейший тоже давал повод датскому королю Фредерику IV для недовольства – достаточно сказать, что князь требовал от истощенной войной Дании только для нужд собственной кухни триста риксдалеров ежедневно.[198]

Натянутыми отношениями между датским королем и русским фельдмаршалом ловко воспользовался король Пруссии, влиянию которого светлейший легко поддался. Вот как описывал Меншиков в донесении царю поведение новоявленного друга России в дни, когда князь находился с визитом в Берлине: «Королевское величество пруской, как я во всю свою при том бытность мог присмотреть, зело к вам любовен и показывает себя вашею к нему любовию весьма довольным и, как при тайных со мною бывших конференциях, так и при самой публике, имянем Божиим клялся во всю свою жизнь ничего противного вам не чинить и ни явным, ни тайным образом вашим неприятелям не помогать». В то же время Фридрих-Вильгельм I, писал Меншиков, «про короля дацкого мне тайно сказывал, что его весьма ненавидит».[199]

Немецкий историк Виттрам считает, что прусский король заслужил расположение Меншикова не только обаятельными улыбками, доверительными разговорами и многократными тостами за здоровье русского царя, но и подношением голштинского министра Герца, раскошелившегося на пять тысяч дукатов, которые он, как известно, принял. Перед такой мздой алчный Меншиков не устоял, и именно она якобы и решила судьбу Штеттина и прочих земель.[200]

Конечно, напрочь отрицать роль подношения вряд ли правильно – в те времена деньги ценились больше, чем красноречие, – но и нет оснований объяснять проступки Меншикова в Померании лишь полученной им мздой, к тому же, как заметим, весьма скромных размеров. Подкупы государственных деятелей иностранными дипломатами в те поры были столь распространены, что считались обычным явлением. Русские посольства, например, в обозе везли множество соболей и прочей «мяхкой рухляди» для того, чтобы одаривать «нужных» людей при дворе той страны, в которую они держали путь. Сам Петр пытался, правда неудачно, купить благосклонное посредничество герцога Мальборо в заключении мира между Россией и Швецией.

Надо учитывать и другое: полученная мзда отнюдь не обязывала лицо, ее получившее, гарантировать благоприятное решение вопроса. Если в столь деликатном деле бравший мзду преступал грань, за которой благосклонное отношение к другому государству перерастало в измену родине, то это ничего хорошего получателю подношения не сулило. Судя по тому, как развивались события в дальнейшем, поведение Меншикова в Померании лишь отчасти было осуждено царем, в главном же ему удалось оправдаться.

Князь еще не успел приехать в Петербург, а там уже стало известно о недовольстве им Фредерика IV и Августа II. Царь узнал это из донесения русского посла в Копенгагене – князя Василия Лукича Долгорукова, а также из писем к нему датского короля и саксонского курфюрста. И если Август II, менее ущемленный, ругал Меншикова в сдержанных выражениях, то негодование Фредерика IV сквозило в каждой строке его письма.

Датский король отличался вспыльчивым характером, письмо его, не будь русский царь более уравновешенным, когда того требовала обстановка, могло вызвать ссору. Фредерик IV выразил «особливое неудовольство» прежде всего тем, что Меншиков вел переговоры с Пруссией секретно, не информировал о них датский двор, и поэтому «принуждены мы, – писал король, – хотя с конфузиею и необстоятельно от иных и от чюжих уведать». «Весь свет, – нагнетая обвинения, продолжал Фредерик, – не инако из сего разсуждать имеет, как что о нас малое разсуждение имеют». Но дело не только в ущемленном королевском престиже: в вину светлейшему ставилось решение, принятое им в угоду врагам Дании, под которыми король подразумевал Пруссию и Голштинию. Резко осуждал датский король и уход русских войск из Померании, что, по его мнению, «всю тягость войны на нас одних положит».[201]

Демарш датского короля поставил Петра в затруднительное положение, ибо единственный человек, способный внести ясность в сложившуюся ситуацию, – сам светлейший – находился еще по пути в Петербург. Следы растерянности Петра видны в его ответе Долгорукому от 3 ноября: «Письмо твое, о секвестрации писанное, нас зело смутило, что так при дворе датском оное толкуют. Правда, хотя оная не хорошо зделана, только, однако, не так, как толкуют». Через день царь отправил курьера навстречу ехавшему в Россию Меншикову: «Я в великом удивлении есть, что ты не пишешь, оставили ль вы 400 человек королю датскому по обязательным пунктам. Ибо ежели и не оставили, то уже мы сами его потеряли, и Бог знает, что будет». Царь поначалу все же склонен был считать, что Меншиков по неопытности в дипломатии допустил в Померании немало оплошностей. «Сам знаешь, – писал царь своему послу в Копенгагене, – что в сих делах князь Меншиков, почитай, никогда не бывал, которого лехко было другим обмануть мочно».

Но вот прибывшего в Петербург Меншикова Петр заставил написать своего рода объяснительную записку. Для светлейшего, не привыкшего таким образом отчитываться перед царем, это было унизительно, но для нас эта записка чрезвычайно полезна, поскольку она проливает свет на события, связанные с секвестрацией Померании. Оказалось, что датский король в пылу гнева допустил множество передержек, освещая происходившее в Померании. Меншиков прежде всего отклонил обвинение датского короля в том, что переговоры о секвестрации велись тайно от датчан. В действительности в переговорах участвовал, помимо саксонского министра Фелминга, представитель датского короля – генерал-лейтенант Девиц. Датский король располагал тремя месяцами, чтобы заявить о своем несогласии с принятыми решениями, «в чем бы тогда по тому его королевского величества изволению и поступлено было». Убедительно Меншиков объясняет, почему он вынужден был поступить не в интересах Дании: король, как упоминалось, отказался поставить под Штеттин артиллерию, а саксонцы согласились ее дать, но при условии, что Голштиния будет участвовать в секвестрации Померании. Вывод же русских войск из Померании объяснялся отказом датчан снабжать эти войска продовольствием. Впрочем, в одном вопросе Меншиков, по собственному признанию, допустил промах: прусский король заключил с Голштинией договор, направленный против Дании, но в том-то и дело, что «я, – писал о себе Меншиков, – прежде известен не был, пока не получил в Кенехсборхе, при моем возвращении сюда, от нашего посла князя Куракина с тех трактатов копию».

Разобравшись в сути дела, Петр признал, что трактат, заключенный Меншиковым с Пруссией, «суть отчасти противен нашему общему интересу». Секвестрацию Штеттина Пруссией он ратифицировал. Пункты русского договора с Пруссией, противоречившие интересам Дании, царь дезавуировал, ссылаясь на то, что «князь Меншиков учинил то, будучи от нас во отдалении, не ведал воли нашей». Царь поручил своему послу Долгорукому заверить датского короля, что Петр не будет «делать, что к его предосуждению есть». Это обязательство было выполнено царем, когда он в ультимативной форме умерил воинственный пыл Пруссии и Голштинии, готовившихся к нападению на Данию из-за Померании.

Датский король, видимо исходя из посылки, что королям не пристало ошибаться и менять свои оценки, придерживался своего первоначального мнения и после того, как получил от царя разъяснение и объяснительную записку Меншикова. Он попрежнему утверждал, что князь вел переговоры о секвестрации за спиной Дании и что секвестрация была осуществлена «к моему превеликому вреду партикулярно, так и к невозвратному убытку всего нашего общего дела». Фредерик IV настаивал перед царем на том, чтобы светлейшего «ни х какому общей северной алиации касающимся делам больше не употреблять, но его весьма впредь от такого отлучать».

Пребывание Меншикова в Померании свидетельствует о том, что князь чувствовал себя куда увереннее на поле брани, чем за столом переговоров, где ему было трудновато ориентироваться в хитросплетениях и интригах союзников, с легкостью необычайной отказывавшихся от только что достигнутых соглашений и проявлявших завидную изобретательность в изыскании поводов для проволочек. Опыт показал, что активность союзников при дележе трофеев и пленных во много крат превосходила их активность на театре военных действий.

Осада Штеттина была последней военной операцией Меншикова. Больше князь не участвовал ни в сражениях Северной войны, ни в Каспийском походе. Это обстоятельство было связано не с ультиматумом датского короля, а с состоянием здоровья князя. После возвращения в Россию у него начался такой жестокий приступ болезни легких, что врачи предрекали ему неминуемую смерть, и он уже заготовил завещание. Крепкий организм Меншикова обманул предсказания врачей, он пересилил болезнь и на этот раз.

В дальнейшем, кажется, не было ни одного года, когда бы болезнь не приковывала светлейшего к постели. Письма его Петру пестрят упоминаниями об этом. Судя по всему, продолжительным было недомогание в 1714 году. Началось оно, видимо, еще в апреле, ибо в середине мая он извещал царя, что от болезни «час от часу лутчая прибавляетца». Но и две недели спустя князь, как он сам писал, «от болезни в совершенство еще не пришел». В прижизненной биографии светлейшего по поводу болезни написано: «Его светлость впал в тяжкую болезнь, которую приписывали постоянным напряженным трудам во время утомительных путешествий и комиссий. У него открылось горловое кровотечение, так что все врачи отчаивались за его жизнь».

В следующем году он тоже долго болел, причем сокрушался по поводу того, что «оная болезнь и прошлогодней компании меня лишила», то есть не дала возможности участвовать в Гангутском сражении.[202]

Казалось бы, Меншиков должен был проявлять осторожность и, помня о своей хронической болезни, умерить рвение к работе и особенно к употреблению горячительных напитков. Князь, однако, пренебрегал разумными советами. Мемуары современников содержат множество упоминаний о пирушках, хмельных застольях, разгульных попойках всепьянейшего собора с непременным участием Меншикова. День своего рождения – 6 ноября – в 1715 году князь отмечал в «австерии», единственном ресторане столицы. Сначала был фейерверк, а затем пир с участием царя и министров. Здесь упившийся светлейший потерял «кавалерию» (орден) с бриллиантами и обнаружил ее отсутствие только на следующий день. В столице было объявлено: нашедшему потерю будет выдано 200 рублей вознаграждения. Меншиков надул на самую малость – выдал 190 рублей.[203]

Князь не уклонялся от искушения выпить и в последующие годы. Скупо, но выразительно факты возлияний, далеко не всех, а лишь выходивших за рамки обычных, отражены в «Повседневных записках» Меншикова такими словами, как «веселились от напитков» или «были все сильны и шумны». Однажды пребывание в состоянии «шумности» едва не закончилось трагическим исходом. В июле 1721 года состоялся пир по случаю спуска корабля «Пантелеймон». Вот как его описал камерюнкер Берхольц: «Почти все были пьяны, но все еще продолжали пить до последней возможности. Великий адмирал (Ф. М. Апраксин. – Н.П.) до того напился, что плакал как ребенок, что обыкновенно с ним бывает в подобных случаях. Князь Меншиков так опьянел, что упал замертво, и его люди принуждены были послать за княгинею и ее сестрою, которые с помощью разных спиртов привели его немного в чувство и испросили у царя позволения ехать с ним домой».[204]

В рассказах историков о Меншикове после его возвращения в Россию принято обращать преимущественное внимание на негативные стороны жизни. Историографическую традицию объяснить нетрудно: в деятельности Меншикова началась малоэффективная, будничная работа в качестве губернатора столичной губернии, сенатора, президента Военной коллегии. Разумеется, Калишская победа, штурм Батурина, как и прочие военные успехи, то есть события скоротечные, в которые была вложена энергия многих лет тяжкого труда, не идут в сравнение с повседневной, едва заметной по результатам работой, особенно если ее рассматривать два с половиной века спустя.

Биографы обычно оперируют более выигрышными сведениями о казнокрадстве светлейшего. Это тоже объяснимо, ибо следственные дела Меншикова находятся на поверхности, они общеизвестны, в то время как его служба по гражданской части еще ждет своего изучения и в распоряжении авторов находятся лишь отрывочные и в значительной мере случайные данные. О том, что эта повседневная работа Меншикова была полезной и Петр нуждался в услугах князя, свидетельствует хотя бы их переписка.

После изгнания шведов из Померании наступает новый этап Северной войны. Теперь театр военных действий переместился с суши на море. Правда, русские войска продолжали сражаться и на суше, вытесняя шведов из Финляндии, но было очевидно, что без господства русского флота на море коренная территория Швеции сохраняла неуязвимость. Именно поэтому Петр принимает решительные меры, чтобы укомплектовать флот линейными кораблями.

Срочная надобность в таких кораблях вынудила царя покупать их за границей. Но это был малонадежный источник пополнения флота: покупные корабли обходились дорого, к тому же некоторые из них, по образному выражению Петра, «достойны звания приемышей, ибо подлинно отстоят от наших кораблей, как отцу приемыш от роднова, ибо гораздо малы пред нашими и тупы на парусах», то есть имели медленный ход. Необходимо было расширять отечественное кораблестроение.

Другая, не менее важная задача – комплектование флота личным составом, обеспечение его продовольствием и иными запасами. В продовольствии нуждалась и армия, действовавшая в Финляндии. Дубовый лес из Среднего Поволжья, огромное количество хлеба, круп и мяса из Орловщины в новую столицу доставлялись единственным водным путем того времени, связывавшим Петербург с центром страны. Путь тот имел ограниченную пропускную способность. Частые штормы на Ладожском озере тоже задерживали поступление грузов. Требовалось немало изобретательности и энергии, чтобы в короткий период навигации успеть заготовить впрок как продовольствие, так и строительные материалы.

Обе задачи относились, выражаясь современным языком, к разряду тыловых, но обе являлись ключевыми, поскольку от их решения зависели будущие успехи или неудачи войны.

