Порою, когда, обмакнувши перо в чернила, водишь им по бумаге безо всякой цели, выписывая строку за строкою в пустой надежде, что вот оно — сейчас снизойдёт вдохновение и снова побегут, посыпятся из-под пера дробные и округлые слова, точно жемчуга, нанизанные на золотую нить мысли, то в подобную минуту многие вопросы встают предо мною, и не всегда бываю я в силах найти ответы на них. Иные так и остаются неразрешёнными, прочие же исчезают сами собою, словно и не было их вовсе, словно не вспыхивали они в моей голове и не тревожили душу мою. Но есть такие, что остаются со мною навсегда и своею загадочностью точно заноза бередят мой мозг, всё возвращаясь и возвращаясь ко мне, вновь рисуют пред моим внутренним взором горящий, изогнутый загогулиной вопросительный знак.
Тогда кажется мне, что это происходит неспроста и кто-то пытливый шлёт их раз за разом, надеясь получить, наконец, от меня ответ.
И это тоже один из тревожащих меня своим неотступным постоянством вопросов. Как и по какой причине выпала мне эта доля — писать в назидание окружающим? Ведь я никогда не хотел быть назидательным, почитая назидательность вовсе несовместимою с истинным искусством. И если быть до конца искренним, а я смею надеяться, дорогой мой читатель, что ты меня именно таковым и почитаешь; итак, если быть до конца искренним, то я вовсе не верю в то, что кто-либо, прочтя мои писания, скажет: «Да, это я! Прости меня, Господи!» И устыдится, и «исправит стопы своя». О, это было бы очень и очень просто. И тогда я писал бы, писал бы и писал назидательные тексты один за другим и чувствовал бы себя самым счастливым существом на земле… Хотя кто знает, ведь вполне может быть, что многие из тех, что пишут назидательные тексты, и чувствуют себя самыми большими счастливцами. Вот, возьмите для примера какой-либо кусочек какого-либо текста из каких-либо «Уложений о положениях», ну, хотя бы такой: «Деяние, подпадающее под описанное в параграфе десятом главы второй, должно, также, быть отражено и в параграфе семнадцатом главы четвёртой, оба из которых (пар. 10, гл. 2 и пар. 17, гл. 4) совокупно соответствуют параграфу двенадцатому главы девятой и влекут за собою…» — и так далее, и так далее.
Ведь согласитесь со мною, читатели, что подобное мог написать только очень счастливый человек. И куда мне до него, уверенною рукою нанизывающего параграф на параграф, точно куски шпига на иглу, куда до него мне, нервно грызущему кончик пера в ожидании вдохновения. Увы, увы, ведь не в силах заставить я даже своего героя исправиться сей же час, отказаться от злых подстраиваемых им козней, раскаяться и расшибить себе лоб в коленопреклонённой молитве.
Да, конечно же, я могу написать фразу: «Проснувшись поутру, Павел Иванович почуял неодолимое желание отправиться в церковь, где, проведя несколько часов кряду пред образом Спасителя, вышел на улицу совсем другим человеком». А затем приписать — «конец поэмы».
Ну что, сделать это прямо сейчас, не отрывая пера от бумаги? И вы поверите, господа, что это действительно так, что этою фразою всё исчерпано, всё прощено и окончено; все слёзы высохли и раны заросли? Может быть, так оно и бывает в мире, построенном в воображении того счастливца, что искусно нанизывает параграф на параграф, но не здесь, не с нами и не сейчас. О чём остаётся лишь горько сожалеть. А посему герою нашему предстоят ещё многие дела, ещё целых две главы до завершения этой второй части поэмы, а он уже рвётся далее и уже брезжит где-то в недалёком, хотелось бы думать, будущем и третий том, который и должен завершить жизнеописание Чичикова Павла Ивановича. Каков он будет, чем завершится, мы не можем сказать в точности. Знаем только, что предстоит посетить ему обе наши столицы, пережить многие приключения, повстречать многих из старых своих знакомцев, с коими имели счастье познакомиться и мы, а затем… Ну, да ладно, что будет затем, вы, любезные мои читатели, узнаете позднее. Одно лишь скажу — многими путями предстоит пройти ещё нашему герою, потому как вся жизнь его — это один нескончаемый путь, по которому катит он в компании верных своих Селифана с Петрушкою, бежит вдогон за брезжущей где-то в неведомой дали удачей, меряет версту за верстою, надеясь настичь счастье на пустых, продутых ветрами, просторах России.
Прошло поболее месяца после происшествия, имевшего место в поместье генерала Бетрищева. Нельзя сказать, что герой наш очень уж был оскорблён тем случаем, скорее, он был даже доволен, что ему удалось убраться подобру-поздорову и что гнев генерала хотя и достигнул до него, но не поразил насмерть, и он отделался, помимо испуга, всего лишь ещё и небольшим синяком в той известной области тела, которую имел несчастье ушибить, падая в коляску после произведённого его превосходительством броска. Но синяк сей давно уже прошёл, и Павел Иванович, не чувствуя ни нравственных, ни телесных мучений, время от времени всё же ощущал в сердце своём досаду от того, что рухнула так внезапно вся эта затея с приданым и что оно, может быть, достанется неизвестно кому. «Ну да ладно! Ну да и чёрт с ним!» — говорил он себе всякий раз, как только досада эта просыпалась в нём, и тотчас же старался обратиться мыслями к чему-либо иному, приятному, благо поводов для подобных приятных мыслей тоже было предостаточно: и театр с несравненной Жози, и почитание его всеми в доме у Александры Ивановны Ханасаровой, у которой он теперь, после разрыва с генералом Бетрищевым, поселился, и сближение его с губернатором, да и просто вечера, проведённые за картами в компании верных ему друзей, таких, как Варвар Николаевич Вишнепокромов или Модест Николаевич Самосвистов, тоже согревали его сердце, прогоняя из него досаду; и, улыбаясь этим греющим его мыслям, Чичиков приободрялся и приходил в хорошее настроение.
Хотя осень уже и подступила вплотную, поливая всё вокруг холодными своими дождями, сбивая на землю жёлтую листву с дерев и кустов, Павел Иванович просыпался ежеутренне среди птичьего свисту и щебета, коим заполняли дом старухины канарейки. Мопсики положительно решили, что он и есть самый главный в доме человек, и не отходили от него ни на шаг, а серый толстенький Жак, дожидаясь, пока Чичиков уснёт, забирался ежевечерне к нему в кровать и спал вместе с Павлом Ивановичем, свернувшись у того в ногах точно кот.
Как ни странно, но разрыв с генералом Бетрищевым пошёл на пользу репутации Павла Ивановича. По городу поползли слухи, что Чичиков помог властям обнаружить важного государственного преступника, покушавшегося на трон и корону. Говорили даже, что Чичиков якобы самолично связал по рукам и ногам злодея в тот миг, когда сей злодей готовился произвесть выстрел из мушкета по восседавшей в карете царственной особе, и что будто бы при этом Павел Иванович был даже ранен, но, слава богу, рана оказалась не опасной и Чичикова вчера уже видели в Английском клубе в обществе губернатора, который, судя по всему, набивается Чичикову в друзья, что и понятно. Одним словом, мололи всякий вздор, какой постоянно перемалывают обыватели наших городов и городишек со скуки и по глупости. Чичиков не возражал против таких разговоров, и, если кто-либо пытался, эдак намёками, навести его на сей предмет, он лишь значительно и молча улыбался, показывая, что тема эта запретна и он не имеет права об ней распространяться.
