Elizabeth Strout
My Name is Lucy Barton
Copyright © 2016 by Elizabeth Strout
Фото автора © Photo by Leonardo Cendamo
The translation is published by arrangement with Random House, a division of Penguin Random House LLC.
© Фрадкина Е., перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
В этом изысканном романе отсутствует сентиментальность. История Люси Бартон, написанная очень просто, с обилием вибрирующих пауз, подарит вам целый спектр эмоций, от самого темного страдания до ощущения счастья.
The New York Times Book Rewiew
Книга о болезненной и неразрывной связи между матерью и дочерью.
People
Страут показывает сложный рельеф человеческих отношений, сосредотачивая внимание на том, что часто не высказывается, а лишь подразумевается.
The Seattle Times
Импрессионистичный, запоминающийся роман Страут напоминает, сколь важны нам истории, и еще – сколь важно выходить за пределы собственных нарративов.
Maiami Herald
Написано мощно. Бесстрастно и без намека на жалость. Страут обнажает боль одиночества, которая всем знакома.
Times
Моей подруге Кэти Чемберлен
Много лет назад мне пришлось провести в больнице почти девять недель. Это было в Нью-Йорке, и по ночам со своей кровати я видела Крайслер-билдинг[1] в геометрическом сиянии огней. В течение дня красота этого здания тускнела, и постепенно оно становилось просто одной из больших конструкций на фоне голубого неба. Все городские здания казались очень далекими и безмолвными. Был май, затем наступил июнь – помню, как я стояла у окна и смотрела вниз, на тротуар. Там проходили молодые женщины в весенних нарядах, мои ровесницы. У них был перерыв на ланч. Я смотрела, как они жестикулируют, о чем-то беседуя, как ветер треплет их блузки, и думала: когда выйду из больницы, то каждый раз, проходя по тротуару, буду благодарна за то, что я – одна из них. И много лет так и было, поскольку я помнила, как смотрела вниз из больничного окна, и благословляла даже тротуар, по которому ступаю.
Сначала это была простая история: я легла в больницу, чтобы мне удалили аппендикс. Через два дня меня покормили, но пища не удерживалась в желудке. А потом началась лихорадка. Никому не удавалось выделить какие-нибудь бактерии или понять, в чем дело. И никто так никогда и не разобрался. Мне вводили питательные растворы и антибиотики с помощью капельницы. Она была прикреплена к металлическому шесту на шатких колесиках, и я таскала ее за собой, но быстро уставала. К началу июля мои проблемы закончились. Однако до тех пор я пребывала в очень странном состоянии: это было в буквальном смысле лихорадочное ожидание, и я очень страдала. У меня дома остались муж и две маленькие дочки. Я ужасно скучала по своим девочкам и так беспокоилась о них, что, наверно, это ухудшало мое состояние. Я питала глубокую привязанность к своему доктору. Это был еврей, который кротко нес на своих плечах печаль (я слышала, как он говорил медсестре, что его дедушка, бабушка и три тетушки погибли в концлагерях). У него были жена и четверо взрослых детей здесь, в Нью-Йорке. Этот чудесный человек, я полагаю, сочувствовал мне. Он распорядился, чтобы моих девочек – одной было тогда пять, а второй шесть – пустили ко мне, если они ничем не больны. Их привела в мою палату подруга нашей семьи, и я увидела, какие у них грязные личики, и волосы тоже. Я потащила их в душ, волоча за собой капельницу. Они закричали: «Мамочка, какая ты тощая!» Девочки в самом деле испугались. Потом они сидели на моей кровати, а я вытирала им волосы полотенцем. А когда они начали рисовать картинки, то делали это с опаской: не спрашивали каждую минуту: «Мамочка, мамочка, тебе это нравится? Мамочка, посмотри на платье моей сказочной принцессы!» Они очень мало говорили, особенно младшая. Обняв ее за плечи, я увидела, как выпятилась нижняя губка и дрожит подбородок. Эта кроха изо всех сил старалась быть храброй. Когда они распрощались, я не стала смотреть из окна, как они уходят с моей подругой, которая их привела и у которой не было собственных детей.