В мае 1714 года Петр вывел флот в море; тяжело болевший Меншиков остается в Петербурге. Ему царь вручает инструкцию с перечнем первоочередных дел. Меншиков наделялся полномочиями главного смотрителя при постройке кораблей. А так как на Адмиралтейской верфи работа приостановилась изза отсутствия корабельного леса, то Меншиков должен был заготовить и доставить его в Петербург и на остров Котлин. На него же возлагались заботы по добыче камня для сооружения гавани на Котлине и по благоустройству парка в Петергофе.

Петр распрощался с князем 9 мая, на следующий день отправил ему письмо, единственное назначение которого – поднять настроение больного Данилыча. Царь напомнил, что одиннадцать лет назад оба они в этот день были награждены орденом Андрея Первозванного.

В ответ Меншиков сообщил, что кризис миновал: «От оной болезни час от часу лутчая прибавляется мне свобода».[205]

Корабельному лесу Петр придавал огромное значение и постоянно напоминал князю, чтобы тот не упустил время: «Для Бога имейте старание, хотя ведаю, что и сам сего не забудешь, однако не писать не могу о сем». Меншиков же сообщал то о прибытии «сюды только шести суден» с дубовым и прочим лесом, то три дня спустя радовался, что «прилучившимся способным ветром» пригнало полторы тысячи бревен, то через пару дней докладывал о более значительных поступлениях: «Корабельный лес сюда, слава Богу, почасту приходит».

Петра настораживали донесения светлейшего, Петербургу требовалось сто тысяч бревен, и он торопил князя: «Которое дело меня зело печалит, прошу вас для Бога, чтоб как-нибудь о том промыслить […] ибо ежели не поспеют – много пользы пропадет в будущий год». Меншиков и сам старался изо всех сил. В Ладогу он отправил вице-губернатора Корсакова, «которому велено во всякой мере во отправлении того лесу трудиться». Ему стало известно, что река Тверца обмелела и там без движения стоят суда с лесом. Туда он тоже посылает нарочных с повелением «во всякой мере стараться те суды спроваживать».[206]

В августе Меншиков уже окреп и трудился в полную силу. Петру он доносил: «В строении кораблей во всякой возможности поспешаем», «корабельное строение отправляется со всяким усердным прилежанием».

Обеспечивать провиантом корпус, действовавший в Финляндии, Петр поручил Сенату, но, видимо, не полагаясь на его расторопность, просил Меншикова проследить и за этим: «Однако ж и вы в том вспомогайте». Но Меншиков уже знал о затруднениях в снабжении финляндского корпуса еще до получения письма царя. Петру он ответил 14 августа: «Провианту, о котором я еще до письма вашего, ведая во оном там нужду, за три недели начал стараться оного к вам отправлять». Меншиков тут же вошел в конфликт с сенаторами, обвинил их в «косности» и действовал через их голову, но дело сделал и уже в августе отправил двадцать три тысячи четвертей муки.

Он выполнял множество поручений и как губернатор, и как фельдмаршал, и как доверенное лицо царя: организовал обучение «молодых ребят» изготовлению кожи новым способом, снарядил полк для осады Нейшлота, занимался расквартированием и снабжением армии, вернувшейся из Померании… Находил он и время, чтобы навестить царскую семью и сообщить Петру, что там все благополучно: «Имел я щастие быть в дому вашем и вкупе с домашними вашими веселиться» или: «Дети ваши обретаются в добром здравии, у которых я почасту бываю».[207]

Одно же из поручений князь выполнял с особенным удовольствием. 27 июня русский флот под командованием Петра одержал знаменитую победу у мыса Гангут. Петр поручает князю изготовить на Троицкой площади «хотя малые какие триумфальные ворота из дерев и протчаго». Меншиков знает: чем пышнее будет встреча победителей, тем больше будет доволен царь. Однако возможности у князя ограничены, и он предупреждает царя, что встречу, подобно той, что была в Москве по случаю Полтавской виктории, организовать нельзя «за оскудением мастеровых, однако ж по возможности управляемся». Он велел, чтобы на Адмиралтейской стороне к прибытию победителей «все улицы были вычищены, и, кто какие имеет картины или шпалеры, выставливали б на улицу перед своими домами и прочие всякие пристойные украшения чинили». Более всех старался украсить свой дворец сам светлейший. Нидерландский резидент де Би, подробно описавший торжества по поводу Гангутской победы, сообщает, что после официальной части встречи Меншиков пригласил «иностранных министров сесть в свою шлюпку и отвез их в свой дворец, где над водой устроена была великолепная триумфальная арка, драпированная дорогими коврами».[208] Полчаса спустя туда прибыл и царь. Началось пиршество с участием плененных во время сражения морских офицеров во главе с контр-адмиралом Эреншильдом.


Отправляясь в 1716 году за границу, Петр оставил Меншикову инструкцию, в которой поручал князю благоустройство столицы, чистку каналов вокруг Адмиралтейства, строительство дорог к Петербургу и Волхову, укрепление и выравнивание берега Невы, чтобы по нему удобно было тянуть суда, сооружение жилья для мастеровых, устройство фонтанов в Летнем саду. Но главная задача князя состояла в том, чтобы стеречь Кронштадт от возможного нападения шведского флота: «Паче всего надлежит доброе око иметь на Котлин остров, и как гавань, так и новую работу к Кроншлоту, тож и прочее укрепление учинить».[209]

Круг обязанностей Меншикова не ограничивался пунктами инструкции. Три месяца начавшегося 1716 года он провел в Ревеле (Таллине), где руководил сооружением гавани для стоянки военных кораблей. Сначала дело не клеилось. Предполагалось, что море от гавани будет отделено сваями. Но вот незадача: в январе наступила небывалая оттепель, по улицам Ревеля текли ручьи, а недостаточно толстый лед стал настолько рыхлым, что работать на нем было опасно. Вскоре и его унесло в море. «И ежели б я сам тут не был, – доносил светлейший царю 23 января, – никому б в том не поверил для того, что оной лед был толщиною в три четверти аршина, а пронесло в 5 или 6 часов». Наконец стали бить сваи, но и здесь строителей постигла неудача: бревна, вбитые в дно на три сажени, «выскакивали вон» подобно пробкам. Пришлось избрать новое место для гавани и устраивать ее иным способом: вместо свай на дно опускали огромные ящики, наполненные камнями.

Неспокойно жилось Меншикову в Ревеле. В январе из столицы пришло известие о серьезной болезни Дарьи Михайловны. Как помочь супруге? Медицинские познания князя позволяли ему от всех болезней рекомендовать единственное лекарство, нам уже известное, – «всегда веселость иметь». Не полагаясь на всесилие «веселости», светлейший прибегает к совету какого-то медицинского светила в Вене. Отправляя больной полученное «дохтурское мнение», он просит неукоснительно соблюдать предписания. Заочная консультация, однако, не понадобилась – ко времени ее получения супруга пришла «в прежнее здравие».

Между тем строительство гавани по новому способу спорилось, и Меншиков то и дело сообщал царю о ходе работ. Наконец 21 марта 1716 года он отправил царю донесение: «Положенная на меня здесь гаванная работа и цытадели, хотя с превеликими неусыпными трудами, как при сем приложенной априс (чертеж. – Н.П.) пространно под нумерами оказует, отправляется, благодарить Бога, изрядно».[210] Осталось опустить несколько ящиков, с чем, как полагал Меншиков, успешно справятся и без него. Сам он отправился в Петербург, чтобы не упустить летнего времени для строительных работ в новой столице, в летней резиденции царя – Петергофе и на Котлине-острове. Гаванью в Ревеле Меншиков остался настолько доволен, что не без хвастовства писал Петру, что она и ему, царю, покажется «угодной», если он ее увидит.

Петру, однако, не довелось увидеть гавань такой, какой ее оставил Меншиков. Сооружение не выдержало испытания на прочность во время необычайной силы шторма, разразившегося у Ревеля 9 и 10 ноября 1716 года. Семи из тридцати кораблей, стоявших на приколе, были нанесены повреждения, а два буря разбила в щепы. Разбитыми оказались и шесть ящиков с камнями. Извещая об этом Петра, Меншиков утешал его историческим примером: испанский король, получив известие о гибели во время бури трехсот кораблей, снаряженных против голландцев, будто бы изрек: «Я отправил оный флот против неприятеля, а не против Бога и элементу (стихии. – Н.П.)». Царя исторический пример не утешил. Кабинет-секретарь Алексей Васильевич Макаров даже не рискнул показать ему письмо Меншикова ни в день его получения, ни на следующий, ибо полагал, что «его царскому величеству не без печали будет». В ответе Петр не скрыл огорчения случившимся и считал виновником потери кораблей не Бога и случай, а небрежение: «Что при Ревеле учинилось, зело сожалею, а паче о том, для чего так нужное дело, а не крепко сделано и ящики полны не насыпаны (как сам пишешь), ибо крайнее б бедство было, ежели б флот пропал». Петр закончил письмо словами, свидетельствующими о его лучшей, чем Меншикова, осведомленности об изречении испанского короля: «А что пишете пример слово короля испанского, то правда, только вы позабыли написать конец его речи, что „имею еще другой флот в сундуках“».[211] Меншиков понял, что ссылаться на Бога и «элемент» уже не было резона, и вину возложил на адмирала Сиверса; он ограничился прикреплением кораблей к ящикам, а их надлежало, кроме того, поставить и на якоря. Ящики, даже если б они были наполнены доверху камнями, не могли «от такой силы устоять», – писал князь царю. Но и после этого князь не обрел покоя. Один из доброхотов светлейшего, узнав, что царь при возвращении изза границы, возможно, заглянет в Ревель, дал практический совет князю: «Не изволите ль господину генерал-майору Фандельдину отписать, чтоб он не инако доносил, как к вашей светлости писал», то есть чтобы Фандельдин твердо придерживался версии, сообщенной ранее Меншиковым Петру.[212] Успокоение к Александру Даниловичу пришло лишь после получения письма Петра Павловича Шафирова, отправленного из Амстердама 21 декабря 1716 года: «Сего дня его величеству исподволь донесено, в чем не без печали, однако ж умеренно и изволит о строении вновь попорченного писать сам к вашей светлости».

Кто бы ни был виновником катастрофы, ее последствия надлежало устранять, и мы вновь во второй половине января 1717 года встречаем Меншикова в Ревеле. Перед отъездом туда из Петербурга он известил царя о цели поездки: «Только при себе осную все, что потребно, и, управя там все, что надлежит, паки сюда поеду». Действительно, в Ревеле князь провел только неделю, оставил надзирателям инструкции и вернулся в столицу. Учитывая опыт, было решено наполнять ящики камнями доверху, а сами ящики укрепить «быками».[213]

Важнейшей заботой Меншикова становится в это время подготовка флота для совместных действий с датской и английской эскадрами против Швеции. Именно он в отсутствие Петра и адмирала Апраксина остается главным распорядителем при отправке кораблей в море, а также при постройке галер и транспортных судов. Его донесения царю в летние месяцы 1716 года содержат множество разнообразных сведений о сделанном:

«В нынешнюю кампанию будет у нас здесь готовых 20 галер», «ныне заложил вновь 20 галер», «приготовлением в отпуск кораблей всеми мерами стараемся», «положено сделать 300 соймов (мелких судов. – Н.П.)». Несомненную радость Петру доставляли сообщения князя о закладке им линейных кораблей.

В поле зрения светлейшего находились строительные работы в столице, Петергофе и на Котлине-острове. В июле 1716 года Меншиков доносил царю о завершении строительства канала в Петергофе, о посадке в его парке свыше двадцати пяти тысяч деревьев, о сооружении «большой залы» в Монплезире, об исправлении гавани. В самом Петербурге полным ходом шло сооружение канала вокруг Адмиралтейства, подходило к концу строительство первой очереди госпиталя, возводилась колокольня Петропавловского собора. В Кронштадте было подготовлено сорок восемь складских помещений – «магазейнов».

Петр был доволен распорядительностью князя. «За те (работы. – Н.П.) вам благодарствуем», – отвечал царь из Копенгагена в сентябре 1716 года, имея в виду сооруженные амбары, магазины, пороховые погреба и прочие здания.

Царские инструкции Меншикову, упомянутые выше, носили, так сказать, разовый характер, они составлялись по отдельному поводу. Что касается инструкции губернатору, определявшей права и обязанности этого важного должностного лица в правительственном механизме, то она, несмотря на пристрастие царя к законотворчеству, так и не была составлена. Но если бы она и существовала, то ни в коем случае не исчерпала обязанностей, исполняемых князем. Необычность этим обязанностям придавало то обстоятельство, что Александр Данилович занимал должность губернатора столичной губернии, царской резиденции, находившейся в строительных лесах, – ни один город страны не застраивался с такой быстротой, как Петербург. Наконец, светлейший был человеком, близким к царской семье, а посему губернатор выполнял разного рода деликатные поручения, проистекавшие из доверительных отношений. Положение же царского фаворита давало право ему самому вмешиваться в дела, которые другой губернатор оставил бы без внимания.

Множество самых разнообразных обязанностей, выполняемых Меншиковым, воспринималось в то время как должное. Когда по поручению князя составлялась инструкция капитану Маслову, отправляемому в Старую Ладогу, избранную царем для места заточения бывшей царицы Евдокии, то и в этом нет ничего странного – Старая Ладога находилась на территории, подведомственной Меншикову, а само деликатное поручение, надо полагать, – лично царя, как, впрочем, от него же исходили и инструкции, как содержать черницу. Сам выбор монастыря в Старой Ладоге, несомненно, связывался у царя с уверенностью, что Меншиков в точности выполнит его волю и не допустит никаких послаблений, которыми инокиня пользовалась, живя в Суздальском монастыре.