Тем временем следственная комиссия, производившая дознание по делу Тентетникова, заинтересовалась и другими имевшими место обстоятельствами. Кому-то там в Петербурге показалось подозрительным, что в одно и то же время в одной и той же губернии происходят столь серьёзные преступления, связанные и с похищением девиц, и с тайными обществами, к тому же, как назло, решили бунтовать старообрядцы. Вот и было велено следственной комиссии, уже завершившей следствие по делу Тентетникова, произвесть ревизию известных бумаг да счетов по некоторым губернским департаментам. Но тут-то и вышла заковыка. Точно по волшебству стали исчезать из департаментов нужные комиссии бумаги, да что там исчезать, — стали выгорать целые кабинеты вместе со всем своим содержимым, ну и, разумеется, горели в первую очередь шкафы с бумагами и портфелями, ибо и дитя знает, что бумага горит лучше и легче остального. Одним словом, чувствовалась во всех этих поджогах и пропажах чья-то дьявольская воля. Кто-то, кто привык вершить свои дела в темноте и тайне, очень не хотел, чтобы выплыли они на божий свет, и кто это был, оставалось загадкою, только то тут, то там слышалось лёгким трепетным ветерком пролетающее словцо — «юрисконсульт». То над одной группкой чиновников, собравшихся посудачить, вспархивало оно, то над другою. Слово летало над городом, точно летучая мышь, неслышно подрагивающая крыльями, и поселяло в чиновничьих глазах страх. Они то и дело нервически вздрагивали, оглядывались через плечо, словно преследуемые кем-то, а в углах больших кабинетов, под потолком в присутственных местах, билось, будто муха в паутине, еле слышным шёпотом произносимое словцо: «юрисконсульт, юрисконсульт, юрисконсульт».
Но Павла Ивановича мало заботили эти происшествия; в Тьфуславле начиналась конская ярмарка, после которой он мог позволить себе поселиться в городе, не рискуя навлечь на себя гнев генерал-губернатора, сейчас же его пребывание здесь проистекало якобы от обилия дел, которые будто приходилось нашему герою обделывать, и они, дескать, и являлись причиною, по которой он принуждён был оставаться в городе, пользуясь гостеприимством Александры Ивановны Ханасаровой. Во всяком случае, таковым вот образом намеревался Чичиков оправдываться перед его сиятельством, если, не приведи Господь, пришлось бы отвечать, но пока всё шло гладко, всё сходило ему с рук, да и, по правде сказать, князю нынче было не до Чичикова, у него были заботы и поважней.
Помимо обычных уже дел со взятками, вскрылась большая недостача и злоупотребление по Казённой палате, к чему, судя по всему, был причастен и один из бывших советников Присутствия, и таким образом тень была брошена на все Губернское правление, исключая, конечно же, Фёдора Фёдоровича Леницына, потому как в губернаторах ходил он недолго и просто-напросто не успел бы к этому делу примкнуть, даже если бы и очень хотел того. Но так или иначе, картина стала вырисовываться страшная, и не у одного закружилась бы голова от тех огромных сумм, что замелькали в отчётах да протоколах комиссии, но тут вся работа её, поначалу бойкая да спорая, вдруг точно бы застыла, точно бы стали топтаться на месте бывалые столичные следователи, а причиною тому явилась целая туча откуда ни возьмись посыпавшихся доносов. Причём один донос садился на другой, а тот подгоняем был третьим, четвёртый же давал новые, казалось бы, факты, отвергавшие прежние доносы, и так далее и так далее, и всё крутилось, точно карусель, и следователи, сами того не замечая, бежали словно по кругу, будто слепцы, ведомые чьей-то искусною и хитрою рукою. И снова мерцало и подрагивало в воздухе канцелярий и присутственных мест шёпотом произносимое словцо «юрисконсульт, юрисконсульт, юрисконсульт».
Павла Ивановича же, как мы уже говорили, мало заботила вся та возня, что разгоралась по департаментам. Он слышал об ней от губернатора, с которым сошёлся, можно сказать, совсем накоротке и который многое доверял Чичикову из «конфиденциального». Фёдор Фёдорович был обеспокоен творящимися событиями, но Чичиков уверял его, что с ним ничего страшного не будет, что ответа держать ему не за что по причине его недавнего вступления в должность.
— Вот погубернаторствуете с годок-другой, тогда и волнуйтесь, голубчик, а нынче какой с вас спрос? — говорил он обычно на всё слышанное им от Леницына, стараясь не вдаваться в подробности плетущейся по департаментам интриги. Его больше занимала разгоревшаяся уж конская ярмарка, на которую наведывался он ежедневно, дабы поторговаться просто так, для удовольствия, да прицениться к товару — на будущее. А ярмарка в этом году была богатая. Свезено скота было преизрядно из многих губерний. И овцы, и свиньи, и коровы с быками, и лошади, конечно же, стояли тут и там, по обгороженным плетнями закутам, между которыми помещались клети с гусями, курами, утками. Шум и гам, слагающийся из блеяния, ржания и мычания, был неимоверный, и надо всем этим взлетали в прохладном уже осеннем воздухе голоса продавцов, выкликавших себе покупщиков и расхваливающих свой товар.
Чичиков подумывал было о том, что, может быть, и взаправду, вняв жалобам Селифана, продать Чубарого, а заместо него купить другого коня, но Варвар Николаевич, бывавший с ним на ярмарке чуть ли не ежедневно, отговорил его, резонно заметив, что за ту же цену лучшего коня не купишь, а коли Павлу Ивановичу так уж приспичило выбрасывать деньги, то тогда уж лучше сменить всю тройку.
— Чтобы лошади были на подбор, чтобы выезд был, а не так, как сейчас у тебя, — сказал ему Варвар Николаевич, с чем Чичиков, сокрушённо вздохнув, согласился, но решил с приобретением выезда повременить до лучших времён, которые, как он рассчитывал, вскорости должны были наступить.
В тот день, когда промеж друзьями состоялся этот небольшой разговор, произошёл с Павлом Ивановичем случай не то чтобы совсем уж из ряду вон выходящий, но всё же сумевший омрачить ему настроение на весь остаток дня. Походив по рядам и изрядно проголодавшись, Чичиков с Вишнепокромовым решили было отправиться в трактир пообедать, и Павел Иванович, нагулявший на прохладном воздухе аппетит, уже предвкушал, как зачерпнет он ложкою обжигающего наваристого супу, пропустив предварительно стопочку холодной, ледяной водки, как вопьётся зубами в свежий, ещё скворчащий жиром кусок мяса или дичи, закусив его тёплым пушистым пирожком с какой-либо замысловатой припёкою, но вдруг, неожиданно приятные эти его размышления были прерваны тем, что кто-то бесцеремонно схватил Павла Ивановича за рукав, и Павел Иванович, обернувшись с любезною было улыбкою, почувствовал, как улыбка эта сама собою сползает с его лица, ибо пред ним стоял не кто иной, как Хлобуев Семён Семёнович собственною персоною, и вид у него был самый что ни на есть неприглядный. Одет он был всё в тот же затасканный и потёртый сертук, сапоги на ногах были стоптаны вконец, в довершение же картины от Хлобуева сильно пахло вином, а взгляд, нетвёрдый и блуждающий, выдавал, что обладатель сего взгляда находится в изрядном подпитии.
— А… а… а!.. Чичиков Павел Иванович?! — пропел Хлобуев тем гнусавым и дребезжащим тенорком, что порой вырабатывается у людей, чаще чем следовало бы прикладывающихся к бутылке.
