Только и слышишь теперь о терпимости, и все это похоже скорее на нечто, что должно служить очередным лозунгом: «Превратим наш бордель в дом терпимости!»
М. Мамардашвили. Записи в ежедневнике (середина 80-х)
В 1985 году Генеральным секретарем коммунистической партии СССР стал Михаил Горбачев. Первое лицо государ-' ства горело идеей реформации социализма. Хитом сезона стал лозунг: «Перестройка, ускорение, гласность!» Железный занавес пал. Мыслящее человечество ликовало. Под бурные, переходящие в овации аплодисменты всего мира Советский Союз, чудовищно ускоряясь, летел навстречу неизвестности.
Мало кто предполагал тогда, что перестройка обернется развалом, что впереди — годы разрухи, и 15 республик — 15 сестер — превратятся в подозрительных и недружелюбных соседей. А пока один за другим проваливались экономические эксперименты, гласность — гласность пьянила, как вино. Все, о чем перешептывались, чего просто не знали и чего боялись, — выплеснулось в пространство публичной речи. Слово казалось невообразимой магической силой: крикнем «Свобода!» — и настанет свобода, воскликнем «Истина!» — и будем в истине. Где уж среди буйства чувств прислушиваться к голосу разума.
«Мы не хотим задумываться над тем, где на самом деле находимся и чем располагаем, мы не желаем понимать, что тоненький слой цивилизованности наращивается годами тяжелой работы, — повторял Мамардашвили почти в каждом своем выступлении, — но если мы не поймем это — мы обречены».
В 88-м он пишет статью «Сознание и цивилизация» — об опасности «антропологической катастрофы» и принципе существования человека в культуре, «принципе трех «К» — Картезия (Декарта), Канта и Кафки».
Человек — существо парадоксальное, стремящееся к выходу за рамки удовлетворения сиюминутных потребностей. Человек — существо, нуждающееся в смысле. Но вся проблема человеческого бытия состоит в том, что каждую жизненную ситуацию нужно еще превращать в осмысленную ситуацию. Сама по себе, без участия человеческой воли, окружающая действительность осмысленной не является. Более того, может сложиться так, что человек окажется в агрессивно бессмысленной ситуации — ситуации абсурда.
Принцип трех «К» задает необходимые условия для понимания человеком самого себя и своего существования в мире, либо для осознания невозможности этого понимания.
Первое «К» (Декарт) расшифровывается так: «Я есть», или: «Я мыслю, я существую, я могу». То есть мир устроен таким образом, что в нем всегда есть место для «меня» и «моего личного действия», каковы бы ни были видимые обстоятельства. Если первое «К» не реализуется, оно превращается в свою противоположность: «Только я не могу» («могут» все остальные: другие люди, обстоятельства, Бог). Невыполненный принцип Декарта характеризует человека, у которого во всем всегда виноват кто-то другой.
Второе «К» (Кант): в устройстве мира есть особые образы целостности (синтеза) — идеальные объекты, придающие смысл нашему познанию, оценкам, моральному действию, особая материя внутреннего знания и ориентированности конечных живых существ в бесконечном пространстве. Абсолютные ценности, которые являются идеальными формами для реальных человеческих действий. (То есть именно существование таких ценностей, как, например, долг, истина, любовь, делает возможным следование долгу в каком-то конкретном случае, или поиск истины, или чувство любви. Если в каком-то обществе истина не абсолютная ценность, а, скажем, относительная, то в этом обществе вообще невозможно отличить истину от лжи.)
Два первых принципа характеризуют человека разумного и действуют в единстве. Это означает, что в мире дополнительно к мыслящему и действующему «Я» должны реализоваться условия, при которых мышление и действие имеют смысл. Но могут и не реализоваться.
Когда эти принципы не реализуются, в силу вступает третье «К» (Кафка), которое характеризует «ситуации со странностями», «неописуемые». Внешне они почти не отличаются от «нормальных» — те же предметы, те же слова, те же действия. Все то же самое, как отражение в зеркале. Единственное отличие — первые два принципа здесь не выполняются. Не происходит действительной реализации идеальных форм. Нет ни осмысленности, ни ответственности, а значит, нет оснований для различения добра и зла, истины и лжи. Это мир, где все лгут и при этом постоянно друг другу подмигивают: «Мы-то с вами знаем, где правда». Мир теней, сцепившихся в абсурдный механизм событий, где всегда уже поздно что-либо предпринимать, потому что, как бы ты ни поступил, ты всегда будешь поступать по логике абсурда.
Казалось бы, что с того, что заведомую ложь называют истиной, ведь всем понятно, что истиной она от этого не становится. Однако при этом само слово «истина» теряет всякий смысл — оно уже ничего не обозначает. И, называя так же действительную истину, мы пользуемся мертвым словом. Истина становится неотличимой от лжи. Значит, в мире, где все лгут, слова перестают что-то значить — язык умирает, и истину им выразить уже невозможно. «Уже поздно», — как говорит Мамардашвили. Уже поздно вспоминать о законности («качать права») в государстве, где закон изначально не имеет никакой силы. Уже поздно взывать к милосердию на войне.