Как должное воспринимается и цидулка, вложенная в письмо Меншикова к Макарову от 22 апреля 1721 года: «Извольте его царскому величеству напамятовать о Гагарине, ибо приходят дни жаркие, и дабы здесь, в городе, не умножились духоты, и чтоб для оной причины, хотя за город тело ево вывесть». В обязанность губернатора входило наблюдение за санитарным состоянием города, и разлагавшийся труп повешенного сибирского губернатора Матвея Петровича Гагарина мог вызвать «поветрие». Правда, этого рода обязанность в первую очередь лежала на плечах генерал-полицеймейстера, но Антон Мануйлович Девиер не рискнул обратиться к царю с напоминанием, тем более что и сам светлейший не осмелился написать донесение Петру, а счел возможным прибегнуть к посредничеству Макарова. Да и обращаясь за содействием к кабинет-секретарю, князь предпочел оставаться в тени: «И о сем извольте не от мене докладывать, но токмо что напамятовать для помянутой духоты».

Губернатор печется о том, чтобы корабли не бросали якорей в фарватере Невы, но швартовались у берега реки, «дабы ис того морским судам никакова повреждения не учинилось и в проезде рекою тех судов наипаче никакой опасности не было». Первое такого рода распоряжение последовало 28 августа. Через три дня оно было повторено, на этот раз генерал-полицеймейстеру Девиеру, а 3 сентября – президенту Коммерц-коллегии Дмитрию Михайловичу Голицыну.[214]

Нет ничего удивительного в том, что Меншиков выступал организатором празднеств в Петербурге по случаю заключения Ништадтского мира – на то он и был губернатором. Но почему Александр Данилович, не будучи московским губернатором, руководил подготовкой грандиозного «машкерата», состоявшегося по этому же поводу в старой столице? По-видимому, выполнял личное поручение царя. Петр, как известно, придавал такого рода торжествам огромное воспитательное значение и поэтому счел необходимым, чтобы готовил его Меншиков, человек распорядительный и умевший потрафить вкусам царя.

Празднества в Москве должны были состояться в конце января – первых числах февраля, а подготовка к ним началась еще с сентября: князь отправил в старую столицу подпоручика Глеба Веревкина «для починки слобоцкого нашего дому и исправления припасов». Сам Меншиков вместе «со всем своим домом» прибыл в Москву 18 декабря и тут же, видимо, стал распоряжаться. 12 января 1722 года он писал московскому вице-губернатору Воейкову: «Понеже вам неоднократно предложено было, чтоб Красную площадь, где его императорское величество на судах веселитца изволит, очистить всю, но и ныне еще того не учинено». От вице-губернатора Александр Данилович потребовал, чтобы площадь была очищена «всеконечно в скорости».

Главным зрелищем празднества должны были стать водруженные на сани корабли, приводимые в движение либо лошадьми, либо попутным ветром, а также восседавшие на них дамы в маскарадных костюмах. Меншиков затребовал от оберкоменданта Москвы полковника Измайлова «ведомость, к машкерату судов сколько зделано и достальные как поспеть могут». Затребовал князь и список «женских персон», привлекаемых к участию в празднествах.

Празднества должны были начаться в 2 часа дня 27 января съездом гостей во дворец Меншикова, но царь, по неизвестным причинам, велел перенести их открытие на следующий день, о чем по распоряжению князя обер-коменданту Измайлову поручалось известить население столицы «чрез барабанный бой». «Судовый ход» начался 2 февраля. Князь распорядился, чтобы на площадях, через которые будут следовать «машкератные» суда, был поставлен «крепкой караул, дабы людей никого на тое площадь не пущали».

На следующий день после «машкерата» царь устроил смотр служебной годности дворян. Организация такого рода мероприятий входила в обязанности Герольдмейстерской конторы во главе со Степаном Колычевым, которая была учреждена при Сенате, но указ Колычеву исходил не от Сената, а от Меншикова.[215]

Не Сенат и не Иностранная коллегия, а Меншиков рассылает извещения гетману Скоропадскому и украинской старшине, а также герцогине Курляндской Анне Иоанновне и населению Митавы о заключении победоносного мира. 14 сентября 1721 года он снарядил на Украину гвардии поручика Чекина, снабдив его инструкцией для Федора Ивановича Протасова, представителя русского двора при гетмане. За приятное известие гетман и старшины должны были расплачиваться дорогими подарками. «Того ради, – обращался князь к Протасову, – извольте как гетмана, так и всю старшину склонить, дабы они за такую радость, которая больше всех прежних радостей, ево дарили хорошими подарками». Светлейший даже назначил таксу за радость, «которая больше всех прежних радостей» – с каждого полка по 1000 талеров.

В тот же день князь отправил еще одного курьера, на этот раз в Митаву. Представителя России при дворе курляндской герцогини цалмейстера Петра Бестужева Меншиков обязал, чтобы курьера, а им был морского флота капитан Галлер, в Митаве «приняли со всяким почтением и дарили знатными подарками, ибо сие царскому величеству угодно будет». Чтобы подвигнуть митавский двор на щедрые подношения, Меншиков написал Бестужеву: «А по нашему мнению надлежит его, капитана, подарить знатным подарком от всей земли, ибо во оной много знатных господ обретаетца».[216]

За себя и за московского губернатора хлопотал Меншиков, подготавливая поездку Петра на Марциальные воды. Ничего удивительного не было в том, что Меншиков обеспечивал царя транспортом, когда тот выезжал из Петербурга, – это входило в компетенцию губернатора, поскольку первый в России курорт находился на территории, ему подведомственной. Но петербургский губернатор не обязан был заботиться о проезде царя из Москвы – такого рода поручение, видимо, дано было самим Петром.

Предполагалось, что Петр ранней весной 1718 года, после отречения царевича Алексея от престолонаследия, отправится из Москвы на Марциальные воды (курорт, расположенный в шестидесяти километрах от Петрозаводска). Поездка, как видим, полностью была на попечении Меншикова, и он из Петербурга наказывал своему генерал-адъютанту Степану Нестерову измерить расстояние от Москвы до Марциальных вод, определить станции, где должны были менять лошадей, и сообщить день выезда царя. «Подтверждаю, – наставлял Меншиков Нестерова, – дабы вы того не пренебрегли, и нас о том обстоятельно уведомили».[217] Поездка царя на курорт в 1718 году не состоялась, ее пришлось отложить, поскольку следствие по делу царевича Алексея затянулось, его вынуждены были перенести в новую столицу и закончилось оно только со смертью царевича – 26 июня 1718 года.

Как видим, Меншиков, помимо обязанностей сугубо губернаторских, выполнял множество личных поручений царя. Но князь считал своим долгом и сам вмешиваться в дела, которые, употребляя современную терминологию, не входили в его компетенцию, не гнушаясь при этом и мелких дел, проявлял рвение, отнюдь не свойственное вельможам его времени.

Не будь Александр Данилович фаворитом, московский вице-губернатор Воейков, возможно, мог бы ослушаться и не выполнить его предписаний капитально отремонтировать мост через Неглинку у Боровицких ворот. Эту неисправность, надо полагать, в июне 1722 года могли видеть и сам вице-губернатор, и находившиеся в то время в Москве сенаторы, но взгляд всех безучастно скользил по обветшалому мосту. Таким же образом князь поступил годом раньше на острове Котлин. Там он велел заменить лестницу у причала, «понеже старая зело крута и худа, и сход трудной, о чем мы в бытность нашу указывали и приказывали». Забота о лестнице – дело президента Адмиралтейской коллегии Федора Матвеевича Апраксина, в ведомстве которого находилась стоянка русского флота на Котлине, но Меншиков не стал ожидать его распоряжений и настойчиво добивался исполнения своего приказа: первый раз он отправил послание бригадиру Порошину 23 июня 1721 года, через шесть дней напомнил и успокоился лишь после того, как 2 июля Порошин отрапортовал ему, что лестница установлена.[218]

В 1722 году царь готовит Каспийский поход. Он едет сначала в Москву, а затем в Астрахань, чтобы оттуда двинуться с армией. Меншикову, как и всегда, поручена судьба новой столицы. Однако ранее, если Петр отбывал, скажем, в Прутский поход или в заграничное путешествие, то в Петербурге безвыездно сидел светлейший, и напротив, когда Меншиков находился за пределами Петербурга, и даже за пределами России, например в Померании или на Украине, столицу не покидал царь; на этот раз ни царя, ни Меншикова в новой столице не оставалось – Северная война благополучно закончилась, и столице более ничто не угрожало.

Руководил и направлял энергию своих помощников и подчиненных Меншиков из Москвы, а это было столь же сложно, как руководить сражением, пребывая вдали от него. И если Александр Данилович без существенных изъянов справился с поручением, то благодаря ответственному отношению к делу – спустя рукава он никогда ничего не делал и так же, как и царь, целиком отдавался начатому делу и не успокаивался до тех пор, пока не приводил его к желаемому концу.

Князь не поленился сесть в карету и отправиться в новую столицу, чтобы на месте решить вопросы, требовавшие его вмешательства.

В Петербурге он пробыл несколько недель, возвратился в Москву 2 августа и на следующий день отправил царю донесение с отчетом о проделанной работе, начинающееся словами: «По прибытии моем в С.-Петербурх все работы осмотрел и, каким порядком оные исправлять, определил».

Демонстрировать свое усердие светлейший умел, хвастливого тона в донесениях ему тоже не занимать, но в этот приезд он действительно не пропустил ни одной стройки: среди инспектированных Меншиковым сооружений встречаем как грандиозные сооружения, так и небольшие палаты, строившиеся в Петергофе, на Котлине, Стрелиной Мызе и в самом Петербурге. К осени заканчивали первую очередь Сестрорецкого завода, канал на Котлине, соединяющий море с доком, выложенный камнем «саженей на 50–60», и новую «сетодель» (цитадель) – искусственный остров с поставленными на нем пушками, которые «когда достроится, то от оной как гавани, так и Кроншлоту великая будет оборона», ибо вся площадь между материком и островом будет находиться под обстрелом. К концу подходило строительство дворца, канала и флигелей в Петергофе.

Возобновились работы в столице, приостановившиеся было из-за нехватки рабочей силы: строился Петропавловский собор, постоялые дворы, «бечевник» вдоль Невы, оживилась постройка кораблей в Адмиралтействе. Меншиков использовал самый доступный ему способ обеспечения строек рабочей силой – как президент Военной коллегии, он определил на работу солдат нескольких полков – Черниговского, Киевского, Невского, Великолуцкого и других.[219]

И все же Меншикова не покидало чувство беспокойства. Можно даже сказать, что князь никогда не был так озабочен, какую оценку даст царь им содеянному. Видимо, он серьезно опасался за свою судьбу, боялся падения. Далее в книге будет рассказано, чем были вызваны опасения светлейшего. Пока же отметим, что следы беспокойства Александра Даниловича обнаруживают и деловые письма.

Волнение князя нарастало по мере приближения дня отъезда царя из Москвы в Петербург. Меншиков был уверен, что царь немедленно отправится осматривать все работы, «а особенно у новопостроенных домов». Поэтому светлейший предупреждал коменданта Бахмеотова, чтобы к приезду царя «оные были во всякой чистоте». Через два дня, 24 февраля, он требует от Бахмеотова и Девиера: когда царь «изволит смотреть тамошних работ, и угодны ль оные его величеству будут – извольте нас уведомить».

Проходит две недели – в Москву не поступает никаких известий. Меншиков был уверен, что царь успел уже все осмотреть, ему не терпелось знать его оценку, и поэтому он шлет новое напоминание: «Меня уведомить, угодны ли которые работы или строения его величеству».

Следы тревоги князя видны и в его письме к царю от 1 марта с неизвестной ранее просьбой: «При отшествии вашего величества в С.-Петербурх просил я ваше величество, ежели тамошние работы, как по указу вашего величества были в моем ведении, умением моим исправлялися не так, как ваше величество повелел, чтоб, по превысокой своей отеческой ко мне милости, в том меня изволили простить».

Особенно беспокоили князя постоялые дворы. Столичные гостиницы еще не были готовы, а он 19 декабря 1722 года распорядился, чтобы все столичные домовладельцы, сдававшие свои дома внаем, были предупреждены, что впредь им это делать запрещается. По окончании строительства предстояли торги для тех, кто пожелает взять дома на откуп. От внимания Меншикова не ускользали всякого рода мелочи: он требовал от Бахмеотова, чтобы потолки светлиц в гостиницах были подбиты прутьями, а затем обмазаны известью, чтобы при каждых трех домах было сооружено по одной лавке, чтобы в том случае, если не найдутся желающие взять дома на откуп, Бахмеотов разыскал среди обер-офицеров «доброго и правдивого человека, придав к нему несколько человек солдат», и передал им гостиницы, в которых должны были поселиться приезжие иностранцы на «коликое время кто похочет».

Страхи Меншикова оказались напрасными. Стараниями князя царь был вполне удовлетворен, о чем светлейшего известила Екатерина. 26 марта 1723 года она вполне успокоила Меншикова: «Что ж пишешь о работах, бывших в твоей диспозиции, и оными работами, а паче построенными постоялыми дворами его императорское величество зело доволен».[220]


Помимо забот государственных, требовавших присутствия князя в столице, у него была еще одна обязанность, в те времена считавшаяся едва ли не самой почетной, – попечение о царевиче Петре Петровиче[221] и царских дочерях Анне и Елизавете. Когда царская чета покидала столицу, ответственность за здоровье ее детей перекладывалась на плечи Меншикова. В 1716 году, когда князь отлучался в Ревель, в столичном дворце подняли переполох – заболела кормилица двухлетнего царевича Петра. Это обстоятельство ускорило возвращение Александра Даниловича в столицу.

В каждом письме, отправленном царю и особенно царице, находившимся в 1716–1717 годах в заграничном путешествии, Александр Данилович посвящал несколько строк здоровью царских отпрысков. Иногда он неуклюже шутил, иногда переходил на сентиментальный тон: царевич «изволит употреблять экзерцицию салдацкую, чего ради караульные бомбардирской роты салдаты непрестанно в большой палате пред его высочеством оную экзерцицию отправляют. Речи же его: папа, мама, салдат». А вот другой намек, что сын пошел в отца: царевич «изволит более забавлятца прежнею охотою отеческою, а именно барабанным боем».