— Чичиков Павел Иванович! — продолжал Хлобуев с явно глумливым почтением в тоне, коим обращался к нашему герою. — Тот самый Чичиков Павел Иванович — спаситель отечества, благодаря которому честнейшего человека ссылают в Сибирь! Тот самый Чичиков, который, купив имение, исчезает, не уплативши долга, и выставляет меня на позор, подводит под суд за то, что я не могу расплатиться по векселям. Тот самый Чичиков… — пытался было продолжить свою обличающую речь Хлобуев, но Чичиков вырвал у него из пальцев рукав своего фрака и, помрачневши лицом, напустился на него сам.
— Да как высмеете, милостивый государь! — возвышая голос, произнёс он. — Да вы не в себе, коли позволяете подобное отношение. Сей же час надо кликнуть городового! Варвар Николаевич, голубчик, ну-ка сбегай за городовым, а я его пока подержу, — продолжал он, обращаясь к Вишнепокромову уже другим тоном и уж сам вцепляясь в рукав замусоленного хлобуевского сертука.
— Да, сбегайте, сбегайте за городовым, — отвечал на это Семён Семёнович, которому сейчас и море было по колено, — сбегайте, любезный Варвар Николаевич, пусть прибудет городовой, пусть прибудет сам полицмейстер и выяснит, наконец, да и прояснит для нас, кто же таков сей господин, что, пустивши меня по миру, меня же полицией и стращает, — говорил Хлобуев, заметно покачиваясь на нетвёрдо стоящих ногах.
— Это вы сами себя по миру пустили, милостивый государь. Слышите — вы сами, с вашими картами, обедами да шампанским. И нечего вам пенять на других, тем более что деньги за имение были вам полностью выплачены братьями Платоновыми, так что вините во всём себя, — прошипел Чичиков, с силою отбрасывая от себя руку Хлобуева, в которую до того вцеплялся, так, что бедный Семён Семёнович чуть было не повалился на землю.
— Право, Семён Семёнович, что ты, ей-богу, — примирительно проговорил Варвар Николаевич, — ну, выпил лишнего, ну, пойди отдохни, проспись; ничего в этом нет — со многими бывает, но только не приставай к людям…
— Вот именно, пойдите проспитесь, любезный, — сказал Чичиков и, круто повернувшись на каблуках, пошёл прочь, сопровождаемый верным другом своим — Варваром Николаевичем, который, то и дело поворачиваясь через плечо, делал жесты и гримасы, призванные устыдить Семёна Семёновича, что стоял, закрывши лицо ладонями, дабы никто не видел хлынувших у него из глаз слёз.
Одним словом, настроение после этой встречи у Павла Ивановича испортилось, от давешнего его аппетита не осталось и следа, за обедом он был рассеян, еле касался до блюд, которые убирались со стола почти что нетронутыми, и всё думал о чём-то и катал хлебные шарики из мякиша. Призывы Варвара Николаевича забыть о встрече с Хлобуевым не достигали цели.
— Плюнь ты на это, душа моя, плюнь! Давай-ка лучше выпьем, — говорил Вишнепокромов и, пытаясь растормошить Чичикова, подливал ему в бокал вина, но Чичиков рассеянно отпивал глоток за глотком и, отставляя всякий раз бокал в сторону, так и не составил в тот вечер компании Варвару Николаевичу. Поэтому друзья расстались ранее, чем обычно, и разъехались восвояси, а Вишнепокромов, известный своим умением управляться с лошадьми, чем обычно вызывал зависть у Чичикова, настолько расстроился испорченным обедом, что по дороге домой въехал в придорожную канаву, чуть было не изломав экипажа.
Что же могло так расстроить Павла Ивановича? Может быть, и впрямь судьба разорившегося Хлобуева, или же те речи, что вёл он, уличая Павла Ивановича в бесчестности, а может быть, судьба осуждённого по его навету Тентетникова, судьба Улиньки, которую он уже видел своею, встревожили и расстроили его, или же боязнь быть уличённым в причастности к делу осуждения Андрея Ивановича, боязнь прослыть доносчиком, замарав тем своё имя, омрачили настроение Чичикова на весь тот вечер? Кто знает, что творилось в душе его? Даже я не знаю того, господа, даже и я не знаю.
А Андрей Иванович Тентетников и вправду был приговорён судом к каторжным работам на пять лет, со ссылкою в Сибирь с дальнейшим там поселением. Он попран был во всех своих правах, лишён дворянского звания, а имение и крепостные его отходили к казне. Через несколько дней после происшедшей между Павлом Ивановичем и Семёном Семёновичем сцены он отправлялся по этапу к месту своего заточения, в Тобольскую каторгу. Имя Чичикова всё чаще и чаще повторялось в городе в связи с его ссылкою, но затем особа Павла Ивановича как-то сама собою отодвинута была на задний план другим событием, сопряжённым с делом Тентетникова, так как всех поразило известие о том, что Ульяна Александровна решила связать свою судьбу с бедным арестантом и отправиться за ним в Сибирь. Дамы города Тьфуславля, отказываясь верить этому известию, зябко пожимали плечами и, представляя себе и Сибирь, и каторгу, на которую добровольно согласилась молодая красивая женщина, поглубже да плотнее закутывались в шали, порицая её, называли «безумною», а те, что погрубее да попроще, именовали даже «дурою»; но в душе многие, ах, как многие, завидовали её решимости и восхищались ею. Что же до мужчин губернии, то они все, безо всякого исключения, превозносили подвиг Улиньки, и в каждой мужской голове, будь то лысой, завитой или расчёсанной на прямой пробор, возникала одна и та же мысль: «А моя так смогла бы?» И они всё чаще и всё задумчивее поглядывали на свои половины, всё глубже и грустнее вздыхали каким-то своим потаённым мыслям.
И ещё одно обстоятельство было связано с этой историей, придавшей ей ещё больше романтичности в глазах обитателей губернии. Дело в том, что его сиятельство запретил проводить обряд венчания в тюремной церкви и, несмотря на прошение, поданное осуждённым, несмотря на заступничество Афанасия Васильевича Муразова, не отошёл от своего решения.
— Нет, нет, и не просите, Афанасий Васильевич! — рассердился князь, когда Муразов пришёл просить за Тентетникова, — он преступник и должен чувствовать боль и тягостность наказания. Вот отправится по этапу, выйдет за пределы губернии, там пусть и венчается где-нибудь. А здесь у меня будет сидеть до самого последнего дня, до самой последней минуты! Вздумали балаган устроить — венчание перед каторгой. Это, знаете ли, дорогой мой Афанасий Васильевич, что? Это насмешка над правосудием. Дескать, а нам всё равно, а нам наплевать и на порядок, и на суд, и на государство, и на священную особу государя императора…
— Да полно вам, ваше сиятельство, — вступился было Муразов, — вы ведь даже не знаете сего молодого человека, которого осудили. Я, например, совершенно точно, и не с одних лишь его слов знаю, кем он был в это дело втянут, кем запутан, да только он просил меня об этом не говорить. Ведь он прекрасной души человек. Да и невеста его прекрасная девушка… — пытался было продолжить он, но князь не дал Муразову закончить речи.
— Весьма в этом сомневаюсь, Афанасий Васильевич. Судя по её взбалмошному решению, она недалеко ушла от отца своего, в смысле характеру, поэтому, зная, каков её отец, я не могу составить об ней какого-либо положительного мнения. Ну, что ж, — произнёс князь, вставая с кресла и давая этим Муразову понять, что разговор он считает законченным, — каждый пожинает плоды свои. На всё воля божья! — сказал он, прощаясь с Афанасием Васильевичем, так и не сумевшим помочь двум влюблённым душам соединиться.