Жизнь человека может быть счастливой или несчастной, и часто это от него не зависит. Но вот осмысленной или абсурдной он делает ее сам — с помощью второй сигнальной системы. Еще Конфуций считал, что управление государством нужно начинать с «исправления имен» — каждое имя должно соответствовать своему предмету. И если «называть вещи своими именами» не задача философии, то, как минимум, ее основание.
* * *
Мысль должна замкнуться, как замыкается круг жизни. Поступок раз и навсегда.
М. Мамардашвили. «Грузия вблизи и на расстоянии»
Империя рушилась. Что-то сломалось в самой ее сердцевине, и некогда единый организм стремительно разваливался на части. Попытки метрополии контролировать ситуацию лишь приближали конец: кровавые разгоны демонстраций в Вильнюсе, Риге, Тбилиси сделали развал Союза неизбежным.
Грузия требовала независимости. Грузию опьяняло ощущение свободы. Из камерного академически-университетского мира Мамардашвили выбросило в пространство демонстрации и митингов, в раскаленную, вулканическую стихию разрушения. Это было искушение политикой. Зачем он ему поддался? Ведь сам говорил студентам: политика и философия живут на разных этажах, «есть вещи более серьезные и имеющие большие политические последствия, чем сама политика». Вдруг показалось, что он нужен, что его слышат?
Грузия, «невозможная любовь», поманила его и отвергла. Как будто на роду ему было написано жизнью подтверждать собственные философские тезисы: «В область того, что не фактами рождено, факты не проникают».
«Не наступило ли время преодолеть митинговую истерию, выбрать одно божество: мысль, достоинство и великодушие человека, который уверен в своей внутренней силе и твердости…» Но Грузия не слышит, она в другом пространстве и времени. «…Сила может быть лишь в одном: включиться своим трудом и духом в те точки, которые определяют уровень и условия нашей жизни», «…эмоции — это еще не здравый смысл и не реальность. Грузины пережили времена похуже, и когда дан шанс для ума нации, дело не кончится трагически. В грузинском народе сильны отложения здравого смысла…» («Грузия вблизи и на расстоянии»).
Пытаться укротить истерию, когда она набирает обороты, взывать к разуму урагана — что это, с точки зрения здравого смысла? И как же закон неразрушимости идеологии, им открытый? Зачем дразнить беснующуюся толпу: «Истина — выше родины», «Если мой народ выберет Гамсахурдиа, тогда мне придется пойти против собственного народа». Народ орал Мамардашвили: «Ты не грузин!» Народ на руках нес Гамсахурдиа в Верховный совет. Народ, повинуясь новому капризу, сбросил Гамсахурдиа через год после того, как выбрал его президентом.
«Не мое это дело, не дело философа заниматься политикой. Но я не могу смотреть в глаза молодым, я не могу видеть их вопрошающие взгляды: «Где ты, Мераб, и как нам быть?»» Мысль — это не слова, мысль — это поступок. Для нее нужны «яростная героическая страсть», героический энтузиазм, в котором «человек стоит один на один с миром, не имея вне себя никаких внешних опор. А если имеет какую-нибудь опору, то только внутри себя». И нужно всегда быть готовым к тому, что «любой момент времени может быть последним часом — которым нужно кончать свою историю. Кончать свой опыт. И поступать» («Психологическая топология пути»).
Он умер в аэропорту Внуково в Москве, возвращаясь на родину после трехмесячной поездки с лекциями по США. Был ноябрь 90-го. В октябре Звиада Гамсахурдиа триумфально избрали на пост Председателя Верховного совета, и он принялся расправляться со своими врагами. Друзья предупреждали Мамардашвили: в Грузии опасно. Но разве можно было его остановить, когда он ехал домой? До Грузии он не доехал. Среди попутчиков нашлись звиадисты, которые стали вопить: «Враг Гамсахурдиа — враг Грузии», размахивать кулаками, отталкивать его от трапа самолета. Он молчал. Потом развернулся и пошел через летное поле. Потом упал — сердце не выдержало, третий инфаркт.
Он сказал бы о своей смерти: «Случайность». Делай, что должен, и будь, что будет.
«Ничто не избавит нас от боли и страдания — и непоправимого. И ничто не убьет радость, не растворит ее сладко-тоскливую и гордую, кристально звонкую ноту. Ибо радость и сострадание — две стороны одного… Я понял смысл грузинской трагедии. Если тяжел, серьезен — еще не свободен. Торжествующий полет птицы — вопреки всему. Настолько несоразмерный водоворот, что смешно. А человеку невыносимо быть смешным. Чудо — за пределами отчаяния. В другой новой жизни. Комедия невозможной трагедии. Мир не прекрасен, и не моя серьезность его спасет. Философия должна реконструировать то, что есть, и оправдать это» («Лекции о Прусте»).