Весной 1717 года обе царевны, Анна и Елизавета, заболели оспой. Болезнь протекала в легкой форме и не оставила следов на лице, но вызвала у супругов волнение. Меншиков их утешал, сообщая, что у Елизаветы осталось «на личике пятнышек с пять», которые должны сойти, а у Анны болезнь внезапно прекратилась.[222]

Находившимся в Каспийском походе Петру и Екатерине он через каждые пять-шесть дней отправлял письма с известием о здоровье дочерей Анны и Елизаветы и внука Петра.[223] С 20 мая по 10 декабря князь отправил царю и царице тридцать два письма, из которых только четыре деловые, а остальные – о детях: «Вашему величеству доношу, что дражайшие вашего величества дети, их высочества государыни, цесаревны, в добром обретаютца здравии».[224]

Петр по-прежнему передает некоторые свои распоряжения Сенату через Меншикова. То он велит ему объявить сенаторам, чтобы те прислали «солдатский нижний мундир, ибо он здесь гораздо дорог», то поручает передать сенаторам, чтобы они занимались достройкой тех кораблей, которые находятся в наибольшей готовности.

Судя по письменным представлениям Сенату, Меншиков не очень щадил самолюбия сановников. Он упрекал сенаторов в небрежении, требуя укомплектовать штаты Адмиралтейства корабельными плотниками. «Того ради, – писал князь, – принужден о том паки чрез сие напомянуть, чтоб о том, не упуская времени, изволили надлежащее учинить решение». Сенат своевременно не выдал деньги Адмиралтейству, Меншиков не просит, а требует: «Того ради принужден я чрез сие о том паки подтверждать».

Сложные отношения между царем и Меншиковым и между Меншиковым и Сенатом, видимо, дали повод голландскому резиденту де Би донести своему правительству 28 сентября 1716 года: «Здесь ходят слухи, что […] прислано князю Меншикову полномочие на управление всеми государственными делами в отсутствие его царского величества. Если только все это правда, то, вероятно, все будет скоро обнародовано и послужит доказательством, что царь совершенно одобряет действия князя Меншикова и вместе с тем недоволен распоряжениями своего Сената».[225]

Слухи, попавшие в текст донесения де Би, не подтвердились – указа, о котором он писал, обнародовано не было, но само появление подобных слухов свидетельствовало о еще не утраченном доверии царя к фавориту. Особая близость между ними наступила в месяцы, когда велось следствие по делу царевича Алексея.

Царевич Алексей, сын Петра от первого брака, по складу характера и по убеждениям был полной противоположностью отцу. Безвольный и пассивный, он стоял в стороне от забот, полностью поглощавших неуемную энергию царя, не жалевшего ни сил, ни «живота своего» для претворения грандиозных преобразовательных планов. Более того, к обновлению страны Алексей относился враждебно, открыто заявлял, что после вступления на престол повернет Россию вспять: откажется от приобретений в Прибалтике, забросит флот, отменит все новшества, приблизит к себе поборников старины.

Современник оставил нам характеристику двадцатичетырехлетнего царевича: «Он был хорошего роста, лицо имел смуглое, черные волосы и глаза, серьезный вид и грубый голос… Он постоянно окружен был гурьбою разнузданных, невежественных священников и тех ничтожных персон дурных свойств, в обществе которых он постоянно ратовал против упразднения отцом своих старых привычек и говаривал, что он тотчас по вступлению во власть правительственную Россию вернет к прежнему. Он грозил одновременно и открыто всех любимцев отца искоренить. Это делал он так часто и так неосторожно, что это не могло быть не донесено царю…

Удивительно, что царевич никогда не появлялся в официальных собраниях, когда все знатные присутствовали на празднествах по случаю рождения, побед, спуска кораблей и ждали царя. Чтобы избежать таких собраний, царевич либо принимал лекарства, или отворял себе кровь и постоянно извинялся, что по нездоровью не мог присутствовать, причем повсеместно знали, что он напивался в самом дурном обществе и предприятия отца своего постоянно осуждал».[226]

В 1715 году царь предложил сыну либо отречься от престола и удалиться в монашескую келью, либо участвовать во всех его начинаниях. Царевич согласился уйти в монастырь, но когда в следующем году отец, будучи в Дании, вызвал его к себе для участия в десантных операциях против Швеции, он воспользовался этим вызовом и бежал в Австрию, надеясь добиться трона с иностранной помощью.

Усилиями дипломата Петра Толстого и гвардейского капитана Александра Румянцева царевич-беглец был возвращен в Россию. Зимой 1717 года Петр, царица Екатерина и двор прибыли в Москву, чтобы оформить отречение царевича от престола, а Меншиков остался в Петербурге. Во время первого же свидания с отцом (3 февраля 1718 года) царевич назвал своих сообщников, советовавших ему бежать за границу.

Расследование дела Петр взял в свои руки. Курьеры царя мчались в Петербург один за другим. «Майн фринт (друг. – Н.П.), – как и в прежние времена обращался царь к Меншикову. – При приезде сын мой объявил, что ведали и советовали ему в том побеге Александр Кикин и человек его Иван Афанасьев, чего ради возьми их тотчас за крепкий караул и вели оковать». Несколько часов спустя курьер отправился с новым предписанием: сковать надо было старшего Ивана Афанасьева, «а не хуже, чтоб и всех людей (Кикина. – Н.П.) подержать, хотя и не ковать».

6 февраля Петру стало известно, что его слуга Баклановский, узнав о том, что царевич назвал своих сообщников во время первого свидания, отправил в Петербург гонца, чтобы тот предупредил Кикина об опасности. Правда, шансов спастись у Кикина было мало, так как Петр еще раньше заподозрил его в причастности к бегству сына и, уезжая в Москву, велел Меншикову, «чтоб на него око имели и стерегли».

Царский курьер преодолел расстояние между двумя столицами за трое суток и вручил Меншикову указ об аресте Кикина и Афанасьева в 11 часов вечера. Гонцу Баклановского удалось его упредить. Кикин, извещенный о событиях в Москве, растерялся. Что делать? Бежать, но куда? В полночь в спальном халате он отправился за советом к брату Ивану. Здесь и был схвачен Меншиковым. В гарнизонной книге 6 февраля записано: «И того ж числа наложены на них цепи с стульями и на ноги железо».

После случая с Баклановским Петр повелевает Меншикову, чтобы тот «ни для каких дел партикулярных ни за какие деньги» не давал почтовых лошадей. Только две подписи в подорожных имели силу: самого царя и Меншикова. Получив указ, Меншиков тут же отправил распоряжение комендантам Выборга, Шлиссельбурга, Корелы и Нарвы, чтобы пропускать курьеров только с подорожными «за моею рукою и печатью», а на почтовые станы по пути из Петербурга в Москву послал гонца с предписанием никому не выдавать лошадей.

Меншиковым был получен очередной приказ: Кикина и Афанасьева велено пытать «вискою одною», а кнутом не бить. Тут же объяснение причин «милосердия» – «чтоб дорогою не занемогли».

«Дело сие зело множитца», – писал Петр Меншикову. Число лиц, причастных к «воровской компании», как называл царь сообщников царевича, увеличивалось с каждым днем. Светлейший получает указы заключить под стражу сибирского царевича Василия, сенатора Михаила Самарина, брата первой жены царя – Петра Авраамовича Лопухина, брата адмирала Апраксина Петра Матвеевича, генерал-лейтенанта князя Василия Владимировича Долгорукова и множество менее знатных персон: канцелярских чиновников, слуг царевича Алексея, родственников царевича по матери.[227]

Усердие Меншикова в следствии – выше всяких похвал. Скованных заключенных он партиями отправляет в Москву. Некоторых из них он допрашивает сам. С особенным рвением светлейший брал под стражу князя Долгорукого, который когда-то возглавлял комиссию по расследованию его собственных обвинений в казнокрадстве.

Взаимную вражду Меншикова и рода Долгоруких отметил саксонский посланник Лосс еще в 1715 году. Князя он называл «злейшим врагом» этой аристократической фамилии. Посол далее писал о возраставшем влиянии Василия Владимировича Долгорукого на Петра: «Царь берет его с собою на все маленькие увеселения и не может быть без него ни одного дня».[228] Теперь Долгорукому предстояло совершить путешествие в Москву в «ножных железах».

Напряжение в Москве, где следствием руководил сам царь, и в Петербурге, оставленном на попечение Меншикова, достигло высшего накала: никто из вельмож не знал, кто еще будет оговорен царевичем в дополнение к тем пятидесяти, уже взятым под стражу, у кого оборвется карьера, кому придется расплачиваться не только пожитками, но и «животом». Состояние неуверенности и страха, царившее в кругу вельмож, легко улавливается и в письмах тех дней.

В феврале-марте 1718 года Меншиков вел оживленную переписку с Екатериной, Толстым, Ягужинским, адмиралом Апраксиным, кабинет-секретарем Макаровым. Регулярно он получал и ответы от них. Читая письма, можно подумать, что корреспонденты либо стояли в стороне от происходивших событий, либо ни в Москве, ни в Петербурге не наблюдалось ничего такого, что заслуживало бы их внимания. Меншиков отправлял стандартные послания с извещением, что в Петербурге «при помощи Божии все благополучно», и просьбой «содержать нас в любительной своей корреспонденции».[229] Корреспонденты в «любительных» ответах, вторя Меншикову, тоже умалчивали о самом важном и волнующем.

Самые обстоятельные сведения о событиях в Москве тех дней сообщил Меншикову человек, менее всего осведомленный об их сущности, – генерал-адъютант Степан Нестеров, наблюдавший лишь со стороны. Перу Нестерова принадлежит описание сцены встречи царевича с отцом, а также всей процедуры лишения царевича наследия. Это – единственное свидетельство, оставленное русским современником, поэтому приведем его в пространных выдержках.

Царевич прибыл в Москву 3 февраля в 9 часов утра. Петр ожидал его «вверху в Ответной палате. Тут же были собраны духовные особы, также министры и сенаторы. И повещено, государь, было всяких чинов людям, кроме подлого народу, чтоб были все в вышепомянутой палате. И когда все собрались, тогда его высочество изволил прибыть в тое ж Ответную палату, – и при ево высочестве Петр Андреевич Толстой, – пришед прямо к своему родителю, всемилостивейшему государю, заплакав, повалился в ноги и просил прощения в преступлении. И того часу его величество повелел встать и изволил объявить свою родительскую милость, в каком содержании его имел и как обучал х тому, чтоб был наследником, но ево высочество то презрил и не хотел того внятно обучатца, якобы надлежало наследнику, и протчие преступления противные.

А изволил его величество говорить изустно и громко, чтоб все слышали. Но на то отповеди оправдательной никакой его высочество говорить не мог, токмо просил прощения и живот, а наследия не желает.

И потом его величество изволил еще говорить громко ж, чтоб показал самую истину, хто ево высочеству были согласники, чтоб объявил. И на те слова его высочество поползнулся было говорить, но понеже его величество от того сократил, и тем его величества разговор кончился и вскоре после сего повелел читать манифест, которой имеет господин Думашев, печатной.

И когда оной прочли громко, чтоб все слышали, тогда его величество изволил сказать, что прощаю, а наследия лишаю. И потом тотчас его величество купно с его высочеством и протчие, как духовные особы, так и министры и всех чинов люди, пошли в соборную церковь, а, пришед в церковь, пред святым Евангелием его высочество учинил присягу и, присягнув, подписался, что наследия не желает, а уступил брату своему, его высочеству, государю царевичу Петру Петровичю». Вслед за царевичем присягали духовные, министры и прочие. Под присягой они поставили подписи.

«И по ученении вышепомянутого, его величество и государь царевич изволили итти кушать в Преображенское. Також после полудня в 5-ом часу все министры съехались в дом царского величества в Преображенское и веселились довольно…»

Не лишено интереса и последнее письмо Нестерова, отправленное из Москвы 15 марта 1718 года, то есть после завершения Суздальского розыска по делу бывшей царицы Евдокии: «Сего, государь, числа час пополудни били в барабан на Красной площади збор, чтоб, государь, всенародно збирались, понеже будет экзекуция. А хто осуждены, о том вашей высококняжеской светлости донесет сей вручитель.

А оставшие, государь, по сим делам колодники повезутца отсель при баталионе Преображенском в Санкт-Питербурх, который також отсель пойдет на четвертой недели сего поста, а имянно во вторник…»[230]

Впрочем, изредка в письмах все же проскальзывала кое-какая информация, если не прямо, то косвенно отражавшая происходившее. Так, Екатерина в письме от 4 февраля извещала Меншикова, что царевич Алексей «прибыл сюда (в Москву. – Н.П.) вчерашнего числа». Но зато в следующем послании, отправленном в разгар розыска – 11 марта, о следствии ни слова. Царица сочла возможным лишь предупредить князя о намерении Петра вскоре вернуться в Петербург, «ежели еще что не задержит».

В письмах к Екатерине Меншиков тоже уклонялся затрагивать существо дела. Лишь однажды он, полагая, что измена царского сына и кровавое следствие могут вызвать у Петра болезнь, «слезно» умолял Екатерину отвращать супруга «от приключившейся печали», которая может вызвать тяжелые последствия «его величеству здравию». Но крайняя необходимость вынуждала пренебрегать осторожностью. В одном из писем к Толстому Меншиков не ограничился сакраментальной фразой, что «здесь при помощи Божии все благополучно», и решил выяснить у корреспондента волновавший его вопрос: «Послал я к царскому величеству Ивана Кикина допрос. А что по оному его величество изволил учинить – известия не имею. Того для прошу ваше превосходительство о том меня уведомить». Толстой предпочел отмолчаться.