День, когда Андрей Иванович должен был отправиться по этапу, выдался по-осеннему холодным и дождливым. Листва, облетевшая с дерев, мешалась с грязью, в которую превращались все проезжие дороги, дорожки и тропинки. Небо было серое, плотно забранное извергающими из себя потоки дождя облаками, и, глядя на это небо, думалось о том, что как было бы грустно жить в этом мире, не будь в нём солнца; и слава богу, что за ненастьем рано или поздно наступает ясная погода, всегда и обязательно наступает, всегда и обязательно солнечные лучи разрывают облачный покров, и мир, который за мгновение до того выглядел неприветливым и сумрачным, преображается точно по волшебству и в нём вновь становится и светло, и уютно.
Тентетников, одетый в арестантскую одежду и закованный в кандалы, стоял посреди бывшего своего двора рядом с возком, на котором громоздился скудный скарб его — тот, что позволено ему было взять с собою в дорогу. Дождь, лившийся с небес, вымочил уже его бритую голову, плечи, прикрытые старым мешком, и струйками стекал за воротник, торя себе холодную дорожку по спине промеж его лопаток.
Вокруг барина собрались дворовые люди, пришли крестьяне из села; и старики, и молодые, и мужики, и бабы — все были здесь, все хотели проститься с барином, с которым расставались навеки. Андрей Иванович некоторое время стоял молча и глядя себе под ноги, точно бы собирался с мыслями, точно бы не зная тех слов, какие обычно говорят на прощание, но потом неожиданно улыбнулся и сказал:
— Ну что ж, дорогие мои, вот и расстаёмся с вами. Я знаю, что был вам плохим хозяином, но не потому что не хотел быть хозяином хорошим, нет. Просто я не мог быть хозяином вам — таким же людям, как и я. Пусть некоторые из вас бывали хитры, лукавы, ленивы, но вы на то и люди; люди часто бывают таковыми, но они бывают и честны, и бесстрашны, и благородны, потому что они люди, — он снова немного помолчал, словно бы прислушиваясь к чему-то, а затем сказал уже немного другим, глуховатым голосом: — Я всех вас люблю и буду любить всегда и… не поминайте лихом своего барина.
Возок тронулся с места, заскрипели его бока, замахали спицами колеса, и, точно повинуясь этим всё убыстряющимся и убыстряющимся взмахам, вознёсся над толпою сперва один крик, за ним другой, заголосили бабы, заплакали мужики и все потянулись вослед за уезжающим в непроглядную даль Андреем Ивановичем, всё пытались уцепиться хотя бы за полу его арестантского платья, поцеловать руку, коснуться колышущихся боков возка.
— Я сбегу, я сбегу, барин, я доберусь к тебе в Сибирь, — кричал дюжий мужик в армяке, растирая по лицу то ли дождевые капли, то ли слёзы.
— И я, барин, и я сбегу, — закричал ему вдогонку второй.
— И я, и я, — стало раздаваться со всех сторон, — всей деревней к тебе придём, — наперебой кричали мужики, — всей деревней. Ты нас только дождись там в Сибири, барин, только дождись…
Всё. Уехал возок. Истаял во тьме сырого осеннего пространства, точно и не было его. Долгие дни, долгие недели и месяцы будет ползти он по раскисшим дорогам от села к селу, от города к городу, от заставы к заставе. И где-то там на промозглом, обдутом ветрами, промокшем тракте обвенчаются в придорожной церкви Тентетников с Улинькою, уехавшей вместе с ним, где-то там, за сотни вёрст от родных краёв, от отчего дома нагонит их холодным вечером известие о кончине его превосходительства Александра Дмитриевича Бетрищева, которого не взяла на войне ни пуля ни штык, но достигнула подлость людская, и чьё сердце не выдержав разлуки с любимой дочерью, перестало биться. Но всё это будет где-то там, за чертою, за гранью того, что зовётся обычною человеческою жизнью, на пути во что-то новое, неведомое и устрашающее, имя чему — Сибирь, имя чему — каторга…
Мы ещё встретимся и с Тентетниковым, и с Ульяной Александровной, но не теперь, не сейчас, а позже, в третьей части нашей поэмы, пока же оставим их с богом, дадим им возможность счастливо, насколько это возможно в их положении, добраться до нового места жительства, отведённого им провидением, обосноваться на нём и успокоиться.
Так что, любезные мои читатели, не будем мешать двум молодым, любящим друг друга сердцам. Бог им в помощь! Оборотим вновь наши взгляды на оставленный нами ненадолго Тьфуславль и на те события, что развернулись в нём чуть ли не тут же после отъезда Андрея Ивановича с Улинькой, а события эти были весьма и весьма интересны и запутаны, и из них в дальнейшем произошло множество других событий, одно другого занимательнее и поучительнее. И все они в той или иной мере были связаны с нашим героем, и даже более того, можно сказать, что они были им направляемы, и роль его в том, что предстоит нам сейчас описать, столь огромна, что нам и самим трудно поверить в то, как это Павел Иванович сумел всё таким образом устроить и произвесть.
А дело было в том, что с наступлением дождей и холодной погоды старухе Ханасаровой сделалось вдруг совсем худо. Шум в ушах и тяжесть в голове уж совсем что не оставляли её, и даже старания Акульки имели небольшой успех, несмотря на то, что Чичиков, постоянно присутствующий при «ворожбе», подсыпал в стакан с водою уже не один, а целых три порошка, действия их хватало не надолго, на каких-нибудь часа два-три, а затем шум в голове у старухи возникал сызнова, и сызнова же призываема была Акулька, которая теперь уж дневала и ночевала в доме у Александры Ивановны, дабы быть всегда под рукою, так что бедной Александре Ивановне приходилось за день выпивать до двенадцати порошков кряду, поставляемых ей тайно нашим неугомонным Павлом Ивановичем. Вероятно, вследствие этого злоупотребления порошками, о котором и предупреждал в своё время Чичикова доктор, у Александры Ивановны наступило общее расслабление. Она не могла уже держать голову, и та постоянно валилась то на одно плечо, то на другое. Глаза, недавно ещё живые и колючие, сделались у ней какими-то мутными, неясными, и даже казалось подчас, что она никого не видит и не слышит. Речь у Александры Ивановны стала вялая, и порою невозможно было разобрать, что силится она произнесть, и лишь с помощью её воспитанниц да Чичикова, которые каким-то чудом понимали в эти минуты старуху, удавалось установить связанность промеж её слов. Известие о болезни Александры Ивановны облетело весь достославный город Тьфуславль с быстротою молнии, с которою и вправду могут соперничать в скорости одни лишь слухи да сплетни. И откуда ни возьмись стали появляться у порога ханасаровского дому многие незнакомые люди, называвшиеся и метившие в родичи к богатой тётушке, о которых слыхом никто никогда не слыхивал. Все они, повыползав из каких-то потайных своих уголков, стучались в двери и, напустив тревогу на лица, пытались проникнуть в дом, справиться об драгоценном тётушкином здоровье. Но Павел Иванович, распоряжавшийся нынче в доме, не велел никого впускать, за исключением одного лишь губернатора и его супруги. Так что незадачливым визитёрам оставалось лишь любоваться строгим лицом старика лакея, стоявшего на страже у порога, да видом занавешенных окон, за которыми происходило что-то необыкновенно интересное для них, необыкновенно для них нужное, но к чему они не были допускаемы.
А Павел Иванович, пользуясь своею ролью чуть ли не первого лица в доме у Александры Ивановны, продолжал исподволь поиски завещания, написанного старухою, которые вёл уже не первую неделю, прикрывая их заботами о хозяйственных делах обширного имения Ханасаровой, кои предполагали копание в бумагах, бывших во множестве и в ящиках столов, и в шкафах, заполнявших и нутро огромного, дедовских ещё времён бюро, и стопками лежавших на конторке в кабинете. Непрестанные эти поиски не давали пока результатов, но Чичиков, не отчаиваясь, раз за разом перебирал кипы бумаг, размышляя, где бы он мог быть схоронен — этот заветный документ, от которого зависела будущность столь многих людей и его, Павла Ивановича, будущность тоже.