Мой муж, естественно, был занят: он вел дом и был загружен на работе, поэтому ему редко удавалось навестить меня. Когда мы познакомились, он сказал мне, что терпеть не может больницы: когда ему было четырнадцать, его отец умер в больнице. Теперь я поняла, что мой муж действительно их терпеть не мог. В первой палате, куда меня поместили, лежала умирающая старуха. Она все время звала на помощь, и меня поражало, с каким безразличием слушают медсестры, как она кричит, что умирает. Муж не мог этого вынести – я имею в виду, не мог вынести, что ему приходится навещать меня там, – и перевел в отдельную палату. Нашей медицинской страховки не хватало, чтобы оплатить такую роскошь, и с каждым днем наши сбережения таяли. Я была благодарна, что не слышу криков бедной женщины, но если бы кто-нибудь узнал, насколько мне одиноко, мне было бы неловко. Когда приходила сестра, чтобы измерить мне температуру, я старалась задержать ее хоть на несколько минут. Но сестры были заняты и не могли тратить время на болтовню.
Однажды вечером, примерно через три недели после того, как я попала в больницу, я обнаружила, что в изножье кровати, в кресле, сидит моя мать.
– Мама? – удивилась я.
– Привет, Люси, – ответила она. Ее голос звучал робко, но вместе с тем как-то настойчиво. Она наклонилась и сжала мою ступню через одеяло. – Привет, Уизл[2].
Я много лет не видела мать и смотрела на нее во все глаза, но никак не могла понять, почему она какая-то другая.
– Мама, как ты сюда попала?
– О, я прилетела на самолете. – Она стиснула пальцы, и я почувствовала, как нам трудно справиться с эмоциями.
Я опустилась на подушку.
– Думаю, с тобой все будет хорошо, – добавила она все тем же робким, но настойчивым голосом.
У меня не было никаких снов. Оттого, что она здесь и называет меня прозвищем, которого я не слышала столько лет, мне стало тепло. Обычно я просыпалась в полночь и дремала урывками. Порой у меня не было сна ни в одном глазу, и тогда я смотрела в окно, на огни города. Но в ту ночь я крепко спала, а утром обнаружила, что мама сидит на том же месте, что и накануне.
– Это не важно, – ответила она на мой вопрос. – Ты же знаешь, я мало сплю.
Сестры предложили принести ей койку, но она отрицательно покачала головой. И каждый раз в ответ на это предложение сестер она качала головой. Через какое-то время сестры перестали спрашивать. Моя мать оставалась со мной пять ночей, и она спала только сидя в кресле.
Во время нашего первого дня, проведенного вместе, мы с мамой время от времени возобновляли беседу. Я думаю, ни одна из нас не знала, что делать. Она задала мне несколько вопросов о моих девочках, и к моему лицу прихлынула кровь.
– Они изумительные, – сказала я. – О, они просто изумительные.
Мама ничего не спросила о моем муже, хотя (он сказал мне это по телефону) именно он позвонил ей и попросил приехать и побыть со мной, и оплатил ее билет на самолет. Он предложил встретить ее в аэропорту: ведь моя мать никогда прежде не летала. И хотя она отказалась, сказала, что возьмет такси, мой муж снабдил ее инструкциями и деньгами, чтобы она добралась до больницы самостоятельно. Сейчас, сидя в кресле в изножье моей кровати, мама ни словом не обмолвилась о моем отце, так что я тоже о нем не спросила. Мне все время хотелось, чтобы она произнесла: «Твой отец надеется, что тебе станет лучше». Но она так не сказала.
– Было очень трудно поймать такси, мама?
Она заколебалась, и я почувствовала ужас, который, должно быть, охватил ее, когда она вышла из самолета. Но она ответила:
– У меня же есть язык.
Помолчав с минуту, я сказала:
– Я в самом деле рада, что ты здесь.
Ее губы тронула улыбка, и я перевела взгляд на окно.
Это было в середине 1980-х – тогда еще не было сотовых. Когда зазвонил бежевый телефон рядом с кроватью, мама, несомненно, поняла, что это мой муж – поняла по жалобному тону. Я произнесла «привет», словно готова была расплакаться. Она тихо поднялась с кресла и вышла из комнаты. Полагаю, все это время она сидела в кафетерии – ведь я никогда не видела, чтобы она ела. А быть может, она звонила моему отцу из телефона-автомата в вестибюле: наверно, его интересовало, благополучно ли она долетела. Насколько я понимаю, у них были нормальные отношения. После того как я поговорила с обеими девочками, дюжину раз поцеловав телефонную трубку, и опустилась на подушку, прикрыв глаза, мама тихонько проскользнула в комнату. Когда я открыла глаза, она была на месте.