Читая письмо Толстого от 5 февраля – «ныне здесь новин никаких нет», можно подумать, что этому дню не предшествовало ни отречение царевича от престола, ни начало розыска по его делу. В таком же ключе написано и письмо от 13 февраля: «О здешних делах не хочю вашю светлость утруждать, понеже от его царского величества о всем вам известно».

Исключение составляют письма братьев Апраксиных. Петру Матвеевичу удалось отвести предъявленные обвинения, и он, оказавшись на свободе, с разрешения царя отправил к Меншикову курьера с посланием, описывавшим свои злоключения: он был доставлен в Москву и «во узах» в 6 часов утра оказался в застенках Тайной канцелярии в Преображенском. Там, продолжал Апраксин, и была установлена «моя правда и невинность». История, однако, имела продолжение, о котором Петр Матвеевич рассказывает в цидуле, приложенной к письму: «Брата моего Федора Матвеевича от такой о мне печали застал еле жива». Сам Федор Матвеевич тоже известил Меншикова о своей болезни, причем сделал это весьма эмоционально. Кстати, письмо адмирала дает ключ к объяснению причин, вынуждавших корреспондентов избегать острой темы: «О здешних обстоятельствах вашей светлости верно донесть оставляю, ибо в том перу верить не могу и себя нахожу в немалых печалях, о чем вашей светлости уже известно».[231]

Розыск в Москве был завершен к середине марта. Главного подстрекателя бегства царевича, Александра Кикина, некогда любимца царя, а затем попавшего в немилость из-за казнокрадства, министры приговорили к смерти. После колесования его отрубленную голову воздели на кол. Ивана Афанасьевича Большого тоже казнили. Самой мучительной казни были подвергнут Степан Глебов, признавшийся в блудном сожительстве с первой супругой царя, – его посадили на кол. Закончили жизнь на эшафоте еще несколько человек. Часть обвиняемых была оправдана, среди них сенатор Самарин. Основная же масса привлеченных к розыску подверглась суровым наказаниям: ссылке на каторгу и на галеры, отрезанию языка, пострижению в монастырь, отправке в отдаленные деревни.

Сравнительно легкое наказание понес и князь Василий Владимирович Долгорукий. Поначалу он отклонил все обвинения, и в частности самое главное. Во время розыска у него спросили, советовал ли он царевичу давать «хоть тысячу» письменных обещаний об отречении от престола. «Улита едет, коли то (когда-то. – Н.П.) будет», – будто бы утешал он царевича. Долгорукий ответил отрицательно. Позже он принес повинную: «Как взят я из С.-Петербурга нечаянно и повезен в Москву окован, от чего был в великой дисперации (страхе. – Н.П.) и безпамятстве, и привезен в Преображенское, и отдан под крепкий арест, и потом приведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе; и в то время, как спрашиван я против письма царевича пред царским величеством, ответствовал в страхе; видя слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность, и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал».

Князь Василий Владимирович был лишен чинов и отправлен в ссылку в Соль Камскую. Быть может, на судьбу племянника повлияла челобитная царю Якова Федоровича Долгорукого. Старейшего представителя рода вынудила обратиться к царю забота о репутации всей фамилии, ибо, по его представлениям, восходившим к стародавним традициям, «порок одного злодея винного привязывается и к невинным сродникам». Яков Долгорукий напомнил Петру о жертвах, понесенных Долгорукими во время стрелецкого бунта, писал о безоговорочной поддержке царя в его борьбе с Софьей. «Вижу ныне сродников моих, впадших в некоторое погрешение: аще дела их подлинно не ведаю, однако то ведаю, что никогда они ни в каких злохитрых умыслах не были…» Единственная вина «сродников» могла состоять в «дерзновенных словах», произнесенных, впрочем, без «умысла злого».

Причастность Долгоруких к делу царевича Алексея, как и само дело, может быть, и не заслуживали бы столь подробного изложения, если бы нам не было известно влияние этих событий на последующую жизнь Меншикова. Мы видели, что еще задолго до начала следствия отношения между аристократическим родом Долгоруких и Меншиковым не отличались миролюбием. Теперь враждебность усугубилась еще более. Это надобно запомнить, ибо судьбе было угодно, чтобы Меншиков столкнулся с Долгорукими еще раз, девять лет спустя.

18 марта 1718 года царь выехал в Петербург. Туда же были отправлены царевич Алексей и некоторые из подследственных. Розыск вступил в завершающую стадию. Компрометирующие царевича показания дала его любовница Евфросинья, неотлучно находившаяся при нем во время полуторагодового пребывания за границей. Роды задержали ее за рубежом, и она вернулась в Петербург только в апреле. Ее свидетельства изобличали царевича в намерении добиваться трона, опираясь на иноземные штыки. Став изменником, он сделался и лжецом, скрыв от следствия свои предательские планы.

В июне царевич был заключен в Петропавловскую крепость. Его стали пытать как заурядного колодника, в иные дни даже по два раза. В застенке присутствовали царь, Меншиков, Апраксин, Головкин, Шафиров, Яков Долгорукий и другие. Последняя из семи пыток, которым подвергся царевич, начиная с 14 июня, была 26 июня; пытаемый, видимо, не выдержав истязаний, умер. В записной книге Петербургской гарнизонной канцелярии в этот день была сделана следующая лаконичная запись: «Того же числа по полудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком роскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».[232]

Возможно, что царевич погиб насильственной смертью, ибо царь конечно же не мог желать, чтобы казнь совершалась публично, при стечении народа. Ведь на эшафот должен был подняться собственный сын, не обычный преступник, а отпрыск помазанника Божьего на земле.

Версия об удушении царевича со всеми подробностями была изложена в письме Александра Румянцева к своему приятелю, ходившем в многочисленных списках во второй четверти XIX века. Подлинника письма никто никогда не видел, а обнаруженные в списках несуразности дали основание историкам считать его подделкой, вышедшей из славянофильских кругов, не скрывавших своей враждебности к Петру и его преобразованиям. Таким образом, категорически не отвергая версию о насильственной смерти царевича, надобно отрицать «подлинность» ее описания в письме, якобы принадлежащем перу Румянцева, того самого, что вместе с Толстым уговорил царевича вернуться в Россию.

Драматическая развязка была неминуема. Министры, сенаторы, военные и гражданские чины – всего 127 человек – 24 июня 1718 года «единогласно и без всякого прекословия согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за вышеобъявленные все вины свои и преступления, главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти». Список лиц, подписавших царевичу смертный приговор, возглавил Меншиков. За ним следуют подписи адмирала Апраксина, канцлера Головкина, тайного советника Толстого, подканцлера Шафирова и прочих. Среди подписавших приговор четвертым значился Яков Федорович Долгорукий. Выводя свою фамилию непослушным пером, вряд ли он это делал без «прекословия» и руководствовался убеждением, а не страхом.

Вслед за окончанием дела царевича Алексея у Меншикова начались будни мирной жизни. Проследить, как они текли, помогает нам любопытный источник под названием «Повседневная записка делам князя Меншикова»,[233] своего рода дневник, в котором секретари ежедневно регистрировали не столько сами «дела», сколько перемещения князя: его встречи с царем, вельможами, посещения учреждений, переезды в другие города… И все же дневник позволяет судить, как Меншиков распоряжался своим временем.

На первый взгляд может показаться, что служба отнимала у Меншикова крайне мало времени. Не совсем так. Чтобы убедиться в этом, сравним распорядок дня Меншикова с распорядком дня вельможи XIX века. Если бы, например, Алексей Александрович Каренин, каждая минута жизни которого, по словам Л. Н. Толстого, «была занята и распределена», не являлся, подобно Меншикову, в присутствие неделями, то его бы уволили со службы. Не мог себе позволить вольготных часов досуга и Петр Александрович Валуев – не литературный герой, а реальный министр внутренних дел России 60—70-х годов прошлого столетия. Между тем Меншиков в течение 1719 года присутствовал в Военной коллегии, первым президентом (единственная коллегия с двумя президентами) которой он являлся, всего 62 раза, в Сенате – 16 раз, по одному разу он заглянул в Адмиралтейскую, Иностранную и Юстиц-коллегии, причем проводил он там два, максимум четыре часа, а иногда и полчаса.

Читатель вправе заподозрить Меншикова в злоупотреблении своей приближенностью к царю – и ошибется. Достаточно беглого обзора законодательства тех времен, чтобы убедиться: светлейший не слишком отступал от общепринятых норм. В указе президентам коллегий от 2 октября 1718 года Петр, отметив, что они «зело лениво съежжаются для врученного им дела», потребовал от них присутствовать в учреждениях два раза в неделю: во вторник и четверг.[234] Правда, два года спустя Генеральный регламент предписывал членам коллегии являться на службу ежедневно, за исключением воскресных и праздничных дней, но рабочее время ограничивалось лишь пятью часами. Но это два года спустя, когда коллегиальная система управления уже сложилась.

Сенаторы в те годы тоже не сидели в Сенате ежедневно. Указы предписывали им присутствовать в учреждении от двух до трех дней в неделю, а если не было надобности, то даже один день. Ежедневная явка на службу была обязательной только для дежурного сенатора, сменявшегося ежемесячно.

Надобно также учесть, что три месяца в 1719 году Меншиков находился за пределами столицы. Самая продолжительная отлучка, на месяц, на Марциальные воды. Остальные вояжи были кратковременными: в течение года он шесть раз побывал в Кронштадте, несколько раз навещал свою летнюю резиденцию в Ораниенбауме, ездил в Петергоф и Екатерингоф, а в октябре отправился в Шлиссельбург на традиционные празднества по случаю взятия этой крепости. Наконец, в 1719 году Меншиков свыше месяца болел и, естественно, не покидал своего дворца. После болезни он зачастил в Военную коллегию, за два зимних месяца – январь и декабрь – отмечено двадцать семь посещений.

Но где же, как и когда вельможа решал уйму возникавших вопросов по управлению губернией, столичным городом и Военной коллегией? Как он успевал выполнять еще и сугубо частные поручения Петра? Ответы, правда далеко не исчерпывающие, дают «Повседневные записки».

Вставал Меншиков, как правило, в пятом либо в шестом часу, реже – в четвертом или седьмом. На утренние часы падала основная часть рабочего дня. Светлейший сразу же, как лаконично повествуют «Повседневные записки», занимался «слушанием дел». Под «делами» подразумевались доклады служителей Домовой или Походной канцелярии, которым он давал распоряжения по управлению своим дворцом и многочисленными вотчинами, или доклады подчиненных по службе. Последующие часы он проводил в обществе Петра, нередко приезжавшего к нему домой, либо в царской резиденции, а также в Военной коллегии и Сенате и за осмотром работ. Этого рода занятия завершались к полудню, реже – к часу дня. Меншиков садился за стол, чаще всего у себя дома, около 11–12 часов, но иногда – у царя, у генерал-адмирала Апраксина, обер-серваера (главного кораблестроителя) Головина, генерал-полицеймейстера Девиера и других лиц. В одиночестве Меншиков был за столом редко. Обычно с ним была мужская компания из сановников и подчиненных. Характерная деталь, свидетельствующая о том, что эмансипация женщин, настойчиво вводимая царем через ассамблеи, еще не проникла в семью князя, в принципе не чуравшегося новшеств: за обеденным столом не сидели ни супруга, ни дети, даже в том случае, если «его светлость изволили кушать» без гостей.

После трапезы – визиты к вельможам, прием вельмож, участие в различных церемониях вместе с царем и «господами министрами», деловые и праздные разговоры, перемежавшиеся игрой в шахматы и карты. Между 10 и 11 часами, после ужина, сразу же отправлялся спать. В распорядке дня немало времени отводилось на богослужение – заутрени и всенощные.

Меншиков участвовал и в публичных развлечениях. К ним прежде всего относились ассамблеи. Они устраивались, судя по записям, без определенной периодичности. Первая ассамблея в 1719 году была проведена у генерала Вейде в воскресенье 18 января, следующая – в четверг 22 января у князя Дмитрия Михайловича Голицына, затем – в воскресенье 25 января у князя Долгорукого, через день – у князя Черкасского, а еще через день, в среду 29 января, – у Ивана Стрешнева. В феврале было лишь две ассамблеи, а в марте – одна, затем наступил, видимо, пост, а затем и лето; четыре ассамблеи с участием Меншикова зарегистрированы только в декабре.

Другой вид развлечений был связан с вылазками всепьянейшего собора. На рождественских праздниках 1719 года славили у князя-папы Бутурлина и архиигуменьи Ржевской (25 декабря), у канцлера Головкина (26 декабря), у князя Алексея Черкасского (28 декабря). Празднества завершились 30 декабря – соборян в этот день принимал Меншиков. «Повседневные записки» отметили и необычное развлечение, правда, единственное в году: 22 марта царская чета, министры и Меншиков смотрели «комедию». В действительности это была не комедия, а цирковое представление с участием силача и какой-то дамы, танцевавшей на натянутом канате.[235]

Распорядок в воскресные дни мало чем отличался от будничных: в воскресенье князь вставал так же рано, как и в рабочие дни, отправлялся в царский дворец, где вел разговоры с царской четой за обеденным столом, мог заглянуть в Военную коллегию, присутствовать на свадьбе либо другом семейном торжестве у своих подчиненных. В воскресенье либо в праздник светлейший лишь дольше пребывал в церкви.

Встречались, однако, дни, когда Меншиков почти полностью отключался от служебных забот. Время с 8 по 16 мая он провел в Ораниенбауме. Здесь он посвятил себя хлопотам по благоустройству загородной резиденции – прогуливался в «огороде», то есть в парке, наблюдал за сооружением фонтана, ездил по близлежащим угодьям, осматривал работы. Впрочем, и сюда по служебным делам к нему приезжали должностные лица: шаутбейнахт Сиверс, бригадир Порошин и прочие.