Всё чаще стала наведываться ему мысль о том, что завещания могло и не быть вовсе, что старуха, по причине своего крутого норову, могла и не написать его, мало заботясь о том, что будет со всеми этими кружащими вкруг её дому людьми после её смерти. И всё чаще говорил он себе, что так оно в действительности и есть.
На взволнованные запросы, производимые Фёдором Фёдоровичем Леницыным, он отвечал, что всё будет в порядке, что у него имел якобы место разговор об Фёдоре Фёдоровиче со старухою и та будто пообещала отписать всё своё наследство в пользу губернатора. На вопрос, видел ли он завещание и сделано ли оно, Павел Иванович ответил, что завещание будет сделано днями, что он за это отвечает, и это так же оговорено с Александрою Ивановною, которой, кстати сказать, день ото дня становилось всё хуже. Доктора, навещавшие больную, лишь разводили руками, говоря, что поделать уж тут ничего нельзя, потому как возраст всему виною, а с этой причиною медицина не научилась пока справляться. Все они прописывали старухе укрепляющее питье, какие-то порошки, о которых сами говорили, что от них будет мало проку, и никто из них, разумеется, не знал о роли присутствующей в доме «знахарки» Акульки, которая уж третьи сутки неотлучно находилась при умирающей старухе, оставаясь ночевать в её спальне, на чем, к слову сказать, настаивали и сами воспитанницы Александры Ивановны, да и прочие её домочадцы.
Улучивши время, когда никого, кроме Акульки, не было в комнате, Павел Иванович отвел её подальше от постели умирающей к окну и зашептал:
— Слышишь, любезная, если она вдруг помрёт, то ты никому ничего не говори, никого в комнату не впускай, а наоборот скажи, что ей стало лучше и она, дескать, спит. А как только это случится, тут же зови меня, поняла? — спросил он, взглянув на неё строгим взглядом.
— Поняла, — шепнула в ответ Акулька.
— Коли сделаешь, как я велю, получишь тысячу целковых! Поняла?! — снова спросил Чичиков у Акульки, а та вместо ответа принялась было целовать на радостях руку у Павла Ивановича и шептать что-то невразумительное, в чём мешались между собою слова «заступничек», «кормилец», «отец родной» и прочие звуки, не совсем, однако, понятные.
— Довольно, довольно, матушка, — проговорил Павел Иванович отдёргивая руку, которую принялась было слюнявить Акулька. — Скажи им, — кивнул он головою на дверь, — что сегодня надобно бы соборовать, а я съезжу тут по одному дельцу и вскорости вернусь.
Перед тем, как выйти из комнаты, он подошёл к постели, на которой лежала Александра Ивановна и, отдёрнув полог, поглядел на неё. Лицо у старухи осунулось и точно бы обвисло, сквозь тонкую кожу явственно проступали кости лицевого черепа, а нос заострился, точно у птицы, и зажелтел какою-то костяною желтизною.
«Всё, — подумал Чичиков, — не иначе, как сегодня», — и, бросив на прощание Акульке:
— Не забудь, чтобы соборовали бы, да непременно! — вышел из комнаты.
Велев лакею, караулившему у двери, никого до его распоряжения не впускать, даже и его превосходительство губернатора, Чичиков уселся в поданную ему Селифаном коляску и отправился для начала в Гражданскую палату к «чиновной особе», как стал про себя он величать Самосвистова, а затем, переговорив с ним о чём-то, чего никто не слыхал, Павел Иванович в сопровождении Модеста Николаевича поехал в окружной суд, где встретился с уже известным нам господином по фамилии Маменька, который мелькнул на страницах нашей поэмы раз-другой и чьей необъятною фигурою мы с тобою, читатель, уже могли полюбоваться. Разговор, состоявшийся у Павла Ивановича с Маменькой, коснулся здоровья Александры Ивановны Ханасаровой и её дел. Павел Иванович посетовал на то, что завещание, как якобы сообщила ему Александра Ивановна, не было ещё составлено, и он, будто бы по её просьбе и будучи её доверенным лицом, хотел бы это дело сей же час обсудить.
Павла Ивановича очень интересовала сама процедура составления завещания и всё то, что необходимо для придания ему законного вида, на что Маменька, сцепивши руки на своём круглом животе и для солидности надув щёки, которые и так готовы были лопнуть от жиру, произнёс:
— Ну, как я понимаю, завещание будет не нотариальным, а исходя из самочувствия больной — домашним? — полувопросил он.
— Да, да, домашним, — поддакнул Чичиков, приготовляясь слушать со вниманием.
— В таком случае нужны будут трое свидетелей, переписчик… — стал перечислять Маменька, глядя в потолок и загибая толстые пальцы. — Кстати, — обратился он к Чичикову, точно припомнив нечто важное, — больная в состоянии подписать завещание самолично?
— Боюсь, что нет, — сокрушённо вздохнув, отвечал Павел Иванович, — она уж и говорит-то с трудом, так что подскажите, как тут поступить?
— Да это дело нехитрое. Значит, потребуется рукоприкладчик, то есть тот человек, который, будучи облечён доверием завещателя, подпишет документ заместо него. Есть у вас такой? — спросил Маменька у Павла Ивановича, на что тот, нисколько не смутясь, отвечал:
— Бог ты мой! Да я сам и подпишу! Кто нынче более близок к Александре Ивановне, нежели я? Ведь мне все эти последние месяцы приходилось вести дела по её имению, так что за рукоприкладчиком дело не станет. А вы вот ответьте мне на такой вопрос: можно ли совместить обязанности рукоприкладчика с переписчиком? Дело в том, что старуха очень уж плоха, и не хотелось бы наталкивать к ней в спальню толпу народа, — спросил он, всё так же со вниманием глядя на Маменьку.
— Почему же нет! — отвечал Маменька, — главное, чтобы почерк был хорошим да известная форма соблюдена, а так это вовсе не возбраняется.
— Тогда у меня к вам ещё одна просьба: не могли бы вы дать мне для примеру какое-нибудь завещание, дабы мог я ознакомиться с сей формою и не наделать ошибок, — попросил Чичиков. На что Маменька, кряхтя, полез в нижние ящики стола, пошуршал там бумагами и, вытянув какой-то листок, протянул его Павлу Ивановичу, спросив:
— Надеюсь, копии с вас хватит?
— О да, конечно. Более чем достаточно, — отвечал Чичиков, бережно пряча бумажку в карман фрака. — Верну вам тут же, как только ознакомлюсь, — добавил он. — И ещё одно, господа, — произнёс Павел Иванович, обращаясь уже и к Маменьке, и к находившемуся тут же в комнате Модесту Николаевичу. — Могла бы Александра Ивановна рассчитывать на вашу помощь? Иными словами, можно было бы послать за вами, как только почувствует она себя в состоянии продиктовать завещание?
— Какие разговоры, Павел Иванович, — всегда к вашим услугам, — Маменька радушно развёл руками, — в любое время дня и ночи.
— Это хорошо, — сказал Чичиков, — потому как, кто знает, может быть, действительно придётся приехать ночью, так что не обессудьте, господа, коли подниму вас с постелей.
Оговорив ещё кой-какие мелочи и порешив, что в качестве свидетелей приглашены будут всё те же верные друзья Модеста Николаевича — Кислоедов и Красноносов, Павел Иванович распрощался с Маменькой и, завезя по дороге Модеста Николаевича назад, в Гражданскую палату, отправился в дом к умирающей старухе Ханасаровой, с тем, чтобы произвесть и там необходимые приготовления.