В тот первый день мы говорили о моем брате, самом старшем из нас троих. Он не был женат и жил вместе с родителями, хотя ему было тридцать шесть. Говорили мы и о моей старшей сестре, которой было тридцать четыре и которая жила в десяти милях от родителей с пятью детьми и мужем. Я спросила, есть ли у брата работа.
– У него нет работы, – ответила мать. – Он проводит ночь со всеми животными, которых назавтра должны убить. – Я переспросила, и она повторила сказанное, добавив: – Он идет в сарай Педерсонов и спит рядом со свиньями, которых завтра отправят на бойню. – Это меня удивило, и я так и сказала. Мама пожала плечами.
Потом мы с мамой поговорили о медсестрах. Мама сразу же дала им прозвища: тощую сестру в хрустящем накрахмаленном халате она назвала Печенье, мрачную сестру постарше – Зубная Боль, а индианку, которая нравилась нам обеим – Серьезный Ребенок.
Но я устала, и мама начала рассказывать мне истории о людях, которых знала много лет назад. Я не узнавала ее манеру речи: казалось, в ней годами копились чувства и наблюдения, и теперь она говорила с придыханием, не сдерживаясь. Иногда я задремывала, а когда просыпалась, то просила ее продолжать. Но она говорила:
– Уизл, тебе нужно отдохнуть.
– Но я же отдыхаю! Пожалуйста, мама. Расскажи мне что-нибудь. Расскажи что угодно. Расскажи о Кэти Найсли. Мне всегда нравилось ее имя.
– О да. Кэти Найсли. Боже мой, она плохо кончила.
Мы, то есть наша семья, были изгоями даже в крошечном сельском городке Эмгаш, Иллинойс. Там были и другие захудалые домишки, которые давно пора было заново покрасить. У них не было ни жалюзи, ни садика, и глазу не на чем было отдохнуть. Эти дома составляли городок, тогда как наш стоял на отшибе. Хотя и говорят, что дети воспринимают свои домашние условия как норму, мы с Вики понимали, что мы не такие, как все. Другие дети говорили нам на площадке для игр: «От вашей семьи воняет», – и убегали, зажав пальцами нос. Когда моя сестра была второклассницей, учительница сказала перед всем классом, что нищета не оправдывает грязь за ушами: бедность не мешает купить кусок мыла. Отец работал с сельскохозяйственными машинами. Правда, его часто увольняли за конфликты с боссом, но потом снова брали. Наверно, он был хорошим работником. Мать занималась шитьем. Там, где наша длинная подъездная аллея пересекалась с дорогой, красовалась написанная от руки вывеска: «ШИТЬЕ И ПЕРЕДЕЛКИ». Когда отец молился перед сном, он заставлял нас благодарить Бога за то, что у нас достаточно пищи. Однако на самом деле я часто была голодной, и на ужин у нас был только хлеб с черной патокой. Нас наказывали, когда мы лгали или выбрасывали пищу. А порой, без всякого предупреждения, мои родители – обычно это делала мать в присутствии отца – давали нам хорошие затрещины. Наверное, люди об этом догадывались по нашему угрюмому виду и синякам.
А еще было безлюдье.
Мы жили в Сок-Вэлли, где можно долго идти и увидеть при этом всего один-два дома, окруженных полями. Как я уже сказала, по соседству с нами не было ни одного дома. Кукурузные поля и поля соевых бобов тянулись до самого горизонта. А за горизонтом была свиноферма Педерсонов. Среди кукурузных полей стояло большое дерево. Много лет я считала это дерево своим другом, и оно действительно было мне другом. Наш дом располагался в конце очень длинной дороги, неподалеку от Рок-Ривер. Вдоль дороги были посажены деревья для защиты полей от ветра. Таким образом, у нас не было никаких соседей. В доме не было ни телевизора, ни газет, ни журналов, ни книг. В первый год своего замужества мама работала в местной библиотеке и, судя по всему (это сказал мне брат), любила книги. Но потом ей сообщили, что в библиотеке изменились правила и они могут принимать на работу только людей со специальным образованием. Моя мать так никогда им и не поверила. Она перестала читать, и прошло много лет, прежде чем она отправилась в другую библиотеку, уже в другом городе, и снова принесла домой книги. Это к вопросу о том, каким образом дети начинают понимать, что такое мир и как вести себя в нем.