Дважды за 1719 год Меншиков оказался в необычной для него обстановке бездействия: первый раз – во время продолжительной болезни, второй – во время лечения на Марциальных водах.

Симптомы недомогания появились в начале февраля, но князь крепился и не прекращал привычных занятий. 3 февраля он встал, как и всегда, в шестом часу и отправился в Сенат, оттуда в Военную коллегию. На следующий день мы вновь видим его «на ногах» – в Иностранной коллегии. Но уже 5 февраля не Меншиков отправляется в присутствие, а к нему во дворец прибывают Толстой, Вейде, иностранные послы, министры и президенты. Они ведут какие-то «довольные разговоры». В последующие дни светлейшему не сиделось дома. Затем следует короткая запись от 11 февраля: «Ради обдержимой болезни из покоев выходить не изволили». Меншиков, однако, не берегся: он то сидел дома, то выезжал для осмотра работ в Адмиралтейство, в Военную коллегию и Сенат.

20 февраля болезнь наконец одолела светлейшего и приковала его к постели на месяц. Но и во время болезни он не прекращал работы. Дневниковые записи пестрят фразами: «довольно дел отправлял». Его часто навещали – одни как больного, другие – чтобы получить распоряжения. Не подлежит сомнению, что генералы Вейде, Брюс и Гинтер 26 февраля приезжали к нему по делам Военной коллегии. Деловой визит нанесли также генерал-майор Голицын и генерал-полицеймейстер Девиер. Их приезд «Повседневная записка» отметила так: «И по разговорах кушали, а его светлость ради болезни лежал подле кушанья; по разговорех разъехались».[236]

3 марта с Марциальных вод возвратился Петр и в тот же день навестил больного. В «Повседневной записке» читаем: царь «по обычной церемонии, разсуждая о болезни его светлости, изволил объявить о неслыханном действии Марциальных вод». Петр, любивший врачевать, предписал фавориту отправиться на Марциальные воды. В представлении медиков того времени, эти воды способны были поставить на ноги любого больного, в том числе и князя с больными легкими.

Меншиков поднялся с постели к 21 марта, а в июле приспело время выполнять царское повеление. Это принудительное лечение, надо полагать, вызвало в семье князя тревогу. Следы сомнений в целительных свойствах вод видны в том, что «курортник» в течение недели ехал в сопровождении всей семьи.

Князь прибыл на курорт 26 июля. Здесь он встретил подобных себе больных, маявшихся на водах по велению царя: царицу Прасковью Федоровну, генерал-адмирала Апраксина, Григория Скорнякова-Писарева, архимандрита Феодосия, князя Ивана Юрьевича Трубецкого. Вынужденное безделье тяготило светлейшего, и он не знал, как распорядиться уймой свободного времени: по привычке вставал он в пятом часу, бродил по окрестностям, заглядывал в кузницу, почти ежедневно навещал пристань, где ему мастерили лодку, ходил в гости к царице и Апраксину.

Курс лечения продолжался десять дней. В первый день князь одним приемом выпил семь стаканов воды. В дальнейшем количество выпитых стаканов увеличилось и 30 июля достигло четырнадцати. Прием воды в последующие пять дней происходил по убывающей, и к концу лечения, к 4 августа, норма достигла исходной – семи стаканов. С Марциальными водами он расстался 6 августа, похоже, без сожаления, хотя, видимо, в угоду царю распространял слухи о целебном их действии. Через пять дней после прибытия на курорт, 31 июля, он писал в Петербург: «Воды, слава Богу, мне и другим зело изрядно пользуют».

Сопоставляя рабочий день Меншикова с рабочим днем министра Валуева, нетрудно заметить, что, несмотря на то, что отделены они полутора веками, в распорядке их много общего. Меншиков стоял у истоков формирования бюрократического аппарата абсолютизма, Валуев трудился в годы его расцвета. За это время усложнилась бюрократическая машина, изменились вкусы, формы общения и отдыха. Валуев, разумеется, не поднимался с постели в пятом часу, его несомненно бы шокировало участие в выходках всепьянейшего собора, он не довольствовался бы единственным в году посещением театра. Значительно больше времени он отдавал заседаниям в Сенате, Комитете министров, Совете министров и в прочих комитетах и департаментах, число которых было велико. Прозаседав в одном из них, он спешил сесть в карету, чтобы мчаться в другой. Впрочем, случалось, что он много дней подряд не выходил из дому, сочиняя очередной доклад «на высочайшее имя». И тем не менее день Валуева и день Меншикова многое объединяло: оба вершили дела не столько в стенах учреждений, сколько за их пределами – во время докладов царю и разговоров с ним, во время завтраков и обедов у членов царской фамилии, приватных бесед с другими вельможами, во время придворных церемоний и т. д. Закулисная, незримая деятельность вельможи, органически вплетавшаяся в круг его служебных обязанностей, – едва ли не самая существенная особенность работы аппарата абсолютистского режима.

А теперь коснемся такого интригующего сюжета, как грамотность героя нашей книги. Образ жизни Алексашки в детские годы исключал самое элементарное образование – он до конца дней своих оставался неграмотным. Об этом писали все современники иностранцы.

Читаем запись датского посла Юста Юля под 1710 годом: «Князь Меншиков говорит порядочно по-немецки, так что понимать его легко, и сам он понимает, что ему говорят, но ни по-каковски ни буквы не умеет ни прочесть, ни написать – может разве подписать свое имя, которого, впрочем, никто не в состоянии разобрать, если наперед не знает, что это такое». Другой современник, имевший случай наблюдать светлейшего много лет спустя, сообщил на этот счет любопытную и не лишенную правдоподобия деталь: Меншиков наивно пытался разыгрывать роль человека, постигшего премудрости письма: «Он не умел ни читать, ни писать и выучился только плохо подписывать свое имя. Но в присутствии людей, не знавших о том, скрывал он свою безграмотность и показывал вид, будто читает бумаги». В недавно опубликованном «Донесении о Московии в 1731 году» герцога де Лириа также есть страницы, посвященные Меншикову и подтверждающие свидетельства двух предшествующих авторов: князь «был очень проницательным, а речь его – восхитительно ясной; рассматривал дела с большой сноровкой, не умея ни писать, ни читать. Он всегда способен был выбрать секретарями неподкупных людей». Иностранцам вторит русский мемуарист князь Борис Иванович Куракин. По его сведениям, Меншиков – «человек не ученой, ниже писать что мог, кроме свое имя токмо выучил подписывать».[237]

Перечисленным свидетельствам противоречит показание французского посланника де Балюза, приведенное в панегирической книге неизвестного автора, призванной прославлять «заслуги и подвиги его высококняжеской светлости…». Донесение Балюза анонимный автор не датировал, оно отсутствует и в 34-м томе Сборников «Русского исторического общества», где опубликованы донесения этого посланника. Сказанное вызывает некоторые сомнения в подлинности донесения. Тем не менее приведем его: «Так господин Балюз, который провел один год при московском дворе в качестве французского посланника, будучи еще в Москве, читал следующее замечание о его светлости, помещенное им в донесении французскому королю: „Князь Александр Данилович человек очень образованный и светский, усвоивший себе приемы знатного вельможи. Со всеми он обходится чрезвычайно ласково и искренно привязан к славе и интересам своего государя, который оказывает ему полное доверие“».[238]

Откровенно говоря, свидетельства иностранцев, как правило, не выказывавших симпатии к светлейшему, как и свидетельство Куракина, оставившего наполненные сарказмом характеристики сподвижников Петра, вызывали сомнения. В самом деле, как можно было справляться с обязанностями сенатора, фельдмаршала, президента Военной коллегии и губернатора человеку, умевшему лишь начертать имя и фамилию? Оставаться неграмотным было непостижимо, тем более что именно в годы преобразований набирала силу бюрократия, и всякая бумага, вышедшая из недр многочисленных канцелярий, приобретала огромную силу: ее надо было читать и обязательно оставлять на ней след в форме резолюций, помет и тому подобное. Наконец, неграмотность Меншикова вступает в вопиющее противоречие с другим хорошо известным фактом: светлейший не презирал ученость и высоко ценил знания.

Свидетельства иностранцев ничего бы не стоили, если бы мы не располагали главным доводом в пользу их правоты: среди десятков тысяч листов, сохранившихся в фамильном архиве Меншикова, не обнаружено ни одного документа, написанного рукою князя. Не попадались и следы правки составленных документов. Даже сотни писем к Дарье Михайловне, сначала наложнице, а затем супруге, не говоря уже о тысячах писем к царю и вельможам, все до единого были написаны канцеляристами. Это обстоятельство, по всей вероятности, наложило отпечаток и на содержание писем Меншикова к супруге. В отличие от писем Петра к Екатерине, с характерной для этого жанра интимностью, авторской индивидуальностью, послания Меншикова, неизменно любезные, полны канцелярских оборотов и походят на деловые бумаги. Документы сохранили лишь подпись Меншикова, всегда одинаковую, стояла ли она в письмах к супруге или в донесениях царю: «Александр Меншиков».

Первый из известных нам автографов Александра Даниловича относится к 1697 году. Находясь в составе великого посольства, он в сентябре вместе с царем посетил знаменитую коллекцию анатома Рюйша, содержащую множество заспиртованных представителей животного мира. Петр засвидетельствовал визит к ученому в книге почетных посетителей. После короткого текста следовала подпись царя, а в самом низу страницы оставил автограф и Меншиков. Тогда он еще не писал своего имени. В начертании фамилии прослеживаются две особенности: в середине ее изображен «ь», а в конце стояла буква «ф». В итоге фамилия будущего светлейшего выглядела так: «Меньшикоф».

В этой связи напрашивается догадка – не учил ли Александра Даниловича ставить свою подпись сам царь, для которого было характерно употребление вместо «в» – «ф». Петр писал: «Иваноф», «взяф» и т. д. В последующих автографах появилось имя, исчез «ь», а в конце фамилии «ф» трансформировалось в «в». Автограф стал выглядеть так: «Александр Меншиков».

Подпись Александра Даниловича претерпела еще одно изменение. Буквы в подписи 1697 года, как и в подписях начала XVIII века, схожи с печатными, но чем ближе к исходу жизни князя, тем в большей мере утрачивалось это сходство, и он постепенно переходил к характерной для того времени скорописи.

Кстати, Юст Юль и Вильбоа сгущали краски, сообщая о неумении Меншикова разборчиво написать свою фамилию. Подпись стала менее разборчивой, и буквы приобрели расплывчатость у князя только к старости, а в молодые годы он подписывался четким почерком и неизменно без мягкого знака, в то время как грамотная Дарья Михайловна иногда писала: «Дарья Меньшикова».

Существуют, кроме того, и косвенные доказательства неграмотности Меншикова: в описи личного имущества сосланного в Ранненбург князя отсутствовали письменные принадлежности, а у членов семьи они были. Наконец, в одном из писем ссыльного Меншикова в Верховный тайный совет помещена любопытная приписка, адресованная Остерману: «Ежели какое в титуле высокоучрежденного Верховного тайного совета есть погрешение, в том покорно прошу не иметь на меня гнева, понеже канцелярских служителей при мне ни одного человека не обретаетца, кроме что объявлены в реэстре копеисты из моих служителей, которые были у меня в домовой моей канцелярии. И то робята, которые только могут копии писать».[239] Следовательно, князь, будучи первоприсутствующим в Верховном тайном совете, не знал формуляра обращения к этому учреждению. Такое может случиться только с человеком, всегда пользовавшимся услугами опытных канцеляристов и лично никогда не читавшим ни челобитных частных лиц, ни донесений Сената, Синода и коллегий высшему органу власти страны.

Факт этот вызвал у некоторых читателей немало сомнений – не верилось, чтобы человек, энергично насаждавший образование в России, сам не удосужился постичь грамоту. Как мог, говорили другие, неграмотный князь управлять столичной губернией, Военной коллегией и быть сенатором? Как мог светлейший, не владея грамотой, вести принадлежавшее ему грандиозное хозяйство, промыслы, заниматься торговлей и так далее?

Высказывалось также мнение, что отсутствие собственноручных писем Меншикова следует объяснять не его неграмотностью, а бытующими тогда представлениями, что вельможе держать в руках перо и сочинять послания было непрестижно, для этой цели существовали разного рода служители. В подтверждение указывалось на богатую библиотеку князя и коллекцию чертежей.

Со времени выхода в свет книги «Александр Данилович Меншиков» до завершения рукописи «Полудержавный властелин» прошло около пяти лет, в течение которых автор продолжал изучать неопубликованные источники, освещающие жизненный путь Александра Даниловича, причем самое пристальное внимание обращалось на малейшие, если не прямые, то хотя бы косвенные признаки грамотности Меншикова. Успех не сопутствовал, никаких автографов князя, кроме его подписей, обнаружить не удалось.

Соображение о якобы непрестижности вельможе самому чтолибо писать легко отклоняется: все грамотные вельможи – Б. П. Шереметев, И. А. Мусин-Пушкин, П. А. Толстой, Ф. М. Апраксин, Ф. Ю. Ромодановский и многие другие – одни чаще, другие реже – отправляли корреспондентам собственноручные послания. Общеизвестно далее, что в эпистолярном наследии царя сохранилось немало писем, написанных им самим.

Нередко письма того времени сопровождались приписками, как правило, написанными самими авторами. К постскриптумам они прибегали либо тогда, когда ниже текста служебного содержания следовали новости или просьбы личные; либо в тех случаях, когда авторы писем не желали, чтобы деликатное содержание постскриптума стало достоянием канцелярских служителей, ведавших перепиской вельможи. Во всех письмах, подписанных Меншиковым, не говоря уже о донесениях царю, постскриптумы начертаны тем же канцелярским почерком, что и письмо. Еще один аргумент: заключительную фразу письма, предшествующую подписи, своеобразное клише: «припадая к ногам вашим», «нижайший раб» и прочие, если адресатом был царь, или «ваш покорнейший слуга и раб», если письмо отправлялось корреспонденту своего круга, автор писал собственноручно. В письмах Меншикова эти слова написаны тоже канцеляристом.