В дверях дома встретила его одна из заплаканных воспитанниц Александры Ивановны. Увидя её, Чичиков почувствовал, как обрывается у него сердце, как мутится в голове и бьётся, бьётся вместе с пульсом одно лишь слово: «опоздал, опоздал, опоздал».
— Что такое, что случилось? — спросил он, волнуясь, и волнение его в этот раз было вовсе неподдельное. — Неужто умерла?
— Нет, — отвечала воспитанница, — только что соборовали, но очень, очень плоха. — И она разразилась рыданиями.
«Ну, слава богу», — чуть было не сорвалось у Чичикова, но он вовремя успел поймать себя за язык, а вслух проговорил:
— Пойду проведаю, как там она, может быть, ещё полегчает, — на что воспитанница ответила новою порцией рыданий и побежала в свою комнату.
В спальне Александры Ивановны, куда прошёл Чичиков, пахло оплавленным свечным воском и было довольно темно по причине зашторенных окон, так что Павел Иванович не сразу углядел и Акульку, чёрной тенью прилипшую в углу к стене.
— Ну, что она? — спросил Чичиков у Акульки, кивнув в сторону кровати.
— Помирають, — односложно отвечала Акулька, не выходя из угла, в котором сидела.
— Ты вот что, — сказал ей Чичиков, — объявишь сейчас, что собираешься ворожить и не велишь никого, разумеется, кроме меня, в комнату впускать, а дальше я скажу, что тебе делать.
Так и поступили. Акулька заперлась в комнате у Александры Ивановны на целых четыре с половиною часа, никого в неё не впуская. Павел Иванович, временами появляясь в коридоре, сообщал собравшимся в ожидании чуда воспитанницам, лакеям и приживалкам, что Александре Ивановне становится лучше, хотя на самом деле ей делалось всё хуже и хуже. В двенадцатом часу ночи дыхание старухи стало прерывистым, оно всхлипами клокотало у ней в горле, и всхлипы эти становились всё более и более редкими, пока не стихли вовсе.
— Всё барин, кончилась, — сказала Акулька, нащупавши её уже коченеющие ноги, — чего дальше прикажете делать?
— Молчать и ничего никому покамест не говорить, — отвечал ей Чичиков, — так что посиди пока в уголке, а я скоро ворочусь.
Выйдя с этими словами из спальни, он состроил в чертах своего лица блаженную и умиротворённую улыбку.
— Всё хорошо, успокоилась и уснула. Просила, чтобы до утра никто не беспокоил, — проговорил он, с умилением глядя во встревоженные лица тех, кто ожидал его в коридоре. — Так что и вы успокойтесь, идите и отдыхайте, — сказал он воспитанницам, — бог милостив, и будем надеяться на её скорое выздоровление. А наша Акулька и вправду творит чудеса, так что пусть побудет подле Александры Ивановны.
Известие, принесённое Чичиковым, немного успокоило присутствующих. Вознося хвалу Господу и Акульке, они разбрелись по своим комнатам, и скоро весь утомлённый тревожным ожиданием дом погрузился в сон.
Уединившись в бывшем кабинете старухи, Павел Иванович вытащил из кармана переданную ему Маменькой копию и, поминутно заглядывая в неё, стал что-то быстро писать на чистом листе гербовой бумаги, извлечённой им из шкатулки со штучными выкладками из карельской берёзы, что принесена была им с собою в кабинет. Затем, покончив с этой работою, он тихонечко, стараясь не шуметь, прошёл в спальню к покойнице и, разбудив спящую в кресле Акульку, сказал:
— Хватит спать, давай помогай!
— А что делать-то, барин? — спросила та, протирая глаза.
— Раздевай покойницу, — ответил Чичиков, сам усаживаясь в кресло и глядя на то, что собирается делать Акулька. — Да не всю, не всю, — рассердился он непонятливости глупой бабы. — Только чепец да рубашку.
— Ну, сняла, — сказала Акулька, — теперь что делать?
— Теперь аккуратненько, не роняя её, опускаешь покойницу на пол и запихиваешь под кровать. Поняла? — сказал он, насмешливо поглядывая на растерянно лупящую глазами бабу.
— Ох, страсть какая, — сказала Акулька, крестясь, — свят, свят, свят! — забормотала она, обращаясь к образам.
— Полно, полно тебе, — вновь рассердился Чичиков, — делай, что тебе говорят, сегодня же получишь тысячу рублей, — и он, для верности вытащив из кармана пачку ассигнаций, прохрустел ими перед глазами застывшей Акульки.
— Ага, — кивнула она головой и непонятно отчего сглотнувши слюну, вновь принялась за оставленное было дело. В каких-нибудь две минуты она совершила всё, что приказал ей Павел Иванович, подоткнув напоследок тяжёлые, свисавшие со старухиной кровати, простыни и покрывала так, что труп покойницы совершенно был укрыт от посторонних глаз, будто его в кабинете и не было вовсе.
— Ну, вот и хорошо, вот и молодцом, — похвалил Чичиков расторопную Акульку, — а теперь, милая, подожди меня минутку-другую, я скоро вернусь, да смотри, сама никуда не отлучайся и никого в комнату не впускай.
Оставив Акульку одну в комнате, Павел Иванович крадучись, дабы ненароком не разбудить кого, пробрался в людскую и растормошив Селифана, велел ему, не мешкая, отправляться за Самосвистовым с компанией.
— Да смотри, воротишься назад, проведёшь их в спальню к старухе так, чтобы и не видал никто, а не то пеняй, братец, на себя! Понял али нет? — спросил он у своего кучера, и в лице его было столько серьёзной угрозы, что Селифан понял — в случае чего ему действительно несдобровать.
Отправив таким образом Селифана за свидетелями и судейским, Павел Иванович возвратился в комнату для того, чтобы произвесть последние приготовления в задуманном им предприятии. Акулька всё так же находилась в спальне покойницы, и Павел Иванович, увидевши это, вздохнул с облегчением, ибо боялся, как бы она не сбежала, ведь без неё вся затея грозила провалиться, чего никак не мог допустить Чичиков, чьи самые, казалось бы, верные начинания уже не раз заканчивались крахом, так что позволить, чтобы и это закончилось ничем, Павел Иванович не мог.
— Ну вот, сейчас ты нацепишь на себя старухины вещи, полезешь в постель и будешь изображать из себя Александру Ивановну. Только живую, поняла? Только живую! С минуты на минуту прибудут мои приятели, так ты должна будешь пред ними изобразить, будто диктуешь мне завещание, поняла? — сердито подступился он к Акульке, не оставляя своим решительным видом ей возможности к отступлению.
И то ли этот его вид, то ли хруст пачки ассигнаций, верно, ещё стоявший у ней в ушах, подействовали на Акульку, но она, послушно нацепив на голову чепец старухи и набросив поверх своего одеяния ночную рубаху, что незадолго до того сняла с покойницы, полезла в постель под одеяло.
Со стороны не было заметно подлога, благо в комнате стоял полумрак, едва разгоняемый тремя горевшими на подсвечнике свечами, да и полог кровати, наполовину задёрнутый, давал возможность убедиться в том, что в постели и вправду кто-то лежит, какая-то, если судить по чепцу, женская фигура, но не более того; лица лежащей вовсе нельзя было разглядеть.
— А что мне говорить-то, барин! — встревоженным шёпотом спросила Акулька, поудобнее умащиваясь на перине.