Например, откуда тебе знать, что невежливо спрашивать у супружеской четы, почему у них нет детей? Откуда тебе знать, что некрасиво жевать с открытым ртом, если никто и никогда не говорил тебе об этом? Откуда тебе знать, как ты выглядишь, если единственное зеркало в доме – это крошечное зеркальце, повешенное высоко над кухонной раковиной, и ни одна живая душа не говорила, что ты хорошенькая. Напротив, когда у тебя начинает расти грудь, твоя собственная мать говорит, что теперь ты похожа на одну из коров в сарае Педерсонов.
Как со всем этим справлялась Вики, я до сих пор не знаю. Мы были не так близки, как можно было бы ожидать. У обеих не было друзей, нас одинаково презирали – и мы смотрели друг на друга так же подозрительно, как и на остальной мир. Теперь, когда моя жизнь полностью изменилась, я порой вспоминаю ранние годы и думаю: было не так уж плохо. Да, наверно. Но порой, когда я иду по солнечной стороне тротуара, или наблюдаю, как гнется на ветру вершина дерева, или вижу ноябрьское небо, нависшее над Ист-Ривер[3], меня вдруг переполняет такой мрак, что я готова закричать. И тогда я захожу в ближайший универмаг и беседую с незнакомкой о фасоне свитеров, которые только что поступили в продажу. Должно быть, именно так почти все мы неосознанно лавируем в этом мире, и нас посещают воспоминания, которые, быть может, не соответствуют истине. Но когда я вижу, как другие уверенно идут по тротуару, словно им совершенно неведом ужас, я представить себе не могу, каким образом они справляются. Ведь жизнь кажется такой рискованной.
– Что касается Кэти, – начала моя мать, – что касается Кэти… – Она подалась вперед в своем кресле и, склонив голову, подперла рукой подбородок. Постепенно я разглядела, что за годы, прошедшие с тех пор, как я видела ее в последний раз, она немного пополнела, так что черты смягчились. Теперь она носила не черные, а бежевые очки, и волосы стали светлее, но не поседели. Она казалась несколько крупнее и мягче, чем прежде.
– Что касается Кэти, – сказала я, – она была милой.
– Не знаю, – ответила мама. – Я не знаю, насколько милой она была.
Нас прервала голубоглазая сестра Печенье, вошедшая в палату. Она взяла меня за запястье и сосчитала пульс, взгляд у нее при этом был отсутствующий. Затем сестра смерила мне температуру и, посмотрев на термометр и что-то записав в моей медицинской карте, вышла из комнаты. Мама, наблюдавшая за Печеньем, теперь перевела взгляд на окно.
– Кэти Найсли всегда хотела большего. Я часто думала, что она потому дружит со мной (впрочем, не знаю, можно ли назвать нас подругами, ведь я просто шила для нее, а она мне платила). Так вот, я часто думала, по какой причине она остается и беседует со мной. Да, она пригласила меня к себе, когда у нее начались проблемы, но вот что я пытаюсь сказать: по-моему, ей нравилось, что мое материальное положение намного хуже, чем у нее. Ей не нужно было мне завидовать. Кэти всегда хотелось того, чего у нее не было. У нее были красивые дочери, но этого было недостаточно: она хотела сына. У нее был чудесный дом в Хэнстоне, но он был недостаточно хорош: ей хотелось жить поближе к городу. К какому городу? Вот такой она была. – И сняв пушинку с колен и прищурившись, моя мать добавила, понизив голос: – Она была единственным ребенком. Думаю, в этом все дело. Единственные дети бывают такими эгоистичными.
Меня как будто внезапно ударили. Мой муж был единственным ребенком, и мать говорила мне давным-давно, что такие дети вырастают эгоистами.