И наконец, последнее: в Походной канцелярии Меншикова сохранилось несколько книг с черновиками писем князя. Они правились не Меншиковым, а канцеляристом более высокой квалификации. Все это доказывает, что светлейший писать не умел.

Сложнее ответить на вопрос, умел ли князь читать. Велик соблазн заявить, что коль Александр Данилович имел библиотеку, приобретал книги, то делал он это ради того, чтобы их читать, а не коллекционировать. Но подобное утверждение покоится не на фактах, а на логическом построении, которое, впрочем, можно опровергнуть такими же логическими доводами противоположного содержания. Дело в том, что иметь библиотеку было модно, и стремление Меншикова иметь собственное собрание книг, возможно, было не чем иным, как данью моде. Другой аргумент – в семье Александра Даниловича были грамотные люди: Дарья Михайловна, ее сестра Варвара и дети – Мария, Александра и Александр.

Единственным неопровержимым доказательством умения Меншикова читать могли бы служить его собственноручные пометы на прочитанных книгах. К сожалению, такого рода исследований библиотеки Меншикова не велось.

Существуют единодушные свидетельства современников, что князь читать не умел. На них мы и опирались в своем утверждении о том, что грамота была недоступна князю.

Да, Меншиков был неграмотный. Но тогда возникает вопрос, как он умудрялся справляться с уймой дел, возложенных на него царем. Они относились к самым разнообразным отраслям государственного хозяйства и управления и часто требовали специальных познаний. Как он распоряжался своими многочисленными вотчинами? Наконец, почему Меншиков, при своих способностях, не мог одолеть элементарной грамоты, которую энергично насаждал в стране Петр, да и сам он, Меншиков, ему в этом активно помогал?

Подобное же недоумение возникло и у Юста Юля: «В таком великом муже и полководце, каким он почитается, подобная безграмотность особенно удивительна».[240]

Рассеять недоумение и ответить на поставленные вопросы, естественно возникающие у каждого читателя, опираясь на источники, невозможно. Не известен также ни единый упрек царя Меншикову по поводу его неграмотности. Остается ограничиться догадками. Восполняло неграмотность светлейшего прежде всего усердие многочисленных служителей, на умелость и оперативность которых он вполне полагался. Судя по характеру возложенных обязанностей, во многих случаях весьма щекотливых, один из них, Волков, принадлежал к числу самых доверенных слуг князя. В круг его забот входил контроль за «домовым приходом и расходом», личная переписка, которую Волков, как он писал, вел «со всяким охранением нашего интереса и секрета». Своим «дненощным трудом» он представлял интересы князя в следственных комиссиях, он же отправлял должность адвоката. «А паче всего, – писал Волков, – во время бывших баталий, акций и блокад неотступно при вашей светлости был, охраняя ваше здравие со всяким тщанием, и при всяких случаях служил по всякой возможности как советом, так и делом».

Консультант, бухгалтер, поднаторевший в распутывании кляуз стряпчий, Волков был фактически правой рукой князя, но всегда оставался в тени. Выполняя поручения светлейшего, Волков иногда входил в сношения с царем. Такое, например, случалось во время пребывания Петра за границей в 1717 году. Макаров отзывался о Волкове весьма положительно. «Я зело доволен, – писал кабинет-секретарь Меншикову, – ибо он в сих делах немалое мне придает вспоможение. Особливо же сего дня имел он благополучный час доносить его величеству о некоторых делах, о которых ваша светлость ему приказали».[241]

Другим помощником Меншикова был Франц Вит. Круг его обязанностей тоже был достаточно широк. Он вел переписку князя с иностранными корреспондентами, посредничал в приобретении для него у иностранных купцов драгоценностей, заморских вин и цитрусовых, выступал в роли переводчика. Иногда он, по поручению князя, совершал инспекционные поездки. Так, осенью 1722 года Вит отправился проверять вдоль Невы и Ладожского озера устройство бечевника – тропы, по которой бурлаки тянули барки.

Штат помощников у Меншикова был обширен. На первом плане стояли генерал-адъютанты – в 1718 году их было два: Степан Нестеров и Иван Полянский. Ступенькой ниже шли адъютанты Федор Щербачев и Юрий Ливен. Далее следовали прапорщики Полочанинов и Ляпунов. Замыкали список лиц, находившихся в услужении князя, денщики. В списке, составленном Нестеровым в 1720 году, их значилось 29 человек: 16 денщиков Меншикову полагалось по рангу генерал-фельдмаршала, 8 – по рангу лейб-гвардии подполковника и 5 – по рангу адмирала.

В иерархии лиц, причастных к управлению делами светлейшего, особое место занимали генерал-адъютанты. Они нередко выполняли весьма сложные и щекотливые поручения князя, касавшиеся прежде всего следствий над ним – именно они представляли его интересы в следственных комиссиях. Уже одно это говорит о доверительных отношениях между светлейшим и его генерал-адъютантами; Александру Даниловичу приходилось сдерживать свой крутой нрав, мириться с промахами помощников, проявлять терпимость к ним.

Во время следствия по делу царевича Алексея друзья Меншикова, как мы помним, весьма скупо сообщали о событиях, происходивших в Москве. Светлейший, хорошо зная нравы вельмож, надо полагать, на большее и не рассчитывал. Поэтому он послал туда обоих своих генерал-адъютантов. Проходит некоторое время, а от Нестерова – ни звука. 8 января Меншиков, удивленный его молчанием, велит отправить напоминание. «Зело удивляюсь, что вы к нам ни о чем не пишете. Того ради, предлагаю вам, дабы вы впредь по всякую почту или с прилучающими скорыми ездоками к нам писали». Прошло еще восемь дней, а отеческое внушение не возымело действия. Меншиков, конечно же, недоволен, но должен был скрывать свое раздражение – и не опускаться до брани. Нестерову он выговаривает, но достаточно сдержанно, напоминая, что подобного случая ранее «никогда не сподевалось». Наконец, 23 января от Нестерова пришло обстоятельное послание. Меншиков удовлетворен и в тот же день, 30 января, отправляет ответ со словами благодарности за сведения «о всех тамошних обращениях».[242]

Проступки Нестерова, видимо, не принадлежали к числу серьезных, ибо Меншиков продолжал держать его при себе, несмотря на то, что он в том же 1718 году проштрафился еще раз. Под его присмотром находилось сооружение адмиралтейской фортеции. Усердия, выполняя это задание, Нестеров не проявил, часто отсутствовал на стройке, за что получил строгое внушение: если нерадение будет продолжаться, «то, – грозил Меншиков, – взыщется на вас». Угроза подействовала, и генерал-адъютант обещал завершить плотницкую работу к августу и тут же начать кирпичную кладку.

Адъютанты и прапорщики выполняли менее ответственные поручения. К примеру, прапорщик Полочанинов был в 1719 году отправлен в Москву выколачивать деньги, числившиеся на Московской губернской канцелярии за хлеб, поставленный Меншиковым. Удалось ли Полочанинову взыскать с губернской канцелярии деньги в этот приезд или от него на этот раз губернатор отбился, мы не знаем: Полочанинов вручил несговорчивому московскому губернатору послание Меншикова.

Лет за десять до этого, когда царский фаворит находился в зените могущества, вряд ли кто-либо осмелился бы в открытую выступить против него и довести дело до конфликта. Теперь, в 1719 году, когда делами Меншикова интересовались не одна, а две комиссии, Кирилл Алексеевич Нарышкин позволил себе сопротивляться князю, и тот в письме к губернатору перемежал язвительность, сарказм и задиристость со смирением и упреками в неблагодарности.

Послание Меншикова к Нарышкину можно рассматривать как свидетельство пошатнувшегося положения князя. Но вместе с тем оно пошатнулось еще не настолько, чтобы лишить светлейшего присущей ему самоуверенности и желания уязвить человека, которому он в недалеком прошлом протежировал. «И о том я, – читаем в письме Меншикова, – что такое мне не точию благодеяние, но и видимую неприязнь чинить изволите, зело удивляюсь, и чего ради – не могу знать. Разве более за то, – язвил князь, – что я всегда за вас всем везде всякое представлял прошение, или для того, что отсюда отлучились, якобы вперед друзья не надобны».

Меншиков, конечно же, знал, что ему теперь, когда он находился под следствием, несподручно обращаться с жалобой к царю. Тем не менее он пугал Нарышкина царскими карами: «О том я буду просить у его царского величества, чтоб ту доимку указал доправить на вас». Концовка письма пышет сарказмом и новой угрозой: за «показанную ко мне неприязнь, которой я никогда чаял, но ныне уже действительно вижю, такими же мерами служить буду, и когда здесь получю вас видеть, то особливо персонально благодарить не оставлю».

Четыре месяца спустя, в июле 1719 года, Полочанинов подвизался уже на новом поприще – Меншиков отправил его присматривать за сооружением своего Ораниенбаумского дворца. Прапорщиком князь был доволен, что, однако, не помешало ему высказать любимую им назидательную сентенцию о лености: он призывал и в дальнейшем прилагать «свой неусыпный труд и для того никуда не отлучались, но всегда смотрели без всякой слабости, паче же лености, которая тем непотребным делам мать».[243]

Скромнее документы отразили службу княжеских денщиков. Их, как мы видели, насчитывалось около трех десятков, но упоминания о выполненных ими поручениях столь отрывочны, что определить по ним круг их обязанностей практически невозможно. Скорее всего, между ними не было строгого разделения труда и сложность поручений зависела от расторопности каждого из них. Денщика Василия Поспелова князь летом 1722 года отправил в Астрахань, чтобы тот извещал его о состоянии здоровья царя в Каспийском походе, а также сопровождавшей его царицы. Денщик Михаил Юренев, видимо, пользовался репутацией человека, понимающего толк в торговых делах. Меншиков поручил ему в 1725 году проверить, как шла торговля княжеским лесом в Архангельске: «…что в котором году продано и что в остатке». Задание Глебу Веревкину носило «литературный характер»: ему надлежало в 1719 году отправиться на Петровские заводы, дабы их «осмотреть и описать, спрашивая у мастеровых людей» о времени основания заводов, их оборудовании, обеспеченности рабочей силой. Короче, Веревкин должен был представить историческую справку о Петровских заводах, составленную не по документам, а из расспросов осведомленных людей.[244] Вероятно, князь готовился к встрече царя, намеревавшегося навестить заводы.

Из документов, которыми мы владеем, очевидно, что князь не располагал временем, чтобы вникать во все детали своего огромного хозяйства: страсть к стяжанию он утолял, присоединяя все новые владения. Управление хозяйством находилось во власти вотчинной администрации, и Меншиков оценивал усердие разных рангов управителей по размеру доходов, вносимых в его казну. Правда, иногда князь использовал положение царского фаворита и вельможи, требуя от местных властей внимания и снисходительности к его, Меншикова, приказчикам вотчин.

В 1719 году управителем вотчин, расположенных в Казанской губернии, князь назначил отставного подполковника Михаила Языкова. Извещая об этом казанского вице-губернатора Никиту Кудрявцева, Александр Данилович просил, «дабы изволили вы содержать ево (Языкова. – Н.П.) в своей приязни», проще говоря, если он станет о чем-либо просить, то «приказать исполнять». Взамен – обязательство оказать вице-губернатору равноценную услугу: «В таковых же мерах взаимно отслужить с охотою потщусь».

С подобной просьбой Меншиков обратился в сентябре того же года и к казанскому губернатору Петру Салтыкову: «Дабы лежащие мои в губернии Казанской вотчины во всяких случающихся до них потребностях были содержаны в сохранении вашего превосходительства».[245]

Источники проливают свет на отношения, сложившиеся между князем и лицами, ему подчиненными по службе либо находившимися у него в услужении. Если охарактеризовать эти отношения коротко, то слово «патриархальные» наиболее точно отражает их суть. Иногда приходится удивляться трогательной заботе о судьбах денщиков и адъютантов, исходившей от человека с весьма суровым складом характера. Но дело здесь не столько в характере, сколько в социальной психологии верхних слоев феодального общества, в ряды которого влился Меншиков: вельможа на службе вел себя по отношению к подчиненным примерно так же, как барин по отношению к принадлежавшим ему крестьянам. Роль барина, как известно, не ограничивалась присвоением продукта, выращенного руками крестьянина, или взиманием денег, им заработанных, но проявлялась и в защите этого крестьянина от посягательств соседей-помещиков или представителей администрации. Равным образом, вельможа Меншиков не ограничивался требованием от подчиненных безоговорочного повиновения своей воле; с своей стороны он считал непременной обязанностью опекать их, защищать от возможных притеснителей, хлопотать о повышении их чином.

Князья Федор Щербатый и Алексей Шаховской служили у Меншикова «валентирами» и участвовали в битвах у Лесной и под Полтавой, причем, как засвидетельствовал сам Александр Данилович, «службу отправляли они со всяким честным и добрым порядком», но жалованья не получали. 23 апреля 1719 года Меншиков поддержал перед Военной коллегией просьбу челобитчиков и удостоверил: «Они их честными и во многих случаях показанными мужественными поступками всякой обор офицерскими ранги годными себя учинили, то я сим засвидетельствую».[246]

Благодаря хлопотам светлейшего были повышены в чине денщики Терентий Давыдов и Глеб Веревкин. Первый «за многие ево службы и болезни» пожалован в апреле 1721 года прапорщиком, а второй «ради заключения мира» в сентябре того же года произведен в подпоручики.