— Ничего не говори. Я буду склоняться к тебе поближе, а ты шепчи чего на ум придёт да постанывай потихонечку, когда же прочтут тебе то, что якобы надиктовала, и спросят, верно ли с твоих слов записано, то скажешь, что верно, но только постарайся произнесть это старухиным голосом, либо просипи как-нибудь эдак, чтобы никто твоего голосу не узнал. Поняла аль нет? — спросил он её злым колючим шёпотом.
— Поняла, поняла, — шёпотом же отвечала ему Акулька, подвигая себе одеяло чуть ли не до носу.
— Да, и ещё — коли спросят, согласна, чтобы рукоприкладчиком был Павел Иванович Чичиков, то отвечай, что согласна, только тоже не своим, а старухиным голосом. Ну всё, лежи, не двигайся. Кажись, идут, — сказал Чичиков, прислушиваясь к негромким шагам, прозвучавшим в коридоре. — Да, точно идут! Ну, с богом, — прошептал он и, напустивши на лицо приличиствующее случаю выражение, пошёл ко двери, в которую тут же кто-то осторожно постучал.
За дверью, как и ожидалось, стояло четверо его приятелей, водительствуемых Селифаном.
— Входите, господа, входите, — проговорил Чичиков и, сокрушённо покачавши головою, прибавил: — Очень, очень плоха.
Прибывшие прошли в спальню и, ставши на почтительном расстоянии от кровати, на которой, как они думали, лежала умирающая старуха Ханасарова, принялись переминаться с ноги на ногу.
— Господа, — обратился к ним Чичиков, — я, конечно, не знаю, может быть, это супротив правил, но вы разъясните мне, коли что не так. Господа, я ещё днем записал со слов Александры Ивановны её пожелания насчёт завещания по тому образцу, что вы мне соблаговолили передать, — обратился Павел Иванович к Маменьке, — так что если всё записано по надлежащей форме, может быть, мы не будем утомлять нашу больную, а просто зачитаем ей текст завещания, и ежели она сочтёт всё записанное сообразным и согласующимся с её желаниями, скрепим документ, как то оно и подобает, нашими подписями. Ну, конечно, коли это не противуречит принятому порядку, — добавил он, вопросительно взглянувши на Маменьку.
— Дозволяется, — коротко бросил в ответ Маменька, одобрительно кивнув круглою, точно арбуз, головою.
— Ну тогда, стало быть, приступим, господа, ведь каждая минута может быть на счету…
Сказавши это, Чичиков чуть ли не на цыпочках подошёл к кровати, на которой покоилась мнимая старуха, и нежным полушёпотом вопрошал:
— Александра Ивановна, Александра Ивановна, готовы ли вы, матушка? А то ведь тут уже все собрались.
Из-под одеяла послышались какие-то шорохи, постанывания, вздохи, а затем голос, и вправду напоминающий старухин голос, произнёс:
— Готова.
— Вот и хорошо, — сказал Чичиков, адресуя эти слова то ли присутствующим, то ли самому себе. — Ещё одно, Александра Ивановна, согласны ли вы, чтобы вашим рукоприкладчиком был я — Чичиков Павел Иванович? — вопрошал он мнимую старуху вновь и вновь получивши от неё утвердительный ответ, передал Маменьке составленный им ранее, в тиши кабинета, документ, дабы тот проверил соответствие его общепринятой форме. Маменька одобрил составленное Чичиковым завещание и, сказавши, что всё, как и должно быть, и придраться вроде бы не к чему, вернул его Павлу Ивановичу.
— Хорошо, кто зачитает его, господа? — спросил Чичиков у присутствующих и все порешили, что пусть его читает сам Павел Иванович. Сам писал, сам пускай и читает, тем более что был уже третий час ночи и всем присутствующим хотелось как можно скорее покончить с этою нудною процедурою.
Павел Иванович принялся читать, останавливаясь после каждого прочитанного им пункта, и спрашивал у мнимой старухи, правильно ли записано с её слов, на что каждый раз получал утвердительный ответ. Покончив читать, он ещё раз попросил подтвердить потеющую под одеялом Акульку то, что завещание со старухиных слов записано верно, и присутствующие поспешили поставить на документе свои подписи. Документ был запечатан в конверт, скреплён печатью Александры Ивановны, которую Чичиков заблаговременно принёс из кабинета, и компания друзей Павла Ивановича так же неслышно прошла коридором, спустилась по лестнице и, не обеспокоив никого излишним шумом, вышла в холодную осеннюю ночь.
Воротясь в комнату, Чичиков нашёл Акульку уже разоблачившуюся от старухиных одежд. Сообразительная его сообщница даже вытащила из-под кровати труп покойной и, уложив его на прежнее место в постель, повязывала мёртвой старухе её ночной чепец, ещё совсем недавно украшавший голову самой Акульки.
— Ну всё, милая, держи, — сказал Чичиков, протягивая ей пачку ассигнаций, — честно заработала, да смотри не проболтайся кому, а то за это одна дорога — в Сибирь, так что смотри у меня…
— Что вы, барин, что я, дура какая, — сияя от счастья и запихивая переданную ей Чичиковым пачку куда-то глубоко под одежды, проговорила Акулька. — Нужна я ещё, али можно идтить? — спросила она, на что Чичиков, задумавшись на мгновение, отвечал, что больше ей в доме оставаться ни к чему и она может отправляться восвояси.
Выпроводивши Акульку, он и сам отправился спать, решивши, что перед завтрашним днём неплохо бы и соснуть хотя бы часок-другой, но, улёгшись в свою постель, Павел Иванович долго ворочался и всё никак не мог уснуть, всё кружились в его голове цифры, означающие нынешние его капиталы, и всё не мог поверить он в то, что достигнул наконец-то до желанной цели. А Павел Иванович в эту ночь стал воистину богат, ибо отписал себе от якобы старухиных щедрот ни, много ни мало, а целых четыреста тысяч.
Заснул он лишь перед самым рассветом, но проспать долго ему не удалось, потому как в доме поднялась беготня, крики и рыдания, что весьма, впрочем, обыкновенно в подобных случаях. А Чичиков, наспех одевшись, тоже поспешил в коридор, растерянно вопрошая о причине переполоха, так, точно не знал о том, что хозяйка дома давно уж как мертва.
Войдя в спальную комнату Александры Ивановны, он увидел обеих рыдающих на креслах воспитанниц и остальных приживалок, усердно льющих слёзы. Подойдя ко смертному одру Александры Ивановны, он тоже зарыдал, разве что не в голос, называя покойницу и ангелом, и голубушкой, и матушкой, и заступницей, и многими добрыми и ласковыми прозвищами, так, точно не её он с Акулькою запихивал мёртвую прошедшей ночью под стоящую тут же в комнате кровать.
Наплакавшись вдоволь и, видимо, решив, что уже довольно, Павел Иванович достал из кармана платок, и спальню покойницы огласили так хорошо уже известные читателям трубные звуки, всегда столь удававшиеся нашему герою, когда ему приходило желание высморкаться. Но бедняжки воспитанницы вместе с сонмом приживалок, в отличие от вас, дорогие мои читатели, не были готовы к тому громогласному звуку, что прозвучал в комнате, поэтому плач и рыдания были прерваны ими на полувздохе, как прерывает одним лишь мановением руки опытный капельмейстер звучание своего оркестра, когда, как правило, водворяется мёртвая тишина, в которой вот-вот должны раздаться аплодисменты обомлевших от охватившего их чувства преклонения пред дивным искусством зрителей. Вот такая же мёртвая тишина последовала после отпущенной Павлом Ивановичем рулады; всё смолкло, и даже муха, бившаяся в окне, скользнув по стеклу, шлёпнулась на подоконник точно без чувств. Но затем, поняв, что произошло, присутствующие зарыдали вновь, и, казалось бы, с большей энергией и усилием, точно стыдясь собственной слабости, из-за которой пришлось прервать им столь важное занятие — оплакивание покойной. Павел Иванович, как совладавший с постигшим их всех горем раньше остальных, проговорил, переведя дыхание и глядя на воспитанниц:
— Надо бы послать за завещанием.