Она продолжала:
– Так вот, она завидовала. Не мне, конечно. Например, Кэти хотелось путешествовать, а ее мужу – нет. Он хотел, чтобы Кэти была всем довольна и сидела дома и чтобы они жили на его жалованье. Он неплохо зарабатывал: управлял фермой кормовой кукурузы, знаешь ли. Они очень хорошо жили, каждый хотел бы так жить. Они даже ходили на танцы в клуб! А вот я не была на танцах со школы. Кэти приходила ко мне и заказывала новое платье специально для того, чтобы пойти на танцы. Иногда она приводила девочек. Такие хорошенькие малышки, и хорошо воспитанные. Помню, как она привела их в первый раз. Кэти сказала мне: «Позвольте представить миленьких девочек Найсли». А когда я ответила: «О, они действительно миленькие», она пояснила: «Нет, так их называют в школе, в Хэнстоне: ”миленькие девочки”[4]». Я всегда думала: каково это? Когда тебя называют «миленькие девочки»? Правда, однажды, – продолжила мама своим настойчивым голосом, – я услышала, как одна из них шепчет сестре, что в этом доме как-то странно пахнет…
– Они же еще дети, мама, – сказала я. – Детям всегда кажется, что в домах как-то странно пахнет.
Мать сняла очки, подула на стекла и вытерла их о подол юбки. Я подумала: какое голое лицо у нее без очков. И никак не могла оторвать взгляд от этого голого лица.
– А потом, в один прекрасный день, все изменилось. Люди считают, что все поглупели в шестидесятых, но на самом деле это случилось только в семидесятых. – Мама снова надела очки, и ее лицо стало прежним. – А может быть, просто перемены долго добирались до нашего захолустья. Но однажды ко мне зашла Кэти, и она была какая-то странная и все хихикала – знаешь, как девчонка. Ты к тому времени уже уехала в… – Мама подняла руку и пошевелила пальцами. Она не сказала: «В школу». Она не сказала: «В колледж». И поэтому я тоже не стала уточнять. Мама продолжила: – Кэти в кого-то влюбилась, это было мне ясно, хотя она не стала откровенничать и не призналась. У меня было видение. Оно возникло у меня, когда я сидела, глядя на нее. И я увидела это, и подумала: «Ого, Кэти попала в беду».
– И так и было, – сказала я.
– И так и было.
Кэти Найсли влюбилась в учителя одной из своих дочерей – к тому времени все три были в средней школе. И она начала встречаться с ним тайно. Потом она сказала мужу, что должна более полно реализоваться, но не может это сделать в домашних оковах. И она ушла, покинув мужа, дочерей, свой дом. И только когда она позвонила маме и расплакалась, та узнала все детали и поехала разыскивать ее. Кэти сняла маленькую квартирку. Она сидела в старом кресле, сильно похудевшая. Вот тут-то она и призналась моей матери, что влюбилась. Но когда она ушла из дома, тот парень бросил ее. Сказал, что не может так продолжать. Дойдя до этого места своего рассказа, мама подняла брови, как будто была сильно озадачена, однако не особенно удручена.
– В любом случае, она унизила своего мужа, и он рассвирепел. Он так никогда и не принял ее обратно, – заключила она.
Муж не принял ее обратно. Десять лет он даже не разговаривал с ней. Когда старшая дочь, Линда, вышла замуж прямо со школьной скамьи, Кэти пригласила моих родителей на свадьбу. Как предположила мама, оттого, что у Кэти не было на этой свадьбе ни одного человека, с которым она могла бы поговорить.
– Эта девушка так быстро вышла замуж, – продолжила мама, и речь ее ускорилась. – Люди думали, что она беременна, но лично я никогда не слышала ни о каком ребенке. А через год она развелась и уехала – кажется, в Белуа. Наверно, искать богатого мужа. Кажется, я слышала, что она нашла себе такого. На свадьбе, продолжила мать, Кэти очень нервничала и носилась большими кругами:
– Грустно было на это смотреть. Конечно, мы там никого не знали, и было понятно, для чего она нас притащила на эту свадьбу. Мы сидели в креслах – помню, на одной стене (знаешь, это был клуб, дурацкое заведение в Хэнстоне) были выставлены под стеклом все эти индейские наконечники стрел. Так вот, Кэти попыталась с кем-то заговорить, а потом вернулась к нам. Даже Линда, вся в белом (Кэти не просила меня сшить свадебное платье, девочка…