Проявил он заботу и о драгунах, служивших в «домашнем шквадроне», обеспечивавшем его безопасность во дворце, а также сопровождавшем его в поездах. В 1724–1725 годах драгуны обратились к князю с челобитными: «За старостьми и за болезньми полевой и гварнизонной службы снести не можем». Другие писали о своих недугах. «Капрал Роман Лорионов имеет у себя в голове и в костях лом и великую глухоту». Драгун Федот Букреев «за старостию имеет в костях лом и животом скорбен, ногами дряхл» и так далее. Все они просили: «От полевой и гварнизонной службы отставить вовсе и отпустить в домишки наши» или «отпустить в домы своя», либо, наконец, предоставить «вечную отставку».

В воле князя было отказать в просьбе. Меншиков отправил их челобитные в Военную коллегию с просьбой «учинить разсмотрение».[247]

Помог он своим покровительством и генерал-адъютанту Полянскому. Тот владел вотчинами в Казанской губернии и оказался жертвой произвола саранского подьячего Петра Окоемова. Полянский в 1719 году пожаловался князю «во учиненных ему и пребывающим ево людям и крестьяном в деревнях ево» обидах. Меншиков не остался безразличным к этой жалобе и охотно согласился «предстательствовать» перед казанским губернатором Петром Салтыковым, чтобы тот лишил Окоемова права вмешиваться в дела вотчины Полянского и его «ни в чем не ведал».

В июне 1721 года денщик Бакшеев был отпущен для какихто приватных дел в Карачевский уезд. Поехал он туда не с пустыми руками, а с подписанным Меншиковым посланием к председателю надворного суда Чирикову. Если, писал князь Чирикову, «у вас в надворном суде будет ему какая нужда, просим вас в ево правде по прошению ево не оставить».[248]

Все эти благодеяния князя не стоили ему ни копейки, за исключением затрат на бумагу, на которой излагалась суть «предстательства». Светлейший, общавшийся с людьми чиновными, не гнушался и услуг лиц, занимавших нижние ступени в чиновной иерархии, если их усердие в его пользу того заслуживало.

Секретарь казанской губернской канцелярии, некий Гедеонов, человек, согласно отзыву о нем генерал-адъютанта Полянского, «беспоместной и небогатой», тем не менее охотно радел интересам Меншикова: «По моим (Полянского. – Н.П.) просьбам в вышеупомянутых вашей светлости делах явил многие услуги чрез свои труды». Александр Данилович, следуя совету Полянского, отплатил Гедеонову взаимной услугой – добился угодного тому решения Сената на поданную им челобитную.[249] Резолюции Сената мы не знаем, но зато нам известен характер светлейшего, вряд ли отказавшегося от совета своего генерал-адъютанта.

Подобных поступков у князя было и еще немало, но мы опасаемся создать превратное представление о нем, если не опишем деяний совсем противоположного свойства. Властный и в высшей степени самолюбивый, он не терпел ни возражений, ни соперничества людей своего круга и, как увидим дальше, был неразборчив в средствах, если хотел стереть того, кто пытался ему перечить. Не терпел он неповиновения и «противностей» своих подчиненных.

Не меньше, чем самолюбием, светлейший был наделен высокомерием. Быть может, высокомерие на первых порах служило своего рода защитной маской при общении с «породными» людьми, в глубине презиравшими выскочку, которым он платил той же монетой. Но с таким же основанием истоки высокомерия следует искать в ненасытном честолюбии князя, безотказно потакаемом царем.

Он позволял себе очень многое – распоряжался именем царя, иногда и не ставя его об этом в известность. Никто из тех, кто попадал в немилость к князю, не мог рассчитывать ни на продвижение по службе, ни на пожалования, ни на награды. Примером тому может служить конфликт Меншикова с Гольцем.

Неприязненные отношения светлейшего с генерал-фельдмаршалом Гольцем, видимо, имели давнюю историю, но в 1709 году они достигли кульминации. Гнев Меншикова вызвала то ли нерасторопность Гольца, то ли преднамеренное нежелание выполнять распоряжение князя, выходившее, как показалось генералу, за пределы его служебных обязанностей, – он не выделил охраны для сопровождения княгини Дарьи Михайловны и царевича Алексея из Кракова в Ярослав. Меншиков был совершенно уверен, что Гольц выделит два полка, и поспешил 19 октября известить об этом супругу: «Что же ко осторожности вашей надлежит, то, чаю, что уже два полка от фельтмаршала к вам пришли».

Каково же было удивление и негодование светлейшего, когда он узнал, что Гольц пренебрег его распоряжениями и не шевельнул даже пальцем, чтобы их выполнить. В итоге царевич и Дарья Михайловна едва не попали в неприятельские руки.[250]

Гольц осмелился еще раз ослушаться Меншикова: он не приехал по его вызову, сказавшись больным. Стерпеть подобное было выше сил Александра Даниловича, и Гольц оказался под следствием и судом. Он проиграл процесс: ему пришлось признать себя виновым в том, что царевич Алексей и княгиня Меншикова едва не оказались в плену, винился он и в презрении указов «командующего фельдмаршала» Меншикова. Меншиков сокрушал и не таких «сильных персон», в этом мы еще сможем убедиться.

В истории с Гольцем Меншиков выглядит человеком, который не прощает неповиновения и пренебрежения к себе. Совершенно очевидно, что он добивался для Гольца самой суровой меры наказания. Царь не пошел на поводу у своего фаворита, он не хотел, чтобы за границей сложилось мнение о неуважительном отношении в России к иноземным специалистам.

Были и другие случаи, но с участием менее значительных лиц. В марте 1725 года Меншиков облагодетельствовал протоколиста Федора Зеленого, определив его секретарем Военной коллегии и надеясь, что «он, Зеленый, поступать будет по присяжной своей должности, как указы и регламенты повелевают». Зеленый, однако, разочаровал светлейшего; видимо, он не созрел для столь существенного повышения и не мог справиться с бременем власти, полагая, что за спиной такого могучего покровителя ему все дозволено. Он совершил, по словам Меншикова, «противность» при повышении обер-офицеров в чине, читай: вымогал взятки и не являлся на службу.

Вполне возможно, что все эти прегрешения князь и стерпел бы, ибо они были в порядке вещей, если бы Зеленый, надо полагать, под воздействием винных паров не распоясался настолько, что «в разных местах и дом мой поносил бесчестными и непристойными словами». Меншиков предложил Военной коллегии учинить над виновником «криксрехт». Приговор военного суда нам не известен, но судьбе Зеленого вряд ли можно позавидовать.[251]

Меншиков рассчитывал, что Зеленый, обязанный ему своей карьерой, станет верным и безропотным слугой, так сказать, домашним человеком в государственном учреждении, таким же, как Нестеров или Полянский, но ошибся и, убедившись в этом, расстался с ним без всякого сожаления. Но к столь крутым мерам он прибегал редко, ограничиваясь «отеческими» внушениями, если, конечно, провинившийся не позволял против него личных выпадов. Приведем случай с комиссаром Руниным, заведовавшим почтой в Нарве и по каким-то соображениям, а скорее всего по недосмотру или расхлябанности, осмелившимся задержать ревельские и нарвские письма, адресованные Меншикову. Поведение Рунина возбудило у князя нескрываемое раздражение, и каждая строка письма незадачливому комиссару дышала гневом: «Зело удивляюсь вашему безумию, что вы для своих безделиц посланным с нужными от нарвского коменданта господина Сухотина к нам письмами на почтовых станах ведения своего подвод не даете и пакетов принимать не велите, и прочие противности и непослушания чините, в чем на вас, как от него, коменданта, так и от иных многих персон многие приходят жалобы».

Это письмо Меншикова было отправлено 12 апреля 1718 года и, как следует из дальнейшего, ничуть не повлияло на Рунина. Две недели спустя князь отправил еще одно послание с более сильными выражениями. Распекал он комиссара так: «Мы надеялись, что по тому нашему предложению свою злополучную гордость и бездушные поступки уже весьма отложите», но оказалось, что вы «прежние свои злогордостные, паче ж бездельные, еще поступки продолжаете». Разгневанный губернатор и фельдмаршал мог бы отстранить зарвавшегося комиссара от должности, но ограничился лишь требованием прислать объяснительную записку.

Само собой разумеется, что, выполняя обязанности губернатора или руководя Военной коллегией, выступая в должности сенатора или, наконец, распоряжаясь во дворце, Меншиков не мог полностью положиться на Волкова, Нестерова, Полянского и им подобных. Не умея записывать, он должен был обладать незаурядной памятью. Порой, читая письма князя, поражаешься, как ему удавалось держать в голове всякого рода мелочи и отдавать по поводу их распоряжения, причем эти распоряжения явно не могли быть кем-либо подсказаны, а исходили от него самого, он их извлекал из недр собственной памяти.

Капитану корабля «Св. Екатерина» фон Вердену князь в июне 1721 года отправил оконные стекла с просьбой их «на показанные от вас места поставить». Память князя хранила сведения и о том, кто бы мог выполнить эту работу: «А понеже у вас есть два столяра, и того ради прикажите им зделать для оных стекол хорошие рамы». Не лишено любопытства и распоряжение, отправленное 23 августа того же года надзирателю за строительством дворца в Ораниенбауме поручику Бурцеву. Князь вспомнил, что ему попадались на глаза два разбитых зеркала, которые он где-то решил пустить в дело. В Ораниенбаум он посылает денщика с письмом к Бурцеву: «Которые зеркальные два стекла есть у вас разбитые, оное, положа в ящик и наслав чем надлежит, дабы не разбить и ртуть, чем подведено, не повредилась, пришлите с оным денщиком к нам немедленно». Не обошлось без дополнения и в этом письме: «Р. S. Оные положите на качалку, как оной посланной денщик вам укажет».

Князь помнил, что на корабле «Фридрихштадт» осталась кровать «и протчие уборы и вещи», которые во время зимней стоянки флота могли прийти в негодность. 15 сентября он велит отправить предписание «человеку нашему» Василию Тарасову, чтобы он на зиму перевез кровать и прочее имущество в дом. Когда распоряжение принесли на подпись, князь вспомнил еще об одной детали и велел дополнить послание: «Р. S. Також и остаточные на корабле дрова все примите… и употребляйте в присудствие наше на Котлине-острове, ибо в скором времени туда прибудем».[252]

Другая грань таланта Меншикова состояла в высокоразвитом здравом смысле, заменявшем ему ученость и образованность. На этом качестве ума вряд ли стоит останавливаться, ибо весь жизненный путь Александра Даниловича усыпан поступками, пронизанными рационализмом. Именно эти качества помогают объяснить истоки его фаворитизма – удивление неграмотностью князя сменяется восхищением талантом самородка.

Остается объяснить, как же все-таки случилось, что Меншиков, уже будучи вельможей, так и ограничился умением ставить лишь подпись. Ответить на вопрос можно только догадками; источники об этом молчат.

В годы первого двадцатилетия своего возвышения Меншиков, как и его повелитель, вел кочевой образ жизни, сначала сопровождал Петра в разъездах и походах, затем самостоятельно командовал войсками. И хотя силы молодости были неисчерпаемы, у него все же не оставалось времени для учебы. Тогда он без ущерба для дела эксплуатировал свою память и здравый смысл. Позже сесть «за парту» ему, видимо, мешали возраст и княжеский апломб. Теперь память, быть может, и стала менее острой, но накопился огромный опыт.

С неграмотностью Александра Даниловича связан еще один курьез в его биографии – Меншиков был первым из русских, кого иностранное академическое учреждение избрало своим членом. Петр I, как известно, был избран членом французской академии в 1717 году, Меншиков ухитрился упредить царя на целых три года. Не кто-нибудь, а сам Ньютон 25 октября 1714 года известил Александра Даниловича об избрании его членом Королевского общества. Вот это письмо: «Могущественнейшему и достопочтеннейшему владыке господину Александру Меншикову, Римской и Российской империи князю, властителю Оранненбурга, первому в советах царского величества, маршалу, управителю покоренных областей, кавалеру ордена Слона и высшего ордена Черного Орла и пр. Исаак Ньютон шлет привет.

Поскольку Королевскому обществу известно стало, что император ваш, е. ц. в. с величайшим рвением развивает во владениях своих искусство и науки и что Вы служением Вашим помогаете ему не только в управлении делами военными и гражданскими, но прежде всего также в распространении хороших книг и наук, постольку все мы исполнились радостью, когда английские негоцианты дали знать нам, что ваше превосходительство по высочайшей просвещенности, особому стремлению к наукам, а также вследствие любви к народу нашему желали бы присоединиться к нашему обществу. В то время, по обычаю, мы прекратили собираться до окончания лета и осени. Но услышав про сказанное, все мы собрались, чтобы избрать ваше превосходительство, при этом были мы единогласны. И теперь, пользуясь первым же собранием, мы подтверждаем это избрание дипломом, скрепленным печатью нашей общины. Общество также дало секретарю своему поручение переслать к Вам диплом и известить Вас об избрании. Будьте здоровы.

Дано в Лондоне 25 октября 1714 г.»

Письмо вызывает множество вопросов, ответы на которые, вероятно, могли бы дать архивы Королевского общества. Любопытно, как обосновывал свою просьбу Меншиков в письме Королевскому обществу от 23 августа 1714 года? В чем состояли его научные заслуги и на каком основании великий Ньютон именовал Данилыча человеком «величайшей просвещенности»? Кто были «английские негоцианты», лестно отзывавшиеся о плодотворной деятельности Меншикова на ниве распространения наук в России? Наконец, довелось ли Меншикову раскошеливаться, чтобы заручиться благосклонностью «английских негоциантов» и единодушием членов Королевского общества, пополнившего свои ряды новым членом, или это был доброжелательный жест английского правительства?

В архивном фонде Меншикова сохранился диплом, выданный ему Королевским обществом, но Данилыч ни разу не рискнул упомянуть о своей принадлежности к Королевскому обществу и украсить своей титул еще тремя дополнительными словами: член Королевского общества. Скромностью Меншиков не отличался, но в данном случае здравый смысл взял верх над тщеславием.

Загрузка...