На что воспитанницы отвечали, что лучше это сделать после похорон, и вновь пустились в слёзы.
«Что ж, после похорон так после похорон», — подумал про себя Чичиков и на правах негласного управителя дома отправился отдавать все необходимые указания.
Александру Ивановну похоронили на третий день после кончины. Похороны были пышные, на них присутствовали все самые крупные чиновники города во главе с губернатором, что и понятно — ведь он хоронил свою тётушку. Где-то в толпе идущих за гробом Павел Иванович увидел затёртую фигуру Хлобуева, который тоже заметил Чичикова, но не смел поднять на него глаз, видать, стыдясь своей недавней выходки на ярмарке. Увидев его понуро обвисшие плечи и опущенную долу голову, Чичиков подумал: «Так-то оно, братец, лучше, каждый сверчок знай свой шесток…»
После похорон все самые близкие и самые нужные люди поехали в дом к покойнице помянуть новопреставленную. Вкруг дома собралась большая толпа нищих, и им тоже по распоряжению воспитанниц было выставлено угощение.
Во время поминального ужина решено было завтра же представить завещание в окружной суд, дабы затем огласить его в соответствии с установленным порядком. Чичиков принёс запечатанный сургучными печатями конверт и, строя скорбную мину, объявил, что вот оно, писано со слов покойницы его собственною рукою, на что воспитанницы встревоженно переглянулись.
— Когда же это было, Павел Иванович? — спросила старшая из них, — мы что-то этого не припомним.
На что Чичиков, пустивши обильную слезу, отвечал, что диктовала ему завещание «голубушка Александра Ивановна» в ночь перед самой кончиной; когда почувствовала себя, видать, совсем уж худо, то велела послать за судейскими, что, собственно, завтра и будет оглашено.
— Всё по форме, всё, как надо, — говорил Чичиков, захлёбываясь слезами, — никого матушка не забыла, всех, всех оделила, даже и меня, червя недостойного, помянула! — и, скривив рот в гримасе, он пустился в дальнейшие рыдания.
По окончании поминок губернатор точно бы невзначай отвёл Павла Ивановича в сторонку и, вопрошающе заглянув ему в глаза, сказал:
— Хоть словечком намекните, Павел Иванович, а то ведь ночи спать не буду, уж снизойдите по-приятельски.
— Не волнуйтесь, ваше превосходительство, и спите совершенно спокойно, ибо я ваш друг и не совру, ежели скажу, что львиная доля ваша, — отвечал ему Чичиков, ободряюще погладив его по локтю.
Губернатор пытался было скрыть довольную улыбку, но глаза его всё равно вспыхнули, точно фонарики праздничной иллюминации, и он, чтобы не привлекать к себе внимания, отвернулся, принявшись глядеть в окно. Но не привлечь внимания в тот вечер было не то что трудно, а попросту невозможно, потому как всякий, кто надеялся получить хотя бы малую толику от огромного наследства старухи Ханасаровой, жадным взглядом следил за каждым шагом Павла Ивановича, ибо он был посвящён в так волнующую всех тайну завещания Александры Ивановны. Поэтому ото многих не укрылись вспыхнувшие в губернаторских глазах ликующие огоньки. На протяжении всего остального вечера то один, то другой из присутствующих пытался овладеть эдак, точно бы ненароком, персоною нашего героя и выведать хотя бы словцо, хотя бы намёк, который мог бы успокоить вопрошающего, но Павел Иванович оставался неумолим и не поддавался ни на какие просьбы и уговоры. Пожалуй, изо всех присутствующих в доме одни лишь воспитанницы Александры Ивановны да две-три совсем уж древние старушонки-приживалки не приставали к Чичикову с расспросами о наследстве, да и пустое это было занятие — он всё равно им ничего бы не сказал.
На следующий день, после обеда, завещание было оглашено в окружном суде в присутствии подписавших его свидетелей и было судом признано правильным. По нему Фёдор Фёдорович Леницын получал в наследство на два миллиона рублей угодьями, крепостными душами и часть ассигнациями. Двести тысяч рублей Чичиков решил оставить воспитанницам Александры Ивановны, сто тысяч отписаны им были на монастырь, не забыл он и Семёна Семёновича Хлобуева и точно насмешки ради отписал ему пятьдесят душ крестьян и тридцать тысяч денег ассигнациями; ровно столько стоило проданное им имение. Себе же Павел Иванович, как и было сказано выше, завещал четыреста тысяч рублей, половина из которых приходилась ассигнациями, а половина серебром и городской дом старухи Ханасаровой. Остальные же деньги, что-то около шестидесяти или семидесяти тысяч, были расписаны им среди многочисленных приживалок Александры Ивановны, которые, по чести сказать, и не ожидали подобных щедрот от своей благодетельницы. Мы погрешили бы против правды, если бы сказали, что все, за исключением губернатора, которому и впрямь досталась львиная доля наследства тётушки, да самого Чичикова, были довольны завещанием. И воспитанницы Александры Ивановны, и Хлобуев пытались было протестовать, но Павел Иванович, разведя руки в стороны, вопрошал их о том, какие могут быть протесты, ежели завещание окружным судом признано верным, ежели оно составлено по форме и подписано не кем попало, а известными чиновниками города Тьфуславля, да к тому же ещё и одним из членов окружного суда.
— Что ж это, милостивые государи и государыни, вы обвиняете меня в мошенничестве? — спросил он, глядя невинными глазами на протестующих.
— Должно быть другое завещание, — продолжали горячиться девицы-воспитанницы, — мы знаем, что тётушка писала завещание пять лет назад, а это бог знает что, — с негодованием кивнули они в сторону оглашенного документа, что лежал ещё на столе у Маменьки, который, собственно, и оглашал его текст.
— Ну так представьте это ваше завещание, что писано якобы пять лет назад. Но только учтите, что оно уже уничтожено этим нынешним завещанием, — сказал Чичиков, — а потом, неужто вы не понимаете, что наносите оскорбление окружному суду, тем более что господин судья лично присутствовал при совершении завещания и конечно же не мог бы поставить своей подписи под какой попало бумагой.
Однако девицы-воспитанницы не унимались, к ним примкнула довольно большая партия тех, что тоже искренне считали себя состоящими в родстве с покойной Александрой Ивановной и рассчитывали получить свою долю от трёхмиллионного наследства.
— Ну хорошо, — согласился Чичиков, — я не намерен более с вами препираться, я устал. Потому как все заботы и хлопоты и по хозяйству, и в отношении похорон были взвалены на мои плечи, я надеюсь, что вы помните это. Посему я откланиваюсь, господа, у меня есть ещё дела, — и, не дав своим противникам что-либо возразить, Чичиков удалился. У него и вправду было ещё одно дельце, которое он давно задумывал и всё только ждал удобного часу для того, чтобы его провернуть. Оно имело касательство до многочисленных сундуков и шкатулок Александры Ивановны, стоявших в её комнате, в которые он и собирался нынче заглянуть, благо дома, кроме нескольких старых лакеев, не оставалось никого и девицы-воспитанницы не смогли бы ему помешать, да и, как он надеялся, опередить в этом его давно уж задуманном путешествии по заветным ларчикам.
Усевшись в коляску, он приказал Селифану погонять и в самом хорошем расположении духа прибыл в дом старухи Ханасаровой, который уже искренне почитал своим.